Двухсердечный

 

        ДВУХСЕРДЕЧНЫЙ               
 

повесть


Дела давно минувших дней,
Преданье старины глубокой.
                А. С. Пушкин            
               
               
                Глава 1   

      В те времена, теперь уже былинные, буйные леса толпами стояли по всей Руси великой. Большинство  старинных русских городов или гардариков, как их тогда называли, в буквальном смысле слова утопали в живых изумрудах лесов, не говоря уже о сёлах и деревнях.  А там, где лес – там и  лесник, так, по крайней мере было принято сразу после царского указа Петра Первого в начале 18 века. Лесники, конечно, были  разные. Имелись неплохие, знающие толк и ценность дерева. Попадались хорошие и даже отличные, способные с закрытыми глазами ходить по дремучему лесу и не заблудиться. А иногда – довольно-таки редко – встречался такой прирождённый лесничий, который над каждым деревцем дрожал, как над своим родным дитём. 
       Иван Теплович Богдаладов был как раз из такой незаурядной породы. Он жил по принципу: хороший лесничий – отцом родным приходится любому лесу, а плохой – родня  любому топору.
       В молодости Иван Теплович, – а его довольно-таки рано стали навеличивать – поначалу работал лесником в одном из дремучих  уездов Муромской волости. А потом он  был повышен в чине – старшим лесничим   направили в такие заповедные места, где вырастали под небеса величавые корабельные сосны и многовековые неохватные дубы, окольцованные несметным количеством  годовых колец; не пересчитаешь.  Но самое главное – если верить седому преданию –  в тех заповедных лесах росло  могучее какое-то Родовое Древо.  Сказочное Древо. Сокровенное. И вот его-то нужно было в первую голову охранять, беречь, как зеницу ока. А это значит – не давать под топоры ближайшие дубравы, потому что как только эти дубравы с ног долой сваляться, так тут же и появится лазейка  для ветров. И  начнутся в лесу перемены, почти не заметные глазу, но весьма ощутимые для травы, для цветов, для кустов, а там уже, глядишь, и Родовое Древо станет сохнуть то ли от тоски, то ли  от ветра перемен.
       Жил Иван Теплович одиноко, скромно, питался тем, что лес ему подарит – ягодой, грибами да кореньями. И вдруг однажды лес его русалкой одарил – не для пропитания, конечно. Для души. Русалка – так он женушку свою позднее назвал – в работницах была у хозяина в городе, находящемся за тридцать или сорок вёрст от того места, где они встретились в дремучем лесу. Русалка убежала от своего хозяина, который поначалу донимал её всякими придирками да капризами по части кухонной утвари и приготовления еды, а затем стал домогаться – на клубничку потянуло паразита.
        Короче говоря, влюбился наш лесничий, втрескался по уши с первой минуты. Но виду не показывал – гордый человек. Привёл он русалку в свой дом на поляне – постелил на топчане.
       -Здесь ночуй, - говорит. - Дверь закрой на крючок.
       -А ты?.. – растерялась русалка.- А вы?..
       -А я пойду на сеновал.
       -Зачем?
       -А я с телячьей нежностью в душе. Я сено люблю жевать по ночам…
       На сеновале он почти весь июль «сено жевал» по ночам. Это уж потом она, русалка сама позвала его в дом.
        Свадьба у них получилась не показушная, тихая. «Венчались кругом ели, а черти песню пели!» - судачили окрестные злые языки. Ну, то, что венчались они вокруг стариной матушки-ели – это действительно так. А вот по поводу чертей – тут уж извините.  Песню пели над ними такие волшебные птицы, какие только за морем живут или в сказках – павлины, страусы и журавли, канарейки, лебеди и розовый фламинго. Да что тут зря перечислять, если у них на свадьбе вдруг объявился даже  двухметровый шлемоносный казуар – птица, обитающая  где-то в Новой Гвинее. И  удивительно не то, что Новая Гвинея – не за огородами, а несколько дальше от дремучих Муромских лесов.  Удивительно и вовсе никак необъяснимо то, что эти казуары прилетели.
       -Это самые крупные птицы Австралии, - рассказывал лесничий. - Летать казуар не умеют, слишком тяжёлый.
      -А как же они в наших краях появились? – удивлялась русалка-жена.
      -Загадка природы. Поди, разгадай. – Богдаладов показал на другую какую-то пичугу, рыжеватую, не больше дрозда.- А вот эта пташка, знаешь, как называется? Птица-печник. Она своё гнездо из грязи или глины строит  в виде печки. Я вот смотрю и думаю… Это, наверно, прилетела душа деда моего или даже прадеда. Печниками они были. И не простыми, а первоклассными. Половину Руси отепляли. Я ведь не случайно прозываюсь – Иван Теплович… Ну, да ладно, русалочка. Уже вечереет. Пойдём в избу. Я медовухой тебя угощу.
       Первая ночь после свадьбы в лесу на всю жизнь запомнилась; цветами и мёдом пропахла – они ночевали  на пасеке; Иван Теплович на поляне у реки держал десятка полтора дуплистых улей, так называемая борть – домики для пчёл, выдолбленные в чурбанах.
        Они до рассвета не спали. И вот тогда-то впервые     молодая жена, припадая к широкой груди мужика, вдруг ощутила что-то необычное.
       -И здесь у тебя стукотит, -  в недоумении сказала жена, показывая на левую половину груди. - И с другой стороны  стукотит…
       -Двухсердечный, что ж ты хочешь! - ответил муж.  - Одно сердце – светлое, а второе-то тёмное. Так, по крайней мере, сказала знахарка.
       Жена восприняла это как шутку.
       -Я такая счастливая! - Она засмеялась.- Я так рада, так рада, что в этом лесу заблудилась тогда…
       -А уж я-то как рад!
      Сладкая ночка туманами укрывала дремотную пасеку, и только на рассвете из оврагов потянуло полынной горечью, словно бы намёком на что-то неприятное в судьбе.


                Глава 2

      В туманный, тихий час, когда солнце только-только процарапалось  над горизонтом, в заповедном  дремучем лесу «железная кукушка закуковала» – так Иван Теплович называл топор, который вдали колотил по деревьям и откликался в тишине голосом, похожим на кукушкин.
        Лесник оделся – быстро, как на пожар. Заседлал коня и поскакал на звуки топора – через валежник, через ручьи. Потом пешком пошёл – вел коня в поводу между деревьями, где опасно было верховому ехать: можно не только одежду лоскутами на ветках и сучьях оставить, но и глаза потерять. И вот он добрался, и увидел порубщиков. Четыре простодырых мужика-здоровяка, уже слегка взопревшие, со всего плеча рубили корабельную сосну.
       -Вы что? Сдурели?– изумился Богдаладов, подходя.- А ну-ка, прекратите!
      -Брысь! – зарычали порубщики, брызгая щепками.- Не путайся под ногами!
      -А я говорю, прекратите! Вы не имеете права…
      -Имеем, - вытирая пот со лба, ответил старший.- У нас приказ от барина…
       -А у меня – указ! От самого царя! - Лесничий ближе подступил.  - Сейчас же прекращайте! Я вам по-хорошему…
         -Да иди ты, мать твою… - Порубщики от него махнулись, как от назойливого комара. – Чего зудишь? Или обухом в лоб захотел?
        Смелость мужиков была понятна: их четверо, все с топорами. Только плохо они знали Двухсердечного. Светлое, нежное сердце в груди у него в минуты гнева неожиданно останавливалось, а второе – чёрное сердце – начинало биться, как сумасшедшее. (Так он сам утверждал). В такие минуты его даже медведи, говорят, побаивались, стороной обходили. Короче, лесник отобрал топоры у порубщиков, раздел их догола и привязал к деревьям, а сам поехал к барину, который повелел без стыда, без совести  корабельные сосны губить и вековые дубы не жалеть. (Печку в усадьбе топить было нечем, да и построить нужно было кое-что в хозяйстве).
       Барин был породистый, высокорослый, красные губы  отчего-то всегда блестели  так, как будто барин только что нажрался жирного мяса. На нём был отлично пошитый костюм, состоявший из белой полотняной рубахи, розоватого камзола и коротких штанов-панталон. Привыкший понукать, повелевать и никогда ни в чём не знающий отказа, этот барин едва не взбесился, когда узнал причину появления Богдаладова на усадьбе. Пухлыми пальцами перебирая на рубашке мелкие пуговицы из жемчуга, барин закричал:
        -Ты кто такой? Ты что о себе возомнил?  Да я тебя, падаль, собакам скормлю!
         -Извиняйте, - спокойно ответил лесничий, - только я не съедобный, вашим кобелям не повезло.
         У барина в доме находилась коллекция холодного оружия, которое он собирал лет восемь, десять: ножи, мечи, кинжалы, сабля, рапира и даже секира, заточенная в виде стального полумесяца.   
         -А вот мы посмотрим сейчас, будут тебя жрать собаки или нет!  – Барин сдёрнул со стены сверкающую саблю и начинал  размахивать её над головой лесника  – аж воздух над макушкой засвистел, поднимая волосы.
        Побледневший, Богдаладов стоял, молчал, но не опускал упрямой, непокорной головы. За спиною добела сжимая кулаки, он только глазами чиркал, будто спичками – каждый взгляд озарялся огнём. 
        Эта смелость не могла не изумить рассвирепевшего барина.
        -Ладно, Ванька-встанька, -  сказал он, шумно раздувая широкие ноздри. - На первый раз прощаю. Только больше на мои глаза не попадайся.
       -Будет лучше, если ваши мужики на глаза мне больше не станут попадаться, - негромко, но чётко произнёс Богдаладов.- Это воля не моя – это воля царская, - напомнил он. - Царь Пётр первый  указом от 17 июня 1719 года определил надзор за лесами. А ежли вы желаете отменить таковой надзор, извольте дать мне письменное распоряжение… 
      Нечем крыть было барину. Свистящая сабля широко сверкнула  в воздухе и неожиданно воткнулась в пол – перед ногами лесничего.
      -Ступай! Ступай отсюда, пока я добрый! – приказал разозлившийся барин, отворачиваясь от холопа. - Только помни, Ванька-встанька… Помни… В лесу тропинка узкая, мы ещё свидимся.
      -Гора с горой не сходится, - согласился Богдаладов,- а человек с человеком – почти завсегда.
      Разговор этот был в середине погожего лета. А по осени, по чернотропу барин со своею свитой поехал охотиться. Хорошие собаки были у него –  самая лучшая псарня в округе, подтверждающая точность выражение: «Соколиная охота – царская, а псовая охота – барская». В тихом, выстывшем октябрьском лесу, раздевшемся до последнего листа,  протяжно и немного печально трубили охотничьи рога. Копыта коней гремели по мёрзлой земле, в низинах уже отороченной серыми нитками инея. Весёлые хмельные охотники, раскрасневшиеся от скачки, от  возбуждения, шумно гоняли зайцев по дубравам, по лугам. Барин, азартный охотник, временами так увлекался безумною гонкой – голову когда-нибудь оставит под обрывом или на реке, на льдинах, как это было в позапрошлом году. Вот так же гоняли они русака по дубравам – только дело было по весне. А русак попался неутомимый – уходил во весь опор и так умело путал свои следы, что гончие собаки чуть не выли от бессилия, чуть не плакали самой настоящею слезой. А потом собаки зайца  выгнали на берег, вдоль которого уже гремел весенний ледоход. Уходя от гончих, заяц, не раздумывая, запрыгнул на огромную плывущую льдину, оглянулся, довольный,  и только что лапкою не помахал  растерявшимся гончим. Зато охотник в ту минуту не растерялся – бросил коня на берегу и тоже заскочил на льдину. И прямо за уши поймал дрожащего зайчишку. И долго потом за столом, во время весёлой пирушки, охотники вспоминали этот оригинальный случай.
       Вот такой азартный барин был. И в тот осенний день, когда охотились  по чернотропу, он тоже увлёкся погоней за каким-то заполошный русаком и ни за что не хотел отставать. И закончилась эта погоня только тогда, когда заяц  – то ли с перепугу, то ли с дуру – выскочил прямёхонько к дому лесника. Пригожий такой, аккуратненький домик стоял на угоре, словно бы сказочный терем, с любовью и умением срубленный, увенчанный резными наличниками, причелинами и полотенцами.
        Женушка Ивана Богдаладова на крылечко вышла.
        -Али заблудились, гости дорогие?
        Барин так и охнул,  подъезжая на разгоряченном рысаке.
       -Красавица… - заворковал он. - Дай водички напиться.
        -Извольте, - сказала женщина, робко потупив глаза.
         Пригубивши из берестяного ковша, барин вдруг поперхнулся.
        -Эгэ… - Он присмотрелся. - А чья ты будешь?
        -Я? – Женщина зарделась. - Богдаладова.
        -Ну, это после свадьбы. А допрежь того? – Голос барин  стал строгим, почти суровым.- Чего молчишь? А не та ли ты будешь красавица, которая сбежала от своего хозяина?
       -Богдаладов мой хозяин.
       -Ну, в этом ещё надо разобраться! – Барин посмотрел по сторонам.- А где он, твой Богдаладов? Что говоришь?.. В лесу?.. А ну-ка, собирайся! Со мной поедешь, милая. Я тебя сдам в полицию.
       -Как это – поедешь? Я не могу без мужниного слова…
       -Тебе довольно будет и моего словечка!
       Барин подмигнул своим охотникам и говорит:
       -Зайца не поймали, зато зайчиха добрая попалась!
       Хмельные мужики «зайчиху» ту скрутили и силком доставили на барскую усадьбу. И там  всю ночку напролёт он забавлялся с нею. А на утро бабонька была уже маленько не в себе – рассудок помутился. И покуда сытый, пьяный барин спал, бедная женщина та, не стерпевши позора, залезла в петлю.  И вот здесь-то как раз на пороге барского  доме объявился Иван  Теплович.
        Коллекция холодного оружия блестела на коврах: сабля австрийская, шашка персидская, шпага пехотная; ятаганы всякие, палаши и всё такое прочее.
       Почти не помня себя от ярости, Богдаладов сграбастал,  что подвернулось под руку, – порубил на куски полуголого барина и собакам выбросил во двор. Голодные псы – барин их готовил для охоты – жадно глотали куски парного окровавленного мяса, в котором попадались куски белой барской рубахи и жемчужные разрубленные пуговки.
       Остолбеневшая дворня – человек двенадцать – не сразу прочухались. С вилами да с топорами пошли на Ивана Тепловича, кое-как одолели. (Сабля сломалась в руках у него, когда удар по топору пришёлся). Скрутили Богдаладова,  связали и на телеге в город повезли, в кутузку. Только дворовые люди забыли, а может, не знали о том, что перед ними Двухсердечный – человек, наделённый страшною силой, которая становится неуправляемой в минуты ослепительной ярости.
     Короче говоря, сбежал Иван Теплович. Всех своих конвойников побил, поразогнал по кустам и даже коня сгоряча под обрыв опрокинул вместе с телегой, на которой его хотели в город увезти.
      Сбежать-то сбежал. А что дальше? Куда? Он в тёмном лесу посидел до утра, повалялся на тёплой траве.  Покумекал. Соловья-разбойника послушал в сонной чаще – выкидывал зазвонистые славные коленца.  «Пойду  на Волгу-матушку! – решительно сказал себе. - Даром, что ли, Волга под боком  расплескалась, солнышком горит весь день, а всю ночь луною белоснежно белится!»
       И началась другая жизнь у Богдаладова. Не хотел он жизни этой, видит бог, да только тут ничего не попишешь – судьба ему такую дорожку постелила. Поначалу Двухсердечный  горевал, стыдился – светлое, доброе  сердце не давало покоя. А  потом ничего, пообтёрся – чёрное сердце в нём восторжествовало.  Только первая зима была трудна из-за неопытности. А дальше он легко и весело на раздутых парусах полетел вверх и вниз по Волге, луженою глоткой оглашая округу воинственным криком ушкуйников: «Сарынь на кичку!»


                Глава 3   

       Весна в районе Жигулёвских гор на Волге – в ту далёкую пору – иногда случалась ох, какая пылкая. Вдруг выйдет солнце из-за облаков и загорится на вершинах снеговьё, день за днём лютуя бурными ручьями. Волга вспухнет, как беременная баба, застонет и зубами заскрежещет, прежде чем разродиться таким ледоломом, что ого-го…Огромные поля весеннего, лучами издырявленного льда, лениво зашевелятся, пробуждаясь от зимней спячки. Ледоход в верховьях затрещит, запищит,  загоняя серебряные стрелы – точно молнии! – в тугую ледяную толщу. И в один прекрасный день, в долгожданный час река взбунтует! И светлые, и тёмные, и лазоревые, и зеленовато-синие льдины дыбом встанут по стрежню и пойдут пешком, пойдут в сторону Каспия…  И  воздух на заре запахнет астраханским расколовшимся арбузом – спелым, вкусным. Этот воздух – мать моя родная! – надо нарезать ломтями, надо жевать, облизывая пальчики…   А потом густая  мурава – как изумрудная скрижаль – живыми строчками пропишется на волжских берегах. Цветы заиграют осколками радуги – после первого грома и первого вешнего дождика. Незаметно, неуловимо – по шумным широким волнам – весна-красна перетечёт в лето красное. И пойдут по Волге, вниз да вверх покатятся первые суда, хватая ветер драной парусиной, поскрипывая веслами, и разбивая деревянной грудью встречные волны в пышных белопенных кружевах. И в сумерках –  на утренней или вечерней зорьке – бурлаки потащатся по берегу,  пыхтя и налегая на старые потные лямки. 
      -Ну, всё, ребята, - скажет, бывало, атаман, - и нам пора в работу запрягаться!
      Атаман Богдала – так звали теперь Богдаладова – сколотил себе когорту смельчаков, не шибко дороживших ни своей головой, ни чужою. Раздобыли где-то первую посудину под парусом, вооружились до зубов, и закипела в русле русской реки такая дерзкая отчаянная «жись»  – только держись. В вечерних или утренних сумерках – «из-за острова на стрежень» – вдруг вылетала дикая дружина, взрывая тишину дурными криками. Звучали выстрелы и в воздухе сверкали кривые когти железной «кошки» – отчаянные люди шли на абордаж. И порою по Волге струилась как будто бы не тихая задумчивая  зорька – кровушка  дымилась на речном просторе; так со страху казалось купцам, хотя на самом деле так даже близко не было.
      У атамана был на этот счёт суровый уговор:
     -Никого не трогать!– сразу наказал он товарищам своим.- Живота не лишать!
    С ним поначалу не соглашались:
   -А чего их жалеть? Они же кровопийцы, упыри! Сам бог велел…
   -Ты бога-то сюда не приплетай! - У атамана  имелись бугры над бровями – крутые выступы. Он сдвигал эти  бугры на переносицу – взгляд  становился тяжелым, придавливал. - Купцы, князья и прочие – они, конечно, упыри, тут спору нет. Только сам я не хочу быть упырем. Я не за тем пришёл на Волгу. Ясно?
   -Мудрёно говоришь, - роптали. – Не ясно, а туманно получается.
    -Растолкую как-нибудь, а пока запомните то, что было  сказано. А  кому не нравится – валяй на все четыре… Держать не буду.
      Сильный духом, грозный атаман запросто  ломал чужую волю и никто ему не прекословил, никто не мог ослушаться;  захваченное судно грабили,  но никого не трогали – отпускали с миром. Так продолжалось года полтора, наверное. Неуловимый, дерзкий и удачливый атаман Богдала «по воде аки посуху» гулял то в районе Каспия, то в районе синих Жигулей – серебро и золото вытряхивал из  богатой мошны.
       Разбогатев на разбойных делах, атаман Богдала начинал гулять напропалую и вся его дружина веселилась. Хмелея, атаман чудил и такие штуки отчебучивал, какие  только русский человек умеет отчебучить. Временами вода под берегом краснела от вина;  он говорил, что Волгу надо угощать – Волга поилица, Волга кормилица и для неё не надо ничего жалеть. Вот почему порой вниз по Волге-матушке текло не только дорогое благородное вино – и закуска уплывала в виде жареных гусей  и поросят… И однажды атаман Богдала повстречал какого-то седого длиннобородого старца, который стоял на берегу и вылавливал мимо плывущий жареных гусей.
       -Спасибо тебе, Господи! – бормотал   седой старец, крестясь на небо, кланяясь воде. – Спасибо, что опять послал мне пропитание…
       Атаман подошёл к нему, разговорились. Длиннобородый старец оказался древним жителем села Жигули. Хороший рассказчик – несмотря на беззубый шамкающий рот – старец поведал ему несколько преданий и легенд, посвящённых Степану Разину.
       -Я же с ним когда-то здесь ходил, мёд-пиво пил, ага! – рассказывал старик, подслеповато глядя на вечернее солнце.- Ходил, ходил по молодости. Было, грешным делом. И вот что я запомнил. Под речкой Уса – это недалече от моего родимого сельца – Стенька Разин приказал вырыть глубокий подвал и мы его доверху забили бочками с награбленным золотом. Ага. А ещё местечко есть в районе Сызрани, ежли сказать по секрету. Ага. Там тоже под землёю страсть, как много всякого добра…
        -Дед! - Богдала усмехнулся. – Ежли ты ходил со Стенькой Разиным – это сколько же тебе должно быть лет? Двести? Триста?
        -Ага! – не моргнувши глазом, согласился древний  длиннобородый старец, сухой рукою обводя округу. -  В этих горах Степан захоронил свои сокровища, глубоко зарыл, здоровущий камень сверху привалил и так сказал: «Кто отвалит сей камень, найдёт много золота, только весь облысеет, и род его переведётся»…
      И только тогда атаман Богдала обратил внимание на голову длиннобородого старца. Голова его была – как речной валун, отполированный волнами – совершенно лысая.
      -Значит, ты нашёл, старик? – слегка насмешливо спросил атаман.
     -Нашёл, ага, - вполне серьёзно отвечал длиннобородый.
     - И что? И в самом деле, весь твой род перевёлся?
    -Почти что весь, ага.
    Атаман призадумался.
    -А золото? Куда ты подевал?
    Старец рукою махнул.
    -Отдал. От греха подальше.
    -Кому?.. Кому отдал?
    -Матушке нашей, кому же ещё? Матушке-Волге.
    Изумлённо присвистнув, атаман матюгнулся по матушке.
    -Старик! Ты что? Рехнулся.
    -Ну, это как сказать. Ты вот нынче Волгу зачем-то вином напоил, закусками угощаешь. Ты не рехнулся? Нет?
    -Кусок баранины, старик, не сравнишь с куском золота. Хотя ты врёшь, наверно. Только интересно врёшь, ей-богу. Пошли со мной по Волге. Сказки будешь рассказывать мне вечерами…   
      Странный старец посмотрел куда-то вдаль, в туманы, клубившиеся по-над водой, и неожиданно сказал:
      -Жена тебе будет сказки рассказывать.
     Атаман Богдала помрачнел.
      -Нет, старик, не угадал. Жена моя в могиле.
      -А я другое вижу…
      -Где?
      -А вот там, в тумане, где плывёт расшива…   
      Замшелого этого чудака-старика атаман позабыл в тот же вечер – хмельная голова гудела от вина. И только через месяц, когда уже над Волгой догорало лето,  атаман Богдала вспомнил древнего старца и поразился его предсказанию насчёт жены.
      Влюбился атаман, да так влюбился, чёрт его дери, что хуже и придумать-то, кажется, нельзя. В купеческую дочку втрескался – вечерком однажды случайно  повстречал на корабле; это была  громоздкая расшива, гружёная гораздо ниже ватерлинии. Разбойная ватага – привычно и легко – на абордаж взяла эту посудину.  Белолицая краса – до пояса пшеничная коса – стояла возле мачты, обхватив её двумя руками, чтобы не брякнуться в обморок. Стояла – ни жива, ни мертва.
Богдала, проходивший мимо, остановился.
           Купеческая дочка широко раскрытыми заплаканными  глазами смотрела на малиновый нож атамана – заря кровавой  капелькой дрожала на острие.   
Кто-то из товарищей мимо проходил.   
 -Что, атаман задумался? – окликнули.- Бери! Или нам отдавай…
-Беру! - прошептал он. – Беру тебя в жёны! – И  выбросил в реку свой острый клинок. – Сокровище такое как не взять…
Расставив крепкие руки, атаман враскачку пошёл судьбе навстречу – хотел сграбастать девку.  Но «судьба» так просто в руки не далась – глаза ему едва не выцарапала.
-Зарезал! Ирод! – голосила бледная купеческая дочь.- Ты зарезал тятю моего! 
-Мы никого не режем. Где твой тятя? – Атаман оглянулся.  - Этот, что ли?
-Этот…  этот…
-Так он живой, красавица. Не бойся за него. – Атаман пошевелил «покойника» ногой.- Эгей! Вставай, тетеря! Просыпайся…
Пузатый купчина валялся на палубе, притворившись мёртвым, чтобы его разбойники не тронули; такие фокусники атаману уже встречались. Но бледная купеческая дочка и слушать не хотела атамана – рыдала, продолжая причитать:
-Ты убил, убил, убил!
-Успокойся, мотря! - зарычал он так ласково, как только мог.
Она затихла, когда увидела, что тятенька на палубе зашевелился.
Атаман подошел к ней вплотную и слегка пошатнулся, принимая первую, но не последнюю  оплеушину. Чиркая глазами будто спичками – каждый взгляд озарялся огнём – атаман какое-то время стоял столбом, покорно принимая все удары своей «судьбы» – лицо горело от пощечин. А потом он сграбастал её – поцеловал.
Вот такое знакомство состоялось у них на реке, на тёплой зорьке, освистанной разбойным соловьем, сидящим где-то в кущах у подножья мрачных Жигулей. Сопротивляясь, купеческая дочка обессилила. Атаман – когда уже причалили – поднял зазнобу на руки и двинулся по  шелковой дорожке – друганы постарались; лазоревый шёлк, награбленный вчерашним вечером, догадались постелить на грязный берег, куда выходил атаман со своей драгоценной добычей.
-Гуляем, ребята! – заорал он, счастливый.  - Гуляем до последнего глотка!
Жигулёвские горы – это, прежде всего, известняки, там и тут размытые многолетними потоками воды. Вот почему в окрестностях было много пещер. Вот почему у этих речных пиратов имелось укромное место  в горах – словно крепость, хорошо устроенная матушкой-природой. Они укрылись там, костёр зажгли и пировали два дня и две ночи. Золотая братина, из которой когда-то, может быть,  пили бояре или даже цари, – тяжёлая, полулитровая братина, не просыхая, гуляла по кругу.  Пустые бочонки с вином – только успевали откатываться от разгульных, развеселых разбойников. Купеческими шелками широко устелили  поляну в горах – загорали под солнцем, под луной куражились, как лешие. 
Богатый шелковый шатер поставлен был  под берёзами – там спала купеческая дочь (шелками связанная на всякий случай).
Хмельной атаман, раскрасневшись, несколько раз шумно вваливался в шатёр – поздно вечером и среди ночи. Горящую свечу в руке держал – капли воска падали… Он  становился на колени перед пленницей. Свечку подносил – поближе к девическому лицу. Бледные губы пленницы были твердо сжаты. Голубые очи становились тёмными – от  гнева, от нескрываемой ненависти. Тонкие ноздри ходили ходуном как у сноровистой капризной кобылы.
-Ну? – хрипловато говорил он.- Поженимся, что ли?
Пленница молчала. Только зрачки расширялись от ужаса, встающего из глубины души.
Атаман, покручивая ус, жадно смотрел в её прекрасные глаза. Родинку-смородинку заметил –  притулилась около  верхней губы. Тугая грудь вздымалась – как волжская волна в белой пене из каких-то дамских рюшек.
Коротким сильным дыхом он погасил дрожащую свечу. Темнота сгустилась, и в этой темноте и в тишине острее и зазывней запахло ароматом девичьей одежды и взволнованного тела – он всё это почуял будто зверь, истосковавшийся по теплу и уюту. Звёзды проступали в вышине – словно протыкали  шелковый шатёр. Пламя костра за спиной полоскалось – кровавые тени шатались перед глазами.
Пленница была непримирима. Неприступна.
Он горячо сопел и уходил, поскрипывая  зубами.
В последний раз, когда он вот так-то к ней пришёл – заклокотала вдруг хмельная кровь. Он схватил за тонкую  девическую руку – подтянул к себе. Свеча горела возле самого виска; видно было – жилка голубая бьётся. Длинный русый волосок, попадая на огонь, затрещал и скукожился. Тонко запахло палёным. Пленница по-прежнему молчала. Только глаза её красноречиво, гневно говорили – говорили с неприкрытой ненавистью. Он бросил её на подушки лебяжьего пуха. Встал на колени и снова  наткнулся на холодный, сверкающий взгляд – как на острое лезвие.
-Ну, что же… - В руке у него финка появилась. - Насильно сил не будешь.
Нож легко разрезал разноцветные шелковые путы.
-Собирайся, купчиха! – со вздохом сказал он.- Верну я тебя в целости, в сохранности…
«Купчиха» удивленно покосилась на него, потирая тонкие затёкшие запястья. За поясом его торчал пистоль – она мимоходом обратила внимание. И он это заметил. И  неожиданно рванул за рукоятку.   
-На! – зарычал сквозь зубы.- На! Стреляй!
Она отшатнулась.
-Зачем?.. -  прошептала.
-Затем, что ненавидишь! На, стреляй, купчиха! – Он встряхнул головой.  - Только ты запомни: у меня два сердца. Так что надобно тебе стрелять два раза кряду! Ну! Смелей!
 -Два сердца? – опять прошептала она.  Это как же?  Так не бывает…
-Бывает. - Двухсердечный усмехнулся.-  Можешь припасть к моей груди – послушать.
 Она взяла свечу, приподнялась.
Глаза его были наполнены мутною мукой, мольбой – странные, глубокие глаза, которые, казалось, занимали  много места на лице.
Смутившись отчего-то, он погасил свечу, но не ушёл. И пленница притихла вдруг,  присмирела возле него – горячего, сильного. Долго молчали, смотрели на звёзды, мерцавшие за тонким пологом шатра. Костер – словно большой цветок – доцветал на поляне, роняя лепестки во тьму.
Девичья рука неожиданно погладила седину атамана. (Он вздрогнул). 
-А что же так рано-то? – тихо спросила девушка. - Седой такой…
-Что? А-а-а… Седой-то? - Он хмыкнул. - Да так… Мешки с мукою разгружал на мукомольне…
Она вздохнула.
-Много, видно, было?
-Муки? Да немало… - Двухсердечный осторожненько взял её за руку, ощущая горячие токи взволнованной крови. - Тебя как звать-то?
-Воля.
Он поначалу подумал, что это ему показалось. Однако, она повторила имя своё.
-Шутишь? – не поверил атаман.
-Нет. Назвали, правда, Оля, а потом… теперь даже не вспомню, кто первый так переиначил…
-Воля? - Он хрипло засмеялся, глядя в темноту. - Это здорово! Ага! Это – то, что надо! – И вдруг он к ней приблизился, жарко задышал в лицо и уже серьёзно  подытожил: - Да нет! Нет, нет! Какая же ты Воля? Ты – Неволя моя! Ты – погибель моя золотая!
-Как ты складно гуторишь… - Девушка погладила его белёсый шрам на переносице.
Вот так поженились они в ту далёкую ночь, нежную и мягкую от сухого травного тепла и ягодного духа, головокружащего и сумасбродного.
Шёлковый шатер покинул он уже тогда, когда вдалеке  над горами лебяжьим пухом растеребился первый синеватый свет. Выйдя на поляну, Двухсердечный постоял, глубоко вдыхая полной грудью. Запахи свежей росы и тумана, запах дыма кострового, запахи деревьев и кустов – весь мир буянил свежестью, без вина пьянил. Атаман улыбнулся, глядя в небеса, и неожиданно треснул кулаком по ближайшей берёзе – какую-то птицу спугнул. Отлетев подальше, птаха села на макушку влажного куста и мелодично защебетала, покачиваясь – капельки росы посыпались, пощёлкивая по траве…
Он широким шагом подошёл к прогорающему костру.
-Всё! – рубанул рукой по воздуху. -  Ухожу я, друганы! Совсем ухожу! Не серчайте!
-А что так-то? – загомонили кругом костра. - Погуляй маленько, да вертайся. Что ж – совсем-то?
-Нет. - Голос его был твердый. - Закончилось гульбище. Чёрное сердце моё успокоилось. Буду светлым сердцем жить и вам советую. Хочу я, друганы, семьей обрастать, хозяйством. А для этого надобно мне отсюда уходить, а иначе… Ну, вы сами знаете… Не дадут мне тут покоя государевы людишки.
И только он это сказал – где-то в чащобе  на берегу приглушённо заржали кони.
Возбуждённые глаза его чиркнули как спички – озарились огнем.
-Ого! – прошептал, машинально пригнувшись. - Это кто же там?
Возле костра всполошились. Те, кто дремал – торопливо поднялись, похватали оружие.
-Видно, гости у нас! – раздались голоса. – Надо тикать…
-Государевы людишки, не иначе! – догадался атаман.- И  попрощаться не дали, собаки.  Хорошо, хоть туманы…               
Густые туманы стояли тогда – стогами да скирдами – коня в трех шагах не видать. Атаман с купеческою дочкой ушли от государевых людей. День-другой провели они в пещере у берега, потом пошли всё дальше, дальше от Костромы.  Ни пищи не было у них, ни одежды, ни огня. Но Двухсердечный  знал какое-то чудное, приворотное   «слово». Он говорил, что слово «костёр» произошло от имени богини Костромы. И вот этим божественным именем он разжигал огонь в сырых местах, когда над землей нависали дожди. 
-Ваня!- Красавица Воля смотрела на него глазами влюбленными и изумлёнными.  - Ты кудесник!
 -Да ну… - Двухсердечный смутился, носом шумно втягивая приятный древесный дымок.  - Дед у меня, вот кто был настоящий кудесник.
-А кто он был?
-Печник. Простой печник. Но печки он делал такие – без дров согревали. Ей-богу. Вот мы уйдём с тобой – куда подальше, я там стану печником. Разбогатеем, Воля. Со мной не пропадёшь. – Он посмотрел в сторону Волги. -  А кроме всего прочего, я знаю место, где Стенька Разин бочки с золотом зарыл!
-И прадедушка мой тоже знает, - неожиданно сказала Воля. – Он мне рассказывал про бочки с золотом. И про какой-то волшебный камень, которым Стенька Разин вход в подземелье закрыл.
-Прадедушка? – Атаман вдруг что-то вспомнил.- Погоди! Это лысый такой? Он жил когда-то в этой… в деревне Жигули.  И он как будто сам ходил со Стенькой Разиным…
-А ты откуда знаешь?
-Потом расскажу. - Атаман улыбнулся. – Мир тесен! А вот скажи мне, Воля, твой прадедушка всегда был таким – босиком ходил, в одной рубахе…
 -Нет, не всегда. Он был богатый. Он держал трактир, гостиный двор, а потом несчастья на него посыпались. Он жену похоронил – прабабушку мою. Старшего сына убили в трактире, потом сестра скончалась от чахотки…
-Это проклятие страшного клада, - задумчиво сказал атаман.- Так что мы с тобою, Воля, чужое золото искать не будем.  Мы своё золотишко отыщем. Правильно я говорю? Я вот, например, уже нашёл! Да так много нашёл – далеко в руках не унесёшь! – И с этими словами он подхватил  на руки купеческую дочь и закружил на цветочной поляне. – Вот моё золото! Вот! Самый огромадный в мире самородок! Ты не замёрзла?
Он дровишек подбросил в костёр. Запах древесного дыма – один из тех, что нравился ему давно и неизменно; что-то из детства таилось в том запахе, несказанное что-то, чарующее. Он закрывал глаза и глубоко вдыхал древесный аромат. И улыбался чему-то. Светлое сердце, в эти ночи и дни восторжествовавшее в груди, сделало его беспечным губошлёпом. Он даже стал цветочки  собирать – дарил своей подружке. Он полюбил мечтать, лежа на траве возле костра и глядя в небо, усыпанное звёздными искрами. И совсем он позабыл про осторожность. И мечты его и планы разлетелись в одночасье, развеялись  как дым, потому что однажды в промозглую ночь костёр для него оказался не выручкой, а бедой – государевы люди издалека заметили огонь, и пропала бедная головушка.


                Глава   4               

Соловьиными сереброзвонами когда-то звенели дорогие часики под ухом – часики, добытые разбойным ремеслом. А теперь – заунывным «сибиризвоном» зазвенела задымленная кузница, отмеряя новое время. С пылу, с жару вынимая малиново-кровавое железо, в тюремной приземистой кузне атамана-арестанта забили в колодки и вместе с другими такими же – забритыми, отпетыми – по длинным и грязным этапам погнали в Сибирь. 
Ненаглядная Воля – подруга его – следом за ним шагала какое-то время. Стояла на буграх, на росстанях, рукой помахивала – приободряла. Но потом – или сердитые конвойники прогнали прочь, или сама отстала. Да и не мудрено было отстать.  Дорога-то была – не шёлком выстлана.
-Жди меня, Воля! – прошептал он. – Жди!
-Она дождётся, как же! – зло ответил кто-то, услышавший его.
Бывший атаман вскипел –  да в рыло…
-Не лезь, куда не просят!
Конвойники разняли их – прикладами.
-Шагать, шагать! И строя не ломать! – раздался окрик старшего. – Иначе рёбра будут переломаны!
 Богдаладов замкнулся и молча смотрел на поля, на леса. И везде, куда бы он ни посмотрел, образ Воли плыл перед глазами, растворяясь в облаках, золотясь на солнце, отражаясь в придорожных лужах, оставленных осенним прохладным дождём. Образ Воли долго преследовал его, помогал без устали двигаться вперёд. Ему казалось, там она, любимая Воля, ждёт впереди, за поворотом где-то, за речной излукой, за стогами. Но за поворотом было пусто, а за речной излучиной – только ветер скулил среди серых берёз, широко разбазаривших листья по сырой сиротливой земле. И постепенно образ Воли начал угасать. И голова его – невольно – всё ниже и ниже клонилась, как будто потерял он что-то на дороге и вот идёт, высматривает, никак найти не может.
Дорога в Сибирь была  долгая,  многотрудная, чтоб не сказать многонудная. Со скрипом зубов, с понуканием озлоблённых солдат, нещадно долбивших прикладами, с тихим, заунывным «сибиризвоном» проклятых цепей – далеко было слышно –  по горам и долам  тянулись изнурённые, бледные колодники. Скованные по двое – словно беда с бедою обручилась – колодники не имели возможности побыть наедине даже в самую интимную минуту, когда настигала большая или малая нужда. Серые суконные халаты арестантов была во многих местах продырявлены угольками  костров –  эти  лазейки для ветра и дождика до поры до времени казались безобидными, а потом, на переходе через горные хребты, в каждую дырка стужа совала свой нос, припекала до косточки.  Напрягая жилы из последних сил, колодники месили густую грязь на мокром бездорожье, и поднимали тучи пыли на сухих полях. И чем дальше уходили от «Рассеи», тем больше изумлялся бывший атаман. Какая необъятная Земля! Какая дивная! Какая силища таится в ней! Какая мощь! Давно уже осталась за спиной величавая Волга, когда-то называвшаяся Ра – имя славянского Бога. Давно  перевалили через Урал, колючею хребтиной достающий до облаков – влажная серая вата цеплялась за деревья, за камни. Давно уже равнина растелилась впереди – глаз не хватает дотянуться до края земли.  Давно уже потерян счёт полосатым верстовым столбам… А дорога всё вьётся и вьётся – тонкой верёвочкой – и ни конца, ни края не видать этому печальному кандальному пути. И уже в арестантской колонне  кое-кого недоставало: люди слабели, шатались под ветром и, засыпая  во время кратного и сладкого ночлега, уже не просыпались – «мороз-воевода забирал их к себе на службу», так здесь поговаривали арестанты между собой.
Дорога по утрам всё чаще подбеливалась инеем, укрывавшим палый красно-жёлтый лист, похожий на отпечаток кровоточащей ступни колодника. Жнивьё серебрилось по полю, где бродили вороны. Чугунела глубокая грязь в колеях, где была оставлена конская подкова и тележное колесо, растерявшее спицы. Стужа хватала за горло родники, ручейки за дорогой – ни умыться, ни напиться лишний раз. Мохнатой драной шапкой небо нахлобучивалось – на леса, на пригорки.
-Гиблое дело – Сибирь! – долетело до слуха Ивана Тепловича, когда они пошли уже по снегу, стылыми зубами хватающему за лодыжки, а порой  достающему до коленок. – Гиблое дело! А ты всё улыбаешься, как дурак на ярмарке...
И тогда же он услышал такую необычную фразу, которую запомнил навсегда:
-Человеку великих пределов горизонты земли не страшны.
 Эта сказал молодой, но уже сединою запорошённый  кандальник, вместо лица имеющий комок изрубленного и второпях заштопанного мяса. Лицо его заштопали таким каким-то образом, что теперь оно невольно улыбалось, а точнее сказать – кривило добродушную улыбку. Человек этот, казалось, никогда не унывает, вечно весел, доволен судьбой. «Улыбчивый», как его прозвали, не впервые уже по кандальному тракту шагал, шутками да прибаутками скрашивал угрюмую дорогу.
- В Сибири бабы коромыслами бьют соболей, - говорил он, глядя на тайгу, вырастающую на пути. - Не пропадём, ребятушки. Будем ходить в соболях.
-А в деревянном бушлате не хочешь?
-Ну, это как получится, браток. Человеку великих пределов горизонты земли не страшны.
Кто-то начинал роптать:
-Надоел ты со своими горизонтами…
А кто-то напротив – начинал защищать:
-А ежли надоел, так отойди в сторонку, не мешай другим послушать!
-Да я бы отошёл, да цепка не даёт.
-Терпи, стало быть, поскольку другим интересно. А ну-ка, Улыбчивый, потрави нам байку про этого… про царя Охламона.
-Про кого?  А-а! Царь Соломон, который владел золотыми рудниками и алмазными? – Улыбчивый кандальник посмотрел в степную даль.- Вот бы нам туда, ребята! Там лафа! Теплынь!
-А где это?
-В Африке.
-О-о! Благодать!  Этот царь Охламон  не дурак!
-В Сибирь бы его, Охламона…
-Улыбчивый! – напомнил кто-то сзади. – А что ты говорил про энтих… про евоных  баб?
-Да ничего особенного. Согласно библейским преданиям, царь Соломон имел в своём гареме семьсот жен и триста наложниц.
- Ох, ни ху-ху себе! Когда ж он успевал?
-Ну, это вопрос не ко мне…
-А ты, Улыбчивый, откуда всё это знаешь?
-Книжки надо читать. А ты их все, наверно, искурил.
-А ежли ты умный такой, так чего же ты к нам затесался?
-Человеку великих пределов горизонты земли не страшны.
-Заклинило тебя, однако, парень. Забуксовал ты на ровном месте.
Примерно через месяц, когда уже были на месте, Улыбчивый этот кандальник, тайком раздобывши себе необходимый «струмент» перепилил полупудовые кандалы и попытался сбежать из глубины рудника, но был затравлен собаками в тайге неподалёку. И только голос его нельзя было вытравить из памяти Ивана-атамана. Как только под горло ему подступала трудная минута, так тут же вспоминалось: «Человеку великих пределов горизонты земли не страшны!» Для Ивана Тепловича это было –  как заклятие. Как молитва или оберег. Это поддерживало внутреннюю крепь.
Великие пределы в нём открывались, такие горизонты раздвигались – даже сам удивлялся.  Светлое, доброе сердце в те каторжные годы  в нём почти погасло, а сердце чёрное, не знающее боли, далёкое от жалости и сострадания – это сердце работало в нём бесперебойно. Двухсердечный сам себя не узнавал – так переменился. Ни заключённым, ни конвою – никому он спуску не давал. Если только чуть чего – сразу в рыло въезжал, умело и страшно орудуя ручными кандалами, превращавшимися в смертельное оружие. И так он в этом деле преуспел, что заработал себе дополнительное  наказание.
По приказу каторжанской  администрации он был прикован к тачке весом в пять пудов – восемьдесят килограмм. Это был самый жестокий и самый изощрённый вид наказания, который обычно использовался в отношении к арестанту, приговорённому к смерти, но помилованному. В этой телеге своей Двухсердечный, могуществом похожий на жеребца, ничего не возил – он вообще не работал, поскольку был крайне опасен как для конвоя, так и для заключённых. С этой телегой он был неразлучен; вместе с нею он спал, ел и пил, и даже в баню ходил. А после бани он нередко повергался жуткой экзекуции – это было уже издевательство тех конвойных людишек, кому он очень сильно насолил. После бани его  держали в ледяном промозглом карцере. Сломать хотели. Растоптать. Но ничего из этого не вышло. Так, например, однажды после бани Иван Теплович  в ледяном подвале просидел почти пять суток и даже не закашлял. Его тело к холоду было равнодушным – два сердца в нём гоняли кровавый кипяток, не поддающийся никакому морозу.
Зато другие холод с трудом переносили, и вот здесь-то Богдаладов многим пригодился по причине своего природного таланта.
В один прекрасный день – по приказу всё той же каторжанской администрации  – Двухсердечного расковали, чтоб он мог продемонстрировать свои таланты.
Начальник тюрьмы, в доме которого Иван Теплович перебрал по кирпичику русскую печь, удивлённо воскликнул:
-Глянь-ка, что ты сотворил! Два-три полешка бросил и готово! Хоть портки снимай! Жара!
-Знамо дело, - скромно ответил Богдаладов, спичкой выковыривая глину из-под ногтей.- Я одно коленце выпрямил, а другое малость удлинил.
-Так ты печник? А мне сказали, ты купцов на Волге грабил.
-Ну, что вы? Как можно! - опять-таки скромно отвечал арестант.- Я печки строил в городах и весях.  А потом меня ушкуйники позвали – речные пираты. Им нужно было печку построить в пещере, где они зимовали. Я построил, а тут, как на грех, государевы люди нагрянули. Заарестовали всех. Ну и меня привлекли. Как пособника.  А у меня рукомесло – сами изволите видеть – самое мирное. Какой же я разбойник? Я мухи не обижу.
-Вижу, вижу, молодец, иди к столу. – Начальнику угостил его, как дорогого гостя, а затем сказал, что надо к тюремному священнику сходить. - Там тоже, Ваня, печка требует досмотра.
-Это мы с удовольствием, – выходя из-за стола, сказал Богдаладов.- Всё в лучшем виде сделаем.  Тепло будет, как в Африке.
Так началась его новая жизнь.
В нём проявился редкий дар, доставшийся от деда или прадеда. Светлое сердце его подтолкнуло на светлые и добрые дела; он довольно скоро и хорошо выучил основы печного мастера, а дальше больше – в нём заговорил, запел и зазвенел такой самородный талант, какого поискать, да найдёшь…
Пропуская многие печальные страницы, связанные  с каторгой, страницы, едва ли не кровью исписанные, можно сказать с лёгким сердцем: Ивану Тепловичу повезло. Мало того, что он не пострадал, пройдя через несколько каторжных централов и тюрем – как пострадали многие его товарищи – он ещё и профессию приобрёл. Да такую знатную профессию, за которую любой бы ухватился, только бог талантом обделил.
Короче говоря, после сибирской каторги  – через десять лет  – вольноотпущенный Иван Теплович, заметно постаревший, но не сломленный судьбой, вернулся в родные края и потихоньку, полегоньку  стал ходить-бродить по городам и весям; строил новые печи, налаживал старые. 
А в те времена, теперь уже былинные, поросшие быльём, большинство старинных русских городов отапливалось печами, не говоря уже о сёлах и деревнях. И потому, конечно, были на Руси различные умельцы печного дела. Имелись неплохие мастера, попадались хорошие и отличные, а иногда – очень редко – встречались такие самобытные искусники, которые воистину творили чудеса. Двухсердечный был как раз таким искромётным русским самородком. И неспроста про него говорили – «печкой ушибленный», причём говорили с почтением, без малейшего намёка на иронию.
       -Не только обогреть, но и сберечь! - это была любимая присказка Ивана Тепловича.
        Одержимый, трудолюбивый, он мечтал соорудить такую чудо-печку, которая не только бы согрела человечество, но и сберегала бы как можно больше русского лесу. Там и только там испокон веков живут жар-птицы, русалки и лешие, с которыми он, будучи лесником, познакомился и даже подружился, если верить его рассказам, таким пространным, красочным таким – хоть записывай за ним да книжки издавай.
        Истины ради нужно заметить: шагая по разным дорогам, он был одержим не только чудо-печкой.   
        Образ  Воли опять замаячил перед мысленным взором. Он хотел найти её, всё ещё любимую, хотя  надеждами теперь себя уже не тешил; слишком много времени прошло. «Я не Одиссей, она – не Пенелопа!» - говорил сам себе Богдаладов, просвещённый за время каторги; какие там только умы не сидели, намертво прикованные к тачкам; были даже такие умы, которые могли бы звёздами сиять на небосклоне нашего Отечества, а их зарыли заживо в золотых забоях. И самое страшное то, что зарыли-то их – с удовольствием, с каким-то сатанинским наслаждением. Зарыли те, кто сам сиять не может и потому не терпит яркой личности.

 
                Глава 5            
               
      Русская зима в  те времена, теперь уже былинные, была не похожа на современные тёплые зимки, у которых и снегу-то мало в корзинке. В былые времена и в Новгороде, и в Суздале, и во Владимире в декабре – мама родная! – всё по швам трещало от морозяки. Высокий ртутный столбик в термометре от ужаса приседал на корточки – за сорок прижимало, да с ветерком, как с грубым наждаком. Воробьи, синицы под застрехи  прятались, а ежли кто из них не поспевал схорониться – ледышками падали наземь. Вода в колодцах загустевала – кисель киселём. Ворона лишний раз не каркала в заиндевелой роще – горло боялась простудить. И снегирь пухлым яблоком не краснел на берёзовой ветке – забивался в тёплый закуток.  И народ по улицам не шастал – по избам прятались. Ну, а если кому-то приспичило по казённому делу идти в Городскую Управу или ещё куда – человек напяливал шубу из лисьего или из волчьего меха, или овчинный пудовый тулуп.
      Городовой одного из древних русских городов именно так и сделал однажды утром: оделся потеплее, сам себе напоминая неповоротливую куклу,  и пешком  отправился на службу, поскольку жил близёхонько от Городской Управы.
       Дело было в середине января. Морозные туманы пластались по-над землёй, скрывая ограды, искривляя изображения домов и деревьев. И шаги хрусели в тишине – как бдуто кто подмётки на ходу у городового отдирал.     Размеренно шагая по улице, городовой старался не делать глубокого вдоха – воздух обжигал гортань, как стакан огнедышащей водки. (Городовой был впить не дурак). Сутулясь  под чёрной длинношёрстной папахой и полушубком, он прятал нос в лохматые меха и только изредка смотрел по сторонам – глаза в глазницах будто примерзали, да и просто лень было ворочать, лень моргать ресницами, отяжелевшими от инея. И вдруг – что за притча такая? – глаза городового  округлились и он чуть было не перекрестился…
      На перекрёстке в морозном тумане возникла фигура человека в сером, грубом армяке, накинутом на голое тело и даже не запахнутом – выпуклая грудь виднелась.
      «Должно быть, крепко дербалызнул!» - изумился  городовой, но, подойдя поближе, присмотревшись, не мог не отметить: человек тверёзый, шагает прямо, твёрдо.
      -А что случилось, братец? – казённым тоном поинтересовался  городовой.  – Обворовали, должно быть, сукины дети?  Ограбили?
       Человек в армяке остановился. Грудь его, крепко сбитая – начиная от горла и до пупа –  была окутана чёрной дымкою барашковых волос, которые местами от куржака седыми сделались. Глаза его –  золотисто-карие, слегка навыкате –  смотрели спокойно,  уверенно.
      -Никто не грабил, ваше благородие, –  улыбаясь, ответил он.-  Я сам уже давно отдал свою последнюю рубаху.
      -Русский человек? Оно и видно! - Городовой покачал длинношёрстной папахой, на которой мерцало изображение городского герба и служебного номера. - И ничего? Не холодно?
        -Наше дело привычное. - Незнакомец волос поцарапал на груди.- Ваше благородие, а где у вас Управа?
        -А тебе зачем?
        -Да пригласили.
        -Это кто же пригласил? И зачем? - недоверчиво спросил  городовой.- Рубаху, что ли, новую обещали выдать?
        -Надо печи посмотреть, ваше благородие. Там люди мёрзнут.
        Глаза городового под косматой папахой растеряно поморгали. Он глубоко вдохнул морозный воздух, настолько крепкий, что огурцом неплохо было б закусить.
        -Погоди-ка, братец! – Городовой закашлялся от стакана креплёного воздуха.- Пого…ди… Кха-кха… А ты кто будешь? Ты случаем не  Бог…
         Незнакомец улыбнулся.
        -Нет, я не Бог. Я – смертный.
        -Богдаладов, что ли?
        -Да. Он самый. 
        Лицо Городового просияло.  Губы его, словно резиновые от мороза, изобразили нечто среднее между улыбкой и волчьим оскалом.   
        -Ай, ды ты, родимец наш! Ах, Иван Теплович! А мы ждём, не дождёмся, зубами стучим! - Радостно рыча, городовой в полушубке неуклюже стал обнимать фигуру в потёртом армяке, накинутом на голое тело. - Ай, как хорошо! Ну, пошли, пошли, Иван Теплович! Там заждались! А ты на чём приехал? Или пешком? А где же струмент?
         -На санях, - сказал Богдаладов, оглядываясь.- Застряли там,  в сугробе, ну, вот я и решил прогуляться. Нужно поторапливаться, думаю, а то народ помёрзнет там без печки-то.
         -Да так оно и есть, Иван Теплович! Вымерзаем, как тараканы! – Городовой даже сам не заметил, как стал заискивать перед  печником. – Вот прижимает, так прижимает! Язви его…
         -Ерунда. – Широко шагая, Богдаладов хмыкнул, почёсывая волос на груди. – В Сибири, вот где стужа. Камень крошит. В Сибири – Дед-Мороз, а здесь он так себе… Морозец-Внучек.
         «Тебе виднее!» - чуть было не ляпнул городовой, осведомлённый о каторжном прошлом печника.
         -Да, да. Морозец-Внучек. Шаловливый такой, паразит. То одного поразит, то другого… - Городовой хихикнул, довольный каламбуром. – У меня свояк намедни чуть было концы не отдал. С ямщиками поехал в Суздаль…
         За разговорами они пришли к бревенчатому зданию Городской Управы, глядевшему на улицу бельмастыми окошками – льдом затянуло. Поднявшись на крылечко – просторное, подпоясанное резными перилами, Иван Теплович посмотрел за ворота; он поджидал повозку с инструментами.
       -Вы ступайте, ваше благородие, и я сейчас…
       -Нет, ну как же? Вместе…  -  сказал городовой, пританцовывая на снегу. – Вместе пойдём.      
        В  сумеречном свете нарастающего дня Богдаладов засмотрелся на бревенчатый соседний дом, по самую трубу укрытый снегом. На окошке розовёл цветок герани, будто нежный детский кулачок протянулся из-за шторки – постучать по стеклу вознамерился. За горшком герани был виден край стола, блескучий бок самовара… И таким теплом, таким уютом вдруг повеяло оттуда, точно Богдаладов пришёл к родному дому, где ждёт его шумное весёлое семейство… А потом он вдруг увидел женщину в окне, белолицую, издалека похожую на Волю; он теперь так часто думал про неё, что не мудрено было увидеть именно её лицо.
        Разволновавшись, Иван Теплович сошёл с крыльца, покашлял в кирпичину кулака, багрово-красного, будто из глины вылепленного и обожженного до каменной тверди.
         -Ваше благородие, - начал он хрипловато, прерывисто. – А кто… кто тут живёт?
         Переставая пританцовывать на синеватом  снеговье, городовой удивлённо покосился на него, назвал фамилию и осторожно спросил:
         -А что такое, Иван Теплович?
         Богдаладов сделал вид, что не расслышал.
         -И давно они тут?
         Поправляя мохнатую шапку, наехавшую на глаза, городовой пожал плечами.
         -Сколько помню себя…- стал он рассказывать, шмыгая носом, уже покрасневшим наподобие снегиря.
         С полминуты послушав, Богдаладов утратил всякий интерес к этому окошку с горшком герани. Отвернувшись, он опять легко взобрался на крыльцо. Ноги оббил от снега. Постоял, дыша полной грудью. Луч восходящего солнца выстрелил откуда-то из-за далёких Жигулёвских гор. Облака, стоящие над городом, зарозовели. Купол церкви озарился – на белом пригорке. Алмазными гранями заиграли снежинки на деревьях, на крышах домов.
        Из переулка выехала гнедая лошадь, укрытая куржаком, как попоной. Сани с протяжным сладким скрипом подтянулись к воротам Городской Управы.      
        -А вот и мой струмент! – радостно провозгласил Богдаладов, потирая ладони.- Сейчас мы всё устроим в самом лучшем виде. Будет тепло как в Африке. Как на алмазных копях Соломона. Ваше благородие там не бывало? Нет? А мне вот посчастливилось. Погрелся. Мы туда ходили со Стенькой Разиным. Сначала – в Персию. Потом – туда. В гости к царю Охламону.
         Городовой посмотрел на него такими зачумлёнными глазами, что Богдаладов не выдержал – расхохотался.
         «Дурак дураком, но печник-то от Бога!» - подумал городовой, помогая выгружать инструменты.
         В Городской Управе было так прохладно – кудрявый пар струился от дыхания. Большая белёная печь, украшенная изразцами древних мастеров,  похожа была на угловатый выстывший сугроб. Но в первую очередь Иван Теплович увидел  ни это, когда вошёл.
        Его изумил здоровенный волчара, стоящий возле холодной печи. Широко оскалив мраморную крепь острых зубов, волчара желтоватыми и жёсткими глазами пристально смотрел на дверь, словно готовясь броситься на гостя.
        Богдаладов был не робкого десятка, но ящик с инструментами всё же дрогнул у него в руках. А в следующий миг – Иван Теплович даже и сам не заметил, как это произошло – он уже был вооружен молотком, приспособленным для колки кирпича: один конец тупой у молотка, а второй заострённый.
       Городовой за спиной усмехнулся, довольный тем, что заставил печника переполошиться.
       -Мы тут волков морозим, - спокойно сказал он. - Проходи, Иван Теплович, не стесняйся.
       Печник пригляделся к убитому волку, продолжавшему неподвижно скалиться. Капли крови на полу заметил.
      -И давно вы морозите их?
      -С Рождества, - ответил городовой. – В лесах бескормица, вот и повадились…
      -А этот что у вас в Управе делает?
      -Этого сторож нынче ночью наказал. Это уже третий на счету у сторожа.
      Брезгливо поморщившись, Богдаладов чуть не сплюнул в сторону зверя. 
      -А на моём счету в Сибири куда как больше… - Пройдя мимо волка, Иван Теплович сел за стол, похожий на весеннюю поляну, – широкий стол покрыт был зелёным казённым сукном. Молоток для колки кирпича с лёгким стуком опустился на середину «поляны», как будто молоток судьи, оглашающего приговор. - Так! Ну что? Приступим? Только для начала, ваше благородие, я попросил бы выйти вон… - Печник сделал паузу и улыбнулся. – Да нет, не вас, конечно, ваше  благородие. Я попросил бы выйти вон этого волка. Я этих тварей терпеть не могу.
       Выходя из-за стола, Иван Теплович раскатисто расхохотался, глядя на растерянное, мрачное и сытое мурло городового, который подошёл к застреленному зверю  и опять подумал про печника: «Дурак дураком, но от Бога…»
 

                Глава 6      

     Любой талант – от Бога и надо бы хранить его, лелеять и преумножать, но так, увы, бывает не всегда. Для  человека русского почти любой талант – всё равно, что семечко или картошка; обязательно в землю зароет, а потом ещё сверху слезами польёт; какой, дескать, хороший был у меня талан и очень жалко, что не пророс, золотистым  колосом под небеса не вымахал, лазоревым цветком не распушился.  Сколько талантов зарыто в одной только Сибири – не пересчитать; Богдаладов лично  этом убедился во время каторги. А чернокнижник один совершенно серьёзно уверял Богдаладова в том, что зарытые таланты теперь сверкают золотом  Сибири и её алмазами, способные затмить алмазные копи царя Соломона.
       -И у тебя талант, Иван Теплович! – говорил чернокнижник, провожая Богдаладова на волю. – Гляди, не зарой!
       -Да я уже зарыл, не откопаешь. Разве таким я до каторги был? Что ты, дядя, что ты!.. У меня рубаха из паруса пошитая была! Ветер дунет-плюнет, засвистит как соловей-разбойник  – и я пошёл под парусом по Волге, полетел орлом!.. А что теперь? Кто я  такой? Мелкая пташка. Птица-печник.
      Это, кажется, тоже черта чисто русская – совершенно искренне преуменьшать свои достоинства, не хвалиться умением совершать невозможное. А ведь именно это делал порой Богдаладов – совершал невозможное, принимаясь оживлять очередную какую-нибудь печку, похожую на громадный окаменевший сугроб, украшенный изразцами.
      Золотые руки были у человека. Правда, руки очень даже странные. Правая рука совсем холодная, а левая настолько горяча – ледышка на ладони начинала плакать.
        -Двухсердечный! – судачили про него. - Одна сердце холодное, а второе бурлит кипятком. Одно сердце даровано ангелом, а другое сатана ему подсунул.
       Необыкновенными этими руками – ходили упорные слухи – Иван Теплович колдовал. У хороших людей он мог печку так замастырить, что и дровишек на зиму не надо заготавливать – два-три полешка в день проглотит печка и тем сыта бывает; жаром пышет. А если человек ему не приглянулся – он печку так сварганит, что не дай бог… Бывало так, что ведьма  в ночь полнолуния  на кочерге прилетала, в трубу опускалась и до утра, до первых петухов фривольные песенки пела, хохотала, и так стонала, так причитала, как будто ведьмак чтой-то постыдное с ней вытворяет.  А могло быть и хуже того: хозяин-гармонист на праздник возьмёт гармошку, заиграет в избе, а печка, мать её, сама собой пойдёт плясать, кирпичи  по горнице разбрасывать.
      Подобных россказней было немало, и это не удивительно: человек, работа которого так или иначе связана с огнём, издавна считался на Руси колдуном или магом, проникшим в какие-то божественные, огненные тайны мироздания.
      Иван Теплович и в самом деле немного был причастен к тайнам и загадкам мирозданья, которые так или иначе из века в век  связаны с тайнами печного дела и загадками русского леса.
      -Ежли в доме кто-то заболел, - голосом оракула провозглашал, бывало, Иван Теплович, - надо сжечь немножко дуба.
       -А вдруг он  дуба даст? Больной-то, - говорили ему те, кто не верил.
       -А ты сожги немного, не побойся – это будет  способствовать выздоровлению и сбережёт семейство  от заражения. Соображаешь? Башка два уха! – продолжал Иван Теплович.- А ежли кто хочет свой  дом защитить – тому нужно печку топить можжевельником.
       -А сам-то ты чего же не топил? – спрашивал тот, кто знал о его несчастье с женой-русалкой.- Чего ж ты домик свой в лесу не защитил?
       Золотисто-карие глаза его темнели, точно обугливались.
        -Я тогда  ещё не знал. - Богдаладов хмурился.- Молодой был. Глупый. А теперь вот я, к примеру, печку свою топлю сосновыми поленьями и живу припеваючи, не похуже купца. А всё почему? Да потому, что сосновые поленья деньги в дом приносят.
       -Разбогател?  - удивлялся тот, кто всё ещё верил.-  А почему же у тебя армяк на голом теле?
       -Потею…- не сразу признавался Иван Теплович.- Я даже зимой потею, ежли оденусь. Такая, понимаешь, организьма.
       - Организьма у тебя, прямо скажем, конская! – замечал собеседник, не без уважения оглядывая фигуру печника.-  А вот скажи мне, дядя… Неужели нет такого дерева, чтобы человеку не потеть?
       -Насчёт дерева – не знаю, врать не буду. А травы кругом – в избытке. Я раньше-то потел, аж в сапогах мокрело. А теперь вот ничего. – Печник смотрел на обувь, изрядно стоптанную по дорогам Великой Руси.- Хорошо помогает шалфей, например, крапива,  астрагал, масло чайного дерева…
        В большинстве этих рецептов и наставлений звучал, конечно,  голос пережитка старины и седобородых суеверий; сколько ты не жги сосновые поленья, денег в доме не прибавится, а скорее даже наоборот – потратишься на дрова. Но была здесь и правда, та сермяжная правда народа, которая по крупицам копилась в течение веков и даже тысячелетий – это касалось тех же веток можжевельника, обладающих оздоровительной силой.
        Колдуна-печника люди немного побаивались, но более того – народ его любил. А девки,  те вообще  – гужом за ним ходили.  Хотя, если честно признаться, Иван Теплович – на первую поглядку – ничем  особенным не выделялся. Даже более того: после каторги лицо его изменилось не в лучшую сторону: многочисленные морщины кожу изрезали и поточили, как жуки-короеды крепкое дерево точат. Не красавец был, короче. Но когда он принимался за работу – русскую печку сложить или отремонтировать –   преображался до изумления.
         -А ну-ка, милок, подержи армячок! - говорил он, поводя сильными плечами.
         Хозяин перед ним ходил на полусогнутых – подобострастно принимал грубый шерстяной армяк, если дело было зимнею порой. А летом с плеч долой снималась простая домотканая  рубаха.
     Обнажаясь до пояса, Иван Теплович поражал своей мускулатурой. Она была не столько велика, сколько рельефна, выпукла. Каждая мышца там играла на особицу, словно бы вылепленная из коричневато-золотистой глины, кое-где, правда, чуток попорченной во время каторги; глубокие шрамы виднелись на спине и на плечах – отметины раскалённых плетей да шпицрутенов, кусавших арестанта не похуже собаки.
      Желая угодить печному гению, хозяин суетился.
      -Может, надо чего? Так я мигом…         
      -Нет, - сурово осаживал печник.- Ступай, милок, я тут один управлюсь. А ежли надо будет – позову.      
       С любопытством покосившись на котомку, хозяин – без особого желания – покидал избу.
        Ах, котомочка эта, котомка! Многие, наверно, дорого отдали бы за то, чтобы хоть глазочком окунуться в эти холщёвые закрома, заляпанные грубыми заплатками. А там, конечно, было на что позариться. В котомке у мастера – кроме самого простого и привычного  инструмента – находилось кое-что непростое и непривычное.  Там, например, могла быть лошадиная подкова, обладающая  охранительным свойством, если положить её в золу. Там находилась ветка оливы, которую нужно было к трубе подвесить – для отвода молнии. Там даже находились пузырьки с драконовой и змеиной кровью – да, да! – это нужно брызгать на огонь во время каких-то очистительных заклинаний. А ещё там находилась… Ну, да ладно… Тайна котомки была велика и никто в неё не мог проникнуть, если не считать одного дурковатого совершенно белого кота, который из любопытства однажды залез в котомку – Богдаладов на минуту-другую оставил её открытой.
       -А что это с нашим котом? – в недоумении спросил потом хозяин, глядя на чёрную кошачью шерсть. – Это где же он вымазался?
       -Свинья грязи найдёт, - сказал тогда печник, догадавшись о причине такого преображения.
       -Так это ж не свинья – это же кот, - улыбнулся хозяин.
       -А ты уверен? – вдруг спросил печник. – А почему же он хрюкает?
       -Кто? – Продолжая улыбаться, хозяин посмотрел на чёрного кота и ужаснулся, услышав негромкое, но явственное хрюканье кота, скрывавшегося в небольшой квадратной дырке, специально для него проделанной в полу. 
       Так было дело, нет ли, но слухи про волшебную котомку год за годом ширились, обрастая новыми кошмариками, и никто уже не смел, да и не хотел подойти к загадочной котомке – боялись, как огня. Хотя сам Богдаладов с нарочитой приветливостью говорил иногда, что ничего особенного у него в котомке нет, и если кто желает – может посмотреть, он за смотрины денег не берёт. Но охотников до бесплатного – нет, нет, извините – почему-то нигде уже не находилось.
       Мастерство-колдовство печника всегда происходило в одиночестве и в тишине, как происходит любое таинство творчества. Одна лишь детвора прилипала мордочками к стёклам – пялились в окошки, покуда не заметит их «колдун» – посмотрит на окошко, да так сверкнёт глазищами, словно по лбу шарахнет молотком для колки кирпича; ребятишки мигом разбегались.
       И только потом, когда дело было с чувством, с толком сделано, Иван Теплович приглашал хозяина. Какое-то время они молчали. Мастер блаженно улыбался, глядя на огонь, как на живой золотой иконостас, крестился три раза.
      -Ну, слава тебе, господи! – шептал с поклоном. - И здесь теперь тепло. И здесь теперь светло. И здесь теперьча муха не укусит.
      Хозяин рюмку подносил.
      -Уважь, Иван Теплович! Не побрезгуй!
      -Это можно, - говорил степенный мастер и первою рюмкой  неизменно угощал только что построенную печь, а вернее, огонь, клокотавший в душе у печки; так выражался Иван Теплович.
      Люди по-разному ему благодарили. Кто-то в ноги кланялся, а кто-то – бабы в основном –  даже руки целовать пытались. Ну и, конечно же, стол накрывали в избе – кормили, поили. 
       Довольнёхонький хозяин, то и дело выходя из-за стола,  круги  нарезал возле печки, нежно поглаживал её, как девку на выданье: то шесток похвалит, то кошачий глаз, то голбец.
       - Ай, хороша! – восхищался. – Летом красным дышит! Русским духом пышет!
        -Да это что? – с некоторой грустью отмахивался мастер.- Это не предел моих мечтаний.
       Хозяин удивлялся: 
       -А где предел? 
       Богдаладов усмехался.
       -Человеку великих пределов горизонты земли не страшны!
       -Ну, извини, Иван Теплович, - на всякий случай говорил хозяин, не понимая печного гения. – Давай-ка ещё по одной.
       -Погоди. Не гони лошадей.-  Слушая, как пламя дрова грызёт в печи, Богдаладов качал головой.- Не только обогреть, но и сберечь.  Вот как надо. Соображаешь? Нет ли? Башка два уха.
       -Надо, надо! – подобострастно подхватывал хозяин, не очень-то и понимая, о чём разговор.- И  где ты, Иван Теплович, так навострился в этих делах?
        От выпивки лицо печника  становилось похожим на красную мокрую глину – щёки отмякали, губы отвисли.
      -И ты бы навострился там… - Глаза его мрачнели; он  вспоминал широкую, в метельный полушалок закутанную Сибирь, промозглые централы и золотой забой. – Там не захочешь, да придумаешь самую смекалистую печку.
       -Там – это где?
       -В Африке. В гостях у царя Охламона. Ха-ха…- Он   отмахивался от каторжных воспоминаний. – Я тебе другое рассказать хочу. Лет, наверно, с пяти, с шести дед Богдалад меня за собою таскал по всем деревням, где он с печками дело имел. Мне тогда ещё глину месить было трудно, не говоря о том, чтобы кирпичи таскать, но жалиться да плакать – не моги. Вот так я постигал сию науку. Ну, а потом, когда не стало деда, я в другую сторону пошёл – в лесах надумал счастья поискать. И хорошо мне было там, ей-богу.  Русалки, лешие. Я с ними подружился и часто разговаривал – вот как с тобой сейчас.
     -Да ну? – Хозяин, уже охмелевший и потому осмелевший позволял себе легонько съязвить.  – Это что же? Сказонька?
     -Именно так!  -  подхватил печник. - Вот потому я и хочу сохранить леса: там и только там проживают наши русские сказки. А мы их топорами – под корень да в огонь. А так нельзя, мил-человек. Нельзя.
      -А как же греться? Я извиняюсь.
      -Как? С умом. Надобно не только обогреть, но и сберечь. А то ведь мы вот так-то и Родовое Древо скоро срубил.  Соображаешь, нет ли? Башка два уха.  – Богдаладов поднимался.- Ну, да ладно, запозднился. А меня ведь ждут в избе напротив.      
      Надо сказать, что на Руси так было испокон заведено: мастера – будь это печник или кто-то другой – «передавали» из дома в дом, где он мог быть  не только полезен, а просто-напросто необходим.
      -В избе напротив? Это где? – уточнил хозяин.- У Кукушкиных? Так они уехали на ярмарку два дня назад и до сих пор ещё не возвертались.
      -Правда, что ли?
      -Да вот те крест!
      Печник, слегка растерявшись, снова сел за стол, но тут же и поднялся.    
       -Нет, пойду. Неудобно.
        В избе, где он построил новую русскую печь, семья была большая – тесно; тут не засидишься. 
       -Ну, пойдём, провожу. – И хозяин поднялся. - Только на дворе того –  прижало.  Ты, может, полушубок мой оденешь? Бери азям. Бери, Иван Теплович. От чистого сердца дарю.
       -Ну, вот ещё придумал.
       -А чего? Он как новый.
      -Старый друг лучше новых двух. - Богдаладов усмехнулся, глядя на свой армяк, накинутый на голое тело. 
       Захмелевший хозяин, вызвавшийся проводить его, остановился возле ворот и заговорщицки предложил:
       -А может быть, нам в кабачок завернуть? Я угощаю, Иван Теплович. Ведь надо же печку обмыть. Что мы, не русские люди?
       -Вот в том-то и дело! – Богдаладов  неожиданно рассердился. – А кто генерал-губернатор у нас? Чистый немец. Ему и в башку не придёт – обмывать какую-то печку. Он лучше дров на эти деньги купит.  Правильно я говорю? – Помолчав, Иван Теплович так же неожиданно расхохотался.-  А ты знаешь, откуда это слово – «кабак»? Мне один чернокнижник сказал, что это слово – немецкое. «Кабах». Это по-ихнему – «хибарка, завалюшка, ветхий дом». Так что немец тоже выпить не дурак.
       И вдруг на пороге избы возникла хозяйка. Коренная костромчанка, она приятно окала.
       -Отец! – пропела женщина.- А ты куда это намылился?
       -Я? Да нет, я просто… - Хозяин растерялся. – Я человека до калитки проводить…
       Оставшись один, Богдаладов, немного отойдя от дома, оглянулся и чему-то с грустью улыбнулся. Крупные звёзды уже проступали на небе. Месяц разгорался над кирпичною трубой, откуда валом валили искры – хорошую печку он сделал. За такую шикарную печку нельзя не выпить – хозяин прав. Тем боле, что нынче у него, у печного мастера, образовался внеурочный выходной. Он ещё раз посмотрел на дом Кукушкиных – не горят ли окна? – и со спокойной совестью завернул в кабацкий переулок.
      

                Глава 7               

       Возле питейного заведения снег превратился в манную кашу – растоптали, разжулькали. Недалёко от дубовых дверей – коновязь. Две лошадёнки, запряжённые в сани, покорно стояли, изредка склоняясь к объедкам сена, несколько часов назад брошенного хозяином, который, видать, загулял и не только что рубаху последнюю пропьёт, но и лошадь, и сани – всё потонет в бездонном стакане.
      Скрипнула дверь – Богдаладов вошёл, в полумраке едва не наступивши на кого-то, мирно отдыхающего возле порога на соломенном коврике. Постоял, поморгал, присматриваясь, рукою  шторку дыма отодвинул; в питейном заведении накурено до чёртиков, шум и гам до потолка и мухи по окошкам ползают, как пьяные. На полках – сквозь дымовую наволочь – виднелась разнокалиберная посуда: ковши, ставцы, ендовы, стопки. На столах там и тут красовались две новые питейные меры – штоф и мерзавчик.
    Богдаладова  тут приветствовали одобрительным  гулом  и почтительным сниманием головных уборов.
        -К нам, Иван Теплович! – раздавались голоса. – Угощаем!
        -У них один мерзавчик и тот уже прокис! – хохотнули за соседним столиком.- Давай сюда!
        Но громче всех позвал его кто-то из бывших друзей, с кем гулеванил когда-то на Волге.
        -Атаман! Сарынь на кичку! Валяй сюды! Швартуйся!
       Не теряя степенной важности, но, однако же, и не гордясь, Иван Теплович коротко и сдержано ответил на приветствия и присел за свободный столик  – независимость была ему дороже дармового угощения. И вскоре за этим столиком было как будто бы мёдом намазано – начинали собираться мужики. Среди них было много таких, кто восторгался удальством печного гения,  но попадались и такие, кто завидовал – это были тоже печники, только руки у них, росли  «не оттудова», как говорил Богдаладов. Но главное даже не это. Не руки, а душа у них росла «не оттудова». Простой узколобый мужик не понимал большой размах его талантливой задумки, широко расписанной,  разбросанной по каким-то измятым бумагам, которые Иван Теплович вынимал из армяка.
     -Вот это, - объяснял он, грубой рукою  расправляя чертежи, - это всем известная печка – голландская.
     -Голадка? Понятно. А это? – интересовались откуда-то сбоку, почти из-под мышки.
     -Это – аракчеевская печь. Наследство от графа Аракчеева.  А вот это  – амосовская. От военного инженера Николая Алексеевича, царство ему небесное. - Богдаладов щёлкал по бумаге своим оригинальным ногтем, похожим на ореховую скорлупу – бронзовато-желтый, выпуклый и шероховатый, покрытый всевозможными бороздками. - Вот здесь горнило, топка, воздухонагревательная камера. Хорошая печка Амосова. Спору нет.  Одна такая пневматическая печь может заменить собой от пяти до тридцати голландских. Но это не предел моих мечтаний, мужики.
      -А где он, твой предел?
      -За горизонтом.
       Его не понимали.
       -Погоди, Иван Теплович, не мудри.  А вот это  что за… - Чёрный мужицкий ноготь клевал бумагу.- Что за хреновина с красной морковиной?
      -Эта печка будущего. Богдаладовская. Уразумел? Башка  два уха.
      Мужик зачастую смотрел на его  чертежи –  как тот барана на новые ворота.
       -Такая загогулина… Сам чёрт копыто сломит.
       -Зато здесь даже ангел не споткнётся. Пройдёт по дымоходам только так! Смотри… - начинал объяснять  Богдаладов. - Эта новая печь должна не только дом обогревать, но и сохранять наши леса.
        -Ох, Ванька, Ванька! - говорил кто-нибудь, уже опьяневший.- Работал бы ты лучше лесником. Охранял бы лучше дубы стоеросовые!
       -Тебя, что ли, мне охранять?
       -А причём тут я?
       -Да притом, что я тебе два часа твержу, а ты, башка дубовая…
       Из-за ближайшего столика поднялся Косоглазый Харя Завидон, с которым Иван-атаман купцов когда-то потрошил на Волге.
        -Сарынь на кичку! Ваня! - зарокотал он. - На хрена тебе  все эти печки? И на хрена тебе работать лесником? Айда опять на Волгу! Будем ходить по шелкам! Будем Волгу вином угощать…
       -Помолчи! – сердито оборвали мужики. - Ты в наше дело не путайся, а то станешь не только косой, но и хромой, и горбатый!
        Косоглазый Харя Завидон, давненько уже потерявший  богатырскую удаль, молча засопел, единственным оком своим рассматривая мелко почирканную бумагу.
         А Богдаладов, между тем,  продолжал, не теряя нить разговора:
        -Вот вы говорите, работал бы, я, дескать, снова лесником, охранял бы деревья… - Он ладошкой хлопнул по чертежам. – Так ведь я же этим-то и занимаюсь!  Вы посмотри! Разуйте глаза! Вот эта печка за год пожирает два вагона дров и малую тележку. Так? А вот эта – смотри сюда! –   один вагон. Разница есть? Вот я и призываю вас: давайте будет строить по этим чертежам.
        Мужики угрюмо загудели в табачных облаках.
       -Больно мудрёно, Иван Теплович!  Такую загогулину загнул, что не подступишься!
       -Да чего мудрёного? Башка два уха. Это только так на первый взгляд… А если взяться – всё очень просто.
       -Нет, мы лучше, Ваня, по старинке. Надёжней.
        -Вы со своей «старинкой», -  Богдаладов начинал терять терпение, - все леса угробите!
       -Ничего, Иван Теплович, - улыбались за столом,- нам хватит и детям останется.
       -А потом? Ты о внуках подумал?
       -Я так далеко не умею загадывать. Внуки народятся, подрастут – сами об себе пускай подумают.
       -Нет, мужики, так нельзя рассуждать! – Богдаладов хмурился.- Это называется: после меня хоть потоп! Разве так можно?
        Косоглазый Харя Завидон, как-то тихо, незаметно присоседившийся к мужикам, неожиданно громко икнул.
         -Да хватит вам плясать от печки! – взмолился он.- Ты лучше, Ваня, расскажи, как там в Сибири?
        Богдаладов какое-то время помалкивал, только глаза  искрились от внутреннего жара.
       -А ты  что, прогуляться туда захотел? Не советую. Сибирь людей ломает на корню.
       -Ну, так тебя же не сломала. – Косоглазый Харя Завидон опять икнул.- Даже напротив – вон какой талан в тебе открылся…
      - Я – это особая статья. - Иван Теплович глину из-под ногтя спичкой стал выковыривать.- Человеку великих пределов земные горизонты не страшны.
     -Загадал загадку! - загомонили мужики. - Ну, давайте выпьем, что ли? За горизонты…
       И вот, когда все замолчали, жадно глотая огненную влагу, Косоглазый Харя Завидон в тишине, в которой муха прожужжала, отчётливо сказал:
       -Разгадка простая. Ведь он же у нас – Двухсердечный.  Вы что, не знаете?  У него  одно сердце от чёрта, второе от ангела. Вот его особая статья.
       По городам и весям давно уже ходили слухи, недоговорки всякие да сплетни по поводу странной какой-то «болячки» Ивана Богдаладова. Многие слышали, но помалкивали, как это бывает с людьми, наделёнными глубоким чувством такта. Но Косоглазый Харя Завидон был почему-то уверен, что ему хоть о чём спокойно можно гуторить с бывшим атаманом, с которым он прошёл всю Волгу-матушку… А сам Иван Теплович не любил трепаться на эту тему. Однако же бывали такие щекотливые минуты, когда нельзя было смолчать – всё равно что струсить.
       -Да! – сказал он, просто и прямо глядя мужикам в глаза.- Я – Двухсердечный. – Он постучал кулаком по груди.-  И я хоть сейчас  поменялся бы местами хоть с тобою, Харя, хоть с кем другим… И хотел бы я тогда посмотреть на вас, как вы будете жить, не тужить…
       -Мне и так неплохо,- проворчал смутившийся Харя Завидон.
       -А стало бы ещё куда как лучше!  – Иван Теплович снова постучал кулаком по своей широкой шерстяной груди, выглядывавшей из-под армяка.-  Два сердца! Шутка в деле! Словно черти и ангелы меня всё время делят пополам, разрывают на части.  И разорвут когда-нибудь –   за здорово живёшь.
         Большинство мужиков не особенно верили. Ухмылялись пьяненькими ухмылками.
        -Два сердца? Ну, загнул! Да разве так бывает?
        И снова Иван Теплович глину из-под ногтя спичкой взялся выковыривать.  Потом отбросил спичку и неожиданно зорко – внимательно и пристально, глубоко и грустно  – посмотрел  на тех, кто находился рядом. Взгляд его частенько был негнущимся – никому  ни в чём не уступающим. А порой глаза его окутывала  телячья нежность, доброта и всепрощение. В этих глазах  отражался весь его двойственный характер, наделённый  умением быть твёрже камня и в то же время склонный к сентиментальности.
       -Ну? – тихо спросил он.- Кто ещё не верит? А? Может, поспорим?
        -На что? 
       -На литруху-сеструху.
       -А как ты сможешь доказать? – Косоглазый Харя Завидон вдруг вынул финку из-за голенища.- На! Располосуй и покажи! Докажи!
      Надбровные бугры на лбу бывшего Ивана-атамана сдвинулись в кучу. Так бывало, когда он ходил на абордаж.
       -Докажу, косоглазый. Поспорим?
       -На арапа хочешь взять? – Харя Завидон опять засунул финку за голенище. - Как ты докажешь? Или, может быть, ты хочешь, чтобы я тебя послушал? Как дохтур. Да? Чтобы я  к твоей волосатой груди припал? Как младенец к материнской титьке?
     -Нет. Зачем? Я по-другому докажу. Я сначала сердце ангела включу, а потом пущу в работу сердце чёрта…
      За столом засмеялись.
     -Во даёт! А сейчас там у тебя какое тарахтит?
     -Сейчас там равновесие. - Иван Теплович двумя  ладонями погладил шерстяную грудь.- Сейчас там оба-два  не сидят на месте, трудятся без перекура.
     -Ох, трепло ты, Ванька…
     -Харя! Попридержи язык, а то прикусишь! - с неожиданной  твердостью предупредил Богдаладов. – Если я тебя тогда не утопил на Волге, так теперь в стакане утоплю!
      Бледнея, Косоглазый Харя Завидон поднялся.
     -Слушай, ты, печник…  Да я… да ты…
      -Ну, что ты, что ты, милый?   Что ты можешь теперь? – с тихим сочувствием спросил Двухсердечный.- Весь твой порох отсырел от водочки. Так что сядь и не мыркай. Кирпич на кирпич положить не умеем, как следует, а языком работать – мастера.
      -А причём здесь мы? – обижено взгудели  «мастера». - Всех в одну кучу смешал!
       Буря в стакане всегда возникала после того, как один или другой питух лишнего закладывал за воротник.  Косоглазый Харя Заводин был не одинок в своей глубинной, затаённой  злобе; многие хотели бы не только уязвить, но и отдубасить этого чертяку Двухсердечного. Однако же никто ещё ни разу не решился руку на него поднимать. Все знали характер и силу Ивана Тепловича,  который сам первый никогда не задирался; у него Сибирь была перед глазами, Сибирь и каторга; кто эту школу прошёл – поумнел.
      -Ну, ладно, братцы, - миролюбиво произнёс Иван Теплович, отодвигая недопитый штоф. - Душевно посидели. Надо меру знать.

Ах, ты мера моя, мера горькая,
Не достану глубокого дна…
 
      Напевая песни и широко пошатываясь, мужики по домам расходились – по семьям. А Иван Теплович был один как месяц в тёмном небе. Подставляя свою обнажённую грудь то метелям, то стуже, Богдаладов тащился домой – в пустоту, в печаль и неприкаянность. Иногда случалось так, что в кабаке на шею к нему висла какая-нибудь пьяная бабёнка. А он ведь был не железный и не из глины сделанный. Хмельной, истосковавшийся по ласке, он приводил бабёнку в холодный  дом, и до рассвета жарко было им в постели. Тёмное сердце кипенью кипело в нём, покуда ночь за окнами была темна. А как только солнце позолотой брызгало – Двухсердечный  безо всяких объяснений выставлял бабёнку за порог.
 

                Глава 8      

     «Все бабы одинаковы!»  – сколько раз он это слышал от мужиков, как будто бы «не одинаковых». И только чернокнижник в золотом забое золотыми словами звенел: «Все мы разные люди. Женщины к нам прилетели – с Венеры. Мужчины – с планеты Марс!» Чернокнижник был, конечно, сильно контуженный: сначала солдаты прикладами выбивали из него книжную пыль, а потом ещё гранитная порода на голову обрушилась; пролежал под завалами, чёрт знает, сколько. И всё-таки тот чернокнижный мудрец весьма разумно и интересно глаголил ему про женщин и мужчин, про любовь, которая бывает похожа на золото, вкраплённое в пустопорожний камень. Бывает так, что золота в холодной породе –  с гулькин нос, и тогда люди скромно, бедненько живут, хлеб тоскливо жуют, по пустякам скандалят, что-то вечно делят, крохоборничают,  и глаза другу дружке готовы повытаскивать. А иногда по милости Божьей случается  так, что – солидный самородок достаётся людям, самородок, словно бы пополам разломленный: одна половина в душе у мужчины, другая – у женщины. И вот когда они встретятся – самородок становится единым целым и горит-сияет жарче солнца. Вот это, мил-человек, и есть то, что называется – любовь. Только такие самородки –  редкость. Не многим посчастливилось большой любовью озолотиться в жизни. Так говорил чернокнижник.
       Богдаладов частенько теперь вспоминал те далёкие, те   глубинные разговоры в золотых забоях. Глубинные как в буквальном смысле,  так и в переносном.
        Купеческая дочь – ненаглядная Воля, – в которую он был влюблён до каторжной Сибири, до сих пор не давала покоя Ивану Тепловичу. Она представлялась ему той половиной золотого самородка, без которой он, Иван Теплович, сам себе казался каким-то несчастным обрубком. Любимая Воля – это он разузнал – жила теперь в городе Муроме. Поначалу, когда он шагал из далёкой сибирской сторонки, была мыслишка, была надежда, которая и согревала и спасала посреди ледяного пространства. Хотелось  приди и обнять свою Волю. А когда пришёл, когда узнал, что да как –  поневоле пришлось отступиться.  У неё, у купеческой дочки семья за эти годы образовалась – детишки, муж. Поначалу, откровенно говоря, Двухсердечный сильно разозлился – чёрное сердце вскипело в груди. «Новгородские ушкуйники, ходившие по Волге триста лет назад, - вспомнил он, скрипя зубами, - Кострому  так разграбили, что город пришлось перетаскивать в другое местечко! И я этот Муром разграблю! Мурава тут не будет расти! Камня на камне тут не оставлю и пойду опять гулять по Волге-матушке!» Но потом второе сердце – светлое – колокольным боем ударило в груди. «Да ладно, ладно, ладно! – подумал Двухсердечный. – Пускай живут. И я не пропаду. Захочу, так оженюсь хоть завтра. За мною молодайки табунами скачут».
        Года три после каторги он ходил холостой, всё никак не мог из сердца Волю выкинуть. Но пришла пора – утихомирился.  Приглядел себе кралю – первая красавица в округе. И молодая – кровь с молоком. Ему тридцать семь, а жене двадцать два.   Стали жить, не тужить. В доме был достаток. Чистота.  Хорошо зарабатывая рукомеслом печника, Богдаладов никогда и ничего не жалел для своей Богдаладушки – так он прозывал супружницу. Это была бабёночка простая, без претензий, без фортелей – крестьянка из деревни на правом берегу бурлацкой Волги. Но  вот прошло, наверно, года полтора,  и жена его стала смотреться как настоящая барыня. Иван Теплович приодел её в шелка да в соболя, приобул в сапожки – серебрены застёжки, и даже коляску рессорную с двумя жеребцами купил.
       -Ландо называется, - говорил он жене и подмигивал.-  У Наполеона была такая же рессорная карета.
        -А ты откуда знаешь?
        -Так я же воевал против него. Под Бородино даже маленько ранили. Вот сюда… Ты разве не заметила? В первую брачную ночь.- И он по заду своему звонко пошлёпывал и хохотал. – Про Наполеона мне один приятель рассказывал в городе Тобольске, где я это… Кха-кха… Печки строил, Сибирь согревал.
        -А на что нам такое… манто, или как его?   - удивилась жена, разглядывая шикарное ландо, сверкающее красным деревом и дорогими заклёпками. - Шибко большая коляска. 
       -А детишки пойдут? Представляешь? Погрузим штук пять или шесть…
       -Ох, какой ты прыткий!
       -А чего?
       -Для такой семьи нужен не дом, а дворец.
       -Скоро будет, будет, Богдаладушка. Вот придумаю печку, которая будет не только согревать, но и сберегать… Знаешь, скоко может заработать?  - Он мечтал, веселился.- Да если мои печки будут строить на Руси – мы с тобой купцами станем. Ну, то есть я – купец, а ты – купчиха. Будет жить без «оха» и без «чиха».
       -Ну, это уж не надо, - отвечала женушка,- мне и так хорошо.
       -А сейчас… - говорил он, проворно снимая штаны,-  будет ещё лучше!
        Тушили свет, смеялись, барахтаясь во мгле под одеялом. Но день за днём и ночь за ночью смех Богдаладова стал утихать. А потом, когда год миновал и другой,  Иван Теплович вообще перестал смеяться и даже улыбался довольно редко. Жена не могла не заметить такой перемены  – тоже погрустнела.
      -А что такое, Ванечка?
      -А ты не знаешь? - Он сурово смотрел  на кровать.- Мы скоко уже тут с тобой кувыркаемся? А детушек нет!
       Богдаладушка молча краснела.
       Светлое сердце в груди у него почти перестало вдохновенно колотить в колокола. Зато второе – тёмное – взялось работать без передыху. Он погуливать начал. То в город Владимир по своим печным делам на недельку закатиться, то где-то в Суздале задержится, то в Великий Новгород уедет. И всё чаще он домой являлся на бровях, и приносил за пазухой свою «родимую» – так называл он штоф или мерзавчик, прихваченный из кабака.
      -У тебя такой талан! – с грустью говорила Богдаладушка, когда он поутру снова страдал с похмелья.-  Такой талан, а ты его…  с дерьмом мешаешь.
      -А я виноват?  - ворчал он, потирая грудь.-  Я не виноват, что уродился таким… Двухсердечным.
       -Да кто тебе сказал? Всё это враки!
       -Да что я, сам не чую? – Он кулаком барабанил по широкой груди.- Два сердца там покоя не дают!  Оба-два! Представляешь? Одно белое, другое чёрное.
       -А ты их видел?
       -Опять двадцать пять! Да зачем обязательно видеть? Я разве не чую, как чёрное сердце прямо под локоть толкает – иди, говорит, хоть займи, только выпей…
       -Ну, конечно! – усмехалась жена. - Хорошую сказку  придумал!
        Ему вдруг становилось не интересно разговоры с нею разговаривать.
       -Глупая ты курица… - Он вздыхал.- Вот, потрогай руку. Эта – ледяная. А в этой – будто угли.
       -Я это давно уже приметила, - согласилась жена.
       -Ну, так вот. Эта лапа – от чёрта, а эта ручонка – от ангела. Иди, потрогай. А лучше – припади к моей груди, послушай. – Иван Теплович обнимал её, в постельку тащил.
        Обычно кроткая, покорная супружница вдруг   однажды взбрыкнула.
      -Хватит! - решительно сказала.- Побаловались. Иди теперь хоть к Соньке, хоть к Тоньке. Мне всё равно…
      Криво ухмыляясь, Двухсердечный  понял: слухи о его похождениях на стороне уже докатились до ушей Богдаладушки.  Конечно, это плохо, но не смертельно…
       -Эх, - сказал он, поддёрнув штаны, - разве ты поймёшь, через какую муку я ночами маюсь? Вот был Прометей, говорят. Ты про такого слышала?
       -Промотай?  - уточняла жена.- Так и ты проматываешь…
       -Прометей! Неужель  не слыхала? Башка два уха.  Он огонь украл на небосводе и подарил всем людям, всем народам…
       -Краденое что ж не подарить? – резонно сказала  жена. – Не своё. Не жалко.
       -Не об этом речь, голуба. Человек поначалу разжился огнём, костры палил, а после печки выучился строить. Только печки-то плохие. Никудышные печки у нас, Богдаладушка. А что это значит? Русские леса кругом стояли веками, шумели-пели, а теперь… Год за годом в печь они уходят стройными рядами. Вот что это значит. А в этих лесах, между прочим, жар-птицы проживают, русалки, лешие… и много, много всякого другого народу.
      -Это в сказках они проживаю.
     -А сказки откуда?
     -Из книжек.
     -Э-э-э, нет! Ошибаешься. Из лесу они, дорогуша. Из нашего русского лесу. А мы этот лес  – трах, бах и под топор, и в печку.  И в трубу всё это со свистом вылетает! Вот что мне покоя ночами не даёт. Вот что меня порой доводит до кабака. Я там стараюсь внушить мужикам, а они… - Богдаладов руками развёл.- Будем по старинке, говорят. Так оно привычней и спокойней. А надо не только согреть, но и сберечь.  Понимаешь? Вот о чём болят мои сердца. Оба-два.
      -А глотка не болит? – с наигранным сочувствием интересовалась жена.- Столько уже проглотил…
      Двухсердечный с укоризной посмотрел на неё.
      -Курица! Да ты разве поймёшь?  Ты вот нормальный человек, у тебя там одно колотится… - Он улыбнулся, подходя.- А ну-ка, дай. Пощупаю, проверю…
     -Отойди! - Женщина стала отбиваться.- Бессовестный!
     -Дай, говорю, потрогаю! Боишься? – Он пальцем показал на тощую женскую грудку. - А может быть, там вообще нету-ка ни одного?
      -Не болтай!
      -Ну, а вдруг? Может, я женился на бессердечной бабе? А? А ну-ка, признайся.  У меня их – цельных два. Я с тобою, дорогуша, поделюсь. Я не жадный.
       -Хватит! – Она сердито треснула по его руке, домогавшейся до груди. – Ты не в кабаке, чтоб рассказывать байки. Здесь тебе не нальют.
      Он замолчал, понуро глядя в пол.
      -Дура, - тихо подытожил.-  Я на дармовщинку никогда не пил.
      -А зачем тогда оженился на дуре?
      -А я откуда знал? Ты ведь раньше помалкивала. А теперь…
      -А теперь молчать не буду! – перебила жена. – Надоело!
      -Будешь. – Кулаком, способным сокрушить кирпич, он ударил  по столу – чашки и стакана заплясали.- Молчать будешь, как рыба…
      Удар был настолько сильный – трещина скользнула по столешнице, в аккурат между ними легла.
 

        Он перестал заботиться о ней, не покупал подарки, не одевал как барыню. Частенько стал покрикивать и уж совсем диво-дивное – стал за столом капризничать, привередничать, деревянной расписною ложкой размешивая суп или борщ, который был то жидковат для него, то густоват. А иногда он бабу огорошивал такими странными вопросами – не знала, что ответить.
      -Ты теста как мешала, когда блины готовила?
      -Тесто? – Она приоткрывала рот.- А как его мешать?
      -В какую сторону, я говорю? Что непонятного?
      -Вот так вот мешала. Так. А что?
      -А то, что так неправильно.
      Жена рот закрыть забывала.
      -А как… - Она моргала, глядя на стол.- Как надо?
      -Посолонь.   Вот так. Соображаешь? Башка два уха. Посолонь. Как часовая стрелка ходит.
      Очухавшись от растерянности, женщина усмехалась.
       -А если по-другому, так что же?
       -А вот и получается такая дребедень, которую даже собаки не станут жрать.
        -Как же ты раньше-то…
        -Да так… - Он брезгливо поморщился.- Терпел. Давился. Ты думаешь, я просто так хожу по кабакам? Там хоть пожрать что-то можно. Там всё мешают посолонь.
        -А ты стоял над ними? Проверял?
        Это был резонный довод и потому – как ни странно – особенно злил.
        -Вот я тебя тресну по уху, ты ляжешь, и я над тобой постою. Разговорилась.
        Чёрное сердце порой доводило его до бешенства. В эти минуты он плохо собою владел. Кричал – аж звенело в ушах, руками размахивал, роняя то цветочный горшок, то хлебницу. Но с  кулаками он никогда не набрасывался, понимая, что может  убить; Сибирь да каторга была перед глазами…  Он, конечно, был шальной, горячий, но всё же он любил её. Хоть одним своим сердцем, а всё же любил  и ни в какую не хотел отпускать, когда она вздыхала, признаваясь:
     -Не могу я с тобой, шибко боязно.
    И тогда он как будто спохватывался, представляя, как он будет снова  куковать в пустом холодном доме.
     -Не уходи, - шептал он, царапая мох на груди у себя. – Не уходи!
     -Да страшно мне, страшной с тобой, дураком Двухсердечным…
     И вдруг он ей устраивал концерт под названием «Не уходи!»   
      Когда-то в Сибири на каторге ему довелось печи перекладывать в одном городском театре; там он  насмотрелся и наслушался различных голосистых штучек – арии из оперы и всё такое прочее.  И теперь – во время ссоры с  Богдаладушкой – он эти штучки повторял и довольно талантливо: опускаясь на одно колено и делая трагическую мину, Иван Теплович  неожиданно приятным тенором начинал выводить соловьиную трель:

Не уходи, побудь со мною,
Мне так отрадно, так светло,
Я поцелуями покрою –
Глаза и руки, и чело…
 
      Простая крестьянская баба, она даже не знала, что такое «чело», кроме того «чела», которое было у печки. Потрясённая песней, она замирала. Она таяла как свечка на огне. Влюблёнными, горячими глазами смотрела на певца и думала, что никогда  не сможет от него уйти – его  песня душу околдовывала, сердце очаровывала.
     Только очень скоро после этой песни начинался знакомый припев: Двухсердечный снова где-то делал русскую печь, и снова это заканчивалось походом в кабак. А когда  он домой возвращался, то начинал уверять, что он здесь совершенно не причем – это второе сердце в нём работает; чёрное, жестокое сердце варнака. И опять жена бежала ночевать к соседям или уходила к матери. Такая  жизнь – то сладенькая  песня, то горестный припев – конечно, вскоре надоела женщине. И однажды она сбежала от Двухсердечного. Не ушла, а именно сбежала,  когда он был где-то вдалеке на заработках.
      Он хорошо запомнил ту минуту, когда вернулся в пустой промозглый дом. Посидел, подумал, глазами ковыряя пол – как будто гвоздодёром гвозди рвал за серебристые шляпки. Потом отыскал коромысло в сенях и пошёл, куда нужно – водки принёс два ведра. И два огурца – на закуску. И несколько дней его не было видно. А когда он опять появился на людях  – это явление было страшнее медведя, по весне встающего из вонючей берлоги; косматый, грязный, почти слепой – глаза опухли. Походкой старика он протащился в сторону  Волги. Искупался. Посидел на камне. Тупым пространным взглядом поглядел на пароходы, на баржи, которые тянули бурлаки. «А может, снова мне в разбойники податься? – подумал, вздыхая.- Пощекотать купцов, повеселиться…»
       И тут раздался голос по-над ухом – просительный, медовый голосок:
       -Иван Теплович, надо бы мне печку оживить.
       Он посмотрел на мужика, стоящего рядом.
       -Кто бы меня оживил, - пробормотал он, поднимаясь. – Ну, пошли. Сарынь твою на кичку…
       Хозяин понимал его страдания – рюмку водки предложил перед работой.
       -Прими, прими, болезный, полегчает.
       Он рюмку взял и выплеснул в раззявленную пасть холодной русской печки. И восемь он после этого ни капельки не пригубил. Опять ходил-бродил по всей Руси Великой, много трудился, деньги отдавал в монастыри да храмы. Дома редко бывал; не хотелось идти в пустоту, где семейный очаг не только что давным-давно остыл – в ледяную корку был закован. И так бы он прожил, наверное, до скончания своего двухсердечного веку. Только, видать, не судьба. А может быть, как раз наоборот: судьба однажды к нему постучалась и попросила проехаться – ни далеко, ни близко – аж до Петербурга. До самой царицы.
 

                Глава 9            
               
       Горячая слава о мастерстве, о колдовстве и удивительном человеке в двумя сердцами довольно-таки скоро по всей Руси Великой разлетелась. И до Москвы эта слава доехала  на почтовых тройках, и до Петербурга докатилась. И  царица однажды, восседая на троне, поинтересовалась: это что, мол, за россказни ходят? Люди правду говорят или сочиняют? Чистая правда, говорят ей, Ваше Сиятельство, куда уж правдивей. Ну, а ежли правда,  говорит царица, так почему я до сих пор его не вижу перед своими светлыми очами? И после этого завертелась такая история, какую только в сказке можно завертеть.
      …Зима стояла на дворе. Всё было, как обычно в жизни  Двухсердечного и никакие предчувствия по поводу грядущих перемен не волновали его, если не считать упавшего ножа – примета на гостя. 
      Дело было вечером, когда Иван Теплович домой возвратился после работы – постройки новой печи, способной не только обогреть, но и сберечь богатство русского леса. Постояв посреди горницы, Богдаладов нарочито громко, шумно подышал – пар клубками валил изо рта.
      -Лепота! - мрачно пробубнил он в пустоту.- Хоть волка морозь. Да только где его взять? 
      Он прошёл возле стола и, должно быть, зацепил за рукоятку  –
 нож зазвенел, как ледышка, засверкал на полу. Вспоминая примету, связанную с ножом, Двухсердечный вздохнул: «Какие, к чёрту, гости? Давно уже никто сюда не ходит. Водку пил – гостей  не сосчитать. А как тверёзый – все поразбежались! Оглоеды!»
       Убранство его дома отличалось завидной скромностью: стол, кровать, два табуретки. Иконка позолотой мерцала в углу. А в стороне ещё одна иконка, мирская, так сказать: царь Петр 1 был на ней изображен. Этого царя Иван Теплович боготворил; своими именными указами Петр 1 запретил в Москве, в Петербурге и в других больших городах строительство так называемых чёрных изб с курными печами. Дело, казалось бы, совсем не царское, но вот поди ж ты – вникал во всё. Да как вникал! Царь в обязательном порядке повелел чистить дымоходы от сажи, устанавливать отопительные печи с необходимыми   противопожарными «отступками» от стен. Царь приказал удешевить изготовление печных изразцов, которыми раньше только богатая знать печки свои могла украшать. Царь повелел начать строительство заводов для выпечки недорогих кирпичей, изразцов и разнообразных печных причиндалов. Такого царя невозможно было не боготворить большому мастеру печного дела.
        Вот почему, как только Иван Теплович зашёл в свою холодную берлогу, так первым делом запалил свечной огарок, стоящий между двумя  иконами – между Угодником и царём.
       Сходивши за дровами, он печку взялся подживлять, чтобы стужа кирпичи не расколола. Самому-то ему ничего  – снимет армячок, на гвоздь подцепит, чтобы не помялся, и на полатях спокойно проспит до утра.  А вот печка – барыня, она капризная; кирпичи мороз может порвать. Да и вода в ведёрке  вспухнет пузом ледяным  – ведёрко по швам расползётся. Не по-хозяйски это. Вот и приходится Ивану Тепловичу –  хотя бы через день, а то и через два – угощать  свою печку смоляными сучковатыми сухарями. Печка голодная – жадно, с большим аппетитом разгрызает  эти сухари – огненные крошки в поддувало сыплются. Блики по стенам и потолку порхают бабочками.
        Хорошо ему было в такие минуты, блаженно.
       «Вот говорят, что я колдую, - вспоминал он, грустно усмехаясь. - Эх, да когда бы так! А то ведь это вздор и пережитки прошлого. Вот говорят, что надо сделать так: если мужик от бабы  к сопернице ушёл, баба должна просидеть у огня семь ночей и соль бросать в огонь, чтобы, значит, мужа возвернуть домой. И такое же примерно колдовство – ежели баба утекла от мужика. Ну, и что? Почему я один, как тот месяц на небе? Или вот ещё такое колдовство при помощи   вербены – травка такая, жилка Венеры или кровь Меркурия, или голубиная трава; по-разному её величают.  Вербена эта вроде как избавляет от мук безответной любви. И сколько уже я пытался от эти мук избавиться? И что же? Чего же страдаю, как дурак? Выходит, нету, нету никакого колдовства. Или лучше так сказать: колдовство-то, может быть, и есть, да тока не про нашу честь».
       Размышляя подобным  образом, Двухсердечный сидел на полу возле печки, слушал, как пламя болтает красными своими языками; красноречивое пламя, как  много оно может  рассказать языком далёкого древнего язычника. Закроешь глаза – шум реки наплывает, слышны перещёлки синиц, глухарей, а потом как будто звоны-перезвоны колокольчиков рассыпаются где-то за окнами, словно бы тройки летят по дорогам…
       «Благодать! – смежив ресницы, думал Иван Теплович, улыбаясь и покачивая серебристо-серой головой. – Только что-то больно чудно. Никогда ещё пламя так звонко в печи не звенело!»
       Поковырявши мизинцем в ушах – и в одном, и  в другом – он ещё больше удивился: звон как будто стал ещё сильнее.
       «Если огонь потрескивает и быстро  разгорается – жди незваных гостей» - подумал Двухсердечный и тут же вздрогнул, широкими глазами глядя на окно.- Эге! Да это же не пламя в печке! Это же за окнами звенит!»
      Взявши керосиновую лампу, хозяин ступил на крыльцо. Слабый свет по снегам расплескался –  тени зашарахались.
     -Эй! – позвал он голосом, далёким от гостеприимства.- Кто там? 
     И вдруг он видит страшную картину: возле ворот лошадиная морда маячит – глазищи  сверкают, отражая пламя керосинки. И эта глазастая лошадиная морда – так, по крайней мере, показалось – отвечает ему вполне человеческим голосом:
      -Хозяин! Поживее ворота раскрывай! Сам генерал-губернатор  к тебе…
      Присмотревшись, Иван Теплович разглядел вторую морду –  бородатый ямщик стал выглядывать из-за лошадиной гривы.
       -Батюшки святы! – отодвигая кованый засов, запричитал хозяин.- Это за что же нам такая честь? Ну, захотите…         
       -Ты свету прибавь, не жалей керосину! - приказал чей-то голос, привыкший повелевать. - А то тут сугробы – чёрт ногу сломит!
       Ивану Тепловичу этот грубый голос не понравился – давно уже с ним так не разговаривали, всё больше просили, нажимая на почтение и уважение печного гения.   
       -В объезде был, работа, всё некогда хозяйством заниматься, - сказал Иван Теплович и покрутил колёсико на керосинке – фитиль затрещал, заискрил – и пламя озарило непрошеных гостей.
       Их было двое: краснощёкий тучный генерал-губернатор  и сопровождавший его городской голова. Генерал-губернатор по фамилии Губер –  здоровенный мужичина – как медведь в избу ввалился. Приглушенно зарычав с морозу, генерал ножищами затопал возле порога, так затопал, точно рассердился на кого-то – половицы жалобно запели. И даже гвозди – будто в знак почтения – стали шляпки приподнимать. Вот так-то поплясавши у порога,  краснощёкий Губер метельный снег с воротника бобровой шубы отряхнул – точно белые пташки по сторонам разлетелись. Лицо генерал-губернатора, обрамлённое бакенбардами, было приветливым, даже весёлым – глаза искрились. Богдаладов, забывая о гостеприимстве, с любопытством рассматривал дорогого гостя, мимоходом вспоминая о том, что он однажды побывал во дворце генерал-губернатора, печи там налаживал в какой-то канцелярии, но Губера не  видел.
       Низкорослый городской голова, с которым Богдаладов был шапочно знаком – опять-таки по причине своего печного мастерства – низкорослый этот сильно  проигрывал рядом с могучей фигурой Губера, но это ещё ничего; неприятно и даже противненько  было то, что городской голова откровенно лебезил,  подхалимничал и суетился перед генералом и одновременно строжился перед Иваном Тепловичем.
        -Ты что же это, батенька, так и будешь на пороге нас держать? – сурово спросил городской голова и без спросу прошелся по горнице, оставляя комочки снега на половицах. – Экий ты, братец, неуловимый! Насилу поймали!
      -А чего это я – неуловимый? 
      -Ну, как же, как же? – двумя руками расправляя заиндевелые усы, продолжал  городской голова.- Были мы сначала в доме у Смирновых, где ты печку налаживал – нету тебя. Был да вышел, говорят. Приехали в кабак – там тоже нет. Тоже был да вышел, говорят.
     -А для чего, извиняюсь, я вам так срочно понадобился?
      -А вот господин генерал-губернатор обскажут тебе. - Городской голова подобострастно поглядел на Губера. - Дельце у них до тебя образовалось. Хватит валяться на печке.
      -И в самом деле! - согласился Иван Теплович, посмотревши на губернатора. - Сколько не валяйся на печи – генералом не станешь.
      Губеру понравилась такая непосредственность – он расхохотался, погладил бакенбарды, прихваченные морозом.
      Несколько секунд они молчали, рассматривали друг друга. Губер смотрел на него – как на диковину. А Иван Теплович рассматривал гостя как-то так спокойно, как будто генералы через день да каждый день на тройках в гости к нему заворачивали. Подобное спокойствие, в котором не было ни капли  чинопочитания, кого-нибудь другого, наверно, рассердило бы, но этот генерал – отец солдатам – прекрасно понимал: настоящий талант отличается гордостью, крепостью духа; настоящий  мастер знает себе цену, что бы там не говорили насчёт скромности. Вот почему генерал-губернатор сразу проникся к нему затаенной симпатией.
       -Везде, братец ты мой, темнота по Руси,  - шутя, прогудел  он,- и только у  тебя окошко светится!
        Двухсердечный улыбнулся.
      -А я как будто чуял – лампу не стал гасить.
      -Молодец! – Генерал-губернатор поправил расфуфыренный бобровый воротник. - Вот мы и решили завернуть, погреться.
       -Грейтесь, а чего же? – Богдаладов, приглашая к печи, сделал широкий жест. - Этого добра не жалко.
       Большелобый, краснощёкий Губер ладони к печи протянул и через несколько мгновений изумился; пламя в печке плескалось, но кирпичи-то ещё были почти что ледяные, не успели согреться.
      -Такого-то добра и правда что не жалко! – Генерал сердито повёл бровями, сросшимися на переносице.-  Это что такое? Что за печь? 
       Немного смущаясь, Иван Теплович стал объяснять:  так, мол, и так: мне  самому тепло совсем без надобности, а вот печку мало-мало   надо подкармливать, чтобы  от мороза не рассыпалась.
      -Значит, ты на самом деле в армяке на голом теле? – недоверчиво спросил губернатор. - Вот так вот и ходишь всю зиму? Я слышал…
      -Так и хожу. Привык, выше сиятельство.
      -И отчего же так-то?
      -Не знаю. Видно, мамка такого родила.   
      -Дивно, дивно! – Губер цокнул языком и вдруг добавил: - А вот голова говорил мне, что ты – Двухсердечный.
       Богдаладов помолчал, сердито посмотревши в сторону того, кто проболтался.  Пожал плечам.
       -Вроде того…  - уклончиво сказал. – Может, два, а может, полтора.
       -Это не ответ! - Генерал-губернатор потыкал пальцем в волосатую грудь Богдаладова. -  Мне нужно коротко: «да» или «нет». Что скажешь?
       -Да. Есть такое дело.
       -Ишь ты! – Губер покачал лобастой головой.-  Неужели в самом деле? И не врёшь?
       -Могу поспорить!  - Богдаладов это брякнул по привычке – так бывало в кабаке. Он тут же спохватился, но слово, как известно, не воробей.
       -И на что же мы  поспорим? – весело поинтересовался губернатор.
      -Да хоть на что! – Иван Теплович осмелел.- Хоть на литруху-сеструху!
       Генерал-губернатор быстро посмотрел на городского голову и они вдвоём расхохотались так, что пламя в лампе колыхнулось и даже  кони вроде как под окном заржали.   
     -Литруха твоя не дорого стоит, - просмеявшись, сказал губернатор.- Ты мне головой своей ответишь, ежли соврал. 
      -Ого! – изумился Иван Теплович.- Отчего же такая немилость?
       -Наоборот – Губер поднял указательный палец, сверкающий бриллиантовым глазом. – Тебе великая милость  будет оказана. Поедешь со мной в Петербург. В Зимний Ларец.
      Лицо печника должно было мгновенно просиять от радости – так думал Губер; он был уверен, что любой и каждый человек счастливым себя почувствует, услышав нечто подобное. Но лицо печника-чудака неожиданно помрачнело.
      -Помилуйте,  - проворчал он, царапая мох на своей голой груди. – У меня нынче столько заказов. В доме Ивановых надо  вьюшку поправить, в доме Петровых устье переложить…
     Городской голова, испуганно выпучив глаза, замахал руками за спиною генерал-гуернатора.
     -Ты чего кобенисся? – зарычал он, потрясая влажными усами. – Ты мне эти штучки брось!   
      Но генерал-губернатор ничуть не осердился на эту неожиданную дерзость печника. И даже более того – вдруг похвалил:
      -Это хорошо, что ты помнишь про людей, про свои обязательства. Только я тебе вот что скажу: и в Петербурге не солнышко греет зимой. И там тебе печной работы хватит! – Он помолчал, пристально глядя в глаза Богдаладову.- И всё-таки  главное дело, зачем я тебя забираю с собой, – это дело, братец, не печное.
       -Вот те раз! А какое же дельце, позвольте спросить.
       -Я тебя царице показать хочу. Она собирает диковины.
       -А я, извиняюсь, причём?
      -А ты…  Ежли взаправду Двухсердечный – будешь при дворе. А ежели наврал… - Генерал-губернатор погрозил ему пальцем, где сверкал бриллиант. – Ежли наврал – без головы домой вернёшься. Уразумел? Ну, что? Согласен? Нет?
       Вздыхая, Иван Теплович прошёлся по горнице и подумал о том, что ему давно здесь надоело, в этой холодной пустой халупе. А впереди – вся зима. И только весною дороги рассупоняться  от снега и можно будет снова пойти на край земли…
     -Согласен, ваша светлость, – твёрдо сказал он. – Человеку великих пределов горизонты земли не страшны.
      -Вот! Другое дело! Вижу, что не врёшь, коль не боишься! - Генерал-губернатор стал его осматривать критическим оком. - Только надо тебя, братец, придеть… Что? Зачем, говоришь? А как же ты думал? В неглиже перед государыней предстать?
      -Ваша светлость, не надо бы! - Иван Теплович даже руки к потолку воздел. – Не извольте гневаться, да только я в одежде завсегда потею.
      Генерал-губернатор опять переглянулся с городским головою.
     -Озадачил ты, братец, меня. – Губер усмехнулся.- Ну, да ладно, посмотрим. До Петербурга так пока поедешь, а потом разберёмся. Может, и не надо одевать. Зачем маскарадиться? Ты человек из народа, этим ты как раз интересен.
      -Я печками своими интересен, ваша светлость.
      -Вот от печки и будем плясать. Собирайся.
      -Да я уж готов. А чего мне? Корову с собою не брать. У меня ведь в хозяйстве только три таракана за печкой. Да и те, наверное, помёрзли.
      -Весёлый человек ты, Иван Теплович!
      -А как же? Какую морду сквасишь, так и проживёшь! – сказал Богдаладов и многозначительно посмотрел в сторону сурового  городского головы.
      Губер, кажется, понял его и с трудом сдержался от того, чтобы не засмеяться.
 
 
                Глава 10            

      Царское слово – твёрже гороха, с улыбкой говорит нам русская поговорушка. А ежели всерьёз, то выйдет так, что царское слово  может оказаться твёрже пули; за ослушание, за промедление не раз уже наказаны были холопы и даже люди, обласканные высоким чином. Вот почему генерал-губернатор так поспешно действовал.  Сказано было доставить, как можно скорее, вот и собрались он ехать в эту вечернюю пору, хотя, конечно, было бы куда благоразумней  дождаться рассвета.
     Вечер был морозный, ясный. Белый месяцок над крышею блестел – лошадиной подковой. Русская тройка стояла возле ворот. Богдаладов много видел-перевидел всяких троек – частенько возили его по городам и весям, где приходилось печи или ремонтировать или делать новые. Так что в тройках он неплохо разбирался и по виду лошадей сразу мог определить благосостояние хозяина. Человек победнее, как правило, обзаводился  некрупными и неказистыми, но довольно-таки выносливыми вятскими лошадями. «Вятский – мужик хватский! Столько семеро не заработают, сколько один пропьёт!» А человек побогаче позволял себе уже тройку статных, крупных орловских рысаков – орлами смотрят  кони и птицами летят… Много, много всяких троек видел Иван Теплович, но такую пока не встречал. Эту губернаторскую тройку – задорную, складную – сочинили из самых лучших, породистых лошадей,  которые были подобраны в масть;  коренник заметно отличался богатырским телосложением и ростом, а пристяжные имели такую завидную стать, что их, лебедей  белокрылых, так и хотелось приласкать,  сахарком угостить. Ну, и конечно, скорость была у этой тройки – я те дам, какая сумасшедшая. Летели, кажется, быстрее ветра – только вёрсты полосатые, как арестанты, мелькали на почтовом тракте, синевато-призрачном при сиянии стылого полночного неба.
         И звонко и весело колокольцы меж собой переговаривались в тишине великого русского пространства – среди полей, среди дубрав, среди замороженных рек, по которым проходили зимники – зимние пути-дороги, пропадающие по весне.
         Быстро ехали – на перекладных. На каждой станции, где они останавливались, генерал-губернатора ждали свежие кони – и все они опять же были в масть, все в наилучшем виде: холеные, сытые, зверовато смотревшие и от нетерпения готовые сожрать серебро трензелей.
         -Но! Залётные! Заснули? – Ямщик, смешно вытягивая губы, задорно целовал морозные воздух и лениво, для острастки и для пущей важности, взмахивал кнутом, который был вовсе не нужен.
        И опять повозка летела вдаль по тракту. А за ними следом – морозы да метели  попеременно бежали. Разгорячённая тройка, окутанная паром, с головы до ног обрастала каракулем седого куржака. А вот ямщик, бедняга, от перегона к перегону всё больше замерзал на козлах, и губы его, сделавшись резиновыми, неподатливыми, уже не целовали воздух – едва только почмокивали. Да и немец этот,  Губер – или француз он, или кто? – и ему от холода и ветра доставалось не меньше, хотя он и сидел под колпаком дорогой кареты. И только Двухсердечному  – всё трын-трава. Ехал  в одном армяке, на голое тело накинутом, смотрел кругом – глазами хлоп да хлоп; улыбка до ушей. При свете солнца, яростно блестевшего на снеговых равнинах, на лесах, на реках – ни конца, ни края не видать русскому роскошному простору.
      Смотрел Двухсердечный – насмотреться не мог.
        «И до чего же велика Россия-матушка! – думал Иван Теплович, невольно вспоминая кандальный путь через Уральские горы и дальше, дальше, дальше до Сибири, суровой, но всё же любимой. – До чего же велика держава наша!  А прекрасна-то как, благолепна! Божьим золотом горит на куполах церквей, колокольным звоном перекликается. Здесь даже зимой лепота.  А летом здесь, наверно,  вообще – никакого рая выдумывать не надо. Ой, благодать!  Ну, так-то можно путешествовать! Это не в колодках да в цепях по тракту… Тогда-то мне было тошнёхонько. Не шибко залюбуешься просторами…»
      Первый день прошёл благополучно, а потом не обошлось без приключений.
       Однажды на рассвете дорога завернула в сосновый лес; можно было бы сказать – в тёмный лес, но зима настолько выбелила тёмные чащи – аж глаза слепило солнечным светом; заря ликовала над кронами. Следы горностая виднелись поодаль. Белка прострочила от сосны к сосне – побежала кормиться своими запасами.
       И вдруг в тишине – словно ветер подул. Да сильный такой.  Ветровал, не иначе. Огромная сосна, стоящая саженях в сорока от губернаторской тройки, неожиданно дрогнула, роняя белую шапку снега, покачнулась, угрожающе скрипя, и медленно, медленно, с холодным хрустом, стала рушиться на дорогу. Затрещали сучья, ветки, ломаясь и отскакивая, гнездо какое-то рассыпалось, теряя пух и перья…
       Сосна упала поперёк дороги – почти что перед мордами взмыленных коней, которые поднялись на дыбы; не растерявшийся ямщик с неимоверной силой вожжи на себя потянул.
      Три человека с бородатыми, мрачными рожами, с оружием в руках медленно вышли на дорогу. Один из них коренника под уздцы поймал, погладил по щеке. А  два других направились к богатой губернаторской карете.
      -Эй, барин! Выходи! - приказал чей-то низкий, угрожающий голос.- Живей! А то холодно мне…
       Наливаясь кровью, генерал-губернатор дверцу приоткрыл.
     -Ты что вытворяешь, разбойник?
     -Холодно мне, говорю. Без шубы твоей.  Ну, что ты? Что ты бублик свой разинул? Шубу сымай, пока цел!
      Губер оказался человека смелым и решительным.    
     -Ах, ты, харя немытая! - Он широким жестом дверцу распахнул.- Да ты знаешь ли, с кем говоришь?
       Короткий воронёный ствол уперся в шубу губернатора – на уровне сердца.
       -Не шумите, не пылите, ваша светлость. – Разбойник дерзко улыбался, показывая гниль оставшихся зубов. - Лучше сымайте живей, ваша светлость. А то придётся сдёрнуть со шкурой вместе!
       Посмотрев на оружие, генерал-губернатор сердито и растерянно засопел. Дело было нешуточное и неизвестно, чем бы всё закончилось, но в это время Двухсердечный из кареты вышел – в другую дверцу.
       - А мой армячок тебе не пригодится?
       -Я с тобой потом поговорю, - пообещал разбойник, не глядя  на Ивана Тепловича.    
       -А я с тобой сейчас погуторить хочу!   
      И в следующий миг разбойник отлетел от кареты – оружие куда-то в снег зарылось. Но тут второй грабитель на выручку пришёл – сзади хотел кистенём садануть по башке. С невероятной ловкостью увернувшись, Богдаладов  уложил его под конские копыта. Поднял кистень и хмыкнул, осматривая каменную гирю на цепи: серьёзное оружие, только так мозги наружу вынесет. Склонившись над разбойником, разметавшимся на дороге, Двухсердечный тревожно подумал, а не убил ли он его безо всякого кистеня? Но грабитель, слава богу, дышал, хрипел, только сопли кровавые распустил под собой…
       Присмотревшись, Богдаладов приподнял грабителя и  встряхнул, чтобы тот прочухался.
     -Змеёныш? Ты? – Двухсердечный присвистнул от удивления. - На большой дороге надумал промышлять?
       Разбойник поднялся, виновато глядя на того, в ком он узнал грозного когда-то атамана Богдалу.
       -Чёрт попутал, Иван Теплович! – сказал разбойник, ладошкой утирая красные возгри. – А ты чего здесь? В такой карете…
       Двухсердечный снегу зачерпнул и руки вытер, брезгливо морщась.
      -Человеку великих пределов, - небрежно ответил, - захотелось прокатиться по Руси. Еду в Зимний Ларец, понимаешь. Царица на чай пригласила. А ты мне  препоны чинишь.
       Все вместе поднатужились – и генерал-губернатор не погнушался плечо подставить – и сволокли с дороги подрубленное дерево.
       -Ну, поезжайте, раз такое дело, - пробормотал разбойник, провожая тройку. - Генеральской шубе сегодня повезло, а уж завтра как будет, не знаю… 
      И опять  задорно зазвенели колокольцы под дугой  в тишине огромного заснеженного русского пространства – среди лесов, среди дубрав, которые хотелось Двухсердечному сберечь от пустой порубки, и он об этом много, порою сбивчиво, но убедительно говорил генерал-губернатору, планы грандиозные свои чертил руками в воздухе. И чем больше он повествовал, тем сильнее изумлялся генерал-губернатор.
      -А ты ведь, братец, не простой! - подытожил Губер, выслушав его.- Ты, можно сказать, человек государственный!
       -Да нет, ну что вы… - смутился Двухсердечный, поправляя армяк на волосатой груди. - Мы лаптем щи хлебаем.
        Губер улыбнулся, поглаживая бакенбарду.
        -А вот мы сейчас проверим!
        -Это как же?
        -За столом.
        Тройка свернула с тракта и остановилась около трактира, где находилось несколько саней с такими замордованными клячами, на которых губернаторская тройка посмотрела почти что с человеческим презрением. А коренник, стервец, тот даже засмеялся – беззастенчиво заржал у коновязи, вскидывая буйную башку, густо окосмаченную красновато-рыжей, никогда, наверно, не стриженою гривой.


                Глава 11      

       И вот Петербург, наконец-то, засиял бесчисленным золотом церквей и храмов. И Адмиралтейская иголка, словно бы игла золотошвейки, воткнулась в белоснежную подушку облаков. Под копытами дробно зацокала булыжная мостовая. По бокам кареты потянулись богатые высокие дома, дома, порою заслонявшие солнце. Завиднелись каналы, перепоясанные фигурными мостиками.  Замелькали – как мухи – многочисленные экипажи извозчиков. Почти что на каждом углу замаячили «ваньки» в синих помятых поддёвках и высоких шапках, похожих на сорочьи гнёзда. «Барин! Барин! – слышалось то там, то здесь. – Куда изволите? Куда прикажите подать?» Верховые то и дело проносились на рысях. Громыхали кареты, украшенные какими-то гербами. Щегольские коляски с открывшимся верхом «щеголяли», запряженные резвыми тройками. Кабриолеты, фаэтоны, таратайки, английский возок… В глазах рябило и пестрило от разнообразности экипажей… И только тут Иван Теплович понял, что красота губернаторской тройки вместе с красотой его  кареты – заметно проигрывали перед красотою и шиком петербургских породистых коней и таких же «породистых» экипажей, оснащённых   не только блистательной упряжью, но и добротно одетыми кучерами и  форейторами.
   Потом они проехали мимо какой-то книжной лавки, находящейся на Невском проспекте, и Двухсердечный  вспомнил  чернокнижника – каторжанца из золотого забоя. Чернокнижник был родом отсюда. «В Петербурге, - говорил он, -  каждый храм должен называться Храм-на-Крови или Храм-на-Костях!» Чернокнижник вспоминал какого-то Ключевского, который написал таковы печальные слова: «едва ли найдётся в военной истории побоище, которое вывело бы из строя больше бойцов, чем столько легло рабочих в Петербурге и Кронштадте».
   В наших русских землях нет, и никогда теперь уже не будет  ничего подобного сказочному граду Петербургу. На костях построенный, на стонах, на разрыве аорты поднятый под облака – этот город вызывает  смешанные чувства. Горячей волною в груди закипает и гордость, и горечь, и слёзы восторга, и слезы жалости. Сколько русских людей надорвалось и навеки осталось во глубине этих финских болот – под ногами великого города, безжалостно и грубо затоптавшего тысячи и тысячи покорных, раболепно молчаливых. И могло ли быть здесь как-то по-другому, без этой жертвы? Иван Теплович не знал ответа. Вернее, знал, но не хотел бы знать, сам себе в эти минуты напоминая страуса, прятавшего голову в песок.
       -Приехали! – Губер потряс его за плечо.- Ты что, Иван? Заснул? Залюбовался?
       -Да, как будто сплю с открытыми глазами, - признался Двухсердечный и пошутил:-  Сплю, боюсь проснуться, чтоб с койки не упасть.
       Вышли из кареты. Постояли, глядя по сторонам.
  Облака наплывали откуда-то с Финского залива – светотени играли на крышах, на заснеженных улицах.
   Зимний Ларец во всей своей красе монументально замер по-над Невой, дышавшей туманным дыхом; река пока что не везде замёрзла; погодка тут шалила, тёплыми ветрами баловала. А на самой Неве-реке – Двухсердечный не мог не заметить – дремали громоздкие баржи, груженные кондовыми брёвнами, предназначенными для распиловки, для рубки;  Зимний Ларчик обогревать.
      -Вон сколько русского лесу сгубили! – вздохнул Богдаладов. - Куда годится?
       -Ничего, - отмахнулся Губер.- В лесах разбойники живут, так  что не мешает порубить.
      Беспечность генерал-губернатора показалась ему не только что несерьёзной, но даже преступной.
       «А что с него взять? – с горечью подумал Иван Теплович. – Немчура. Или француз. Или этот… наглечанин»
       -Топором можно так размахнуться,  только пни останутся.…
        -Не ворчи! – перебил генерал-губернатор и показал двумя руками сразу.- Полюбуйся! Когда тебе ещё такое выпадет?
       -Это да-а, - не мог не согласится Богдаладов.- Тут надобно глаза иметь и на лбу, и на затылке – столько всего охота поглядеть!
       Было, было чем полюбоваться, так хорошо умели строить мастеровые люди в старину, а ведь, казалось бы, народ неграмотный, тёмный, электричеством не просвещённый, науками не оснащённый; ни ватерпасов не знал, ни астролябий, ни какого другого хитромудрого приспособления для построения. И, тем не менее, так строил предок наш, таким огнём души расплавил камень, а потом из него, как из воска, вылепил такие чудеса, какие до сих пор не перестают изумлять. Вот и Зимний Ларец – разве это не чудо? Разве это не сказка, на веки вечные  складно сочинённая  из камня да из золота?! Тут мировые мастера так постарались – никто уже их не переплюнет.
         Богдаладов стоял, поражённый, смотрел, задравши голову, на стены, раскрашенные песчаною краской, из которой проступала тонкая и нежненькая   прожелть. Затем на цыпочках – да, да,  именно так почему-то – изумлённый Иван Теплович поближе подходил, рассматривал орнаменты, искусно обведённые белой известью.  Особую нарядность и величие – как понял Богдаладов  –  силуэту монументального здания придавали всевозможные скульптуры и вазы, высеченные из камня и установленные по всему периметру Зимнего Ларца.
        Губер, сам предложивший любоваться красотами, в конце концов, не выдержал.
      -Хватит, Ваня! Хватит!  – поторопил он.- Пошли! А то, не дай бог, опоздаем!  А тут у них так строго, что каждая минута опоздания может обернуться годом каторги!
       -Ну, это мне не страшно, - вполголоса ответил бывший каторжанец.- Я уже опаздывал… на десять минут…
       Шагая впереди него, Губер не расслышал, а если бы даже расслышал, так, наверное, не понял бы эту мудрёную шутку.
        Они пришли куда-то. Запахло баней, берёзовым распаренным листом. Навстречу им вышли два бородатых пространщика – так в ту далёкую пору называли банщиков.  (Название это происходило от старинного слова «пространок» – одна из частей раздевального зала).
       Похоже было, что генерал уже не впервые здесь появлялся  –  пространщики с ним поздоровались, как с давним знакомым.
       -С рук на руки сдаю вам вот этого молодчика! – панибратски сказал генерал-губернатор и посмотрел на золотую луковку своих часов.-  А через десять, пятнадцать минут забираю. И чтобы блестел, как новый царский  рубль! Понятно?
       Молчаливые мускулистые банщики-пространщики смахивали на палачей, тем более, что Двухсердечный знал: в обязанности таких пространщиков входило не только умение парить и делать массаж – они отлично делали кровопускание и даже удаление зубов. И эта несерьёзная, мельком  промелькнувшая мыслишка – насчёт палачей – через минуту-другую опять вернулась к нему. «Вы поосторожней, палачи! – едва не крикнул он.- А то я встану и сам начну вам зубы удалять!» Но в парике было такое пекло – рот лишний раз не откроешь. Банщики-пространщики старались не на страх, а на совесть. Иван Теплович, ахая и ахая, скрипя зубами и нервно похохатывая, вспомнил сибирскую каторгу; мордовороты-банщики берёзовыми вениками хлобыстали его так нещадно, как солдаты когда-то шпицрутенами. Раскрасневшийся, весь облепленный мокрыми листьями – как стоеросовый дуб! – Иван Теплович постоял после парилки, ощущая в голове гуляющий хмель. Потом, рыча от удовольствия, стал холодную воду лить себя. Душистое мыло, пахнущее покосной поляной, долго не давалось в руку, привыкшую к тяжести кирпича – мыло выскальзывало, зелёной лягушкой прыгало по полу и норовило забиться в дальний угол. А когда он вышел – очумелый, но довольный – не смог найти своей привычной одежонки. Банщики-пространщики подсунули ему расписную русскую рубаху, новые штаны и лапти.
      -Да на хрена мне этот маскарад? – рассердился Двухсердечный.- Эй, вы, палачи! Где мой армяк?
       И тут генерал-губернатор нарисовался. Он был в новом парадном мундире, сияющем позолотой и какими-то орденами.
       -Давай, давай! Живее! – приказал он.
       Пришлось покориться.
        Они вдвоём прошли через парадное крыльцо. Миновали охрану, которая ненадолго их задержала, проверила документы Губера.
      -А этот? – спросил охранник,  опытными глазками ощупывая Ивана Тепловича.
       -Этот парень со мной, - небрежно сказал генерал-губернатор. -  По приглашению Её Царского Величества.
        «Парень» в русской рубахе не расслышал эту фразу Губера, а то бы непременно вспыхнул возмущением. Он стоял, смотрел, разинув рот, и улыбался.  Если он был поражён наружностью Зимнего Ларца, то что же говорить о внутреннем убранстве этой сказки, где каждое слово так славно было сказано и в серебре, и в золоте, и в яхонте с  яшмой, в малахите,  в словной кости, и ещё, бог знаем, в чём.  Двухсердечный ошалел, проходя по анфиладам и коридорам, повергающим в трепет своим богатейшим убранством. У него просто-напросто глаза рассыпались горохом, когда он торопливо рассматривал  стены,  потолки, карнизы, колонны, где отразился талант и гений многих мастеров. Мраморные статуи, очень похожие на живых, но только замерших людей; каменные вазы и фарфоровые вазоны, сработанные в виде сказочных цветов, окаменевших от какого-то колдовства; хрусталь, картины, пышные ковры и драпировка… Да что перечислять, когда тут всё, всё без исключения притягивало взор, всё обжигало душу красотой и восторгало сердце лепотой.
      Однако,  посмотреть ему как следует не  дал всё тот же Губер,  – за рукав тянул, поторапливал на какую-то аудиенцию.
      -Аудиенция – это в лесу, – насмешливо сказал бывший лесничий, когда услышал это словечко.
      -Как это – в лесу? – не понял губернатор.    
      -А где же? Там кричат «ау!» Там, стало быть, «аудиенция».
      -Шутник… - Губер поднахмурился.- Только смотри, не брякни чего лишнего, когда предстанешь перед царицей.   
       В новых лаптях, которые маленько поджимали, непривычно, неуклюже двигаясь по сухому вощёному паркету, словно по льду,  Иван Теплович пообещал:
      -Я буду молчать, как рыба об лёд.
       -И молчать не надо. Говори, но меру знай.      
       -Ну, а ежели так, - подумав, ответил Двухсердечный,- тогда  не взыщите. Академиев мы не кончали.   
               

                Глава 12             
         
       Утреннее солнце, выходящее из-за горы, неожиданно ярко и жарко ударит по глазам, да так, что белого свету не видно – ослепит, изумит солнцежаром своим, невольно заставляя прослезиться.   И  перед глазами человека поплывут как будто золотые россыпи, и зазвенит в голове от восторга, и сердце до потолка подпрыгнет в своей темнице, которая на несколько мгновений станет светлицей.
        Такое сравнение было бы здесь, наверное, уместно. Только сравнение это, увы, слабовато. Впечатление от яркого, солнцеподобного явления императрицы – для Двухсердечного – было куда сильнее. 
       Поначалу, в первые мгновения, на него словно столбняк напал. Ни говорить, ни двигаться, ни моргать – ничего не мог. И дыхание пересеклось. Ни дать, ни взять: он превратился в каменную статую – одну из тех, что видел на лестницах и в залах. И только чуть позже до слуха донеслись глухие голоса – точно он из-под воды выныривал. И люди и предметы – размытые, туманные – стали прорисовываться.
       «Это где же я?.. Ах, да! – словно колокол ударил в голове. – Это – Зимний Ларец!..»      
       Величавая, гордая и чуточек надменная императрица в окружении челяди восседала на троне, который был украшен чистым золотом, словной костью и неисчислимым количеством драгоценных камней-разноцветов. И так всё это полыхало, так слепило глаза – Двухсердечный даже прослезился и очень даже  кстати; государыня эти слёзы расценила как знак почтения и умиления. Но через минуту-другую, когда Иван Теплович по простоте души слёзы рукавом размазал по лицу, когда маленько пообвыкся, – он вдруг почему-то стал морщиться, поглядывая  по сторонам.
       «Какой тяжёлый воздух! – удивился Богдаладов.- Застоялый, что тебе конь! И отчего же это так? Я тока что из бани. Да и все другие – все они с душистым мылом моются пять раз на дню. Так в чём же дело? – И опять он посмотрел по сторонам, шевеля ноздрями.- А-а-а! Ну, понятно. Все окна у них запечатаны! Духота, как погребе! Ну, молодцы!..»
       Генерал-губернатор намедни, перед тем, как идти на приём, терпеливо, подробно объяснял Ивану Тепловичу, как себя нужно вести, когда он предстанет перед ясными очами государыни.  Богдаладов хорошо всё понял, но – такой уж он был человек –  он всё напрочь позабыл, как только оказался возле трона.
        Поздоровавшись и низко поклонившись, мастер печного дела понюшку воздуха ноздрями потянул в себя и  неожиданно брякнул:
      -Что, ваше величество? Головушка болит? 
      Густые насурьмлённые брови царицы от изумления почти под корону полезли.   
      Не удостоивши Ивана ни словом, ни взглядом, государыня  навела свой монокль на побледневшего генерал-губернатора.
     -Голубчик! Ты кого привёз мне? Печника? Или доктора? 
   Губер слегка оробел, а потом нашёлся, как ответить.
    -Всемилостивейшая государыня! Этот печник, смею заверить,  может быть и доктором. Он два  раза меня от погибели спас, как доктор спасает от смерти. Ей-богу. Разбойные людишки приставали на большой дороге. Шубу снять хотели. 
      Царица улыбнулась, но так снисходительно, будто рублём золотым одарила нищего.
     -Так он печник и доктор, и герой? Может, крестом наградить?
     -Нет, нет! - испуганно сказал Иван Теплович.- Крестом не надо. Крестом – это успеется. 
    Государыня усмехнулась.
     -Герой! А ты чего же испугался?  Или не знаешь: есть награда такая – золотой и серебряный крест.
     -Награда? – не поверил Богдаладов, с непривычки обдёргивая русскую рубаху.-  А то у нас в народе говорят, что ежли крестом наградили, так это, значит, помер.  А я, ваше величество, тока-тока  жить начинаю.
     -А сколько ж тебе лет?
     -Да уж под сорок.
     -А что так поздновато?
     -А я не виноват, что тока лишь теперь я ваше величество воочию увидел, - отважно и отчаянно сказал Иван Теплович, глядя на царицу, - я раньше-то таких пригожих не встречал!
      Придворные так и ахнули. Это была вопиющая  дерзость и наглость – стены Зимнего Ларца ничего подобного не слыхивали. А царица – вопреки ожиданиям челяди – неожиданно засмеялась, прикрывшись веером. А потом вздохнула и говорит:
       -Да, Ивашка,  ты верно заметил. У твоей государыни болит голова. А как же  ты думал?  Тяжела корона. Забот полно.
       -Дело не в корове… ой, ну то бишь, дело не в короне, ваше величество, - заявил Иван Теплович, не обращая внимания на то, что Губер тянет его за рукав.- Не  в короне дело!  Зимний ваш Ларец не дышит, вот в чём штука.
      Придворная челядь приглушенно зароптала от возмущения, но тут же смолкла.
      Царица обмахнулась веером.
     - Это почему же он не дышит?
     -А потому что немцы ваши или турки… или кто тут у вас заправляет по печному делу?.. – Богдаладов посмотрел на челядь.- Эти заморские черти все дыхательные трубы сделали не правильно. Вот потому и воздух в вашем Ларце такой застоялый, как конь…
      И опять придворные людишки, окружающие императрицу,  зашумели, загудели растревоженным ульем, в котором было немало трутней. И вот они-то, прежде всего, эти придворные трутни, среди которых были и печники, – они моментально невзлюбили Ивана Тепловича. И трудовые пчёлы обеспокоились – были готовы ужалить. Но никто из них не смел ни языком, ни пальцем шевельнуть. Все они притихли, все прижухли. Все смотрели на Царицу. Ждали.
     Тишина становилась томительной. Предгрозовой. Того и гляди, чтобы гром не шарахнул…
     Сначала Царица от растерянности сделала то, что по-французски звучит весьма непривычно и даже неприлично для русского уха – пердюмонокль.  Царица, изумлённо брови вскинула и монокль выпал, заболтавшись на золотой цепочке. Этот самый  пердюмонокль – потеря монокля – был явлением  редким и всегда означал раздражение императрицы. Всегда, но только не теперь.
      -Воздух, говоришь, как застоялый конь? – насмешливо  спросила  государыня, без монокля разглядывая Двухсердечного.- А можешь ли ты взять под уздцы и вывести этого коня?
        -Да запросто!  – откликнулся  Иван Теплович и тут же начал рукава засучивать на новенькой своей расписной рубахе. -  Дайте только время, дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток.
      Царица засмеялась, качай головой – чуть корона не брякнулась.
      - А ты мне нравишься!
      -Да и вы мне тоже, ваше величество! -  простодушно признался Богдаладов.- И дочка ваша тоже краля ничего. Я таких пригожих  не встречал! Не вру!
      Генерал-губернатор сгорал от стыда за такого неотёсанного  гостя, а государыня только посмеивалась, играя моноклем. Хорошо изучивши характер императрицы, Губер стоял в напряжении, понимая, что вслед за улыбкой царицы может последовать короткий, но повелительный взгляд в сторону своих преданных людей и тогда – в мановенье ока – ты попадёшь в немилость. Однако же на этот раз улыбка государыни была совершенно искренней. Царица не только не разгневалась на дерзновенного печника, но даже пригласила его отобедать. (Хотя, нужно заметить, в этом деле большую роль сыграла дочь императрицы, с первых минут жаркими глазами смотревшая на Двухсердечного).
     В общем, оказался он в большой царской трапезной, отделанной в стиле русского узорочья. Проголодавшийся с дороги, да ещё после бани, Иван Теплович – в другое время и в другом каком-то месте – навалился бы на «жратовку», говорят привычным, не царским языком. Но здесь – в этой шикарной трапезной – Богдаладов не мог ни есть, ни петь. Он только глазел  по сторонам и удивлялся-дивовался: как это всё у них тут прелюбопытно устроено.
       У государыни был отдельный квадратный стол, находящийся на возвышении, где стоял богато украшенный трон. По левую руку от государыни – бородатые попы восседали за своим столом. А по другую сторону – бояре, окольничие, думские люди и прочие светские власти, про которых Двухсердечному на ухо скороговоркой рассказывал Губер, время от времени подходивший к нему. 
      -А это кто? – расспрашивал Иван Теплович.
      -Не надо тыкать пальцем! – сердился Губер.- Это –  кравчие.
      -Крадчие?
      -Ты, смотри, не болтани! – Губернатор нахмурился. – Это – кравчие! Кравчие! Понял? Они тут наблюдают за порядком на столах. Кравчие, чтобы ты знал, это, как правило,  родственники государыни или государя. Они головой отвечают за царский стол и царское здоровье. Должность, я тебе скажу, не токма что уважаемая, но и опасная. Так, например, из-за мнительности и подозрительности Ивана Грозного несколько кравчих были казнены. А что касаемо до уважения этой должности – даже Борис Годунов целых три года был кравчим. Вот так-то, Ваня. Ну, я пошёл. А ты давай, побольше ешь, да ни с кем особо не разговаривай, а то обмишуришься. Тут недолго и в немилость угодить.      
       Находясь по разным сторонам столов, кравчие следили за порядком подачи золотых и серебряных блюд. А кроме того – были стольники. Да плюс ещё – орава каких-то чашников, чарошников и других мордастых слуг, подносивших блюда на подносах. Слуги эти – за время обеда – раза три зачем-то переодевались в новые платья.
       «Дармоедов-то сколько! - изумлённо думал Иван Теплович. – А жратвы-то навалили, мать моя! Да неужели всё это смолотят? Или половину выкинут собакам?»
      Самой государыне – заметил Двухсердечный – блюда подавали наособицу. Еду вначале сам повар пробовал – под пристальным приглядом стольника. А после этого кравчий – на глазах царицы. И только потом – Их Сиятельство.
       Глядя на это пиршество, Двухсердечный не мог не порадоваться тому, что простой процесс еды был превращён в такой удивительный праздник, сверкающий серебром и золотом; светлое, нежное  сердце его ликовало. А вот другое сердце, тёмное  – поневоле заставляло наливаться тёмной кровью. Он вспоминал своих товарищей по каторге, которые никогда не ели, но вечно жрали – не похуже изголодавшихся псов,  посаженных на цепи. Ручные кандалы были устроены так, что руки нельзя было раздвинуть широко – не шире тридцати сантиметров. И потому кандальники баланду свою жрали  почти что с цепями вприкуску – крупнозернистые звенья то в чашку попадали, то по зубам колотили.  Вот где пригодились бы  стольники да слуги да  все эти кравчие – помогали бы цепи придерживать, не давали бы чашкам свалиться на пол, чтобы потом не пришлось арестантам опускаться на карачки и прямо с грязного полу языками слизывать то, что осталось.
      Раскрасневшийся Губер снова к нему подвалил. Панибратски хлопнул по плечу и, дыша ароматом анисовой водки, заговорщицки шепнул:
      -Ох, повезло тебе, Ванька! Приглянулся бы, братец! А знаешь, кому? Угадай!
      Равнодушно пожав плечам, Двухсердечный глаза опустил.
        -А ежли я разуюсь, так ничего?  – спросил он, глядя на ноги.- Лапти, лапти давят, просто ужас. Не мой размер подсунули, палачи проклятые.
        -Какие палачи?
        -Ну, эти, как их? Банщики-пространщики…
        -Ты не вздумай! – испугался Губер, глядя, как Иван Теплович вознамерился развязать верёвку на правом лапте. – Не вздумай, говорю! Ты что? Собрался лаптем щи хлебать? Так здесь их нету, щей. Ты, братец, не дури, покуда цел. Пей да ешь  от пуза, когда ещё тебе такое изобилие привалит… Ну, я пошёл, а ты здесь не балуй. Не позорь меня. Я тебя Христом Богом прошу. Не разувайся и не раздевайся. Дай мне слово. Я знаю, что крепко оно у тебя.
        И Двухсердечный – для спокойствия генерал-губернатора – вынужден был дать ему честное слово, что не опозорит, не поведёт под монастырь.
        А пиршество тем временем вскипало всё сильнее, шумнее.  За первым традиционным блюдом – это был жареный лебедь – полетели вторые и третьи. И долго потом перед мысленным взором Ивана Тепловича кружились тетерева под шафрановым соусом, журавли, варёные с душистыми пряностями; лебеди с медовой соломкой; лосиное мясо с чесноком, зайцы со сметаной и хреном, и хрен его знает, что там было ещё… 
       Кое-кто уже маленько закачался, теряя равновесие, потому что медовуху подносили весь обед, анисовую водочку, красные хмеленные мёды из вишни, черёмухи, смородины и можжевельника. И Двухсердечного не обносили питьём – едва не поминутно предлагали. И ему, давно уже давшему зарок не притрагиваться к этим сатанинским зельям-хмельям, стоило больших усилий воли – удержаться. Он прекрасно понимал, что  если только тяпнет и занюхает рукавом рубахи  – он всю эту ораву дармоедов начнёт гонять по Зимнему Ларцу, покуда не разгонит, как тараканов.
     А царица, между тем, не теряла его из поля зрения:
    -Ты почему не ешь, Иван? Ты почему не пьешь? – говорила она, повелительным жестом заставляя умолкнуть всех затрапезников. – Я угощаю, Иван. Не побрезгуй. Видишь, этот ковш? Он из чистого золота. Пей.
       -Да что вы, что вы… - Он смущался.- Ваша Светлость! Из такого ковша я не насмелюсь. Боюсь подавиться.
       Императрица посмеивалась.
       -Неужели ты робкий такой? Разбойников не испугался в лесу, а тут… 
      -Не в этом дело, Ваше сиятельство, ежли честно сказать.
      -А в чём же дело?
      - Мне нужен трезвый глаз, чтобы разобраться в воздуховодах. А иначе вы тут скоро задохнётесь. Вот скоко нажарили, напарили…
       -Молодец! – похвалила императрица и произнесла даже здравницу в честь Ивана: - Вот какие работники должны быть у меня в государстве!
       За столами на минуту попритихли, ещё больше невзлюбивши этого лапотника, переставая пить, жевать, но потом всё опять возобновилось – здравницу-то надо было поддержать налитыми и опорожнёнными кубками.
        Затем заиграла, затренькала  какая-то музыка; клавесин заверещал, шарманка запиликала, или что там у них было – Иван Теплович не особенно прислушивался. Он, в основном, приглядывался к воздуховодам:  где тут проложены дыхательные трубы, через которые Зимний Ларец должен был бы свободно дышать. А потом, когда к столу подали изысканные пряники – вкусные и шикарно оформленные – гости почему-то вдруг засуетились, засобирались. И только позднее Двухсердечный узнал, что эти пряники назывались «разгонными». С помощью подобных сдобных пряников – по давней традиции – подавалась команда заканчивать званый обед; гости «разгонялись»  по домам.
       Однако в этот раз государыня изменила своим привычкам. После «разгонных» пряников все гости вышли из-за стола, потеплей оделись – все, кроме Ивана Тепловича – и галдящим гамузом вывалили  на холодный просторный двор, уже посиневший от предвечерья.
       Царская дочка – Цаца её тут называли – оказалась рядом с Двухсердечным.
       -А не боишься простудиться, Ваня? – позаботилась она. – В одной рубахе-то. 
       -Я привычный, - сказал Богдаладов, дыша полной грудью после душноватого застолья. - Да и зима у вас такая – одно название. По такой зиме даже в рубахе можно запотеть.
       Губер подошёл к нему и незаметно дёрнул за рукав.
       -Молчи, дурак. Молчи.
       Шутихи стали так шутить, что Иван Теплович с непривычки шарахнулся в сторону и тем самым развеселил царевну Цацу. Разноцветные и разнокалиберные шутихи начали постреливать там и тут – сияющими звёздами зажгли вечерний воздух во дворе.  Снеговьё озарилось радужными блёстками. И окошки Зимнего Ларца полыхнули отражённым светом фейерверков.
        Затем привели откуда-то большого бородатого мужика, одетого в медвежью черно-бурую шубу, в шапке, низко натянутой на глаза. Придворные – попеременно –  с этим бородатым увальнем  пытались бороться, но мужик с медвежьими ухватками легко перебарывал всякого и почему-то низко, чудаковато кланялся, когда опрокидывал наземь очередного своего супротивника.
       Царица веселилась, даже в ладоши хлопала.
       -Не хочешь попробовать, Ваня? – с потаённым каким-то подвохом спросила государыня. – Покажи свою удаль!
        -Чтобы удаль показать… - начал, было, Двухсердечный, но вовремя спохватился, потому что едва не брякнул: «Чтобы удаль показать, надо мне штанишки снять».
       -Можно спробовать, конечно, Ваше Сиятельство.  А почему же нельзя?
      Придворная челядь и все остальные, кто был на дворе, как-то странно заулыбались, поглядывая то на Ивана в русской расписной рубахе, то на большого бородатого мужика в медвежьей черно-бурой шубе. Иван Теплович – краем глаза – отметил не совсем обычное какое-то оживление, но не придал особого значения; мало ли; придворным этим трутням, всем этим немцам,  французам и голландцам просто-напросто от скуки посмотреть охота, как этот Ванька новичок   себя покажет в борьбе с мужиком богатырского роста.
        И только чуть позже, через минуту-другую, Иван Теплович понял, в чём тут дело.
         Это был настоящий медведь. Дрессированный. Лапы у него  скрывались под рукавицами, треугольная башка пряталась под шапкой, а намордник спрятан был под бородой.
         «Ах вы, сволочи! Ах, дармоеды! – Двухсердечный  рассердился не на шутку. – Это вы потеху надо мной решили учинить? Ну, тогда не взыщите…»
        Он обхватил медведя, как долгожданно-милого дружка, приподнял, встряхнул да так шарахнул оземь, что шапка слетала с башки у топтыгина, и рукавицы, как чёрные вороны, слетели с мохнатых когтистых лап, и даже борода отклеилась.
        И тогда кто-то из придворных взвизгнул:
        -Батюшки! Да он же  покалечил зверя! Ой, покалечил, Ваша Светлость! Изувечил!
        Государыня, похоже, была огорчена такою неожиданной развязкой:  дошутились. Однако,  здравый смысл подсказал ей хорошее царское слово.
        -А вы хотели, чтоб медведь Ивана изувечил?
        И вся эта придворная толпа сразу пошла на попятную.
        -Нет, ну что вы, что вы, Ваша светлость!  Нам Иван дороже всякого медведя!
        -То-то же! – воскликнула царица.-   Никто из вас не смог такую удаль показать! А вот Иван – пожалуйста! Ай, молодец! Люблю я таковских молодцов! Будешь при моём дворе служить!
       Вот  так-то нежданно-негаданно для окружающих – и для себя самого – Двухсердечный сделался любимчиком царицы; притулился,  прижился в необыкновенно-сказочном Зимнем Ларце. Хотя, истины ради, нужно заметить: тут не последнее слово сказала Цаца, прекрасная царская дочь.

 
                Глава 13            

      В последнее время царица-мать с тревогой следила за царевной-дочерью. Тоска и апатия навалились опять на царевну Цацу. Пропал и сон, и аппетит. И вообще… «Замуж ей надо, - ворчала нянька, - мужицкую игрушку ей, про между прочим, дать, и всё пройдёт!» Нянька старая была, ещё царицу нянчила, и ссориться с ней не хотелось, да и зачем, когда она права; царевне приспела пора поиграть. Да только где её взять, ту игрушку? Обыкновенную, конечно, легко найти, но ведь она, царевна, необыкновенная. Продолжение царского рода – вот какая обязанность, вот какая миссия  уготована ей. Тут не до игрушек. Дело-то серьёзное.
       Надо заметить, что слово «игрушка» не случайно возникало в семейных разговорах. Царевна Цаца с детских лет проявляла странное какое-то любопытство по отношению к любым  игрушкам, в особенности к тем, которые хранили в себе загадку и тайну. Если кукла моргала глазами, как настоящая, если петрушка смеялся почти по-человечески – царевна Цаца во что бы то ни стало раскурочит игрушку; ей постоянно хотелось узнать, что же внутри находится. С годами, когда Цаца повзрослела, эта её болезненная страсть – заглянуть вовнутрь игрушки – маленько поослабла, но не пропала. Или даже совсем не пропала, а просто-напросто приобрела другую форму.
       Теперь ей, например, было страсть как интересно ходить по комнатам Кунсткамеры, где было собрано много всяких удивительных игрушек – и заспиртованных, и засушенных. С болезненным каким-то любопытством она смотрела на образцы кошмарного уродства – и в человеческом облике, и среди животных, и среди птиц.
       Царица, конечно, не могла не заметить этого ненормального любопытства   дочери, но… чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Царица решила не обращать внимания на дочкины причуды. И всё бы ничего, да только дочка увлеклась. Дело дошло до того, что она, царевна Цаца, однажды разузнала про какого-то Ивана Двухсердечного и приказала срочно доставить его в Зимний Ларец – приказала, даже не поставив мать в известность. И тогда – накануне приезда генерал-губернатора и Ивана Тепловича – в Зимнем Ларце произошёл небольшой скандалец. Государыня  кричала, ногами топала, словно проверяя прочность нового дворцового паркета – ремонт недавно сделали. А царевна Цаца, улыбаясь, говорила, что Ванька Двухсердечный – необыкновенная игрушка, которая мамке непременно понравится.
      Так оно и случилось; Двухсердечный оказался не только интересною «игрушкой», но даже и полезной.
      -Ну, хорошо, - сказала мать, когда они обедали семейным тесным кругом. – Пускай поживёт во дворце. Пускай проверит все дыхательные трубы. 
      Царевна Цаца была в восторге; она победила строптивую  мамку.
      Ивану Тепловичу дали скромную должность при Зимнем Ларце – трубочистом заделался. Но ему и этого было предостаточно для счастья; царевна Цаца – что тут говорить! – приглянулась Ивану Тепловичу; губа не дура. Да только разве мог он думать про женитьбу; с кувшинным рылом в калачный ряд не лезут – это Двухсердечный понимал, поэтому старался быть сдержанным в обращении с девушкой царских кровей. Но девушка эта сама проявляла к нему живой интерес, вот что странно, вот что обезоруживало Ивана Тепловича.
      -Вы – трубочист? – говорила она, веселея. – А знаете ли вы ли такую интересную примету: ежли трубочиста повстречать на улице – это к удаче.
      -Вот как? Я не знал.
      -Да, да! – Царевна Цаца тянула его за рукав.- Идёмте скорее на улицу!
     -Зачем?
     -Какой вы бестолковый! Люди вас увидит и поверят, что у них будет сегодня удача!
      -Пойти, конечно, можно. – Трубочист глядел влюблёнными глазами.- Только вот вопрос: а когда же я буду  работать?
      -А вот как пройдёте по улице, так после этого и на работу, - охотно объясняла Цаца. – Только вам надо в саже измазаться. Да, да, непременно! Встретить трубочиста на улицу – это ещё половина удачи. Нужно обязательно дотронуться до трубочиста и руку свою вымазать в саже.
        «Взбалмошная девка! - думал он, когда царевна Цаца, наконец-то, оставляла его в покое. – Огневая краля! Так и обжигает! И мамка её – лепота!»
       Хорошо ли, плохо ли, но Двухсердечный был так устроен, что любил он не саму царицу и не прекрасную царскую дочь – он сквозь них любил Россию  – образ её золотой, неизречённый вовеки.
       Иван Теплович никогда не думал именно вот так-то – он «академиев не кончал», но чувства, бушевавшие в груди его, чувства были именно такие. Хотя этим лирическим чувствам Двухсердечный редко предавался; некогда было; работы полно. 
      Ему, трубочисту, для испытания времени дали в обрез – два дня и две ночи – и дали трёх помощников, заморских людишек, обутых в дорогие туфли на толстых каблуках, одетых в белые кудрявые парики и панбархатные кафтаны, которыми эти заморыши необыкновенно дорожили и всё время боялись испачкать сажей.   
      -Люди мечтает до трубочиста дотронуться, чтобы удачу к себе приманить, - говорил он, усмехаясь, -  а вы словно черти от ладана скачите!
      Заморыши его не понимали. Переглядывались, пожимая плечами. В первый день работы эти помощники терпеливо помалкивали, но потом Иван Теплович так увлёкся, что стал их гонять, как мальчишек: принесите то, скорей подайте это. 
       -Не кричать на нас! Не надо! – возмутились заморыши.- Не кричать нельзя! 
       Он расхохотался.
      -Правильно! Не кричать на вас нельзя! Да снимите вы на… начисто свои телогрейки, или как их тут зовут? Кафтаны? Сымайте! Живо! Живо! Их тут никто не сопрёт!
       Слово за слово – и отношения между ними стали натянутыми. И заморыши, испачканные сажей и оттого действительно похожие на чертей, которые скачут от ладана, взялись ему выговаривать:
      -Тебя зачем приехали сюда? Не знаешь? Али позабыл?
      -А зачем, действительно, меня сюда приехали? – Иван Теплович улыбался.- А ну-ка, напомните.
      -Так ты же – Двухсердечный? Правильно?
      Он удивился. 
      -А вы откуда знаете?
      -Весь Ларец об этом знает.       
      -Ну, допустим, так. И что? Что дальше?
      - Так, значит, место твоё, знаешь, где? В кунсткамере.
      -В какой такой камере? В карцере, что ли? Это за что же мне карцер?
      Переглянувшись, заморыши криво и снисходительно усмехнулись. 
      -Кунсткамера, Ваня. Кунсткамера. Это кабинет такой. Кабинет всяких редкостей. Понял? Там твоё место. Там. Тебя сюда как чуду-юду привезли. Так что ты в печку свой нос не суй, мы уж как-нибудь сами…
      -Что? Сами сунете? - уточнил Богдаладов, нехорошо прищуриваясь.- Ну, так давайте. Что же вы стоите? Вперёд! Вперёд! Что? Не хотите сами?  Ну, я вам помогу!
     Он сграбастал сначала одного заморыша  – носом в печку потыкал, потом второго; чуть носы не поломал бедолагам.  И такой поднялся крик, такой противный визг – точно поросенка тупым ножом кололи. Панбархатные кафтаны измялись на помощниках, испачкались. Парики, похожие на белых баранов, валялись под ногами на полу…
     -Мы будем жаловать! – возмущались помощнички, путая русский с французским.- Это есть безобразие!
      -Значит, вы не поняли? Трутни придворные! Может, ещё объяснить?
      -Нет! Нет! – Заморыши подняли руки вверх. –  Наша ваша понимайт!
      -Ну, вот и хорошо. Теперь – за дело. Всё, что я скажу – исполняйте быстро и без разговоров.
       Два  дня и две ночи Богдаладов с этими трутнями ползал по трубам, проверял воздуховоды, забитые, чёрт знает чем: то дохлая ворона была в трубе, то ещё какая-то напасть. А на третий день, когда он прочистил все дыхательные трубы, окна в Зимнем Ларце перестали плакать-потеть, и цветы на окнах приободрились – вскинули фонарики бутонов, розовые крылышки расправили. Но самое главное – голова царицы просветлела. Так просветлела, как будто корона стала совсем невесомой  – не давила виски.
      -Будешь главным печником! - провозгласила императрица. - А старого плута я изгоняю!
      Талант никогда и нигде не прощают. Так что после этого в Зимнем Ларце кое-кто ещё больше невзлюбил Ивана Тепловича; «старый плут» постарался, да и заморыши были против такого главного печника, но слова сказать не могли поперёк царицыного слова.
       И стал Иван Теплович верой и правдой служить в Зимнем сказочном Ларце, не замечая косые взгляды, экивоки и подковырки в свой адрес; человеку великих пределов было бы смешно обращать внимания на эту мышиную возню. В Зимнем Ларце  большое царское семейство со всею челядью проживало зимой. А после первых припёков петербургского солнышка все они  гужом перебирались в Летний Ларец, находившийся на Фонтанке или в другое местечко, за городом в яблоневых садах на берегу Невы. И пока они жили в тех летних резиденциях, ели, пили, да веселились, Иван Теплович между делом решил разузнать, что же это такое – Кунсткамера. Царевна Цаца, с которой он изредка встречался, в двух словах рассказала ему, что Кунсткамеру придумал её дальний предок – царь Пётр Первый. Кунсткамера  – «собрание диковинок», в переводе с немецкого.  Говоря об этом, царевна Цаца, отчего-то смущалась и не смотрела Двухсердечному в глаза. И в памяти его вдруг зазвучали странные слова заморышей: «Там твоё место! Там! Тебя сюда как чуду-юду привезли!»
      Неплохо уже ориентируясь в городе, Двухсердечный легко добрался от большого здания Кунсткамеры, построенной в стиле петровского барокко – он знал теперь эти премудрости архитектуры. В просторных гулких залах этого престранного музея с непривычки можно было заблудиться; и простору много, и народу в некоторых залах – не протолпишься. Особенно много людей почему-то собиралось около уродов – заспиртованных  или  засушенных. 
      -Из города Выборга, -  доносилось до слуха Ивана Тепловича, -  сюда овцу намедни привезли. Два языка у неё и два глаза с каждой стороны башки!
     -А где она теперь?
     -А вот там должна быть. Щас посмотрим.
     -А из Тобольска, говорят, привезли барашков. У одного – семь ног, а у другого – три глаза.
     Богдаладов слушал  и невольно морщился; ему не хотелось идти и смотреть на это уродство. Ему интересней было в комнатах, где хранились гербарии, а также ящики с бабочками и насекомыми. Интересны были комнаты с животными и редкими птицами. Интересен был ему и так называемый «мюнц-кабинет», где находились монеты, медали… Переходя из комнаты в комнату, Иван Теплович  неожиданно попал туда,  где находились живые экспонаты, на которые тошно было смотреть; люди-уроды; карлики, живущие в картонных домиках;  великан, сидящий на цепи; человек с головою грифона; девка с ногами осла и всякая другая человеческая нечисть, родившаяся в Вальпургиеву ночь, ночь разгула нечистой силы; так он подумал, глядя на этих уродов.
     От шума и гама, но главным  образом от неестественности окружающей обстановки голова пошла кругом, и вскоре Иван Теплович заторопился выйти вон. Кунсткамера ему не понравилась. Нет, конечно, там немало интересного можно увидеть.  Там  скопились груды  всякого добра, которое осталось от народов Старого Света и Нового. Но предметами и вещами – заметил Иван Теплович – люди мало интересовались. Они сюда спешили поглазеть на всевозможные коллекции уродов – анатомические редкости и аномалии. И что это за тяга скрыта в человеке, что за страсть – смотреть на безобразие? Смотреть с болезненным каким-то любопытством. Ты подведи человека к хорошей картине, рядом с которой будет висеть уродина в золотом багете – и человек в первую очередь непременно станет разглядывать уродство. Это что такое? Это как понять?
       Позднее Иван Теплович рассказывал дворцовым истопникам:    
       -Грустно всё это, ребята! Грустно и гнусно! Кунсткамера! Да что хорошего? Я первый раз, когда увидел, чуть глаз не выронил – пердюмонокль называется. По-французски.
      С дворцовыми истопниками он подружился; мужики были простые, охотно ему помогали – подсказывали, где какие дымоходы спрятаны в стенах дворца.
      Тщательно всё изучив и проверив, Иван Теплович пришёл с докладом в кабинет государыни – в Летнем Ларце.
      -Ваше Сиятельство, - сказал он, вынимая бумаги. – Я  хочу вам построить такие печи, которые будут беречь нашу русскую сказку!
     -Это что же за печи такие? – удивилась царица.
     Иван Теплович взялся ей обсказывать, чертежи показывать.
     -Заморский мастер, он, конечно, умный. Ушлый. А может быть, и хитрый дьявол, я не знаю. Только он ведь строит  не для себя – вот с этим уже не поспоришь, ваше величество. И что же у нас получается? Заморский мастер такие печи строит на Руси, которые всё жрут и жрут дрова и всё никак не подавятся. А стало быть, наши леса – год за годом – стройными рядами  идут под топоры. А в лесах-то наших сказки проживают испокон веков. А главное – там Родовое Древо на семи ветрах стоит, шумит. И если мы порубим это Древо, если в печку пустим, да в трубу – пропадёт наш древний род, дымом изойдёт под небесами. Вот об чём душа моя болит. Вот я и придумал такую печь, которая будет русскую сказку беречь.
      -Как ты чудно гуторишь, - изумилась царица.-  Но однако же мне это нравится.
      -Так давайте попробуем, Ваше  Сиятельство!
      Императрица задумалась.
      -Ты вот что, Иван Теплович… - Она руку в кольцах подняла, подавая писарю условный знак заносить всё это на бумагу.- Ты построй одну свою такую печку в Зимнем Ларце. А в соседней комнате  – я прикажу – пускай заморский мастер свою замастерит. А мы потом посмотрим да сравним.
     -Отлично! – Двухсердечный повеселел.- Моя печка победит! Тут даже к бабке ходить не надо! Вы сами, как тока увидите, так сразу же и это… пердюмонокль это называется.
     Императрица давно уже так не смеялась – громко и до слёз.
     Влюблёнными глазами глядя на государыню, Богдаладов подумал: «Вот хорошо, когда бы так вся Россия-матушка смеялась!»
      Он почему-то всё время думал в масштабах страны. Он, видимо, и в самом деле был человеком великих пределов. И может быть, поэтому как раз он любил не саму царицу и не прекрасную царскую дочь – он сквозь них любил Россию  – образ её золотой, неизречённый вовеки.
               

                Глава 14   
               
      Многочисленные мастера и подмастерья – за много лет спокойного житья в Зимнем Ларце – сытыми стали,  вальяжными и уже маленько даже обнаглели, а где-то даже и не маленько, если честно сказать. Они уже отлично знали, когда царица в хорошем расположении духа и можно ей подсунуть казённую бумагу, в которой проставлены несколько завышенные цифры доходов или расходов. Они уже обзавелись шёлками и панбархатом, золотыми кольцами, браслетами, а кое-кто уже имел собственного кучера,  карету на резиновом ходу; банщики-пространщики работали уже на этих дармоедов, усердно массируя спины, будто бы натруженные во благо Отечества. Всё было гладко, сладко. И вот те на!.. Заявляется какой-то лапотник, новая метла – его так и прозвали «Иван Метлович» – и давай мести, пыль до потолка трясти. Кому это понравится?
       Потревоженные внезапным появлением Двухсердечного, мастера и подмастерья Зимнего Ларца поначалу хотели с ним договориться тихо, мирно. 
       -Дорогой Иван Метло… Теплович! – натужно улыбаясь, они делали вид, будто пылинку стряхивают с его плеча или с груди.- Ты пойми одну простую вещь, Иван. И Зимний Ларец, и Летний Ларец – всё это было задумано не русской головой и всё это построено не русскими руками. Так что не надо бы, Ваня, в чужой-то монастырь да со своим уставом…
      -То есть, как это? Что вы болтаете? – Изумленный Богдаладов растерялся. – А какими же это руками задумано? И какою такой головою построено?
      Пряча ухмылку, мастера и подмастерья стали ему подробно рассказывать  про какого-то итальянского архитектора с военно-боевой, пугающей фамилией – Растрелли. Потом перепрыгнули на какое-то французское барокко в интерьерах. Потом про немцев сказку  наплели; голодранцев – ну, то бишь, голландцев припомнили… Наглечине – то есть, англичане – тут как будто приложили свои таланты…
      У Ивана Тепловича в мозгах потемнело от этих  заумных россказней, от непривычных заморских словечек. Он поначалу просто отказывался верить. «Сговорились, черти! – рассердился.- Облопошить вздумали! Сами наглечане, а на других наговаривают!» Но время шло; он с государыней обмолвился на эту тему, потом царевна Цаца подтвердила всё, что было сказано мастерами и подмастерьями.
       -А я-то думал, - ошеломленно признался Богдаладов, - думал, что всё это наше, исконно русское…
      -Увы! – Мастера и подмастерья были довольны тем, что щёлкнули по носу гордого лапотника.- Увы, Иван Метло… Тепло… Всё это задумано заморской головой. Так что тебе, Иванушка, лучше сюда соваться. Новая метла, она всегда по-новому метёт, только много пыли понимает, вот какая штука-дрюка. Не разберёшься ты в этих премудростях, а тока людей насмешишь. Не обижайся, но… такое дело…
      И вдруг сердитые глаза его коротко чиркнули, будто бы спички – озарились огнями.
     -А вы? Разобрались? Не насмешили? В Зимнем Ларце не продохнуть, ни пё… ни пёрышко воткнуть! И в Летнем не легче!
     -Это просто воздух стал такой. Надо почаще проветривать, вот и вся недолга.
      Он посмотрел на животы старых мастеров и подмастерьев.
      -Жрать надо меньше, вот и весь секрет чистого воздуха. Ясно? Аппетиты нужно поумерить.
     Его не поняли. А кое-кто даже обиделся.
    -Ты на что намекаешь? Причём тут аппетиты, Ваня?
    -А притом! Сколько дров съедает кухня? Кто считал? – Двухсердечный подошёл  к потному просторному окну и показал на баржи, навьюченные  лесом.- Сколько вы их за зиму сжигаете? Штук пятнадцать? Вот таких вот баржонок…
    -Ну, где-то так, - застенчиво пожимая плечами, сказал заморыш в зелёном кафтане, похожем на плесень. - Когда-то меньше, а когда-то больше. Смотря, какой морозец на дворе.
    -Вот и я про то же! – возмутился Иван Теплович.- Вам русского лесу не жалко! А может, вы нарочно Родовое Древо наше порубить хотите? А?  Я ваших планов не знаю, не ведаю. Только я вижу и знаю: не по-хозяйски это, нет. И тут я вам, ребята, не попутчик. Я этого не потерплю. Мало обогреть, надо сберечь!
    -Заладил, - ворчали у него за спиной,- как тот попугай в Зимнем саду у царевны.
    -Ничего, мы крылышки ему пообломаем.
     Неутомимый, трудолюбивый, входя во вкус работы и новой своей должности, Иван Теплович теперь с утра до вечера фланировал по Зимнему Ларцу, в каждую щёлку свой нос совал, принюхивался.
      -Эге! - насторожённо сказал однажды. – А в этом закоулке что у нас?
      -Ларцовая аптека, - отвечали ему.
      -А внизу?
      -Под нами? Министерский коридор.
      -А если ниже копнуть?
      -Там лаборатория. Аптекарская. Там варят всякие снадобья для здоровья царицы и царских особ.
       Продолжая принюхиваться, Иван Теплович пробормотал:
       -Не нравится мне это. Дымком потягивает.         
      -Да мало ли… - ответил старый мастер. - Может быть, мужики-дровоносы покурили чуток, подымили. Эка беда.
      -Табачок, он пахнет по-другому, - не согласился Богдаладов.- Посмотреть бы надобно, навести ревизию.
       Глазами ковыряя спину Двухсердечного, мастера и подмастерья перешёптывались: вот, мол, какой дотошный этот  лапотник; это, дескать, он перед царицей так выслуживается; это он перед царевной Цацей рассыпается бисером…
       Время от времени самые влиятельные недоброжелатели собирались в тайном кабинете, находящемся  в подземелье Зимнего Ларца. Кабинет обставлен был довольно странно: посредине находился необычный стол, разрисованный какими-то загадочными знаками, буквами и цифрами – стол для спиритических сеансов. А по углам кабинета – на четыре части света – четыре человеческих черепа, перед которыми зажигались   чёрные свечи с непривычным голубоватым светом, похожим на свет лунной ночи.
       Здесь происходили тихие, пространные и глубокомысленные разговоры и споры, в которых иногда рождалась такие судьбоносные решения, какие потом принимала царица, не подозревая о том, что решение это было навязано ей и в конечном итоге  не послужит на пользу Отечеству.
        Заморыш в зелёном кафтане, похожем на плесень, однажды тихонько высказал парадоксальную мысль:
       -А может быть, он, этот лапотник, – тайный посланник нашего братства? Почему он ходит по Зимнему Ларцу и кусками мела рисует белые круги вокруг печей, вокруг каминов? По три круга. Я самолично видел несколько раз.
       За столом для спиритических сеансов находился молодой породистый посол, только что под парусами приплывший из Туманного Альбиона.
      -Эти три круга, нарисованные мелом вокруг очага, перекрывают доступ нечистой силе, - подсказал он.- Так, во всяком случае, думают на родине моей. А то, что он посланник нашего братства – большей глупости и придумать нельзя.
     -Я вас попросил бы… - Заморыш в зелёном кафтане, похожем на плесень, резко поднялся, едва не опрокинув какую-то замысловатую колбу, наполненную то ли кровью, то ли вином. – Выбирайте выражение, чёрт возьми! Иначе мне придётся…   
       И тут в разговор осторожненько вклинился дипломат, которого  называли Кардинал Кардиналович.
     - Престаньте, господа! Что вы, как дети? Не хватало нам ещё поссориться из-за этого лапотника. Нам надо не ссориться, а что-то кардинальное предпринимать.
        Сердито сопя, заморыш в зелёном кафтане, сел на своё место и проворчал:
      -И что же кардинальное вы нам предлагаете, Кардинал Кардиналыч?
      -Пока не знаю. – Дипломат погладил крутую лысину и посмотрел на черную свечу, неожиданно громко треснувшую фитилём. – А может, взятку ему дать? Хорошую такую, чтоб не отказался…
      -Какую взятку? – зашумели за столом.- Кардинал Кардиналыч! Вы что, смеётесь? Он даже слова такого не знает.
       -Научим. Делов-то. Я тоже когда-то не знал.      
       Пошумели, поспорили в табачных облаках, и решили всё-таки вежливо спросить у Двухсердечного: может быть, он золотом возьмёт или борзыми щенками. Или чем-нибудь ещё. А почему бы не спросить? Запрос, как говорится, по рылу не ударит. Выбрали место и время – лучше придумать нельзя. И снарядили Кардинала Кардиналыча – этот ушлый дипломат хоть с кем общий язык найдёт. Он даже с дикарями где-то в Новой Гвинее общался и даже змею, говорят, усмирил, когда она хотела его тяпнуть где-то в Египте, в районе Абу-Симбела; такая про него ходила слава. Однако, русский Ванька оказался хуже дикаря и страшнее змея подколодного – так потом говорил Кардинал Кардиналыч, вернувшись как с поля боя: фонарь горел под глазом, а во рту недоставало острого клыка.
      -Вот и верь после этого русской пословице, что «запрос по рылу не ударит»! – огорчился заморыш в зелёном кафтане, похожем на плесень. – И что теперь делать? Как быть?
      Окончательно осознав, что по-хорошему с Двухсердечным  договориться нельзя, заморские людишки – да и свои, доморощенные, чего греха таить  – стали думу думать, как бы им ловчее убрать с дороги эту внезапную помеху.
       -Плохо то, что он уже ходит в фаворитах! – говорили на тайном совете в подземелье Зимнего Ларца.- Царица души в нём не чает! А главное – царевна, дочка. Влюбилась, дура!
       -Вот это, как ни странно, и обнадёживает, - сказал человек, лицо которого всё время скрывалось в тени. - Дура да Иван-дурак – это уже слишком. Царица им не даст благословения. Вчера я провёл тут сеанс, вызвал духа и он мне сказал…  В общем, нам не надо беспокоиться.
       -Да как же – не надо? А вдруг завтра свадьба у них? Тогда пиши, пропало! – загудели на тайном совете.- Надо что-то делать, а не сидеть, сложивши копыта!
       И поднатужились они, черти окаянные, и придумали такой оригинальный способ, что никто вовек не догадается и не уличит их в недоброжелательстве. Способ этот у них назывался – «мёдом намазанная полынь», или что-то вроде того. Короче говоря, возле царицы и возле дочки её стали крутиться всевозможные доброхоты: послы, дипломаты, мастера и подмастерья; и все они – как будто вскользь и ненавязчиво – взялись внушать ей одно и то же: какой хороший мастер Иван Теплович! какой красавец! такие мастера – слава и гордость любой империи! Плохо только то, что он опасный…
     Государыня и сама не заметила, как проглотила эту «полынь, намазанную мёдом».
       -Кто опасный? Иван? – удивилась императрица.- Это почему же он опасный?
        Посол Посолыч – он был рядом – изобразил большие остекленевшие глаза.
       -Так ведь он же, говорят,  не совсем нормальный человек. Он же этот  – как его?..  Двухсердечный. Или это, может быть, неправда?
       Царица хмурилась.
       -Ну, а если правда – что ж такого?
       -Нет, оно, конечно, ничего такого…  Только за морем у нас был один подобный экземпляр…
       -Был? И что же? – насторожилась царица.
       -Опасный тип. Да вы судите сами! -  Посол Посолыч пугливо посмотрел по  сторонам.  – Если он двухсердечный, так что же выходит? Он сегодня поёт соловьём, а завтра возьмёт да зарежет как соловей-разбойник с большой дороги. Тем более, что я только вчера узнал просто потрясающую новость…
      -И что это за новость?
      -Так ведь он же, этот Ванька ваш… Он же был на каторге в Сибири!
       -Знаю, - спокойно сказала императрица.- А вам известно, почему он оказался на каторге?
      -Потому что барина какого-то порубил на куски и собакам скормил. Даже в средневековье так не могли…
      -А почему скормил? – перебила царица.- Не знаете? Он пострадал за правду. За любовь.
       Иностранец был изумлён: царица защищает преступника; вот уж действительно – загадочная русская душа.
       -А на Волге, простите… - не унимался Посол Посолыч.-  За что он кровь невинных проливал?
       -Крови нету на нём. Это мне доподлинно известно. Так что вы  не грешите напрасно.
        Посол Посолыч запыхтел, вынимая шёлковый платок – он вспотел от волнения.
        -Как бы там ни было, Ваша царская светлость, но он – преступник. И мне ваша позиция, простите…
        -А Прометей?! – неожиданно воскликнула царица и вдруг пододвинула золотой канделябр с десятком пылающих свечек.-  Укравши огонь у Богов, разве он не был преступником?   
       Отодвигаясь от горячего куста пылающих свечек, Посол Посолыч развёл руками в кружевных манжетах, изображая  крайнюю степень недоумения.
       -Ну, тогда я вас не понимаю, Ваша царская светлость!
       Царица улыбнулась и, поднимая глаза к потолку,  как будто прочитала написанное там:
         
       Умом Россию не понять,
       Аршином общим не измерить.
       В ней особенная стать –
       В Россию можно только верить.
            
      И Посол Посолыч на всякий случай тоже посмотрел на потолок, но  увидел там одни только лепные украшения.
      -Я вас не понимаю… - пробормотал он, уже по-английски.
      -А знаете, кто это написал? «Умом Россию не понять…»– спросила царица. - Этот русский поэт, между прочим, был хорошим послом. Да, да! - Царица улыбнулась. – А вы стихов не пишите?
      -Некогда, знаете ли… - Иностранец поднялся, понимая, что дальше бесполезно вести разговор.
      -Присядьте, - неожиданно попросили императрица и приказала подать два бокала вина.- Посол Посолыч, вы меня смутили, должна вам признаться. Вы говорите, он опасный человек? Но ведь он –  прекрасный мастер. Он сберегает наши русские леса и наши сказки. Да к тому же и царевна  – моя дочь… Она в него влюбилась без ума, без памяти. Как тут  быть? Да и размах у него – в мыслях и мечтах – великий размах, государственный. Нам нельзя терять такого человека. Никак нельзя.
      -А зачем же терять, Ваша царская светлость? -  Приподнимая кровавый бокал, вспыхнувший под пламенем свечей, Посол Посолыч улыбнулся. - Пускай он остаётся при дворе, только пускай не будет двухсердечным.
     -Это как же так – не будет?
     -Ну, да мало ли… - уклончиво ответил собеседник.- Можно доктора хорошего позывать. А можно как-то и по-другому…   
      Императрица неожиданно вспылила; бокал с вином поставила на скатерть, едва не расплескав – две-три кровавые капельки брызнули на белоснежное поле…
       -Так вы поначалу придумайте, а потом уж ко мне с разговорами-то и приходите.
       -Хорошо, как скажите, Ваша царская светлость! - с готовностью ответил иностранец и поклонился, едва не роняя в бокал кучерявые букли своего длинногривого седого парика. – Я буду искренне рад послужить лично Вам, Ваша Царская светлость, и Вашему Великому Отечеству!


                Глава 15   

   Зима в Петербурге в те времена, теперь уже былинные, была куда как строже, свирепее. Но это, как ни странно, нисколько не смущало горожан, людей в большинстве своём русских, способных легко и весело подписаться под словами нашего гения: «Здоровью моему полезен русский холод». Зимние улицы необыкновенно оживлялись. Невский проспект, Большая Морская и другие центральные – пестрили нарядными «сливками» общества: тут прогуливались внушительные звездоносцы времён Бородинского поля и других каких-то боевых полей. Блистательные гвардейцы-щёголи скрипели сапогами, словно по крахмалу; гусары звенели шпорами.  Первые красавицы красили тут щёки на морозе. Протяжно скользили полозья дорогих экипажей, завернувших  сюда, как будто из сказки: экипажи эти друг перед другом хвалились богатым мехом, бархатом, орехом, бронзою и позолотой, не говоря уже о чистокровных, баснословно стоящих рысаках, свирепо дышавших жаром русских печей. На застывшей Неве поднимались груды серебра – горожане  привозили снег и сооружали крутые горки, по которым с ветерком любили прокатиться не только дети, но и взрослые, будто бы впадающие в детство.
   Окошко Зимнего Ларца в той комнатке, где жил Иван Теплович, выходило как раз в ту сторону, где сверкали две весёлых ледяных горы, почти с утра до вечера усыпанные разноцветным горохом детей, подростков и их родителей. Отодвигая шёлковую штору, чтобы лучше видеть, Богдаладов подолгу простаивал возле окошка, с улицы окованного студёным оловом.
  «Вот хорошо бы сейчас всё бросить и пойти на эту горку, - тоскливо думал он.- А ещё лучше было бы – с мальчишкою, сынишкою… Эх! Жениться бы!  Да только разве я не понимаю? Царевна Цаца – голубая кровь – не про меня. Ей нужен граф какой-нибудь. Князь, по крайней мере. Звездоносец. Герой. А Ванька Двухсердечный – это так себе. Это герой для Кунсткамеры!.. Ну, да ладно, хватит глаза лупит на улицу. За работу пора приниматься. Ох, зимушка нынче! И дровоколам, и дровоносам, и истопникам – всем теперь надо крутиться!»
   Во время крещенских морозов печи в Зимнем Ларце топили два раза в сутки, но и это мало помогало; в больших дворцовых спальнях температура иногда «приседала» до +10. Жилым почти не пахло. И тогда прислуга принималась подогревать постель  императрице, дочери её и постель других господ. Двухсердечный, долгое время когда-то спавший в своём холодном доме, где хоть волков морозь, поначалу не мог наизумляться на здешние причуды; под дорогие одеяла, расшитые золотыми нитками, постельничий осторожно закладывал закрытые сковородки-жаровни, наполненные  грудами раскалённых углей. И тот же седой постельничий, служивший тут более четверти века, рассказал Ивану Тепловичу потешную историю  о том, как тёмной зимней ночью в будуар к царице тайком пришёл любовник и, ни слова не сказав, дрожа от нетерпения, юркнул под одеяло. А там была жаровня-сковородка. И в результате – смех и грех! – яичница едва не получилась…
       Вспоминая этот анекдот, Иван Теплович с грустью улыбался, глядя на печь, жадно пожиравшую дрова – только треск стоял.  Печь была старая – обыкновенная; Богдаладов, увы, не смог победить в соревновании с заморскими печами. Он добросовестно построил печку, мало потребляющую дров, а его супротивники – подлые душонки! – стали подстраивать козни; печка дымила, чадила или вдруг начинала стрелять такими громобойными сучьями, словно они были заряжены патронами. Государыня, в конце концов, не выдержала и перечеркнула все прожекты Ивана Тепловича. «Будем строить, как прежде!» - такой был приговор подписан красными чернилами поверх чертежей Богдаладова. И всё-таки он не сдавался; готовил новые какие-то бумаги, чтоб с ними опять атаковать государыню. И теперь у него была уже довольно твёрдая уверенность в победе, потому что царевна Цаца загорелась его идеями, захотела помочь.
      -Я сегодня попробую поговорить с маман, - пообещала Цаца. – Она сегодня добрая, я вижу по глазам.
      -Вот хорошо бы! – Двухсердечный обрадовался, как дитя. – Ты уж постарайся!
      В Зимнем Ларце в тот день званый какой-то обед закатили. Сотни свечей горели-золотились, давая дополнительное тепло. И вино, и водочка тоже согревали, да ещё как! На столах – просторных, длинных – красовалась целые отряды и полки  столовых сервизов из фарфора и хрусталя. Вино рекой лилось, еды навалом – от жареного и пареного в огромном зале окна  опять затуманились, готовые пустить слезу, несмотря на то, что дыхательные трубы дышали полной грудью; Иван Теплович строго следил за этим делом.  Слегка хмельные, сытые – все пребывали в  хорошем расположении духа. Государыня в тот день была добра, щедра по случаю каких-то весьма удачных переговоров с заморскими послами. Придворный шут возле столов вертелся колесом, номера откалывал. Играли в буриме – занятие для благовоспитанных графоманов. Не гнушались картами – некогда преступною игрой; во времена правления Алексея Михайловича, прозванного Тишайшим, игроков наказывали также, как за грабеж или убийство: безжалостно рубили пальцы, уши. А теперь эта игра – ни дать, ни взять – занятие великосветских людей, а карточный долг, в который мог вляпаться любой дворянин, теперь считался «долгом чести» и не отдать его – великий грех. Вот как странно всё в жизни меняется; чёрное постепенно становится белым и наоборот.
     Подобные игры мало интересовали Двухсердечного. Зато он оживился, когда вдруг увидел пастухов и пастушек – это придворные, чтоб не сказать «притворные» переоделись в яркие  простонародные платья, изображая весёлую жизнь на лоне природы, где пасутся тучные стада, мирно стригущие траву, где красные платки костров трепещутся по лугам.
       Задумчиво глядя  на это маскарадное «простонародье», Иван Теплович поймал себя на мысли, что именно там, только там настоящая жизнь – среди русских полей, где страдать приходится во время страды; среди русских лесов, наполненных живым зверьём и птицами, которые на царский стол попадают только в качестве еды на золотых поносах. Там, в кондовых тёмных русских избах рождаются и умирают изумительно светлые души.  А здесь, где много света – от каминов, от золотых светильников и канделябров – здесь так много тёмного, фальшивого, лицемерного. И что он тут забыл, Иван Теплович? Как вообще он мог соблазниться жизнью при царском дворе? День за днём Двухсердечный стал сам себе изменять, стал себя предавать. Он перестал, например, бояться мороза; ему уже хотелось одеться потеплее, помягче поспать и послаще пожрать, ну, то есть, откушать. Перемены эти совершались незаметно, исподволь. Это были перемены к худшему, а в таких переменах человек себе, как правило, не признаётся; куда охотнее человек себя похвалит за найденную копейку, нежели поругает за потерянный рубль; такова психология.
     «Надо ехать на родину, - загоревал Двухсердечный,- надо скорее, покуда не скурвился, покуда не принял правила игры этих людишек, в большинстве своём хлопочущих не о благе  России – о благе своего живота… Уговорить бы Цацу, вместе с ней уехать, вот было бы счастье. Поселились бы где-нибудь на берегу Волги-матушки. Я построил бы дом, детишек нарожали бы – пастухов да пастушек…»
     Размечтавшись, он услышал нечто похожее на нежную мелодию пастушеской дудки, а потом зазвучала польская мазурка и откуда-то возникла царевна Цаца – раскрасневшаяся, возбуждённая. Цаца хотела его пригласить на мазурку. И только тут Двухсердечный с удивлением заметил, что царевна как-то неприлично охмелела; никогда ещё такого с нею не было. Только вином почему-то не пахло от царевны, вот что странно. Вином не пахло, а глаза между тем блестели каким-то неестественным блеском.
       -С тобою всё в порядке, Цаца?
       -Я в полном порядке, дружок. – Улыбка её была необычной, кривой.- А в чём дело?
       -Нет, ничего… Только, знаешь, Цаца… Ты хотела поговорить, - напомнил Иван Теплович, глазами показывая в сторону царицы. – А теперь, я думаю, не надо. А то ведь можно всё легко испортить.
      -Игрушку можно легко испортить, - насмешливо сказала Цаца.  - Я в детстве любила игрушки разбирать. Зачем? Сама не знаю. Просто хотелось увидеть, что у них засунуто  вовнутрь…
    Иван Теплович посмотрел на украшение царевны – увесистое ожерелье из бриллиантов огранки «маркиза»; он уже неплохо в этом деле разбирался. «Да ты и теперь ещё не наигралась, вон какие цацки у тебя, - подумал Двухсердечный,-  через день да каждый день меняешь!»
     -О чём ты думаешь, дружок?
     -О самом дорогом… - сказал он и неожиданно засмеялся, отводя глаза от ожерелья.
     -Налей-ка мне шампанского, дружок, - попросила царевна, широко улыбаясь и поигрывая китайским веером. 
      -А может, хватит?
      -Что значит – хватит? - Глаза её с широкими зрачками сердито вспыхнули. - Да я за вечер, если хочешь знать, ещё даже бокала не пригубила! А ты мне – «хватит», «хватит»…
      -Так в чём же дело, Цаца? Что с тобой? – Он осторожно взял её за руку, обнажённую до плеча; под белой тонкой кожей хорошо виднелось голубое кружево горячих сосудов и совершенно крохотных сосудиков, цветом своим словно подтверждающих то, что у царевны –  голубая кровь. – Может быть, я отведу тебя в спальню? Жаровню-сковородку поставлю под одеяло. Ты поспишь, отдохнёшь…
       Она хохотнула, дразня великолепными зубами – чистыми, ровными.
        -Хочешь быть моим постельничим?
       -Ну, если честно, то не отказался бы.   
       В глазах у неё заиграли весёлые какие-то чертики. Надувая губки – в знак обиды за то, что он не разрешил ей выпить  шампанского – царевна сказала с капризными нотками:
     -Ты много раз уже клялся, божился, что любишь меня.
     -Было дело, да. Я и теперь от этих слов не отрекусь.
     -Молодец. А я, знаешь, о чём подумала? Я смотрела, смотрела на пастухов и пастушек… и вдруг подумала, как хорошо бы нам уехать на зелёные луга да в шумные дубравы…
      -Ты просто читаешь мои мысли! – изумился Иван Теплович. – А может, мы действительно уедем?
      -Мы уедем! Уедем! Уедем! – заговорщицки зашептала царевна, обжигая близким дыханием.- Мы тайком обвенчаемся, а иначе мамка нам житья не даст…
     -А давай прямо сейчас? – Двухсердечный загорелся, возбуждённо сверкая глазами. – У меня знакомый надёжный кучер…
     -Ти-хо!- Царевна белый пальчик приложила к губам и поманила  в сторону.- Вот здесь никто нас не услышит, Ваня. Я готова с тобой хоть сейчас… хоть на край света. Только, знаешь… Только ты не обижайся… - Царевна так вздохнула, что бриллиантовое ожерелье вспыхнуло блистательной волной. - Я тебя, Ваня, маленько боюсь.
       Он изумлённо выкатил глаза – как два бриллианта.
      - Меня? Боишься? Почему?
     -А потому что… - Царевна потыкала пальчиком в широкую грудь Богдаладова.- Ты же не нормальный, Ваня. Ты же – Двухсердечный. Так?
     -Ну, что поделаешь… - Он глаза опустил.-  Мамка таким родила.
     -Вот и я про то же самое, Ванюша. Ты сегодня поёшь соловьём, а завтра ты меня зарежешь как соловей-разбойник.
    -Господи! Да как это можно? – Он испуганно перекрестился.- Да я  лучше себя порешу!
     И тогда царевна  – то ли кто-то подучил её, то ли сама придумала – возьми да и скажи:
    -А зачем тебе два сердца, Ваня?  Ты же сам говорил, что одно тебе дадено Богом, а второе получил от сатаны.
     -Да. Так сказала знахарка. А потом цыганка подтвердила…
      -Ну, так вот и убери своё второе сердце, - словно бы шутя, предложила царевна. -   Или боишься?
     -Кто? Я? – Иван Теплович раздухарился и глазами чиркнул, как будто спичками.- Я никого на свете не боюсь!
    -Ох, какой отчаянный. - Царевна засмеялась, качай головой и незаметно дёрнула шёлковый шнурок, привязанный к далёкому какому-то  колокольчику.
     Пожилой слуга вошёл и поклонился.
     -Чего изволите, ваша светлость? Отпить или откушать?
     -Желаем,  – говорит царевна, улыбаясь, -  пистолетов откушать на серебряном блюде!
       Брови у слуги  загнулись – двумя подковками.
      -Это какие же вам, ваша светлость, пистолеты охота откушать?
      -Хорошие, - отвечает царевна. – Принеси, голубчик, те, что  будут повкусней. Самые лучшие.
       А самые лучшие в Зимнем Ларце – по тем старинным да былинным временам – это были пистолеты не настоящие, потому как настоящему оружию не до красы: оно спервоначала должно стрелять, а уж потом красоваться.
     Короче говоря, дворецкий был не дурак – мигом понял свою хозяйку. Низко поклонился, едва не подметая паркет стружками своего парика, да и отправился в комнату, оббитую атласом, в  ту самую комнату, где стояло три специальных оружейных ящика: один, где хранилось оружие для охоты, второй, где находилось оружие для забавы в театральных водевилях, а в третьем ящике было оружие, которое нужно ремонтировать.
      На широком расписном подносе слуга преподнёс, может быть, самый красивый пистоль – позолотою  горит, сверкает самоцветами.
     Иван Теплович глянул на оружие и такую шутку громко отколол:
      -Застрелиться подано! - говорит он весело, а сам весь белый на лицо, как мукой осыпанный. - Всё тут в порядке? Заряжено? А? Старый плут?
     -Заряжено,  - как-то слишком бодро доложил слуга. – Не сумлевайтесь. 
     Богдаладов побелел ещё сильней, но  отступать не думал; для такого характера, как у него, ходу обратного нет.
     - Давай-ка, батенька, иди отсюда! – приказал он слуге, а потом и царевну белыми губами попросил: - И вы,- говорит, - ваша светлость, извольте выйти. А то я волнуюсь, боюсь промахнуться.
      -Шутник вы, однако! – Царевна всё ждала, когда он дрогнет, струсит. - Ну, глядите, не промахнитесь.
       Иван Теплович как-то пространно, задумчиво посмотрел на грудь свою, на дорогой пистоль.
      -Промахнуться-то не промахнусь, - говорит он, кусая губу. – Мне бы только цвет не перепутать.
    -Какой такой цвет? – изумилась царевна.
    -Ну, как же! Одно-то сердце светлое – то, что поёт соловьём. А второе тёмное – варнаком  кричит.    
     -Ой, как интересно! – Цаца, улыбаясь, ладошками всплеснула.- Ну, вы уж постарайтесь, не перепутайте.
    -Рад стараться!  – говорит Иван Теплович и вдруг приподнимает палец. – Только у меня одно условие… Через пять минут мы с вами садимся в карету и уезжаем отсюда!
      И опять царевна улыбнулась.
     -Я согласна, дружок! Мне тут давно уже тесно и душно…
     Он понимал, что царевна решила устроить ему испытание;  барышни эти всяких сентиментальных книжек начитаются и начинают, бог знает, что выкомуривать…
     И это действительно было именно так, вот почему царевна  улыбалась, пристально глядя в глаза Двухсердечного. Она  приказала слуге принести холостой пистолет. Старый слуга так и сделал; и теперь он стоял за спиною Ивана Тепловича и руками и глазами показывал, что всё, мол, в порядке, пистолет принесён тот самый, не заряженный, игрушечный пистолет, который она в детстве не только разбирала, но и украшала камнями самоцветами.
      Затем слуга ушёл. А царевна не ушла, а только отвернулась.
      Иван Теплович спокойно взял оружие и тоже отвернулся. Посмотрел на солнце, предвечерним красным колесом стоящее над громадами города, над рекой. Посмотрел на баржи, груженые сосновым кондовым лесом, предназначенным для огромного количества прожорливых печей.
      -Когда мы уедем отсюда, - отчётливо сказал он в тишине, - я покажу тебе волшебные леса, где растёт Родовое Русское Древо. Это очень, очень далеко, но человеку великих пределов горизонты земли не страшны!
       Потом он глянул на пистоль, брильянтами слепящий, золотым узорочьем горящий. А потом под ухом у него как будто хлестанули сыромятным кнутом и оглушительный тот, огромное эхо рождающий звук заставил русскую тройку рвануться – с места в карьер; так ему показалось. И перед глазами у него замелькали, закружились красные колёса, похожие на солнце, каким-то странным образом размноженное. И вся карета почему-то показалась красной – то ли кровью облитая, то ли червонным золотом покрытая…
 
               
                Глава 16               
               
     И долго ещё после этого развесёлая музыка громко играла в танцевальных залах Зимнего Ларца. И шутихи шутили под окнами – постреливали в морозное небо, на востоке уже прикрытое пологом траурной тьмы.
     Спохватились потом, только поздно. Закричали, заплакали, запричитали: ох, ведь неспроста же люди говорят, что с оружием никогда не надо баловаться; и неспроста появилось присловье  о том, что даже палка однажды может выстрелить.   
    Да как такое вообще могло случиться?
    Стали разбираться, перепираться. Пыль до потолка подняли и в Зимнем Ларце.  Кто виноват? Царевна? Но ведь она же не хотела смерти Двухсердечного – она же любила его. Более того: царевна Цаца,  в детстве и отрочестве любившая ломать и разбирать игрушки, она не только разбирала тот злополучный пистоль – она собственноручно украшала его драгоценными камнями самоцветами. Украшала, поскольку пистоль  – декоративный, в нём даже не было места для пороха и пули. Так в чём же дело? Как же так могло случиться, что в руках у Ивана Тепловича оказалась эта очень талантливая страшная подделка? И кто её мог подложить в ящик с пистолетами? В ящик, закрываемый на несколько замков. И знал ли об этом старый слуга? Или не знал, а просто сослепу принёс? Но почему царевна сразу подделку не обнаружила? Ведь на рукоятке было три ненастоящих камня – три крупных страза, не очень-то умело сваренные заморским каким-то стекловаром. Царевна – на следующий день после трагедии, когда ей показали злополучный пистоль – почти мгновенно разгадала подделку. А в те минуты, когда она так глупо решила подшутить над Иваном Тепловичем, – она была как будто под гипнозом; и это очень даже близко к истине. Царевна не могла почему-то припомнить всё, что с ней происходило в тот вечер, когда она отведала всего лишь  несколько глотков шампанского, которым её угостил то ли заморыш в зелёном кафтане, похожем на плесень, то ли Посол Посолыч, всегда любезный, щедрый на комплименты  и подарки, привозимые из далёкого Туманного Альбиона.
  Долго, скрупулёзно пытались разбираться в этом странном происшествии. Но всё было бестолку. Только зря говорили, воду в ступе толкли.
   На какое-то краткое время в танцевальных залах Зимнего Ларца установилась мёртвая пугающая тишина – ни праздников, ни развлечений государыня не допускала. И царевна Цаца первые дни печалилась, в чёрных платках и платьях видели её.  Ну, а потом-то ничего, другие платки и платья были в неё в ходу.
   Больше всех пострадал старый слуга – надо ж  было крайнего найти.
   Старого дворецкого уволили со службы, чтобы не сказать прогнали в шею. Ящики с оружием с тех пор стали держать под замками, а ключи – только в кармане у министра обороны или как он там у них звался-величался? Но старый дворецкий в этой истории, похоже, был просто-напросто старым козлом отпущения. Не дворецкого гнать надо было, ох, не дворецкого.       «Доброхотов» нужно было пошерстить, послов и дипломатов, а так же тех заморских мастеров, которые давно уже оккупировали Зимний Ларец. Это из-за них, из-за этих доброхотов-обормотов через неделю после  смерти Двухсердечного разразился грандиозный пожар, тот самый пожар, о котором неоднократно говорил Иван Теплович, – предостерегал, предчувствовал.
    Незадолго до трагического выстрела Иван Теплович сделал странное открытие. По чертежам и схемам дотошно изучая дымоходы и дыхательные трубы Зимнего Ларца, он добрался до какого-то удивительного уголка, похожего на «мёртвую зону»: комната на схеме обозначена –  в подвальном помещении, но войти в неё нельзя; нигде ни двери, ни отдушины.  (Сам того не сознавая, Двухсердечный обнаружил потайную комнату для спиритических сеансов и секретных совещаний).
  -Ваша светлость! Я не знаю, что там, - докладывал он государыне, - но оттуда исходят опасные искры!
  -Так там же нет ни дымохода, ни дыхательной трубы! – удивилась царица. – Вы же сами об этом сказали.
 -И тем не менее… - настаивал Иван Теплович. – Именно оттуда исходят искры!
 -Да как же они могут оттуда исходить? – Императрица посмотрела на других мастеров, стоявших перед ней. – Кто-нибудь  может мне объяснить?
 -Ничего там нет, Ваша царская светлость! – начали ей подпевать мастера и подмастерья из числа «доброхотов».-  Какие там могут быть искры, если нет ни печки, ни трубы? Там даже комнаты нет. Это мёртвая зона. Там камень. Фундамент.
 -А я вам говорю, что это комната! – угрюмо настаивал Богдаладов.- Я молотком простукивал. Монолитный камень так звучать не может! Там – пустота.
 -Ну, вот видите! – Царица поймала его на слове. - Вы сами подтвердили, что там пусто. Так чего ж нам опасаться пустоты?
  В общем, не смог он тогда убедить императрицу. И вскоре все забыли про «пустоту, откуда исходят опасные искры». А потом, когда произошёл пожар, стали искать виновных, стали снова схемы изучать. А по этим схемам  – сам чёрт копыто  сломит.
  Зимний Ларец – это почти что целый город со своими улочками и закоулочками. И один из таких закоулков назывался там – Ларцовая аптека, находившаяся на первом этаже под Министерскими коридорами. А ещё ниже, в подвале, под комнатой флигель-адъютанта, располагалась аптекарская лаборатория, где варили всякие лекарства для царских особ и для придворных. И там же – в трубе над аптекарским очагом – была проделана дыра для вентиляции. И через эту дыру – после окончания топки – всё тепло вытягивало из помещения, где ночевали мужики-дровоносы. И чтобы сохранить тепло, эти дровоносы окаянные – их, правда, можно понять – затыкали дырку старыми рогожами. И потихоньку, помаленьку  эти рогожи затеплились, затлели. В Зимнем Ларце – за несколько дней до пожара – был слышен запах дыма, но мастера подумали (и царицу убедили), что это связано с какой-то неисправностью дымохода. Короче говоря, огонь разбушевался жуткий. Распожарилось так, что волосы дыбом вставали у очевидцев, которых там собирались толпами – Зимний Ларец больше суток пылал. И надо ли тут говорить, какой урон, какой ущерб понесла наша русская память, русская наша история. Дымом и прахом пошли огромные залы и галереи, стены которых видели и слышали самых лучших русских мужей: Державин, Радищев, Ломоносов, Карамзин, Жуковский, Суворов, Кутузов, Грибоедов, Пушкин… Да разве можно всех тут перечесть!.. Со временем, конечно, всё восстановили, воссоздали, но… Всё уже не то, не то, не то. И надо ли тут говорить о невосполнимости  потери? И что толку теперь говорить о том, что этой беды можно было избежать? Ведь сколько раз Иван Теплович подступался к трону императрицы и пытался её убедить в том, что в подвалах Зимнего Ларца есть потайная комната, откуда время от времени исходят опасные искры. Русскому Ивану не поверила царица – заморских «доброхотов» больше слушала.
  И только после жуткого пожара, когда мужиков-дровоносов чуть было не казнили из-за поджога, пускай и невольного, глаза у царевны «разулись», как говорил народ. В подвальном помещении Зимнего Ларца обнаружили в стене потайную дверь, ведущую в секретный кабинет, где находились обугленные черепа, обгорелый стол, исписанный сакральными знаками, и чёрные какие-то стеклянные сосуды, наполненные то ли кровью, то ли вином.


                Глава 17

    Печальный звон в день похорон стоял в морозном воздухе над Петербургом – царица приказала всем колоколам печалиться и в храмах, и в церквях, и в монастырях. Ивана Тепловича Богдаладова похоронили по-христиански. Сначала, правда, не хотели отпевать, как не отпевают самоубиенных, но царица показала свой характер, настояла на том, что это было не самоубийство – человек пострадал по оплошке слуги, перепутавшего пистолеты. На том и порешили благочинные – отпевали в Петропавловском  соборе, самом старейшем в городе. А накануне похорон по Петербургу чудные какие-то слухи бродили: где, мол, будет похоронен Двухсердечный? Кто-то даже называл  Благовещенскую усыпальницу. Кто говорил про Тихвинское кладбище, кто про Лазаревское. Но громче всего были слухи насчёт музея – насчёт кунсткамеры. Дело в том, что многие учёные умы заинтересовались уникальностью Богдаладова.  Учёные хотели два  уникальных сердца – белое да чёрное – изучить, как следует, а потом поместить в какой-нибудь аквариум со спиртом и выставить для всеобщего обозрения.
      Царица как узнала – воспротивилась:
      -Не дам,- решительно заявила, - не позволю! Он этими своими двумя сердцами так любил всё царское семейство и всю нашу державу,  как никто на свете не полюбит! А вы хотите, чтобы народ приходил, толпился и во все глаза глазел бы на эти золотые сердца, как глазеет на всяких уродов, которые плавают в банках со спиртом? Вы этого хотите? Нет! Не дам! Не позволю!
    Умы учёные не стали спорить – себе дороже.
    -Хорошо, ваше величество, как  скажите.
    А чуть позднее  – совершенно неожиданно для многих – царевна Цаца тишком, тайком решила поддержать учёные умы. Она заявилась туда, куда нужно и твёрдо сказала, что надо, надо всё это сделать – «не любопытства ради, а науки для». Заручившись её поддержкой, учёные умы скорёхонько произвели  анатомию Ивана Тепловича…
      И что бы вы думали?          
      Да никакой он не Двухсердечный.
     Хорошо ли, плохо ли, но это – факт.  Одно сердечко было у него, нашего сердечного дружка. Одно единственное. Только вот страдало за двоих. И за всю Россию-матушку страдало, добела калилось и чернело горем. Так  страдало, бедное, так маялось, как теперь уж ни одно сердечечко не сможет. Перевелись великие страдальцы на Руси. Перевелись. Кто теперь жалеет наши русские леса? Кто думает о нашем Древе Родовом? Кто жалеет сказку, живущую в лесах? Кто нынче верит в жар-птицу? В большую любовь?  Нет, конечно, есть ещё вера в человеке. И страдальцы, мученики есть, только уж совсем не тот размах – человека великих пределов трудно теперь отыскать. И навряд ли когда-то ещё родиться другой Двухсердечный.  Хотя утверждать не приходится. Жизнь время от времени преподносит сюрпризы. И не только печальные. Иногда у нас в народной гуще – чёрной, как сама земля, – вдруг засверкает такой самородок, который способен в сиянии души своей великой отразить, отзеркалить характер целой эпохи.

 




 
 


 


Рецензии