рассказ Авария

Авария
Ване было четырнадцать лет, когда он открыл толстую тетрадь и на первом чистейшем листе печатными буквами вывел «Авария», чуть ниже — «рассказ».
«Было лето, и мы...» Он тут же зачеркнул первую строчку и написал: «Это произошло в конце июня». Фраза понравилась. Перечитал ее несколько раз и стал вспоминать дальше. «Отец Витьки Глушко взял нас на хатанахский сенокос. Светило яркое солнце, и было тепло. Мы сидели в кузове и любовались природой (да, так и написал, потому что учительница по литературе много раз говорила: вы не умеете любоваться природой, а вот Пушкин умел).
В одиннадцать лет он пересек страну из конца в конец, впервые увидел трамвай и телевизор, поверил, что есть такие места, где яблок и абрикосов хоть завались. Пове¬рил и во многое другое, что там, на Крайнем Севере, казалось невероятным, почти фантастическим. Но этого «впер¬вые» было так много, что  вскоре пресытился и  не кричал больше: «Мама, мам, смотри, негр настоящий идет!  А вон смотри...»
Лишь не мог привыкнуть, что дорогой — на вокзалах, в поездах, а потом и в Кисловодском санатории, где отдыха-па его мать, — взрослые нередко от скуки, снисходитель¬но улыбаясь и сюсюкая, задавали один и тот же вопрос: -Откуда ж ты, мальчик, приехал?»
-- Из Магадана, с Колымы, — отвечал он с привычной серьезностью и видел вздернутые брови, поджатые губы, странные кособокие улыбки. Удивление даже не пытались г крыть, они, эти люди, торопились, их словно распирало от вопросов: «Так что, лета нет там совсем? Говорят, семьдесят градусов мороза?! Цинга там, цинга... цинга, я знаю, мне рассказывали».
Ваня беззастенчиво смеялся, вопросы казались смеш¬ными. Ему нравилось внимание взрослых и то, что он в неком знании выше их. Поэтому старался отвечать тол¬ково и правдиво, однако лица выпукло выражали недове¬рие. Любознательные думали, что его подучили так отве-чать, и если рядом не было матери, кто-нибудь непремен¬но громким шепотом спрашивал-утверждал:
-- Там же одни лагеря!
Да нет же! — теперь торопился он объяснить им то, что не понимал до конца, лишь угадывал. А ему снова не верили. Его — одетого в польский ладный костюмчик, чересчур уж добротно, по-взрослому, принимали за сыночка крупного начальника. Они нередко спрашивали про отца, но Ваня сразу замыкался, отходил в сторону, спросивший такое больше не существовал для него.
Проще было со сверстниками, которые знали про Азор¬ские острова и Клондайк, но не знали о существовании Магадана и огромной области, где-то там далеко, на Край¬нем Севере. Сначала это удивляло, даже обижало, но потом, пытаясь как-то оправдать  — «они ведь не дураки», — решил, что в учебник по географии забыли вставить описание  оконечности материка в два мил¬лиона квадратных километров. И подыгрывая, нарочно разжигал интерес, он рассказывал пацанам про медведей, которые копаются на помойках за поселком, про страш¬ные лесные пожары, как моют золото и для чего. Даже показывал фотографию, на которой оленья упряжка, улы¬бающийся испуганно эвенк, а рядом он — мальчик, с дву-ствольным ружьем. Это поднимало его авторитет, позво¬ляло выдумывать разные истории, фантазировать... Но Ваня и не помышлял об этом. Ему лишь хотелось объяснить, какая же она на самом деле, Колыма. Правда, и тогда уже возникала досада смутная, едва уловимая. Он не мог рас¬сказать о сопках на многие километры, разделенных жил¬ками рек, речушек, ручьев, про распадки и долины в оспе шурфов, в рваных ранах полигонов, с конусами отмытых песков, где редко, вдоль единственной большой дороги, несколько десятков бараков, разномастных засыпух, щи¬товых домиков — поселок. И сколько ни махай крылами, лишь сопки, сопки, сопки... А среди этих поселков не последний — рудник Белый (некогда мощный, а теперь совсем захиревший участок одного из горно-обогатитель¬ных комбинатов). Ваня легко представлял его от края до края, вместе с безымянной речушкой, рассекавшей посе¬лок на две части — Верхний и Нижний. Дома в перевязи теплотрасс и свой барак прямо на склоне сопки, где про¬исходили сражения с Нижним поселком. Особенно ярос¬тные после эйзенштейновского «Александра Невского», поражавшего пацанов своим мощным форте — «кто на нас с мечом...». И хорошо помнил лицо матери — белое-белое и руки у горла, когда  притащили домой с заледеневшей кровавой маской на лице, словно после пытки щипцами. Как она вздыхала и не раз укоряла: испортили лицо, шрам-то на всю жизнь. Маль¬чик разглядывал в зеркале нос и губу с лиловыми креста¬ми швов и тоже вздыхал... а потом прочитал в книжке, что шрамы, оказывается, украшают мужчин, а убивают их по¬ражения и неудачи.
Разве мог он рассказать про ненавистную водовозку с тугими, обледенелыми кранами, которую нельзя прозе¬вать?.. А как передать пробирающий до дрожи вой руд¬ничной сирены после очередного обвала или прорыва под¬земных вод в шахте, а вид огромного дикого кладбища за поселком, куда взрослые запрещали ходить строго-настро¬го? Или про перебои с хлебом, если наглухо переметывало десятикилометровый аппендикс — тупиковый отросток большой трассы?.. Все это для него было привычным, не¬интересным, он знал только такую жизнь каждый день с самого рождения и верил в правильность такой жизни.
Но как-то ведь нужно объяснить!.. Поэтому Ваня вы¬брал для своего рассказа случай реальный, даже трагич¬ный, но лишь случай, и не более того. С мелкими под¬робностями, как чукча, который поет свою нескончаемую песню, описывал он странную, затянувшуюся на много дней поездку с Глушко — отцом и сыном.
В доме барачного типа, разделенном легкими перего¬родками на квартиры, где жили Малявины, Глушко по¬явились неожиданно — зимой. Дело редкое, настоящий договорник едет весной или летом, чтобы обжиться в теп¬ле, акклиматизироваться, а тут в январе, в самые морозы, когда и привычному-то человеку несладко. Их беззлобно поругивали и одевали всем домом, не делая из этого пока¬зухи, с той грубоватой простотой, как это принято здесь: кто пальто ватное, пусть не новое, но еще вполне годное, кто шапку-ушанку или валенки.
Потом Ваня привел новенького в свой класс с радост¬ной готовностью защищать от других, но Витька через три дня  слег с тяжелой простудой. Ваня носил ему задания по алгебре,  для него впервые при¬вычное приоткрылось с другой стороны. Лед на окнах в ладонь толщиной и замороженное молоко, оказывается, вызывает удивление, а покрытый инеем, промерзший угол может довести до слез. И с тем же удивлением он смотрел на Витькину мать, которая в первый день пошла налегке в магазин, обморозила щеки, нос так сильно, что ее лицо походило на грубо размалеванную клоунскую маску. А Витькиного отца он так и не разглядел, да и не старался. Какое-то невзрачное лицо, жидкие волосы зачесаны ото лба к затылку, небольшой рост.
Со спины Глушко-старший действительно был этакий недокормыш,  выросший  в сороковые годы в деревне. Он рано женился и привел молодую в дом, где бабка, ро¬дители, семья старшего брата, пропавшего бесследно в самом начале войны под Киевом, и где она стала девятой по счету. Молодые спали на кухне, прямо на полу, кро¬вать  поставить было негде. Они мечтали, что у них непременно будет свой домик, пусть совсем маленький, но свой. Прикидывали, что хорошо бы пока пристроечку к дому... Но шли лишь разговоры, похожие на мечты тяг¬ловой лошади о теплой конюшне. Да и разговорам этим ярем колхозный быстро дал укорот, какая может быть при-стройка, если у семейства Глушко под угрозой налогооб¬ложения оказался нужник во дворе.
В середине пятидесятых, со слезой отдирая родное, чем жил много лет сам и жили его предки-куряне, подался Глушко на Украину и осел здесь в небольшом городке. Человек он был стеснительный, неразворотливый, его быстро измочалили общежития и чужие углы. Однажды в пивной незнакомый мужчина с легкостью, так поразив¬шей его, стал угощать пивом и красной рыбой, которую нарезал толстыми, щедрыми кусками. Он-то и рассказал о больших (при его сторублевой зарплате прямо-таки огром¬ных) заработках на Колыме, дал адресок...
На людях Глушко еще как-то храбрился, а дома, стяги¬вая негнущимися пальцами одежки одну за другой, поста¬нывал от ломоты в застывшем теле, тер сизое лицо, подо¬лгу отходил, перебарывая противный мелкий озноб, ну¬дил обиженно: «Чертова морозина! Гараж хоть бы отапли¬ваемый... Взял гайку голыми пальцами, а она, сволочь та¬кая, к пальцам прикипела. Так и не сменил рессору, будь  неладна!»
Он ругал машину, и жизнь, и самого себя. Глушко понимал, что рассказы про дальнорейсовиков, которые получают по восемьсот рублей, — реальность, но реаль¬ность несбыточная для него.
Вскоре один только Витька верил, что вот еще месяц-другой, и отцу дадут новый ЗИЛ, он будет ездить в Сусуман и Бурхалу, будет получать много денег... «А потом мы уедем с этой стибанутой Колымы», — говорил Витька, руг¬нувшись основательно, совсем как взрослый.
И это он говорил мальчику, который знал все машины на руднике, которого катали шофера «за просто так», да¬вали порулить на прямой и который мечтал, нет, был уве¬рен, что скоро сам будет работать шофером. Поэтому го¬ворил с безжалостной детской прямотой: «Хиляк твой па¬паня... А новый ЗИЛ дадут Краснову, я знаю».
Об этом рассказывать Ваня не хотел, это казалось не¬интересным, как и сам Глушко, маленький шофер с руд¬ничной машины-хозяйки. Поэтому он старательно распи¬сывал, как наскочили в голубичнике на медведя...
Скорее, это был годовалый пестун, пацан вроде них, глупый и трусоватый. Они метнулись в одну сторону, мед¬ведь в другую, и все бы обошлось, но Ваня ухнулся в оплывший шурф с талой водой на дне. Витька убежал, даже не обернувшись, а он долго кричал, кричал до хрипоты, пока не перешел на сплошное истошное: а-а-а! Когда Глуш¬ко-старший помог выбраться из ямы, Ваня, уже стыдясь за этот крик и страх, сказал: «Да ниче...  просто я думал, медведь вернется».
Расстояние до сенокоса по колымским меркам неболь¬шое, но нужно раз сорок пересечь Хатанах, который за¬мысловато вьет петли в этой широкой долине. Да и доро¬га — название чисто условное, едва приметная колея, под¬новляемая раз-другой летом, вот и все. Посылают сюда обычно машину с тремя ведущими мостами, прозванную в обиходе «крабом», но тут заколодило одно к одному, все вездеходы в разгоне либо на ремонте. А Витькин отец даже обрадовался, что ситуация тупиковая, ему загорелось: давайте я съезжу. Над ним стали посмеиваться, потому что дорога сложная — это одно, а главное сам Хатанах — реч¬ка с быстрым течением, неглубокая на перекатах, но чуть в сторону, и промоины выше головы. Тут одной смелости мало, нужно некое чутье иметь. И все же Глушко угово¬рил механика, уж больно ему хотелось доказать, что он тоже парень не промах.
Вот он и доказывал. Перед каждым перекатом останав¬ливал машину, разувался и мерил зигзагами брод. Так что в гараже, похоже, зря смеялись. Да и «газон» с виду так себе, а в деле машина ловкая, обороты небольшие, не про¬буксовывает, идет на пониженной внатяг, без рывков, а если забросает водой двигатель — не беда, просушил свечи, прочихал кривым стартером, и вперед.
Добрались на табор к сенокосчикам под вечер. Для них  праздник, соскучились по свежему хлебу, да и в сумке с чистым бельем и разным домашним припасом, глядишь, на дне лежит аккуратно завернутая «белоголовка». Мужики разом, на выдохе, разгрузили машину. Тут бы ехать обратно, темнеет в июне на час-два, не больше, да и Хата¬нах как-то враз помутнел, погнало дождевую воду из глу¬хих распадков. Но Глушко устал с непривычки: а главное, хотелось ему выпить под жареных хариусов и радостью своей поделиться, что вот ведь отговаривали, а я настоял на своем, пробился. И чтоб слушали с полным внимани¬ем, хвалили, да, мол, ты молодец.
Мальчик прыгал по табору — он был здесь свой — раз¬давал приветы, пересказывал новости. Заодно и про мед¬ведя: «Встал  на дыбы и как рявкнет!»
— А че хромаешь-то, медведь пяту ногу откусил? — подзадорил один из сенокосчиков.
Мальчика обрадовала эта шутка и внимание к себе, он закатал штанину, показывая распухшее колено, сказал:
Вот, в шурф влетел...
Ты лучше б совсем штаны снял, они  у тебя мок¬рые сзади, — едва выговорил, захлебываясь от смеха, мо¬лодой парень по фамилии Кузяев, а попросту — Кузя.
Это ты наложил бы под завязку. А мы и не такое видали, — ответил мальчик с обидой, но как бы понарош¬ку. В другой раз Кузя дал бы по шее, а сегодня спустил. Сегодня праздник.
Кто-то потрепал по затылку: «Герой». Мальчик обер¬нулся:
— А это ты, дядя Вить.
Как там мой оторванец... не видел его?
Видел позавчера. Они с Крапивой в отвалах под соп¬кой моют.
Ладно, все в дело. Увидишь, скажи, если проходнушку сломают, надеру задницу обоим. Берут-то хоть что?.. Говоришь, грамм по десять выходит вчистую. Негусто, конечно, да все лучше, чем собак по поселку гонять. Пробутор, скажи, я Семенову отдал.
Витька Глушко сидел у машины, отмахивался от кома¬ров, вслушивался. Ему хотелось так же запросто подойти, влезть в разговор, но не умел, стеснялся. Да еще какие-то «заброды, проходнушки, отвалы». И все, что  видел вок¬руг, казалось чужим, непонятным, злым, как злы были огромные комары, от которых отмахиваться, бесполезно. И  люди — небритые, в болотных сапогах, с ножами у пояса, похожие на разбойников кровожадных, особенно старший среди них, с багрово-синей большой кляксой ожога на лице, — пугали, поэтому он старался не смотреть в  лица, чтобы не наткнуться на чей-нибудь взгляд. Но  сидеть у машины ему надоело. Он залез в кабинку и стал жевать хлеб, макал его в банку с сахаром и жевал в бездум¬ном оцепенении, пока не кончился весь сахар.
К ночи Ване стало невмоготу, колено распухло, он едва мог передвигаться. Ему подсунули мис¬ку с хариусами, зажаренными до хрустящей корочки, он так любил их, и потом, много позже, ему казалось, что ничего вкуснее не бывает. Но в этот вечер Ваня расковырял хариуса, попил чаю и ушел в зимовье, где долго ворочался на жестких нарах, укладывая поудобнее больную ногу.
Проснулся от острой боли. Горела карбидка, подвешен¬ная у стены, мельтешили огромные тени. Совсем близко, прямо перед собой, Ваня увидел перекошенное лицо с колючками щетины. В синеватой подсветке карбидной лампы лицо казалось безобразным до жуткой немочи. Поэтому он затих, зажмурился. Бригадир сенокосчиков Николай Иванович — этот пожилой дядька, про которого рассказывали истории невероятные, — мял колено цепки¬ми пальцами, наклонив голову и подвернув ее вбок, слов¬но вслушивался в ожившую боль. Рассказывали, что он командовал танковым полком и после одного из рейдов по тылам немцев попал, в плен «при весьма странных об¬стоятельствах». В чем странность, взрослые почему-то умалчивали, зато говорили, что Полковник совершил побег из лагеря и пробрался в Москву! В такое нельзя было по¬верить, однако обращались к нему по имени-отчеству, что у колымчан  вовсе не принято. Даже с директором руд¬ника, человеком, по-своему легендарным, старожилы раз-говаривали на «ты».
— Здесь? — спросил Полковник.
— Га... — выдохнул мальчик.  Он боялся кричать и лишь мелко подрагивал телом, вжимаясь в дощатый настил.
Полковник отпустил ногу, выпрямился, а Ваня обра¬довался, что он сейчас уйдет, оставит в покое... Резкая боль затемнила глаза, обожгла  круто,  ему показалось,  что обмочился, и теперь он лежал, боясь пошевелиться, не думая о самой боли.
Полковник намазал ногу пахучей мазью, туго затянул бинтом и сказал негромко, по-доброму: «Мужик!.. Другие орут, спасу нет, а ты стерпел». Он прикурил от карбидки и вышел из зимовья.
Ваня слышал, как его спросили: «Ну что, Николай Иванович, вправил?» И как он ответил привычно:
— Порядок в танковых войсках. До свадьбы заживет.
Разобрал голос Витькиного отца, который спорил с на¬зойливой настойчивостью. Потом кто-то крикнул протяж¬но: «Эй, Сере-га-а!» А где-то там, на ноге, тикали вроде бы невидимые часы. Мальчик вскоре заснул, готовый лег¬ко летать над землей и так же легко разбиваться и снова взлетать.
День выдался серый, неприглядный, без солнышка. Вода в реке прибывала мутная, напористая. Глушко сидел за рулем угрюмый, невыспавшийся, похожий на этот серый день. Он также останавливался перед каждым перекатом, но из кабины не вылезал, осматривал, отыскивал нужные ориентиры и рулил осторожно по колее. Ваня нянчил свою ногу, подлаживал, подкладывал под нее свернутую тело¬грейку, а Витька рассказывал, перескакивая с одного на другое, как хорошо они жили на Украине, где нет почти комаров и всегда тепло.
Передок Газона скакнул вниз, двигатель взвыл истош¬но, поймав вентилятором воду... Это произошло мгновен¬но, неожиданно,  они  не успели испугаться, лишь смотрели неотрывно, как машина сползает в промо¬ину. Глушко-старший долго сидел, не выпуская из рук баранку, потом приоткрыл дверцу и стал яростно плевать на прибывающую в Хатанахе воду, ругая дорогу и жизнь, которая ездит на нем как хочет.
Сколько-то Ваня прыгал на одной ноге, обхватив за шею Глушко, часто присаживаясь передохнуть. Потом они попытались нести его на одеяле, которое раз за разом выскальзывало из Витькиных рук, и Ваня падал, больно уда¬рялся о камни. Снова нестерпимо разболелась нога. И все было так плохо, так суматошно, что хотелось ткнуться лицом в землю и заплакать. А они все тащили его, то во¬локом, на одеяле, то на руках поддерживая с двух сторон...  А сколько до рудника — тридцать, пятьдесят километров? — никто не знал.
Шалаш был предельно прост, низ сложен из плавника, верх плотно увязан ветками, в изголовье пачка соли и ко¬робок спичек, рядом куча сушняка и небольшая коптиль¬ня. Среди бесконечного мелколесья, угрюмоватой тиши¬ны, непоколебимой вечности сопок человек начинает ощущать себя  маленьким, слабым, и предельно простые вещи — шалаш, соль, костер — это уже почти дом, зто спасение от мистического страха перед природой, слов¬но бы притаившейся для прыжка.
Глушко старался не думать о предстоящей дороге и оттягивал до последнего, когда нужно подняться и идти вперед одному. Он притащил к костру несколько валежин, старательно переобулся, затем сделал  наставления, вроде тех, что выговаривают детям, когда оставляют их в большой квартире, и пошел через старое русло к темнеющему впереди лиственнику.
Без ружья, без куска хлеба в кармане, в длинноватой телогрейке и разношенных кирзовых сапогах, которые про¬мокнут после первого перехода через Хатанах, один на один с тишиной, вобравшей в себя привычный шум реки, ло¬потанье ветра, крики кедровок. Где от хрустнувшей ветки остынешь на миг, чувствуя, как частит сердце, и снова обвальная тишина, а хочется крикнуть, но  крикнуть вдруг страшно, и собственные шаги  кажутся громкими. А ког¬да сапоги разбухнут от воды и навалится усталость, страх отступит, но тут важно не замкнуться в своем безразличии ко всему, иначе на галечнике потеряешь направление, со-бьешься или, не дай бог, поскользнешься на перекате, и тогда мутный напористый поток подхватит, поволокет по камням.
Они ждали двое суток днем и ночью, каждый час и каждую минуту, пытаясь уловить гул далеко идущей ма¬шины. Дни эти вытянулись в бесконечное что-то. Привычное «кушать хочется» оказалось совсем несравнимым с ледяным и равнодуш¬ным словом — голод, который они ощутили впервые и который, думалось им, теперь не пройдет никогда. Голод, как болезнь, разъедающая твое нутро.
Ваня попытался рыбачить, но ничего не получилось. Вода шла грязная, густая, словно в ней растворили свин¬цовый сурик.
Они все вслушивались, вслушивались...  В который  раз — что-то похожее на под¬вывание мотора на пониженной передаче. Но тут же звук исчез, снова ничего, снова тишина. Показалось. Опять едва различимый гул. И так, то пропадая, то возникая вновь, гул мотора делался все плотнее, явственней. Ваня закри¬чал радостно: «Ты слышишь, слышишь!..» — стал трясти приятеля за плечи. Увидел, что Витька плачет. Это обидело.  Собрался простить ему  недавние страхи,  ночной плач с визгливыми причитаниями, о чем  не рассказал бы пацанам, и вот — на тебе! Витька стоит ря¬дом и снова плачет.
Ты что? Что ты, нытик несчастный!
Я думал, они не приедут и нас... нас...
Тупорылая  «Татра»  медленно катилась через плес, похрустывая галечником,  из-под капота, шел пар, как от большой перетруженной лошади. Из кабины выс¬кочил Глушко, выкрикивая разную несуразицу, стал тряс¬ти, обхлопывать, словно не верил, что  обошлось, что они живы. Тут же торопливо  рассказал, как вышел на вторые сутки к трассе, как материл  завгар,  водил вокруг разобранного вездехода...
— Я ему говорю, пацаны там остались! А он накинулся на меня: шуруй туда снова, пока не поздно, и жди. Ну, я домой, думаю, ружье с патронами у кого-нибудь выпрошу — и сюда. А тут мать твоя с обеда идет. Вцепилась в меня. Ну объяснил ей, как мог. Она заметалась куропаткой, сейчас, мол, найду машину, уговорю. Но, видно, такой день, ни одной путной машины, кроме водовозки. Короче, вече¬ром мы с ней к Елизарову, а он — вот же мужик!..
Глушко толком не знал еще начальника рудника Ели¬зарова — рыжего бородача с яркими голубыми, как у ре¬бенка, глазами, колымчанина до самой пуповины. Через несколько лет, когда он уедет поднимать новый рудник в магаданском Заполярье, люди  будут вспоми¬нать и говорить: «А вот наш Борода, бывало...»
— Снял машину с перевозки руды, прямо с линии. Я запрыгнул, и погнали. А за старой аммоналкой встали, темноту переждали...
— И поесть ничего нет? — спросил испуганно Ваня.
— Да когда там было! Я сам  на ходу только хлеба перехватил...
И это упоминание о хлебе, и само оправдание, такое нелепое, еще сильнее разбередило голод. Ваня уже нена¬видел Витькиного отца, и самого Витьку. А когда подошел «татрист» — молодой парень, одетый как-то непривычно, не по-шоферски, в легкой курточке, в брючках, на ногах туфли, что больше всего и поразило Ваню: «Пижон, в корочках приехал». Он заодно нена¬видел и его.
Парень постоял, оглядывая сопки, долину, и вдруг заорал по-дурному: «Эге-ге-ей!» Далеко-далеко, загакало ответно и парень закричал снова. Он третий год мотался на своей «Татре» между рудником и обогатитель¬ной фабрикой: пять туда, пять обратно, больше ходок — больше денег. А рядом долина с тополями, хоть и корявенькими, но березками, почти как на материке, и харюсовая речка, густой голубичник. «Черт меня задери, разве гак можно!» — хотелось сказать кому-то... Но лишь вздох¬нул, спросил с напускной веселостью:
Ну что, пацаны, все хоккей! Как же вас тут медведи не сожрали?.. Ишь, скуксились-то...
Слышь, у тебя поесть что-нибудь?.. — спросил Ваня гак, что у водителя «Татры» смыло улыбку и ему стало стыдно за свою ребячливость, болтливость. Он с ненужной  поспешностью метнулся к машине. Вытащил буханку черст¬вою хлеба с обломанными краями, когда-то, похоже, ра-ботал во вторую смену, и пока хлеб был свежий, хрусткий, он отламывал корку и ел прямо на ходу, чтобы не терять времени на столовую. Вытащил ком халвы в густо промас-менной бумаге, сказал: «Вот... больше ничего нет».
Они не могли ждать, пока закипит вода для чая, они съели почти весь хлеб под одобрительное — давай, жуйте. Хотя Ваня видел, что Глушко и этот молодой парень тоже хотят есть, но не мог удержаться, взял последний кусок и протянул Витьке: «Хочешь?»  Когда тот су¬нул руку, ударил слегка, сказал строго, зло: «А им что, шиш, да?!» И теперь ему казалось, что он так и хотел по¬ступить с самого начала.
Потом  пили чай с халвой. И Ваня с недо¬брой настойчивостью заставил «татриста» и Витькиного отца съесть оставшийся кусок хлеба. У догорающего кост¬ра сидели молча мальчик, пижонистый водитель, Глушко отец и сын и Она — эта колымская неохватность — впере¬ди, вокруг них, всюду, пугавшая своей огромностью, в которой они четверо были вроде бы ничто, и все же они были, что радовало их в эту минуту.
— Ниче, к обеду дома будем...
«Не надо бы водителю говорить такое,  хоть и недав¬но на Севере, а должен  бы знать старое шоферское пове¬рье». Но об этом они вспомнят позднее, когда «Татра» вста¬нет посередине реки.
Ваня пригрелся в теплой просторной кабине, уснул и не видел, как все с жестокой последовательностью повто¬рилось. Проснулся он словно бы от оплеухи, и ему пока¬залось, что кто-то смеется. Быстрый настырный поток постукивал, поигрывал камешками о тугие баллоны ма¬шины. Снова было тихо, как бывает тихо на кладбище, когда все слова сказаны и осталось только последнее — опускайте.
Это было кульминационное место в  рассказе «Авария». Ваня с множеством восклицаний старательно описывал, как они четверо суток голодали, варили морс из недоспелой блекло-сизой голубики, вычерпывали лужу с мальками, как дежурили по очереди — теперь уже втро¬ем—у костра, «чтоб медведь не сожрал». Как объелись до рвоты, когда пришел бульдозер.
Рассказ получился скучный.  Он  не мог понять, почему такие страшные события, переписанные в тетрадь, словно бы засохли, потеряли свою привлекательность? А  делал все, как учили: самый смелый и находчи¬вый — главный герой, Витька на подхвате татрист-пижон нужен лишь для контраста, а Глушко (он даже не знал, как зовут Витькиного отца) отрицательный тип, потому что боялся и не скрывал этого. «А трусливый разве может быть героем? Нет».
«Отрицательный тип» Глушко — действительно очень боялся, когда уходил снова один. Уходил в сторону рудни¬ка. Маленький, как подросток, шофер с «машины-хозяй¬ки», в тяжелых мокрых сапогах, он брел предельно уста¬лый и старался не думать, а сколько же там впереди? Он шел и шел, ему непременно нужно было к трассе...
Вот я снова на Колыме,  снова перелистываю тет¬радку в зеленой эластичной обложке. «Глупый наивный мальчишка, — думаю я. — Ну что ты хотел доказать? Что верблюды бывают двугорбые, да?» Мне  не смешно, мне грустно, и саднит внутри, как перед приступом холецистита. И хочется вымолить прощение за того па¬ренька, который упустил самое главное, не сказал, как осиротел враз Витька Глушко. Как предал его вместе с другими в тот год и в то лето, когда Витькина мать стала работать на руднике ассенизатором.
Она возила на низкорослой лошаденке мокрую гниль, а зимой глыбисто-мохнатые куски смерзшихся помоев. В их прихожей  стойко держался тошнотворно-сладкий запах. «А куда ж мне еще, бывшей колхознице, — говорила она, — ведь деньги платят большие. Вас-то вон трое».
— Вот уж выучишься... — пыталась успокоить Витьку, когда  приходил из школы и жаловался, что с ним не хотят сидеть за одной партой. Она прижимала ею к себе, ласкала словами, а он плакал еще горше, он не мог объяснить, как его презирают только за этот запах. Стоит  войти утром в класс, все начинают переглядываться, зажимать пальцами нос, как бы ни по¬ливал он себя одеколоном. А сын завуча Никишов обычно выкрикивает: «Пойду у военрука заберу противогаз». И все, как по команде, хохочут над ним.
— Даже твой друг?.. — переспрашивала мать. Витька молчал, не говорил, что Ваня смеется вместе со всеми, чтобы не растравлять  сильнее обиду.
Он  завел  календарь. Незачеркнутых дней оставалось все меньше и меньше, а десятого февраля, ког¬да исполнилось четырнадцать лет, Витька забрал в школе все свои документы и ушел из седьмого «Б» навсегда. Он хотел устроиться на обогатительную фабрику, в дробилку, где платили приличные деньги, но худого малорос¬лого пацана едва-едва приняли учеником слесаря в ремонтно-механический цех.
Что с ним стало потом, я не знаю и выдумывать не хочу. И не хочу доказывать, что верблюды бывают двугорбые...  Что бы ни говорил, все одно не вымолить прощения за то предательство в лето тысяча девятьсот шестьдесят пятого года.


Рецензии