Преодоление. Черубиниана. Рождение

Черубиниана. "Ненужный перстень Соломона..."

Сын камнереза, родоначальник италийской философии Пифагор говорил о себе, что некогда был Эфалидом и почитался сыном Гермеса; и Гермес предложил ему на выбор любой дар, кроме бессмертия, а он попросил оставить ему и живому и мёртвому память о том, что с ним было. Поэтому и при жизни он помнил обо всём, и в смерти сохранил ту же память. Впоследствии он вошёл в Евфорба, был ранен Менелаем; и Евфорб рассказывал, что он был когда-то Эфалидом, что получил от Гермеса его дар, как странствовала его душа, в каких растениях и животных она побывала, что претерпела в аиде и что терпят там остальные души. После смерти Евфорба душа его перешла в Гермотима, который, желая доказать это, в храме Аполлона указал щит, посвящённый богу Менелаем, – отплывая от Трои, говорил он, Менелай посвятил этот щит Аполлону, а теперь он уже весь прогнил, осталась только отделка из слоновьей кости. После смерти Гермотима он стал Пирром, делосским рыбаком, и по-прежнему всё помнил, как он был сперва Эфалидом, потом Евфорбом, потом Гермотимом и Пирром. А после смерти Пирра он стал Пифагором и тоже сохранил память обо всём вышесказанном.


Блуждания


*   *   *

Как некий юноша в скитаньях без возврата,
Иду из края в край и от костра к костру…
Я в каждой девушке предчувствую сестру
И между юношей ищу напрасно брата.

Щемящей радостью душа моя объята;
Я верю в жизнь и в сон, и в правду, и в игру,
И знаю, что приду к отцовскому шатру,
Где ждут меня мои, и где я жил когда-то.

Бездомный долгий путь назначен мне судьбой…
Пускай другим он чужд… я не зову с собой, –
Я странник и поэт, мечтатель и прохожий.

Любимое со мной. Минувшего не жаль.
А ты, что за плечом, – со мною тайно схожий, –
Несбыточной мечтой сильнее жги и жаль!

7 февраля 1913
<Коктебель>



Память – источник поэзии.
– Талант не всегда дар, часто и воспоминание, – утверждал Н. С. Гумилёв. – Неясное, смутное, нечёткое. За ним ощупью идёшь в сумрак и туман к таящимся там прекрасным призракам когда-то пережитого… (В. И. Немирович-Данченко. «Рыцарь на час». С. 232).
Впрочем, призраки далеко не всегда прекрасны, а пережитое заслуживает воспоминания.


«Я был в Петербурге в последний раз, – в последний раз в жизни! – в начале апреля 17-го года, в дни приезда Ленина. Я был тогда, между прочим, на открытии выставки финских картин. Там собрался “весь Петербург” во главе с нашими тогдашними министрами Временного правительства, знаменитыми думскими депутатами, и говорились финнам истерически-подобострастные речи. А затем я присутствовал на банкете в честь финнов. И, Бог мой, до чего ладно и многозначительно связалось всё то, что я видел тогда в Петербурге, с тем гомерическим безобразием, в которое вылился банкет! Собрались на него все те же, весь “цвет русской интеллигенции”, то есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, министры, депутаты и один высокий иностранный представитель, именно посол Франции. Но надо всеми возобладал Маяковский. Я сидел за ужином с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что вдруг подошёл к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и
пить из наших бокалов; Галлен глядел на него во все глаза – так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы её, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся.
– Вы меня очень ненавидите? – весело спросил меня Маяковский.
Я ответил, что нет: “Слишком много чести было бы вам!” Он раскрыл свой корытообразный рот, чтобы сказать что-то ещё, но тут поднялся для официального тоста Милюков, наш тогдашний министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что Милюков опешил. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: “Господа!” Но Маяковский заорал пуще прежнего. И Милюков развёл руками и сел. Но тут поднялся французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган спасует. Как бы не так! Маяковский мгновенно заглушил его ещё более зычным рёвом. Но мало того, тотчас началось дикое и бессмысленное неистовство и в зале: сподвижники Маяковского тоже заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать. И вдруг всё покрыл истинно трагический вопль какого-то финского художника, похожего на бритого моржа. Уже хмельной и смертельно бледный, он, очевидно, потрясённый до глубины души этим излишеством свинства, стал что есть силы и буквально со слезами кричать одно из русских слов, ему известных:
– Много! Много! Много!
Одноглазый пещерный Полифем, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Маяковского ещё в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифемовичем. Маяковский и прочие тоже были довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием. Маяковские казались некоторое время только площадными шутами. Но не даром Маяковский назвал себя футуристом, то есть человеком будущего: он уже чуял, что полифемское будущее принадлежит несомненно им, Маяковским, и что они, Маяковские, вскоре уж навсегда заткнут рот всем прочим трибунам ещё великолепнее, чем сделал он один на пиру в честь Финляндии…»
(И. А. Бунин. «Воспоминания». С. 38–40)



Трихины

«Появились новые трихины»…
Ф. Достоевский

Исполнилось пророчество: трихины
В тела и в дух вселяются людей.
И каждый мнит, что нет его правей.
Ремёсла, земледелие, машины
Оставлены. Народы, племена
Безумствуют, кричат, идут полками,
Но армии себя терзают сами,
Казнят и жгут – мор, голод и война.
Ваятель душ, воззвавший к жизни племя
Страстных глубин, провидел наше время.
Пророчественною тоской объят,
Ты говорил, томимый нашей жаждой,
Что мир спасётся красотой, что каждый
За всех во всём пред всеми виноват.

10 декабря 1917
<Коктебель>



– Единственное “утешение” – всеобщий ужас, который господствует везде, куда ни взглянешь. Все люди, живущие в России, ведут её и себя к погибели. Теперь окончательно и несомненно в России водворился “прочный порядок”, заключающийся в том, что руки и ноги жителей России связаны крепко – у каждого в отдельности и у всех вместе. Каждое активное движение (в сфере какой бы то ни было) ведёт лишь к тому, чтобы причинить боль соседу, связанному точно так же, как я. Таковы условия общественной, государственной и личной жизни. (А. Блок. Из письма матери 10 ноября 1909 года. С. 296).


Пляски


*   *   *

Кость сожжённых страстью – бирюза –
Тайная мечта…
Многим я заглядывал в глаза:
Та или не та?
В тихой пляске свились в лёгкий круг –
Тени ль? Нити ль мглы?
Слишком тонки стебли детских рук.
Пясти тяжелы…
Пальцы гибки, как лоза с лозой,
Заплелись, виясь...
Отливает тусклой бирюзой
Ожерелий вязь.
Слишком бледны лица, профиль чист,
Нежны ветви ног…
В волосах у каждой аметист –
Тёмный огонёк.
Мгла одежд туманит очерк плеч
И прозрачит грудь;
Их тела, как пламенники свеч,
Может ветр задуть…
…И я сам, колеблемый, как дым
Тлеющих костров,
Восхожу к зелёно-золотым
Далям вечеров.

<30 мая 1912
Коктебель>



** Рождение.  «Обманите меня... но совсем, навсегда...»

Летом 1909 года Николай Гумилёв гостит в Крыму у Максимилиана Волошина. Вместе с ним – поэтесса и переводчица Елизавета Дмитриева (1887–1928), которой он не так давно сделал предложение и получил отказ. Тем не менее Гумилёв не оставляет ухаживаний и продолжает добиваться её руки.
По воспоминаниям М. А. Волошина, «Лиле в то время было девятнадцать лет. Это была маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом. Она была хромой от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве у всех её игрушек отламывалась одна нога, так как её брат и сестра говорили: “Раз ты сама хромая, у тебя должны быть хромые игрушки”». («Воспоминания о Черубине де Габриак». С. 451).
Трудное детство, хромые игрушки, загадки русской литературы…
Сколько интриг, страстей, сближений и разрывов закрутится вокруг этой маленькой хромой девицы! В то время Дмитриева была студенткой Петербургского университета – изучала старофранцузскую и староиспанскую литературу – и преподавала в приготовительном классе Петровской женской гимназии.
– Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашёл себе подругу из породы лебедей, – лебединый росчерк Николая Гумилёва на альбоме, подаренном Лиле.
– Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, – рассказывала она, – никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В «будни своей жизни» не хотела я вводить Н. С.
Те минуты, которые я была с ним, я ни о чём не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н. С., и ещё: в нём была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство – желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. (Е. И. Дмитриева. «Исповедь». С. 59–60).
Туда же, на взморье в Коктебель в дом Макса Волошина, добирается граф Алексей Толстой с супругой – «мистик и народник, типичный “петербургский” поэт», как называл его бывший с ним в приятельских отношениях Николай Гумилёв. Молодой Толстой отличался нагромождением словесной околесицы, посредственными стихами, чем-то вроде пародии на стихи крестьянских поэтов:

Утром росы не хватило,
Стонет утроба земная.
Сверху то высь затомила
Матушка степь голубая.
Бык на цепи золотой
В небе высоко ревёт…
Вон и корова плывёт,
Бык увидал огневой,
Вздыбился, пал…


– Каждая мысль заранее обуславливает свою форму: поэтическую, прозаическую, живописную или музыкальную, иначе она не мысль, а недомыслие. (Н. С. Гумилёв. «Письма о русской поэзии». С. 124).
Однажды с горечью сказанное Н. С. Гумилёвым о поэте Льве Зилове, который подражал прозе Бориса Зайцева, можно отнести и к Алексею Толстому – в ту пору Толстой ещё не «освоился» в русской литературе. К 1930-м годам Лев Зилов будет известен как автор десятка книжек стихов для детей, а «советский граф» Алексей Толстой как романист и превосходный рассказчик.
Помещённый в чердачной комнатке под самую крышу волошинского дома Гумилёв сочиняет своих «Капитанов». Он помнит все существованья, помнит нетленное бытие народов, в которых жил, и разве уместны упрёки Макса об «апломбе, в связи с перепутанными фактами из школьных учебников истории». Какое дело до них путнику, неутомимому, как время, ведь даты эти – он сам. Гумилёв читает стихи тут же, у Волошина, с неожиданным блеском в глазах, голосом сильным и приглушённым:


Капитаны

На полярных морях и на южных,
По изгибам зелёных зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны –
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель,

Чья не пылью затерянных хартий, –
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь.

И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,

Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвёт пистолет,
Так что сыплется золото с кружев,
С розоватых барбантских манжет.

Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса, –
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернёт паруса.

Разве трусам даны эти руки,
Этот острый уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат,

Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?


– Я звала его «Гумми», – много лет спустя исповедуется Дмитриева, – не любила имени «Николай», – а он меня, как зовут дома меня, «Лиля» – «имя похоже на серебристый колокольчик», так говорил он.
В Коктебеле всё изменилось. Здесь началось то, в чём больше всего виновата я перед Н. С. Судьбе было угодно свести нас троих вместе: его, меня и М. А. – потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая это был М. А.
Если Н. С. был для меня цветение весны, «мальчик», мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую. (Е. И. Дмитриева. «Исповедь». С. 60).


*   *   *

Ел. Дмитриевой

К этим гулким морским берегам,
Осиянным холодною синью,
Я пришла по сожжённым лугам,
И ступни мои пахнут полынью.

Запах мяты в моих волосах,
И движеньем измяты одежды;
Дикой масличной ветвью в цветах
Я прикрыла усталые вежды.

На ладонь опирая висок
И с тягучею дрёмой не споря,
Я внимаю, склонясь на песок,
Кликам ветра и голосу моря...

Май 1909
Коктебель


– Когда-то феи собирались вокруг новорожденных принцесс, – колдовским шёпотом навевает Волошин, – и каждая клала в колыбель свои дары, которые были, в сущности, не больше, чем пожеланиями. Мы – критики – тоже собираемся над колыбелями новорожденных поэтов. Но чаще мы любим играть роль злых фей и пророчить о том мгновении, когда их талант уколется о веретено и погрузится в сон. А слова наши имеют реальную силу. Что скажем о поэте – тому и поверят. Что процитируем из стихов его – то и запомнят. Осторожнее и бережнее надо быть с новорожденными. (М. А. Волошин. «Гороскоп Черубины де Габриак». С. 515).
Этот русский парижанин, который верил и в жизнь, и в сон, и в правду, и в игру, странник и поэт, мечтатель и прохожий, который не звал за собой в свой бездомный долгий путь, этот маг и мистификатор своим безошибочным художественным чутьём угадывает в маленькой хроменькой Лиле поэтический дар, и «то, что девочке казалось чудом, – свершилось»:


Она

В напрасных поисках за ней
Я исследил земные тропы
От Гималайских ступеней
До древних пристаней Европы.

Она – забытый сон веков,
В ней несвершённые надежды.
Я шорох знал её шагов
И шелест чувствовал одежды.

Тревожа древний сон могил,
Я поднимал киркою плиты…
Её искал, её любил
В чертах Микенской Афродиты.

Пред нею падал я во прах,
Целуя пламенные ризы
Царевны Солнца – Таиах
И покрывало Моны-Лизы.

Под гул молитв и дальний звон
Склонялся в сладостном бессильи
Пред ликом восковых мадонн
На знойных улицах Севильи.

И я читал её судьбу
В улыбке внутренней зачатья,
В улыбке девушек в гробу,
В улыбке женщин в миг объятья.

Порой в чертах случайных лиц
Её улыбки пламя тлело,
И кто-то звал со дна темниц,
Из бездны призрачного тела.

Но, неизменна и не та,
Она сквозит за тканью зыбкой,
И тихо светятся уста
Неотвратимою улыбкой.

Июль 1909



– Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, – к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдёшь к Г-ву – я буду тебя презирать». Выбор был уже сделан, но Н. С. всё же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне всё казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н. С. уехать, не сказав ему ничего. (Е. И. Дмитриева. «Исповедь». С. 60).
Жизнь, заметил Пифагор, подобна игрищам: иные приходят на них состязаться, иные – торговать, а самые счастливые – смотреть; так и в жизни иные, подобные рабам, рождаются жадными до славы и наживы, между тем как самые счастливые – до единой только истины. Пифагор исследовал взаимоотношения чисел и арифметическим путём решал многие геометрические задачи своего времени. Когда он нашёл, что в прямоугольном треугольнике квадрат гипотенузы равен квадрату катетов, то принёс богам гекатомбу – «жертву быками воздвиг».


Дэлос

Сергею Маковскому

Оком мертвенным Горгоны
Обожжённая земля:
Гор зубчатые короны,
Бухт зазубренных края.

Реет в море белый парус…
Как венец с пяти сторон –
Сизый Сирос, синий Парос,
Мирто, Наксос и Микон.

Гневный Лучник! Вождь мгновений!
Предводитель мойр и муз!
Налагатель откровений,
Разрешитель древних уз!

Сам из всех святынь Эллады
Ты своей избрал страной
Каменистые Циклады,
Дэлос знойный и сухой.

Ни священных рощ, ни кладбищ
Здесь не узрят корабли,
Ни лугов, ни тучных пастбищ,
Ни питающей земли.

Только лавр по склонам Цинта
Да в тенистых щелях стен
Влажный стебель гиацинта,
Кустик белых цикламен.

Но среди безводных кручей
Сердцу бога сладко мил
Терпкий дух земли горючей,
Запах жертв и дым кадил.

Дэлос! Ты престолом Феба
Наг стоишь среди морей,
Воздымая к солнцу – в небо
Дымы чёрных алтарей.

1909


Что делосский рыбак Пирр, античный герой Евфорб, пророк Гермотим, математик Пифагор суть одно лицо, кто может разглядеть под разными масками? Только тот, кто, несомненно, сам причастен к действию.
Театр, драма: и жизнь, и игра.
– Если же мы сами станем анализировать своё собственное сознание, – удивляется Волошин, – то мы заметим, что владеем им лишь в те минуты, когда мы наблюдаем, созерцаем или анализируем. Когда мы начинаем действовать, грани его сужаются, и уже всё, что находится вне путей наших целей, достигает до нас сквозь толщу сна. Дневное сознание совсем угасает в нас, когда мы действуем под влиянием эмоции или страсти. Действуя, мы неизбежно замыкаемся в круг древнего сонного сознания, и реальности внешнего мира принимают формы нашего сновидения.
Основа всякого театра – драматическое действие. Действие и сон – это одно и то же. («Лица и маски». С. 115).


Киммерийские сумерки

Константину Фёдоровичу Богаевскму

13

Сочилась желчь шафранного тумана.
Был стоптан стыд, притуплена любовь…
Стихала боль. Дрожала зыбко бровь.
Плыл горизонт. Глаз видел чётко, пьяно.

Был в свитках туч на небе явлен вновь
Грозящий стих закатного Корана…
И был наш день – одна большая рана,
И вечер стал – запекшаяся кровь.

В тупой тоске мы отвратили лица.
В пустых сердцах звучало глухо: «Нет!»
И, застонав, как раненая львица,

Вдоль по камням влача кровавый след,
Ты на руках ползла от места боя,
С древком в боку, от боли долго воя…

Август 1909



Так начиналось действие, которое войдёт в историю русской поэзии как самая яркая и, пожалуй, самая жестокая литературная мистификация.
Из Коктебеля Н. С. Гумилёв бежит одиноким ночным бродягой, капитаном без корабля. Через три месяца в Петербурге зазвучит имя Черубины де Габриак. Но имя лишь только маска. Под этой маской кроется «маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом». Ни Гумилёв, ни Толстой, хорошо знакомые с её стихами по «дому творчества» у Макса Волошина, не скажут ни слова. Они тоже превратятся в акторов, в бессловесных акторов с сонным сознанием, «порождающим чудовищ» (Гойя), пока сам мистификатор в темноте, наобум, лабиринтом неведомых зал будет водить удивлённых и одураченных свидетелей и участников действия.
– Закрыт нам путь проверенных орбит!
Эта мистификация станет предзнаменованием долгого блуждания нации, а вместе с ней и литературы по пустыне переоц;ненных ценностей, возвратного устремления в архаику и обмана, в который поверили сами мистификаторы социального переустройства и пленённые наваждением народы.


Блуждания


*   *   *

Обманите меня… но совсем, навсегда…
Чтоб не думать – зачем, чтоб не помнить – когда…
Чтоб поверить обману свободно, без дум,
Чтоб за кем-то идти в темноте, наобум…
И не знать, кто пришёл, кто глаза завязал,
Кто ведёт лабиринтом неведомых зал,
Чьё дыханье порою горит на щеке,
Кто сжимает мне руку так крепко в руке…
А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман…
Обманите и сами поверьте в обман.

1911



Для того чтобы стать математиком, Пифагор учился в Греции, Египте, Финикии и Сирии. Сумев пересечь долину Евфрата, он достаточно долго находился у халдеев, пока перенял их секретные знания. Через Мидию и Персию совершил путешествие в Индустан, где несколько лет был учеником, а потом сам стал инициированным в брамины Элефанта и Эллора. Имя Пифагора и ныне в списках браминов, где он значится как Яванчария – Ионийский Учитель. Он собрал всю мудрость древних и поместил её на таинственное основание мистики чисел.
– Дует ветер, поклоняйся шуму, – втолковывал Пифагор ученикам. Таким образом он напоминал о том, что все вещи в природе проявляются через гармонию, ритм и порядок, установленные Богом. Прислушайтесь к голосу стихий: в треугольном основании всех искусств и наук математика, музыка и астрономия. И мистические числовые соотношения в основании каждой из них. Числа у Пифагора – суть вещей:
– Начало всего, – говорил он, – единица; единице как причине подлежит как вещество неопределённая двоица; из единицы и неопределённой двоицы исходят числа; из чисел – точки; из точек – линии; из них – плоские фигуры; из плоских – объёмные фигуры; из них – чувственно воспринимаемые тела, в которых четыре основы – огонь, вода, земля и воздух; перемещаясь и превращаясь целиком, они порождают мир – одушевлённый, разумный, шаровидный, в середине которого – земля; и земля тоже шаровидна и населена со всех сторон. (Диоген Лаэртский. «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов». С. 338–339).
Мистика чисел или умозрение: за две тысячи лет до Колумба и Галилея – «земля круглая и населена со всех сторон» и «мир одушевлённый, разумный, шаровидный».

А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передаёт.
(Н. Гумилёв. «Слово»)

Пифагор ведал, что человек и вселенная созданы по образу Бога. И поскольку образ этот один, то знание об одном является знанием и о другом. И между Большим Человеком (вселенной) и человеком земным (малой вселенной) есть постоянное взаимодействие. Следя в вещах знакомые узоры, Пифагор верил, что в конце концов человек достигнет состояния, в котором взаимодействие это отобразит большую природу человека в эфирном теле, налагаемом на физическое, и после этого человек будет обитать в Антихтоне – восьмой из десяти сфер. Отсюда он может вознестись в область бессмертных, которой принадлежит по божественному праву рождения.
Как легко гаснет во времени, тонет в пространстве память даже о самом начертанье священных понятий! Человек на земле, в краю изгнанья, бесплодно пытается отыскать штрихи сокровенной жизни вещей, а значит увидеть в них свою душу. Однако небесные сферы не вышелушиваются, как семена, и умный взор высвечивает за сермяжной оболочкой скрытую суть. Ясновидца томит память – в нём тлеет боль обид, причинённых не ему. Он видит сны и помнит имена. Ему «в любви не радость встреч дана, а тёмные восторги расставанья».
– Он антропософ, уверяет, будто “люди суть ангелы десятого круга”, которые приняли на себя облик людей вместе со всеми их грехами, так что всегда надо помнить, что в каждом самом худшем человеке сокрыт ангел, – характеризовал его И. А. Бунин. («Воспоминания». С. 131).


Corona Astralis

Елизавете Ивановне Дмитриевой

1

В мирах любви неверные кометы,
Сквозь горних сфер мерцающий стожар –
Клубы огня, мятущийся пожар,
Вселенских бурь блуждающие светы, –

Мы вдаль несём… Пусть тёмные планеты
В нас видят меч грозящих миру кар, –
Мы правим путь свой к солнцу, как Икар,
Плащом ветров и пламени одеты.

Но, странные, – его коснувшись, – прочь
Стремим свой бег: от солнца снова в ночь –
Вдаль, по путям парабол безвозвратных…

Слепой мятеж наш дерзкий дух стремит
В багровой тьме закатов незакатных…
Закрыт нам путь проверенных орбит!



«Я начну с того, с чего начинаю обычно, – с того, кто был Габриак. Габриак был морской чёрт, найденный в Коктебеле, на берегу, против мыса Мальчин. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица.
Он жил у меня в кабинете, на полке с французскими поэтами, вместе со своей сестрой, девушкой без головы, но с распущенными волосами, также выточенной из виноградного корня, до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку.
Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чертовских святцах (“Демонология” Бодена) и, наконец, остановились на имени “Габриах”. Это был бес, защищающий от злых духов. Такая роль шла к добродушному выражению лица нашего чёрта».

(М. А. Волошин. «Воспоминания о Черубине де Габриак». С. 451)


Интрига закручивается.
5 сентября 1909 года Лиля и Макс возвращаются в Петербург, и Габриак  – «морда с добродушным выражением лица» – соединяет их на недолгий, но полный искушения срок.


2

Закрыт нам путь проверенных орбит,
Нарушен лад молитвенного строя…
Земным богам земные храмы строя,
Нас жрец земли земле не причастит.

Безумьем снов скитальный дух повит.
Как пчёлы мы, отставшие от роя!..
Мы беглецы, и сзади наша Троя,
И зарево наш парус багрянит.

Дыханьем бурь таинственно влекомы,
По свиткам троп, по росстаням дорог
Стремимся мы. Суров наш путь и строг.

И пусть кругом грохочут глухо громы,
Пусть веет вихрь сомнений и обид, –
Явь наших снов земля не истребит!



24 октября 1909 года в Петербурге «по соседству» с Габриаком учреждается новый литературный журнал, который называется не иначе как «Аполлон», именем подателя света Феба. Отделом прозы в нём заведует Михаил Кузмин, стихами – Гумилёв, театральным отделом – Серёжа Ауслендер. По поводу выхода первого номера журнала «в редакции была устроена выставка и банкет, на которые собрался весь тогдашний литературный и театральный свет. Кутили очень много» (С. А. Ауслендер. «Воспоминания о Н. С. Гумилёве». С. 44).
Ситуацию обрисовывает сам мистификатор:


«В журналах того времени редактор обыкновенно был и издателем. Это не был капиталист, а лицо, умевшее соответствующим образом обработать какого-нибудь капиталиста. Редактору “Аполлона” С. К. Маковскому удалось использовать Ушковых.
Маковский, Рар; Маkо, как мы его называли, был чрезвычайно и аристократичен и элегантен. Я помню, он советовался со мною – не вынести ли такого правила, чтобы сотрудники являлись в редакцию “Аполлона” не иначе, как в смокингах. В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Рара Мако прочил балерин из петербургского кордебалета.
Лиля – скромная, не элегантная и хромая, удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи её были в редакции отвергнуты.
Тогда мы решили изобрести псевдоним и послать стихи с письмом. Письмо было написано достаточно утончённым слогом на французском языке, а для псевдонима мы взяли на удачу чёрта Габриаха. Но для аристократичности Чёрт обозначил своё имя первой буквой, в фамилии изменил на французский лад окончание и прибавил частицу “де”: Ч. де Габриак.
Впоследствии Ч. было раскрыто. Мы долго ломали голову, ища женское имя, начинающееся на Ч, пока, наконец, Лиля не вспомнила об одной Брет-Гартовской героине. Она жила на корабле, была возлюбленной многих матросов и носила имя Черубины».

(М. А. Волошин. «Воспоминания о Черубине де Габриак». С. 454–455)



Облики


*   *   *

Ты живёшь в молчаньи тёмных комнат
Средь шелков и тусклой позолоты,
Где твой взгляд несут в себе и помнят
Зеркала, картины и киоты.

Смотрят в душу строгие портреты…
Речи книг звучат темно и разно…
Любишь ты вериги и запреты,
Грех молитв и таинства соблазна.

И тебе мучительно знакомы
Сладкий дым бензоя, запах нарда,
Тонкость рук у юношей Содомы,
Знойность уст у женщин Леонардо…

12 февраля 1910
Коктебель



Первое письмо в «Аполлон» из тех, что сопровождали стихи никому не ведомой Черубины, было написано по-французски на бумаге с траурным обрезом и запечатано чёрным сургучом. На Рар; Маkо стихи произвели неизгладимое впечатление.


«Маковский в это время был болен ангиной. Он принимал сотрудников у себя дома, лёжа в элегантной спальне; рядом с кроватью стоял на столике телефон.
Когда я на другой день пришёл к нему, у него сидел красный и смущённый А. Н. Толстой, который выслушивал чтение стихов, известных ему по Коктебелю, и не знал, как ему на них реагировать. Я только успел шепнуть ему: “Молчи. Уходи”. Он не замедлил скрыться.
Маковский был в восхищении. “Вот видите, Максимилиан Александрович, я всегда вам говорил, что вы слишком мало обращаете внимания на светских женщин. Посмотрите, какие одна из них прислала мне стихи! Такие сотрудники для ‘Аполлона’ необходимы”.
Черубине был написан ответ на французском языке, чрезвычайно лестный для начинающего поэта, с просьбой порыться в старых тетрадях и прислать всё, что она до сих пор писала. В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Маковский получил целую тетрадь стихов.
В стихах Черубины я играл роль режиссёра и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля.
Мы сделали Черубину страстной католичкой, т<ак> к<ак> эта тема ещё не была использована в тогдашнем Петербурге».

(М. А. Волошин. «Воспоминания о Черубине де Габриак». С. 456)
 


Двойник

Есть на дне геральдических снов
Перерывы сверкающей ткани;
В глубине анфилад и дворцов
На последней таинственной грани
Повторяется сон между снов.

В нём всё смутно, но с жизнию схоже…
Вижу девушки бледной лицо,
Как моё, но иное и то же,
И моё на мизинце кольцо.
Это – я, и всё так не похоже.

Никогда среди грязных дворов,
Среди улиц глухого квартала,
Переулков и пыльных садов –
Никогда я ещё не бывала
В низких комнатах старых домов.

Но Она от томительных будней,
От слепых паутин вечеров –
Хочет только заснуть непробудней,
Чтоб уйти от неверных оков,
Горьких грёз и томительных будней.

Я так знаю черты её рук,
И, во время моих новолуний,
Обнимающий сердце испуг,
И походку крылатых вещуний,
И речей её вкрадчивый звук.

И моё на устах её имя,
Обо мне её скорбь и мечты,
И с печальной каймою листы,
Что она называет своими,
Затаили мои же мечты…

И мой дух её мукой волнуем…
Если б встретить её наяву
И сказать ей: «Мы обе тоскуем,
Как и ты, я вне жизни живу» –
И обжечь ей глаза поцелуем.

(Черубина де Габриак)


«Так начинались стихи Черубины.
На другой день Лиля позвонила Маковскому. Он был болен, скучал, ему не захотелось класть трубку, и он, вместо того чтобы кончать разговор, сказал: “Знаете, я умею определять судьбу и характер человека по его почерку. Хотите, я расскажу Вам всё, что узнал по вашему?” И он рассказал, что отец Черубины – француз из Южной Франции, мать – русская, что она воспитывалась в монастыре в Толедо и т. д. Лиле оставалось только изумляться, откуда он всё это мог узнать, и таким образом мы получили ряд ценных сведений из биографии Черубины, которых впоследствии и придерживались.
Если в стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении, то переписка Черубины с Маковским лежала исключительно на мне. Pap; Маkо избрал меня своим наперсником. По вечерам он показывал мне мною же утром написанные письма и восхищался: “Какая изумительная девушка! Я всегда умел играть женским сердцем, но теперь у меня каждый день выбита шпага из рук”.
Он прибегал к моей помощи и говорил: “Вы – мой Сирано”, не подозревая, до какой степени он близок к истине, так как я был Сирано для обеих сторон. Pap; Маkо, например, говорил: “Графиня Черубина Георгиевна (он сам возвёл её в графское достоинство) прислала мне сонет”. Я должен написать Sonetto di riposte,  и мы вместе с ним работали над сонетом.
Маковский был очарован Черубиной. “Если бы у меня было 40 тысяч годового дохода, я решился бы за ней ухаживать”. А Лиля в это время жила на одиннадцать с полтиной в месяц, которые получала как преподавательница приготовительного класса.
Мы с Лилей мечтали о католическом семинаристе, который молча бы появлялся, подавал бы письмо на бумаге с траурным обрезом и исчезал. Но выполнить это было невозможно».
(М. А. Волошин. «Воспоминания о Черубине де Габриак». С. 458–459)


*   *   *

Лишь раз один, как папоротник, я
Цвету огнём весенней, пьяной ночью…
Приди за мной к лесному средоточью,
В заклятый круг приди, сорви меня!

Люби меня! Я всем тебе близка.
О, уступи моей любовной порче,
Я, как миндаль, смертельна и горька,
Нежней, чем смерть, обманчивей и горче.

(Черубина де Габриак)





https://www.youtube.com/watch?v=toL6U6vKjIk

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins_I.html


Рецензии