Константиновна

               

      Рассказ
               
                Если бы я был лошадью, ни один хозяин не рискнул бы купить меня. А все из – за зубов! Не скажу, что они были плохими с рождения. Лет до двенадцати, насколько я помню, зубы были ровными и белыми, без зазоров, и я даже не задумывался, что это хорошо. Я был уверен, что так и должно быть. Как у всех: все на месте и в необходимом количестве. А потом вдруг началось!.. Заболел один зуб, потом другой – и я без всякого страха пошел к зубному залатать небольшие дырочки. Тогда я даже не предполагал, что эта очень полная  средних лет женщина оставит заметный след  в моей жизни. Сейчас, спустя лет тридцать, я до мельчайших подробностей помню ее круглое лицо с рыжими волосиками под нижней губой и всегда скрытые толстыми щеками  с красными прожилками глазки -  пуговки.
            
             Поначалу все было естественно, а главное – не больно. Просверлив один, потом другой зуб и поставив пломбы, врач, бросив на ходу: «Рот не закрывай!» -  куда – то вышла. Просидев минут тридцать  с открытым ртом и не дождавшись ее,  я закрыл рот, почувствовав облегчение от естественного положения. В кабинет никто не приходил: ни врач, ни медсестра, вышедшая еще раньше…  Восвояси я пошел домой.
         
             Можно было бы на этом поставить точку и никогда не вспоминать тот давний эпизод, но не тут – то было. Через день, уже под вечер, зуб стал ныть, а я даже не мог определить, какой именно. Промучившись всю ночь, утром  я пришел к своему врачу. Она, сидя в кресле за маленьким столиком, пила кофе, громко что – то рассказывая медсестре. Раз пять, извинившись, я пытался пробиться в разговор, но толстуха не обращала на меня  ни малейшего внимания, продолжая: «Так вот, я – то чувствую, что ему нравлюсь, ну и решила искупаться. Смотрю, а он тоже в воду лезет». После этих слов она захохотала, причем ее здоровый живот трясся все время как – бы отдельно от тучного тела, видно, по своим каким – то неизвестным законам. Глазки ее совсем скрылись, а в моем воображении  почему – то предстала картина: три бугра – живот  и еще две щеки, чуть поменьше, прыгают, как мячики, отскакивая на разную высоту, а из маленькой дырочки – рта – вылетают  сначала басовые с большими головами и косой, а потом совсем тоненькие нотки с одинаково маленькими головками  и многими хвостиками, совсем как у детских куколок. Отсмеявшись, толстуха  вдруг басом (начинала она всегда басом): «Ну, че, как столб,  стоишь, садись, коль пришел».
         
              Рассверлив пломбы она, не переставая  рассказывать, совсем другим – нежным - голосом, попросила: «Верунчик, пасту ризарцин – формалиновую, - и тут же мне опять басом: «Рот  не закрывай». Верунчик совсем молоденькая девушка, мигом что – то смешала и подала на стеклышке: «Готово, Константиновна!» Верунчик, помимо обязанности медсестры, очевидно, выполняла основную функцию – была терпеливой слушательницей. А Константиновна, залепив мне уже увеличенные  дырки, предупредила, что поставила временные пломбы  и потому нужно придти через неделю. Однако неделю я выдержать не смог, так как зубы вновь заболели. Они болели так, что  к исходу второго дня я, обессиленный, не знал, куда деться и что еще проглотить из лекарств. Раздражение к врачу сменилось злобой. У меня было одно желание – вырвать оба зуба, не разбирая, который виноват.
             
               Константиновну я застал на прежнем месте за столом, и хотя прошло уже два дня, ее повествование об отдыхе на море, как я понял, было в самом разгаре. «Блондинку - то он бросил. Да что в ней – сухая, как вобла, приткнуться не к чему…  А после завтрака - сразу ко мне. Ни на шаг не отходил, кобелина!  Сам – то невзрачный, а как ласкать начнет!..» Она мрачно сплюнула в урну и басом: «А ты чего расселся, открывай рот». И опять самодовольно и громко захохотала. В ее смехе чувствовалось торжество, любование собой, своими неотразимыми, как она, наверное, считала, чертами, а главное – уверенность, что она нравится мужчинам и так будет всегда, стоит ей только захотеть.  Я смотрел на нее, и во мне вскипала уже знакомая злоба.  Мне так и хотелось сказать ей что – то обидное…
               
             «Ах,  опять болят, не так сделала? Да это у тебя зубы такие, вон какие дырки. Ну,  щас, отремонтируем». Я выгнулся дугой от острой боли, как будто попал под напряжение. Константиновна долго  и удивленно меня рассматривала, будто видела впервые.  А я даже успел разглядеть цвет ее глазок. Они были бесцветными.  «Я тебе мышьяк положила, - сказал Константиновна покровительственно, - через три дня придешь». И снова, повернувшись к медсестре: «А что Федор, он с женой был, а сам на меня все таращился. Как задом повернусь, так и жжет задницу, будто не глаза у него, а лазер какой – то, ну как у инженера Гарина».
            
              Ее хохот застал меня уже в коридоре. Было страстное желание сделать ей плохо. Я сел в кресло, но придумать ничего не смог. От боли текли слезы, и весь я сжался до размеров этого больного зуба, и уже чувствовал, что болит не он, а я весь и есть  этот больной зуб, а может, два… Боль между тем стала отпускать рывками, как будто от нее, бесконечно длинной и тонкой, как игла, осекали по кусочку, и я с горькой усмешкой подумал, что Константиновна, наверное,  только и живет, когда едет в отпуск, да в то время, когда о нем рассказывает.
            
              После того как из зубов были удалены нервы, Константиновна поставила металлические пломбы. Раньше было такое – ставили на века. Но зубы заболели снова, и после того как в очередной раз Константиновна их рассверлила, от зубов остались только дырки. Корни уже пришлось удалять позже, так как Константиновна, дождавшись лета, снова уехала к морю за новыми впечатлениями. С тех пор у меня появились страх и недоверие к зубным врачам. Может, поэтому я впоследствии запустил зубы, так как боялся, что снова буду подвержен длительным пыткам уже у другого врача. А в результате, когда я успокоился и набрался храбрости лечить зубы уже в институте, больных было много. В то время я,  конечно, задавал себе вопрос: что меня снова и снова вело  к Константиновне, ведь мог бы пойти к другому врачу. Тогда я находил своему упорству только одно объяснение. Я хотел доказать толстухе, что она не права и  недобросовестно относится к работе, а может, просто невежда как специалист…  Сейчас - то я думаю, что мой детский героизм вовсе  не был оправдан, так как тогда я для Константиновны просто не существовал как больной субъект. Она жила своей жизнью, в которой главной было: надежда, ожидание любви и прочие женские причуды…
             
                Много лет спустя я был в городе своей юности. Проведя с друзьями несколько дней на Дону, я собирался рано утром уезжать, а накануне вечером мы сидели за столом, перебирая в памяти старые приключения. Ни с того ни с сего, как обычно, разболелся зуб. Промучившись всю ночь, вместо того, чтобы сесть в электричку, я занял место в очереди к зубному. Поликлиника с тех пор мало изменилась, даже кресла, обтянутые дерматином, были те же самые. На многих были порезы, откуда торчал грязный поролон. Велико же было мое изумление, когда войдя в кабинет, я, правда, с трудом, после того как услышал вопрос, заданный басом, узнал Константиновну. От былой полноты ничего не осталось: ни живота, ни щек, отчего глаза, теперь казались большими. Сделав укол, Константиновна начала орудовать  бормашиной. Я сидел, мертво вцепившись руками в подлокотник кресла.  «Что больно? Терпи!.. Ты еще молод, чтобы чувствовать боль. Да и боль физическая…» - Константиновна остановила свою адскую машину и, машинально перебирая в коробочке и не находя нужного  бура, махнула рукой, оборвав фразу. Мол, тут и так все ясно.  «Боль, - Константиновна совсем потемнела лицом, и оно мгновенно стало похожим на очищенный грецкий орех, - это когда болит душа…».  Для меня было полной неожиданностью слышать от Константиновны слова о душе. Мне всегда она казалось грубоватой и не склонной к размышлениям. Константиновна, наверное, долго искала нужные слова. «От … тоски, одиночества, понимания, что прошла молодость, а с нею – мечты и надежды найти родственную душу, быть любимой, родить детей, воспитывать их!..» Ее как будто прорвало. Вперив в меня взгляд, она, словно отрубала слова теперь уже жесткими тонкими губами, а слова вроде были наготове. Они, несомненно, шли от души, они были ею выстраданы и благословлены и, наверно,  давно, так как теперь только и ждали момента, чтобы выскочить изо рта, где им было тесно. Они сыпались неумолимо, словно дорожка падающего домино.
       
             «А ты говоришь, больно! А если всего этого не было? Вот тогда тебя действительно грызет боль. Она пожирает внутри все без остатка, оставляя от человека лишь оболочку. Эта самая больная боль, ибо она не проходит да и пройти не может, потому, что жизнь вспять  не повернуть!»
          Константиновна подошла к окну и долго стояла молча. Я подумал, что она забыла и обо мне, и о Верунчике (женщину средних лет Константиновна как и прежде, называла Верунчик). Как бы ставя точку, Константиновна глухо сказала: «Боль – это когда не с кем разделить счастье…» Слова будто повисли в воздухе. Может, поэтому, чтобы разрядить обстановку, Константиновна снова забасила,  теперь, переходя на скрипучий голос: «Да, это было в Адлере. Мы возвращались с прогулки по морю на катере. Я стояла одна, а он возьми да подойди… Сходили мы на морвокзале уже вместе».
       
            Константиновна захохотала. Но теперь в ее смехе я не услышал прежнего самодовольства, уверенности и женского везения или счастья, что у нее, наверное, одно и то же. Смех был только от привычки. Глаза ее оставались равнодушными.  Да и вся она, высохшая и седая, вызывала жалость. Меня поразил контраст в ее поведении. Мне вспомнилось то время, когда она, сама того не подозревая, мучила меня. Но удивительно, я не испытывал к ней ни былой ненависти, ни злобы – мне просто стало грустно оттого, что все так скоротечно. Я подумал, что  тогда для нее мои зубы ровно ничего не значили. Тогда, наверное,  решался вопрос о счастье женщины. Видно, за эти годы он так и не решился. Теперь я понял, что тогда та, давняя толстуха, была счастлива, и этому счастью не мешали ни живот, ни полная фигура, хотя по большому счету она наверняка понимала, что лишь отщипывает от счастья маленькие кусочки. Но она была молода и воспринимала жизнь именно с точки зрения молодости и, очевидно, считала, что испорченные зубы непременно отрастут снова, если вообще считала…
       
              Я шел по весеннему городу. Цвели сады, а мне не давало покоя откровение Константиновны. Да и сама она не вписывалась в весну. Я оглянулся. За окном второго этажа поликлиники стояла Константиновна.  Ее силуэт как бы влился в оконную раму, став ее составляющей частью в роли вертикального бруса, такого же тонкого и белого. Куда смотрела Константиновна, разобрать было трудно. Может, она смотрела на первый весенний дождь, который щедро, словно малый ребенок, рассыпал прозрачные слезы по асфальту, на клейкие тополиные листочки, на окна поликлиники. Вполне  возможно, что в этих каплях были и слезы Константиновны. А я подумал, что этот беззаботный  и легкий дождь, может, и унесет ее печаль, горечь и самую большую боль Константиновны, оставив взамен воспоминания о счастливых мгновениях ее жизни, которые, словно крупицы золота в необъятной массе песка, нет – нет, да и порадуют, озарив яркой вспышкой холодную колонну будничных дней человеческой жизни. Наверное, впервые за время моего знакомства с Константиновной нам было грустно одновременно.

                Виктор Попов


Рецензии