Голова без всадника

Не каждый день получаешь в подарок целый век, уместившийся в несколько часов интервью. Мой герой, родившийся за год до начала Первой Мировой, переживший Катастрофу и воевавший против Гитлера - столетний скрипач Михаэль Минстер предпочел бы родиться веком раньше, обойдясь без мировых войн и заката культуры. Он называет себя в шутку «головой без всадника», утверждая, что прекрасная память – единственное, чем он еще владеет.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЮБИЛЕЙНАЯ. СТО ЛЕТ - ЭТО НЕ ШУТКА

Я нажимаю кнопку звонка. Дверь открывает Михаэль. На нем белоснежная рубашка, галстук, брюки, элегантные туфли.

- Я рад тому, что всех лишил возможности пожелать мне долгой жизни, - с улыбкой произносит он. – Потому что это звучит смешно. Я и так ее прожил, безо всяких пожеланий. Видите на стене «диплом»? Это меня из «Битуах Леуми» поздравили со столетием - задолго до дня рождения. Видно боялись не успеть, - заразительно хохочет Михаэль, а я вслед за ним.

- Кто вас больше всего насмешил за сто лет?

- Политики разных стран. Мне они кажутся смешными. Имен называть не стану – они еще живы. А про мертвых – либо хорошо, либо ничего, за исключением Гитлера и Сталина.

- Кто вас больше всего огорчил за сто лет?

- Те, кто убил мою семью. Мои родители и две сестры погибли в концлагерях. А я воевал против Гитлера. Пять лет провел на фронте.

- Кто, по-вашему, страшнее – Гитлер или Сталин?

- Оба бандиты, но Сталин страшнее, он еще и своих сколько уничтожил!

- Каково это – дожить до ста лет?

- А я не верю, что мне сто лет. Моя мама погибла в 52 года, отец в 54, они казались мне тогда уже пожилыми людьми, а сейчас я уже почти вдвое старше их. Отец участвовал в Первой Мировой войне, ну а я – во Второй, - поднимает голову, показывая на горло, - видите шрам? Шрапнелью задело. И вот я думаю, что пока меня раненого в госпиталь везли, небесный писарь по ошибке уже внес Михаэля Минстера в список убитых, и я у них «там», - указывает пальцем наверх, - в живых давно не числюсь. Наверное, поэтому никто за мной и не приходит.

- Как вы себя чувствуете в сто лет?

- Как «голова без всадника». Сто лет сделали свое «черное дело». Плохо вижу, плохо слышу, медленно двигаюсь, но зато все помню. Правда, - не скрывая иронии, - раньше память у меня была получше, я помнил и те девять месяцев до рождения, когда еще жил один, где мне никто не мешал, только помещение было тесновато, - смеется и добавляет. – А теперь я помню свою жизнь только со дня рождения, когда вылез наружу и увидел много людей, потому что женщины тогда рожали дома, не в больницах. Смотрю, как они радуются чему-то, кричат, поздравляют друг друга, хочу спросить их: «В чем дело? Чего вы от меня хотите?», но не могу.

- Сто лет – это много или все же маловато? Слышали, как люди говорят друг другу в Израиле – «ад меа эсрим!» (до ста двадцати)?

- «Ад меа эсрим» - это просто сказка, агада, красивые слова. Есть ли такие, кто на самом деле дожил до ста двадцати? А вот разница между возрастом мужчины и женщины – она и вправду существует. Мужчина чем старше, тем солиднее – его больше уважают. А женщине лишний возраст ни к чему. Она вынуждена его скрывать. И вот я придумал для женщин уловку: после тридцати лет прибавлять только месяцы. Спросят ее: «Сколько вам лет?», а она: «Тридцать лет и триста тридцать шесть месяцев». Никто не станет утруждать себя счетом!

- Логично. А чем вы больше всего гордитесь из того, что сделали за сто лет?

- Как я могу гордиться тем, что кому-то сделал хорошее? Напротив, я должен об этом сразу забыть! Пусть помнят те, кому другие помогают. Человек рождается, чтобы нести в мир добро.

- Какую самую большую ошибку вы совершили за сто лет?

- Родился не в том веке. Я был бы намного счастливее в девятнадцатом веке, где не было мировых войн, а был расцвет культуры, литературы, искусства. Великие писатели, художники, композиторы. Между прочим, я родился в один день с Бетховеном, 16 декабря, чему очень рад, хоть он и немец, а я еврей, у которого фашисты убили родных. Бетховен – гений, все человечество им гордится.

- С кем бы вы хотели встретиться «на том свете», если бы таковой существовал?

- Конечно, с родителями.

- А что бы вы им сказали?

- Думаю, я бы онемел от радости... Ну а если бы «загробный мир» действительно существовал, - с улыбкой добавляет Михаэль, - мое пребывание там началось бы с жалобы. Я бы сказал: «Почему такая ужасная несправедливость? Люди, которых я знал много лет и которые уже ушли, в моей памяти не меняются, а меня почти никто не узнает. Даже я сам, когда смотрюсь в зеркало, - после небольшой паузы, решительно, – Но я не верю ни в «загробную жизнь», ни в бога! Если бы бог был, он бы не позволил убить шесть миллионов евреев. А если он есть и такое допустил, то тем более - как я могу в него верить? Я видел Гебельса в нескольких десятках метров от себя, когда он приезжал в 1935-м году на похороны Пилсудского, а я стоял вместе с другими в оцеплении и жалел о том, что у меня в руках скрипка, а не автомат, чтобы застрелить этого негодяя.

- Вы боитесь смерти?

- Если скажу, что не боюсь, будет неправдой. Все боятся. Потому что никто еще «оттуда» не возвращался и не рассказывал, как там хорошо. Сказать, что боюсь смерти, тоже будет неправдой. На фронте я не мечтал о том, что проживу сто лет: дотянуть бы до завтра... На моих глазах умирали те, с кем говорил еще пару минут назад. Я был радистом с заплечным приемником за спиной, мы всю Украину, Россию, Крым промеряли ногами, а немцы – колесами, у них были машины, мотоциклы. Сначала они нас теснили, потом мы их гнали. Бывало, освобождаем село, немцы по машинам и нет их, а в блиндажах еще горячая еда и вино на столе. Командиры предупреждают солдат: «Не трогайте, они его отравили!» А солдатам все равно – отравленное, не отравленное, они не знают, доживут ли до завтра, и ничего не видели, кроме скудного фронтового пайка.

- Сколько бы вы хотели еще прожить?

- Разве это от меня зависит? Я и в столетие свое еще никак не поверю. Мне кажется, это сон какой-то. Я выгляжу на сто? Я говорю как столетний? Иные и в 80 не помнят даже своего имени, а я помню все! Скажу одно: я «туда» не спешу. Что я там буду делать с моей профессией? – смеется.

- Что вы приобрели для себя за сто лет?

- Я ничего не нажил. Живу в съемной квартире, где все мое имущество – книги, скрипки, фотографии родных, ордена и медали - умещается в одной комнате. У меня нет ничего, кроме моей памяти. И я еще не встречал ни одного человека, который бы дожил до ста лет. Но есть шанс, что скоро увижу. Посмотрю на себя в зеркало 16 декабря и скажу: «Боже, кто это? Оказывается, столетний Михаэль». Французский композитор Гектор Берлиоз сказал, что время – лучший учитель, но оно убивает всех своих учеников. Я готов повторить за ним эти слова.

- Вы изменились за сто лет?Я имею в виду не только возраст.

- Конечно, изменился. Вот вам простой пример. Мы создали в Варшаве до войны музыкальное общество «Орфеуш» (по- русски – «Орфей») и каждый выходной устраивали бесплатные концерты с лекциями для писателей, художников, врачей. На одном из них появился тогда еще молодой Башевис-Зингер. Отрывки из его романа тогда печатались в литературном журнале «Глобус», и моя мама не пропускала ни одного номера. Я, будучи поклонником классики, читавший в оригинале Гете, Гейне и других поэтов и писателей, без конца спорил с ней, утверждая, что Башевис-Зингер пишет ерунду. Только спустя годы я понял, что он гениальный писатель, у меня есть его книги. А ведь Башевис-Зингер не изменился, он всегда так писал – изменился я, мое восприятие. Еще примеры? Когда-то меня все знали, при встрече снимали шляпу и говорили «день добрый», а теперь люди проходят мимо и никто не здоровается, хотя я живу в этом доме не один год. Все меняется: и мы, и мир... Я родился за год до начала Первой Мировой войны. В нашем доме не было электричества, а были нефтяные лампы. Тогда очень многого не было - ни кино, ни самолетов, ни воды в доме. Когда у моего друга появился велосипед, его знала вся округа. Бегали на него смотреть. А какой редкостью были наручные часы... Сто лет – это не шутка.

- Если бы вам дали власть изменить мир к лучшему, что бы вы сделали?

- Очень умный вопрос, но я затрудняюсь на него ответить. Мне бы хотелось, чтобы мир стал добрее, но если это даже богу не удалось сделать, коли он есть на самом деле, куда уж тогда мне... Шиллер в 1785 году написал «Оду к радости», которая в 1824 году стала частью Девятой симфонии Бетховена. Помните, какие там слова? «Обнимитесь, миллионы, слейтесь в радости одной...Прочь и распри и угрозы. Не считай врагу обид...» Лучше не скажешь. Эти слова были написаны столетия назад, и они не потеряют своей значимости еще тысячу лет. Неважно, кем человек родился – турком, поляком, евреем, арабом, русским - когда все поймут, что они не враги и протянут друг другу руки, все будет хорошо.

- Простите за банальный вопрос, но, похоже, и без него не обойтись: в чем секрет вашего долголетия?

- В том, что я о нем не думаю. Я пережил три инфаркта, врач говорит: «Михаэль, вам нужна операция на сердце, но никто не возьмется делать ее столетнему человеку. В мировой практике такого еще не было. Поэтому просто берегите себя». Еще секрет в том, что я за сто лет ни разу не спал днем. Ни ра-зу! Это потерянное время. Я как-то подсчитал, сколько лет я бы потерял, если бы каждый день спал днем два часа. Получилось несколько лет. Зачем же мне сокращать свою жизнь? Может, поэтому я живу дольше? – смеется. – К тому же мне всегда было чем заняться. Я научился читать едва ли не раньше, чем говорить. До войны свободно говорил, читал и писал на идиш и немецком. Это не считая родного польского. Когда бежал из оккупированной Варшавы в СССР, я знал по-русски два слова: «здравствуйте» и «до свидания», но чтобы не попасть в Польскую дивизию Андерсена и избежать случайной встречи с антисемитами, сам выучил русский так, что сумел выдать себя за местного жителя. За всю войну никто не догадался, что в составе русской части воюет иностранец. Я всю русскую классику прочел в оригинале. Сейчас пишу по-русски книгу о своей жизни: наговариваю ее на диктофон, а внук заносят ее в компьютер, потому что я не вижу буквы на клавиатуре.

- Что вам больше помнится из ста лет – хорошее или плохое?

- И хорошее, и плохое запоминается одинаково. Беда лишь в том, что мы не привыкли жить правдой и чаще говорим то, что предпочитают услышать другие.

- Вы счастливый человек?

- Пока мир существует, человечество ломает голову, пытаясь найти ответ на этот вопрос. Одному для того, чтобы почувствовать себя счастливым, нужен миллиард, а другому – всего сто шекелей. Третьему же никаких денег не нужно, а нужно здоровье. Так что ничто точно не знает, что такое счастье. А вот что такое несчастье, люди знают наверняка. Толстой, правда, считал, что счастлив тот, кто счастлив у себя дома.

- Не прячьтесь за высказывание Толстого. Вы-то сами – счастливы?

- Если долголетие – счастье, значит, я счастливый. Если проклятие – значит, я несчастный. Во всяком случае я лишил человечества возможности пожелать мне долгой жизни, как это принято в таких случаях. Я и так ее прожил. Правильно? Мои ученики живут сейчас в разных странах, они умные и желают мне только хорошего самочувствия.

 - Хорошо, задам тот же вопрос несколько иначе: в какой день из множества прожитых вами за сто лет, вы бы хотели вернуться, потому что именно там были очень счастливы?

- Я бы хотел еще раз прожить день из своего детства, когда все мои близкие были еще живы. Но, знаете, нет такой силы, которая способна изменить прошлое. Никто не может повернуть события вспять, чтобы не было той уличной встречи с немцем, застрелившим на моих глазах сестру. Мы можем по-разному относиться к нашему прошлому, но ничего из того, что было, мы не в силах изменить. У меня особые отношения со временем. Мне кажется, оно состоит их прошлого и будущего, а настоящего в нем нет.

- Как это нет?

- А вот так. Вот вы пришли сюда, задали вопросы – и это уже прошлое. Вы продолжите задавать мне вопросы, но уже в будущем. Вы не можете прийти ко мне в настоящем, потому что в тот момент, когда вы пришли и что-то спросили, оно уже превратится в прошлое.

- Спорно, но пусть будет по-вашему. Хочу задать еще один «юбилейный» вопрос, прежде чем вы расскажете мне о своей долгой жизни: что бы вы хотели пожелать человечеству, или, хотя бы, его лучшей части?

 - А где она, эта лучшая часть, вы знаете? Вот и я не знаю. И кто я такой, чтобы желать всему человечеству? Я обыкновенный, среднестатистический человек. Так получилось, что я прожил сто лет - не потому что самый умный и ни разу за сто лет не спал днем. Кстати, я уже говорил вам, чего хочу больше всего: чтобы люди стали добрее и перестали воевать.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НЕЮБИЛЕЙНАЯ.

Как ему удалось сохранить за сто лет свой оптимизм, чувство юмора и любовь к жизни, пережив Катастрофу и войну, смерть жены, близких и друзей, пребывая в одиночестве среди старых фотографий и воспоминаний о тех, кого уже давно нет?...

УЦЕЛЕВШИЕ СНИМКИ

...Михаэль показывает мне репродукции двух старых фотографий своей семьи: один - периода Первой Мировой войны, другой сделан накануне Второй Мировой. Снимки уцелели благодаря родственникам, покинувших Польшу до прихода туда Гитлера. Все остальное имущество семьи было уничтожено при бомбежках Варшавы.

- Это фото 1914 года. Мне здесь год и четыре месяца. Я и сам себя с трудом узнаю – похож на девочку. В то время надо было чуть ли не полчаса стоять перед фотографом не шелохнувшись, вот родители и привязали меня к стулу, чтобы не двинулся, - прячет в уголках губ улыбку. – А на втором снимке мне лет шестнадцать.

Никого из тех, что рядом со мной, уже давно нет в живых, только я остался. Одни погибли в концлагере, другие умерли. Нас у родителей было шестеро. Когда в Варшаву вошли немцы, моей самой красивой сестре было шестнадцать. Мы с ней вышли на улицу в поисках еды и столкнулись с немецким офицером, который тут же начал приставать к сестре. Я хотел ей сказать: «Стой спокойно!», но не успел. Она вспыхнула, оттолкнула немца и с размаха влепила ему пощечину, а он вытащил пистолет и выстрелил в нее несколько раз. В упор. Прямо на моих глазах. Представляете, что это такое? На моих глазах..., - Михаэль замолкает, отводит глаза в сторону. Ему нелегко вспоминать об этом даже спустя десятилетия. Собравшись с силами, продолжает. - Наш дом сгорел на третий день после того, как немцы вошли в город. Все потерялись. Родителей отправили в лагерь смерти. Я семь месяцев прятался у друзей, каждый день меняя убежище. Особенно страшно было по ночам, когда немцы устраивали в уцелевших домах облавы, зная, что никто не осмелится выйти наружу в комендатский час.
Мне помогли уйти из Варшавы поляки, с которыми я до войны учился в консерватории, и вдруг случайно столкнулся на улице. «Боже, ты еще здесь? Тебе надо срочно уходить - убьют!». – «Как я уйду? Все перекрыто, на мосту - автоматчики». И тогда они придумали, как меня вывести. В полдень неподалеку от моста собралась компания музыкантов, мне тоже сунули в руки футляр со скрипкой, и мы направилась на ту сторону Вислы с веселым видом, будто спешим на концерт, о чем сообщили по-немецки и автоматчику, преградившему путь. Друзья через некоторое время вернулись назад, а я пошел подальше от Варшавы, где было меньше немцев. По дороге ко мне присоединился еще один парень. Дошли до деревни. Незнакомая девушка увидела нас и сразу все поняла: «Скоро комендатский час, спрячу вас до утра у отца в пекарне». Сидим с моим товарищем по несчастью в темноте и боимся заснуть – вдруг облава? И точно, в полночь дверь открывается. Я быстро толкаю парня в яму перед печью, сам за ним, но там нет места на двоих, и моя голова торчит на виду. Слышу немецкую речь. Меня ослепляет свет фонаря. Но дальше происходит непонятное. Женский голос произносит: «Я же говорила, что тут никого нет», после чего фонарь гаснет, и дверь закрывается. Я за сто лет так и не понял, что это было: то ли немец был пьяным, то ли антифашистом. Ведь он светил мне прямо в лицо! А вот кем оказался на самом деле другой немец, называвший меня своим другом, понял всего по одной фразе.

Я уже учился в Варшавской консерватории, когда у нас в доме появился большой радиоприемник «филипс», и мы на почве любви к Бетховену подружились с одним немцем, который приходил ко мне слушать по радио концерты. В 1933-м году он уже заканчивал университет и, забежав в очередной раз, вдруг говорит: «Мы этим жидам вчера так врезали!» Я остолбенел: «За что?» - «За то, что они посмели на уроке сидеть! Они обязаны стоять!». Представляете? Он говорил ВСЕ ЭТО МНЕ! Немец был здоровый, а я тогда весил столько же, сколько сейчас, да еще на голову ниже его. Я не мог его бить, но отношения сразу разорвал. Спустя много лет я услышал об этом негодяе здесь, в Израиле - от евреев, которым удалось, как и мне, вырваться из оккупированной Варшавы. После прихода немцев он стал настоящим хозяином своего района, где многих знал: евреи несли ему последнее, что у них было – золото, украшения - только бы выпустил живыми...

ПУСТАЯ КВАРТИРА

- На фронт я пошел добровольцем. Начинал войну рядовым связистом, с заплечным приемником на спине, но неожиданно получил повышение. Благодаря музыкальному слуху я безошибочно различал в эфире все военные коды и меня решили отправить с передовой на краткосрочные курсы радистов, после чего назначили начальником большой американской радиостанции, которую мы возили по всему фронту на двух машинах.

После освобождения от немцев Евпатории наш штаб размещался в пустой квартире, где ничего не было, кроме висевшей на стене фотографии женщины с двумя детьми. И вдруг они появляются наяву: вернулись из эвакуации, только дети за войну подросли. Женщина говорит начальнику штаба, что это их квартира, муж – летчик, воюет на фронте, но от него давно нет вестей, а он ее не пускает: «Посторонним на военном объекте нельзя!» Я ему говорю: «Да ты посмотри на фотографию, которая на стенке. Это же они!» Женщине выделили комнату, продовольственных карточек у нее не было, и я делился с детьми своим пайком, или приносил им что-нибудь с нашей кухни. В один из дней она получает телеграмму: муж будет в Евпатории проездом целых три дня – их часть перебрасывают на другой фронт. Как она разволновалась! И, правда, вскоре появляется мужчина в штатском, но когда расстегивает пальто, все видят, что под ним - Звезда Героя Советского Союза. Тут бегут соседи и говорят летчику: «Мы видели, кто грабил вашу квартиру. Это были не немцы, а бандиты из соседнего села. Никто из них не пошел на фронт. Вот вам их адрес». Начальник штаба выделил летчику трех солдат, но тот отказался от помощи, поехал один. Позже мы узнали, что там происходило. Летчик вошел в дом, где пьянствовали грабители, вытащил револьвер и приказал: «Если через два часа не отвезете назад то, что взяли из моей квартиры, я вернусь и перебью всех. Всех до одного. Как собак». Через два часа к штабу подъехали три груженых машины. «А теперь поставьте все на места - там где взяли, - сказал летчик, - и чтобы больше я вас не видел!». Те воспользовались случаем и тут же испарились, но начальник штаба сказал мне потом: «Запомни мое слово: завтра же все мародеры будут арестованы. Все, до одного!»

ЧОНГАРСКИЙ ПЕРЕШЕЕК И ЧЕРЕШНЕВЫЙ САД

- Когда шли бои за Крым, в полдень пришел приказ форсировать Чонгарский перешеек. Знаете, как это было? Узкая дорога, окруженная с двух сторон водой, а напротив – немецкие пулеметы, и видимость отличная. Первая рота поднимается в атаку - все полегли. Вторая - вслед за ней. Третья... И никого уже нет. Я говорю по рации начальнику штаба: «Что вы делаете? Дождемся темноты. Свяжись со штабом фронта». Он докладывает о происходящем в штаб фронта и слышит в ответ: «Продолжать атаку. Иначе – все под трибунал!» На полуостров прорвалась лишь четвертая рота, но ее командир - капитан Чагин, с которым мы дружили, погиб одним из первых. Вот только минуту назад с ним говорили, а его уже нет. Ночью мы с одним парнем, Саркисяном - он умел писать стихи, сочинили песню о Чагине и его роте. И на нашем участке фронта все ее потом пели. Но вот что было дальше. Через тридцать лет участников освобождения Крыма пригласили посетить места боев. Надо сказать, что фронтовики уже с трудом узнавали друг друга: были молодыми парнями, а тут – солидные мужчины, у кого лысина, у кого живот. А вот меня сразу все узнали. И знаете почему? Я был единственным евреем в нашей части!

Оказалось, что в Чонгаре есть школа имени Чагина и военный музей, - продолжает Михаэль, – и вот там в честь приезда ветеранов устроили концерт, где дети - неожиданно для меня - запели ту самую песню, которую мы сочинили в перерыве между боями с Саркисяном. И весь зал, где кроме нас, фронтовиков, было еще много местных жителей, ее еще и подхватил! Представляете? Потом дети из этой школы приезжали ко мне в гости: я водил их в Брестскую крепость, рассказывал о ее защитниках.

Еще в Крыму у нас произошел такой случай. Мы тогда успешно наступали, а на пути попадались огромные сады. И один из наших ребят, его звали Сережа, говорит: «Заскочу на минутку в сад, хоть черешни принесу». Ушел – и с концами. Я взял пятерых солдат, пошел его искать. И вдруг видим – стоит наш Сережа с полной каской черешни и автоматом в одном конце сада, а в другом конце – немец, и тоже с черешней и автоматом. Смотрят друг на друга и не двигаются с места. Сережа – прекрасный стрелок, он у нас в разведку ходил, но в такой ситуации важно одно: чья пуля вылетит первой. Я говорю Сереже: «Стой, как стоял», - и кричу немцу по-немецки: «Иди своей дорогой, мы тебя не тронем». Он повернулся и пошел. Никто из наших ребят ему в спину не выстрелил.

Когда война закончилась, мы получили такой приказ: каждый боец после обеда должен два часа спать. Я никогда этим не пользовался. Солдаты поели и уже храпят, а я сижу и читаю при свече, но однажды попался. Командир части говорит: «Это что такое? Почему не выполняешь приказ?» А я ему: «Я и до войны днем никогда не спал, а теперь хоть могу почитать в спокойной обстановке, когда никто не мешает. Пять лет книжки в руках не держал! Сколько времени потерял!» Командир с политруком переглянулись: «Что с ним делать?» Политрук говорит: «А ведь он в чем-то прав, но уж как вы решите...». Командир махнул рукой: «Ладно, читай, только чтобы солдаты не знали». – «Не узнают, товарищ командир!»

МИРНАЯ ПРОФЕССИЯ И НЕМЕЦКИЙ СМЫЧОК

- Я хотел поскорее вернуться к своей профессии и снова взять в руки скрипку. После войны поехал в Брест – поближе к польской границе, в надежде, что узнаю о судьбе своих близких. Устроился преподавателем в музыкальное училище. Вначале у меня был всего один ученик, но когда мы объявили набор, стали приезжать люди со всей округи. Мне даже удалось создать симфонический оркестр, с которым мы впоследствии ездили в Москву и выступали в Кремле, - Михаэль протягивает мне снимок с памятного концерта. – Видите? Я дирижирую, а это мои музыканты.

Правила у меня были строгие: никто не смел заходить в класс во время урока, - продолжает Михаэль. – И вдруг стучат. Заходит наш полковник, тоже еврей, его племянница у нас училась, а он был начальником лагеря военнопленных. Говорит мне: «Тут такое дело. Среди пленных немцев есть бывший скрипач. Говорит, что до войны был в Германии известным музыкантом. Он узнал про ваше училище и просится на урок - послушать скрипку». – «Ну, пусть приходит». Назавтра три солдата его приводят. Худой, изможденный. Его приводили несколько раз, и мы играли с ним в две скрипки. Когда я рассказал ему, что немцы убили моих родных, он начал уверять меня, что не хотел идти на фронт, но его заставили, и он всю войну провел в канцелярии, стрелять не приходилось. Правду говорил немец, или нет, но я ему поверил, угостил чаем, поделился кусочком хлеба, который получал по карточкам. Где-то через полгода немца вернули в Германию. И вот однажды приходит в училище начальник поезда «Москва-Берлин» и приносит мне от него подарок – смычок, а их после войны было не достать. От начальника поезда я узнал, что бывший пленный вернулся к своей профессии, стал членом компартии и очень известен в Восточной Германии. Этот смычок хранится у меня до сих пор. Смотрю на него и думаю: нельзя любить или ненавидеть целый народ. Каждый человек – это отдельное государство и живет по своим законам добра или зла.

ТЕМ, КТО ОСТАЕТСЯ, ТРУДНЕЕ...

- Что страшнее – самому умереть или хоронить близких?- спрашиваю я Михаэля, пережившего почти всех своих близких и друзей.

- Хоронить близких. Человек умирает столько раз, сколько он хоронит своих близких. У меня была жена, с которой мы прожили много лет и вместе собирались ехать в Израиль. Она умерла от рака за полтора года до отъезда.

Мы познакомились с Ритой после войны. Оба фронтовики.

Она – хирург полевого госпиталя, я начальник крупной радиостанции. Встретились случайно – в Борисове, где она гостила у брата-танкиста, а я – в семье своей бывшей ученицы по музыкальному училищу. Говорили всего полчаса. Поцеловал на прощанье руку, она смутилась, покраснела. Понимаете, Рита – москвичка, у нее советское воспитание, а я родился и вырос в Варшаве... На том и расстались. И вдруг через две недели звонок из Москвы. Междугородний. Тогда это была большая редкость. И ее голос в трубке: «Через три дня я к тебе вызжаю». Я чуть дар речи не потерял: «Дорогая, но у меня нет квартиры. Я живу в каморке при музыкальном училище». А она мне: «Ничего, как-нибудь проживем. На фронте мы с тобой о квартирах не думали.» - «Ну, решай сама...».

- Так быстро? Жена полюбила вас с первого взгляда?

- Ну, во-первых, я был тогда красивый, не такой, как сейчас, - улыбается Михаэль, - а, во-вторых, в 1947-м году мужчины, да еще с двумя руками и ногами, были редкостью. Кто погиб, кто вернулся с фронта покалеченным, и было не до целования рук. И Рита мне тоже сразу понравилась, но на дальнейшее я не решился. Она в Москве, в аспирантуре, я – в Бресте... Кстати, в Бресте тогда пустовало очень много квартир, мне предлагали занять любую, но я отказался. Люди вернутся из эвакуации, что я им скажу? В общем, приехала Рита ко мне, устроилась на работу в больницу и мы стали жить в каморке. Жена на быт не жаловалась. Мы же с ней войну прошли. Потом, когда у нас была уже трехкомнатная квартира и открытый для всех дом, Рита стала для моих учеников второй мамой. Все у нас собирались. Мы с женой ни разу не поссорились за те сорок четыре года, что прожили вместе до ее кончины...

Как врач, она знала, что у нее рак, но до последнего скрывала от меня. Не хотела огорчать. Я узнал об этом только в больнице, от дежурного врача, и теперь у меня была задача: скрыть страшную правду от жены. Так мы и играли с ней в эту игру полтора месяца – до ее кончины. Все это время я провел в больнице – рядом с ней, оброс бородой, почти ничего не ел. «Хочешь, я привезу из дома скрипку и тебе сыграю?» - спрашивал я ее. А она отвечала: «Нельзя, мы ведь в больнице». В тот день Рита сняла с пальца обручальное колечко и протянула мне: «Сохрани его». Ее рука была в моей руке, когда она сказала: «Все», - и замолчала. Уже навсегда. И теперь мне предстояло ехать в Израиль одному.

ВСТРЕЧА ЧЕРЕЗ ДЕСЯТИЛЕТИЯ

- Мне рассказывали, что спустя десятилетия вам все же удалось найти одну из своих сестер. Как вам это удалось?

- Это не я ее нашел, а она меня. Пока человек жив, он обязательно оставляет следы. Обо мне и моем оркестре не раз писали в газетах, помещали фотографии. Сестра после войны оказалась в Сибири. Она не стала возвращаться в Польшу, где не осталось никого из родных, и при первой же возможности уехала в Аргентину. Двое ее сыновей осенью 1973-го приехали в Израиль и сразу отправились на фронт воевать. После Войны Судного Дня они уже не вернулись в Аргентину, остались жить здесь, а позже и их родители к ним перебрались. Сестра узнала обо мне из газет, разыскала, мы переписывались, а в 1993-м она встречала меня в аэопорту Бен-Гурион. Мы не виделись больше полувека, с момента, когда немцы вошли в Варшаву, но сразу узнали друг друга. Родные люди не могут ошибиться.

...Михаэль провожает меня до дверей и целует руку. «Меня так воспитывали», - произносит он с улыбкой.


Рецензии