Назаре

Хороши зори у нас на орловщине, особенно, когда уме-ешь их наблюдать. Ещё далеко до рассвета, встаёт она, красавица-художница, умывается обильной росой, и прини-мается за своё дело. Как говорили наши деды, пока накосишь два-три накопыльника травы, она успевает разрисовать тебе восток так, что стоишь, смотришь, и забываешь всё на свете…

Вот в такое-то утро, я проснулся в копне душистого сена. Это было летом, в 1942 году, на Афонасовском лугу. Копна чуть слежалась, и издавала дурманящий запах, от чего – чуть кружилась голова…

Сквозь позолоченные верхушки Менченского леса, слабо пробивался краешек утреннего солнца. Его неокрепшие лучи, медленно проникали сквозь причудливые узоры леса, и уверенно поедали прохладную лесную тень. В лицо пахнуло свежестью проснувшегося утра. И я всем телом, почувст-вовал прилив бодрости…

Тогда ещё я подумал: «До чего же хорошо, проснуться вот так, один на один с природой, и почувствовать себя – её частицей». Хотя, о чём я мог тогда думать, семилетний пацан, с детскими, эгоистичными капризами...

Но в это утро, у меня были свои тревоги и заботы. Первый раз в своей жизни, я проснулся не дома в постели, а в копне сена, на лугу. И больше всего меня тревожило не то, что я проснулся в копне, а то, что я не знал: как быть дальше. Дома меня ждут, обо мне беспокоятся. Хотя я своим положением, в глубине души, и гордился, оно мне казалось романтическим, сказочным, но эта гордость, была у меня, какая-то эгоистичная.
И мне – хотелось есть. Я со вчерашнего обеда, ничего не ел…

И я, тогда, надеясь найти что-нибудь съестное, и пока солнце собирало своё серебро с каждой травинки, обошёл почти весь Афонасовский луг, побывал на речке, и почти час, бесцельно просидел на берегу, наблюдая, как причудливо, по утрам украшает свои подводные владения Водяной, и снова вернулся к своей копне, размышляя, куда бы направиться…

…Между деревьями мелькнуло что-то цветастое. И я принял меры предосторожности: влез на стоявшую неподалеку, тоненькую берёзку.

На опушке леса, показалась старшая сестра, Ниночка. Она была старше меня, лет на пять. Она осмотревшись вокруг, и  позвала, нараспев:
– Толечка-а! Иди домо-ой… – и подождав немного, добавила: – Иди, не бойся:  мать не будет бить …

Лесное эхо, далеко разнесло её тоненький голосок. У меня комок подкатил к горлу. Но я не отозвался. Она немного постояла, приложив руку ребром к глазам, и направилась к одиноко стоявшей копне, моей копне. Я затаил дыхание и прижался к тоненькому стволу своей берёзки, как будто он мог скрыть меня...

Ниночка осмотрела копну со всех сторон, и, убедившись, что в ней кто-то спал, она, не взглянув на берёзку, пошла обратно к опушке леса.

Я долго смотрел ей в след. Мне было так жалко её, что я, чуть не окликнул её. На душе стало – скверно. А вспомнив про переживающую мать – чуть не сорвался с берёзки.

Тем временем, сестра ушла. Я взобрался на самую верхушку берёзки, и спустился на ней, как с парашютом…

– Бедная моя мама, – подумал я тогда, и хотел было идти за сестрой. Но отдумал... А потом я долго не мог придумать: что делать дальше…

…Время клонилось к полудню, и высокое солнце нещадно палило высохшую траву луга. Лес стоял, как завороженный недвижно в своём золотом убранстве... Хотелось есть. И я тогда, пошёл к опушке леса, надеясь найти там, что-нибудь съедобное.

Незаметно я забрёл в посеку, где нашёл, несколько запоздалых ягод земляники. Присев накорточки, я потянулся за ними, и – вздрогнул: из-за большого берёзового пня, передо мною встал мой младший брат, Ванечка...

Я забыл сказать, что нас, детей, дома все звали, в уменьшительной форме: Ниночка, Лёночка, Толечка, Ванечка... Ванечка был – на два года моложе меня. Я обрадовался ему, и – испугался. А он был – доволен тем, что нашёл меня...

Насупившись, он пробурчал себе под нос:
– Иди домой. Ато папка тебе задаст…

Он глядел на свои босые ноги, и ковырял землю большим пальцем правой ноги. Я молчал, а Ванечка тогда, продолжил:
– Папка, дужа ругался на мамку: «Вот, это всё ты нянчишься с ними. Пускай он только придёт, этот паршивец. Я устрою ему побегушки», – и Ванечка замолчал…

Я знал, что за все мои проделки, – ждать пощады от папки, не придётся. А тут ещё Ванечка, назло мне, глядя в глаза, заговорчески пролепетал:
– А я знаю, где ты спал... В копне. Мне Ниночка сказала. Ага... – он, как бы издевался надо мной, и укорял меня за то,  что я не сумел замести свои следы...

– Не правда? – допытывался он.
Я виновато согласился с ним, и – пробурчал:
– Пра-а-вда! Но домой я – всёравно не пойду …

Тогда Ванечка подошёл ко мне поближе, и присел рядом со мной. Мы оба помолчали...

– Толь, а можно я останусь с тобой? – вдруг дружелюбно, спросил меня брат.
Я сделал вид, что не понял его вопроса, и переспросил: 
– Как – останешься? – хотя я обрадовался его предложению...

Ванечка ничего не ответил, а потом, протянул нараспев:
– А так! Тут – хорошо-о, – протянул он, и обвёл взглядом вокруг себя…

– А ты что? И правда – хочешь остаться со мной? – спросил я его, в душе ожидая от него: положительный ответ.

– А что? Нельзя? – в свою очередь, переспросил он меня. 

Я молчал... Я понимал, что вдвоём мне, было бы лучше, и
ночью – не так было бы страшно. И я, с подчёркнутым равнодушием, пробормотал:
– Ла-адно... Оставайся. Только матери ничего не говори…

Ванечка обрадовался, и вскочив на ноги, запрыгал вокруг пня, приговаривая:
– Остаюсь! Остаюсь…

Но я прервал его пение и сурово, сказал:
– А сейчас… иди домой, а вечером приходи, к копне. Я буду тебя ждать. И принеси хлеба… побольше…

Я хотел сказать ему и про спички, но жечь костёр – нельзя: могут увидеть дым. Да и спичек у нас – почти не бывает. Часто бегаем за горящими углями по соседям, у кого они сохранились, и вздуваем огонь.

Ванечка перестал прыгать, и обиженно посмотрел на меня: мол, ты же обещал мне. Но потом согласился, и пробубнил:
– Ла-адно... Приду. И принесу хлеба, и огурцов... 

А мне было неловко перед младшим братом, что сбиваю его, «с пути истинного»...

И брат ушёл. А я присел на пенёк, из-за которого только что он появился, и задумался. Но желание: поесть – не уменьшилось... И я без всякой цели, пошёл опять, к речке.

Сонные птицы с шумом вылетали у меня из-под ног, и летели прочь. Утро входило в свои права...

Потом я долго сидя на берегу речки, бессмысленно наблюдая за мелкими, юркими салухами. Это – маленькие рыбёшачки. Но это занятие – лишь напоминали о еде. «Зря я тогда сказал Ванечки, что б он приходил вечером», – посетовал тогда я…

И я встал, и медленно пошёл по берегу, вдоль речки. Берег впереди, был заросшим густым олешником. И я тогда, повернув налево, пошёл вдоль него. Вскоре я очутился: с противоположной стороны своего посёлка.

Здесь, недалеко от олешника, находились наши дедовские хозяйственные постройки: риги и пуни, где перед обмолотом, хранили и сушили снопы нового урожая. До войны – их занимал колхоз. А сейчас они – опять наши... Но уборочная пора уже закончилась, и они сейчас – пустуют: внутри находилась лишь солома, и овсяная мякина...

Вверх от этих построек, на взгорке – виднелся наш посёлок Ракшин, и дедовский дом, состоящий из двух хат через сенцы. В левой хате от входа в сенцы, родился я.

Мой дед по отцу, был зажиточным крестьянином... После его раскулачивания – из всех хозяйственных построек посёлка: был организован колхоз. Устроили в них: колхозный скотный двор, сенник, молочную ферму...

И тогда на деда, наложили какую-то атрибуцию, за мельницу, которую они потом – и тоже забрали у него. И эту атрибуцию, ему было нечем платить...

И тогда они, за неуплату, собирались отнять у него и вторую половину дома, в которой родился я, и в которой сейчас находились шестеро его взрослых детей: четыре сына родных, и – один приёмный, и – две дочери, мои тётки.... В первой половине дома тогда уже было организовано: Правление колхоза…

И дед тогда, опасаясь  ареста, тайком уехал в Москву: искать «правду»... В Москве ему дали бумагу, в которой говорилось, чтоб ему оставили половину дома...

Но дед, после этого – не вернулся в родные места. Он остался в Москве, и устроился истопником в котельной, при каком-то институте на Красностуденческом проезде.

Первое время, он жил: в хозяйственной коморке при котельной, а потом он – сделал к ней пристройку, и стал приглашать к себе детей. И всё передавал привет Джермилу, (это один из всех тех ретивых, кто раскулачивал его), что б они сказали ему спасибо:
– Ато б я, – говорил он им, – сломал бы там себе свой горб...

... А потом, уехали к деду, его дочери, мои тётки. Разъехались и «кулацкие» его сыновья, мои дядья, кто куда: где бы о них ни кто ничего б не знал…

И после этого, и левую половину дедовского дома, занял колхоз... Сейчас я, внутренне – в той половине. Я там родился…

... Надвигался полдень, солнце нещадно налило, и припекало мне голову. Изредка, в синем мареве, вздрагивала тишина, потрясённая полудённым зноем, и чувствовалось, что природа устала, и засыпает находу...

...Передо мною, лежало наше поле, уставленное кучками собранного гороха. И я решительно, направился к одной из них.

Набрав большую охапку гороха, я, как вор собственного добра, оглядываясь и пригнувшись, побежал вниз, к оврагу, заросшему густым кустарником, и дикой смородиной.

Спотыкаясь и обжигая ноги об крапиву, я быстро перебрался на ту сторону оврага, на подывовское поле... И только здесь я – осмотрелся...

Поле было – полностью заросшим молодым березняком. И я, пробираясь сквозь его густые заросли, направился к обгоревшему остову грузовой машины, оставшемуся после войны. Возле её искорёженной рамы, я положил свою драгоценную ношу, и, запыхавшись, присел на траву рядом. Сердце – колотилось как заячий хвост. И я  приступил к своему завтраку…

За шуршанием стручьев и плетей гороха, я не услышал шагов подошедшего ко мне человека...
– Приятного аппетита,– вдруг услышал я за своей спиной, сырой мужской голос, и  вздрогнул.

В следующую секунду, я хотел встать и бежать. Но сильная рука – надавила на моё правое плечо, и осадил меня. 
– Не бойся, дружище. Я не причиню тебе зла, – проговорил хриплый голос, и отпустил моё плечо.

Я повернул голову в его сторону. Надо мной стоял высокий мужчина, в ватной тужурке нараспашку. Его красноармейская, замызганная фуражка, полностью закрывала его лоб. Он, испытующе смотрел на меня.

– Да ты, я вижу – не из храбрых, – прохрипел он снова, и опустился накорточки рядом со мной. 

– А я – и не испужался..., – соврал я ему, чуть успокоившись...
– Ну, тогда – хорошо, – проговорил дружелюбно незнакомец и потянулся за стручком гороха.

Оторвав от плетей один стручок, он, улыбнувшись, сказал:
– Тогда, давай будем знакомиться, – и протянул мне свою большую, заскорузлую руку.
– Дядя Гриша, воткинский пастух, – сказал он мне...

Тогда я, чуть осмелев, вложил свою руку в его ладонь, и в тон ему, улыбнувшись, сказал:
– Мальчик Толя, ракшинский беглец, и добавил –  только я воткинского пастуха: знаю. Он немой...

Но дядя Гриша не смутился, и, глядя с укором на меня, проговорил:
– Э-эх, ракшинский беглец! Воткино-то – деревня большая, да? – он, как бы спрашивал меня…

– Больша-ая, – пристыжено пробурчал я, и спохватился...

– Так вот, – подхватил дядя Гриша. – Значит, и коров там много. Одному пастуху – не справится... Я и есть тот самый, второй пастух...

На это, я ему – ничего не сказал, и только насторожённо, смотрел на него... И тогда, дядя Гриша, в упор спросил меня:
– Тык ты крову не видал? Сбежала, стерва... Коричневатая такая, с белым пятном на лбу, – и он, неподдельно, выругался...

Я молчал, соображая, а дядя Гриша – продолжил:
– Балаболку сорвала, и сбёгла. Ищи её таперь...

Мне стало забавно слушать дядю Гришу, и я решил: послушать, что он мне ещё расскажет про воткинского пастуха. И сказал ему:
– И того пастуха, тоже  зовут – дядя Гриша. – И коров в Воткине, ужо давно – нету. Всех забрали немцы...

Дядя Гриша – насторожился. А я продолжил:
– И у бабушки забрали. Остались только у полицаев и старосты...

И тут я забыл, с кем говорю. Мне стало жалко мою воткинскую бабушку. И я, позабыв про голод и горох, стал рассказывать незнакомому дяденьки про свою любимую бабушку, мать моей матери. Жила она тогда в Воткине одна… 

До раскулачивания, у них, с дедушкой, было четверо детей: два сына и две дочери. А после раскулачивания – кто куда подевались. Раскулачили их за то, что они имели две коровы, а ещё, за то, что они на уборочную, нанимали людей..., тех, кто сам не хотел обрабатывать свои паи, и дедушка с бабушкой у них же и арендовали их ...

До революции, мой дедушка по-матери, – был церковным
старостой. А когда его раскулачивали, то с него потребовали какое-то церковное золото. Но золота у него – никогда небыло. И тогда его – долго держали взаперти…

А когда надобившись от него ничего, увезли его в Брянск, где зимой, раздетого обливали водой. А через неделю, не добившись ничего, они его отпустили. Но он – не долго пожил: поболел, вскоре умер...

Старший сын их был хромоногий от рождения. Так его тогда арестовали. За что? Не знаю. Посадили на телегу, и увезли куда-то. Так он и не вернулся, сгинул где-нибудь…

Младший их сын – был тогда на фронте. Где он сейчас, я тоже – не знаю. Младшая дочь их, моя тётя Ира, после смерти отца, уехала на заработки в Москву. Где сейчас – тоже не знаю. А старшая их дочь, моя мать, вышла замуж за моего отца, и они тогда – переехала на Ракшин, в дом второго моего деда, по отцу. Война... И тут я – спохватился…

– Да ты я вижу, всё знаешь, – проговорил дядя Гриша, после моего душеизлияния, и – улыбнулся...
Я пристыжено молчал...

– Тогда, давай будем обедать, – по-хозяйски, распорядился  дядя Гриша, и  потянулся за следующим стручком гороха. – Ато мы совсем забыли про еду …

Я ещё не совсем понимал: как дальше вести себя. Прошедшие воспоминания: меня путали.

 Мы сидели вокруг охапки моего гороха, бросая в рот их содержимое, а я всё это время, старался понять дядю Гришу… Кто он? ... Зачем я ему всё это рассказал?...

– А зовут меня – не дядя Гриша, а дядя Григорий, – ответил воткинский пастух, на мой мысленный сомнения, бросая в рот очередные горошины...

Он тогда, пристально посмотрел в мои глаза,,, И я – смутился. А тогда он, в упор, спросил меня, разжевывая горошины:
– А ты что тут делаешь? ...

И я тогда, отшутился, и сказал ему, высыпая в рот горошины очередного стручка:   
– Да так … обедаю…

Но дядя Григорий – не отреагировал на мою шутку, но перевёл разговор на свою тему:
– Дык ты, значит, – не видел корову? – спросил он. – Коричневатую такую, с белым пятном на лбу? А может, и её немцы забрали?...

Дядя Григорий, напряжённо ждал моего ответа. Но я молчал, соображая, и окончательно запутываясь…

– Не-е, – потом протянул я. – У нас немцев нету. Зимой, так они были. У нас в хате стояли. А сейчас, – когда приедут, заберут что им надо, и уедут. Коров... Так ещё весной забрали. Осталась одна корова, только у нашего старосты, Егорика... А больше – они не бывают...

И тогда, дядя Григорий, проговорил двусмысленно:
– Да-а. Плохи наши дела…

Я не понял его: толи он сокрушался от того, что на посёлке нет больше немцев, то ли, от того, что он не нашёл корову... 

– А в лесу-то, ты что делаешь? – спросил меня дядя Григорий.

– В лесу? – переспросил я его, соображая: как ответить. – В лесу, я живу, – проговорил я, и сам засомневался.

– В лесу!? – удивился дядя Григорий. – Почему: в лесу?...
– Не-е! Не совсем в лесу, а в копне сена, на Афонасовском лугу,– исправился я.

– И почему в копне, а не дома, в постели? – снова удивился он.

– А так… Мамка хотела побить, а я – убег. И ночевал в копне…

– Да, Толя, – плохи твои дела, – с иронией проговорил дядя Григорий, и улыбнулся. 

Мы помолчали. Потом он снова спросил меня:
– А один в лесу, ты не боишься? Ночью ведь – страшно, ходят волки…

– Не-е, волков у нас нету, – не совсем убедительно, сказал я.
– А партизанов? – в упор спросил меня тогда, дядя Григорий.

– И партизанов у нас – нету..., с весны нету... Как тогда одного полицаи поймали, так с тех пор – нету…
 
И дядя Григорий – молчал, что-то обдумывая.  А потом,   
прямо спросил меня:
– А полицаев у вас много?

– Четыре, – ответил я, соображая: зачем это я. – А если считать старосту, то – пять.

И я, подумав продолжил:
– А тогда полицаи – упустили того партизана. Пошли с ним в лес, штоб найтить других партизан, а он от них, и удрал. Говорили, что они его – сами отпустили, и сделали вид, что он удрал. Не знаю...

А дядя Григорий, спросил меня:
– А немцы вас – сильно обижают?

Тут уж я, дружелюбно протянул:
– Не-е... Не все немцы... А вот, финны – да…

...И я рассказал ему, как весной два финна, (так сказал нам тогда папка), в зелёной немецкой форме, чуть не застрелили его .

Шли они тогда вдоль нашего посёлка, а у нас, в хате, в это время, были два наших пленных. Один их них был ранен в ногу, выше колена, и папка щипцами доставал из его раны осколок. Рана была большая, рваная, страшно было смот-реть. И она у него гноилась, и папка её обрабатывал перекисью водорода. Она пенилась.

И тут, в хату вошли эти два финна. А раненый солдат стоит с опущенными штанами. Все испугались... А финны, что-то пронемовали просебя, размахивая руками, и ушли в другой конец посёлка. Папка тогда, быстрее забинтовал рану солдата, и выйдя с ними из хаты, сказал: «Уходите быстрей!», и показал в сторону оврага, где мы сейчас.

И они побежали туда, как могли. Но они ещё не успели скрыться за ригой, как финны вернулись, и подошли к папке. Он тогда присел на чурбак, у хаты. Стали немовать, что-то требуя от него. А он не понимал. Тогда один из них, снял с плеча винтовку, и щёлкнув затвором, наставил на папку. Тут уж, мамка не выдержала и закричала: «Они спрашивают, про тех пленных, што ушли!».

Тогда и папка понял, и сразу замахал руками, указывая на дорогу, в другой конец посёлка, мол, они туда ушли. Финн тогда опустил винтовку…

...Надо же, с того конца шли в нашу сторону ещё два других наших пленных... Мне и сейчас, страшно жалко одного из них. И финны пошли им навстречу. Один из них – сообразил, и, сделав из пальцев обеих рук решётку, стал лепетать, трести ею перед ними:
– Я – Сталин, Сталин...– лепетал он тогда...

И финны, отпустили его, а другого… вывели за посёлок, и расстреляли… Жалко... Там и сейчас его могилка, без креста...

Дядя Григорий внимательно слушал меня, потом, с грустью сказал мне:
– А ты, Толя, всё-таки сходи домой. Поди, и есть хочется, и мать беспокоится. Сходи, посмотри... А потом вечером, приходи сюда ко мне… с папкой. А я буду вас тут ждать …

От такого откровения дяди Григория – я растерялся, и молча, смотрел на него, моргая глазами. А он: посмотрел на меня, и грустно сказал:
– Передай своему папке большое спасибо... Это он тогда, спас мне жизнь… ценой жизни... другого, – с горечью проговорил он, и слегка коснулся рукой моего плеча, давая понять, что с пастухом – всё закончено...

И я – обрадовался... И принял его дружеский жест... Потом, попрощавшись с ним, я пошёл домой... И вся моя романтика, показалось мне тогда, – ничего не стояла...

Но зато я нашёл человека, которого папка, иногда, с потаённой надеждой – ждал. Пленный ему тогда обещал: встретиться, если выживет... И вот – он выжил... и ждёт с ним встречи...

Папка часто вспоминал то роковое совпадение, когда финны застрелили нашего пленного, заплатившего своей жизнью: за спасения его жизни, и жизни того раненого пленного... И он очень сожалел о случившемся...

Схоронили они его тогда на том же месте, где застрелили его финны... У него – был медальон с именем и адресом. Взял его тогда – Алёшка Савельев: но куда его пошлёшь, кругом шла война, а потом: немцы – выгнали нас из посёлка, и сожгли наши хаты... И медальон – не сохранился... А папка тогда: взял алюминиевую ложку того солдата, как память о нём, и – напоминание о том роковом совпадении…

...От оврага, потянуло прохладой. Я шёл по нашему скошенному полю, грустно размышляя, и не страшась папкиных наказаний...

Полуденное солнце, клонилось к закату. Сухая стерня, шурша под моими босыми ногами, больно колола их подошвы... Напористое стрекотание кузнечиков, утомляло мой слух. Оно напоминало мне что-то далёкое, неповторимо родное, а что именно, я до сих пор, понять не могу… 
 
     Август, 1958 год.
 
 PS.Информация для размышления:

После войны, в 1945 году, коммунисты: осудили моего отца, как "врага народа", превратив его связь с партизанами, в связь с немецкой жандармерией, и вместе с доносом двух "доброжелателей" из концлагеря, где нас содержали немцы, присудили ему: 10 лет тюремного заключения, с поражением в правах на 4 года…
 
  Ноябрь 2013 г


Рецензии