В мире глухих горячих слов

           За холмистой окраиной столицы, там, где, отдышавшись от запахов индустриальных фекалий, небо создает у человека чувство возрождения, в писательском поселке Переделкино жил поэт Леонид Чернецкий. Отсутствие отчества не признак панибратства, а лишь потеря границы возраста в творческом мире.
          
           Писал он, словно вдруг что-то  случайно вспомнил, торопливо, на том, что попадалось под руку: на почтовых конвертах, бумажных салфетках, даже на игральных картах. Но больше любил переделывать ранее сочиненные стихи.
          
           Последнее занятие так увлекло его, что, бесконечно совершенствуя написанное, он остался холостым.
          
           Чернецкий жил в одиночестве. Он не ходил в гости, не приобрел телевизора, даже пользовался одной и той же чашкой, которую для экономии времени, не обязательно было отмывать от разводов чая. Он относил себя к свободным художникам, но постоянная неудовлетворенность собой, в конце концов, вынудила его найти иное занятие – устроиться на службу в “Литературную газету”. Бывшие коллеги по университету высоко ценили Чернецкого как знатока поэзии и часто, когда обстоятельства неожиданно сталкивали их, обращались к нему с неизменным вопросом: “Леня, читал мою последнюю вещь?”. И называли какой-нибудь престижный журнал. Имея энциклопедическую память, аналитический ум, остро чувствуя стихи во всей их эмоциональности и невысказанности, он мог быть незаурядным литературным критиком. Но обостренная чувствительность вызывала в нем бесконечные сопереживания и вынудила бы его страдать вместе с автором. На это в скором времени не хватало бы душевной энергии, которая и без посторонней помощи растрачивалась им направо и налево.
         
           На улицах поселка можно было очутиться нос к носу с живыми классиками. Или повстречаться  с родственниками какой-нибудь творческой знаменитости. Или пройти мимо ответственного издательского работника. Все они считали себя независимыми и знали друг друга в лицо.
         
           Само жилье, участки и прилегающие к ним ничейные земли отличались друг от друга: одни – продолжительным горением на наружной стене дома электрической лампочкой охранной сигнализации, показывающей жителям поселка на отсутствие хозяина, другие – установкой на обочине дороги самодельного дорожного знака, запрещающего дачникам с прилегающих улиц пользоваться клаксоном автомобиля. Иные обносили дачи высоким забором, словно чтобы не показывать людям свою непричастность к литературному творчеству.
          
           Все это у жителей поселка вызывало скрытое соперничество, усиливало отчужденность и собственную значимость. И только Чернецкий, будто автолюбитель, попавший вдруг в город с левосторонним движением, смотрел на все наивными глазами, оставляя вне поля зрения все обыденное, неприятное, повседневно встречающееся в жизни. Подобное восприятие окружающего сделало его в глазах знакомых странноватым с нестираемым простодушием на лице. Он и сам это понимал, но  не мог переделать его в озабоченное, как у обыкновенных граждан из соседнего, например, дачно-садового кооператива или других подобных товариществ, расположенных по обеим сторонам железной дороги.   
            
           Однажды субботним днем поздней осени, когда человек после отпуска, ставшего для рядового служащего годовой мерой отсчета времени, живет воспоминаниями и потому пытается заглушить тоску по горячему солнцу встречей с остатками летней природы, Чернецкий вышел из дому. Выцветший свет солнца, застоявшийся с лета под корнями деревьев прелый запах грибницы, неожиданно выскочившая в отчаянном одиночестве и летящая наобум бабочка-капустница – все это развлекало и порождало в голове чудесный ералаш. Чернецкий шел обычной настороженной походкой, казалось, готовый в любой момент извиниться перед прохожими, перед сидящими на заборах ничейными воробьями, а порой и перед глухими калитками за свое появление у чужих околодачных участков. По выходным дням у него был выбран постоянный маршрут для прогулок. Он шел вдоль фасадов домов, огибал холостяцкую территорию дома творчества и выходил к небольшой чистенькой церквушке, укрывшейся от просвещенных людей за пушистыми березками.
      
           В какой-то религиозный праздник коллеги - литераторы уговорили его вместе с ними зайти в храм. Чтобы напомнить о себе богу, договорились приобрести по свечке. Поставили их на ярко освещенный подсвечник у лика Иисуса. Чернецкий в раздумье остановился недалеко от алтаря, рассматривая многочисленные иконы с богатыми окладами, с висящими на серебряных цепочках зелеными и темно синими лампадами. Внезапно он почувствовал на себе чей-то осторожный взгляд и вдруг заметил в затемненном углу печальные глаза, смотрящие на него с одинокой иконы. Из-за постоянно хранимой в груди жалости ко всему одинокому, будь-то человек, василек во ржи, даже стоящий в тупике железнодорожный вагон, он считал - одиночество без умысла - порок, с которым самому не совладеть, хотя бы и быть святым. А посему его выбор, какому святому поставить свечу, был предрешен.

           Неожиданно резко затормозила проехавшая неподалеку от него автомашина. Медленно открылась задняя дверь, и из кабины с усилием, точно зубная паста из тюбика, выдавился Евгений Евтушенко. Он был навеселе.
         
           – Здравствуй, Леня! – с радостью воскликнул он. – Не видел тебя, целую вечность!
            
           - Неудивительно, ты стал занятым человеком, – растерялся Чернецкий из-за шумного к себе внимания на улице. Высокая фигура Евтушенко выглядела комично от нахлобученной шапки с развязанными тесемками и болтающимися в разные стороны ушами.
         
           – Действительно, работы уйма, - охотно согласился он. – Теперь возвращаюсь из аэропорта после поездки в Красноярск. Побывал на Братской ГЭС. Знаешь, Леня! Испытываешь удивительнейшее чувство от посещения плотины. Человек там теряется, становится беззащитной букашкой. В тоже время, если представишь, что эта махина создана его руками, невольно соглашаешься с мыслью - “человек-покоритель природы”. Он замолчал, по-видимому, от не понравившихся последних слов.
         
           - Извини, что остановил тебя, - вдруг виновато сказал он.
 -Заметил знакомое лицо и не смог не остановиться.
         
           – Полно тебе. Я вот решил немного прогуляться.
         
           – Послушай, Леонид! – перебил его Евгений. – У меня сейчас семья уехала на юг. Ты все равно отдыхаешь. Есть великолепная мысль, зайдем ко мне выпить по рюмке водки за нашу давнюю дружбу. Помнишь ее начало?
         Чернецкий помнил широкоскулого паренька с открытым от юного любопытства взглядом, становившимся не по возрасту пытливым, когда его что-нибудь привлекало. Еще тогда, при первых беседах, появилось убеждение в его цепкости.
           – Забыл . . . – с шутливым укором под затянувшуюся паузу произнес Евтушенко.
         Возникло двоякое чувство. Воспоминания о недавних событиях вызывали у Чернецкого прилив душевной радости. Давно ушедшая пора будила грусть. И вот теперь – запоздалый реверанс с приглашением, балагурство по поводу знакомства. Все это выглядело достаточно странным, и можно было вполне усомниться в том, что чувства Евтушенко искренни.
         
           – Право, как-то неудобно, - неуверенно возразил Чернецкий.
         
           – Давай, без всяких формальностей. Как есть, собрались и поехали. Договорились? . . .  Садись в машину!
         
           Чернецкий был трезвенником, да и для воспоминаний хватило бы уличной встречи. Но отказать не достало решительности.

           Евгений выставил на стол все наличные запасы спиртного, успев похвастаться солениями собственного приготовления. Попросил откуда-то появившуюся работницу на скору руку приготовить горячее. Разливая по рюмкам горькую, предложил выпить за давнее знакомство.
      
           – Иногда приходится вспоминать время, когда мои стихи не принимала ни одна редакция. В отчаянии я ездил по издательствам, где мне советовали продолжать работать над собой. Наверное, тогда материал действительно был слабым, и твоя помощь оказалась очень кстати.
            
           Чернецкий вспомнил, как после первых публикаций Евгений еще некоторое время приходил к нему, показывал новые работы. Постепенно его поэзия крепла, стала проявлять размашистый голос. Появились благожелательные отзывы, заманчивые предложения редакций.
          
           – Хочешь, я прочту стихотворение об Афганистане? Там я никогда не был, мечтаю поехать, чтобы самому пережить тяжесть нашего присутствия, - сказал Евтушенко и, не слыша ответа, замер, как бы готовясь к ответственному моменту – перерезанию пуповины.
          
           Евгений начал без собирающего внимание слушателей глубокого вдоха. Приглушенным голосом, точно для того, чтобы сохранить инкогнито, прошелся по выжженной солнцем чужой долине, чуть потеплел от едва уловимого запаха полыни, и уже глазами русских парней обрадовался приметам отчего неба, солнца, единой земли . . . Но случайно замеченный в сухой траве алый цветок, похожий на полевую гвоздичку, показался свежей каплей крови, снующий рыжий муравей – злым духом, выискивающим для укуса незащищенное тело. Казалось, даже в подсвистывании степным ветром мотива русской “Катюши” слышалась улыбчивая восточная неприязнь.
          
           Вскрикнул Евтушенко внезапно вовсю мочь, без стеснения за подступившее чувство. Голос надрывался. Из-за непосильного напряжения быстро терял силу, но, казалось, будучи побежденным, поддержанный коротким глотком воздуха, вновь громко звучал, словно только что в открытом бою сам испытал толику счастья.
            
           Наконец, жестокость начала униматься.
            
           Слова, тяжело перелезая через разбросанные тела, постепенно редели, будто с трудом растворялись в масляном южном воздухе. Все замерло. И лишь одинокое слово “зачем” продолжало звучать в чуть шевелящихся губах рассказчика, да легкий бег мурашек теребил ознобом спину слушателя.
            
           – Давай, выпьем за этих парней! – предложил Евтушенко и поднес к сжатым губам стопку. Внимательный взгляд Чернецкого вдруг заметил беззащитность Евтушенко. Его растерянность внушала доверие.
            
           – Я знаю, что это не напечатают, - после небольшого молчания, предназначенного для осмысливания гостем услышанного, произнес Евгений. – Наболело. Хотелось высказаться . . . Теперь послушай отрывок из поэмы, посвященной сегодняшним людям Сибири. И вот уже профессионально звучащим голосом поэт, как гвозди, вдавливает в пространство ровные ряды слов, пытаясь встряхнуть себя когда-то услышанным о тонущей в болоте девчонке.
            
           Чернецкий тотчас же раскланялся, если бы знал, что его ожидает. Он ни в коем случае не был консервативен в подходе к стилю, в известной степени, к языку изложения, но все искусственное, показное претило ему, вызывало сопротивление. Сейчас открывался преуспевающий коллега, повествующий о поспешившем на помощь девушке экскаваторе, протягивающем спасительный ковш.
            
           В лирике не должно быть места бездушной технике, не раз говорил Чернецкий молодым поэтам, пытаясь убедить их в ее негативном влиянии на судьбы героев. Вот и сейчас крик человека был заглушен металлическим лязгом гусениц экскаватора: не воспринималась доброта машины.
            
           Гость оперся локтем о край стола, прикрыл ладонью глаза и, словно поглощенный драмой, отрешенно замер. Он пытался успокоиться, отгородиться непричастностью, наконец, убедить себя в велении современности, но не мог совладеть с собой и его впалые щеки на продолговатом лице приобрели пунцовый цвет.
         
           - Вижу, что тебя захватило, - закончив читать отрывок, участливо произнес Евгений. – Я всегда ценил твое отношение ко мне. Выпьем за успех в нашем ремесле, настоящий, яркий, - отбивал он слова, - такой, который может стать постаментом для любого талантливого художника!
         
           И внезапно замолчав, точно оказался в омуте мыслей, с горечью добавил: 
         
           - Мне еще такого памятника не воздвигли.
         
           Чернецкий собрался было высказать сразу все по поводу выбора самой темы, утерянного лиризма. Но . . . не хватило какого – то крошечного усилия, как всегда, когда это могло вызвать обиду у другого человека. Настроение вконец испортилось. Появилось чувство навязанного гостеприимства и, чтобы избавится от него, вновь попытался заставить себя быть к хозяину внимательным. Но дискомфортность назойливо ощущалась и от духоты в помещении, и от узости лавки за столом, и от наощупь осязаемого большим пальцем в ботинке невесть откуда взявшегося крохотного камешка. Выступила легкая испарина, с благожеланием воспринятая контактным взглядом поэта.
            
            – Извини, увлекся твоим молчанием, проговорил Евгений отрезвевшим голосом. – Приятно чувствовать незримую близость со слушателем.
            
            Он взял со стола вилку, намереваясь попробовать из только что открытой банки соленые грибы, но почему-то раздумал. Оперся кончиком черенка ручки о стол и, держа вилку, как Нептун трезубец, посмотрел на гостя в упор.   
            
            – Леонид! У меня сейчас появилась чертовски простая идея. Что, если ты в своей газете напишешь отзыв о поэме? Поддержи, как делал раньше. Чернецкий растерянно посмотрел в озаренное мыслью лицо Евтушенко и окончательно сник. Вечно стесненный в своей реакции на людское вероломство, он реагировал молча, где-то глубоко внутри себя, от чего его истинные страдания были для постороннего глаза недоступны. Пальцами с усилием он провел по поверхности стола, затем, будто спохватившись, снова сложил ладони и, видимо, не зная о чем еще можно говорить с этим человеком, попросил налить водки.
            
             – Спасибо, дружище! Дай я тебя расцелую! – растрогался Евгений, медленно подошел к Чернецкому и, рывком обняв его, как вновь обретенного друга, прижал к себе.
            
             Чувство мужчины от мужского поцелуя передать словами, разумеется, безнадежное занятие.


Рецензии