Училище-Чистилище
«Училище-чистилище»
Москва 2012
Яворский В.Т.
Училище-чистилище [Роман] Войцех Яворский – «Самиздат»
В этом произведении нет никого, кто имел бы право назвать себя прототипом. Однако автор разрешает любому читателю считать себя соучастником и присвоить тот или иной персонаж, уподобившись игроку компьютерной игры.
Тем, из дотошных поклонников расследования подноготной автора и его героев, которым придет все ж таки в голову желание докопаться до «истины», Войцех Яворский Томашевич благо-склонно дает разрешение – займите свои праздные часы и дни этим полезным делом.
Училище-чистилище
Глава 1. НАЧАЛО
- Хреново мне, хреново… - в моей голове, бессильно растекшейся на несвежей подушке, эти слова прогудели, как тяжелый удар колокола.
Ощущение такое, будто меня засунули в огромную банку, доверху наполненную спиртом, так что дышать приходится им же, не говоря уже о том, что по всем венам, определенно, течет эта же неразбавленная квинтэссенция медицинской витальности. Мне страшно пораниться – вдруг обнаружиться, что с красными и белыми тельцами в моей крови покончено навсегда, и из-под кожи проступит, похожая на березовый сок, жидкость, от которой любой зазевавшийся пьянчуга, в момент впадет в алкогольную кому.
Вот так… Проснувшись, сразу же обнаруживаю два несовместимых желания – быть и не быть… И никакого вопроса!
Когда, всего какие-то три года назад, на именинах одноклассника мне впервые налили водки, я ровным счетом ничего не почувствовал. Эндорфины не взметнулись, стараясь превра-тить кровеносную систему в сеть каналов, несущих неразбавленную радость бытия. В авторах моих генов не нашлось ни одного представителя северных народов, беззащитных перед разрушающей мощью алкоголя и я явно не являюсь потомком воинственных ирокезов за бутылку иноземного пойла готовых продать свою землю. Водка втекала в меня словно незамутненная родниковая вода, маленько развязывая язык и смывая заградительные бобровые плотины стыда и принужденного смущения. И только с недоброй руки моего одноклассника, использовавшего меня в качестве рецептурной колбы, в которую, к доброй порции разбавленного спирта, он добавил всего-то пятьдесят граммов портвейна, я в полной мере ощутил личностный коллапс. Не быть! При чем не только и не столько мне… В беспамятстве я гонялся с хлеборезным ножом за горе-экспериментатором.
С тех пор я не смешиваю напитки, и с каждыми очередными ста граммами утверждаюсь в желании «быть»! Но в этот раз, пожалуй, я все-таки переборщил…
Еще бы, бухать четыре месяца подряд без просыха, будто мне приспичило поставить рекорд по количеству поглощенного алкоголя. Ром, ром – каждый день по одной-две бутылки… И это только те, что покупал я, а ведь компания наша всегда насчитывала не менее 6-7 человек. Можно подумать, что в прелестный город Н-ск, я приехал именно за этим – наливаться винищем в обществе таких же раздолбаев, не нуждающихся ни в чем, кроме алкогольных ристалищ.
А вот и нет! Сюда меня занесло совсем за другим. Мне до чертиков приспичило расстаться с невинностью, а в Москве, в которой я прожил под присмотром родителей последние два года из своих 18, вариантов не было никаких. И я не недотепа какой-то – просто тогда, в конце семидесятых годов, в период брежневского маразма, намного уступающего эскападам Маркесовского патриарха, общественная мораль была на недосягаемой высоте в сравнении с нынешними временами. К тому же, я был домашним мальчиком, погруженным в книги и различные варианты организованного досуга, на которые были так горазды московские интеллигентские семьи. Поэтому имел склонность к романтическому бреду в большей степени, чем к поступкам прямого действия.
Конечно, оттрахаться с какой-нибудь девахой и тогда можно было бы в течение получаса после выхода на охоту, однако и последствия были бы столь же стремительны, но не так при-ятны.
Моя семья переехала в квартиру маминых родителей, проживших как в сказке долгую счастливую жизнь и «умерших в один день», ну, или точнее, с интервалом в полгода. Это был типичный московский двор, населенный жителями, знающими о тебе и твоей семье все, вплоть до ночных проделок бабушки и деда, и любящими перемолоть друг другу косточки, а то и вовсе сгноить неловко подвернувшуюся жертву. Да и девчонок, с которыми можно было бы безпроблемно перепихнуться, тоже надо было поискать – в этом гадюшнике о будущем замужестве, и родители, и их невинные самочки-недоросли задумывались задолго до появления «первой крови». Жесточайший родительский и общественный контроль заставлял ощущать себя заводским изделием, претендующим на знак качества и попавшим под надзор ОТК.
Так что терпеть я больше не мог ни минуты и отправился завоевывать свое мужское счастье в славящийся женской гегемонией город Н-ск!
Да… еще мне предстояло получить художественное образование. Видите ли, быть художником – мой идефикс еще с тех времен, когда я даже не мог себе представить, что между женских ножек существует такой неумолимый манок.
Сколько я себя помню – я всегда что-нибудь рисовал. В далеком детстве - грандиозные панорамы конных сражений саудовских бедуинов или буденовских кавалеристов; в «зрелые» предподростковые годы горы бумаги были изведены на неумелые, но очень похожие портреты всех маминых друзей; потом же наступило время эротических рисунков – бесконечные обнаженные прелестницы в самых смелых и вызывающих позах, на которое расщедрилось мое невинное тогда воображение; а перед окончанием школы мне начали являться готовые картины, с непонятными сюжетами, но очень красочные и предельно лаконичные.
С ними я и пришел в стены Н-ского художественного училища.
Вот так-то – ощущение себя призванным, желание разделаться с мучившей похотью и радость от наступающей свободы – неслабый багаж, привезенный мной из столицы в город, более всего известный своей половой диспропорцией и следовавшей из этого, как мне думалось, сексуальной свободой.
Для того, чтобы начался этот четырехмесячный алкогольный марафон, из-за которого я не могу оторвать головы от подушки, мне пришлось изрядно постараться. Я сдал вступительные экзамены на одни пятерки – даже для Н-ского училища это было что-то, и поступил сразу на второй курс!
А-а, черт, уж если плясать, так от порога!..
Представьте себе мое изумление, сходное с оторопью, охватившего Ивана-царевича, нашедшего заветную стрелу в лапках лягушки, когда в училищном холле я столкнулся со своей детской любовью, бесследно исчезнувшей из моей жизни незадолго до прихода первых поллюций.
Так вот, подруженция моя, спасибо ей за то огромное, познакомила меня со своим хахалем, а тот затащил меня в пристройку к большому деревенскому дому, которую он вместе со своим корешем снимали на пару.
Да, это, кстати говоря, еще одна прикольная особенность Н-ского художественного училища – в нем нет общаги. И не предвидится, то есть не будет никогда - по определению. Какое же это приятственное для администрации положение дел – никакой ответственности. Поверьте мне, если, дай Бог, будущим студентам когда-нибудь построят общежитие, то это будет открытием самого эстетского борделя – и только.
В тот первый вечер, а я провел у них целую неделю, мы оказались за столом, уставленным некоторым количеством водяры и немудреным закусоном, притащенным из привокзального буфета – жареной рыбой, хлебом, извечными плавлеными сырками. А на одноконфорочной плитке была сварена божественная рассыпчатая картошка.
Но главным украшением застолья, как всегда это бывает в обществе (будущих, состоявшихся или бывших) российских интеллигентов, была беседа. Вернее, пьяный треп трех талантливых молодых людей, перед которыми, как они искренне считали, была открыта дорога к вершинам признания. Круг тем был лимитирован самой природой человека мужской цивилизации, я не оговорился – мне не нравится слово пол, оно двусмысленно. Тем более, что так ведь оно и есть – на земле живут две цивилизации, с жестко регламентированными правилами взаимодействия. Так вот, первой темой была наша гениальность – что же еще? Вторая естественно вытекала из первой – мы делились нашими мечтами и планами. Ну, а третья была посвящена нашим извечным друзьям-врагам – женщинам!
Ребята хотели совершить переворот в советском промышленном дизайне, вернее один из них просто-таки горел этой идеей, фонтанировал замечательными задумками, а второй, по-видимому, больший реалист – собирался быть новатором-рационализатором на каком-нибудь крупном заводе. Мне, скажу честно, было совершенно по-барабану настоящее и будущее эстетики товаров. Меня полностью устраивало существующее положение вещей – подобно Вини Пуху, принимающему мир таким, как он есть, я главным почитал наличие еды, а не ее красивую обертку. К тому же, я совершенно не верил ни в малейшую возможность изменить ход вещей в Советском союзе в любой из сфер человеческой деятельности, за исключением изобразительного искусства, литературы и кинематографа. И то, все это было призрачно, удалено во времени почти что в вечность, особенно в искусстве «движущихся картинок», но все ж таки возможно, так как только здесь и просматривалось противостояние личности и власти.
Честно говоря, экзальтированные тирады будущих дизайнеров о влиянии внешнего вида предмета на психику человека меня скорее раздражали, а вот когда они приступили к обсужде-нию девичьей половины училищного студенчества, да, собственно, и всего города, я пришел в восторг.
Какие возможности открылись моему голодному до женских прелестей взору, какие возможности!..
Истории текли, как из рога изобилия, а потом совершенно неожиданно пришла моя подружка детства. Заявилась почти в полночь, вызвав бурный восторг у ее парня.
Не затягивая дела, они начали весьма активно ласкаться друг с другом.
Пока Роман отыгрывал сексуальную прелюдию, его приятель вытащил из-под кровати раскладушку, на которой, подстелив для мягкости одеяло, я и улегся почивать. А Никита, так звали моего гостеприимного хозяина, ушел в город. «На охоту» - ухмыляясь в густые казацкие усы, пояснил он на прощание.
Я честно пытался заснуть. Но ничего не выходило. Я был дико возбужден из-за сложившейся ситуации. На соседней кровати, буквально в трех метрах от моего неуютного ложа, эта засранка Нинка устроила самое, что ни на есть показательное выступление в стиле немецкого хард-порно. Свет-то они, конечно, выключили, но напротив окна, будто специально, сверкал, наподобие киношного прожектора, уличный фонарь. Было лето, окна открыты настежь, завлекая в грязноватую хибару ночной свежий воздух. Обнаженная женская спина, украшенная сверху копной всклокоченных курчавых черных волос, за своей расхристанностью скрывавших Нинкино лицо, буде мне пришло в голову заглянуть в ее шалые глаза, подобно гигантскому фаллосу вырастала из блестящих, шарообразных ягодиц. Эта членообразная конструкция неутомимо двигалась, то взлетая в воздух, то с силой вдавливаясь в, невидимого с моего ложа, Романа.
Мне представилась амазонка, несущаяся по освещенной звездами степи, безжалостно погоняя своего скакуна.
Я схватился за свой вздыбленный пенис, который, казалось, был на грани неконтролируемого семяизвержения. До сих пор я никогда не занимался онанизмом – не собирал-ся и теперь начинать эту порочную, по моему глубокому убеждению, практику. Однако справиться с мощнейшим позывом к освобождению от тенет похоти, было трудно. А тут еще, куда-то доскакавшая мужененавистница, слезла с члена, уселась своей разгоряченной ****ой Роману прямо на разбухшие от поцелуев губы и начала играться с его сотрясающейся елдой.
Нет, это было просто выше моих сил. Я вскочил и поспешно ретировался в соседнюю комнату, служившую кладовкой. Здесь же находился рукомойник. Умывшись холодной водой, я маленько пришел в себя. В голове крутилась одна мысль – «Что делать?» Никуда уйти я не мог, находиться в одной комнате с яростно ебущимися сексуальными эксгибиционистами, у меня не было ни сил, ни желания. Если бы я знал, что меня ожидает впереди, мои сетования обрели бы силу плача у одноименной стены. Босой, одетый в одни трусы, я начинал замерзать, несмотря на вполне летнюю погоду, царившую в последних числах мая. Наконец, мне удалось взять себя в руки – я решил вернуться в жилую комнату, зарыться с головой в одеяло и дотерпеть всю эту, неожиданно подаренную мне, репетицию малобюджетного порноролика.
Только успел я протянуть руку к двери, как она широко распахнулась и ко мне в объятия свалилась абсолютно голая Нинка. Я отпрянул от нее так стремительно, будто на меня позарилась нечистая сила. Ее же (Нинку) наше столкновение ничуть не смутило, не обращая на меня ни малейшего внимания, эта стерва продефилировала напрямик к умывальнику и, задрав одну ногу и оперев стопу о его край, начала деловито подмываться.
Я не мог оторвать глаз от снующих Нинкиных пальцев, которые, зачерпнув воды, целиком погружались в разгоряченное лоно. Вдруг она обернулась ко мне, подмигнула и, хихикнув, спросила – «Что, Тео, небось, тоже хочешь?»
Бестактная фамильярность меня взбесила! Конечно это глупо – ситуация явно не могла соответствовать даже элементарной стильности. Но, черт подери, обнаружить, что предмет моих детских невинно-амурных подвигов, настолько преуспел в разврате, тогда как я мог похвастаться только просмотром немецких порнофильмов, которыми разбавили показы запрещенного в России «Сало» Пазолини и «Сталкера» Тарковского в маленьких зальчиках киностудии «Мосфильм» - нет, это невыносимо и ужасно!
Скрипнув зубами, я процедил – «Как-нибудь в другой раз», и кинулся на узкую и жесткую раскладушку.
«Я подожду, милый!» - успела послать мне в спину обещание будущих услад, откровенно смеющаяся Нинка.
Намерение свое я осуществил – закутавшись в вонючее рваное одеяло, мне удалось создать иллюзию отсутствия. Но заснуть я так и не смог. Мне мешали звуки, для осознания источников которых, не приходилось особенно напрягаться. Сначала я услышал, как протопали босые ноги Нинки, потом меня некоторое время доставал скрежет, издаваемый пружинами кровати, на которой два недавних любовника искали удобное для обоих положение. Потом наступила долгожданная тишина. Меня понемногу начала захватывать дрема.
Как вдруг раздался скрип открывающейся входной двери. Потом из кладовки донеслось какое-то приглушенное бормотание. В нашей комнате включили свет, который проникнув сквозь ветхое одеяло, заставил меня окончательно прийти в себя. Освободившись из добровольного одеяльного плена, я обнаружил за столом вернувшегося с «охоты» Никиту и его «добычу» - молоденькую беременную девушку, на лице которой легко читался, как страх перед непонятным настоящим, так и любопытство по поводу ближайшего будущего.
Честно скажу – хоть девчонка была на приличном сроке, но вид имела очень соблазнительный и очевидно совершенно не противилась новому знакомству.
Никита хлопотал, пытаясь создать из остатков нашей вечери некое подобие изысканного угощения.
- Вот, на вокзале нашел… Надькой зовут. Гляжу – сидит ревет! «Чего ревешь-то?» – спрашиваю.
Тут Надька, извинительно улыбнувшись, и уже здесь, в присутствии новых зрителей, объяснила:
- Меня муж на вокзале бросил-потерял… Выпимши был, сел на поезд и уехал… А меня за-был… А деньги-то все у него были – так что я на вокзале осталась и без билета, и без денег… А он, зараза, очухается теперь только дома и, значит, приедет за мной только завтра.
- Ну, я ей и говорю – чего тебе на вокзале-то сидеть голодной и без сна. Пошли, говорю, ко мне – накормлю, спать уложу и не обижу. Вишь, пришли…
- А ты-то – чё не спишь?
Я кивнул головой на кровать, в которой мирно посапывали, утомленные недавними любовными подвигами, голубки.
- Ха, резвились ребятки?! А что поделаешь, Нинка-то в училище еще два года будет колошматиться, а Рома через месяц – тю-тю, на историческую родину… Ну, ладно, ща переку-сим и на боковую, да, Надь?
- Спасибо, Никита…
Я лежал, смотрел иногда на ребят, аппетитно уминающих картошку, бутерброды с сыром «Дружба» и пьющих горячий сладкий чай, иногда на потолок, а в голове крутилась одна мысль – вот оно значит как оно…
Никита выдул еще полстакана водки и, расправив постель на своей кровати, вышел из комнаты, выключив свет.
В комнате по-прежнему было достаточно светло – уличный фонарь не собирался отменять свое «волшебство» до утра и давал достаточно света, что бы все происходящее в на-шей халупе выглядело, как картинка на экране в кинотеатре начала 20 века.
Надя, посекундно оглядываясь, то на меня, то на, лежащую на соседней койке, парочку, то на дверь, за которой скрылся Никита, разделась и, оставшись в трусиках и лифчике, аккуратно улеглась на кровать.
Через некоторое время в комнату вернулся Никита – он был абсолютно гол, его елда торчала, как хороший кусок сервелата. Размахивая своим членом, он подошел к Надьке и улегся рядом с ней.
- Ты чего? – раздался шепот.
- Спать пришел! Это же моя кровать – раздался ответный гудящий голос.
- Не надо, Никит!
- Да тебе хорошо будет…
После пятиминутной возни, теперь уже правая кровать узнаваемо заскрипела, подчиняясь размеренному ритму Никитиных копуляций.
Через некоторое время на меня накатил долгожданный сон и последней мыслью были слова – «Да уж!..»
Глава 2. ЭКЗАМЕНЫ.
Евдокия Никитична – вот кто до конца моей жизни будет служить памятником тому экзаменационному лету. Как Пушкин при каждом наступлении осенней непогоды.
Тогда я целую неделю помогал ребятам делать их диплом. Жил у них же. Доморощенного Декамерона больше не было. И вовсе не потому, что Роман с Никитой решили пощадить мое са-молюбие, в этом вопросе они были настоящими гуманистами – скорее можно было представить с их стороны братский дележ своими «боевыми» подругами, так сказать, «и хлеба горбушку и ту пополам…». Однако наступил цейтнот – и надо было ударными темпами реализовывать сложнейшую дизайнерскую идею ими придуманную.
Да и мне, честно говоря, было как-то тошно даже мысленно подступать к женскому полу с какими бы то там ни было сексуальными поползновениями после встряски, устроенной Нинкой. С одной стороны, я увидел ее, так сказать в деле, а с другой, во мне розовым кустом расцвели воспоминания о том, как в детстве мы практически были «женихом и невестой» со всеми вытекающими из этого невинными нежностями, поцелуйчиками и «добродетельным» изучением наших гениталий. К тому же, я чувствовал - с ней меня впереди ожидает что-то большее простых плотских удовольствий.
Поэтому я, целиком и полностью, погрузился в проект моих новых корешей. Огорошивал уровень мышления и творческих находок выпускников дизайнерского факультета. Ощущение было такое, будто я попал в мир эстетического диссидентства. Решения задач, предлагаемые на суд дипломной комиссии, были полностью вне контекста советской действительности. Разгляды-вая планшеты и макеты, которые к этому времени были почти полностью готовы, я ловил себя на мысли, что являюсь посетителем выставки западного дизайна, привезенную нам, «совкам», в назидание.
Никита с Романом зашли на этом пути дальше всех. Купив подержанный автомобиль, они полностью убрали с него кузов и, на основе оставленных платформы и мотора, построили совершенно новую, свою модель. Они призвали на помощь друзей с автомобильного завода в городе “Т” и те откликнулись, приняв активное участие в этой авантюре, превратив их проект в один из своих пилотных. Я застал момент, когда ребята, в буквальном смысле, оттачивали экстерьер и интерьер машины. Так что мне пришлось полировать сложнейшую поверхность автомобильного капота и багажника.
Помогая новым приятелям, я не забывал о том, что сам-то я собирался заниматься совсем другим. Мне хотелось быть живописцем, поэтому дизайнерское отделение Н-ского училища, при всей его элитарности и качестве образования, меня совсем не привлекало. Я бродил по аудиториям, в которых изготавливали свои дипломные картины будущие художники-станковисты, в поисках наследников-продолжателей великих французских или русских живописцев, и меня все больше и больше охватывало уныние от пронафталиненных тем, выбранных студентами для вступления в цех мастеров-живописцев. Ведь именно так я и рассматривал сам процесс обучения и его венец - выпускное испытание – прощальный «ангельский» привет да Винчи своему учителю Верроккьо. Ремесленные умения выпускников были откровенно школярские. А от царящего в классах инфантилизма веяло беспросветной провинциальностью. В отличие от «вернисажа американизированных дизайнеров», я словно попал на выставку в районном выставочном зале, посвященную очередному юбилею, неувядающего в те времена, комсомола.
И только возвращаясь в намагниченное творческим горением поле, сформировавшееся вокруг моих новых приятелей, неугомонных любителей полночных охотничьих вылазок, ко мне возвращался кайф от соприкосновения с реальным делом.
Но настала пора уезжать. В Н-ск я вернулся только через месяц. Поприсутствовал на защите диплома, погулял с ребятами в местном ресторане. Прощальная пьянка получилась первостатейной, на ней я познакомился со многими активными соучастниками моей жизни в последующие три года.
А вот дальнейшая судьба «гениев» российского промышленного дизайна подкачала. Один превратился в штатного сотрудника конструкторского бюро мотоциклетного завода в род-ном городке “К…”, а вы знаете какие-нибудь популярные российские марки байкерного рынка? А второй и вовсе переквалифицировался в кустаря, сооружающего для зажиточных «новорусских» коммерсантов все, чего они изволят захотеть…
Я договорился с ребятами о том, что жить буду в их «лачуге». Но только с сентября месяца - расставание с городом, ставшим для них родным, превратилось в череду бесконечных «отходных» пьянок. А пока я поселился на «фатере» другой домовладелицы, являющейся штатной арендодательшей и сдававшей часть своей халупы только студентам нашего училища.
Как я говорил, отсутствие общаги компенсировалось широким предложением своих «лишних» метров со стороны местного населения. Сам же город Н-ск на поверку оказался кузницей интеллектуальной элиты и не только советской. В течение следующих трех лет, проведенных в училище, у меня появились друзья в самых разных ВУЗах, чьи общаги изобиловали полноценным интернационалом.
Непрезентабельные городские постройки, красиво отороченные кружевами зеленых деревьев и кустов, окутанные жарким солнечным июньским маревом не произвели бы такого яркого впечатления, если бы на каждое скучное, озабоченное и серое лицо коренного горожанина, не приходилось две-три светящиеся, молодые мордашки приезжих красоток, вышедших подразнить своих потенциальных охотников – то есть нас. Вся эта девичья рать жила в общежитиях учебных заведений или ткацких фабрик, превращая их в бесконечный сад наслаждений и авантюрных приключений.
А к нашему «храму искусств» перед началом вступительных экзаменов стекались бабки самых разных мастей. Объединяло их то, что все они жили в завокзальном районе города, состоящем из частных деревянных домов деревенского типа. Почти в каждой избе была пристройка или, в крайнем случае, отдельная комната, которую хозяева приспособили для своих корыстных целей. Хотя некоторые из этих старух были просто-таки матерями-благодетельницами для нас, бедных студентов. Среди этого женского сообщества крупными редкими бриллиантами сверкали несколько патриархов. Все это были легендарные личности, «крышевавшие», в прямом звучании этого слова, будущих художников с момента образования училища в тридцатые годы. У одного из них («родной отец своим студентам») мне и предстояло начать жить осенью.
Старухи же собирались у входа в училище небольшой группкой, и напоминали, как это не смешно звучит, продажных девок из московских подворотен будущих 90-х, предлагающих незатейливый секс, в обмен на трудовые гроши неудовлетворенных самцов.
Не знаю, почему я выбрал именно эту домовладелицу. Скажу честно, меня редко подводит интуиция, но еще реже я поступаю, согласно своим предчувствиям. А все потому, что меня все время одолевает желание жить по правилам, которые, между прочим, в мою голову втемяшила, царящая в той нашей стране семидесятых годов, атмосфера ложного прекраснодушия. Этакая разновидность страха незаслуженно оскорбить человека. Интеллигент-щина чистой воды. И ведь всегда попадаюсь на старый психологический трюк – мол, выберите среди присутствующих самого для вас неприятного человека – так вот, это ваш партнер!
Одним словом, меня воротило от ее вида, особенно от маленьких, сверлящих насквозь, хитрых и недобрых глазок. Да и остальные части лица и тела отнюдь не внушали расположения. Плотная, налитая силой, при которой даже излишний вес смотрелся маскулинной мощью, с сухими щиколотками, над которыми нависали раздутые икры, Евдокия Никитична обладала короткими руками с пальцами, напоминающими усохшие свиные сардельки. Однако по указу Судьбы именно она подошла ко мне с предложением поселиться в ее приделе, доведя количество жильцов до священной на Руси цифры три. А я не смог найти необидной причины для отказа и, сетуя на родительское воспитание, обрек себя на первый негативный опыт общения с аборигенами. Бедолага Кук, небось, тоже заподозрил неладное, но, из-за англиканства, не захотел обидеть папуасов и поплатился за это своей жизнью. Любовь к народу всегда чревата неадекватной расплатой за миссионерские потуги.
Испытывая душевный дискомфорт, проклиная свою слабость, я вместе с чемоданом притаранился в первую, самостоятельно выбранную и оплаченную, съемную хату.
Там меня поджидали мои «сохатники». Один из них был ярковыраженным хохлом, а второй, как в анекдоте – иудеем. Я с детства предпочитал евреев. Так получилось, что основным контингентом столичной интеллигенции, из которого мои родители черпали друзей и приятелей, были ученые, писатели, художники и музыканты, а среди них, почему-то, процентов девяносто были детьми Израилевыми. А уж здесь необычных, а значит привлекательных людей, на-биралось на все сто!
К тому же о моей собственной принадлежности к народу «Книги» постоянно напоминал мне отец, который был первым прирожденным Королевым, а потому хорошо помнил свои Коэновские корни.
Однако подружился я с хохлом. Но это случилось потом, а тогда мы заприятельствовали с ходу, составив неплохой тройственный союз. Еврея звали Гера Гершензон, а хохла Андрий Онд-рушко. Один был родом из Бердичева, а второй – киевский.
Андрий, которого все звали на французский манер Андре, родился на настоящем украинском хуторе, в котором не было ни одной особи мужеского пола, не носящей фамилию Ондрушко. Видать своих дочек они отдавали за жителей окрестных селений, чтобы те не портили статистику и не разжижали горячую Ондрушковскую кровь. Хутор этот находился возле города Бердичева, и Андре почти всю жизнь прожил в этой столице еврейских анекдотов, друзьями имел как местных «панов», так и осевших в этих краях пришельцев из благословенной Палестины, пробравшихся в «черту оседлости» через Литву, Польшу, Германию, юг Франции и Испанию. То есть настоящих «европейцев».
Гера же был штучкой столичной, естественно украинской, из Гершензонов. Его предки были типичны до безобразия - тут и раввин, и аптекарь, и портной, и ростовщик… Но родители Геры ситуацию маленько подправили, освоив смежные профессии – мама стала архитектором, а папа преподавателем математики в одном из киевских ВУЗов. В Киеве Герина родня могла себе позволить все, что угодно. Они были не менее мифичны, чем товарищ Че. Чего Геру понесло в Н-ск, я так и не понял – то ли он хотел избавиться от родительской опеки, то ли что-то доказать самому себе. Мечтал стать художником-промграфиком, не пил, не курил, немножечко и, чисто по еврейски, видел во всех врагов и притеснителей. Из-за этого говорил с ноющими интонациями в голосе, будто в чем-то кого-то извиняюще обвинял или обвиняюще извинял. Рисовал он очень неплохо, но это не помогло ему поступить – конкурс на выбранный им факультет был самым большим.
Я, кстати говоря, решил поступать на дизайнерское отделение – и не потому, что меня поразили своими работами Роман с Никитой, нет, мной двигали совершенно приземленные мотивы. Во-первых, на отделение «Художественное конструирование» был самый маленький конкурс, вернее его не было вовсе – один человек на место конкуренцией назвать было трудно, а, во-вторых, я уже отметил, что декан этого факультета меня заметил. А может, все было наоборот – он меня отметил, а я это заметил. Так что я являлся конкурентом Андре, но мы на этом не зацикливались по простоте душевной, по наивности и юношескому желанию всех любить и со всеми дружить. К тому же, по истечению первого семестра, я собирался перевестись на педагогическое отделение, на котором натурного рисования было гораздо больше, чем на других факультетах.
Занимались мы свободное время тем, что пили водку и воровали на соседних огородах всякую снедь. Девчонок затащить в нашу хибару не получалось, да и не особенно хотелось – желание поступить и не возвращаться в родительский дом, было гораздо сильнее. К тому же наш цербер всегда был начеку.
Целый месяц мы вынуждены были вести настоящие тактические бои с нашей кошмарной хозяйкой. И все потому, что Евдокия Никитична, которой мы сходу определили кличку «Сво-лочь», не просто недолюбливала своих квартирантов, а изначально подозревала их во всех смертных грехах. Ее день начинался с обустройства засад - она внимательно отслеживала наши перемещения по избе в части, предназначавшейся для сдачи в наем. Наши вещи, практически ежедневно, досматривались, причем так профессионально, что я заподозрил Никитичну в том, что свой почтенный трудовой стаж она заработала в тюрьмах и лагерях в качестве надзирательницы.
Евдокия была докучлива в мелочах – любимым ее занятием было внезапное появление в нашем приделе по какой-нибудь надуманной надобности. Рыская глазенками, она высматривала повод для длительного и нудного назидания. И таки находила его. Другим, доводившим до белого каления, развлечением «Сволочи» был немедленный осмотр уборной, после посещения ее кем-нибудь из нас, в надежде найти следы вторичных признаков нашей жизнедеятельности. Не дай Бог, если на дужке очка ею была засвидетельствована, хоть одна малюсенькая капелька – длительный речитатив, по накалу не уступающий лучшим образцам будущего рэпа был нам обеспечен. Самым потрясающим было то, что даже далеко заполночь, наши посещения отхожего места, протоколировались буквально с пятиминутной задержкой. А попробуйте часа в три ночи, с едва продранными глазками, в кромешной темноте, царившей в уборной будке – план ГОЭРЛО не успел охватить этот объект, попасть в очко, не выдававшее свое присутствие, аки затаившаяся в темной комнате черная кошка.
«Сволочь» каждый вечер и утро пересчитывала клубничные ягодки, в надежде поймать нас на воровстве. Мы молили Бога о насылании на ее огород африканской саранчи!
Вечерами наши беседы, в которых все ж таки превалировали темы, связанные с искусством, женскими прелестями, которых никто из нас еще не вкусил и иными чисто мужскими увлечениями, необоримым рефреном пронизывались мечтами и планами мести.
Мы отправлялись на экзамены втроем. На трех богатырей походили мало, но все трое были парнями пригожими, я думаю, что стеснение и кокетство здесь неуместны. Ну, во мне, как я говорил было почти метр девяносто, вернее чуть-чуть побольше, курчавые темно-русые волосы, яркие голубые глаза, нос с маленькой горбинкой, фигура спортивная. Одевался я в новые джинсы и рубаху ярко-алого цвета, на ногах носил туфли-лодочки, сработанные вручную и доставшиеся мне в наследство от, почившего безвременно, деда. Андре был чуть пониже меня, волосы имел черные, но не иссиня, этот оттенок достался Гере, носы у них как у братьев-близнецов и Фрейда были внушительные, орлиные, а глаза коричневые. Андре цыганисто смугл, а Гершензон бело-кож, с некоей даже голубоватостью, как будто его открахмалили и насинили. Да, Герка самый из нас маленький – всего 180 см. Зато его «индейские» волосы кудрявились, крупными локонами ниспадая на плечи, и закрывая часть спины. Одеты они оба были вполне продвинуто, разве что такой вопиюще кричащей алой рубахи им не досталось, и они ограничились пастельными тона-ми.
Рисовали мы в спортивном зале. У меня и Андре - натюрморт из гипсовых геометрических фигур с интенсивным освещением (карандаш), натюрморт в восточном стиле (гуашь), портрет головы (карандаш же) и, наконец, композиция из геометрических фигур с взаимным проникновением – очень сексуально! Чем экзаменовался Гера, честно говоря, не помню…
Для меня это был уже второй опыт прохождения через испытание на прочность намерений.
Я поступал в Н-ское худучилище в 18-летнем возрасте потому, что в 17 лет, после окончания школы, поперся в Строгановское… Глуп был тогда зело и наивен, уверен в себе и безаппеляционен по поводу своих предпочтений – быть художником и баста! Но дал слабину, позволил уговорить себя отцу, поддержанному, кстати, в редчайшем случае, мамой. Мол, быть художником в России, это значит, или быть конформистом, то есть предателем-соглашателем, или диссидентом, то есть находиться в полурепрессированном состоянии, и это в лучшем случае. А дизайнер – профессия достойная, в нашей стране ни к чему не обязывающая, но прибыльная, если правильно выстроить свою жизнь. Ну, я, по молодости, и пошел на компромисс и чуть не оскотинился, то есть изменил себе. Но, Бог миловал!
Строгановка меня поразила своей нравственной «грязью». А ведь это был мой первый выход во взрослую жизнь! До этого сплошняком шло «Золотое детство» и нежная оранжерейная юность. Рассусоливать не буду – я увидел студентов-старшекурсников и преподавателей, рисующих за абитуриентов или помогающих им советом, я наслушался рассказов о том, кто сколько стоит в администрации училища, у кого надо было готовиться, что бы поступить наверняка. Противно было и мерзко! К тому же, и это главное, я понял, что жесткие, застывшие на показательных рисунках металлизированные фигуры людей, их безжизненные лица, тухлая или нарочито расцвеченная живопись, которой похвалялись стены институтских рекреаций, меня совершенно не устраивают.
И все же я очень старался – я ведь перфекционист, мать его ити! Преподы, шастающие за моей спиной, цокали языком, глядя на мои рисунки, а один из них под конец и вовсе прямо мне сказал – «Парень, тебе надо учиться на художника-станковиста, ты не туда пришел…»
Я это и сам понимал, поэтому, когда мне выставили трояки по всем профильным предметам, просто не пошел на следующий экзамен.
И что же я делал, целый год – работал, занимался с репетитором, ну, хотя бы просто рисовал для себя? Нет. Я весь год валялся на тахте, читая книги из семейной библиотеки, играл в пинг-понг и бадминтон, ходил три раза в неделю на тренировки Айкидо. У нас в роду приоритетным был культ книги, у каждого отростка от еврейского родового древа была своя библиотека, корни которой уходили даже не к предвоенному общему собранию, а к далекому 19 веку, когда некий Эфраим Коэн, будучи раввином в южном губернском городке, начал, в параллель с религиозными, собирать светские книги.
Так что немецкие писатели начала и середины 20 столетия были моими основными советчиками и консультантами в познании мира людей.
Йозеф Кнехт поражал меня безумным стремлением в мир «реальности», предавая единственную, с моей точки зрения, идеальную форму существования людей – страну Касталию, а «Прекрасный» Иосиф - верой в своего Бога и умением соответствовать его промыслу. Я завидовал посвященности Леверкюна, несмотря на все жертвы и тернии, выпавшие на его долю… Ничего лучше объяснения в любви к Шоше я не читал и мне ужасно хотелось испытать такой си-лы чувство!
Все это, конечно же, не мешало предаваться неустанным сексуальным фантазиям, в которых моими партнершами выступали лучшие актрисы мирового кинематографа.
Родители, спасибо им за это огромное, дали мне возможность набраться сил и созреть для подвижничества. Только в последние два месяца перед подачей документов я обратился за помощью к художнику, с которым занимался последние два года, учась в художественной студии, и, под его руководством, в бешеном темпе, готовился к экзаменам.
Ну вот, а здесь в Н-ске, меня приятно удивило то, что экзамены проходили очень буднично. Из администрации и учительского состава никто у мольбертов не светился, хотя, конечно, за спинами копошащейся абитуры заинтересованные лица прогуливались. Наверно, здесь тоже старались определиться заранее со своими будущими студентами, так ведь это нормально. Я даже подозреваю, что на комиссию во время сдачи непрофильных предметов оказывалось известное давление. Сужу по себе. Узнав, что первые мои результаты (за рисование, живопись и композицию) кратны пяти, я вздохнул с облегчением – историю я обожал, а по русскому языку решил писать на стандартную тему – «мой любимый писатель». Главное, как я думал, не надо допускать грамматических и пунктуационных ошибок. Не тут-то было, я ведь, кроме немецких Манна и Гессе очень любил творчество японца Юкио Мисимы, а особенно его жизненный путь и, конечно, смерть - эту ярчайшую манифестацию духа. Моя мама была очень близка к литературным кругам обеих столиц, поэтому в нашем доме частенько оказывались переводы авторов, которым еще долго не светило быть официально изданными. Представляю себе шок, поразивший членов экзаменационной комиссии, когда они столкнулись с пятистраничным текстом, воспевающим автора, известного своими националистическими взглядами, активного сторонника старинных самурайских порядков и закончившего свой путь, сделав публично, перед телевизионными камерами, харакири.
Однако мне поставили четыре и приняли сразу на второй курс. Так что без руки провидения, а также влияния декана дизайнерского отделения не обошлось.
Все время, пока шли экзамены, наша славная троица всячески демонстрировала наплевательское отношение к результатам, активно якшалась со студентами старших курсов, не успевших еще разъехаться по домам, довольно панибратски общалась с преподавателями и активнейшим образом заигрывала с девицами, как из рядов абитуриенток, так и со «старо-жилками». По аналогии с армией их можно было называть «бабками». Честно скажу, нас сильнейшим образом удручало огромное количество восьмиклассниц, стройными рядами атакующих стены училища. Подумать только, им было всего по 14 лет! Практически до окончания учебы они были несовершеннолетними, просто-таки недоступными из-за защищенности их добродетели и невинности законом и дурашливой детскостью. Но, бла-годарение Богу, были среди абитуры и студенток такие красотки вполне «зрелого» возраста, что «вырви глаз»! Мы с ними быстренько задружились и в свободное время устраивали прогулки по Н-ским улицам и паркам – других достопримечательностей в городе на первый взгляд не было.
Однажды эта лафа благополучно закончилась, нам сообщили результаты – я на втором курсе, Андре - на первом, а бедолага Гершензон вынужден был отправиться восвояси. Не думаю, что он был этим страшно огорчен, так как очень скоро оказался на исторической родине, где, я думаю, очень даже преуспел.
Нам же с Андре в торжественной обстановке сообщили о зачислении и, попутно, огорошили обвинением в том, что понаехали тут с Кавказа всякие, скупили всю администрацию и не дали честным русакам поступить в их законное «Русское» учебное заведение. Эту тираду произнесла одна из, провалившихся на экзаменах девиц, чье изуродованное злобой лицо, очень точно отражало сумеречное душевное состояние.
Но тут уже администрация училища вступилась за нас, посоветовав разбушевавшейся дуре обязательно не приезжать в будущем году, так как, очевидно, что это учебное заведение никогда не сможет стать достойным ее талантов.
Мы предвкушали «медные трубы», ожидающие нас дома и мысленно уже были вне пределов города.
Быстро, быстро примчавшись в свою избу – поздним вечером уходил поезд в Москву, куда нам предстояло ехать вместе, мы успели совершить многое…
Желание мести распаляло наши души.
На следующее утро мы были в столице, а на грядках у Евдокии Никитичны не осталось ни одной ягоды-клубнички, и в уборной требовалась высочайшая квалификация золотаря.
Глава 3. БУДНИ
С трудом дотерпел я до начала занятий, меня просто-таки жгло изнутри желание оказаться на «свободе», в независимом плавании, так сказать… И ведь не скажу, что бы я испытывал какое-то особенное давление со стороны родителей – нет, мы дружили, с мамой по-человечески, а с отцом – по-мужски. В чем разница? Ну, образно говоря, с отцом я ходил на «охоту», а с мамой был близок на уровне внутренней энергетики. С сомнениями, открытиями, душевными переживаниями я шел к нашему семейному «шаману», мудрому и все понимающему, а о контактах с внешним миром советовался с вождем.
Говорят, что мальчики, по определению, тянутся к матерям, а дочери к папам. Или, наоборот, для женщин сын являет собой идеал мужчины, которого они пестуют собственными руками, а отцы провидят в дочерях свои мечты об идеальной женщине. Существуют даже такие странные, на мой взгляд, формулировки, как «папина дочка» или «маменькин сыночек». В моей семье все это никак не прижилось. Во-первых, я был единственным ребенком, так что излить свою особую любовь на дитятю противоположенного пола мой отец просто физически не мог. Хотя, что греха таить, он просто таял в обществе мелких девчонок в семьях своих друзей. Однако это нисколько не мешало ему общаться со мной, как с другом, мужчиной и младшим компаньоном, проявляя ко мне снисходительный патронат старшего товарища. Дух соперничества с отцом, который по законам психологии, должен был заставить меня стремиться к ранней самостоятельности и ревновать его к матери, не действовал, так как в нашей семье было принято предоставлять друг другу свободу, что полностью исключало всякое соревнование. Так что о переходе от детства к юности я узнал, не объявляя родителям войны, обнаружив, что скачком вырос на восемнадцать сантиметров, а ночные поллюции стали чуть ли не ежедневными. А, во-вторых, мама моя, хоть и осознанно ограничила себя одним ребенком, здраво оценив свои силы и привлекательность статуса домохозяйки, всю жизнь мечтала о дочке, ревниво наблюдая наши с отцом «мужские игры», жалуясь на фантомные переживания отношений «дочек-матерей», которых ей не хватало. Так что мне невольно пришлось расти, развивая в себе сразу две ипостаси – с отцом и матерью я был их сыном, а оставаясь с кем-либо из них наедине – превращался в «наперсницу» матери и объектом, нерастраченной на дочку, нежности папы.
Когда я вернулся из училища «со щитом», мы с мамой устроили праздничные посиделки, а потом с отцом ушли на байдарках в двухнедельный поход. С ним и его друзьями. Быть неделями на дикой природе – это исключительное удовольствие, особенно, если вся команда состоит из авантюристов сознательно отказывающихся от любых форм и артефактов цивилизации. Кроме лодок, тарелок и ложек…
Закупив все необходимое для самостоятельной жизни и занятий искусством, в том числе и пресловутый кухонный скарб, мы с отцом на его машине прикатили в Н-ск, где меня уже ожидал дед «Хоттабыч» - так звали хозяина той пристройки, которую Роман с Никитой передали мне по наследству. Я казался себе колонистом-греком, покинувшим метрополию ради освоения новых земель и миссионерского служения идеям античной цивилизации, пронизанной поклонением прекрасному.
Пару слов о хозяине – почему его так назвали мои предшественники, я вам не скажу. По мне он больше похож на побрившегося Черномора, так неудачно позарившегося на Людмилу или на скрюченного вдоль и поперек Кащея-бессмертного. Вдоль, потому что он был изрядно горбат, а поперек – из-за его кавалерийский ног. Я вас уверяю, Хоттабыч мог переступить через стандартную металлическую бочку и не заметить ее. Он искренне любил своих жильцов – никогда не вмешивался в их времяпровождение, а за редкую помощь по хозяйству всегда платил сытным обедом и бутылкой водки. Жил он со своей Нюркой, толстой, сварливой, но тоже доброй бабищей, с кошкой Муркой и собакой Шариком самой, что ни на есть, дворянской породы. Любимой его присказкой была: «А так ли это?» Поначалу я не принимал во внимание эту, как мне казалось, словесную дурь, но приглядевшись к Хоттабычу, обнаружил, что за этими словами-паразитами скрывалась целая философия, в основе которой находилось сомнение, как способ познания. Действительно, если в этой жизни, хоть какая-то константа, к которой неуместно было применить этот вопрос?
Заплатив ему свою часть арендной мзды, я начал обустраиваться. Андре должен был заявиться на следующий день, поэтому я, на правах пионера и старшего компаньона, пригласившего его в дело, занял левую от окна кровать – свет, во время выполнения домашних работ, должен падать правильно. Затем пристроил магнитофон, который забрал из дома, врубил «Цеппелинов» и сразу почувствовал себя по-настоящему счастливым – будущее раскрылось передо мной словно экзотически-эротический цветок перед длинным носом колибри.
Во мне уживаются куча предков разнообразных кровей, сумевшие передать, мне свои типичные поведенческие клише. С одной стороны, когда я где-нибудь гнездуюсь, или, прогуливаюсь на улице (Schpazieregehen), то во мне просыпаются мои немецкие протестантские корни. Подозреваю, что эти «дойчеры» и вовсе родом были из швабской части Швейцарии и принадлежали к кальвинистам. Дотошность, с которой я раскладываю «на веки вечные», каждую вещицу на определенное для нее место, или провожу генеральную уборку, или то, с каким отвращением и протестом взираю на прохожих, позволяющих себе бросить спичку или крышку от бутылки с пивом на землю, выдает мои «фрицевские» чистоплюйские корни. Затем им на смену всплывают из глубин моего бессознательного всякие Авраамы и Моисеи и в течение одного дня наносят ощутимый урон протестантским подельникам, устраивая, из четко организованного пространства, галактический бардак, который, разрастаясь, превращается к концу недели во вселенский хаос. И тут, как по мановению волшебной палочки ему на смену опять приходит, педантичность немчуры и я устраиваю субботник – шаббат, так сказать. Наведение порядка вызывает во мне такую же радость, что испытывают евреи с заходом пятничного солнца. Мои турецкие пращуры не суют свои длинные крючковатые носы, которыми они могут поспорить с еврейскими родственниками, в дела домашние. Их территорией является время моего досуга. Именно благодаря им, во мне живут сибаритские и гедонистические качества – лень, любовь к разного рода «улучшителям жизни», будь то вино, сигары и уважение к полигамности. «Еврейское» во мне является приверженцем божественного призыва «Плодитесь и размножайтесь», германцы требуют неукоснительного следования правилам христианской добродетели, но турки, в критические моменты всегда побеждают! Когда, на второй год учебы, у меня случились три постоянные любовницы одновременно, что иллюстрирует мои отношение к женщинам, именно янычарская составляющая позволяла мне с легкостью соединять похоть со строгим следованием основам человеческой морали. Я любил их всех, одаряя своим вниманием, подарками и помощью – единственно, на что они не могли рассчитывать, так это на мою фами-лию…
Да…, ведь остается еще изрядная русская составляющая моего я! Чем же она меня наградила?
Ну, во-первых, это то, что мне «все по-барабану»! Во-вторых, я горазд на выдумку, а в-третьих, очень не дурак выпить. Я прямо чувствую, как в моменты, чреватые для меня какими-нибудь неприятностями или в случаях, когда надо разродиться творческими идеями, ко мне подключаются русаки.
А теперь последний штрих! Я долго думал, а к какому источнику подключено мое подсознание в моменты, когда из неведомых высот-глубин на меня сваливаются-вылезают образы моих картин? Никто из моих официально признанных предков не может претендовать на роль проводника, а уж тем более родителя этих наитий. Остается предположить, что где-то там, в веках или тысячелетиях над моей пращуркой потрудился Арий жреческого происхождения! И теперь, какая-то фитюлина, какие-то три капли из состава моей крови, закипев, восстановили былую связь со Сварогами, Перунами, Иштарами, Вишнами и Кришнами….
За вечер и полночи я, славно потрудившись, сварганил очень даже приличное ристалище для наших с Андре будущих побед. Затем развалясь на своей кровати, под звуки все тех же не-утомимых и бесподобных «Цеппелинов», предался мечтам о близящейся сексуальной революции. Так с наушниками и заснул.
Утром меня разбудил Андре – надо было срочно идти на ж/д вокзал, в камере хранения которого, он оставил большую часть своего багажа.
Когда мы притаранили две огромные сумки, рюкзак и настоящий бочонок литров на 7 домой, у нас не осталось сил даже на то, что бы как-то разложить все это богатство по местам.
Отдышавшись, мы поехали в училище – узнавать расписание, знакомиться со своими будущими учителями и вообще производить рекогносцировку будущего жизненного пространст-ва.
По дороге Андре признался мне, его хуторские родственники отгрузили ему такое количество снеди и горилки, что, если мы будем жрать и пить без устали, приглашая в гости к себе друзей, то пару месяцев нам можно не думать о хлебе насущном, а, если мы зажмотимся, то и на весь первый семестр хватит.
Но самое главное – ему наложили целую сумку-холодильник кур, а так как сюда в Н-ск он добирался полтора суток, то те из них, которые сырые, надо сегодня же жарить и потреблять!
- Ура! Так мы устроим сегодня день знаний!
Задачу мы поставили перед собой архитрудную! Надо было срочно собрать команду из приятных девчонок и парней, которые могли бы стать нашими приятелями хотя бы на бли-жайший вечер. А ведь знакомых у нас был с гулькин нос. Ребята, сдававшие с нами экзамены, да несколько училищных старожилов, с которыми нас связывали шапочные знакомства, и встреча с которыми в первый же день нашего приезда была очень проблематичной.
До начала занятий оставалось еще три дня, но народу, снующего по двору и этажам, было немало. Посмотрев расписание занятий, определившись с тем, что нам нужно будет взять с собой в первый день, мы начали кампанию по выявлению сегодняшних наших компаньонов на вечерне-ночную пьянку.
Тут меня и заарканил мой декан! Хотел, ей-богу, написать мой Фюрер! Вождь, спаситель и благодетель!.. Оказалось, что первые три курса после торжественного собрания по случаю начала учебного года, незамедлительно, то есть прямо завтра, отправлялись в колхоз, терпящий бедствие и взывающий о помощи к студентам всех, без разбора, учебных заведений города Н-ска. А мой декан забирал меня под свое крыло и отправлял долбить стены в мастере. Причем прямо вот сию же секунду! С великим трудом я отбрыкался, договорившись о начале моего трудового подвига со следующего утра. Но пьянка накрывалась медным тазом. Набирать компанию на всю ночь, когда на следующий день тебе запланировали трудовой утренник, от которого невозможно отвертеться - увольте.
День грозил закончиться бесславным фиаско, но тут нам попалась Нинка. С усмешкой, не злой, но очень даже лукавой, она, посматривая на меня, начала незамедлительно посвящать нас в особенности устройства неофициальной жизни студентов нашего училища.
Мы узнали – где проходят самые интеллектуальные пьянки, куртуазные пьянки, наркотические тусовки; кто является кругом посвященных – элитные ****и, чиновничье-директорские дети, интеллектуальные снобы; где можно прикупить анашу и эфедрин; кто является записным стукачом, а кто стучит из карьерных соображений; где в городе лучшие дискотеки, танцполы и рестораны, в каком кафе кормят вкуснее всего, а в каком дешевле и так далее, так далее, так далее…
Напоследок Нинка пригласила нас посещать поэтическо-певческие вечеринки, которые она устраивает у себя дома, а мы пригласили ее на вечернюю курицу. Она согласилась, и мы отправились к нам домой.
У меня в голове сразу же появлялась мыслишка о сексе втроем. Конечно, появлялась! Да что там, я абсолютно уверен, что Нинка была бы не против такого расклада. Однако мне вовсе не улыбалось заиметь в лице подруги моего детства первую учительницу по сексу. Ну, уж нет! С ней я пересплю только тогда, когда я буду хозяином положения. А вот с Андре, если ей захочется, то, пожалуйста…
Дома у нас был электрочайник со свистком и двухконфорочная плитка. Одолжив у Хоттабыча пару сковородок, разделали двух курей и состряпали неплохую версию цыплят-табака.
Подкатила вечерняя прохлада, звучала музыка, на этот раз гитара Джорджа Бенсона, по стаканам была разлита горилка, на столе хлеб и парочка раскуроченных кур.
Мы были очень благородны и воспитаны – ограничились гастрономическими удовольствиями и радостью интеллектуального общения. Делились мечтами. Получилась ника-кая не пьянка, а званый ужин, хотя из приглашенных особ за столом была всего одна Нинка.
Разговор пошел доверительный, о том, кем мы хотим стать. Это очень интересная игра – долгосрочный прогноз своей жизни. Спустя какой-нибудь внушительный временной отрезок, например, пяти лет, оглянуться назад, вспомнить свои давние мечты и обнаружить свою правоту или оплакать несостоятельность претензий.
В детстве я собирался быть дворником – очень хотелось самым наглядным и реальным образом быть творцом красоты окружающих пространств. В результате же недалеко ушел от этой мечты, разве что метлу поменял на кисточку, а двор на холст.
А вот Андре, оказывается, хотел бы стать художником-графиком, а пошел на дизайн по той же причине, что и я. На самом деле он лукавил, я чувствовал, что он так и не знает, кем ему быть в этом мире. Просто он повзрослел настолько, что настала пора расстаться с родительским домом, превращаться в самостоятельного мужика. А так, как с детства у него ярко проявился только один талант, то куда ж было еще идти?
- Понимаешь, - говорил он, - я хочу стать профессионалом, хорошо зарабатывать, встретить свою дивчину, создать семью, чтобы было трое детей.
- Ага, - говорит Нинка – построить дом, посадить дерево и вырастить детей! Фи, Андре, какой же ты скучный. Где безумства-то?
- Ну, ты – давай, давай, расскажи-ка нам о своих безумствах! – подначил я Нинку.
Та даже не покраснела, только зыркнула на меня острым взглядом.
- А, что? Да, я мечтаю… и я стану обязательно известной журналисткой, писательницей и художницей тоже, конечно! Но писательницей в первую очередь…
- А сейчас, значит, собираешь материалец?
- Ага…
- И какие же открытия успела сделать? Кроме секса?..
- Ну, ты Тео, даешь! Литература это такая сила! Когда пишешь, пропадает ощущение реальности окружающего мира. Мои герои начинают жить своей жизнью, над которой я уже не властна, разве что неимоверным усилием заставляю их придерживаться сюжетной канвы. Но бывает, что они и ее переиначивают, диктуя свою правду… Такие фортеля выкидывают! Иногда я просто не понимаю – откуда во мне такая уверенность при описании характеров или поведения совершенно мне чуждых персонажей. Как будто я врастаю в чью-то шкуру и превращаюсь в них. А ведь все благодаря тому, что я открыта миру. Как губка впитываю образы, жизненные ценности своих визави. Порой и попросту проживаю их жизни в реале. Особенно это страшит, если мои персонажи никак не похожи на меня. Наверно именно поэтому я теперь не могу осуждать людей, принимая их право на самобытность. Да вот мы сидим сейчас здесь, гляжу я на вас, слушаю и мотаю на ус… Вы оба такие разные, один хохол, второй полуеврей – удивительно же, как это вы оказались вместе! Вон Андре хочет простого обывательского счастья, и ведь у него получится, поверь мне! Настолько он весь хороший и правильный. А вот скажи-ка – куда ты-то метишь, любимчик богов? Андре, тебе известны планы этого господинчика?
- Не знаю. Мы так глубоко еще не копали. Тео – ты кто?
- Хрен его знает – еще не препарировался…
- Ты давай посерьезней, слышь? – шикнула на меня Нинка.
- Да, ладно вам, ребята.
- Колись-колись – поддержал Нинку Андре.
- Хорошо – я вздохнул – Я проводник...
- Это как это? – хмыкнула Нинка, - и, конечно, со сверхвысокой проводимостью?
- Во мне полностью отсутствует авторская составляющая. Такое ощущение, что меня выбрали для иллюстрирования чьих-то идей, которые я воспроизвожу, прикрывая подобно Шекспиру, истинного автора. Мне не приходится ломать голову над темами или сюжетами. Они приходят ко мне внезапно, словно некие послания, которые, порой, даже непонятны по смыслу. Так что я буду писать то, что приходит ко мне в снах, сваливается из ниоткуда и сидит в моей голове, требуя воплощения… А что это будет конкретно не знаю… Единственно, что могу сказать – эти образы странны, они напоминают мне стихи, обращенные к подсознанию. Так что, поверьте, как только закончу обучение – так сразу же вперед! И главное, чтобы этот информационный канал не иссякал, а во мне не пропадало желание быть ему послушным.
- Хм, - усмехнулся Андре – я чувствую себя шматком сала среди кошерной баранины.
Допив бутылку, подъев вчистую курятину, мы костями хуторских несушек одарили, бдящих под дверью Шарика с Муркой и отправились провожать Нинку…
На небе горели звезды, царила тишина, кроны деревьев серебрились от лунного света.
- Ребята, ну я прямо маха, которую мачо провожают под защиту родительского крова.
- Сеньорита, разрешите считать нашу сегодняшнюю встречу залогом будущей крепкой дружбы! – торжественно произнес Андре.
- И помни – за тобой должок! – ввернул я, не удержавшись.
Нинка лукаво улыбнулась, сделала перед нами реверанс и удалилась к себе в дом.
Глава 4. ЗАСТОЛЬНЫЕ РАЗГОВОРЫ
А на следующий день я оказался в обществе «дедов» нашего училища. Леха-****ь перешел на второй курс, добросовестно отучившись первый, а Мишка-афганец успел не только доучиться до третьего, но и подарить Родине два года, исполняя интернациональный долг. И как в классическом варианте, война, при всей ее паскудности (слова Мишки), превратилась для него в главное событие жизни, навсегда оскопив любое последующее эмоциональное переживание. Вот уж вопрос вопросов, является ли правитель мудрым (терминология древних даосов), если он обрекает молодое поколение своей страны на опыт бессмысленной войны?
Эта интернациональная вооруженная возня, как и многое другое, составляющее основу советской жизни конца семидесятых годов, прошла мимо меня, никак не затронув. Словно я жил в другом измерении, в котором царила иная, олитературенная правда. Своего рода внутрисоветская «Касталия». Только, если мои сверстники опутаны были сюрреалистическими сказками социалистического реализма или их зеркальным отражением в творчестве диссидентствующей интеллигенции, то я жил в плену у великих немцев и загадочных потомков самураев. Отсюда и Айкидо, и страсть к идеализму. А можно сказать, что главной особенностью моего мировоззрения была наивность. Вооруженный этой невинностью и непорочностью сознания, я погружался в атмосферу реальной жизни, удивляясь всему, «как младенец, упавший с луны».
С утречка, выйдя к автобусу, увозящему студ-труд-отряд на картофельные поля, помахав платочком и насладившись расстроенным видом отбывающих перво- и второкурсников, которые весь предстоящий месяц, вместо карандашей и кисточек, в руках будут держать лопаты и ботву, старательно изобразив искреннее сострадание, я отправился к месту своей трудовой вахты.
По дороге в голове занялся привычный монолог, как тема хорошо темперированного клавира Баха.
Кто такие эти люди, называющие себя художниками? Почему, из века в век, находятся все новые и новые невинные души, бездумно стремящиеся, как мотыльки на огонь свечи, к творческому безумию? Откуда в них берется священный трепет Демиурга, сжигающий их изнутри, лишающий их независимости, обрекающий на пожизненное служение искусству? Кто они в наше время? Неужто дизайнеры одежды или мебели, мультипликаторы и флористы, не говоря уже о создателях упаковки для туалетной бумаги? Дело не в ревности – просто мне хочется, придерживаясь сути вещей, докопаться до изначального значения термина художник. За последние полтораста лет привычные ориентиры во всех проявлениях человеческой цивилизации настолько изменились, что подчас боишься попасть впросак, обращаясь на улице к человеку, чей социальный и гендерный статусы, казалось бы, очевидны. Так и в искусстве… Ведь только живописец, напрочь лишенный и тени утилитарности, может претендовать на статус представителя «элиты». Только он обращается напрямую к духовной составляющей человека, (а что еще отличает нас от других субъектов природы?) удовлетворяя его иные потребности лишь постольку поскольку. Н-да, представляю себе идеального идальго… Иногда на языке так и крутятся красивые словосочетания, не имеющие никакого касательства к теме. Конечно же, никакой не идальго и даже не великий и ужасный Сальвадор Дали или его извечный соперник по количеству аплодисментов Пабло Пикассо, а именно образ безупречного художника, к которому ближе всего подошли, как мне кажется, живописцы эпохи Возрождения, встает перед моим внутренним взором, когда я пытаюсь найти подходящего кандидата для этого понятия. Именно они, творцы Кватроченто, удосужились повторить подвиг Иктина и Калликрата, воплотивших вместе с Фидием в Парфеноне, с его изумительной, дошедшей до нас, архитектурой и утерянной скульптурой Зевса, абсолютную гармонию и величие Вечности. И встать в ряды этих особых людей, которые по своей эксклюзивности и малочисленности вполне были сопоставимы с гениями в любой иной сфере «главного» божественного эксперимента, было ох, как не просто!
Тогда в ученики к немногочисленным мастерам – основателям или продолжателям школы, шли призванные! Ими двигало, как неосознанное влечение – магия Судьбы, так и желание быть профессионалами и обеспечить себя более чем достойной жизнью. Ведь художники в ту пору были накоротке с хозяевами жизни. Туда не попадали случайные люди. Не было таких казусов, чтобы отучившись в подмастерьях лет десять, обученный всем секретам мастерства, новоиспеченный художник решал вдруг превратиться в актера, ученого или писателя. Мало того, художник, взявший на себя труд обучения, получал за это деньги от родни юного неофита и поэтому, неся ответственность, тщательно отслеживал талант ученика. И, если видел, что его не хватает, или мальчишка лишен необходимых человеческих качеств для того, чтобы в будущем стать мастером, то уже в самом начале пути следовал жесткий и безоговорочный отказ. А те творцы, которым Богом были подарены разнообразные таланты, реализовывали их без всякого ущерба призванию. Действительно, кто такой Леонардо да Винчи – художник, ученый, военный инженер?.. А Микеланджело Буонаротти – скульптор, живописец, архитектор, поэт?..
Усилием воли я вернул себя к стенам училища. Оглянулся, посмотрел снисходительно вслед дымящейся выхлопной трубе последнего из четырех ПАЗиков, увозящих моих коллег все дальше и дальше от их предназначения и подумал о том, что, в отличие от ПТУ, набор из среды восьмиклассников будущих художников и учителей величайшая глупость.
Я представил себе девочек и мальчиков, только что достигших четырнадцатилетнего возраста.
Вот девочки, познающие чувство любви через творчество бородатого деда Толстого с его романтичной дурой Ростовой или взбалмошной морфинисткой Карениной; лишенные возможности прикоснуться к поэтическим откровениям Ахматовой и Цветаевой; с половым органом, приносящим попеременно, то муки менструации, то блаженство мочеиспускания и постоянный зуд сексуального неудовлетворения; с сознанием невинных овечек, у которых умение абстрактно мыслить отсутствует за бесполезностью в охоте на потенциального мужа.
Поучается как в шлягере – «Из чего же, из чего же, из чего же…»
Тогда вот, мальчики! Они, как всегда в этом возрасте, полные аутсайдеры на фоне девчонок. Те хотя бы мучаются комплексом Наташи Ростовой, а эти комсомольцы, едва обзаведшиеся волосяным кустиком в причинном месте, естественно, ни о чем другом, кроме как об обеспечении прямой функциональности своему члену и думать не могут. И еще – срочное дело! Надо доказать всему миру, а особенно старшим товарищам по училищу, что они уже настолько большие, что им можно совершать взрослые поступки – пить, блистать цинизмом и выдавать себя за сексуальных гигантов…
Спрашивается – зачем им устроили этот идиотский конкур? Ведь эти маленькие жеребчики и кобылки неспособны не то, что взять полутораметровое препятствие, но и даже понять – куда это они попали?
Почему я всегда стремился общаться только с «дедами»? Мне интересны только опытные «специалисты» – будь то любители амурных или же поклонники поэтических утех. До сих пор пренебрегаю невинными девушками, которых тянет к потере девственности, как мальчишек к весенним лужам, так как больше всего в жизни боюсь скуки. А все потому, что педагогический раж охватывает меня только при возможности изменить отношение человека к миру. Чужд мне комплекс Пигмалиона, я предпочитаю общение с ровней. То же с поэзией – сталкиваясь с плохими стихами, мне становиться стыдно, и за автора, и за себя…
Хотя честно скажу - и в культурной среде большинство за прагматиками. Люди не от мира сего, отмеченные десницей божьей, как редкоземельные металлы, о которых знаешь только из таблицы Менделеева. Меченные свыше, они не стремятся быть понятыми или узнанными обывателями.
А вот и мои орудия производства – кувалда, молоток и зубило, все ж таки это более цивилизованно, то есть по-масонски, чем лопата, грабли и вилы…
Мои новые кореша Миха и Леха были калачами тертыми. Когда их делали, сусеки были еще полны и талантами их бог не обидел. Они точно знали, чего хотели от жизни и цели их были, хоть и просты, зато вполне адекватны, не то, что мои мечтания. Хотя в дальнейшем оба не избежали судьбы Булгакова и Чехова. Правда писателями они не стали, но и профессии их никак не будут связаны с полученным образованием. Один, отучившись на «промграфика», ушел с головой в книжное дело, причем не ограничился иллюстрированием чужих шедевров, превратившись в издателя. Другой же и вовсе оказался в милиции, закончив после художественного училища милицейскую школу. Так что рисование ему пригодилось только при составлении фотороботов преступников и сличении дактилоскопических узоров на их пальцах.
Покрыв себя трудовой славой, а интерьер мастерской – толстым слоем пыли и мусора, мы приступили к главному аккорду дня – вечерянию…
Да, а на столе в тот вечер у нас стояли парочка бутылок рома и немудреная закусь. Коли дело подошло к описанию полноценной пьянки, то вот небольшая ремарка о горячительных напитках, которыми мы подрывали избыток здоровья.
В Москве конца семидесятых – начала восьмидесятых в самом большом почете была «Посольская». Но пить чаще всего приходилось «Пшеничную» и «Старку». «Московской» я брезговал, а ничего другого приличного и не было.
В Н-ске вопрос решался еще проще – «Пшеничная» была вне конкуренции. Вино я тогда не потреблял – портвейн «Агдам» пить было противно, а с грузинским виноделием я близко сошелся, только вернувшись жить в столицу, пиво исключалось по той же причине, что и вся продукция «Узбекистон виноси», на коньяк не хватало денег.
Нас было, как и положено, трое, ведь эта цифра действительно имеет сакральное значение для российского застолья. У грузин, например, обязательно должно собраться не менее 6-10 человек для создания певческого многоголосья. У нас же в Нечерноземье «поет» кто-нибудь один, и у него обязательно нет голоса и слуха, в душе царит тоска, а в глазах светиться страдание. Двое других нужны ему в качестве публики и подпевал.
Но самым главным, конечно, в этом деле умение интересно калякать. Если собутыльники оказывались безгласными, это могло закончиться жестоким мордобоем. А так – один заливает, а двое других с пониманием внимают. Темы беседы дежурные – бабы, пьяные приключения, любовь к Родине, искусство и, как десерт, ****еж о самом больном и насущном, что припрятано в душе. Если застолье дошло до этого пункта, то все, кто на нем оказался, превращаются в друзей навек!
Первым в нашей компании раскрылся Мишка. Его унесло далеко-далеко вне пределов нашей родины, в горы северного Афганистана. Его лицо, круглое и до этого момента несколько размытое отсутствием всякого интеллектуального напряжения, внезапно побледнело, черты заострились, в них проявилась хищная костистость, глаза стали холодными и жесткими. Речь, из косноязычной, вдруг превратилась в четкий язык военного рапорта.
- Слушать сюда! Ненавижу этих ****ей восточных… Что ты им не делай, они все равно, как волки ждут как бы тебе глотку перерезать. Твари неблагодарные…
- Ты чего, Миха, чё ты вдруг о них вспомнил? – удивился Леха.
- А то… Вот мы тут с сидим, водяру глушим, корешимся, а там сволота наших ребят режет, как баранов…
- Миш, так там же война – кто кого… - я вступаю в разговор.
- Ты, Тео, лучше заткнись – какая война, одна живодерня. Нет, ребята, я понимаю, что мы туда зря сунулись, но… Вот глядите – приходим мы в кишлак ихний – кучка хибар из грязного камня и глины, на крышах сидят чай пьют не пойми кто, толи аксакалы, толи боевики-снайперы. Ладно, собираем народ на площади, наш политрук начинает речугу толкать о дружбе, помощи красной армии… Мы, значит, этим гадам мешки с зерном привезли, что б, значит, они с голодухи все не перемерли… Туда-сюда, народ толпиться, мы им зерно ссыпаем в ихние подолы, кастрюли и там чего еще… Вдруг крик… Во, ****ь, - наш политрук лежит зарезанный! Заразы!..
Миха замолкает, злобно грызя незажженную сигарету.
- И чего – я не выдерживаю.
- Чего-чего… Собрали всех мужиков от 12 лет и расстреляли к ****ой матери…
Мы помолчали.
- А не слишком ли?.. – это уже Леха.
- Ха, слишком!.. Знаешь, как там было… патрулируем кишлак. Глядим мужик, с мордой как у изваяния, чай пьет на крыше… Проходим… А он нам в спину из автомата очередь…. Валерке голову снесло напрочь…
- Ну, а вы?
- Что мы? Собрали всех мужиков от 12 лет и расстреляли к ****ой матери…
Н-да…
Разлили – выпили – помянули…
Теперь Леху понесло…
- Я же ее любил, курву эту… А она…
- Да плюнь ты, Лех!
- Эх-ма, я ведь, Миха, тоже в армии служил, только здесь, то есть – там, у Азеров… Хорошие ребята, ниче не скажу… И угостят и выпить нальют, и бают с уважением… Ну, я не об них… Верка у меня дома осталась, с восьмого класса мы с ней были вместе. Полгода ходили в киношки и целовались где ни попадя… А потом и вовсе спать стали вместе… Ебливая скажу я вам девка была, круть… Да и я ей спуску не давал… Два года только и делали, что перепихивались, да по кинотеатрам пропадали… Учеба ни к черту, рисование забросил – не мог от нее оторваться… Цветы ей дарил!.. А потом меня в армию загребли – полгода письмами кажную неделю друг друга радовали, а потом вдруг молчок… Я прям извелся… После года службы отпустили в увольнительную на неделю… Приезжая домой – а Верка с бабой живет… С девчонкой-захмурышкой – ни кожи, ни рожи… Лесбии они… Я чуть руки на себя не наложил.. Хотел из армии в самоволку с автоматом сбежать, да и порешить ее, суку…
- И что потом? – спросил я.
- Да сошелся с женой нашего майора… Он пил, как… Алкаш, одним словом, полный… А она в столовке работала – заведовала… Кормилица! Увидела, что я никакой приехал с дому – пригрела… Так я до конца службы при кухне и трудился, то картоху чистил, то Ларису Петровну…
Вот такие разговорчики. А я молчал. Что я мог рассказать в свои 18 лет? Разве что книжки пересказывать… Или как случайно, в поликлинике сиськи голые увидел в кабинете терапевта?
Глава 5. ПОТЕРЯ НЕВИННОСТИ
Был ли я рад тому, что жил и учился вдали от дома? Конечно! Новые друзья, ежедневное студийное рисование, легкий экстрим из-за того, что в условиях завокзального района, в котором мы с Андре снимали жилище, я постоянно подвергался опасности некомплиментарного взаимодействия с местной шпаной, множество красивых девчонок, а главное то, что я был полностью предоставлен самому себе – все это придавало моему пребыванию в училище неповторимый драйв. Я жил предчувствиями. Мне казалось, что раз жизнь дарит такие возмож-ности, то для того чтобы преуспеть только и нужно, что вовремя откликаться на их сигналы. Да и приключения, превращающие каждый прожитый день в череду экзотических подвигов, не заставили себя ждать.
Однако самое важное событие тех дней произошло со мной в Москве. Да, как это ни странно, но уже в сентябре я почувствовал острую необходимость в том, что бы хотя бы на один уик-энд в месяц выбираться домой. Оказаться у себя в комнате, стены которой были расписаны портретами рок-музыкантов и распятием Христовым в окружении танцующих хиппи, лежать в полной темноте и тишине, зная, что никто и ни по какому случаю не побеспокоит тебя – это блаженство. К тому же мне очень не хватало вечерних разговоров с мамой. С ней мы вели беседы о вещах никак не связанных с обыденностью. Со стороны, наверно, могло показаться, что двое совершенно отключенных от реальности человек, путешествуют по стране, отсутствующей на политической карте мира, в которой существуют только абстрактные идеи и бал правят литература, искусство и философия. Влюбленный в мир, придуманный Гессе, я благоговел перед мастерством Йозефа Кнехта в «игре в бисер». Ничто другое не казалось мне столь же притягательным, разве что влечение плоти, но уже тогда, во времена еще целостной добродетели, каким-то нутряным знанием я ставил умение собрать интеллектуальное «Лего» выше самой головокружительной сексуальной авантюры.
Но в тот раз, а это было мое очередное «возвращение» к родному очагу, я оказался вовлечен в приключение, которым завершилось мое юношество.
У меня был друг, с которым я умудрился бесконфликтно просидеть за одной партой восемь лет учебы в школе, пока родители не перевезли меня в Москву. Нас связывали две стра-сти. Во-первых, у него была собака, о чем я мог только мечтать из-за маминой аллергии на шерсть, а, во-вторых, у нас был один сэн-сэй по Айкидо. Поверьте, этих двух условий вполне достаточно, что бы стать чуть ли не братьями. Так вот, Мишка легко поступил на юридическое отделение университета, а так, как жил с матерью и сестрой, то постоянно стремился подработать. В ту божественную осень, тут я поневоле должен согласиться с Александром Сергеевичем, хотя подозреваю что истоки любви к этому времени года у нас сильно разнятся, Мишаня трудился в гостинице «Белград». Этот гостеприимный дом размером, конечно, гораздо меньший Нью-Йоркских «Близнецов», тем не менее, имел с ними нечто общее, а именно свою раздвоенность на две одинаковые башни. В одной из которых разрешено было селиться приезжим в Москву россиянам, а в другую же ни под каким соусом – там обитали представители капитализма, восточного и африканского постколониализма и немногие восточноевропейские союзники. Находился сей отель в непосредственной близости от здания МИДа и, думается мне, что практически все сотрудники его в той или иной степени имели отношение к ведомству, расположенному на Лубянке. Мишаня и попал-то туда потому, что имел проверенную биографию и хорошие отзывы со стороны комсомольской организации Универа.
Работал он грузчиком в бельевом складе и рассказывал мне подчас совершенно изумительные истории.
История рассказанная Мишаней.
Сначала о его работе. Занимался друган мой тем, что сортировал, свозимое со всех этажей гостиницы, постельное белье и увязывал его в огромные узлы. Труд сей неплохо опла-чивался, грузчики зарабатывали столько же сколько МНС в исследовательском институте, а все потому, что находиться в атмосфере, переполненной пылью, химией и другой мерзостью было очень вредно для здоровья. А так было довольно весело – попадалось бельишко забывчивых постояльцев, большое количество презервативов (цивилизованные люди эти иностранцы), а с этажей через коридорных к ним в подвал спускались удивительные байки о жизненном укладе представителей разных народов и рас.
А вот и сама история…
Прибегает с шестого этажа Галина – молодая девчонка, совсем недавно устроившаяся на работу, прибегает запыхавшаяся, красная, как вишня, со слезящимися от смеха глазами.
- Что такое? - набросились на нее складские товарки.
- Представляете, на нашем этаже ЧП! Жена какого-то вождя африканского, негра красивая и богатая, валяется в своем номере вся в крови. Наши скорую вызвали. Врачи ее в чувство привели, раздели, а на ней замок висит, натурально золотой.
- То есть, как это, где?
- Где, где – на ****е!..
- Да не может быть!
- Да чтоб мне провалиться! Ей говорят – надо снять, лечить надо, операцию делать. А та – как снять, ключ-то у мужа, а тот на конференции какой-то.
*Ремарка – мобильников тогда не было в принципе, так что найти кого-то, вот так навскидку, просто было невозможно.
- Ей говорят – пилить надо, а то помрешь, дура! А она – если замочек снять, мне и так не жить. Ну, мужика ищут, баба его на капельнице в номере валяется, а вся гостиница уссывается…
Вот в таком интересном месте работал Мишаня. Я с ним в этот раз и встречаться-то не собирался, но тут вмешалась судьба, и мы случайно столкнулись в Москве на автовокзале. Друган мой обрадовался, говорит – «Тео, тебя сам Бог послал, завтра у нас в гостинице попойка намечается в связи с каким-то-летием нашего заведения. Пошли со мной – не пожалеешь, напоят и накормят по высшему разряду. Подцепим кого-нибудь и послезавтра отправимся на концерт “Boney M”. Мне четыре билета по знакомству подарили».
Одним словом, вместо того, чтобы отлеживаться в своей комнате, на следующий день я с Мишаней рванул в Москву в надежде на приключения.
Это был первый корпоратив, на котором я присутствовал. Столы были накрыты по всем правилам ресторанного искусства. Перед каждым столующимся лежало по нескольку тарелок, вилок и ножей, стояли бокалы и рюмки… Салаты, закуски самые экзотические, а так же традиционные красная и черная икра окружали соответствующие спиртные напитки. Народ собрался простой, служивый. Застолье быстренько разделилось на небольшие группки по интересам. За отдельным столом чинно выпивало руководство, молоденькие горничные тусовались между собой и с молодыми же парнями – лифтерами, работниками рецепшена и с грузчиками, более пожилые работники пришли со своими половинами…
Мишане дико понравилась солистка ансамбля и он начал ее кадрить, несмотря на то, что риск получить по морде со стороны других музыкантов, а особенно бас-гитариста, демонстрировавшего свою близость с певицей с большим рвением, нежели дерганье струн, был очень велик. Но Мишане все нипочем, драться для него, что десерт для сластены, а мимо понравившейся девицы он не способен пройти, ни в трезвом, а уж тем более, в пьяном виде. А накачались мы с ним неплохо.
Пока мой друган искал острых ощущений в среде богемы, я решил ограничиться красотками гуляющего персонала. Девчонок симпатичных было полным-полно, так что не-которое время мои глаза никак не могли ни за кого зацепиться. А потом, как по мановению покровительницы сладострастных дев Афродиты, словно все это время ее и не было в зале, появилась она. Анна, как оказалось. Я пригласил ее на медленный танец, повел с ней разговор, стараясь ненавязчиво выяснить, как она относится к музыке, литературе и к сексу. Мне хотелось заинтересовать ее и подтолкнуть наше знакомство к чему-нибудь более осязаемому.
Девчонка была красива - матовая загорелая чистая кожа, стройная фигура, немного раскосые зеленые глаза, темные брови и светлые прямые волосы. К тому же послушна в танце. И я испугался – как бы не втюхаться… Плениться первой же прелестницей, которая положила тебе голову на грудь во время танца – это уж слишком. Потом в разговоре мелькнуло, что она мечтает попасть на концерт этой дурацкой группы, которая, на мой взгляд, годилась только для того, что бы куча идиотов могли растрясти свои телеса. Я про “Boney M” говорю. У меня внутри просто что-то порвалось, а с плеч прямо-таки свалился добрый пуд тяжелых предчувствий. И сразу же стало легко и весело. Дуреха, хорошо, что ты не молчала, строя из себя таинственную незнакомку. Потом всплыло новое признание, это уже во время третьего танца, и после распитой совместно бутылочки шампанского, - она замужем. Я возрадовался – значит опытная…
Говорю, что у меня есть два билета на завтрашний концерт, да вот незадача – я должен тем же вечером отбыть из первопрестольной. Пропадут билеты! Анна сразу превратилась в канючащую Нюрку – начала умолять продать ей билет, просто-таки за любые деньги. Я ей говорю, что продать билет такой красотке не могу, но зато могу подарить, если, конечно, она к концу вечеринки понравиться мне еще больше.
Анна посмотрела на меня с удивлением, потом в глазах мелькнула какая-то мысль, затем на губах появилась понимающая улыбка. Окинула меня заинтересованным взглядом и вдруг сказала – «Что-то мне нехорошо… Проводи меня».
И мы пошли… К ней на этаж. Она там работала дежурной. Открыла пустующий номер, потом повернулась и говорит – «Покажи билеты…» Ну, я достал эти глянцевые бумажки, повертел у нее перед носом и, пройдя в спальню, положил их на прикроватную тумбочку. Поворачиваюсь к ней – а у нее глаза затуманенные, мечтательные, словно ей подарили колечко бриллиантовое. Ну, я так, словно опытный ловелас, подхватываю ее, прижимаю к себе и лезу с поцелуем. Полминуты не прошло, как она лицо отстранила и говорит – «Ты что, в первый раз, что ли?» Я говорю ей честно - «Да!»
Она прямо загорелась вся. Нежная стала, мягкая. Говорит пойдем сначала в ванную душ примем. И начала меня раздевать, а я ее. Побросали одежду прямо на пол, стоим друг перед другом обнаженные, разглядываем… Не знаю, что она во мне нового для себя открыла, а мне так все было в нове – как никак впервые так близко обнаженную женщину видел. Груди у нее были просто обалденные, заостренные, соски развернуты в разные стороны, с тонким следом бикини, на плоском животе небольшой шрамик от удаленного аппендикса, а внизу живота светлорыжие курчавые густые заросли. Широкие бедра покоились на двух мускулистых ляжках, между которыми светился небольшой многообещающий просвет. У меня член встал на всю возможную, казалось, длину, а она так спокойненько взяла его левой рукой, кожу немного оттянула вниз, так он еще на несколько сантиметров вырос. Так, держась за мою уду, Анна и отвела меня, словно послушного козлика-сатира, в ванную комнату.
Там, под струями теплой, почти горячей воды, она натерла меня намыленными руками, словно это были нежные мочала. Я тоже ласкал ее мыльными ладонями, затем сжал ее груди, пока она учила меня целоваться всеми возможными способами. Анна опустилась на колени и перенесла всю страстность своих поцелуев на мой пенис. Потом и вовсе начала сосать его, словно это была большая соска, а она ненасытный младенец.
Мне стало так хорошо, в низу живота появилось ощущение щемящей истомы, и чего-то нарождающегося, словно я ветка и из меня проклевываются почки. Анна поднялась, ухватилась за мою шею руками, и оседлала мои бедра. И снова мы отдались поцелуям. Я решился и провел пальцами по раскрывшимся лепесткам ее бутона и обнаружил, что там влажно и горячо. Анна опустила одну руку вниз и помогла моему члену попасть в столь вожделенное место. Началась скачка – поначалу неспешная, но с каждой минутой все более яростная.
Потом Анна вдруг остановилась и прошептала мне на ухо – «Отнеси меня в кровать!»
Она выключила воду, и я, не снимая ее с себя, перенес ее в комнату.
Мягко уложил ее на спину, она забросила ноги мне на плечи и я почувствовал, что достал ее до самого дна. Анна вскрикнула, у меня вырвался звериный рык.
Через некоторое время она оказалась верхом на мне. Я лежал на спине, ощущая насколько сильны ее бедра, сжимающие мои бока, руки мои хозяйничали с ее грудями, гладили ее ягодицы, а член, казалось, готов был проткнуть ее насквозь. В какой-то момент Анна выгнулась, вскрикнула и, в следующий момент, обмякла, прижавшись к моей груди.
Со мной же случилось что-то невообразимое – я потерял сознание от сильнейшего удара наслаждения.
Очнулся я, как будто вынырнул из мощнейшего светового потока. Голова моя лежала на груди у Анны, а она поглаживала меня одной рукой по волосам, а другой забавлялась с поникшим пенисом.
Мы приняли еще раз душ, привели в порядок себя и кровать, мило расцеловались и вернулись в ресторанную залу, в которой праздник практически подошел к концу. Мишаня, как в прочем и ВИА уже отсутствовали, а потому и я не видел причин задерживаться.
В Н-ск я вернулся совершенно другим человеком, а к Аннам с тех пор испытываю нежнейшие чувства, ко всем без исключения.
Глава 6. БУДНИ
Когда проходишь посвящение – это сразу заметно. Окружающие начинают к тебе относиться по-другому. Это происходило и происходит со всеми – и с африканскими дикарями, и варварами окрестностей римской империи, и с принятыми на работу молодыми менеджерами. К возмужавшему мальчишке, которому удалось без проблем преодолеть этот важный этап, отношение особое. Пока он находится в пограничной зоне между невинностью и опытностью, женщины присматриваются к нему настороженно. Кто-то видит в нем вожделенную добычу, кто-то брезгует его неопытностью, лелея надежду найти в секс-партнере ровню или даже гуру, а кому-то просто страшно взять на себя ответственность за последствия. Известно, какими тяжелыми они могут быть, но мне повезло! На моей стороне была удача! Я, подобно юному масаи, пошел в одиночку на охоту и вернулся к своему племени с добычей. Был бы я жителем саванны, нанес бы на свое тело памятный рубец, а так ограничился заплетением тонкой косички, украшенной красным шнурком.
Жизнь наладилась настолько, что начала попахивать рутиной. С утречка, глотнув чашку чая, мы с Андре отправлялись в училище. Пешочком, через деревенскую часть города, по шпалам железнодорожных путей, сплетавших замысловатые косицы на подъезде к вокзалу, где, закрутившийся на конечной остановке, трамвай поджидал ранних пассажиров, которых, набив свое брюхо до отказа, развозил по городу до самых его окраин. А нас – так прямо к зданию училища.
Начало учебного года – никакого страха перед семестровыми экзаменами, никаких сногсшибательных открытий, ничего поражающего нас - новых студиозусов. Классические натюрморты. Создание схемы монохромно-цветовой раскладки в виде двух окружностей, состоявших из конусообразных раскрашенных кусочков бумаги. Наклеенных на ватманский лист, распятый на планшете и выкрашенный в глубокий черный цвет. Рисование портретов престарелых натурщиков…
Тоска.
На переменах мы с Андре сходились для того, чтобы прогуляться по рекреациям и завести новые знакомства среди представителей женского пола. С парнями, конечно, тоже, но с этим мы не форсировали, справедливо полагая, что приятельство в мужском кругу может рождаться естественным образом, а вот с девчонками следует применять стимулирующие мето-ды.
Иногда к нам присоединялась Нинка, которая сразу заметила, произошедшую во мне перемену, и с интересом и явным вызовом, поглядывала на меня, ожидая каких-нибудь действий. Но я, помня все ее кульбиты в ту памятную ночь, решил маленько помариновать эту бестию, доведя ее до такого градуса, что бы одним кивком головы вызывать у нее усиление работы желез секреции.
Но, как гиду и сотоварищу по изысканиям в области местного «Декамерона», ей не было цены. Да и ее жилищные условия были гораздо интересней наших – она снимала целиком дом, состоящий из двух комнат и кухни, поэтому устраивать на ее «фатере» вечеринки было бы гораздо сподручнее. А ей это в особенный кайф – она же собирала материал для своих будущих литературных шедевров.
Прошло первое традиционное училищное ежегодное торжество – посвящение в студенты. Меня чаша сия миновала, глупо было бы участвовать в этом празднике второкурснику, все равно, как принимать присягу после года службы в армии. У Андре была какая-то тусня на курсе, которая ему ничем не запомнилась, по крайней мере, он о ней ничего не рассказывал. Однако повод для проведения вечеринки был найден отменный – что не говори, а меня тоже надо было как-то приобщить к посвященным. Встал вопрос о будущей компании. То, что party будем устраивать у Нинки даже не обсуждалось. С нашей стороны питье и продукты, парочка приятелей, а хозяйка предоставляет нам стены, кухню и кого-нибудь из приятельниц на закуску.
Кстати, немного о еде в городе Н-ске.
Анекдот про рязанскую электричку, разносящую по Нечерноземью колбасный запах, с тем же успехом можно было распространить на все окрестные столице областные центры. Так что я был уверен - из каждого набега домой мне предстояло возвращаться затоваренным дефицитной жратвой.
Однако реальность оказалась более чем иной. В столовых, облюбованных студентами многочисленных Н-ских учебных заведений, было полно разнообразной еды, по меркам того времени, конечно. Мы с Андре посещали три таких заведения, находящихся в пятнадцати минутах ходьбы от нашего училища, столовка которой проигрывала в конкурентной борьбе городскому общепиту по всем статьям. Самое любимое кафе носило ни к чему не обязывающее название «Минутка» - «Хвилинка», как его переименовал Андре на свой малорусский манер. Здесь кормили диетической пищей, салатами и вторыми блюдами, которые более всего приближались к ассортименту приличного московского кафе. Вторая столовка находилась недалеко от центрального телеграфа и была просто «Пельменной». Но там, кроме очень даже вкусных пельменей с самыми различными сопутствующими добавками, из которых популярнейшим был разведенный уксус, всегда были в наличии котлеты, куры и самое обалден-ное – оладьи с несколькими вариантами наполнителей – варенья, джемы, сметана и простое сли-вочное масло. М-м-м… Третьим местом, которое мы использовали, когда нам хотелось не просто перекусить, но одновременно и смочить горло, являлось «Стекляшка». Название отражало форму, так как все ее стены сделаны были из стекла, кроме той, где находился прилавок, кухня и сортир. В кафе продавали очень дешевое сухое вино и водку в разлив, цены смешные, закусь ровно такой, какой нужно, чтобы не пить без просыха. Народ здесь собирался предельно простой, весьма коммуникабельный – истории текли одна за другой, пьяные признания, душевные излияния, общественный суд! Все братались, интеллигент, бомж и пролетарий находили друг в друге приятные черты.
В магазинах же зияла вопиющая пустота. Не в отделе винно-водочных изделий, конечно, хотя и здесь особых изысков не наблюдалось. А вот «колбасный» славился отсутствием оной, а в мясном происходила каждодневная давка из-за «выкинутых» скупой порцией синепузых курей. А далее все приведено было к единообразию – в каждом отделе есть, чем поживиться, когда проис-ходил взброс, а так гнило, сухо и мало.
Иногда к нам в Завокзалье приезжал автофургон, который на считанные минуты превращался в торговую точку и тогда мы с Андре баловали себя кровяной колбаской.
К восьми часам вечера наша компания подтянулась к Нинке «на малину». Народ оказался пунктуальный, никто не опоздал, принес, кому что Бог послал, как договорились, но оказались и некоторые незапланированные изменения. Ну, мы-то были более чем обязательны – пришли в оговоренном составе – я, Андре, Мишка-афганец и Леха-****ь, а вот Нинка сымпровизировала. Вместо трех девчонок, она пригласила двух и еще парня с третьего курса, который пел и играл на гитаре в училищной рок-группе (была и такая) и откликался на прозвище БГ. Причем солиста «Аквариума» он терпеть не мог, считал его отвратительным певцом и музыкантом с совершенно невнятной позицией. В смысле музыкального стиля. В чем я, кстати говоря, с ним абсолютно со-гласен. А не согласен я был с тем, что он своей персоной заменил третью ожидаемую девицу. Да, БГ он был потому, что в развернутом виде его звали Болеславом Гомулкой. Выговорить такое в средней полосе Нечерноземья было совершенно никому невозможно, а зваться Болеком он категорически отказывался. Исповедовал он здоровое пристрастие к звездам рока английского разлива и при пении подражал Роберту Планту. Делать это нелегко, поэтому он постоянно тренировал свои голосовые связки, издавая фирменные «Цеппелиновские» рыки, прерывая себя самого и любого другого говорящего в этот момент.
На самом деле я был изрядно удивлен разнообразию фамилий и имен, распространенных в среде студентов нашего училища. В основном, конечно, это были Ивановы, Сидоровы и Пет-ровы, но ведь встречались и, при этом, достаточно часто, еврейские, польские, французские и даже китайские имена. Как вам девочка с фамилией Вова или мальчик Шпиндель? На месте Боле-слава я бы радовался, что в училище он попал не в конце 60-х, а наши ребятишки, дорвавшиеся до профессионального образования, невежественны и не знают имен политиков-антисемитов из союзных стран. А то бы ему не избежать какой-нибудь неблагозвучной кликухи, рядом с которой Болек воспринимался бы лаской. В этой связи особенно меня умиляла его дружба с Валерой Шпинделем.
Но что поделаешь, пришлось мириться с неприятной заменой, радоваться, что хоть одним Шпинделем в нашей компании было меньше. А с БГ мы впоследствии подружились, на «Цеппелиновской» основе, естественно. Кстати, отсутствию Валеры я радовался зря – он таки появился где-то через час после начала нашей вечеринки и ушел по прошествии очередных 60 минут.
Девчат звали тоже небанально – одна Нелька, а вторая «крошка Ми». Нелька была Нелькой по паспорту, татарские родители не знали, наверно, что правильнее было бы написать Нелли и смягчили «аглицкое» звучание имени на свой, средневолжский манер. А Ми была Миной, маленькой такой, но очень опасной. Ее бой-френдов все называли минерами и им, действительно, грозила нешуточная опасность, так как Ми, в случае конфликта, была непредсказуема и взрывалась, нанося своему любовнику нешуточный урон. Была она заводной, ехидной и порой злой, так что Нелька смотрелась на ее фоне рослой, это при 170 сантиметрах, и заторможенной. Обе они были «не дураки выпить», у обоих пониже пупка горело так, что им требовались ежедневные охлаждающие процедуры. Крошка Ми, к тому же, оказалась очень даже начитанной барышней, с весьма нелицеприятным, об официальной советской литературе, мнени-ем.
Скепсис по поводу совковой культуры был, в мало-мальски интеллигентских компаниях того времени, правилом хорошего тона. Все это было впитано нами, сопливыми юнцами, на кухнях, во время родительских посиделок, с их вечным брюзжанием на тему преступности советской власти и безвыходности положения для истинных радетелей Отечественного благополучия.
А я ровным счетом ничего плохого о жизни в СССР сказать не мог – исходя из собственного опыта и не сравнивая жизнь простого россиянина с «жалким существованием», говоря слова агитпропа, обывателя Европы или Америки. Ну, было мало разнообразия на прилавках в магазинах, кино западное приходилось смотреть в клубах любителей кинематографа с большим опозданием и по секрету, в театрах можно было радоваться только за русский балет, застывший в своем совершенстве на века, ну, книги иностранных писателей можно было доставать только по знакомству или читать в самиздатовском исполнении. Что еще? – джинсы купить простой человек мог только у фарцы или в спецмагазинах с поэтическо-есенинским назва-нием «Березка», да и остальные приличные шмотки тоже. Но ведь не этим наполнена жизнь, если тебе нет и двадцати и ты постоянно занят спортом, поглощением чужого и воплощением своего творчества, а также амурными авантюрами!..
Кстати, в театр я не мог ходить ни тогда, ни позже в принципе – меня тошнит или от самой пьесы, или от ее режиссерского прочтения, или от игры людей, называвших себя, почему-то, актерами. Ведь крайне редки постановки, в которых все эти составляющие находятся на одной высоте. Даже в Таганке, которая была тогда форпостом передовых театральных достижений, даже в хваленной ленкомовской рок-опере «Юнона и Авось». Куда ж тогда девать тогда Ллойда с Вебером и их «Супер Христа»?
Я не знал, что такое бардовская песня, не имел понятия о популярности Высоцкого или Окуджавы, не желал «держаться за руки» или смотреть из-под них. Музыкальный импринтинг сформировался у меня под сумасшедшие гитарные импровизации Пейджа, совершенные сеты неподражаемого Бонэма и поистине психоделического вокала Планта. Оказавшись на фестивале русского рока, я с удовольствием слушал аутентичное исполнение «Високосным летом» «Цеппелиновских» и «Диппёпловских» шедевров, а как только «Машина времени» загундела про поворот и омут, меня внутри просто скрутило от неуместности русского языка в типично англо-роковых ритмах и мелодиях…
Всех нас, молодых «идиотов», собравшихся поддать, потрепаться и, по возможности, завести интрижку, совершенно не волновала ни политика, ни проблемы советской культуры, нас распирало молодечество и обыкновенная похоть.
Но начали мы, как ни странно, именно с обсуждения культурных и исторических российских реалий. И поводом для этого послужил, прошедший в городе Н-ске, показ фильма Тарковского «Андрей Рублев». Я-то видел его еще в начале семидесятых. Будучи тогда незрелым подростком, все равно ощутил силу этой картины. Потом, посмотрев ее в семнадцатилетнем возрасте, смог подойти к своим реакциям аналитически. Было страшно от того, что русские люди и история были показаны такими, было стыдно… Я чувствовал себя разбитым из-за художественной убедительности фильма. Но во мне, в тоже время, родилась гордость от сознания своей причастности к художникам того времени. Порой я и вовсе ассоциировал себя с Андреем, ловил себя на том, что смотрю на мир его глазами.
А ведь окружающая меня действительность ничем вроде бы не подтверждала правоту Тарковского. Так все вокруг было светло, так безопасно…
Человеческая натура с изнанки демонстрировала себя крайне редко, как бы неохотно. То я сталкивался с немотивированной жестокостью людей, то меня потрясала их способность к предательству и лжи. Этих крошечных доз негатива оказалось достаточно для того, чтобы я понял - режиссер нисколько не приукрасил, вернее, не очернил русскую историю, он просто показал нам, что такое человек, кто такой художник и «как трудно быть Богом»!
А в нашей компании мнения разделились классическим образом. Один человек разделял мое, один был нашим страстным антагонистом, еще один склонялся к тому, что надо было как-то поаккуратнее обойтись со своими пращурами, а остальным было откровенно по фигу.
Насрать на всю эту канитель было, естественно, девчонкам – Крошке Ми и Нельке. Вернее так, Нельке было на все это наплевать без всяких экивоков, а Ми не желала засорять свою умненькую голову абстрактными изысканиями. Ее интересовали присутствующие кавалеры, и более того, она откровенно положила на меня глаз. В этом была своя сермяга – чем копаться в прошлом, лучше жить здесь и сейчас. А какое отношение к нашей компании имеет гений Рублева, историческая правда и, уж тем более, сам фильм – всего лишь трактовка «исторических седин»?..
Андре тоже относился и к творчеству Тарковского, и к разговорам о нем с прохладцей. Он вообще не понимал, к чему копья-то ломать? Ну, сняли фильм – и сняли. Кому-то нравится, кому-то нет… Что за повод для того, чтобы напрягаться? Да и история Руси тех времен его волновала мало. Ему были важнее времена более поздние, он был сторонником Мазепы, шведам предъявлял обоснованную претензию – мол, что ж это вы ребята, продули москалям неопытным? Походило все это на ненависть записного болельщика «Мяса» к «Коням». Бедные Густав и Петр, как нашкодившие школьники, должны были стоять перед Андре с понурыми головами и извиняться за неуместные шалости, допущенные на Полтавщине. Богдан же Хмельницкий, продажная шкура, заслужил, чтобы на его киевский конный монумент, ежедневно, полчища голубей наносили натуральный белый краситель.
От развернувшейся полемики, разъярился только Мишка-Афганец. Он, в один момент, превратился из добродушного выпивохи в глашатая доблестей русского народа. Причем, в его исполнении, все это выглядело фарсом. Выходило так, что вовне и даже внутри мирного сообщества русских людей скопилось огромное количество негодяев, у которых все помыслы были окрашены одним (оранжевым?) желанием – уязвить, унизить и опорочить невинную и чис-тую душу ангельского народа. Тогда еще не было фэнтази, но «фэнтазеры» уже были. Хоббиты! Как я понял - в глазах нашего свирепого «афганца», русские были маленьким мирным народцем, который желал себе и всему миру спокойствия и любви, хотел прожить уготовленный им век, попивая пивко и слушая страшные и неправдоподобные байки заезжих Гендальфов. Ну, а в случае военной невзгоды, эти миролюбцы готовы были совершить подвиги достойные застольной песни менестреля.
Про внутреннего врага, сами понимаете, Миха говорил вроде бы абстрактно, но Шпиндель сразу почуял, в какую сторону дует ветер. И незамедлительно принял боевую защитную стойку.
Валера был обычного среднего роста, немного недотягивал до ГОСТа семидесятых. Рядом со мной или Андре он был мелковат, но и в среде себе подобных казался хрупким и ломким. Драться с ним не приходило на ум даже Мишке, так как своей костлявостью, тонкостью и юркостью Валера выводил себя за пределы физического насилия. Хотя дать ему в рожу периодически хотелось каждому, кто общался с ним более получаса, особенно, если эти 30 минут были посвящены возлиянию. Уж очень господин Шпиндель был заносчив! В интел-лектуальном плане… БГ именно поэтому с ним и якшался – его приводила в восторг Валерина способность говорить на отвлеченные темы адекватным научным языком, выводя слушателей за пределы повседневности. А в истории дизайна ему и вовсе не было равных. Может даже и среди преподов.
Его вмешательство в разговор никак не было связано с фильмом Тарковского. Наверно потому, что еврейский вопрос не упоминался в историях, изображенных в «Рублеве». Все ж таки во времена иконописца Андрея Русь уже преодолела хазарское влияние, а жидов русичи знали только, как хозяев питейных заведений. Валеру зацепила фраза о внутренних врагах. От безродных космополитов его отличала крайняя привязанность к истории своего народа, которой он гордился. Он был человеком мира, но могилевско-гомельских корней своих не забывал.
- Ты, Миха, это брось! Право, тошнит уже от твоего скудоумия. Ты хоть, когда говоришь, думай и анализируй… А то получается, что у вас, у русских, никакой ответственности нет за свою историю – все время кто-то вами руководит, при том всегда вам же в ущерб.
Чтобы примирить и отвлечь от столь горячей темы, изрядно уже поддатый народ, мудрый, как оказалось, БГ начал длинную тираду о роли музыкантов и вообще артистов в этом фильме. Говорил он, естественно, о скоморохе, которого гениально сыграл молодой Ролан Быков. БГ увидел в нем предвестника современных бардов, которые поневоле, словно вернувшись в языческие времена, превратились в голос народной совести и чести.
Я не удержался и съязвил – мол, теперь понятно откуда родом музыкальная беспомощность русских рокеров и такая важность для них стихов.
Одним словом, когда дело дошло до взаимных тычков, пока еще словесных, наконец, вмешалась Нинка. Она попросту включила свой маг, подхватила обалдевшего Леху, привыкшего к тому, что инициатива всегда была за ним, и они погрузились в транс медленного танца. На самом деле, Нинка явно имела виды на меня, но я упорно продолжал мариновать сексуальные флюиды, которыми мы, не переставая, обменивались, желая довести ситуацию до взрывоопасного предела. Поэтому ей пришлось с гордым видом наброситься на одиозно известного своей похотливостью Леху, а мне – делать выбор между Нелькой и Ми. Пока не поздно, потому, как образовавшийся по вине Нинки дефицит, готов был раствориться в повышенном спросе со стороны, раззадоренных культурологическим спором, парней. Вообще-то, я был не прочь обеих представительниц Евиного клана, но сегодня крошка Ми показалась мне предпочтительней. Во-первых, у нее на голове творилось что-то невообразимое – спутанные кудри сажевого цвета перемежались с тонкими косичками, расцвеченными разноцветными нитками мулине, сзади болтался хвост из приглаженных волос, а по всей вихрам хаотично располагались маленькие яркие пластмассовые бабочки. Моя косичка, знаменующая сданный женщинам экзамен, скучала в одиночестве, поэтому, увидев на голове Крошки Ми своих товарок, немедленно начала требовать от меня более тесного знакомства и создания для нее подружки-близняшки. А, во-вторых, во мне начала формироваться привычка к интеллектуальным предисловиям и эпилогам, сопровождающим столь вожделенный, но и достаточно однообразный секс. С Нелькой же можно было только копулировать, всякое напряжение мыслительного процесса капитулировало перед безоблачностью ее чела.
Наши тела к тому времени были вполне довольны, сыты и хорошо проспиртованы. Кубинский ром оказался не только экзотичней по вкусу, чем водка, но и способствующим к созданию авантюрно-романтического настроения.
Андре подхватил Нельку, увлек ее в танец и через некоторое время и вовсе утащил из гостеприимного Нинкиного дома. Миха, после того, как спиртное закончилось, удалился, то ли на поиски новой выпивки, то ли просто на заслуженный ночной покой. БГ, явно рассчитывавший на Нинкино внимание, оказался совсем уж не у дел. Ее заигрываний с Лехой он понять не мог (от-куда ему было знать всей подоплеки нашего соперничества), и, в какой-то момент, он тоже удалился.
Оказавшись в квартете, мы не стали, подобно Крыловским персонажам, заниматься какофоническими упражнениями, а, быстренько, проскочив каноническую прелюдию, перешли к постельным дисциплинам. Ведущими в наших парах были я и Нинка. Мы импровизировали, но при этом постоянно держали друг друга в поле зрения.
Нинка с Лехой расположились на ее кровати, а я и Крошка Ми удовольствовались гостевым диваном. Все-таки хозяева дома, оставили своей квартиросъемщице вполне приличную обстановку, заминка произошла только с кухонной утварью. Нинка, кстати сказать, не поленилась постелить нам чистое белье. От этого ее жеста мое возбуждение стало еще сильнее, а, проявившееся у квартета секс-партнеров бесстыдство и склонность к эксгибиционизму сделало приключение еще более волнующим.
Кувыркались мы до самого утра, прерываясь на краткий сон и болтовню о важности творческого подхода ко всему, чем бы мы ни занимались.
Утром я, Крошка Ми и Леха встали пораньше. Нам надо было заскочить к себе, чтобы подготовиться к новому учебному дню. А Нинка довольная, в неге и истоме, осталась досыпать.
- Андре, - сказал я своему другу, растолкав его и Нельку, - Жизнь-то налаживается!
Глава 7. Жизнь
Андре любил спать. Сон для него был не просто способом привести свой организм в порядок после бурной ночи, он погружался в него настолько прочно и обстоятельно, что у меня периодически возникало сомнение, в каком из этих двух миров проходила его настоящая жизнь. Даже походы в нужник, а мы приспособили под эту надобность ведро, стоящее у выхода в сени (ночью переться через темный неосвещенный двор, особенно зимой, не хотелось ни под каким соусом), он совершал в спящем состоянии, напоминая мне сомнамбулу.
Каждое утро начиналось для меня долгим и нудным мероприятием – насильственным пробуждением из сетей сна, отчаянно сопротивляющегося сказочного богатыря из народных украинских сказаний. Многоразовые призывы, включение магнитофона на всю катушку, толкотня, достойная боя разъяренного сумоиста с валяющимся в беспомощности мешком с костями – ничего не помогало. Один раз я, казалось, нашел беспроигрышный способ заставить Андре вырваться из плена инобытия, применив доморощенный вариант душа Шарко. Но, очухавшись и вытершись насухо полотенцем, сменив вымокшее белье и подтерев огромную лужу ледяной воды, Андре заявил, что следующая подобная процедура будет означать окончание нашей дружбы. А этого мне не хотелось ни в коем случае!
Несколько раз я уходил в «школу» один, оставляя приятеля завернувшимся в два или даже три одеяла (Андре не переносил холода), но такой вариант был не очень удачным, потому что следовала очередная порция обид, правда менее острых, а. главное, ни к каким изменениям в его поведении это не приводило.
В какой-то момент до меня дошло, что я маюсь чужими проблемами, превращая их в свои. Причем окрашивая их изрядной дозой негатива, что никак не способствовало моему душевному благополучию.
А потом мне и вовсе стало смешно – жить в одном доме с украинским медведем, которого надо было выводить из спячки даже для того, чтобы он мог случиться с какой-нибудь медведи-цей-шатуньей!.. Ха-ха-ха!..
Освободившись от дурацкого раздражения, я, в одно прекрасное утро, решил подшутить над милейшим Андре. Дело было в ноябре. Утром, уходя в «школу» и вечером, возвращаясь оттуда, я внимательно всматривался в суматошную городскую жизнь Н-ска, которая хоть и отличалась по темпу от столичной на порядок, все же в достаточной мере была бурлива. Народ вел праведное существование – поиск хлеба насущного, распитие его жидкого аналога, тоскливое влачение своих бренных тел с работы или на службу, помыкание мелкими оболтусами, из которых родители пытались сформировать своих «клонов», скудные и однообразные развлечения, по любому заканчивающиеся пьянкой и унылым сексом. Отличить утренние часы от вечерних не представлялось возможным – разве что выучив наизусть расписание поездов и отслеживая название конечных станций в обшарпанных и немытых трамвайных вагонах .
Однажды я снова вынужден был уйти к своей второй «паре» в одиночестве. Андре безмятежно сопел, уткнувшись в подушку, разглядывая, то ли шмат домашнего сала, то ли «гарную дивчину» с расшитым передничком, в красных чиривичках и с косой, заплетенной на голове в виде каравая. Вернувшись, я застал прежнюю картину – сало и жаркая хохлушка упорно не отпускали хлопчика, застив ему белый свет.
Быстренько раздевшись, я забрался в свою постель, и стал истошными воплями будить Андре. Минут через пять мои кошачьи крики возымели действие, голова. с вспотевшими и расхристанными волосами, начала елозиться на измятой подушке, потом я увидел тупой взгляд, недовольного реальностью, человека мира грез.
- Ты собираешься сегодня учиться, Андре?
- А что?
- Да ничего. Просто сейчас полвосьмого, до начала первой пары остался час, а ты только глаза продрал…
- Вот черт! Тео, помоги мне, я пойду, поваляюсь в снегу, а ты поставь для меня чайник.
- Хорошо. Торопись, давай!
Кстати, это наше любимое занятие. Я имею в виду обтирание тела снегом или кувыркание в большом сугробе. Лучшего средства для возвращения ясного сознания, измененного вчерашними возлияниями или полуночной работой над заданием, сроки исполнения которого миновали еще месяц назад, я не знаю.
Андре, слава Богу, не встретился ни с «Хоттабычем», ни с его женой Нюркой, а Шарик с Муркой не выдали моего маленького обмана.
Выпив горячего чайку, Андре отправился в училище.
Вернулся он через час с небольшим, на удивление добродушный и с совершенно потрясающей идеей. Он таки до самых дверей «школы» не догадался о моем обмане, был озадачен, а когда понял, какую шутку я с ним сыграл, долго смеялся и всю дорогу назад ехал, растянув рот до ушей.
Тут-то он и обнаружил, что припозднившиеся люди, спешащие в свои щели, как перепуганные тараканы, застигнутые на месте преступления, смотрели на его улыбку с явным неодобрением. А некоторые и вовсе заподозрили в нем, недобитого по ошибке, буржуя.
Ну не принято у нашего народа радовать окружающих людей, боязно ввести близкого своего в грех зависти. Поэтому улыбка, да еще беспричинная опасна и может привести к нешу-точным уличным беспорядкам, типа бытового мордобоя.
Андре предложил мне провести жителей города в прямом смысле этого слова – создать типичное искусственное лицо, и, предъявив его горожанам в общественном транспорте, насладиться их беспомощностью перед искусством.
Мы решили создать два лика среднего Н-ца – мужчин лет сорока пяти, уставших от жизни, с потухшими глазами, лицами помятыми и изборожденными морщинами, имеющими отчетливые следы злоупотребления алкоголем и, воспользовавшись ими, устроить своеобразный перформанс – прогулку по вечернему городу в самых его многолюдных местах.
Изготовление масок заняло три дня – в первый мы вырисовали лица и вылепили формы из пластилина, во второй – выклеили их папье-маше, а третий день был посвящен раскрашиванию, то есть нанесению грима. Лица двух записных алконавтов смотрели на нас, вызывая безотчетное желание отвернуться, подавляя отвращение к опустившимся мужикам. На следующий день мы примерили их. Волосы нависали над морщинистыми желтыми лбами, нахлобученные шапки-ушанки и длинные вязаные шарфы скрывали границы между нашими истинными лицами и их искусственными аналогами. Малюсенькие отверстия, пробитые в самом центре зрачков, позволяли нам довольно хорошо ориентироваться в пространстве.
Мы прошли на вокзал, потолкались у касс и возле буфета, затем уселись в трамвай и поехали кататься по городу. Погуляв возле училища, мы некоторое время помаячили около входа в главное управление милиции города, и как апофеоз приключения начали преследование довольно импозантной женщины. Она нас довольно скоро засекла, занервничала и, озираясь, ускорила шаги, потом и вовсе перешла на бег и, в конце концов, заскочила в пельменную. Потоптавшись перед ее окнами, мы тоже туда зашли. Женщина сидела за столиком у стены в глубине заведения, прямо у раздаточного стола. Совершенно не обращая на нее внимания, мы медленно начали набирать на подносы наш предстоящий праздничный ужин.
Увидев, что мы о ней даже не вспоминаем, тетка успокоилась, как-то уже с уверенностью расположилась за столиком и устало улыбаясь своему недавнему страху, со вкусом попивала кофе. Расплатившись за заказ, мы развернулись к залу лицом и начали, как бы неуверенно, оглядывать помещение в поисках свободных мест. Потом, приняв решение, нетвердой походкой подошли к ее столику и, усевшись, начали расстегивать свои пальто, раскручивать шарфы и снимать шапки… Все это было сделано довольно быстро, так что наша добыча и жертва, оторопев, только через несколько секунд осознала, что происходит и издала вопль, срывающимся тоненьким голоском. Все присутствующие обратили свои взоры в нашу сторону. Мы же медленно и подчеркнуто невозмутимо сняли свои маски и с удивлением уставились на нашу незнакомку-приятельницу…
Она охнула, потом громко засмеялась и через пару минут мы распивали на троих бутылочку «Мукузани», которая давно уже ждала подходящего торжества.
Так мы познакомились с местной театральной звездой Ингой Краузе.
Глава 8. МИЛЫЕ ШАЛОСТИ
Инга Краузе была примой Н-ской богемы. Актриса, искусствовед, филолог и в то же время королева местных диссидентских кругов. Но в первую очередь, конечно же, она была яркой женщиной, с необычной красотой для немки, к которой природа, из любви к излишеству, примешала какие-то южные крови.
Была ли она потомком колонистов времен Петра и Екатерины, или же движительной силой, пригнавшей ее пращуров в тенета Советской России, был Коминтерновский бред, меня, честно говоря, совершенно не интересовало. В любом случае немецким авантюристам, променявшим родной ;rdnung на российскую бесшабашность, надо быть только благодарным. Без Инги, Н-ск был бы еще большей захолустной дырой.
В обиходе она сознательно ограничивала влияние харизмы, превращаясь в обычную приятную женщину. В своем же кругу, в среде артистической и художественной богемы, среди мужчин тайно и явно обожающих ее, она слыла Примадонной.
Инга премьерствовала в местном народном театре, который, благодаря своему любительскому статусу позволял себе некоторую свободу, и в подборе репертуара, и в режиссерских и художественных решениях. Именно там я впервые в жизни ощутил силу воздействия сценического искусства. Коронным ее номером была роль в «Трехгрошовой опере».
Мое отвращение к театру отступало под воздействием магии любви, которая была разлита вокруг Инги наподобие цветочного духа в розарии.
Начавшись столь необычно, дружба с Примадонной продолжилась, благодаря моей абсолютной поэтической и политической девственности. Я много читал, но это была немецкая и японская проза, книги о восточных религиозных учениях и аспектах даосизма, буддизма, конфуцианства. Китайская литература была для меня естественным продолжением коанов, так что Ван Вэй или народные притчи об оборотнях всего лишь иллюстрировали иллюзорность мира и мою причастность к нему. Меня приводило в восторг то, что, тонко чувствующие зыбкость бытия, поэты, одновременно были действенными и эффективными чиновниками, а Императоры держали их (поэтов и философов) в своих советниках.
Поэты же, неиссякаемым потоком нарождающиеся на Руси независимо от того кто правил государством – царь-батюшка, «отец народов» или радетель чистоты социалистической культу-ры, были для меня настоящим открытием. А стихи, исполняемые Ингой на полуподпольных вечерах, устраиваемых теми же директорами клубов, которые по понедельникам отчитывались перед инспектором из местного комитета коммунистической партии о непорочности советской культуры, побуждали меня к душевному эксгибиционизму. В моих глазах стояли слезы…
Именно тогда я полюбил поэзию Бродского и осознал свой природный антикоммунизм. Вернее неприятие любого авторитаризма… Когда запрещается публичное чтение стихов, от го-сударства веет запахом смерти. А спастись от тлена можно только через чувственность. Я скорее склонен был пленяться женской красотой, чем любыми политическими измами и потому таскался за Ингой, как селезень за своей утицей.
В тот раз мы с Андре увидели Ингу на театральных подмостках. Артистка будоражила мужское воображение, пробуждая страсть, восхищение и, конечно же, желание обладать ею. Пре-красная фигура с ровным «греческим» загаром, длинные чуткие пальцы, пламенеющие алыми ногтями, натуральные светлые волосы, голубые глаза – весь набор типичной рекламной блондинки и при этом колоссальная самоотдача, потрясающая энергетика, заставляющая, в унисон с актрисой, переживать сложнейшие эмоции. Полспектакля Инга провела в бикини и этим добила меня совсем. Зрелая женская красота, не знающая изъянов, умелое давление на мужскую сексуальность, глаза, своим блеском, как бы вздергивающие самцовое достоинство на неприличную высоту – все это напрочь вышибло из меня даже намек на обычное кобелино-охотничье состояние.
Я влюбился!
После спектакля я поднес Инге большой букет цветов, истратив последние деньги и, надеясь, по русскому обычаю, на авось, остался до конца месяца без гроша. Инга, уставшая, но довольная, как-то очень экспрессивно и радостно отреагировала на наше появление и пригласила на небольшую импровизированную вечеринку, которую она устраивала дома после каждого выступления.
Андре туда не пошел, отправившись к Нельке, с которой у него сложился секс-дуэт, позволявший ему шалить чуть ли не каждый день.
В двухкомнатной квартире, расположенной на четвертом этаже дома конструктивистской предвоенной постройки, находящегося в самом центре города, Инга жила одна. Ребенок, случив-шийся от раннего скороспелого романа с человеком, имени которого ее послушная память не сохранила, был отдан бабушке с дедушкой, принявших мальчишку, как неожиданный дар небес. Дочь они любили, но не понимали, а своему внуку стали прекрасными воспитателями.
Квартира, избежавшая превращения в филиал детского садика, была поделена на три функциональные зоны. Кухня служила по назначению и была к тому же столовой будничного дня, так как это позволяла ее внушительная двадцатиметровая площадь. Меньшая комната превращена была Ингой в будуар и спальню, а большей была уготована роль гостиной. В ней-то мы все и находились.
Угощение было простым, но изысканным – коньяк, кофе и шоколад на десерт, красное сухое вино и тарталетки с красной рыбой, оливки и сыры пяти сортов, как основное блюдо.
Мы – это Инга, еще два актера из театральной труппы, бард местного розлива, невнятная личность с птичьей фамилией, известная, как популяризатор полу и полностью запрещенных со-ветских поэтов, две девушки из местного университета, в котором госпожа Краузе преподавала историю литературы 20 века и совершенный ас Н-ского декаданса, художник, чьим искусством местная культурная элита беспроигрышно отвечала московскому андеграунду. Беспроигрышно потому, что москвичи не подозревали о существовании непризнанного гения Н-ских трущоб, а он брезговал в искусстве всеми, кроме себя. Ну и, неожиданным довеском к устоявшемуся коллективу в этот вечер был я.
Адекватная оценка собравшейся тогда компании, пришла ко мне гораздо позже. Тогда же я находился в некотором ослеплении. Виной тому была неискушенность в понимании людей, ловко скрывавших свою суть за парадным антуражем. Передо мной были конкуренты, вставшие в боевую стойку и готовые раскроить своим противникам лбы, чтобы не дать превратить в вожделенный трофей прекрасную королеву.
Как у всех и вся в нашей стране основным рефреном наших разговоров было недовольство существующим положением вещей в стране. И если, обычно брожение умов происходило на кухне – этом оплоте антикоммунизма, то в Ингиной квартире, за счет лишних квадратных метров и европеизированного быта, диссидентский дух переместился в гостиную. Негативом пыхали все присутствующие, за исключением студенточек и меня. В ту пору мне было совсем не понятно, каким иным образом может быть устроен мир, да еще настолько качественней, что ради этого имеет смысл предпринимать какие-то разрушительно-строительные действия. Ни свобода творчества, ни внутренний мир чувств и интеллекта никак, по моему пониманию, не зависели от внешних форм бытия, а уж, тем более, от чиновничьего произвола. Если, конечно, ваше творчество не направлено на разрушение существующего порядка. А такого безобразия не потерпела бы никакая, самая демократическая власть. Меня вполне удовлетворяло существующее положение вещей, и более волновала красота Инги, и иллюзорная возможность моего с ней романа.
В этот вечер артисты раздражали меня манерой ежеминутно цитировать фразы из различных пьес и снисходительным видом, говорящим о моей неопытности и наивности. Больше они никак себя не проявили, разве что показали класс по части выпивки. Видно было, что между ними и Ингой когда-то случилось некое приключение, ни к чему не приведшее, о котором было стыдно вспоминать и которое надо было постоянно заливать алкоголем. Она же, очевидно, видела в них безопасных партнеров по вечеринкам.
Пропагандист русской поэзии пил на удивление мало. Наверное, присущая ему угрюмость усугублялась вином до мизантропического уровня, за которым могло последовать неуправляемое словоизвержение, посвященное ничтожеству, как присутствующих, так и всего человечества, единственным оправданием которого была эта самая поэзия. Звали его на удив-ление пошло, для выбранной им роли – Владимир Невский. И Вова Кутаисский, и Сережа Рязанский безусловно держали бы Невского при себе в качестве, боготворящего их, шестерки. Стихи собственной выпечки ему не удавались – вроде бы темы классические, рифмы филигранно отточенные, а жизни нет… Ингу он любил безнадежно. Понимал, что ответного чувства ему не вызвать в ней никогда, но и жить без ее ежедневного присутствия не мог. Ей же было приятно иметь рядом с собой воздыхателя, который своим безответным чувством невольно создавал атмосферу романтизма.
Самым опасным соперником моей любовной лихорадки был, конечно же, художник. Раннее мы с Ингой побывали у него в гостях и меня впечатлили его картины. У него не было неотразимой внешности. Я, со своим ростом, молодостью и симпатичностью, в этом плане был вне конкуренции. Но надо признать, от всегда поддатого живописца веяло силой, его язык изобиловал смачными определениями, а уверенность в себе, как стало мне ясно после посещения его мастеры, была не лишена оснований. Он был ярым формалистом и цветовиком. Сюжет не имел для него никакого значения. Однако от его полотен исходила мощная энергетика, вызы-вающая сильнейшие эмоции. Очевидно, корни его творчества лежали на поверхности и не было нужды особенно глубоко зарываться в историю искусств, чтобы увидеть следы немецкого экспрессионизма и вездесущее влияние Кандинского. Однако мэтр не был жалким эпигоном, он добросовестно и талантливо развивал это направление, и не его вина была в том, что актуальные тенденции мирового искусства просто пошли в другом направлении. Не ведая мейнстрима, Николай поневоле стал анахронизмом. Но только для поклонников Contemporary Art. Коллекционеры роились вокруг него, словно пчелы возле цветка. Ему же хотелось музейного признания. И в этом была его трагедия, как художника. Личная же заключалась в том, что Инга Краузе никак не соглашалась стать его женой или хотя бы любовницей. Нет и все тут! Будучи искусствоведом и начитанной особой, она, по-видимому, без особого насилия над фантазией понимала, что представляет собой одержимый творчеством художник, пусть даже внешне не схожий с Ван-Гогом.
Сама же Инга преподавала литературу в университете и слыла там одним из самых популярных педагогов. В группе, которую она вела, как «классная дама», сформировался ее культ. В лекциях и приватных беседах, проводимых ею практически ежедневно, затрагивались не только вопросы, связанные с проблемами литературы 20 века, но и история государства российского, его новейших политических реалий, связанных с наступившими временами развитого социализма, дурью генсека, впавшего в старческий маразм, сформировавшейся «эпохой застоя», главным лозунгом которой была его крылатая фраза – «Экономика должна быть экономной». Высказывания преподавателя госпожи Краузе носили откровенно диссидентский характер и были совсем чуть-чуть завуалированы в форму стеба и едкого юмора. Больше всех Инга опекала откровенных дураков и дур, стараясь хоть в малой степени привить им умение мыслить и необходимость свободы.
Обе присутствующие студентки были как раз из их числа. Одна оказалась серой мышью, преисполненной самых разнообразных страхов, вторая же была дурой, в самом, что ни на есть, расхожем смысле этого слова. Коронным ее номером было заявление о том, что она мечтает родить от Брежнева ребеночка. Этакая потенциальная мать князя Гвидона в стиле со-циалистического реализма. Госпожа Краузе в карман за словом не полезла и припечатала дуреху, фразой ставшей крылатой – «Не жаль себя, хоть ребенка пожалей».
Кстати, было у госпожи или фрау Краузе (мне проще называть ее на буржуазный манер, чем обзывать ее каждый раз совковыми обращениями «товарищ» и «женщина») и второе образо-вание, она же третья страсть – изобразительное искусство.
Эти три ее увлечения – театр, литература и изобразительное искусство и были в лицах представлены на вечеринке.
Ха! Я чувствовал себя в этой компании инопланетным астероидом волею случая залетевшего в насыщенную атмосферу культурной элиты города Н-ск. Сгореть дотла – что еще могло меня ожидать? Это потом я понял, что для статусности здесь не хватало режиссеров уровня Тарковского, писателей-ровней Булгакова, художников ранга Неизвестного. Однако мое «космическое» происхождение вынуждало выступать перед собравшимися с комическим признанием своей призванности, превращавшего меня в «посвященные».
Посыпались вопросы – мол, если я уже знаю - какие картины буду писать, то зачем я поступил в художественное училище, какие конкретно образы меня посещают? Уверен ли, что это не происки адовы?..
Я отбивался, как мог. Поведал о своей «проводниковой» сути, когда с меня полностью снята такая первичная для художников проблема, как нахождение своих образов и тем. Сюжеты, да что там, полностью готовые композиции являются ко мне, вспыхивая будто лики буддистских божеств во время путешествия через Бардо. Поэтому я пришел в училище за «школой», за ремесленным умением и главным для себя считал сохранение информационного канала, ограждение его от наносной лакировки академической выучки. Чем не борьба будущих корифеев импрессионизма с официальным салоном?
В конце концов, Инга пришла ко мне на помощь – «Что вы пристали к парню? Он перед вами честно раскрылся, признал свои слабые стороны… Давайте пожелаем ему успехов на трудном поприще!..»
Мэтр Николя первый отозвался на этот призыв, задав мне вопрос по существу – «А вы уже пытались воплотить что-нибудь из этих образов?»
- Конечно, - ответил я – но это все выполнено по-детски неуклюже и непрофессионально, хотя я сохранил композиционный ряд привидевшихся полотен и это их самая сильная сторона.
- Покажете?
- Мне бы не хотелось. Понимаете, эти полотна дороги мне, как мои первые попытки соответствовать призванию – другой ценности в них нет.
- А вы могли бы хотя бы обрисовать сюжеты?
- Мог бы, но не буду. Видите ли, я записываю пришедший образ картины в виде кода. Это название, в котором для меня присутствует прямая ссылка, позволяющая в любой момент пред-ставить полотно в готовом виде.
- Назовите, пожалуйста, хоть один такой код.
- М-м… «Девочка, пускающая мыльные пузыри».
- Какое интересное название – вмешалась Инга. Как ты думаешь, Тео, о чем эта картина?
- Не знаю… Может быть, о мечте быть любимой и невозможности ее исполнения?..
В какой-то момент девчушки-студентки покинули наше общество. С ними ушел бард, не сумевший сегодня завоевать сердца слушателей, и рассчитывающий поживиться прелестями прекрасного пола.
Оставшаяся триада воздыхателей, словно кровожадные оводы кружились вокруг прелестной жертвы, никак не желая сдаваться и отступить от вожделенной добычи.
Разговор зашел на самую безопасную для присутствующих тему – ощущение безысходности закостеневшей совковой действительности, невозможность хоть каких-то изменений. Мне не был понятен пафос присутствующих. В своем стремлении к мастерству, в мечтах о любви и признании я был настолько далек от реалий, настолько защищен от давления внешних сил, что страдания, протест и готовность к подвижничеству моих собеседников, казались мне каким-то надуманным, фарсоподобным представлением. Именно так - я воспринимал происходящее, как пьесу абсурда, актеры которой искренне поверили в свои роли и перестали жить, превратившись в марионеток… К тому же и агитатор поэзии, и художник-диссидент в большей степени были нацелены на Ингу, чем искренни в своих образах.
Я первый понял всю похабность сложившейся ситуации и решительно откланялся. В коридоре, куда меня вышла провожать Инга, я обхватил ее талию рукой, прижал к себе и прошептал: «Ты самое желанное, что есть в этом мире!» Она замерла, провела по моей щеке пальцами и спросила: «Ты придешь?»
«Да…»
Качаться на качелях в темном дворе мне пришлось недолго. Минут через пятнадцать две понурые, унылые тени просочились в арку и, блеснув желтыми лицами под уличным фонарем, разошлись в разные стороны.
Я поднялся к Инге и обнаружил входную дверь незапертой. Зашел, переобулся в тапочки и прошел в гостиную. В открытую дверь кухни было видно, что там никого нет. Зато через окошко пробивался свет из ванной комнаты. Подойдя к дверям, я услышал шум воды.
«Опять watch room – это уже традиция!» - хмыкнул я мысленно.
Быстро скинув с себя всю одежду, я, рискуя, – мало ли что меня там ожидало, открыл дверь и вошел…
Инга лежала в ванной, наполненной горячей водой и пеной. Ее нога опиралась изящной ступней о бортик, пальцы лениво шевелились в такт какой-то мелодии. На сервисном столике стоял бокал с вином. Второй Инга держала в руке. На лице ее светилась лукавая улыбка.
Я присел прямо на пол, отпил вина и принялся целовать ее танцующие пальцы. Было похоже на сложнейший танец, в котором их партнером выступал мой язык.
Инга медленно-медленно начала подтягивать ногу к воде, я не отступал и вскоре вынужден был залезть в ванну, подняв мини-цунами и выплеснув часть воды с пеной на пол. Мы сидели напротив друг друга. Ее левая нога упокоилась на моем плече, а пальчики – танцоры, не переставали вытанцовывать то ли сальсу, то ли самбу, нежно поигрывая моими намокшими кудрями. Я приподнял Ингу и усадил ее на себя, превратив свои живот и бедра в подобие Зевсова трона. Златокудрая Афродита восседала на нем, словно шаловливая дочка Урана, воспользовавшаяся отсутствием сводного братца-громодержца. Я чувствовал, что и сам становлюсь олимпийцем, то ли Аресом, то ли Гефестом.
Улучив момент, я осуществил чудесное превращение двух богов в единое двоебожие. Инга вскрикнула, начала двигаться, с каждой секундой увеличивая темп. А я подумал, что здесь скорее уместны индуистские аналогии – греки не дотягивают… И превратился в Шиву!..
Моя Шакти танцевала недолго, очень быстро достигнув пика – словно предыдущее созидающее слияние отстояло во времени на тысячелетия и терпеть более было невозможно. Тело ее покрылось мелкими блестящими жемчужинами пота, подцвеченными покрасневшей кожей, его начали сотрясать конвульсии, я почувствовал благодарное пожатие… А потом, издав крик, Инга обмякла, привалившись спиной к моим ногам, закрыла глаза и отключилась.
Выждав пару минут, я прижал ее к груди, поудобнее перехватил и рывком (спасибо занятиям Айкидо) встал на ноги. С нас потоком стекала вода. Оставляя мокрые, следы я отнес Ингу в спальню и бережно уложил на кровать.
Глаза ее приоткрылись, на лице засветилась мягкая улыбка. Я лег с ней рядом, приник к губам нежным поцелуем, положил ее ногу себе на бедро и ввел палец во влагалище.
- Чего ты хочешь, - прошептала Инга.
- Всю тебя!..
Через некоторое время мои пальцы стали хозяевами в обоих входах в святая святых. Я сложил пальцы в священный знак и запел «Ом»!
И вот снова!.. Было такое ощущение, будто судорога оргазма охватила ее всю.
Я освободил ее от себя полностью, сел рядом с ней и смотрел, как ей было все это в кайф. Нет ничего восхитительнее женщины погруженной в любовную истому.
Подождав, я перевернул ее на живот и начал поглаживать спину и ягодицы, целуя каждый сантиметр расслабленного тела. Инга издала страстный вздох, а я начал свой путь к счастливому концу этого чудесного дня.
С моим членом творилось что-то совершенно невообразимое. Он стоял уже час, трудился «в поте лица своего», но и не думал о конце рабочей смены. В зеркале, висящем над изголовьем кровати, я увидел часы. Старинные, с кукушкой, которая наблюдала за нами, отмеряя каждые пятнадцать минут позывными времени.
Оказалось, что заниматься сексом, наблюдая за бегом минутной стрелки, мне нравится так же, как и разглядывать себя и Ингу в любовном соитии.
Время шло, а кончать я и не думал. Во мне проснулся исследователь и игрок. Ведь это была все лишь вторая женщина в моей жизни, и невольно, я превратился в экспериментатора, проводящего опыты с ритмом, различными видами движения внутри любовного сосуда. Фантазия моя разыгралась, я придумывал все новые и новые ласки. Я менял позы, возвращаясь к месту, предназначенному для любви природой и снова уходя в более безопасное и желанное. А стрелки неумолимо отстукивали минуты, часы…
Но вот, наконец, некая преграда преодолена и в Ингу вторглась моя армада. Их было так много, они были так активны, что казалось, по стенкам влагалища билась хвостами стая морских рыбок.
- Шесть часов непрекращающегося секса! Черт, это было что-то!..
Я не переехал жить к Инге, хоть она мне и предлагала. Мы стали друзьями-любовниками! Мы оставили друг другу свободу!
Глава 9. БУДНИ - 3
Вот так у меня появилась первая постоянная любовница. Причем это была лучшая женщина в мире, а не только в Н-ске. И это действительно так! Не знаю, почему всегда с ними так получается, но все женщины, которых я любил, были самими прекрасными в мире…
Но жизнь не стоит на месте, даже, если этим местом являются райские кущи. Дни влеклись навстречу рождеству и новому году. В моем организме накапливалась усталость из-за ежедневных возлияний и порядочной нагрузки в училище. Дизайнерское отделение славилось своей требовательностью, недаром ее выпускники чаще других поступали в «Строганы» и Питерскую академию. Самое смешное, что мне приходилось выкладываться, зная, что более полугода я здесь не задержусь. Я попытался познакомиться с деканом «педиков» и с ужасом убедился, что вожделенный мною факультет возглавляет человек недалекий. Правда он был «добряком», но только до того момента, когда надо было принять ответственное решение о чьей-нибудь судьбе. Тут-то он, со слезою на глазу, оттягивался по полной – охая и ахая, по-бабьи суетясь, товарищ Летов, сообщал будущему страдальцу о его неминучем порицании, наказании, отчислении… Я почувствовал, что любимцем этого Зощенковского персонажа мне не быть и приуныл. Но не на долго. Знакомство с другими преподавателями принесло облегчение. Один из них – Черный Владимир, замечательный график и очень порядочный человек, на два с половиной года стал моим любимым учителем. Его коронная фраза – «Меньше средств, больше выра-жения…» превратилась в мой девиз на время учебы и далее на всю оставшуюся жизнь. Можно сказать, что эта немудреная истина наилучшим образом выразила художественное кредо, которого я стараюсь придерживаться. Владимир же исповедовал ее и в своей педагогической практике – если ученик сам не подходил к нему с вопросом, то он мог месяцами не разговаривать с ним.
Пьянки у Нинки продолжались. Они перемежались с посещениями дома Инги, ее концертов и спектаклей. Чувства причастности к какой-то тайне в учебных классах не возникало. Творческие открытия и озарения приходили с другой стороны – из студенческих тусовок, из снов и случайных встреч с удивительными людьми – чудаками и энтузиастами. Размеренная жизнь освежалась курьезами, без которых можно было бы совсем очерстветь и покрыться коркой защитного цинизма.
В стране прошел и благополучно закончился осенний призыв. В этот раз из училища забрали отдавать долг Родине, которая вроде бы ничего и не давала взаймы, десять человек, с которыми я не был близко знаком.
Зато обнаружился одноклассник, служивший в саперном полку, дислоцированном в самом центре Н-ска. Ему оставалось отслужить полгода, он был «дедом», которому было уже многое позволено. В армии он не делал ничего, связанного с военным делом. Максимум милитаризма случалось с ним во время марш-бросков с полной выкладкой, когда рядом с саперной лопаткой, годной к откапыванию противопехотных мин и к окучиванию нежных побегов молодого картофеля, и котелком, в котором заводилась порой «солдатская каша», висел на, заплывшем жиром от безделья, плече вездесущий «Калаш». Родители, души не чаявшие в своем единственном чаде – продолжателе славного рода царско-, бело- и красноармейцев, баловали его домашними разносолами и всяческим съестным дефицитом, который только можно было сыскать на подприлавочных просторах столицы и в подгорных осетинских селах. В один из моих, уже ставших традиционными, наездов в столицу, его мама упросила взять с собой посылочку с некоторым количеством домашней стряпни.
Я подошел к этому делу ответственно. Уже на следующий день стоял на КПП Н-ской саперной части, с фанерным почтовым ящиком и с родительским письмом. Однако фортуна явно была не на стороне сапера – его на целый месяц отправили на сборы – отрабатывать полученный опыт и делиться им в «реальных» условиях с салагами.
Так что я вернулся к Андре с ящиком набитым яствами. Мы его тут же вскрыли и обнаружили еду двух уровней возможного хранения. Консервы, понятное дело, попахивали вечностью, а вот огромный кусок запеченной свинины (слава Богу, у сапера родственники были из Северной Осетии), палка домашней колбасы из конины, сыр и, главное, огромный пирог домашней выпечки, вымазанный шоколадным кремом со всех сторон, требовали срочной утилизации.
Я сбегал в «магаз» за ромом и мы с Андре отправились к Нинке – отмечать день сапера, когда бы он там ни значился в официальном календаре.
В этот раз компания имела иной формат. Наша привычная троица разбавлена была тремя чудными созданиями, две из которых претендовали на звание нимф, а третий – сатира. Абсолютное равновесие, долженствующее привести, после воздания почестей кулинарному шедевру, не менее, чем к свальному греху.
Я, честно говоря, струхнул. В голове всплыл анекдот: У мужика сексопатолог спрашивает – «А как вы относитесь к групповому сексу?» «Доктор, очень даже хорошо – это мой любимый вид развлечения!» «Почему же, милейший?» «Сачкануть можно…»
Превозмогши неуместный страх, я взмолился – «Господи, пусть сие произойдет!..»
Представительницами партии Афродиты, кстати говоря, были две девицы из элитно-снобствующей группировки нашего училища. Как Нинке удалось затащить их в нашу демократичную тусовку, уму непостижимо. По-видимому, наш интеллектуально-алкогольный трехмесячный кутеж с добавлениями римско-патрицианских развлечений начал обрастать славой и популярностью, так что не только мошкара, светлячки и мотыльки, но даже тяжеловесные малазийские бабочки-гиганты, больше похожие на райских птиц, потянулись на свет и тепло нашего камелька.
Снобки-зазнобки все ждали, когда же мы начнем блистать интеллектом, куртуазными манерами, сладким винищем, да игрой в «еблище»… Да мы и не задержались с этикетом. Андре завел разговор о сексуальности (подавленной и проявленной) в творчестве Гауди – проклюнулось обучение в архитектурной школе. Нинка включила маг – зазвучала замысловатая импровизация в исполнении Zappы, я же загундел о последней выставке представителей московского романтизма, проходящей в первопрестольной. У девочек глаза расфокусировались, хотя было видно, что крепкие напитки для них, что сок томатный. Рты их раскрылись, щечки зарозовели, а между зубок затрепетал «языческий огонек»…
Ром, сопровождаемый интенсивным интеллектуальным трепом, всегда приводит к одному и тому же результату – либидо у каждого участника действа растет, ветвится, сплетается с себе подобными и вот уже застольное пространство превращается в непроходимую чащу любовных джунглей. Сначала создались дуэты, которые, в зависимости от объединяющих интересов, то формировали Гаудиподобные композиции, готовые сейчас же зависнуть на фронтонах Барселонских особняков, то начинали изощренными телодвижениями иллюстрировать Запповские запилы. Мне было труднее всего – вспомнить что-нибудь откровенно эротическое в живописи столичных романтиков мне не удавалось, поэтому я попросту засунул одну руку прелестной Марине под юбку, а второй начал манипулировать, как слепой во время тактильного знакомства с незнакомым предметом. Нинке же снова не повезло – ей достался козел-эротоман, то есть фавн. Ну, сама должна была думать, кого приглашать.
Очередной этап нашего всеобщего обобществления наступил неожиданно, хотя и вполне предсказуемо. Обмениваться девушками нам было западло – как это, еще путем не надкусив сладкого плода отдать его на зубок другому дегустатору – уж увольте. Однако в какой-то момент мы с Андре обнаружили, что разнузданные руки и жадные губы наших гламурных девочек ласкают не только нас, но и друг друга. А потом у них началась полнейшая путаница – рот, с настойчивым необузданным языком моей красотки, принадлежал мне, груди, полностью освобожденные от тенет ажурной узды, ее подружке, а руки она запустила в штаны Андре. Со мной происходило та же история, разве что за мой член боролись сразу две руки, будто это был кубок, наполненный божественной мальвазией.
Настырный сатир, обнаруживший полное пренебрежение к своему половому достоинству, вдруг заявил, что пора попробовать домашний осетинский пирог. Девчонки нехотя оторвались от запущенного механизма умиротворения межличностных конфликтов, подготовили все для чайной церемонии и, наконец, мы вкусили ниспосланного нам кулинарного чуда и… оторопело уставились друг на друга! Торт был проспиртован так, что из каждого куска можно было выжать не менее четверти стакана чистого медицинского спирта!
- Аллилуйя! – вырвалось у меня, - С нами Бог!
Пирог был сметен в один присест. Помню, что нам стало необыкновенно легко и весело. Помню, что мы начали играть на раздевание, причем победителем должен был быть объявлен тот из нас, кто разоблачится быстрее других. А вот, что было дальше покрыто мраком небытия… По крайней мере, сознание мое точно не отдавало себе отчет в реальности происходящего.
Утром я очнулся на полу, который весь был выстлан одеялами и усыпан подушками. Мы все были без одежды и тела наши были переплетены в замысловатый кельтский узор. Был ли секс мне неведомо! Но то, что мой член никак не реагировал на обвившее меня женское тело, было очень даже подозрительно. Когда мы устроили утренний кофе, довольный вид наших дам смутил меня еще больше.
Мы расстались, по дороге домой я спросил у Андре, а что же, собственно говоря, произошло этой ночью, тот, смущенно улыбнувшись, признался, что тоже не знает. Мы были растеряны. Такой важный опыт, как секс вшестером, превратился в фантомное переживание. Но, если в случае с ампутированной ногой, фантомная боль, замещалась очевидным отсутствием конечности, в нашем случае только удовлетворенные лица наших партнерш давали надежду на то, что мы не опозорились.
Придя в училище, я подошел к Маринке и спросил ее напрямую – «Тебе понравилось?»
- Что именно? - прозвучал ответ.
- Может, повторим? – продолжил я предложенную игру в вопросы без ответов.
- Когда?
И я успокоился.
- На следующей неделе.
Обнадеженный, я с легким сердцем вернулся в свою аудиторию, в которой меня дожидался рисунок пожилого натурщика по кличке «Пшеничные усы». Мужик был до того похож на типичного персонажа из многочисленный военных фильмов шестидесятых-семидесятых годов, что в иной роли, студенты его и не воспринимали. Рисовать его была скука смертная. Я сидел перед его дряблыми старческими морщинами, которые не способны были удержать в покое даже малейший изгиб провисающих черт лица, и мечтал о балеринах Дега, девицах Ренуара и даже о диких таитянках Гогена. О ком угодно, лишь бы не было целлюлита, отвисшей задницы, грудей, покоящихся на животе, дрожащих коленей и подагрических пальцев… Училище страдало из-за отсутствия хорошего натурного фонда. Нам позировала 80-летняя старуха, бывшая балерина, маленькая, толстая, вечно дремлющая, упомянутый выше киношный усатый солдат и, редко-редко появляющаяся в наших стенах, молодая девица, тонкая, юркая, с уверенными манерам и многообещающими взглядами на сексуально озабоченных рисовальщиков обоего пола. Уди-вительно, огромное количество студенток различных ВУЗов, учащиеся ПТУ, не вылезающие из постелей студентов нашего училища, стеснялись демонстрировать свои прелести на подиуме. Наши рисунки для них были компроматом не худшим, чем фотографии паппараци. К тому же это все ж таки тяжелый труд – по часу стоять не шевелясь, пока сердобольный «препод» не объявит перерыв. И еще наши взгляды. Чего только мы не вытворяли своими ненасытными глазами. И хотя большинство рисовальщиков все-таки превращались в обезличенные сканеры натурщицких прелестей, были и те, которые не могли справиться со своими взбунтовавшимися чреслами и яростной похотью во взоре. Девчонкам, готовым заглотнуть любой из этих разыгравшихся стручков-початков, невыносимо было ощущать себя абстрактной формой вожделения.
Я наконец-то разделался с усатым «фронтовиком» и мы с Андре вышли из училища в ноябрьскую темень, первую снежную пургу и собачий холод, воцарившийся в Нечерноземье матушки России. Сначала мы заскочили в нашу любимую диетическую столовку, а потом побрели по главному проспекту города в сторону вокзала. Мы вовсе не были любителями температурного экстрима, но именно в это время случилась задержка в движении трамваев – то ли авария, то ли воля божья приостановила течение электрического тока в проводах, и на рельсах в обе стороны воцарилась необычная тишина. И только суета автомобилей, подмигивающих своими сверкающими буркалами и шевелящих щетками стеклоочистителей, словно бровями, разбавляла гнетущую черноту Big Road Н-ска.
Проходя мост через речушку, не замерзающую даже в тридцатиградусные холода – наглядное воздействие на природу индустриальных подвигов человечества, мы увидели, что на проезжей части, среди машин, и не думающих замедлять свой бег, металась утка. Она была явно травмирована, так как ее крылья никак не могли вознести худое тельце над мешаниной вечерней автомобильной сутолоки. Маленькие кривенькие лапки сучили под этим неуклюжим, оснащенным немощными крылами, телом, умудряясь до поры до времени спасать птицу от неминуемой смерти под колесами. Не сговариваясь, мы с Андре бросились на проезжую часть. Андре встал, перед потоком спешащих авто, в позе Бразильского Христа, а я, словно оголодавший лис, в два счета поймал несчастную птаху.
Немного побившись, пуская в ход свой кусачий клюв, она вскоре смирилась со своим пленением и была намертво прижата к моему телу под, не пропускающим холод и ярость ветра, кожаным долгополым пальто. Наружу торчала только ее головка с остекленелыми глазками, которую я, на всякий случай, придерживал за шею.
Честное слово, когда мы проводили эту спасательную операцию в стиле команды «морских котиков», нам и в голову не приходили никакие гастрономические мысли. Однако через некоторое время, от моей руки, сжимающей шейку незадачливой птицы, в мозг был послан сигнал, пробудивший некое воспоминание, и я произнес фразу из Хармса: «Она не была создана для жизни сей. У нее была слишком тонкая шея…», сознательно поменяв эти предложения мес-тами и изменив мужской род будущей жертвы на женский.
Андре понял меня с полуцитаты…
Придя домой и разглядев, спасенную нами «Пекинскую утку», мы пришли к неутешительному выводу – наш предполагаемый ужин слишком худ, прямо-таки костляв. И мы решили ее откормить к рождеству! К католическому. До православного нам было не дотерпеть.
Так у нас появилась нахлебница, которая за спасение, постой и кормежку должна была расплатиться своими филейными частями, ножками и гузкой.
Мы объявили Нинке, что впереди у нас намечается нешуточное торжество - Weihnachten mit einer Ente in Bier и начали переговоры о членах нашей будущей рождественской компании. Никаких религиозных фанатиков, никаких интеллектуальных извращенцев, никаких трезвенников, язвенников и любителей бардовского нытья – только сладострастные поклонники женских и мужских прелестей и достоинств, утиных ляжек и застольных бесед о торжестве безумия над разумом. Нинка отвела меня в сторонку и, глядя мне в глаза, предупредила, что, если в ближайшее время я не пересплю с ней, то ни о каких дальнейших party в ее доме речи идти больше не будет. Никогда!
Дозрела – понял я и с видимой натугой и неохотой сказал: «Ну, ладно – в ближайшую среду…»
Почему в среду? Не знаю – надо же было что-то сказать, я и сказал.
Мы начали откорм нашей рождественской «индейки» со всем подобающим старанием. Мы забирали в училищной столовке весь остаток хлебных краюх, Андре иногда потчевал ее пивной тюрей, а однажды мы скормили ей целую пачку пшенки. Жила наша утка в сенях, там мы создали ей подобие гнезда из тряпок. Приходилось убирать ее помет и следить за Шариком и Муркой, проявляющих к нашей подопечной чрезмерный интерес.
Эта парочка разлучалась только затем, что бы Мурка могла наставить рога бесстрашному сторожу Хоттабычева хозяйства. Да-да, в то время как кошка, в лучших традициях своего племени, бродила, где хотела и гуляла сама по себе, Шарик вынужден был жить, не покидая двора. Хоттабыч и Нюра были слишком стары, что бы бегать за ним по улицам, поэтому они заточили его в пространстве, ограниченном стенами дома и забором. Так что Шарику пришлось мириться с любовью к иноплеменной особе. Когда мы увидели их сексуальные игрища, то поняли, что такой широты взглядов на любовь нам нипочем не достичь. Шарика с Муркой мы зауважали и чем могли, скрашивали их тяжелую-тяжелую жизнь. Однако Мурка не была Шарику верна и частенько устраивала перепихон с местными кошаками прямо на крыше дома. Безутешный вой Шарика, переходящий в бешеный лай возвещал всему миру, что пес превраща-ется в оленя.
Я не зря опасался происков этой парочки. Собственно, мы уже настолько привязались к растолстевшей крякве, что решили принять ее в нашу компанию, сделав ее полноправной кварти-ранткой. По вечерам она допущена была в жилое помещение, и пока мы рисовали под неистовое пение Планта, прогуливалась по комнатам, крутя хвостом, потягивалась, размахивая крыльями, и иногда подпевала великому англичанину. Она позволяла нам гладить себя по спинке и даже, забравшись на кровать к Андре, сидела с ним бок обок, положив свою голову ему на бедро.
Однажды по возвращению из училища, мы не нашли своей утки. Только разбросанные по всем сеням перышки, без слов рассказали нам о трагедии, произошедшей в наше отсутствие.
Шарик был бит нещадно. Больше он не смел при нашем появлении даже носа казать. Мурке же он вставил сам, видимо решив, таким образом, разделить заслуженное наказание.
А на Рождество я вынужден был притащить из Москвы индейку.
Глава 10. СЕКС С НИНКОЙ
С Нинкой я был знаком с малолетства, можно сказать с младенчества. Подозреваю, что наши матери выгуливали своих чад под одними и теми же березами и липами. Мы писали на одну и ту же травку, подкармливали удобрениями одни и те же деревца. Когда же наступила пора самостоятельных прогулок и многочасовых игр во дворах наших домов, мы с маленькой востроглазой Нинкой оказались двумя главными заводилами местной малолетней компании. Уже тогда на голове у нее творилось, бог знает что. Волосы вздымались, закручивались, струились и всегда были в крайне растрепанном состоянии. Белая алебастровая кожа в предшкольные годы была абсолютно чиста, не считая нескольких родинок, разбросанных повсюду, и только к двенадцати годам острые плечики и лицо покрылись ровным ковром золотистых веснушек, придавших ее облику еще больше задорности и солнечности. Характер у Нинки был холерический, она брызгала энергией, как космический корабль в межзвездном вакууме. Идеи, приходящие в ее патлатую голову, были всегда на грани дозволенного или далеко за ней. Именно благодаря ее неуемности, мы, в шестилетнем возрасте, уходили в соседний лес по грибы, да яго-ды, пропадая там часов по пять. Вызывая, естественно, тем самым, такие приступы злости и негодования со стороны обеспокоенных родителей, что их присмиревшие детки иногда по нескольку дней боялись к Нинке подойти ближе, чем на десять метров.
Я не пытался соревноваться с ней по части выдумывания всевозможных искусов, это было невозможно, потому что, как только одному из нас приходила в голову какая-нибудь завиральная идея, другой в момент подхватывал ее и развивал до полной непотребности.
Нет, мы не поджигали кошкам хвосты, не привязывали к их обгорелым помелам веревку с многочисленными мятыми консервными банками, не бросали неоперившихся птенцов с балкона шестого этажа, на котором находились наши квартиры… Ничего подобного мы не делали! Зато запросто могли заточить какого-нибудь сопляка в подвале, строящегося по соседству, дома или заставить куклоподобную Нинкину товарку по детскому саду облизать грязный зад, никогда не подтирающегося Стасика. Все задумки, касающиеся наших гениталий, имели определенно Нинкино авторство, я же больше увлекался унизительными розыгрышами.
Это моя подружка предложила устроить взаимную демонстрацию обнаженных писек. Нам тогда было по шесть-семь лет, поэтому об эрекции невозможно было даже и мечтать, да мы и не знали, что это такое. Как ни странно, но после того, как не заголившими свои причинные места, остались только я и она, именно Нинка решительно стащила с себя трусики, и не просто продемонстрировала узенькую щелку, обрамленную вспухшими складочками, но и растянув кожу, позволила заглянуть внутрь своего тельца. Потом она предложила целоваться и все ее под-держали, а я предложил полизать мою писяку, на что откликнулась только Нинка. Она оттянула кожицу и лизнула, открывшееся взглядам недоразумение. Потом она его поцеловала, а кончилось все тем, что она начала сосать мой членик, и он, в первый раз в жизни, вздыбился и затвердел. И это в шесть-то лет? Нет, у Нинки определенно были недюжинные способности по части секса.
Еще были самые разные приключения – одни вполне невинные, другие довольно жестокие (мои фантазии), третьи непременно касались познания все новых и новых особенностей чело-веческой личности в стрессовых околоэротических ситуациях (Нинкино авторство). Все это длилось достаточно долго, пока не наступило наше двенадцатилетие и мою закадычную подругу увезли в другой город. Адресов мы друг другу не оставили – вернее я не мог никак узнать ее местонахождения, а она, прекрасно помня, где я жил, замолкла наглухо, таким образом причинив мне болезненную обиду!
Я на Айкидо только потому и пошел, что мне надо было чем-то заполнить пустоту, образовавшуюся после ее исчезновения. Интеллектуальный способ насилия, исходящий из того, что перед тем, как уничтожить противника, ему надо преподать урок правильного отношения к жизни и смерти – именно это меня привлекло в японском искусстве отметелить ближнего своего.
Кроме того, возникшая зияющая пропасть одиночества, должна была чем-то заполниться, иначе мне была уготована судьба неврастеника. Я начал читать. По взрослому… И рисовать, рисовать, рисовать……
А теперь колесо жизни сделало полный оборот. Я больше не видел смысла динамить Нинку. И у нее, и у меня с детства сформировалось особое отношение друг к другу, будь то наши души, сердца или нашим гениталии, и насиловать себя, не замечая очевидной необходимости в близости, было больше невозможно!
Но как обставить эту «первую ночь», чтобы она запомнилась светлым пятном нашей жизни, схожим своим сиянием с блеском «Золотого детства»? Я мучился в поисках подходящего сценария, дошел до того, что посвятил этому часовую медитацию и послал запрос к своему Ангелу-хранителю. Медитация принесла внутреннее успокоение, а божественный надсмотрщик подбросил мне парочку билетов на концерт боливийской танцевальной труппы «Галоперос Чогуи», названной так в честь одноименной народной песни. Чтобы немножечко поиздеваться надо мной, посмотреть, как я буду создавать новый этап своей жизни, эти билетики Ангел поручил передать в мои руки не кому-нибудь, а Инге. Ей очень хотелось пойти на это представление со мной – народное гуляние, которым боливийские пастухи занимают время между стрижкой и забоем своих овец, ее любимейшее представление. Однако ей надо было срочно ехать со своим ребенком в Москву, где проходил конкурс-олимпиада одаренных физиков, на который ее отпрыску угораздило попасть.
Первый номер программы нашего с Нинкой воссоединения был сверстан. По всем правилам, следующим должен был стать поход в какой-нибудь ресторан, но у меня питейные заведения города Н-ск никогда не вызывали положительного отклика. Надо было придумать что-нибудь попроще и пооригинальнее, и я придумал! К тому времени у меня появился приятель, студент педагогического училища, готовившийся стать преподавателем русского языка. В этом не было бы ничего удивительного, если бы его не звали Аби и он не был эфиопом. Парень он был очень красивый, человек интересный, но самое главное он знал все тусовки с участием африканских студентов. А эти вечеринки были не только экзотичны из-за аборигенной музыки и танцев, но и круты по части выпивки, легкой наркоты и других развлечений. Словом, я договорился с ним, что он отведет меня и мою пассию на такое вот party в общагу Н-ского Универа.
Ну а в третьем номере у меня не было никаких сомнений – мы пойдем в баню, в номерную, конечно!
Подступала среда – я и не подумал менять свой изматывающий ритм жизни, разве что пришлось с утра подольше поваляться в сугробе, что бы прийти в себя и не засыпать перед моль-бертом.
В этот день, где-то после четвертой пары, выписав узор на парче, служащей фоном в постановке чайного натюрморта, в котором все предметы и ткани были белого цвета, напоминая о волшебстве непорочного зачатия, я подхватил Нинку и вытащил ее на мороз. На улице царила та же, очищающая душу от суетной грязи, белизна. Подруга ничего не знала о моих приготовлениях, но, как оказалось, прекрасно помнила о моем обещании, оттрахать ее перед серединой рабочей недели.
Когда мы оказались у входа в местный театр, на сцене которого и должны были отплясывать «Галоперос Чогуи», у нее вытаращились глаза, разверзнулся рот и оттопырился подбородок.
- Как это понимать? Ты что решил откупиться от меня культурным мероприятием?
- Что ты, Нинок, это для пробуждения в тебе романтических чувств, а то ты как жена поручика Ржевского – пожрать и в кровать!
Мы сидели в партере, все ж таки Инге Краузе не могли предложить ничего меньше «правительственной ложи в Большом театре». Мы сидели не просто в партере – мы занимали центральные места в первом ряду. Из-за такой близости к сцене, на которой скрестились вихрь, ураган и шторм одновременно – такая энергия клокотала в телах боливийских гаучо, у меня появилось ощущение полной вовлеченности в танго горских испано-индейских пастухов. Это тоже был рассказ о любви, вернее феерия страсти, чувственности и смерти, однако в отличие от рафинированного настроения аргентинских клубных танцоров, у этих деревенских парней и девок через край била природная энергия и веселость сатурналий. Переплетение ног, сопровождающееся задорными ударами голенищ, каблуков и подошв, соперничающих «тангерос», как я их называл по аналогии и в противопоставление «свингерам» - партнерам, стремящимся поделиться друг другом с любым любителем секса, заставляло и нас – зрителей, бессознательно пританцовывать в своих креслах, хвататься за руки, обмениваться игривыми взглядами и откровенными жестами. Мы с Нинкой, конечно же, дико выделялись на фоне остального зрительного зала, в котором основная масса обывателей сидела на своих местах, подобно истуканам из китайской императорской усыпальницы, лишенные, правда, их экзотической красоты, но находящиеся в таком же напряжении. Ей-богу, если бы тогда нас позвали на сцену, мы отправились бы туда без малейших раздумий.
Взмокшие, разгоряченные не менее самих танцоров, мы с Ингой вышли на улицу, к этому времени уже погруженную в темноту, разжижаемую жалкими всполохами желтоватых огней, льющихся из окон и из-под скособоченных плафонов уличных фонарей.
Было морозно, на небе, лишенном облачного одеяла, сияли, подмаргивая и как-то невразумительно потренькивая, малюсенькие звездочки-светлячки.
Нинка, держась за мою, облаченную в толстенную кожу американской свиньи, отдавшей свою шкуру и мясо в дар дружбе советского и американского народов (пальто времен ленд-лиза), руку, возбужденно крикнула: «Теперь – домой!» И была не права…
- Нет, дорогуша – нас ждут мои друзья в Универе, они специально для нас устраивают вечеринку, так что вперед в их общагу.
Нинка, малька надулась, но ненадолго, я ведь не на партсобрание ее приглашал.
Аби встретил нас у проходной, как мы и договаривались. У меня с собой была бутылка рома – пропуск в любую компанию, так что приняли нас, как родных. В компании, которую мы одарили своим присутствием, были одни мужчины. Хотя их религиозная принадлежность был различна, и крутилась вокруг различных конфессий христианско-мусульманского толка, все же языческое подсознание и племенные обычаи, по-видимому, требовали использовать женщин только по прямому назначению. Появление Нинки, блистающей золотом веснушек и белизной кожи, странным прикидом, находящим понимание в те времена, только в среде студентов из художественных и музыкальных тусовок, к тому же переполненной желанием немедленного секса – была воспринято собравшимися неоднозначно.
Кто же был в тот вечер в нашей компании? Два конголезских аристократа – жирношеии, одетые в яркие национальные платья, сынки вождей, которые в пику европейским колонизаторам, отправили своих отпрысков получать образование в Россию. Я не помню, как их звали, хотя именно с ними у меня случилась самая занятная и запоминающаяся история в этой Коминтернов-ской компании. Со стороны больше похожая на обыкновенный колонизаторский раж.
С остальными представителями черного континента я был уже знаком.
Аби был сыном эфиопского партийного функционера, единственным ребенком в семье, что для этой страны являлось абсолютным нонсенсом. Он рассказывал мне, что в деревнях обычным делом было иметь по 20-25 отпрысков. Аби был доблестным солдатом, получившим штыковое ранение в войне с проклятыми сомалийцами (сухопутными пиратами), и просто изуми-тельно красивым парнем, в лице которого угадывались черты Бета Исраэль - эфиопских евреев.
Мартин из Гвинеи Бисау, лучший друг Аби и его «идейный противник», так как в противовес социалистическому происхождению богатств эфиопа, имел вполне буржуазный ка-питалец, бизнес и самосознание. Он был мусульманином и жутким выпивохой, за которым не мог угнаться даже Миха-афганец. Пить Мартин начал после трагической гибели в автоаварии всех трех самых ему близких женщин – матери, жены и дочери. Был он, в то же время очень компанейским, щедрым и веселым парнем, учился русском языку в том же училище, что и Аби, но не собирался преподавать этот лучший из языков мира никогда и никому. Он уже знал английский, немецкий и португальский, а после окончания учебы собирался отправиться в Париж изучать французский. Его «полиглотизм» был вызван матримониальными желаниями – он искал по всему миру себе новую жену, но так как она должна была помимо красоты и сексуальности, быть еще и правоверной мусульманкой со всеми сопутствующими добродетелями, то у меня и всех остальных его приятелей были большие сомнения в реальном удовлетворении запросов завидного жениха. Однако эта неразбериха с возможностями и желаниями не мешала Мартину наслаждаться жизнью, перебираясь из страны в страну, в каждой из которых он становился в доску своим парнем.
Чарли МакКарони, которого его русские друзья, для удобства и по привычке всем давать прозвища, окрестили Макароном, был нигерийцем. И христианином, а именно католиком – эту религию ему подарил папа, а мама, в противовес и для гармонии, преподнесла ему толику еврейской крови, благодаря чему, Чарли мог причислять себя к Игбо иудеям. Кем собирался быть Чарли вне пределов России я не знаю, но в городе Н-ске, в среде студентов он был известен, как самый настоящий драг дилер! Был он очень веселым, заводным, хохотуном и юмористом. Но при этом деньги из должников умел выбивать без дураков. Благодаря своей дружбе с Аби, я имел у Чарли открытый кредит на любой вид наркоты, причем закрывать, то есть оплачивать набежавшие проценты, мне не надо было – кредит был безвозвратный. Я им не злоупотреблял, ограничившись разовыми пробами.
Дьяга Самбе – сенегалец, влюбленный в океан, омывающий берега его родины; музыкант, учившийся в Гнесинке на отделении джазового сакса; приехал проведать своих земляков и оказавшийся в этой компании совершенно случайно. Он сидел, зажав между ног большой африканский барабан «Джембе» и негромко выстукивал какой-то ритм. На его добром, иссиня черном лице, не переставая, светилась светлая улыбка.
Компания сидела в комнате одного из конголезских «принцев». Она была очень красиво обставлена и декорирована. Шторы из этнических тканей, на стенах маски и статуэтки на узких полочках, на полу яркий ковер. Ребята пили вино, болтали на русском языке, объединяющем их не хуже английского, слушали музыку в исполнении Самбе и ждали нас.
Честно скажу, результат нашего посещения, превзошел все мои ожидания. В первые минут 15, мы с моими африканскими приятелями радостно друг другу похлопывали по плечам, обнимались, расспрашивали друг друга о делах. Потом Чарли угостил нас с Нинкой канабисом, которым вся компания разбавляла время ожидания нашего прихода. Приход свершился и не только наш. Было весело и круто. Нинка сразу стала популярной центральной особой нашей компании. Еще бы, белая девчонка с острым язычком и неотразимой аурой сексигерл! Мы курнули уже все вместе. Потом Дьяга стал учить Нинку выбивать самые простые ритмы – она оказалась девочкой способной, пришлось мелодию усложнить. Потом Самбе запел...
А затем эти две наглые рожи с толстыми, ожиревшими шеями решили, что им хочется Нинку трахнуть, а мне захотелось им накостылять. Что я и сделал быстро и очень профессионально! Этот профессионализм нас и спас, в конце концов. Нигеры, прискакавшие на крики Чарли, который вдруг запетушился и решил проучить обнаглевших апартеидовцев, увидели на полу живописную композицию из красно-синего ковра и желто-зеленых платьев собратьев по расовому несчастью, ушедших в глубокое исследование своего бессознательного, и побоялись распустить руки. Зато кричать они стали еще громче Чарли.
Аби, Мартин и Самбе выстроили вокруг нас каре, наподобие тевтонского свиного рыла и в быстром темпе вывели нас за пределы этого колониального гетто. На улице мы тепло распро-щались, они пошли объяснять, зажравшимся друзьям советского народа, их неправоту, а я повел Нинку в баню.
Конечно, было уже поздно для банных увеселений. В те времена не существовало понятий конкуренции и частной собственности, но частная инициатива, орошенная некоторым количеством дензнаков, творила чудеса. Мне пришлось распрощаться с накопленными на новые джинсы монетами (прощай свинья-копилка), зато я получил возможность все сделать так, как мне хотелось.
Нинка была в восторге! Еще никто не побивал ее ухажеров столь эффектно. Обычно мордобой, требующий четкости и скорости, рассусоливался, превращаясь в длительные пьяные диалоги в стиле Шуры Балаганова и старика Паниковского, а заканчивался неуместным братанием и совместным распитием очередной порции алкоголя. А тут, два жирных скота что-то вякнули и тут же оказались в нокауте.
Возбуждение, которое охватило ее, было не меньшим, чем от неотвратимого возобновления знакомства с моим членом. Ее потряхивало, словно она лежала на третьей полке переполненного плацкартного вагона и ехала по самой раздолбаной и заброшенной «железке», навстречу желанному морю.
То, что мы оказались не у нее дома, а в банном номере, ее уже не удивляло. Она поняла, что сегодня день чудес, а я, как Синбад-мореход, собираюсь только и делать, что отходить от привычного сценария.
После прогулки на морозе, из нас выветрился алкоголь и то небольшое количество дури, которой мы успели накуриться во время братания с угнетенными народами юга и центра Африки. Поэтому первое, что мы сделали – это забрались в парилку, которую заждавшийся банщик раскочегарил до 110 градусов. Я улегся на верхней полке, а Нинка расположилась прямо подо мной. Лежала она на животе, выпятив свою аккуратную попку, положив голову на сложенные руки. В образовавшуюся по все длине позвоночника ложбинку, начала собираться влага. Если бы мы там провели часик, то, в районе сочленения тулова и ягодиц, образовалась бы небольшое соленое озерцо, при известном масштабировании, напоминающее Мертвое море. Я опустил руку и пальцем прочертил в этом канале маршрут для пиратской фелюки. Нинкина попка отреагировала мгновенно, вздыбившись навстречу моему исследовательскому десанту.
Немного побороздив это, наполняющееся влагой, русло порожистой, из-за выпирающих позвонков, речки, я внезапно убрал руку и просто стал разглядывать Нинкино тело. Получалось, что я ласкал ее взглядом, а она, видимо, чувствовала это и по ее спине прокатывались волны дрожи.
Потом она вдруг заговорила.
- Знаешь, Тео, самое страшное, что я пережила в жизни, это тот день, когда мы уезжали из нашего городка. Потерять тебя было равносильно заколачиванию своего сердца в посылочный ящик и отправка его в никуда – туда, где просто не существует адресов.
- Вот, не надо только о почте, ладно, Нин? Ты-то мой адрес знала прекрасно…
- А что я могла тогда тебе написать? Что люблю тебя больше жизни? Тео, да ведь ужасно боялась, что ты просто меня не поймешь…
- Ладно, проехали…
Нинка перевернулась, и иудейский пейзаж переменился на месопотамский! Пустыня живота, в одну сторону сменялась кавказскими хребтами, один из которых, на мой взгляд, явно был Араратом, а в другую - исследователь тех мест натыкался на райские кущи, в которых, вместо Древа познания Добра и Зла, теперь зияла расщелина, влекущая в свои глубины всех – и грешников, и святых!.. Мне захотелось немедленно совершить паломничество к этому артефакту божественного произвола и обновить свои навыки спелеолога. Однако я сдержался – не в парилке же, на самом деле, заниматься любовью, да и Нинка изменила свою позицию. Теперь она сидела и смотрела мне в глаза.
- Ты можешь представить себе, что я почувствовала, когда увидела твою физиономию в училище?
- Не могу, зато прекрасно помню, что ты сделала…
- Ты про трах с Романом? А что, что я должна была сделать? Сразу упасть к твоим ногам, что ли?..
- По-крайней мере, можно было не устраивать это представление специально для меня!
- Тео, но ведь я была его девчонкой, это был наш последний месяц, после которого, и мы это прекрасно понимали, нам уже было не встретиться в качестве любовников никогда. А ты там оказался по своей инициативе… Да и вообще, Тео, давай заканчивать с этой болтовней…
- Так ведь не я, Нинок, ее и начал.
Нинка поджала ноги, а я слез со своей полки и мы посидели недолго прижавшись друг к другу боками, плечами и бедрами.
А после покинули парную и лихо бултыхнулись в ледяную воду бассейна.
Потом мы пили чай и смотрели друг другу в глаза – я в ее черные, а она в мои голубые. Когда тайн между нами не осталось никаких, я подхватил ее на руки и отнес на огромную поляну кровати, которая, из-за своего расположения в нише и полную скрытость за пологом, превратилась в альков.
Во мне нежность и подростковая влюбленность, сменялась, в одно мгновение, дикой злобой за ту летнюю скачку верхом на Романе, а затем снова трансформировалась в мягкую ласковость…
Сначала, я положил ее на спину, и сантиметр за сантиметром изучил Месопотамский пейзаж, не оставив без внимания ни одной самой незначительной подробности белого, мерцающего и, одновременно, сливающегося в полумраке с простыней, тела. Потом мы долго целовались с закрытыми глазами, предоставив своим рукам и телам возможность до такой степени слиться в тактильных ощущениях, что, порой, я не мог определить, что сжимает мои бедра, царапает спину (как это не нелепо звучит с точки зрения физического строения человека), лижет соски, щиплет за бока. И только, нежные, но настойчивые манипуляции с моим членом, указывали на Нинкины шаловливые пальчики.
Я впал в полубессознательное блаженство, из которого вынырнул, уже с погруженным в райскую расщелину пенисом, который заметно возмужал и совершенно не боялся заблудиться в глубинах ненасытного любовного чрева. Передо мной на подушке металось, казалось обезумевшее, Нинкино лицо, обрамленное черными кудрями, которые делали его похожим на солнце в момент, когда на пылающей поверхности рождается невиданное количество протуберанцев. Нинкины ноги неистовствовали с тем же жаром - одна оказалась у меня на плече, а другая обхватила мою спину. Я был и в плену, и хозяином положения. Пальцы ее рук не переставали ласкать меня, забираясь, порой, в разверзнутое влагалище и лаская неис-товствующий фаллос.
Я еле сдерживался, что бы не кончить... Но сдержался.
Моя злость требовала своих прав, но Нинкино лицо не давало мне выскочить из плена нежности и ласки. И я, не вытаскивая своего орудия, перевернул ее на живот. Теперь, когда перед моими глазами, блестела потная спина, увенчанная расхристанными космами, а мой член и яйца уперлись в два раздвинувшихся шара, раскрывших тайное – наличие сразу двух входов в сокровищницу Арбы, я почувствовал, что во мне произошло смена власти. На трон воссел жестокий тиран. Который, не чинясь, начал в бешеном темпе обрабатывать обе расщелины. Нинка начала стонать, а потом и вовсе перешла на крик, который в конце концов скатился до, не перестающего ни на секунду, хрипенья.
А потом, во мне вновь расцвел нежный цветок любви. Я упал на бок, прижимая Нинкины ягодицы к своим бедрам, обнял ее тело и начал ласкать груди и живот. Она развернула голову и мы впились друг к другу в губы. И тут пришло завершение одновременным взрывом...
Наша душевная связь в этот момент полностью восстановилась.
Что мы вытворяли в последующие два часа, я вам рассказывать не буду. Домой мы попали часов в пять. Утро встретили в ее постели. Разошлись только к вечеру следующего дня. Освобо-жденные от внутренней грязи и от взаимной зависимости.
Так мы стали любовниками-друзьями-партнерами.
Глава 11. РОЖДЕСТВО
Именно с моего первого семестра в училище утвердилась традиция – отмечать Рождество Христово по католическому Григорианскому календарю. Уже за это надо благодарить католиков – они подарили нам, россиянам, возможность праздновать второй раз важнейший праздник христианской европейской цивилизации. Хотя, может быть, надо благодарить не их, а упертых служителей РПЦ, которых хлебом не корми, а дай утвердиться в своей особости. Правда, во мне все больше растет уверенность, что скоро лидерство по части официальных торжеств перейдет к мусульманам, и Ураза байрам будет почитаться, смуглыми, черноглазыми и черноволосыми славянами, саксами и кельтами выше, нежели Christmas! И тогда странная фраза, намалеванная краской на всех домах города Кельна в середине 90-х – Ich habe Angst! - будет полностью соответствовать настроению последних из христиан.
Но тогда, при Царе Горохе, имя которого было Леонид, а отчество отсылала к Великому Богу ветхой советской старины, мы, его верные спартанцы, и помыслить не могли, что Рождество Христово можно отмечать в непосредственной близости от грядущего, опять же Григорианского, нового года, которому все православные россияне еретически отдавали предпочтение перед Юлианским.
Однако еще в ноябре я обнаружил в квартире у Инги, горящие свечи, вставленные в подсвечник похожий на менору. Оказалась, что она придерживается традиции зажигать свечи за месяц до Рождества, следуя правилам Адвента. Потом Инга сообщила мне, что очень хотела бы встретить праздник со своими близкими, к которым кроме ее родителей и сына оказался причислен и я.
Честно скажу, я струхнул от такого поворота событий. Запахло представлением меня в роли официального мужчины, почти мужа. Ну, правда, я никак не тянул на звание отца семейства – все ж таки Инга была старше меня лет на десять, имела два высших образования, считалась специалистом в таких трудных дисциплинах, как литература и изобразительное искусство. Она вообще была очень разносторонне одаренным человеком – писала стихи, играла в театре, занималась просветительской деятельностью. А кем был я в свои, без малого, 19 лет? Начинающим ловеласом, любовником с хорошей фантазией и без запретов, бойцом Айкидо с черным поясом и поклонником хорошего искусства во всех его областях. Ну и еще потенциальным художником с неким призванием. Разве этого достаточно для того, чтобы тридцатилетняя женщина возлагала на меня какие-то матримониальные надежды и приглашала сопляка на семейное торжество?
Но это несчастье случилось, и я не смог придумать убедительной причины для того, чтобы без взаимных обид сачкануть от этой принудиловки. Хотя и предпринял робкую попытку – мол, негоже приходить на Рождество без подарков, а какие я могу себе позволить траты, чтобы одарить сразу четырех человек. На что Инга ответствовала резонно и с неким даже апломбом – мол, у нее родственники люди разумные и прекрасно понимают, что такое быть студентом.
Так что мне пришлось капитулировать по всем статьям и весь сочельник приводить в порядок свою парадную амуницию. О подарках я все же позаботился. Для Ингиных родителей нарисовал декоративный двуцветный тюльпан в стиле Альбрехта Дюрера на искусно состаренной бумаге, а ее сыну Гансу (в миру Геннадию) преподнес перочинный нож, который, в свою очередь, мне подарил отец. Инге же я купил букет цветов, что, оказалось, сделать труднее, чем все остальное вместе взятое.
Честное слово, я так и не понял, зачем Инга устроила эти смотрины, по-другому это событие и не назовешь. С родителями ее я поладил просто замечательно, и все потому, что с интересом и вниманием отнесся к их рассказам о военных и послевоенных годах. Провели они их, не скажешь, что очень весело, сначала в Ташкенте, куда эвакуировали всех сотрудников университета, в котором они оба были преподавателями, а потом в ссылке – на поселении в Казахстане. И все из-за своей немецкой фамилии, которую предки Ингиного отца привезли на российские просторы еще в восемнадцатом веке. Из-за испытаний, устроенных им российскими властями, ребенка они смогли завести только после окончания всех назначенных им сроков, незадолго перед смертью товарища Сталина. Жизнь людей того времени была мне настолько в новинку и диковинку, что большую часть вечера, я, буквально с открытым ртом, слушал чету Краузе. Второй, по значимости, отрезок времени ушел на мои попытки наладить отношения с Гансом, дома его называли паспортным именем. Получилось у меня это легко, так как подаренный нож и рассказы о восточных единоборствах, а, главное, демонстрация нескольких простых, но эффектных приемов из арсенала японских самураев, покорили мальца с полуоборота. Инге досталось совсем немного внимания, главным образом во время танцев, которые мы устроили после того, как рождественская индейка была в торжественной обстановке съедена.
Инга вся светилась, а я не мог показать всю нежность и любовь к ней, потому как все время ощущал на себе внимание ее родителей и сына. Получалось все настолько обывательски, настолько безжизненно, что я впервые почувствовал смысл и силу фразы – «Любовь разбилась о быт…». И не надо никакой неустроенности этого самого быта, борьбы с ломающимися бытовыми приборами и канализацией, с ежедневным паскудством вечеряния за общим ужином перед телевизором, с друзьями семьи, от которых давно уже воротит с души, но расстаться с которыми не позволяет дешевая, потому как показная, щепетильность, толерантность по-нынешнему - достаточно благожелательного неусыпного внимания со стороны родни.
В какой-то момент родители подхватили Гансика и отправились восвояси, оставив, как они считали, счастливую пару в романтическом уединении.
У меня было ужасное состояние – легкий роман, удивительно наполненный секс, взаимный интерес – все это начало трещать и распадаться, потому что склеивающая эту конструкцию субстанция под названием Свобода, начала усыхать, терять свои качества, раскладывая отдельные ингредиенты по коробочкам, прилагая к ним инвентарный номер. Я мучительно пытался найти способ сохранения наших отношений, в которых меня устраивало все. На ум же ничего не приходило…
А потом, внезапно и безотчетно, я начал рассказывать Инге о своих мечтах. Если честно, то они были крайне простые, какие-то кабинетно-библиотечные. В них не было размаха присуще-го, например, Юкио Мисиме, который за свои 45 лет успел четыре раза объехать земной шар, написать огромное количество романов и пьес, стать поэтом, драматургом, режиссером и актером. Да что там, он умудрился побыть даже в роли дирижера симфонического оркестра, и, что самое главное, исполнить свою мечту – подарить соотечественникам свою смерть, как открытый перформанс!
Мне не хотелось путешествовать на яхте, уходить, подобно Конюхову, в одиночные вылазки в места, в которых, как я был уверен, и не должна была бы ступать человеческая нога! Мне не нужна была шумиха славы…
Тогда все это и многое другое говорилось совсем не этими словами.
- Инга, меня иногда охватывает страх – тот ли я человек, на кого указана верховная десница? А потом, вдруг, я осознаю такую силу в себе, что мне видится крыло Ангела, которое осеняет меня… Меня пугают две вещи. Я совершенно не представляю своего будущего, у меня нет мечты, а только призвание. Знание, что я буду рисовать картины, которые являются мне по внешнему велению. Приходит все - сюжет, композиция и даже название… Мне надо только облечь все это в узнаваемую форму, яркую и запоминающую. Поверь, это очень тяжело, когда уже сейчас я чувствую предопределенность жизни… Собственно мне нечего делать здесь в училище. Оно просто помогает мне соблюдать рабочий режим и позволяет не беспокоиться о натуре…
- А второе?
- Второе… Оно вытекает, каким-то образом, из первого. Я живу только в данную минуту! Здесь и сейчас, говоря банальным эзотерическим языком… Из-за этого у меня совершенно не получается думать хотя бы на неделю вперед. Как-то планировать свою жизнь. Ну и последствия такого положения вещей не очень приятны для окружающих, которые рассчитывают на меня в каком-то временном протяжении… Мне нельзя верить, мое слово неверно. В данную минуту я совершенно искренне что-то говорю или обещаю. Но потом наступает завтра, в котором полностью отсутствует даже след вчерашнего дня, и я не понимаю, что от меня хотят окружающие люди.
- Но, Тео, так ведь невозможно жить – даже в твоей учебе, есть какие-то задания, которые требуют планирования…
- Ты будешь смеяться, Инга, все, что мне нужно сдавать к какому-то сроку, я делаю в последний день и ночь… Понимаешь я могу заниматься только тем, что в данное мгновение мне преподносит судьба и, обязательное условие, мне должно хотеться это делать. Иначе появляется вымученность и фальш! А для меня это катастрофа… Я запутываюсь и гибну…
- Правильно ли я поняла, что сегодняшний день для тебя именно такой – критический?
- Как же я люблю тебя, Инга! Именно за это – за понимание меня с полуслова… Знаешь, я наслаждался сегодня обществом твоих родителей – они очень интересные люди, мне очень понравился твой сын – мы наверно будем друзьями… Я очень люблю тебя, Инга! Но все вместе – это очень сильный посыл в будущее! Ведь Рождество – это благая весть о спасении именно в будущем! А тогда, в те ближайшие дни - это смерть 2000 младенцев мужеского пола…
Мы замолчали. Молчали долго. Сидели друг напротив друга, соприкасаясь коленями, держась за руки, смотря в глаза…
- Ты хочешь сказать, что сейчас ты меня любишь, но не можешь мне ничего обещать даже про завтра?
- Да.
- И мне нельзя даже надеяться на это завтра?
- Можно, но лучше не надо. Лучше жить сегодня, выжимая из каждого мгновения максимум… Я даже ленюсь и то с чувством безмерного счастья…
- Мне это трудно.
- А мне просто невозможно думать о завтрашнем дне – я чувствую себя обманщиком, мне становиться так тяжело, как будто я добровольно согласился на роль Сизифа.
- Но ты ведь любишь меня? Любишь! Сейчас…
- Да!
Мы снова умолкли. Потом Инга встала и ушла в свой будуар, молча…
Я сидел в одиночестве и думал, что делать – уйти сейчас или дождаться утра? Было ужасно больно, в груди что-то горело и рвалось, как будто умирала некая цельность.
Прошло уже минут 15. Вдруг из соседней комнаты раздался голос Инги – Тео, где же ты?
Я подошел к двери, приоткрыл ее и увидел множество горящих свечей, расставленных по всей комнате. И Ингу, лежащую обнаженной в своем широком ложе. Она смотрела на меня нежно и призывно. Я сбросил с себя одежду и отправился в очередное путешествие навстречу с Любовью. Как Синбад…
Глава 12. НОВЫЙ ГОД
Это был первый Новый год, в который я входил человеком, в некотором смысле оторванным от дома. Несмотря на мои регулярные наезды к матери, которых, по правде сказать, могло бы быть и поменьше, я, практически, вел почти автономную жизнь, реально завися от родителей только той умеренной суммой, которую они выделяли на мое образование. Я сам принимал решение о своих поступках и сам отвечал за их последствия. Удаленность родового гнезда и людей, принимающих в моей жизни самое активное и неравнодушное участие, превращали меня, несмотря на финансовую пуповину, в человека самодостаточного.
Праздник, на долгие десятилетия заменивший советским людям Рождество, которое мне привелось отпраздновать столь необычным способом, приближался, казалось, гораздо стреми-тельней, чем в реальном времени. Где-то глубоко, придавленная спудом ежедневного прессинга, связанного с наступлением времени сдачи зачетов и экзаменов, тихонечко жужжала мысль о том, что я никак не определюсь, как же я хочу встретить Новый год в этот раз. Надо мной висели долги перед Ингой, Нинкой, Андре, моей мамой. Меня глодали сомнения, а нужно ли мне такое положение вещей, когда я превращен, обилием заинтересованных во мне людей, в бесправное существо, увешанное обязательствами, как священное дерево в одном из синтоистских храмов Японии.
До этого года вопрос семейных торжеств не стоял передо мной вовсе. В далеком детстве за праздничным столом собирался приличный кагал родственников, объединенных могучей и харизматичной личностью моего деда. Стол накрывался усилиями бабушки, славившейся умением из ничего создавать блюда, от которых можно было оторваться, только вылизав не только тарелки, но и пальчики. На нем царствовал салат оливье, дань главному советскому кулинарному увлечению и паштет со свиными шкварками, который обожали все члены семьи. Теперь салатик этот превратился для меня в индикатор счастливого детства – кусну и я там! Ведя суровую студенческую жизнь, есть его уже не приходилось – он для меня был тяжеловат в приготовлении, как и паштет, впрочем, но тогда, в детстве любимейшим занятием было вы-искивание в печеночном желе прожаренных шкварок. Кроме этих двух блюд, конечно же, бабушка готовила еще кучу всяких вкусностей, но в моих детских воспоминаниях запечатлелись только они. Я лет с шести помогал ей в готовке. Мне доверялось с каждым годом все более сложные операции – начинал я с того, что мне поручили мыть овощи. Специальной щеткой под теплой проточной водой, я с упоением оттирал комки грязи с картофеля, а потом сдирал с него проросшие усы, напоминавшие толстых белых червяков. С морковкой и свеклой дело обстояло гораздо легче. Потом я добился разрешения самому открывать консервные банки с горошком и крутить ручку мясорубки. К десяти годам я практически мог приготовить любое блюдо из бабушкиного арсенала. Так что, когда наступила пора моих с родителями самостоятельных торжеств, я был для мамы полноценным поваренком-помощником. Меню наших застолий несколько отличалось от устраивавшихся при деде, собиравших большое количество народу. Мама моя была совершенно равнодушна к еде, и поэтому мы подчинялись моим предпочтениям, то ли эстетическо-кулинарным, то ли попросту желудочным. Так лет с 12 повелось на праздничный стол выставлять все тот же оливье, запеченную в фольге индейку и кастрюльку с заварным кремом! А, с появлением, в магазинах или в садах наших родственников и друзей, вишен, наступала пора вареников! Ммм-м!..
Нет, с Ингой встречать Новый год не хотелось – еще раз участвовать в семейном торжестве – это просто исключено! Этак можно дойти, черт знает до чего… Но и с Нинкой, как-то не срослось у меня внутри – все ж таки семейный праздник, хотелось уюта и спокойствия. Тем более, что перед самым-самым 1 января, она опять устраивала встречу с «гламуристками», по их настоянию, между прочим. Предстоит реабилитация, а то – черт знает что такое – девки довольны, а хлопцы ничего не помнят!
С Нинкой вообще все как-то странно развивалось – она была мне самым близким человеком среди всех моих друзей, притом еще и любовницей, секс с которой доводил просто до какого-то иступленного восторга. Но при этом – полное отсутствие собственнических поползновений. Мы готовы были сводничать друг для друга, как только на горизонте возникал интересный экземпляр… Но в этот раз нам предстояла вечеринка в стиле Эммануэль. А это, скажу я вам, испытание еще то – лишиться полностью эгоизма, одаривая всех участников одинаковой страстью, не подвергая никого ни малейшей дискриминации или намеку на снисходи-тельность – это почище политкорректности и толерантности в отношениях белой и черной рас…
Не знаю, что меня ждет впереди, с чем я подойду к кризису среднего возраста, но пока что во мне полностью отсутствует желание кого-либо поработить или самому впасть в «сладкую» любовную зависимость. Конечно, глупо было в 18 лет думать о сорока, но как-то не хотелось впадать в крайности, присущие герою Генри Миллера, осваивавшему Парижских бульварных и подзаборных шлюшек, или уподобиться Адриану Леверкюну, обрекшему себя на тотальное одиночество.
А рисунки, живописные листы и немудреные пока, но требующие тщательного исполнения, дизайнерские композиции приходилось, в традициях безалаберной студенческой жизни, доделывать по ночам, подзаряжаясь чифирем и странным на вкус растительным снадобьем, которое мне презентовал Аби. С одной стороны я был полностью в себе уверен, а с другой, где-то на подсознании сидел ничем не обоснованный страх неудачи, который продемонстрировал себя во всей красе, когда я вез в троллейбусе большущую папку, набитую рисунками для показа комиссии, принимающей у нас семестровый экзамен. Меня внезапно начало выворачивать наизнанку с такой силой, что не прорвись я к форточке, которую с неимоверным усилием, мне удалось открыть, все содержимое моего желудка отказалось бы на моих невольных попутчиках. И тогда я не уверен, что самым актуальным для меня, была бы сдача прав на дальнейшее ученичество.
Где-то числа 27 декабря я окончательно утвердился в желании уехать домой, под мамочкино крыло, устроить с ней приватные посиделки, наготовить вкусностей, накупить изы-сканного алкоголя и разговаривать с ней о жизни, о любви, о новых ее открытиях в различных сторонах культуры.
А 28-го мы собрались у Нинки проводить Новый год. Андре очень сомневался, идти ли ему – он внезапно заболел любовью, у него начался романтический бред, сопровождаемый самыми разнообразными алогичными поступками, держащими его в невыносимом напряжении. Он боялся, что его, еще только возможная, пассия узнает о наших развлечениях и забракует его кандидатуру на перезрелого Ромео. На что я ему дал решительную отповедь – во-первых, наша тусовка итак уже известна всему училищу и попасть сюда мечтают отнюдь не только мальчики. Женская очередь, слава Богу, намного внушительней. А, во-вторых, если он собирается уже на первом курсе, да еще в преддверии возможного ухода на два года в ряды Красной армии, приковать себя к стройной женской ножке, то, тем более, пока он не передал своей «Джульетте» верительных грамот, надо брать от жизни все, что она, по доброте своей, еще предлагает.
Так что мы оказались у Нинки почти в том же составе, что и в прошлый раз. Обе приглашенные девчонки были те же, а вот фавна Нинка заменила на БГ. Как она не побоялась его пригласить, честно говоря, я не понял - ведь было очевидно, что заниматься и в этот раз мы все собирались тем же, о чем не могла вспомнить мужская половина после прошлого party. Скорее всего, коварная хозяйка салона не стала посвящать рокера в предстоящие подвиги. А может само звание rock-музыканта подразумевало, что БГ не должен уступать своим кумирам не только в силе голоса, но и, так сказать, в досуге, и Нинка имела полное право надеяться на его понимание и активнейшее участие.
Наша вечеринка, конечно же, не обошлась без культурной программы. Нинка уже после второго тоста, посвященного, как всегда, присутствующим прекрасным дамам, в первом мы попрощались с прошедшим годом, залезла? как маленькая девочка на стул, и, оправив над коленями коротенькую юбчонку, делающую ее хозяйку еще соблазнительней, начала читать:
«Тихо как,
Пустынно как.
Вдох.., ах..,
Барлах.., Бах…
Шаткий шахматный топчан,
В темной нише шорох мыши
И шуршащий таракан…
Заунывно каплет кран,
Вязко ветер завывает,
Страждет кошка вдалеке…
Жжение чужой насмешки
Леденяще наплывает…
…Пиросмани, Модильяни,
Пруст, Пикассо,
Гессе, Бель…
Сухой розы тонкий звон,
Нежной боли немой стон.
Мир вокруг вдруг повзрослел.
Я одна, брожу впотьмах,
Нет меня.., вздох.., ах…
Тихо так,
Пустынно так.
Страх ушел – покойно как,
Незаметно входит крах.
Барлах,.. Бах…»
У меня заболело в области сердца, начало колоть, подергивать. Нинка стояла на стуле и смотрела на нас, обводя всех присутствующих печальным взглядом. БГ захлопал в ладоши, Ма-ринка вдруг подскочила к Нинке, поцеловала ей руку и закричала – давай еще что-нибудь! Та усмехнулась и продолжила:
Некая N ревновала V
К какой-то таинственной I.
И N хотелось об I все знать,
А лучше б – совсем извести.
V строго тайну I хранил,
А взгляд обреченно тускнел.
И этим V N при встречах дразнил,
Хоть N дифирамбы V пел.
А I расцветала день ото дня,
Порядочной I слыла.
А N, презирая себя и кляня,
Однажды вдруг умерла.
Мне казалось, что все время, пока Нинка читала эти грустные, пронзительные стихи, она смотрела только на меня. Наверно, так думал каждый из нас, потому как у всех глаза оказались на мокром месте.
Нинка спрыгнула на пол и, резанула, без всякого перехода – «Ну, что – Наливай!» Было разлито, было выпито и было закушено…
БГ уселся на тот же стул, превращенный Нинкой в микро-сцену, настроил свою гитару и запел Цеппелиновское:
Should I fall out of love, my fire in the night,
to chase a feather in the wind;
within the glow that weaves a cloak of delight
there moves a thread that has no end?
For many hours and days that pass ever soon,
the tides have caused the flame to dim.
At last the arm is straight, the hand to the loom.
Is this to end or just begin?
All of my love, all of my love, oh,
all of my love to you, now.
All of my love, all of my love,
all of my love to you, now.
The cup is raised, the toast is made yet again;
one voice is clear above the din.
Proud Arian one word, my will to sustain.
For me, the cloth once more to spin. Oh.
All of my love, all of my love, oh,
all of my love to you, now.
All of my love, all of my love,
all of my love to you, now.
Yours is the cloth, mine is the hand that sews time,
his is the force that lies within.
Ours is the fire, all the warmth we can find.
He is a feather in the wind. Oh.
All of my love, all of my love, oh,
all of my love to you, now.
All of my love, all of my love,
all of my love to you, now.
Перевод:
Ты - мое пламя в ночи, я боюсь потерять твою любовь, / Погнавшись за перышком, которое уносит ветер. / В блеске наслаждения, / которому нет конца. / Дни и ночи пролетели так быстро, / Время тушит твой огонь. / И вот, наконец, рука протянута к источнику света - Это конец или только начало?
Всей моей любви, всей моей любви, / Всей моей любви к тебе, / Всей моей любви, всей моей любви, / Всей моей любви к тебе.
Чаша поднята, вновь прозвучал тост; / Только один голос слышен ясно среди шума и гама - Гордый Арий, скажи слово, укрепи мою волю, / Чтобы я снова смог соткать полотно.
Всей моей любви, всей моей любви, / Всей моей любви к тебе, / Всей моей любви, всей моей любви, / Всей моей любви к тебе, дитя.
"Твое - полотно, но моя рука, ткущая ткань времен. / Внутренней тайной владеет Он, / Но нам завещан огонь, все тепло, которое нам дано отыскать. / Он ускользает от нас словно перо на ветру".
Всей моей любви, всей моей любви, / Всей моей любви к тебе, / Всей моей любви, о да,
Всей моей любви к тебе.
Мы сидели притихшие. Слушая Болеслава, наши руки начали жить своей жизнью. Пальцы сплетались, головы девушек никли на плечи и грудь своих кавалеров. Я снова оказался в паре с Маринкой. Вернее мы оказались втроем, потому как Нинка, лишенная на время песни своего ухажера, прижалась ко мне с другой стороны.
Закончив петь, БГ усмехнулся и повторил Нинкино – «Ну, что – наливай!» И мы выпили за великих «Цеппелинов», помянули гениального Бонэма, взгрустнули по ушедшему золотому десятилетию хард-рока. А потом я спел, подражая хриплому и низкому голосу Аркадия Северного «По жизни лето проходит стороной…». Выкрикнув – «Что-то у нас сегодня совершенно не новогоднее настроение!» перешел на «Это было летом в парке над рекой…». И на словах – «…и пиджачишко с меня новенький содрал…» снял с себя рубашку, представ перед компаньонами с обнаженным торсом, украшенным с обеих сторон переплетением мускулатуры и курчавой порослью волос.
Почин был подхвачен и вскоре мы сидели за столом, а вернее полулежали на сдвинутых кровати и диване, наподобие полуобнаженных римских патрициев. Маринкина подружка Оля предложила поиграть в загадки на раздевание и мы начали изощряться в придумывании совершенно нереальных шарад.
Кончилось всё это тем, чего все и хотели - на четырёхспальной поверхности лежало шестеро хохочущих, полностью обнаженных, слегка пьяных, сексуально озабоченных молодых человека, снявшие с себя одежды, освободившиеся, и от смущения, и от страха…
Дальше начались откровенные ласки, смешение дуэтов в трио, в квартеты и секстеты, с последующим распадением до изначальных элементов… Звучала нежная и страстная гитара Джорджа Бенсона, которой мы периодически подпевали шестиголосым караоке-вокалом.
В нашем сексуальном празднестве, которым мы прощались с уходящим Старым годом, не было запретов – мы все отдались радости познания друг друга, уподобившись участникам са-турналий или играм жрецов индийского храма любви.
Мне представилось, что я магараджа, предающийся сексуальным наслаждениям с приглашенными последовательницами «Камасутры».
Под утро, когда мы уже лежали накрытые одеялами, в истоме и полном любовном релаксе, я подумал - является ли эта ночь залогом нашей будущей дружбы, или наступит время, когда нам будет мешать излишняя осведомленность друг о друге. Мне представилось, как уже сегодня мы встретимся в училищных рекреациях и классах, как будем смотреть друг другу в глаза (или будем их отводить?), как мы, словно масоны, ведающие тайным знанием, будем поглядывать на непосвященных снисходительно, с чувством превосходства.
Задумчиво, с нотой нежности и любви ко всем присутствующим, я сказал: «Ребята, я чувствую и знаю, что теперь мы не просто случайные секс-партнеры – мы учредили сегодня некое тайное сообщество, о котором никому не надобно знать и в члены которого могут вступать, только проверенные и наделенные внутренней свободой, люди».
Мои слова были приняты с радостью, так как они снимали ложное, но неизбежное чувство стыда, которым человечество обзавелось вместе с отказом от принадлежности к традиционным цивилизациям, близким к Природе и ее законам.
Днем, когда мы встали, наши гламурные девчонки сбросили с себя остатки снобизма, и, не облачая свои прекрасные тела, принялись за готовку завтрака. БГ развлекал нас игрой на гитаре, отдав на этот раз предпочтение мелодиям фламенко.
В этот же вечер я укатил в Москву, к маме…
Мы сидели с ней в новогоднюю ночь за накрытым, приготовленными нами традиционными блюдами, столом и разговаривали о жизни, об искусстве, о литературе и кино. Мама расспрашивала меня о моих успехах и проблемах.
Ну и насочинял же я ей сказок…
Глава 13. КАНИКУЛЫ-1
Сессию я благополучно сдал. Не так блестяще, как вступительные экзамены, но очень прилично. Потом сделал свой, подготовленный заранее, ход конем – подал документы на перевод на педагогическое отделение, мотивируя этот шаг осознанием того, что хочу быть художником-станковистом, последователем великих русских живописцев начала 20 века. И уехал домой к Люси (маме).
Впереди были две недели благодатной свободы – без сессионной нервотрепки, без ежедневного алкоголя, в тиши и благоустроенности городского жилья.
Весь первый день, как это ни банально, я проспал, иногда, размежая вежды, и тупо таращась на сумеречные тени, парящие в комнате, благодаря наглухо занавешенным окнам, иногда тащась на не сгибающихся ногах в туалет, излить из себя ацетон или на кухню попить воды. Проснулся я окончательно под утро второго дня из-за острого ощущения одиночества. В комнате была непроглядная темень, которую никак не могли пробить, ни горящие где-то там внизу уличные фонари (мы жили на восьмом этаже), ни, тем более, тускло светящиеся зимние звездочки. Хотелось, что бы рядом лежала женщина, прижавшись к моему боку, забросив руку мне на грудь и спеленав своими ногами мое тело, хотелось чувствовать ее теплое дыхание у себя на плече. Я даже придумал повод для того, чтобы уехать обратно в Н-ск, туда, на квартиру к Инге.
А потом представил огорчение мамы, которая так ждала этих каникул, чтобы убедиться, что ее сынок совсем вырос и превратился из оболтуса в серьезного молодого человека. Она точно уже достала билеты на просмотр какого-нибудь, запрещенного к показу в СССР, фильма, разузнала, где в Москве проходят закрытые выставки художников-концептуалистов и моих любимых романтиков, подготовила посещение джазового концерта или квартирника, на котором можно было совместить все эти три удовольствия.
Ладно, отдыхать, так отдыхать! С утречка мама уйдет на работу, а я отправлюсь в подмосковный городок, в котором прожил почти пятнадцать лет, что гораздо больше половины от моих девятнадцати, к своим друзьям из «Хэппи клаба» - посмотреть, что же происходит в этом главном тусилове моей недавней малой родины.
Когда я окончил восьмой класс и благополучно перебрался в девятый, наш не особо дружный коллектив покинуло очень много ребят – кто в ПТУ, а кто и на нары – отдохнуть от трудов неправедных. Это была, в общем-то, закономерная сортировка – кому-то надо было двигать науку, кому-то строить коммунизм, кому-то просто строить, варить на весь мир, кормить его и так далее. Мне и самому бы еще тогда слинять от домашнего уюта навстречу взрослому миру, но я, честно признаюсь, совершенно не был готов к такому жизненному повороту. К тому же внезапный бросок на Москву, превратил меня в такого же отщепенца для многолетних однокашников, как и многочисленные будущие пролетарии, «силовики» и преступники, получившие путевку в жизнь из-за своего происхождения. Мне нравилось ходить на занятия по Айкидо, посещать дискотеку, на которой крутили моих любимых Led Zeppelin, Black Sabbath, Deep Purple, Uriah Heep и других корифеев семидесятых, обмениваться пластинками с фанатами джаза в их клубе, смотреть фильмы, привозимые прямо с фестивалей, одним словом, жить жизнью отличающейся от унылого существования в нашем «затерянном раю». И когда мы перебрались в столицу, я по-прежнему, все выходные проводил в кругу своих друзей, оставшихся в этом «лучшем из миров», возможном в СССР того времени.
Одной из особенностей «оазисов свободы», которыми считались в те времена все Академгородки – эти рассадники вольнодумной интеллигенции, была возможность организовы-вать небольшие закрытые сообщества по интересам. Это могли быть компании, увлеченные игрой в преферанс или бридж, дегустированием крепких напитков, яростным обсуждением политических реалий или изысканиями в области эзотерических наук и теологии…
«Happy Club» славился тем, что в нем играли в преф, пили немереное количество вина, устраивали кулинарные вечеринки, посвященные тем или иным национальным кухням, пели пес-ни Аркадия Северного и любили девчонок, которые, достигнув половозрелого возраста, слетались на гостеприимный огонек клубной квартиры в поисках веселого времяпрепровождения и необременительных сексуальных отношений.
Квартира эта принадлежала родителям моего бывшего одноклассника, вынужденного покинуть нашу школу после восьмого класса заодно с будущими поварами, милиционерами и слесарями. А виной тому была вовсе не его ориентация на производительный труд, а, как раз наоборот, полное рас****яйство и желание быть свободным ото всех обязательств. Майки был поистине уникальным человеком. Водку он попробовал в семь лет и она ему понравилась, правда родители устроили ему безалкогольную жизнь до его четырнадцатилетия, пока он не начал сам зарабатывать деньги. Занимался он не чем-нибудь, а собирал аудиоаппаратуру высочайшего класса из деталей, выносившихся из местного приборостроительного завода и привозившихся с московских радиорынков. Причем стереосистемы у него получались не хуже завозных Sony или Hitachi. В 16 лет он начал выступать, как гитарист и лидер рок-группы, по клубам и кабакам Подмосковья – играли они классический английский хард-рок, но, по-моему мнению, его коронным номером было исполнение на акустической гитаре произведений Баха. Половую жизнь он начал аж в 13 лет, переспав с, заскочившей в их квартиру по служебным надобностям, почтальоншей. Ну, не смогла она отказать красивому еврейчику, обладающему, уже тогда, не-отразимой сексуальностью.
Вот этот мой приятель и организовал замечательное тусовочное сообщество - «Happy Club». Он был самым молодым его участником, идеологом и единственным ПТУшником (советская система требовала обладания «средним образованием»). Остальными членами клуба были студенты и аспиранты московских ВУЗов, блистающие какими-нибудь удивительными способностями или хотя бы подающие на это нешуточные надежды. Одни грозили в скором будущем превратиться в светила естественных наук, другие удивительно умели пить, третьи – петь, а кто-то просто обладал хорошим чувством юмора…
Но главным достоинством клуба была, безусловно, атмосфера свободы, легкости и необязательности по отношению к внешнему миру. Когда я учился в последних классах школы мне было там неуютно, хотя Майки, по старой дружбе, был всегда рад видеть меня в рядах своего сообщества. Но тогда я был слишком мал, во мне цвели наивность, простоватость и инфантильность, заставляющие меня краснеть от малейшего намека на чувственность. Тем более что мои субботно-воскресные визиты не позволяли стать в этой компании достаточно своим и разделять не только страсть к музыке и префу, но и заиметь необязательный секс с шастающими туда девчушками. У меня до сих пор существует внутреннее табу на слишком молоденьких и неопытных девчонок, не говоря уже о невинных овечках, залетавших на гостеприимный огонек «Happy Club» для безболезненного, в морально-нравственном отношении, преодоления своей добродетели.
Я зашел к Майки, имеющего звание директора «Happy Club», около двух часов пополудни. Именно звание, а не должность – так ему было комфортнее и больше соответствовало природе вещей. Согласитесь есть все-таки разница – вы принадлежите должности или имеете звание. В одном случае вспоминается чиновничья классификация, а значит известная мера принужденного существования, а в другом, во весь голос звучит признание достигнутого успеха. Майки, видимо, недавно поднялся, так как был стопроцентной совой, и готовил себе первый кофе. Мы сидели на изрядно замызганной кухне. Пока его родители жили в Москве, в их местной квартире прочно обосновывалась грязь и общая запущенность. Болтали о жизни. Майки размышлял о том – идти ли ему учиться в какой-нибудь ВУЗ или уехать в Америку. Имея там близких родственников это можно было сделать, правда, ценой опреде-ленных усилий. А Майки был ленив. Суетиться он начинал только, когда дело касалось какой-нибудь трудной технической проблемы, с которой к нему приходили с приборостроительного завода – типа, нам тут надо сделать приборчик вот с такими параметрами, придумай что-нибудь, а? Ну, еще, когда дело касалось выпивки, музыки и девочек. Поэтому учеба его не очень прельщала. Да и с отъездом тоже выходила нескладуха – вроде бы и клево было бы оказаться в Америке, так ведь нужна еще какая-то более-менее реальная причина для того, что бы оторваться от родной земли, а у Майки не было никаких претензий к жизни, разве что ему не хотелось попасть в армию. Что ему уже не грозило. С этим была связана очень смешная история.
Целый год перед восемнадцатилетием, Майки без устали жрал водяру, стараясь не закусывать, что бы довести себя до такого состояния, при котором никакая медкомиссия ни за какие коврижки не послала бы его под ружье. Она его и комиссовала подчистую – только причина оказалась совершенно в другом – у Майки была довольно запущенная астма.
После этого пить он сразу стал вполовину меньше.
Так что получалось, что ни эмиграция, ни высшее образование его особенно не прельщали.
Я, будучи по русскому обычаю, крепок задним умом, могу утверждать - для того, чтобы стать художником, получать официальное образование ни к чему. Оно нужно только для того, чтобы вписаться в навязанные государством формы существования – работа в фондах, участие в творческих союзах, получение подачек от властьпредержащих… Если же человек сознательно выбирает стезю творца, то ему нужно только трудиться. Студенчество, правда, позволяет легче освоить такие стороны жизни, как свободные отношения полов и завязывание дружбы с неординарными людьми, но Майки, например, все эти вопросы для себя уже решил, организовав свой клуб.
После полугода учебы и свершившихся со мной изменений, я неплохо себя тут чувствовал, хотя из художников, пусть и будущих, был в клубе один, и мне не хватало общения с коллегами. Это потом, через многие годы, оказалось, что самые интересные люди в моей жизни не имели к искусству никакого отношения. Тогда же культ рока, пение репертуара Аркадия Северного и преферанс, разбавленные очень интересными разговорами о достижениях и проблемах науки, а, главное, ощущение некоей избранности прельщали меня, заставляя почти в каждый приезд домой, наведываться в клуб.
Там, в училище, у Нинки, у нас получилась своя клубная тусовка с тем отличием от «Happy Club», что мы все были студентами одного учебного заведения. Конечно, в Н-ске мы не могли позволить себе кулинарных изысков и разговоров о будущих открытиях в теоретической физике, медицине или архитектуре, но мы с лихвой замещали этот пробел яростными спорами о развитии дизайна и его противостоянии станковой живописи, а сосиски, сваренные в чайнике, по экзотичности приготовления, не уступали, например, тройной ухе.
Кстати, это еще одна из особенностей этого «академического» сообщества – здесь принято проводить кулинарные вечеринки, посвящая их тем или иным народным кухням. Ну, грузинская, еврейская, корейская и, естественно, русская застольные традиции…
Я предложил Майки устроить пиршество в русском стиле на православное Рождество. Он обрадовался такому предложению и мы договорились встретиться общим составом клуба и назначить ответственных за каждое из возможных блюд. Я, однако, сразу застолбил за собой жареного поросенка с хреном. Это моя мечта с детства, подсмотренная в фильмах о русских купеческих загулах.
Договорившись с Майки о «Русской» вечеринке, я отправился гулять по поселку. Мне очень хотелось бы поведать вам, об удивительной красоте городка, в котором я прожил почти всю, к тому времени, свою жизнь, но не могу. Кроме деревьев и кустов, украшенных, сверкающими снежной белизной, шапками, муфточками и варежками, будто в городок заявились погостить бесчисленное количество клонов безутешной Герды, повсюду разыскивающей своего Кая, ничего заслуживающего внимания и, тем более, восхищения, здесь не было. Это удивительное свойство советской архитектуры после окончательной победы идей социалистического строительства – неспособность создавать прекрасное. Я не говорю о временах торжества конструктивизма, да это и не был советский стиль, но с момента воцарения в стране «сталинского барокко» и до времен «лужковского рококо», все в наших городах, поселках и деревнях строилось с тем прикидом, что бы уничтожить в людях всякое ощущение красоты и гармонии. Это было особенно заметно вот в таких маленьких поселках, как бы вписанных в окру-жающую природу. Противоборство неказистой урбанистики и, немного кастрированной людским вмешательством, естественной среды, было на удивление однозначно обречено на проигрыш рукотворного. Поистине только зимняя белизна снега, и летнее цветение зелени хоть как-то облагораживают унылые городские пейзажи.
От этой паскудности я с детства спасался, с головой погружаясь в альбомы художников эпохи Возрождения или представителей постимпрессионизма.
В художественной школе историю искусств нам преподавала очень красивая еврейка, которая сводила меня с ума, когда, входя в раж, рассказывая нам о древнем Египте, античной Греции, средневековье или европейской архитектуре, и буквально выпрыгивала из одежды, демонстрируя, то лифчик, то застежки от пояса на чулках. Благодаря ей, я знал о красоте русского северного зодчества, благородстве и гармонии церквей новгородской земли, достижениях русских и итальянских архитекторов, построивших Санкт-Петербург и потрясающие усадьбы поместного дворянства. У меня есть подозрение, что именно из-за такого совмещения эротичности и познавательности, великолепие архитектурных шедевров для меня навсегда стало эталоном прекрасного.
Если бы Гауди родился и жил в каком-нибудь российском военном городке или в поселке городского типа, мы знали бы о существовании Барселоны только со страниц спортивных газет.
Я долго гулял по улицам и дворам поселка. Под ногами скрипел снег, вокруг сверкали блестки – крошечные снежинки старательно отражали лучи холодного январского солнца. «Надо сходить в лес на лыжах» - подумалось мне, - «побыть немного среди чистоты зимнего леса»…
Вернувшись домой, в Москву, я поскреб по сусекам, и маленько приуныл – ничего особенного приготовить не удастся. А так хотелось чем-нибудь порадовать маму. Однако эле-ментарный постный борщ я приготовить смог.
Мама пришла с работы не с пустыми руками – иногда магазины выкидывали на прилавки удивительные вещи, так, на этот раз, в винном отделе соседнего продмага объявились кубинские ликеры и она купила все их разновидности – банановый, кофейный и ананасовый. К тому же, из того же магазина на нашу кухню прибыл кусок мяса, из которого в добавок к моему борщу, она приготовила роскошное жаркое. Плюс капуста по-гурийски, плюс кофе по-турецки, плюс наши разговоры заполночь – и первое совместное посленовогоднее party удалось наславу.
За первые полгода моего учения, Люси тоже прошла некий курс – курс жизни одинокой женщины. Отец мой не стал обременять своим присутствием квартиру маминых предков и рети-ровался к другой женщине, в иные пространства и миры. Нельзя сказать, что в бытность нашего общежития, мы только и делали, что коротали вечера у семейного камелька, однако, согласитесь, что когда вы приходите вечером домой, а там уже кто-то находится, это совсем не то же самое, когда с постылой синекуры вы возвращаетесь в очередное одиночество. Представляете – по телевизору смотреть нечего – редкий хороший отечественный (отдельное спасибо жизнерадостным грузинским малометражкам) или французский фильм (привет вам Фернандель, Луи де Фюнес, Далида и вечно молодая Катрин Денев); интернета не существует не только в нашей стране, но и вообще нигде; видеомагнитофона тоже нет, так что мировые новинки кинематографа доступны только в пятничные клубные вечера «Кинокалейдоскопа»; театры и выставки редки, а подруги попрятались по своим семьям – куда деть себя умной женщине, у которой нет ни мужа, ни любовника?
Остаются книги, музыка с пластинок (классика и джаз с вынужденно мизерным ре-пертуаром), долгие беседы со своим отражением в маленьком зеркальце да насыщенные разнообразной культурной программой уик-энды. И все равно маме удавалось делать открытия, поражающие не только ее, но и меня - редкие книги, купленные с рук «черных» букинистов с Новокузнецкого моста, новые имена художников, просачивающиеся через преграды выставкомов, джазовые концерты в «Синей птице»…
Я извинился перед мамой - мол, вряд ли до конца моего обучения в училище, я смогу порадовать ее какими-то картинами – мне надо еще слишком многому научиться. Потом рассказал ей – каким образом меня посещают видения готовых полотен, каждому из которых придано было название, и она мне дала совет, которому я следую до сих пор – записываю в отдельную тетрадку имя будущей картины, с припиской к какой серии она относится.
- Представь себе полотно размером полтора на два – говорил я ей, - на ней квартира в разрезе. На первом плане коридор, на полу которого расстелена ковровая дорожка, ведущая к выходу. На втором – две комнаты, которые мы видим через распахнутые двери. Левая комната – это кухня. За столом сидят и обедают женщина и ее пятилетний сын, правая – это спальня с широкими двухстворчатыми стеклянными дверями, где расположились пожилые глава семейства, его жена, а так же их дочь лет сорока пяти. Они отдыхают, мирно беседуя друг с другом. В окне их комнаты видны головы молодой пары, которые смеясь, машут главному герою руками. А он находится у входной двери на первом плане – в развороте, уже приоткрыв ее, он окидывает квартиру прощальным взглядом.
- А в чем же смысл картины, Тео?
- Дело в том, что трое из спальни будут написаны в черно-белой гамме, а вся остальная картина в цвете.
- Живые и умершие?
- Да…
- А название?
- Распад семьи.
Мама сидела притихшая. Смотрела на меня, в ночное окно, в котором отражение нашей кухни боролось с сиянием желтоватой луны, потом в маленькое зеркальце, всегда бывшее у нее под рукой, как будто она черпала у зазеркальной собеседницы мудрость и понимание для жизни в здешнем мире.
- Откуда это в тебе?
- Не знаю…
- Не тяжело?
- Нет, конечно, мамуля – это ж не про меня… Это приходит ко мне, как заказ на выполнение, а я всего лишь «господин исполнитель»!
В первую новогоднюю субботу мы с мамой отправились на лыжах в лес. Поехали в знакомые места, окружавшие Академгородок, из которого всего лишь три года назад мы уехали жить в столицу. Зашли в ельник на пару часов, а вышли оттуда спустя пять. Заблудились. Возвращались, вернее, выпутывались из бесконечных кружев, проложенных лыжней, уже под звездным небом. Шарфы наши искрились от замерзшего пара, клубящегося из ртов, как дым у заправских курильщиков сигар, руки в локтях замерзли до трупного окоченения, ног мы не чувствовали вовсе. Однако красота заснеженного леса, таинственного и порой угрожающего безмолвного, вполне искупала все физические неудобства. Мы забрели в такую чащу, где высоченные ели, одетые в тяжелые снежные шапки, на фоне темного звездного неба, смотрелись горными пиками, а березы, своими обнаженными ветвями-метлами, подчеркивали богатое убранство хвойных деревьев. Потом им на смену раскрывались огромные заснеженные пространства, в летнюю пору превращающиеся в заболоченные низины. В какой-то момент я уз-нал полусожженное молнией дерево, находящееся примерно в полутора километрах от по-селкового пруда – мы были спасены…
Заночевали в старой квартире, оставшейся за мной. Арендаторы, деньгами которых я оплачивал жилье в Н-ске, уехали к родителям на новогодние праздники и мы, полностью обессиленные, беспардонно заняли пустующее жилье.
Ближе к полуночи, наполовину ожив, я отправился в «Happy Club», в котором в самом разгаре была преферансная баталия и обсуждение Рождественского меню. Вольф, аспирант Московского университета, доторговался до восьми бубей и одновременно настаивал на том, что только блины с красной и черной икрой могут считаться настоящей русской закуской, а его соперник на обоих фронтах Эбсен, раздумывая над девятерной в пиках, утверждал, что вполне возможна и, даже исторически обоснована, замена обоих икр на благородные красную и белую рыбу. Мол, это в седую старину, когда ловля благородных рыбин не была затруднена, ни за-коном, ни экологией, простые смерды могли себе позволить бадейку икры к празднованию очередного Перунского подвига. А в нынешние времена, полностью регламентированные государством, для ощущения себя истинным русаком вполне достаточно хорошего куска рыбы. В картежной торговле победил Вольф, а вот в кулинарном споре верх остался за Эбсеном. И не потому, что его аргументация убедила соперников, а потому, что рыба была ощутимо дешевле, а ее покупка более реальна.
Так как я опоздал к началу игры и обсуждению меню, то, притулившись возле Майки, начал на листочке бумаги записывать главных участников рождественского ужина и название блюд, которыми они решили порадовать своих коллег по клубу.
Получилось следующее:
1. Тео - жареный поросенок с хреном (знакомство с работниками свинофермы);
2. Вольф – блины с красной и белой рыбой, по возможности и с икрой (мама работает на продуктовом складе в Москве);
3. Эбсен – медовуха и пироги с рыбой, птицей и капустой (так захотел);
4. Майки – тройная уха (у его отца знакомая работает в магазине «Океан» в Москве»);
5. Крафт – квашеная капуста разного приготовления, соленые огурцы, моченые яблоки (все это хранится у него на лоджии);
6. Доктор Айб – жареное мясо (кабан, олень или лось) (живет рядом с магазином «Охотник» на Ленинском проспекте и имеет туда проверенные ходы).
7. Все остальные – кто чего придумает!
Майки к тому же взял на себя музыкальное оформление – романсы под гитару, частушки и песни из репертуара донских казаков и ансамбля Покровского, в котором у него работали при-ятели.
Я предложил устроить конкурс красоты – «Русская красавица интеллектуального еврейского поселения»!
Вольф (яростный поклонник Вервольфов, откуда он только о них узнал в то время, не иначе как читал книжки на языках саксов и германцев) придумал повторить известное соревнование по поеданию блинчиков. Эта идея была принята с одним условием – Вольфа к этому мероприятию не допускать – пришлось напомнить ему, чем кончил немчурка, пытавшийся переесть русского попика, а так же о его неумении проигрывать.
Мама укатила в Москву, а я переселился к Майки. Весь следующий день ушел на подготовку мероприятия. Я с утречка подхватил старого школьного кореша Сашку-футболиста, и мы отправились к его бабке на свиноферму. С собой я взял индийскую кожаную сумку, необычайно прочную и не пропускающую жидкость, большой полиэтиленовый пакет и чекушку. Всю дорогу в голове моей, не переставая, тренькали идиотские слова из детского стихотворения «Анна Ванна, наш отряд хочет видеть поросят…»
Ферма была в таком состоянии, что мое намерение свистнуть у свиноматки ее малого, превратилось из разбойного в акт милосердия. Холод в свинарнике стоял жуткий, конечно не такой, как на улице, но без телогрейки Сашкина бабуленция здесь не появлялась. Про грязь я даже и говорить ничего не хочу, света было едва-едва, что бы отличить длинный проход через всю ферму от небольших клетей, в которых гоношились тощие свиньи, с их еще более тощими отродьями.
- Как они тут у вас собственных детей не едят, - хмыкнул я.
- А и жрут, милай, - буркнула бабка, зыркнув недобрым глазом, - и не только они, и крысы тоже норовят молочненьким-то полакомиться, да и соколы-то залетные тоже здеся шастают…
- Ладно тебе, бабка, не ерепенься, - вмешался Сашка, - чай я к тебе за этим делом не каждый день прихожу. Да и угощение мы те принесли, на вот, бери…
- А я что, я ничего! Просто надоело смареть на энту хренотень бесхозную…
Выбрав мальца, Сашка привычно ухватил его за задние ножки и с размаху хряпнул его головой о деревянный столб. Потом сунул его мне в пакет и сказал – «Пошли, пока мамаша его орать не начала…»
Сашку я на Рождество не пригласил – нельзя ему туда, он там не то, что белой вороной, всем страусом будет смотреться. Парень простой, надежный, правильный - с ним можно было только в футбол играть, да в разведку ходить…
С хреном дело было куда сложнее сварганить – в поселковом магазине его не было напрочь. Пришлось с прибитым поросем тащиться в соседнюю деревню, в продмаг которой завозили порой такое, что поселковому гастроному и не снилось. Там ученая братия покупала изысканные грузинские вина «Мукузани», «Хванчкару» или «Киндзмараули», там же можно было прикупить трубочного табака, маслины и, в моем случае, обыкновенный злой хрен.
Поросенок не влез в холодильник и, благословение тому, что Христос родился зимой, его пришлось выставить на ночь на заснеженный балкон.
Чтобы порось был в кондиции аккурат к вечеру, уже с утра я перенес его в кухонное пространство, приведенное нами с Майки в более-менее санитарное состояние. Когда после полудня я приступил к кулинарному подвигу, господин директор как раз пил свою первую порцию арабики по-турецки, выкуривал вторую сигарету «Стюардессы» (первую он прикончил еще в кровати) и задумчиво смотрел на стенку, украшенную новым пятном неизвестного происхождения.
- Тео, я чувствую, что мне придется-таки уехать в эту чертову Америку – мой папаша не выдержит столь вольного обращения с его квартирой.
- Майки, да брось ты, какая разница, где ты будешь засырать кухонные стены, главное, что бы, посмотрев на траву на твоей могиле, твои близкие могли сказать – «А Билл-то все тот же!..»
Майки встряхнулся, лукаво усмехнулся и, стряхнув пепел в пепельницу, сказал: «Проехали-поехали!»
И дело пошло, вернее, закипело, заскворчало и зашипело. К семи вечера огромная кастрюля с ухой стояло в готовности на самой большой конфорке, а разрумянившийся поросенок томился в ожидании начала пиршества в духовке. К восьми начали подтягиваться ответственные лица – всем удалось выполнить задуманное, так что два обеденных стола, стоявших в самой большой комнате клуба, просто ломились от снеди. Что бы придать застолью большую национальную окраску, мы водрузили в центр получившегося пространства огромный чугунок с печеной картошкой, позволив себе вольность в обращение с исторической достоверностью – правда, только относительно допетровской Руси.
Водки на столе не было вовсе, зато в изобилии стояли бутылки с медовухой и самогоном. Для непьющих девчонок мы подготовили парочку грузинских кувшинов с грузинскими же по-лусладкими винами, выдав их за слегка забродивший виноградный сок – сошло.
В десятом часу началось официальное застолье, по аналогии с прощанием со Старым годом, мы устроили перекличку наших достижений. Получилось прикольно – все отчитывались в успехах и неудачах, каждые из которых мы обмывали с соответствующими пожеланиями. Звучала русская аутентичная песня – одна из девчонок принесла записи, которые ее мама-этнограф, с этнически чуждой посконной Руси фамилией Изральян, делала в северных полузаброшенных деревнях, пока еще сохранивших память о народной культуре.
Когда подошла моя очередь исповедоваться, то оказалось, что пить нам, не перепить всех моих достижений, особенно на фронте сексуальных похождений. Хотя я и пытался делать в сво-их рассказах упор на различные смешные истории, самая горячая реакция все же досталась нашим развлечениям в Нинкином доме.
Наконец подошла полночь, после которой воцерковленный народ отправился на крестный ход, а мы торжественно приступили к дегустации моего поросенка.
Выскочив на открытую лоджию, наша компания огласила окрестности громкими криками – «Люди, с Рождеством Христовым! Христос родился, ангел прилетел! Уррраааа!!!»
Накричавшись, мы приступили к исполнению заготовок. Сначала на стол были выставлены огромная стопка блинов и две тарелки с рыбой. Правда блинолюбы отошли от описанной Лесковым забавы, в которой победитель не просто сжевывал блинчики, а заглатывал их целиком. Соревноваться в скоростном поглощении истинно русского блюда вызвалось пять человек, три мужика и одна нимфетка. Как ни странно, она и выиграла, слопав аж 11 конвертиков с малосольной форелью.
Наконец, наступило время конкурса красоты. Девчонки постарались наславу! Прошли дефиле в бикини, а некоторые даже отважились на топлес. Затем спели несколько русских народных песенок и рассказали сказку. Победу мы присудили Лизе Изральян – как лучшему знатоку фольклора и идеалу красоту, к которому должны были стремиться все россиянки.
Потом в наших стройных рядах начался обычный разброд – любители преферанса уединились на кухне и начали расписывать полтинничек. В большой комнате устроены были танцы, сплошь медленные и максимально отдаленные от народной русской хороводной традиции. Девчонки потащили своих кавалеров по многочисленным комнаткам, окружающим главную клубную залу.
Мне вдруг стало грустно – вспомнились Ивановские подружки и я завалился спать.
Как-то стало совсем неинтересно в своем родном, еще три года назад, городке. Я отпочковался, мне была более люба моя студенческая жизнь.
Остаток каникул я читал книги, рисовал мамин портрет и ездил с ней по всем ею заготовленным мероприятиям.
А в день отъезда почувствовал такое облегчение, будто после вынужденного прозябания на постылом берегу, мне снова предстояло уйти в море на своей яхте.
Глава 14. ВОЗВРАЩЕНИЕ, БУДНИ-3
Ура городу Н-ску! Да здравствует Н-ское художественное училище! Пусть будут счастливы все хозяева съемных квартир, в которых студенты познают прелести и невзгоды независимой, самостоятельной жизни! Слава педагогическому составу, администрации и даже дворнику кузницы будущих живописцев, дизайнеров и промграфиков!
Вот с такими выспренними, но искренними кличами, бравурно звучащими в душе, я прикатил на железнодорожный вокзал очередной моей малой Родины.
Начавшийся новый семестр оставил у меня на душе двойственное ощущение. Радость от того, что теперь я полностью погружен в обучение изобразительному искусству в его классиче-ском варианте была несколько омрачена очень слабым уровнем преподавания и невысокими требованиями, предъявляемыми со стороны педагогов. Довольно быстро стало понятно, что готовят из нас отнюдь не художников, а в первую очередь учителей рисования для обычных провинциальных средних школ.
Но все равно, появившаяся на уроках композиции возможность сочинять сюжетные картины, изменившаяся лексика преподавателей основных дисциплин, в которой появилось гораздо больше фраз, напрямую относящихся к живописи и академическому рисованию, проливали бальзам на душу. На дизайнерском отделении требовали простой передачи формы, как это практикуется в Строгановке, так что рисунки обнаженных моделей похожи были на статуи, сделанные из нержавейки. А на уроках у «педиков» в обращениях «преподов» звучали такие обороты, как «сравните нежность и розовизну кожи на пяточке модели и на ее бедрах». Усложнились задачи, которые они ставили перед нами, студентами, появилось, например, требование уделять больше внимания красоте штриха и общей подачи рисунка. Часами приходилось тренировать руку, чтобы при штриховке все линии были идеально параллельны, обладали одинаковой длиной и тоном, а при тушевке не оставалось белесых просветов, и вся поверхность бумаги была, как бы, затонирована карандашом. Глаз начал замечать такие особенности окружающих предметов, о которых еще недавно я мог только вычитывать в переписке академиков или передвижников 19 века.
В новой группе у меня так же не возникло ни с кем приятельских отношений – одни были слишком малы и несмышлены, а у моих ровесников настолько разнились со мной интересы и интеллектуальные запросы, что просто невозможно было представить, о чем бы мы могли разговаривать. Почти все девчонки были из местных, жили с родителями, были не старше пятнадцати лет и страх перед пороком и развратом превращал их в форменное недоразумение, так как этот бессознательный испуг распространялся на все проявления жизни и перекрывал им возможность превратиться в художников. Все-таки в основе художнической миссии лежит идея свободы и любая зашоренность верный признак творческой мертвечины. Правда, чем ближе оказывались к диплому эти несчастные малолетние Джульеттки, тем в большей степени они раскрепощались и, в конце концов, благодаря гормонам и влиянию возрастающего культурного багажа, все больше и больше начинали походить на Фриду Кало, Наталью Гончарову или Коко Шанель. С парнями дело обстояло несколько иначе. Что естественно, ведь причины их появления в стенах худучилища были куда более вариативны. Самым «старым» студентом моей новой группы был парень, прошедший к этому времени военную школу «лучшей в мире» советской армии, а в области живописной оставшийся в 19 веке. Пытаясь соответствовать уровню пе-редвижников, он не мог подпрыгнуть выше их нижнего уровня, без устали марал холсты сюжетами, страдающими своей смысловой беззубостью, а в художественной подаче материала, прижимался к стае непорочных «реалистов» социалистического розлива. Возле его работ невозможно было даже блевануть, мимо них проходишь, как мимо аккуратно собранного в контейнер мусора – вроде все цивилизованно, но не восторгаться же ответственным отношением к своей работе местного дворника. Кстати, и фамилия у него была соответствующая – Разгульнов! Его тезка с такой же легкостью говорил на английском, с какой мой одногруппник коверкал искусство.
Больше других меня поражал своим феноменальным талантом с виду невзрачный, чернявый щуплый мальчишка, в глазах которого светился интеллект и осознание своей особости. Он был лучшим рисовальщиком нашего училища. Играючи воспроизводил манеру корифеев академического олимпа, таких как Александр Иванов, Карл Брюллов или Валентин Серов. Причем метода его была очень оригинальна и напрямую отсылала к легендам о виртуозности и незаурядном чувстве юмора выпускников Академии. Я читал байки о том, как они могли начинать рисунок натуры хоть с кончика носа, хоть с «конца»… Саша Белый, мой однокашник и последователь академиков, долго и пристально разглядывал натурщика, а потом дома, по памяти, рисовал его с идеальным сходством и, как я говорил, используя технику того или иного мастера Великого прошлого. Феноменально! Но было и одно но… У Александра совершенно отсутствовало образное мышление – он не мог создать художественный образ, постоянно скатываясь к мастерски исполненной безжизненности. Самым ярким представителем такой «мертвой» живописи является, по-моему, Шилов. Но для Сашки эта особенность его таланта была мучительна, а вот московский «труподел» искренне упивается своими картинами-мавзолеями.
Была в нашей группе пара, про которую можно сказать только одно – «питерцы». Причем не в том смысле, что речь идет о старой изысканной интеллигенции, а в том, с чем все остальные россияне связывают антипатию жителей двух столиц. Это напоминает противостояние кацапов и хохлов, ссору между Иваном Васильевичем и его тезкой Никифоровичем… Ну, вот сидят они в столовке, едят поджарку с картофельным пюре, политую классическим совковым соусом, а фигура, а лицо, так и вопиют – мы де и «дети» Достоевского, и нос у нас гоголевский, и, вообще, сразу всем видно - вона кто тут! Он поклонник Врубеля и пытается писать в его манере, она – вещь в себе, то есть она, и она, и она…
Все остальные ребята оставляли о себе довольно определенное ощущение случайности своего присутствия в стенах художественного учебного заведения. Думаю, что сюда их привело отсутствие иных способностей, о таланте и речи не шло. Тогда мне не было их жаль абсолютно, я их презирал за то, что они выбрали профессию, требующую призвания, не имея за душой даже примерного видения своей жизни. И только спустя годы, когда я обнаружил, что большинство людей живет не той жизнью, о которой мечтают, занимаются нелюбимым делом, сходятся со случайными партнерами, создают семьи с чуждыми себе людьми, и, в результате, испытывают разочарование, мучаются от жалости к себе и умирают в тоске, с чувством напрасно прожитой жизни, с упущенными шансами на счастье, ко мне пришло сострадание. Ну, прямо, как у Бодхисаттвы Амитабхи!
А тогда, в запале юношеского максимализма оказалось, что мне совершенно не с кем в своей группе сблизиться, не то, что сдружиться. Я так и остался до конца учебы чужаком. Все три года моими приятелями были ребята с других отделений, так как отсутствие художнических амбиций, напрочь лишало моих сокурсников всякой притягательности.
Чужак в чужом краю – одинокий, мечтающий о таком учителе, как Смит и о тех возможностях, которые он даровал своим последователям. В отличие от этого великого гуру любви, моя жизнь была сведена к обслуживанию своих прихотей, причем самых безобидных.
Однако после каникул я вернулся в училище абсолютным трезвенником – мой организм просто исключил всякую возможность возлияний – меня передергивало даже от мысли о спирт-ном, от образа рюмки наполненной алкоголем. Это, конечно же, привело к некоторым изменениям в моем повседневном распорядке. Я пристрастился к ежедневным спортивным нагрузкам – в училище волейбол, а во дворе дома занятия Айкидо. Утренние купания в снегу, обливание холодной водой, походы в баню по средам, пробежки, по длинным и прямым, как Питерские променады, улицам завокзального района, стали неукоснительным правилом.
Я так окреп за пару месяцев, что былая утренняя алкогольная синюшность сменилась ненормальным для студента румянцем атлета. Не хватало бронзового загара, но принимать сол-нечные ванны на 15-градусном морозе мне не хотелось, а соляриев тогда и в помине не было…
Рисование приносило такую радость, что, только немного протрезвев от возбуждения перед открывшимися новыми возможностями, я смог адекватно оценить и качество натурного фонда, и педагогическую квалификацию преподавателей, конфликты с которыми начались уже на третьем курсе, а вернее на летней практике в замечательном приволжском городке.
Не изменились только отношения с Ингой и Нинкой, да наши вечеринки в «Happy club №2». Но и там все-таки произошли некоторые нюансные уточнения. Во время застолья, на котором я был единственным трезвым человеком, я все больше переходил на яростные стычки с моей единственной оппоненткой – хозяйкой дома, по поводу русской и зарубежной литературы. Об искусстве говорить можно было только в историческом аспекте – с современным западным и даже московским искусством практически никто знаком не был. У меня, правда, была возмож-ность посещать официальные столичные тусовки, однако ни у «Грузинов», ни в среде «Московских романтиков», по-настоящему не вершились судьбы мирового contemporary Art. И хотя именно художники романтического направления были мне ближе всего, я прекрасно понимал даже тогда, что их искусство является всего лишь благородной отрыжкой на безвкусную бурду «социалистического реализма». А каким должно быть настоящее, современное искусство мирового уровня в Брежневскую эпоху, мне было неведомо. Хотя очевидно, что правило «жизнь такова, каков она есть и больше ни какова…» полностью распространяется и на культуру. Поэтому сетования на некое несоответствие советского искусства мировому тренду так же бессмысленно, как и нелюбовь Майкла Джексона к цвету своей кожи.
Но кое-что рождалось в наших спорах уже тогда. Мне с Нинкой, и всему Ингиному окружению было понятно, что первое, что произойдет с русской культурой в случае ее открытия для влияния мировых тенденций – это беспощадный процесс аннигиляции всего предыдущего опыта. А потом начнется строительство нового искусства ориентированного на международное признание. И тогда, то образование, которое я получал на самом художественном факультете нашего училища, потеряет смысл и актуальность. Правда, в скорые тесные объятия с нашими заклятыми врагами никто из нас не верил. И речь у нас шла о будущем чисто в гипотетическом ключе. Тем более что быть воспринятым западным арт-бизнесом, с моей точки зрения, совеем не означало высокого качества искусства.
Меня же донимали совершенно иные заботы. Мне не терпелось достичь такого уровня умения, что бы я мог воплощать регулярно насылаемые на меня образы. А для этого надо было помногу рисовать и отрабатывать всю схему рождения картины, от появления первых эскизов до проставления подписи на законченном полотне. Подключенность к какому-то внешнему источнику, требующего безукоснительного выполнения своего «Заказа», а в будущем, как оказалось, и отслеживающего, чтобы он был востребован и оплачен, делал меня независимым от конъюнктуры, свободным от влияния модных течений, а, значит, не подверженным никакому влиянию.
Казалось, что мной нащупана золотая середина жизненного процесса, что в таком режиме я проучусь до конца и, защитив, диплом неспешно и размеренно начну выполнять свою миссию. Ан - нет!
Андре, как я уже говорил, завел себе постоянную пассию! Я так и не понял, влюбился он или что?.. Самое смешное, что с этой девчонкой, в которой, сквозь школьный олитературенный романтизм, проглядывала практичная и ухватистая натура хохлушки, первым познакомился я. У нас даже завелись ни к чему не обязывающие приятельские отношения, которые упорно не жела-ли развиваться в сторону спонтанного секса, а к серьезным, грозящим неволей, шагам, я был никак не готов. Андре же приходилось во время наших совместных променадов по заснеженным, пустующим улицам, обихаживать Танину подружку, которая была мне гораздо интереснее. Девичьи взгляды тоже постоянно пересекались, силясь разглядеть чужого кавалера. В конце концов, мы с Андре не выдержали первыми, и одним тихим февральским вечерком договорились об обмене. Все вздохнули с облегчением и теперь на место вздохов и ахов о подружкином счастье, наступило время страстных выдохов после затяжных поцелуев. Мне удалось устроить секс-сессию первым. Собственно и устраивать-то нечего было – мы оба хотели одного и тоже – хорошей любовной ночи! У Андре же не заладилось. Правда это или нет, я не знаю, но только Татьяна, в лучших традициях советского кинематографа, объявила, что она-де девушка честная, воспитана в понятиях чистой романтической любви, и поэтому речь о близости может идти только с предварительным узакониванием отношений, хотя бы на уровне помолвки. И тут Андре меня поразил! Он таки купился на эту дешевую демагогию, этот «АнтиДекамерон» и подставил свою шею под тяжелое семейное ярмо! И это притом, что у него была постоянная девица из славного сословия завокзальных ****ей, которая обожала его, как проститутка своего сутенера и готова была ради Андре на любые безумства. К чести его ни о каком альфонстве и речи не шло, наоборот он сам в благодарность за жаркие ночки одаривал и угощал Виорелу, так звали эту молдаванскую цыганку, чем в еще большей степени привязывал ее к себе! Кроме того он был постоянным участником наших развеселых кунштюков на Нинкиной «хазе». И скажите мне на милость – зачем ему понадобилась жинка? Может его скосила тоска по хохляндским галушкам, которыми хитрая Танька кормила его постоянно, а так же по салу и горилке, регулярно поставляемую на наш стол Татьяниной «бабушкой». Не знаю, каким был последний довод, но Андре вдруг взял и перебрался жить в дом этой самой хлебосольной бабки, которая отдала ему закуток на две кровати и стол задарма, под гарантии его жениховства.
Так что я остался в «Хоттабычевой» хате один, чем не преминула воспользоваться ненасытная Нинка и любвеобильная Татьянина подружка Женька. Я вздрагивал, когда в окошко моей комнаты, выходящей на улицу, раздавался задорный звонкий стук, боясь, что в какой-то момент эти две, охочие до секса стервы, столкнутся у меня под дверью и устроят мне го-ловомойку. Хотя, если быть до конца откровенным, то, конечно же, я мечтал как-нибудь их соединить на моем сдвоенном «траходроме», который я соорудил из своей лежака и бывшей кровати моего неверного напарника. Самое смешное, что я уверен – Нинка была бы и не против такого поворота, так как Евгения была ее сокурсницей и слегка с ней не в ладах. Подпортить товарке настроение, посмотреть, на что та способна в постели, да еще в такой подперченной ситуации – такого шанса моя подруженция не упустила бы ни за что! Чего не скажешь о Женьке. Она была, безусловно, тоже слаба на передок, но делиться своими многочисленными хахалями не стала бы даже с Татьяной.
А может, я был и не прав по поводу затмения сознания у Андре. Все ж таки уже был конец февраля – месяца через два-три ему предстояло уйти на почетную двухлетнюю ссылку в ряды красной армии, и получить от жизни все тридцать три удовольствия было по-своему весьма неглупо.
Я периодически захаживал к Андре, в его новую «фатеру» пропустить пару стаканчиков (теперь уже чаю) и по заведенной привычке покалякать о радостях и печалях нашей студенческой жизни.
Однажды к нам присоединился Леха-****ь. Мы разложили на столе, стоящем между двумя кроватями приготовленную снедь и две бутылки ликера Мартини.
Успели они (я-то не пил) произнести только первый тост и опорожнить по пятьдесят грамм божественного итальянского напитка, который при известной фантазии отсылал к любезным Аппенинским холмам, как в дверь, соединяющую нашу импровизированную тратторию, отданную Андре для проживания, с остальным домом, начал кто-то активнейшим образом ломиться. Слава Богу, что «врата» были снабжены массивным железным крючком, который служил, как нам казалось, непреодолимой преградой на пути неизвестного ворога. За дверью продолжалось шумное копошение, а потом раздался зычный голос Татьяниной бабки взывающий: «Андре.. Андре-е.. Открой немедленно, мальчишка!»
- Да она у тебя прямо домомучительница какая-то – голосом Карлсона хмыкнул Леха.
- Быстро убираем все, а то житья не будет, - прошипел Андре, и тут же громко проблеял – «Сейчас открою Оксана Вакулична! Подождите секундочку…»
Мы молниеносно сгребли со стола все, что могло свидетельствовать о начавшейся пьянке, включили электрочайник и с постными лицами застыли над стаканами и чашками, ждущими скорейшего растворения заварки и сахара.
Преграда на пути Оксаны Вакуличны была убрана – крючок снят с петли, и перед нами предстала здоровенная бабища, крепко под шофе, с красными мутными глазками и раскрасневшимися щеками. Увидев нашу компанию, она немного оторопела, но потом хитро сощурилась и задала ожидаемый нами вопрос:
- Ну что, голубчики, вечеряете? Что пьем?
- Чаевничаем, Оксана Вакулична! Чайку пьем – обсуждаем задание по теории цвета – нашелся Андре.
- Н-да… - бабища, присела на одну из кроватей. Потом повернулась ко мне – А тя я помню, прохиндей!
- Что Вы, Оксана Вакулична, никогда!.. – гордо и твердо ответствовал я.
- Ладно! И что тык сидеть, как крысы голодные? А ну пошли ко мне…
Мы и точно, подобно крысам, покорно влачившимся за волшебной дудкой спасителя города Гамельна, выстроились в коротенькую цепочку и проследовали за поддатой бабой в ее половину дома, на кухню. Там на столе уже стояли две вместительные миски, в которых лежала квашеная капуста и огурцы. Евдокия Ильинична вытащила из шкафчика четыре тарелки, достала вилки, а с плиты на деревянную подставку выставила большую кастрюлю с вареной картошкой. Потом из бездонных, как мы сразу это поняли, закромов была к нашему застолью доставлена трехлитровая банка самогона. Жидкость была мутная и внушала мне здоровое опасение за дальнейшую жизнь моих корешей. Но беспокойство оказалось излишним – продукт был качественным и вкусным.
За импровизированным столом потекла мирная беседа, в котором было три рефрена – мое прохиндейство, связанное с тем, что я улизнул из объятий внучки Оксаны Вакуличны, удивительная пригожесть и просто-таки родственность Андре, в эти объятия занырнувшего, и замечательные свойства выставленного на стол напитка.
Выдув втроем литра полтора нежданного угощения, (я по-прежнему ограничивался чаем) мы зашли в тупик нашего импровизированного общения – Оксана Вакулична изволила почивать прямо на табурете. Мы тихонечко вернулись восвояси и продолжили нашу посиделку. Однако, наученные горьким опытом, предприняли определенные камуфляжные изменения. Во-первых, залили в чайник весь остаток ликера; во-вторых, упрочили иллюзию мирного чаевничания, нарезав бутербродов с плавленым сыром; а в-третьих, выложили на стол пару книг, что бы этим подчеркнуть нашу чисто деловую встречу.
Мы успели опорожнить еще только парочку стаканов-рюмок, как в дверь опять начали барабанить. На этот раз мы были наготове и поэтому сходу открыли для Оксаны Вакуличны проход в наш Рай. Она опять уселась на край кровати. В ее движениях начала проявляться известная заторможенность, вызванная большим количеством выпитого самогона, язык тоже начал заплетаться.
- Чё, ушли-то? И чёй вы тут делаете?
- Оксана Вакулична, так вы ж заснули, мы не хотели вас беспокоить и пошли дальше чаевничать – залебезил Андре.
- Не *** хуйню-то болтать – не допили, так идите допивать…
И снова мы в прежнем порядке отправились на кухню. Подъеденные капуста с огурцами были обновлены, картошки было еще полкастрюли, а, в выпитой наполовину банке, снова само-гона было по самый край.
- Будто волшебный горшочек – хмыкнул Леха.
История повторилась, как будто мы давали хорошо отрепетированное представление. Как по нотам.
Через полчаса мы снова оказались в комнате Андре, а еще через двадцать минут в дверь снова забарабанили.
Мы залезли под одеяла. Андре с Лехой на одной кровати, а я на другой. Причем Леха, как ****ь какая-то, спрятался с головой. Так мы и лежали – три укутанные белыми пододеяльниками фигуры, из под которых торчали две рожи – моя и Андре.
- Оксана Вакулична, а мы уже почивать легли, - как-то совершенно по-гоголевски заблеял Андре.
- Пусти, зараза! В дверь продолжали методично бить увесистые кулаки стокилограммовой бабки-богатырши.
- Да мы уже в постелях лежим, Оксана Вакулична! Нам спать надобно… - продолжал юродствовать Андре, даже не подозревая, какого дьявола в юбке он разбудил своей фразой о нашем возможном под одеялом обнажении.
В дверь теперь колотили не кулаки, о ее поверхность билась вся телесная мощь, разъяренной бабы. Крючок не выдержал такой ожесточенной осады и, с каким-то просто-таки человеческим визгом, отлетел через всю комнату и притих так же, как и мы.
Оксана Вакулична тяжелым взглядом воззрилась на наши головы, одиноко торчащие из-под одеял, и, сделав выбор, уселась на край моей кровати.
- Чего лежите-то? – тяжело спросила она.
- Так ведь, пора уже баиньки, - опять пропел Андре.
- Ну, так ты того – и спи! – огрызнулась Оксана Вакулична. – Закрывай, закрывай глазенки свои. Ишь, уставился!
Я и так все это время лежал с закрытыми глазами, стараясь выглядеть мирно спящим мальчуганом. Потом я вдруг почувствовал, как чья-то рука начали поверх одеяла оглаживать мои ноги, упорно подбираясь к моему паху. Я открыл глаза и, в тот же момент, произошло чудо! Видимо мой ангел-хранитель заступился за мою честь и поразил Оксану Вакуличну, подстроив ей великий конфуз. Металлическая рама с пружинами, которая лежала на четырех опорных уголках, под весом здоровенной бабищи, провалилась, и бедная хозяйка дома оказалась сидящей чуть ли не на полу с задранными ногами, сложенная практически пополам. Выбраться из западни она сама не могла, по крайней мере, в том состоянии, до которого ей удалось довести себя. Мы же, выкарабшись из-под одеял, не могли никак прийти в себя от смеха. В конце концов, наоравшись и наматерившись, Оксана Вакулична снова заснула, прямо в том положении, в котором оказалась благодаря охватившей ее похоти. Мы аккуратно, что бы не дай Бог, озабоченная бабуленция не продрала глаза, переложили ее в нормальное положение, потом Андре собрал свои манатки, мы же с Лехой подобрали остатки нашего ужина, не забыв навестить кухню, из которой были экспроприированы остатки самогона в количестве трех литров – мы таки нашли все Вакуличные заначки.
Уже дома у «Хоттабыча» мы продолжили, прерванную семидесятилетней секси-герл, вечеринку, посвятив ее возвращению блудного сына.
Андре расстался со своей Татьяной, я же последовал его примеру в отношении Евгении.
Мы снова были вместе!
Да здравствует Н-ск! Да здравствует Любовь!
Глава 15. МОБИЛИЗАЦИЯ
Андре наконец-то получил повестку. Сразу после майских праздников его отправляли служить Отечеству. Грустная для всей нашей компании история, но для меня так и вовсе хреновая. На два года потерять самого близкого друга, можно даже сказать – единственного – это Вам не шухры-мухры! Причем его возвращение в училище, аккурат совпадало с моим из него уходом. Так что, по-любому, общежитие наше подходило к концу навеки.
Что делать!? Вопрос совсем не риторический. Выкладываться в учебе Андре не было никакого смысла, все равно его, как зайца за уши из цилиндра фокусника, вытаскивали из мирной жизни, не давая возможности даже закончить текущий учебный год. Поэтому весь последний месяц мы только и делали, что бузили, развратничали и куролесили. Мой организм, прислушавшись к потребностям момента, выдал мне разрешение на алкоголь, правда в ограниченном спектре – самогон, портвейн и сладкие вина – пожалуйста, а водяру и ром – шиш!
Получив свободу – все ж таки эти две девицы с именами, взятыми из бессмертного стихотворного романа Александра Сергеевича, изрядно нас достали, мы все оставшиеся силы бросили на любовный фронт, линия которого проходила как раз через Нинкин дом.
Так получилось, что именно в это время мы с Ингой решили перейти от отношений любовники-друзья, к более спокойным и демократичным – друзья-любовники. Эта маленькая перестановочка слов в жизни оказывала огромнейшее влияние на саму суть мужско-женских отношений. Теперь над нами не довлело чувство обязанности друг перед другом. Лишенные ощущения обязаловки, наши встречи превратились в сплошной праздник. И пусть этих рандеву стало заметно меньше, зато, даже намека на тень, на ненастье, на раздражение не осталось вовсе.
И теперь, как-то постепенно, исподволь, Нинка заняла главенствующее положение в моей личной жизни. Она была мне ближе всех не только в сексе, в котором у нас не осталось запрет-ных тем, разве что мы не продавали друг друга каким-нибудь озабоченным маньякам и маньячкам. Но главное, с ней я мог не только предаваться любви, но и говорить на любую самую отвлеченную религиозно-философскую, историческую, политическую тему и просто о жизни, как она есть.
Андре же полностью растворился в женщинах.
Его отвязанное отношение к учебе чуть было не захватило и меня, однако мои наезды домой к матери, ее настойчивые расспросы о моих успехах, о развитии моих умений, дей-ствовали на меня, как хорошая доза разбавленного нашатырного спирта на бесчувственную голову отравившегося алкоголем пьяницы.
Время неумолимо подбиралось к дню призыва и вскоре остались только майские праздники, которые Андре решил провести на родине. Меня он тоже пригласил посетить славную Бердичевщину – Родину-мать всех местечковых евреев, а, значит, в какой-то мере, и мою, пусть не историческую, родину.
Мне, честно говоря, пофиг были всякие нежности к этим, постоянно куда-то бегущими, предкам, у которых способ осознания и спасения себя позаимствовал мой любимый кинематогра-фический персонаж Форест Гамп.
Однако просто вот так расстаться с Андре, никоим образом это не отметив, я позволить себе не мог. И так как в Н-ске придумать что-то новое было просто невозможно, то поездка на «ридну Украину», с ее новыми знакомствами была лучшей идеей, какую можно было бы себе представить.
Мы отправились туда в канун Первомая. Заехали ко мне домой, провели тихий вечерок в обществе моей мамочки. А на следующий день, заскочив в соседний магазин за изысканным алкоголем (в этот раз винный отдел универсама порадовал нас Португальским портвейном), мы отправились на Киевский вокзал. Все винище, а это шесть литровых бутылок, мы загрузили в мою любимую кожаную индийскую сумку. Перед самой посадкой я умудрился так грохнуть ей об бордюр, что в один момент все бутылки разбились и сумка превратилась в «винариум», в котором роль золотых рыбок выполняли многочисленные осколки стекла.
Мы не растерялись – купили в привокзальном магазине две трехлитровые банки с березовым соком, который там же безжалостно вылили в кадку с каким-то растением, похожим на фикус, и, воспользовавшись моей белой майкой, процедили содержимое сумки. Получилось, конечно, не шесть литров, но все-таки чуть поболе пяти. Стекло выкинули в урну, а банки с драгоценным содержимым положили в освободившуюся индийскую тару.
В плацкартном вагоне мы заняли две верхних полки, на которые немедленно улеглись в ожидании отправления поезда. Внизу сидели две тетки сорокалетнего возраста, напротив два места занимали старушка и ее внучка лет восьми. Мы без конца шутили и к моменту выезда за пределы первопрестольной стали всеобщими любимчиками. Поезд отправлялся в дневное время, и до сна нам было абсолютно нечего делать и есть. Покалякав немного с соседками о студенческой доле, мы отправились в вагон-ресторан, в буфете которого решили маленько отовариться. Народу там было не протолкнуться. И тут нас атаковал бес – Андре начал развлекать публику всякими идиотскими вопросами, обращенными к продавщице, и запутал ее так, что она, став пунцовой как роза, сбилась с толку окончательно, потеряв всякий контроль над ситуацией. Я же, этим незамедлительно воспользовался и свистнул с прилавка пару бутылок кефира, булку и четыре плавленых сырка. Зачем я это делал уму непостижимо, деньги у нас были, а привычки воровать в магазинах, нет. Притом, что я конкретно рисковал свободой, этот поступок никак, кроме как приступом рас****яйства и похуизма, объяснить было невозможно. Скорее всего, в этот момент во мне взыграли мои славянские языческие крови, стакнувшиеся с самыми отпетыми сторонами янычарства и шляхетства… Еврейское начало заговорило, когда потребовалось найти оправдание.
Вернувшись в свое купе – или отсек купе? - мы разложили добычу на столе, притащили четыре стакана в металлических фирменных железнодорожных подстаканниках, достали первую трехлитровую банку с изысканнейшим портвечком, и пригласили окружающих нас дам присоединиться к празднованию весеннего торжества Мира и Труда!
Тут же на столе появились – яички вареные, курочка жареная, сало соленое, колбаса вареная, лук репчатый и картошка рассыпчатая. Пир пошел горой. Банка была оприходована общими усилиями. Пошли беседы за жизнь, песни о любви всякие нежности и амуры. Не знаю, как Андре, а я в первый раз в жизни миловался с сорокалетней женщиной и мне это понравилось. Такая сочность, такая самоотдача…
Спали все умиротворенные и удовлетворенные…
А утром мы были уже в Киеве, из которого на электричке отправились в Бердичев. Но перед этим мы пошатались по столице Украины и Андре с гордостью водил меня по Крещатику и Киевско-печерской лавре. Я оставался невозмутим, как Будда.
В Бердичеве мы побыли совсем чуть-чуть – полтора дня, время поджимало. Да и Андре, с непонятным мне тогда рвением, стремился на хутор к бабушке. Ее звали просто неприлично для моего слуха – опять старуха и опять Оксана. Вспомнилась ее Н-ская тезка, которая своим поведением позорила и возраст, и имя, и национальность… Чуть не написал – расу! А тут я просто оторопел – передо мной была стремительная, как благородных кровей арабская кобылица, маленькая, слово гном из сказаний о подвигах обителей Казад-Дума, худенькая, но с круглыми красными щечками, словно созревшие яблочки нашли здесь свой приют, женщина, в которой возраст уже ничего не определял - и она же была Оксана. Оксана, которая у меня ассоциировалась с состарившейся любимой дивчиной кузнеца Вакулы! (Танина бабка – исключение). У пращурки Андре был опрятный домик с белеными, и внутри, и снаружи, стенами, крытый соломой и хранящий прохладу в жару, в которую мы приехали из города, наполовину уделанному грязным снегом. Это была самая, что ни на есть, хата хохла, вернее хохлушки! Мне бы хотелось сказать, что по соседству находилась кузница Вакулы, а сам хутор таки носил название Диканька, но это уж было бы чересчур. Поэтому ограничусь тем, что во всех домах этого хутора жили Ондрушки, что по соседству с хатой бабы Ксаны находился хуторская свиноферма, в которой не было ни одного порося, сравнимого с ее хряком Степаном, до-живавшим последние деньки перед тем, как превратиться в восхитительное сало. Ненасытный обжора, в первый день моего пребывания на хуторе, был самым поразительным открытием – существо немыслимой толщины, уже не способное встать на задние ножки, и упорно продолжавшее жрать все, что оказывалось возле его пятака, очень напомнило мне человека.
А вообще, украинский хутор в начале мая – это что-то! Представьте себе селение, раскинувшееся так широко, что, в отличие от маленьких деревушек Нечерноземья, его невозможно было окинуть одним взглядом. Весь состоящий из белоснежных мазанок, окру-женных ярко-зеленой листвой готовых зацвести плодовых деревьев, ограниченных плетнями, и, в отличие от российских заборов, не скрывавших ничего из соседской жизни, накрытой, словно гигантской крышей, прозрачным голубым небосводом – это и будет хутор Ондрушко-Бердичевский. А как дополнение к этой живописной картинке – вереницы гусей разгуливающих по хутору, словно они (гуси) тоже Ондрушки и местные хозяева, куры, жмущиеся к курятникам, петухи, надзирающие за ними с высоты самой длиной жердины плетня, и, конечно, бесчисленные люди-Ондрушки, снующие по хутору по своим человечьим надобностям. Когда я, лет через тридцать, увидел первые кадры фильма «Властелин колец», у меня возник глупейший вопрос – откуда Толкиен знал о существование этого хохляндского Рая?
Совершенно балдежное чувство – никаких тебе волнений ни о чем!.. Проснувшись на следующее утро, мы с Андре, потягиваясь и зевая так, что в нас, вполне слышимо, трещали кости и сводило челюсти, выползли на двор, по которому уже деловито суетилась вся живность бабы Ксаны, а так же и она сама. Впереди нас ожидало три дня сплошных прощальных гулянок-пьянок и развлечений, которым Андре предавался на именном хуторе с малолетства. Вдали кучерявились каштаны и, темно-зелеными морковками, острились в небо тополя. Мимо ближайшего плетня чинно семенили гусыни, ведомые важным и хозяйственным гусаком. Андре поднял с земли гнилой прошлогодний паданец и, хорошенько прицелившись, запустил его предводителя гусиного семейства. Яблоко, а вернее то, что от него осталось после зимних холодов, размазалось об гусиный бок, как заряд из пейнтбольного ружья. Гусак присел от неожиданности, потом зыркнул на Андре злобно-укоризненным взглядом, в котором читалась сама суть гусиного превосходства над людьми, очень схожего с таким же чувством, испыты-ваемым хохлами при виде москалей, и зычно гагакнув, в ускоренном темпе повел свою челядь подальше от опасного стрелка.
- Надо будет похитить его любимую жинку, - плотоядным голосом проговорил Андре, - и съесть ее!..
Он заскочил домой и через пять минут вернулся с рюкзаком, в котором, как позже оказалось, лежало все необходимое для пикника. Мы ушли со двора и начали прогуливаться по центральной хуторской улице. Она была пустынна, как будто все население отправилось куда-нибудь на маевку. Видимо в это время хуторян интересовали только свои внутридворовые и домашние дела. Только гуси и особо храбрые куры, под недреманным оком, бдящего свой гарем, петуха, осмеливались выйти на проезжую часть. Правда, это определение было чересчур смелым – проезжали по этой улице только пацаны на велосипедах, да местный байкер на хрипящем «Урале».
Андре, вооруженный палкой, спокойно шествовал по натоптанной тропе, которую местные жители умудрились проложить даже здесь, где по идее должны были наличествовать только следы протекторов от резиновой обувки колес различного калибра. Его напускное безразличие таки обмануло недоверчивого гусака, и он неосторожно повел свое бабье семейство по встречному курсу. Движение Андре, приведшее к поимке вожделенной нами добычи, было отточено совершенным и явно наработанным годами постоянных тренировок. Третья гусыня из длинной цепочки жен «Абдуллы» была молниеносно схвачена за шею под самой головкой, и снова напрашивается та же искаженная цитата из Хармса - «ее шея была слишком тонка и она не была создана для жизни сей…». Операция была с успехом завершена секунд за десять, по истечении которых в рюкзаке лежало бестрепетное тело птицы.
Взбешенный гусак, как и положено добропорядочному бюргеру, бросился мстить обидчику – и тут стало понятно, зачем Андре понадобилась палка. Ему достаточно было продемонстрировать ее наличие и свое намерение хорошенько вздуть зазевавшегося гусиного патриарха, и тот, видимо, хорошо помня предыдущие уроки, покорно, но, не переставая возмущенное гоготание, повел свою поредевшую семью дальше.
Мы же, не меняя курса, прошествовали через весь хутор и вскоре оказались на берегу небольшой речки. Склон, который открыл нам вид на ее неспешно текущие воды, был крутым, а противоположенный пологий берег начинался и простирался до горизонта морем зеленеющей и пока еще невысокой пшеницы. На середине склона находилась небольшая площадка, специально созданная для «захуторских» пикников. Здесь была вырыта ямка, стенки которой облеплены глиной, а также находились две подставки и вертел, а так же эмалированные таз и чайник. Все это было аккуратно припрятано в ближайших кустах и теперь, после зимней спячки, снова было готово служить нашим кулинарным задумкам.
Андре пошел гулять вдоль берега, собирая сухие ветки кустов, а я подошел к реке, чтобы набрать в таз воды. В прозрачной, лениво струящейся поверхности, отражались белоснежные облака и даже, непостижимым для меня образом, голубизна небес. Всю эту красоту поверху пересекали палочки и круги от высовывающих свои губы, наверно, для послания восторженного приветствия небесному светилу, рыб, а снизу, пытались замутить гармонию недостижимой для них высоты, многочисленные стайки снующих мальков. Если бы можно было добавить сюда несколько осенних пожухлых листьев, неспешно плывущих к такой же непостижимой для меня цели, то будет кадр абсолютно в духе Тарковского.
Я решительно влез своей цензорской властью в этот кинематографический оксюморон, зачерпнув тазом прибрежной воды, распугав живность и разрушив картинку классика трансцендентного кино, придав ему черты итальянского «Нового реализма».
Вскоре в ямке трещал, разбрасывая почти невидимые искры, огонь, над которым в тазу, подвешенном на проволоке, горячилась, пуская пузыри и двигая своими мускулами по броуновскому маршруту, речная вода. Наконец гусыня была безжалостно ошпарена и общипана. Потом мы ее разрезали, вытащили из нее потроха, напихали внутрь прошлогодних яблок, которые Андре нашел в бабкином погребе, зашили, обмазали глиной и зарыли в горячие, мерцаю-щие красным неровным цветом, угли.
Мы сидели перед рекой и молча смотрели на бескрайное поле, текучую поверхность реки, плывущие в небе облака, а вокруг нас, извиняюще жужжа, сновали от одного, едва развернувшего свои лепестки цветка, к другому, трудолюбивые пчелы. Сзади наши спины грела, пышущая жаром, гусыня, от которой, если бы не глиняный кокон, уже начал исходить чудный запах жарен-ой птицы. Хотелось крикнуть – «Дичь!», но было так хорошо на душе, что этот экстатический, подсмотренный, опять же в кино, вопль, застревал в горле, сдаваясь на милость всепобеждающей тишине.
Банка с портвейном украсила наш завтрак на траве. Гусыня была под стать классическому португальскому вину, а запеченные в ней яблоки превосходили вкусом любой мыслимый десерт.
Андре грустил – уезжать ото всего этого не хотелось не только в армию, но даже и в наше родимое училище. Мое настроение был таким же, разве что телесная память о радостях, которые нам дарит отсутствующий персонаж классической картины Эдуарда Мане, подсказывала мне, что я совсем не против, через некоторое время, вновь оказаться в гостях у Нинки.
После такого прекрасного начала солнечного майского и теплого дня, мы позволили себе сиесту. Сон был сладок и продолжителен. Настолько, что проснувшись, мы почувствовали голод, подбирающий ключи к нашим желудкам.
- Ну, что ж! Пора… Ты не представляешь себе, Тео, какое однообразное и сытное действо нам предстоит пережить, начиная с сегодняшнего вечера и все последующие дни, которые мы проведем здесь.
Андре не обманул – все три дня нашей побывки на Хуторе, мы ежевечерне, а иногда и в неурочные часы, воздавали должное хлебосольству и щедрости на самогонную горилку всех его родственников. Однообразие заключалось, как в застольных разговорах, так и в перечне предлагаемых нам угощений. Жареные куры, яичницы с мелкопорезанным зеленым луком, домашние караваи и самогон – порой мне казалось, что я попал на празднование дня украинского сурка.
Омыв плечо и грудь Андре слезами, баба Ксана отправила нас в далекую Россию, к, непонятным и нелюбимым, москалям. Меня – практически обрусевшего жидка, она, тем не менее, полюбила и приветила своею щедростью. Моя огромная сумка, пережившая портвейный потоп с трудом вместила ее дары. Несколько жареных курей, сало, домашний хлеб, и пять бутылок самогона – от аперитива до настоянного на яблоках напитка 85-градусной крепости и банка сметаны, сделанной из молока, надоенного у домашней буренки Аглаи – все это мне предстояло осваивать уже одному, так как Андре прямо с Н-ского вокзала отправлялся в военкомат.
Моим прощальным даром Андре, была исковерканная, неумелой рукой, прическа на его голове. Вместо стрижки «Молодежной» у меня получился какой-то концепт, повествующий о бесконечной дороге в небо по крутой Цепеллиновской лестнице. Пришлось ему в ближайшей парикмахерской брить голову налысо, лишая, таким образом, армейского цирюльника возможности поиздеваться над беспомощным призывником.
Шестого мая я проснулся от странного чувства – на соседней кровати никого нет!..
Глава 16. ПРАКТИКА
Я окончил второй курс. Научился ли чему-нибудь новому? Не знаю… Думаю, что не особо! Но регулярное рисование закалило организм не хуже купания в проруби. Все ж таки правила диалектики пока никто не отменял, в философии с Эйнштейнами беда. Однако ощущение тупика и одновременно готовящегося прорыва не отпускало ни на минуту.
Между последним днем занятий и началом практики выдалось три свободных дня, которые я провел у Нинки. У нее тоже начиналась летняя практика, только я уезжал на Волгу в Плес, а она к Неве в Питер, тогда Ленинград.
Эти дни мы провели в постели, болтали, нежничали, делились мечтами и подолгу занимались любовью. А потом я уехал в город, который, как принято считать, прославил Исаак Левитан.
В том году лето удалось на славу – солнечное, жаркое, а у Волжской мягкой воды еще и с тихим постоянным ветерком, набегающим от реки к берегу. Город Плес расположился на высоком берегу, изрезанном оврагами и холмами. Напротив, через, пока еще неширокое русло Илима, виднелся высокий густой хвойный лес, уже принадлежащий Костромской области, кото-рый, как говорили местные жители, кишел различной живностью, в том числе и кабанами с медведями. Городок, конечно же, был обшарпан и неказист, но солнце ежедневно совершало его чудесное превращение в игрушечный опрятный, сияющий белыми стенами домов и красно-серыми крышами, сказочный мир. В котором, по определению, могли происходить только чудеса.
Нас, 30 человек студентов, поселили в общежитии местного сельскохозяйственного училища. Недавно построенное здание, естественно типовое, еще не было загажено по обыкновению любых российских общаг и нам там было довольно-таки уютно. Мы жили в боксах, состоящих из двух жилых комнат и туалета с душевой. Со мной поселились два самых отвязных парня нашей группы – один думал только о бабах, так как совсем недавно получил первый опыт секса, а второй постоянно попадал в истории с непредсказуемым финалом. Такой авантюрист… В конце коридора на каждом этаже находилась общая кухня, но мы очень редко ею пользовались, разве что кипятили воду для чая. Есть нас водили в местную городскую столовку, которую оплачивало из собственного кармана училище. Еда там была типично совково-общепитовская и нос мы не воротили только потому, что ничего лучшего тогда и не было. Освежали удрученное восприятие тоскливой атмосферы занюханной столовой две поварихи и девчушка-раздатчица. Все три были, что называется русские красавицы – кровь с молоком, с пышными грудями, приятной пухлостью фигуры, а молодайка еще и привораживала ямочками на щеках и озорной улыбкой. Я с ней сразу познакомился и мы каждый раз болтали друг с другом на простенькие житейские темы, через которые постоянно проскальзывал взаимный интерес.
Наша практика заключалась в том, что мы весь день сидели на солнцепеке и писали этюды – городские, с видом на Волгу и светящиеся от яркого цвета портреты. Вечерами мы должны были сочинять композиции на тему местной жизни, однако вместо этого предавались самым разным гедонистским развлечениям. Днем же мы имели небольшой перерыв – на сиесту, так сказать, которую полностью посвящали купанию в Волге.
После рабочего дня я бродил по Плесу в поисках развлечений и тем для отчетных картин. Куда бы ни направлялись мои ноги, они всегда, в конце концов, приводили меня на центральную площадь города, на котором находился главный магазин местного пивного заводика. Пиво, которое здесь продавали – темное, крепкое, с чуть горьковатым вкусом, липкое, как в рекламе чешского собрата – было лучшим из всего, что я пробовал, за всю жизнь, может быть. Холодное – оно помогало справиться с удушающей жарой, вкусное и сытное – утоляло постоянный голод, который не утихал от скудной столовской жрачки.
Да, жара стояла такая, что меня спасало только то, что я ходил в шортах, босоножках и белой панаме, отдаленно смахивающей на колонизаторский шлем. Естественно, что по тем временам это было вызывающе – и в Москве-то менты, видимо, от нечего делать, тогда еще не было ни разгула преступности, ни «несогласных», гонялись за людьми в бриджах и шортах, продолжая по привычке кампанию против стиляг. Как-то раз, после окончания школы, я на спор и в честь этого замечательного события, прошелся в шортах и ярко-красной майке, с рюкзачком, в котором лежали сандалии, от метро «Щелковская» до Нескучного сада, в котором мы с друзьями устроили купание в пруду - тоже, кстати, запрещенное. Идти приходилось дворами и по набережным, так как на центральных улицах меня бы замели в течение первых десяти минут променада.
Здесь же в Плесе мне на помощь пришло, как я думаю, постоянное присутствие в городе зарубежных туристов, которые были экипированы схожим образом и, конечно же, моя самоуверенная физиономия. А вот почему местная молодежь никак нас не донимала, я не понимаю. Исходя из вековой русской традиции, когда ксенофобия распространяется не только на заморских гостей, но и, при чем в гораздо большей степени, на соседских парубков, будь то двор, улица или деревня, меня должны были терроризировать на каждом углу. Но нет, за все время нашего присутствия в этом городке, мне только один раз пришлось отметелить местного ухаря – он чрезмерно экспрессивно и настойчиво искал любви.
Представляете, уже заполночь, когда мы, мирные студиозусы – кто спал, кто пил, кто пел, а кто и любил, из помещения проходной вдруг раздался душераздирающий крик «Где бабы? Бабу хочу!..» Меня этот вопль души выдрал из сна, в котором я участвовал в сексуальном контакте и, по всему, кульминация была на подходе… Так что мое возмущение, кроме чисто эмоционального имело под собой и физиологическое разочарование. Однако, очухавшись окончательно, я испытал такой силы радость узнавания классического Феллиниевского сюжета, что готов был спуститься и аплодировать невольному плагиату. Прийти на этот «вечный зов» мне все-таки пришлось – издающая его особь не собиралась успокаиваться, не добившись своего. Как всегда на Руси, финал этой истории имел три варианта – первый должен был закончиться тем, что какая-нибудь сердобольная и неудовлетворенная девица, видимо из наших студенческих рядов, так как других в этот момент в общаге не наблюдалось, должна была отдаться страстному соло-менноволосому здоровяку, принеся, таким образом, успокоение горящей плоти обоих; второй – предусматривал возможность скорого отрезвления, жаждущего любви, деревенского парубка, пробуждения в нем совести, и подачи нам челобитной с изъявлением искреннейшего раскаяния; ну, а третий (самый, на мой взгляд, очевидный) должен был закончиться мордобитием, с последующим выносом тела.
Орущий детина был прекрасен! Желтые всклокоченные волосы, сочные красные губы, разинутые в неустанном призыве; голубые горящие глаза, в которых чудесным образом растворилось все человеческое, выставив наружу одно желание – утихомирить зуд, охвативший его причиндал; голый белоснежный торс, помеченный огромным количеством родинок и, как апофеоз эстетики деревенского Эроса – приспущенные штаны, из-под которых выглядывали труселя героя мультфильма Котёночкина. Посмотрев в эти сказочные очи, я понял, что ни о каких переговорах или увещеваниях можно даже не помышлять и сразу приступил к исполнению третьего варианта. Так сказать – направо пойдешь… утром ничего не вспомнишь, но болеть будет сильно!
А тут и зрители подтянулись. В холл спустились прекрасные одалиски, нимфы и даже одна русалка, правда, без хвоста. Всех их растрогал и взволновал страстный призыв белокурого богатыря из славного города Плеса, что на Волге – видимо эти мифологические красотки, оголодавшие в обществе инфантильных и боязливых однокашников, всерьез понадеялись на полуночное явление к ним сказочного принца. Увиденный ими хлопец, явно их разочаровал, а вот они его нет. Получилось, как в молдавской сказке:
- Ион, ты девушек любишь?
- Да!..
- А они тебя?
- И я их…
Не включая осознанности, в глазах озабоченного самца вспыхнул свет – похоже это было на работу светофора, после длительного ожидания и готовности, что-то у него внутри сработало и, наконец-то, вспыхнул «зеленый» - поехали. Словно обезумевший кабан, хлопец бросился в атаку… И нарвался на меня. Пропустив его мимо себя так, что бы наши тела поровнялись на невидимой черте, типа той, которую любил прочерчивать Том Сойер, я обхватил его шею рукой и заключил ее в замок, из которого не было другого выхода, кроме как в бессознательное со-стояние. Маленько потрепыхавшись, только что разудалой бычок – победитель многих коррид, превратился в кроткого спящего младенца, пускающего слюну и готового начать гукать и лопотать, требуя к себе любви и ласки.
Уложив обезвреженного сексуального террориста отдохнуть на полу, я призвал на помощь подтянувшихся заспанных ребят, вместе с которыми мы быстренько транспортировали захрапевшего свина на лавочку перед входом в общагу.
Сами понимаете, что мои котировки в среде наших девчонок выросли скачкообразно и геометрически. Тут же мы решили немного отметить столь эффектную победу над силами Зла. Девушки в момент организовали чаепитие, а я притащил к ним в комнату последнюю бутылку домашнего вина, из подаренных бабой Ксаной. Как всегда появился все равно кто с гитарой, под треньканье которой началось всегдашнее бардовское занудство. Я мысленно послал посыл с признанием в любви к БГ, который, будь он здесь, быстренько навел бы роковый порядок. Разго-вор скоро перешел на сущностные темы – «быть или не быть…», «любит, не любит…», «есть ли жизнь на Марсе…» Одна из девчонок малолеток, которой, впрочем, успело-таки стукнуть 17 лет, проявила вдруг неожиданную инициативу и прыть, начав довольно откровенно ластиться ко мне. Длинноногая блондинка с узкими, почти азиатскими серыми глазами, демонстрировала такую прыть и уверенность в себе, что я совершенно уверился в ее опытности и аморальности, в хорошем смысле этого слова. Повозившись немного в обществе невинных овечек, которых пыта-лись наставить на путь истинный мои соседи по боксу, мы с Иринкой перекочевали ко мне, в мою гостеприимную койку. Моя новая подружка и тут продемонстрировала решительность, быстро раздевшись, она с энтузиазмом принялась за разоблачение моего тела. Оказавшись в костюмах Адама и Евы, мы для начала отправились под душ. Там повторилась извечная, прямо таки голливудская, сцена, вместившая в себя и страстные поцелуи, и облизывание друг другу причин-ных мест, и, в конце концов, яростное совокупление, во время которого, я с удивлением и даже с испугом, обнаружил, что, говоря выспренним языком, Ирина подарила мне свою девичью честь, мать ее ити!..
Перебравшись на кровать, я посадил, доверившуюся мне дуреху, себе на колени, прижал ее к себе и начал нежно ласкать, мысленно проклиная свалившуюся на меня обузу… Ирка же, немного отдохнув, начала проявлять совершенно откровенный интерес к моему члену, превратив его в объект исследования и ловких манипуляций, в результате которых я снова оказался на взво-де. Однако же вновь начинать трах с, только что расставшейся с невинностью девушкой, мне было как-то неловко. Я мялся, маялся и метался, стараясь как-нибудь волшебно вернуть Ирину в состояние недавней добродетельности. Почувствовав мое настроение, она усмехнулась и как-то очень по-взрослому, немного осевшим голосом, сказала:
- Тео, прекрати, я тебе очень благодарна и буду рада иметь с тобой столько секса, сколько у нас получится, но никаких претензий… поверь мне! Я просто хотела это сделать именно с то-бой… Люби же меня, дурачок…
Вот так всегда, стоит только женщине добиться своего и мужик сразу превращается в дурачка. И это еще в лучшем случае – чаще всего он становится козлом!
Но успокоить меня ей удалось и, увидев такое рвение, я решил попробовать сотворить с Иркой сеанс энергетического секса, о котором вычитал в каком-то запрещенном тогда, естественно, рукописном труде.
Уговаривать ее долго не пришлось. Сами понимаете – нас теперь связывал импринтинг и любое мое слово или пожелание Иркой воспринималось, как утенком, которого мать-утка учит плавать.
Мы сели, не слезая с кровати, напротив друг друга, соединились при помощи прямого контакта через стопы и ладони, и начали мысленно вбирать на вздохе космическую энергию через макушку. Я свой поток посылал по часовой стрелке через свою левую ладонь ей в правую, прокатывал его через Иркины руки, впускал в себя, затем по своему позвоночнику-кундалини отправлял к своему тазу и вновь совершал круг, но теперь уже через стопы. Получившийся заряд энергии зависал в районе ее копчика и, приняв форму светящегося горячего шара, с силой отправлялся мной в Иркино влагалище. Она, в свою очередь, делала тоже самое, только ее шар попадал ко мне в пах.
Я не очень верил, что получится по писанному, однако минуты через три я почувствовал горячий поток, с огромной скоростью вертящийся по построенной нами конструкции, а еще через 10 минут обнаружил, что эти два энергетических шара вполне реальны.
После того, как мы синхронно шарахнули им друг руга между ног, начался никогда не испытываемый мной раннее оргазм – длительный и такой же силы, как в мой первый раз, когда я попросту потерял сознание... У Ирки, похоже, тоже полшучилось...
Мы долго лежали, откинувшись на заранее подложенные под спины подушки и, с большим трудом, возвращались в реальность. Когда сознание очистилось от этого сладостного наваждения, во мне проявилась первая здравая мысль – как бы мне не превратиться в раба этого нового способа сексуального удовлетворения. Все ж таки в мои планы никак не входило связать свою жизнь со случайной партнершей по сексу. Оказалось, что у Ирки в голове крутится та же мысль.
- Тео, нам лучше завязать с этим...
- С чем?
- С перепихоном в любом виде! А то нам не жить по нормальному...
- Н-да, ты права. Спасибо тебе...
Было уже утро. Раннее, конечно, но день начинался... Ирка ушла к себе, а я провалился в крепчайший сон, из которого меня вытащили кореша, собирающиеся идти в столовую.
На этом можно было бы и закончить рассказ о практике, но... Но ведь было и еще много интересного.
Например, я набрел в один из вечеров на какой-то пансионат, во дворе которого, среди зарослей нестриженных кустов, за деревянным, крашенным в противный, не Тарковского замеса, зеленый цвет, столом, сидела компания престарелых особей мужеского пола и предавалась сразу трем удовольствиям. Во-первых, они пили... Пили крепко, по-русски, но с разным результатом. Кто-то позволил себе ослабить узел галстука и излишнюю жестикуляцию, кто-то уже находился в отключке, уложив седую с сильными проплешинами голову на свой галстук-удавку, кто-то играл на гармошке, кто-то пел, а кто-то изливал на собутыльников свои воспоминания... Так вот – они пели! Солировал гармонист – виртуоз, с сильным хрипловатым голосом и харизмой все еще боеспособного мужика-бойца. Песни были разные – и военные, и частушки, но мне больше всего нравились романсы. В них чувствовалась большая любовь, которая наверняка была в его жизни. Остальные больше слушали, изредка подпевая, но было в их подпевках какая-то тоска, страдание и скука... Но главное, чем они все занимались с особым удовольствием – это разговоры! Тема была одна – секс! Это было поразительно – не зная этого слова, скорее всего не подозревая о тонкостях и изысках этого любимейшего развлечения всех живых организмов на Земле, они с упоением делились воспоминаниями о каких-то медсестрах, библиотекаршах, поварихах и прочих женщинах, с которыми их свела судьба, предоставив возможность испытать сладкое чувство соблазнения и совокупления. Меня поражало, что никто из этих седовласых Дон Жуанов ни слова не сказал о любви к своей Родине, к своей работе и семье... Какие выводы напра-шивались о превратностях жизни!..
Или еще вот такое яркое впечатление от жизни в Плесе. В местном парке началось массовая выучка молодых галчат и воронят полетам. Птенцы, с виду взрослые и важные, на самом деле, были чисто несмышленыши. Выпав из гнезда, такой вот дурачок вместо того, что бы затаиться в траве, начинал громко кричать, привлекая внимание не только своих родителей, но и всякую праздношатающуюся шелупонь, которой только дай повод поглумится над несчастным подростком. Одним из таких засранцев стал я сам. Поймав малыша, который был раза в три побольше взрослого воробья, я, во-первых, дал ему имя – Ганс, почему-то мне всегда казалось, что галки, вороны и вороны были, по сути своей, немчурой, и называть их Фрицами было бы очень и очень правильно. А может сюда примешалось мое детское обожание сказок Андерсена, который тоже, кстати, был Гансом. А, во-вторых, соединил его лапку-руку со своей ручищей-лапой при помощи кожаного шнурка. Таким образом, мы, словно сказочные персонажи были обручены… И хотя, я подозревал в этом крылатом сорванце мужскую стать, вполне возможно, что на самом деле он был ею и носил имя Гретхен…
Мы стали неразлучны! Как ни странно, но Ганс оказался вовсе лишен строптивости и вздорности, которым награждают его племя люди, сами страдающие этими качествами. Мы с ним поладили. Я кормил его тем же, что ел сам, играл с ним в странную игру, которой, как мне тогда показалось, обучил меня сам Гансик. Я постукивал по любой поверхности пальцем, а этот пройдоха старался повторить заданный мной ритм. У него довольно сносно выходило, и он мог бы стать полноправным членом какой-нибудь роковой команды, в качестве ударника.
Особенно нам нравилось ходить с ним в пивной бар, находящийся на искусственном дебаркадере и потому носящий смешное название – «Поплавок». Там нас очень любили официантки, приносящие Гансу соленые орешки, которыми он исправно делился со мной. Ну и, конечно, нам всегда были рады в столовке, в которой мы не меньше двух раз в день откушивали разносолов. К нашей компании всегда присоединялась раздатчица Ксения – смазливая веселая блондинка, с добрыми коровьими глазами и губами настолько сочными, что в них хотелось незамедлительно впиться. Подозреваю, что именно благодаря снисходительному покровительству Ганса к этой, в будущем дебелой, а тогда удивительно аппетитной девице, выра-жавшемуся в том, что только ей он позволял гладить себя по спинке и строил ей, в свою очередь, самые, что ни на есть «куры», Ксения легко согласилась пойти, вот так втроем, гулять вечернею порой вдоль Волги. Никакого цивилизованного променада в Плесе не существовало – девушек здесь выгуливали по простой асфальтированной дороге, повторяющей один к одному рисунок волжского берега.
Мы дошли до ее конца, за которым начиналась природная стихия и немного углубились в чащу кустов и редкого, но очень красивого березняка. В какой-то момент наша беседа, которая, как ни странно, была вполне светской и изобиловала разного рода сплетнями Плесского, Н-ского и Московского масштаба, прервалась буквально на полуслове и ей на смену пришел длительный и очень умелый поцелуй.
Естественно было сказано – «Что бы я ничего себе не думал, что с ней такое в первый раз и что я ей очень нравлюсь…»
Я ограничился действием, о результатах которого Ксения будет вспоминать до конца жизни. Молчание мое прерывалось звуками, которые уместны только во время любовного экстаза, и постоянным покрикиванием Гансика, который вел себя, как заправский болельщик испанской корриды. В какой-то момент, он таки умудрился освободить ремешок, временно прикрепленный мною к стволу небольшого деревца и внезапно легко взлетел – и был таков. На прощание он издал особенно торжественный клич!
С этого дня мое положение в столовой стало особенным – еда мне доставалась отдельно и изобильно. Ксения показно демонстрировала свое нежное и благодарное отношение, а наши походы в березовую рощу стали ежедневными. Мы играли в игру с условным названием «Поиски Ганса». И, действительно, в каждый свой приход в это место, пытались его высмотреть в ветвях кучерявящихся деревьев, или хотя бы услышать знакомое постукивание клюва. Может он и подглядывал за нами, однако своего присутствия при наших любовных свиданиях, не выдавал. Ревновал, наверное...
Практика перешла свой экватор. Многие ежедневные события превратились в рутину. В том числе и наши пленэры, ежедневные выпивоны в разных составах и ежевечерние полемики об искусстве. Надо отдать должное - такого понятия, как общественная жизнь, для студентов и преподавателей Н-ского художественного училища, просто не существовало. Мы все жили по принципу «Здесь и сейчас», предаваясь радостям жизни, полностью отключившись от каких бы то ни было проблем.
Организовались парочки, а иногда целые коллективы, члены которых посвящали свободное время исключительно сексу. Даже преподаватели, опекавшие наш быт и учебный процесс, были под присмотром записных карьеристок, решающих вопросы своего продвижения по жизненным ступеням, старым проверенным способом.
Мы все предавались шалостям, смахивающим на солдатский казарменный юмор. Например, однажды, уже заполночь, моим сожителям по боксу, пришла в голову «блестящая» идея, как отомстить девицам из комнаты номер 11, отвергшим их ухаживания-приставания. К своему стыду, признаюсь, что поучаствовал в этой проказе – просто так, из мужской солидарности, потому как был подшофе и увидел в этой проделке смешную сторону. Мы заклеили с внешней стороны проем двери их бокса газетами, и со своей стороны заняли позицию с ведрами, наполненными разведенной в воде гуашью. Представляете удивление, охватившее девиц, когда, спросонья открыв свою дверь, они обнаружили перед носом передовицы из газет «Правда» и «Известия»? То, что здесь кроется какой-то подвох, им стало понятно сразу, но, как себя вести в данной ситуации, они понятия не имели. Время тянулось, но, к нашей охотничьей чести, паузу мы выдержали с непоколебимым спокойствием. Наконец-то, какая-то решительная девчонка прорвала этот стенд политической информации, и тут же была превращена в мокрую, разноцветную фурию. Мы со смехом ретировались и утром при выходе их своего бокса, ожидали ответной мести. Но наши жертвы оказались в этом вопросе такими же безынициативными, как и в любви, и в творчестве...
Другую забаву придумал я сам. Использовав своих приятелей в качестве благодарных зрителей, подстегиваемый амбициями «передовой личности», я решил наказать самого отпетого ретрограда нашей группы, своими морализаторскими сентенциями изрядно доставшего всех нас. Во время нашего вечернего купания в волжских водах, я похитил всю одежду этого «правильного» до дури и надоедливого, как всякий комсорг взвода, дурака. Мы, из ближайших кустов, наслаждались представлением, которое он нам бесплатно дал. Никто ему на помощь не пришел – даже немногие туповатые девицы, в которых чувство юмора никогда не просыпалось. Так что, покричав и побегав вдоль берега, нашей жертве пришлось-таки тащиться в общагу в плавках и с этюдником через плечо. Найдя возле дверей своей комнаты аккуратно сложенные шмотки, наш «горе-передвижник» лишился возможности призвать к ответственности «безответственных и подлых жуликов» - цитата из его бабьего кудахтанья.
И тут, в самый разгар и бурление страстей, на нашу практикующую команду напала дизентерия.
Атаку бактериологического оружия обнаружила наша троица. Дело было так – на очередной вечеринке, в наши шальные головы пришла «блестящая» идея – проучить самую заносчивую и противную девицу из всех практиканток. Знаете, бывают такие удивительные женские особи, которые всеми возможными способами демонстрируют окружающим мужикам свою неудовлетворенную похоть, но при малейшем с их стороны поползновении к ее прелестям, тут же принимают вид оскорбленной добродетели. А, отведя от себя угрозу, понове начинают самый отвязный флирт. Этот тип женщин прекрасно описал в своем известном романе о Парижской жизни Генри Миллер. Мы решили пойти по его стопам. Вернее наши намерения невольно совпали с тем, что вытворяли главный герой и два его приятеля.
Была вечеринка, на которой эта стерва Светка начала изводить мужскую часть компании, совершенно безумным и откровенным образом выставляя напоказ свою грудь, демонстрируя, как бы ненароком, нижнее белье, ластясь и нежничая с таким бесстыдством, что даже ее товарки начали поглядывать на нее с неодобрением. В какой-то момент, когда эта зараза в очередной раз отправилась с Жорой в коридор, якобы для того, чтобы дать, наконец, волю его рукам, мы с Романом этак ненавязчиво к ним присоединились. Осыпая ее вниманием и лестью, нам удалось уговорить ее зайти в наш бокс для того, чтобы уже с нами распить бутылочку вина, попеть рок-баллады, на исполнение которых был горазд Ромка, ну и в еще большей степени плениться ее очарованием. Дура клюнула на возможность поиздеваться над тремя видными парнями и без опаски осталась с нами наедине.
Дальше все было по Миллеру, включая стилистику текста. Роман вместо своего пения врубил магнитофон, а мы с Жорой вплотную занялись Светкиным несложным прикидом. Не прошло и минуты, как она оказалась абсолютно голой, и только тогда до нее дошло, что дело пахнет жареным. Сразу вся напускная бравада и желание щекотать наши нервы у нее растворилась бесследно, началось канюченье, слезы и мольбы о прощении. Однако, когда у трех мужиков в руках оказывается обнаженная девка, которая целый год изводила всех пустыми обещаниями плотских утех, пощады ждать не приходится. Да и то, что эта озабоченная курица не поднимала особенно хая, говорило о том, что, на самом деле, ей уже давно хочется, что бы ее кто-нибудь хорошенько отделал. Ей же, можно сказать, повезло троекратно – по числу оказавшихся в деле самцов.
Все началось с того, что двое держали кудахтающую куру-дуру, пока третий зачищал ее передок, сочащийся таким количеством смазки, что последние сомнения в правильности наших действий, если бы они были, полностью в ней растворились. А закончилось классическим вариантом из благословенной «Камасутры» - когда три члена нашли себе по отверстию.
Светка была довольна несказанно. Весь гонор с нее слетел без следа, и, под конец нашего приключения, она превратилась в простую классную благодарную дивчину, готовую на все. Правда под утром у нее поднялась температура, а Романов член – последний посетитель ее заднего прохода изрядно был измазан, внезапно прорвавшимся из Светки потоком жидкого кала.
Так в нашу жизнь ворвалась дизентерия!
Конец авантюры по Миллеру.
Народ косило нещадно – через три дня четверть состава приехавших практикантов была эвакуирована в районную больницу.
У нас же продолжался пир вовремя чумы. Пьянство и ****ский пожар не затухал ни на день. В конце концов, мне стало понятно, что, с таким образом жизни, мне не сдать практику ни за что. И я резко, в один день, завязал со всеми безобразиями, оставив для порядка только выгоднейшие отношения с Ксенией из столовки.
За оставшиеся пять дней мной было написаны три картины. Одна про ветеранов, вторая про Ганса и наши с ним походы в «Поплавок», а третья, благодаря которой мне удалось получить хорошую оценку – это машинный двор местного колхоза.
Если бы вы знали, как мне до сих пор не хватает в июне месяце этой обалденной жизни в Плесской общаге.
Глава 17. Каникулы-2
Наступило время каникул! Два месяца без учебы, два месяца вдали от студенческой тусовки, развлечений и бессонных бдений перед сессионными экзаменами.
В первые дни мне просто хотелось только спать и есть. Я думал, что в таком режиме проживу весь июль. Однако мои родители имели на меня свои виды и предполагали совсем другое времяпрепровождение. К тому же и Инга хотела провести со мной хотя бы одну неделю. Так что покой мне только снился. Сначала в свои родительские права вступила мама, которая к моему приезду подгадала путевку на советский Запад – в пансионат в окрестностях Риги неподалеку от Юрмалы, который славился тем, что около него была самая длинная отмель на всем балтийском побережье, а само это побережье состояло из белоснежного кварцевого песка. Мелкого, мелкого, против которого крымский был подобен грубо раздробленным зернам пожелтевшей арабики. На этом песочке мы и провели большую часть времени, разбавляя отупелую дрему солнечных ванн попытками изобразить плавание – трепыхаясь на мелководье, периодически задевая то коленками, то руками размягченное морское дно. Один раз я из принципа решил дойти до глубоководья и не смог – надоело брести, изображая из себя пророка Моисея. Пройдя шагов триста и оглянувшись, я мог поздравить себя только с тем, что за мной не гналось фараоново войско. Бултыхнуться в волну нам удалось только в Дубулты – стариннейшем купальном месте всего Прибалтья.
Мы бродили по улочкам старой Риги, наслаждаясь отсутствием всякой совковости (исключая разве что русифицированные названия улиц – чего стоит дурацкое слово «Московас»), поедали вкуснейший ароматный хлеб, смазывая его бесподобным зерненным творогом, прославившим на весь СССР латышских крестьян и постепенно превращались в антисоветчиков. Мама накупила различных глиняных безделушек, которым предстояло превратить нашу жилплощадь, а вернее ее комнату и кухню в стильный интерьер. Гуляли в сосновом бору, тянувшимся вдоль берегов реки, (хотел написать Гваделупы), ан нет, Лиелупой звали эту неспешную, как и все связанное с природой и характером потомков Латгалов, реку. Забирались в район Риги, состоящий из красивых деревянных особняков. В облике которых, удивительным образом, сочеталась довоенная эстетика свободной Латландии и осоветченная искушенность современных Латов.
Для разнообразия мы съездили в Таллинн, наверно, что бы почувствовать разницу между Эстами и их западными соседями. Старый город столицы Эстонии поразил своей красотой и ухо-женностью настолько, что мне внезапно стало горько и обидно за несчастных Н-скцев, совершенно не имеющих никакой истории, кроме сомнительной репутации одной из колыбелей революции. Я разглядывал камни, из которых были собраны мостовые – на них не было и следа замшелости, а потертости и царапины как будто погружали нас в те времена, когда по этим булыжникам тарахтели телеги и из-под подков чухонских рысаков вылетали веселые искры. Оранжевые крыши старинных домов, словно красочные мазки с трибуны голландских болельщиков, организовывали пространство в супрематическом ритме. А, если прищурить глаза, а иногда балтийское солнце заставляло это делать не хуже крымского, то к этим оранжевым упорядоченным прямоугольным пятнам присоединялось развеселое месиво разноцветных стен домов, на котором поблескивали или темнели аккуратные пятнышки оконных проемов – получался Кандинский середины 20-х годов!
Практически не выходя за пределы 16 века, мы внезапно оказывались в своем 20 – это был «урбанистический шедевр», совершенно неуместный и чуждый бюргерской эстетике европейского городка времен реформации – гостиница «Виру». В ней мы прожили два дня. Ощущение было такое – будто ни с того ни с сего попали в фильм об американцах, снятый на киностудии имени Довженко. Поражала стерильность номеров, вежливость персонала и потрясающий вид на старый город и финский залив. В лифте этого претендента на славу Таллиннской Эйфелевой башни мы столкнулись с игроками советской сборной по баскетболу. Я со своим немалым ростом почувствовал себя пигмеем рядом с Арвидасом Сабонисом, а моя мама с ее 166 сантиметрами и вовсе на минуточку превратилась в лилипуточку.
Завершающим номером прибалтийской культурной программы было посещение органного концерта Гарри Гродберга, который проходил в церкви св. Николая (Niguliste). Весь концерт я просидел с закрытыми глазами – мне представлялось, что меня носят волны то бушующего, то спокойного океана. А иногда, словно водоворотом, меня засасывало в глубину и там отпускало. И тогда я превращался в странное существо, живущее в звуковом пространстве и питающееся теми или иными нотами, аккордами, а иногда и целыми созвучиями.
Едва вернувшись домой, я уже на следующий день отправился на Курский вокзал, где меня поджидала Инга. Мы решили попутешествовать по Крыму. Немного дикарями, немного цивилизованными туристами и еще немного - совковыми. Инга потратилась на СВ вагон – не хотела ждать целый день нашего уединения. И, как только проводник забрал себе на хранение наши билеты, набросилась на меня. И то – мы не виделись с начала мая месяца и ужасно соскучились друг по другу. Утолив немного сексуальный голод, разнежась в истоме и объятиях, мы начали неспешный разговор. Я рассказал ей о поющих ветеранах и моем мимолетном друге крылатом Гансе, о Риге и Таллинне, о моей зависти к гению Леверкюна… А она поведала об изменении в ее жизни – она стала ведущим специалистом по современному искусству Н-ского художественного музея.
Потом наш разговор свернул на опасную тему. Вернее Инга заговорила о том, что за ней начал ухаживать какой-то австриец, работающий в посольстве в Москве и связанный с их атташе по культуре. И Инга впервые задумалась о будущем, о возможной эмиграции, о перспективах и преимуществах жизни в Европейской стране.
- Так в чем дело, Инга? Ведь это во всех смыслах здорово! Воссоединение с исторической родиной, со своим народом… Будь ты еврейкой, небось не думала ни одной секунды?!
- А ты, Тео?
- А что я? Разве я могу дать тебе хоть малую толику того, что сулит тебе этот твой Юрген? Я очень люблю тебя, Инга! Но ведь, что бы хоть чего-то добиться в жизни, мне придется потратить несколько ударных пятилеток… И все это под большим вопросом. Я ведь буду писать только то, что ко мне приходит свыше, а кому это нужно на нашей родине?
- Ты меня так уговариваешь… - поникшим голосом прошептала Инга.
- Я? Ничуть! Все это лишь мысли вслух… Мне с тобой хорошо, но я не могу тебе обещать ничего, кроме своих чувств… По-крайней мере, очень долгое время. А может и всегда… Так что ты исходи только из своего эгоизма – будь счастливой во чтобы то не стало!
Инга прижалась к моей груди губами, а потом оттуда стала смотреть мне в глаза серьезным задумчивым взглядом.
- Ты знаешь, Инга, как я хочу быть и оставаться твоим другом и любовником, но мужем сейчас я не могу быть ничьим. Слишком мало времени у меня в запасе, а ведь не сделано пока что ничего…
- Ты точно будешь замечательным художником, Тео! Таким же, каким сейчас являешься любовником. Ладно, ну его… Люби меня, Тео, люби!
И мы занялись медленным долгим и нежным сексом – сексом-растворением друг в друге.
В Крыму нам посчастливилось жить в частном доме Ингиной подружки, московской художницы, летней порою сдающей свою Коктебельскую хибару московским друзьям. За символическую цену. Домик, лишенный всякого намека на отопление, с летней кухней, ютящейся на небольшом дворике, пригоден был только для того, чтобы создавать иллюзию относительной безопасности. Все-таки хоть какие-то стены…
Сексом мы предпочитали заниматься на соседнем холме, возвышавшемся над городком и вплотную прилегающем к водной акватории бухты. На самой вершине этой сопки была природой обустроена небольшая ямка, в которую могло вместиться не более двух человек, что в нашем случае было очень даже функционально. Мы засыпали там под звездами, а просыпались как раз перед восходом солнца, которое выплывало из-за горизонта аккурат на пересечение дальнего края залива и бескрайнего морского пространства, этой ранней порой, не имеющей четкой границы с небосводом. Ознаменовав рождение нового дня первым страстным слиянием, мы спускались к дому и устраивали себе небольшой ранний завтрак, обычно состоящий из горячего кофе и плитки шоколада. После этого принимали решение об основном подвиге на текущий день, прямо, как неувядающий в веках барон Мюнхгаузен. Подвиг принимал самые разные формы. Это могло быть посещением домика Волошина. Которое, по своей скучности и не интересности, как раз претендовало на статус Гераклова деяния. Занудное блеяние смотрительницы, являющейся не то женой, не то сожительницей Макса, никоим образом не создавало даже отдаленно того светлого образа, которым изобиловали воспоминания современников. Я в то время уже читал его стихи, видел картины и у меня создалось впечатление, что Максимилиан Волошин - это вещь в себе! Человек, создавший произведение искусства из своей жизни. Прямой, хотя возможно и неосознанный последователь идей Бертона. Насколько же он опередил наших сегодняшних художников, которые вместо школы имеют настырность, вместо идеи – анекдот, а философии противопоставляют фельетон. «Фельетонистическая эпоха», как писал Герман Гессе в романе о Йозефе Кнехте. Такое же ощущение мертвечины появилось у меня во время посещения «финского» домика Ильи Репина. Тоска и невозможность соединить картины художника с, представшими перед глазами, бытовыми подробностями. Как будто заглянул в медкарту гения и обнаружил, что в основном он мучился геморроем.
Кстати о Гессе. Прошедшей зимой я попытался поучаствовать в деятельности училищного литературного кружка. Первое наше заседание мы посвятили знакомству друг с другом и с нашими литературными пристрастиями. После того, как я сообщил о том, что моими любимыми писателями являются Томас Манн и Герман Гессе, одна из присутствующих девиц вскочила и начала яростно обличать мою приверженность к фашисткой идеологии. И я, и руководитель кружка смотрели на нее, открыв рты. На робкий вопрос – «Причем здесь фашизм?», молодайка, с видом арийского превосходства, заявила – «Не думайте, что только Вы знакомы с тем, кто такой Гесс!»
Другим нашим подвигом было восхождение на Кара-Даг. Как настоящие шпионы мы преодолели проволочное колючее заграждение, а потом в изнеможении тащились наверх к вершине, если это можно так назвать. Правда на макушку мы так и не забрались – так, потоптали немного залысины, пособирали какие-то красивые камушки и спустились обратно в Коктебель... Никакой романтики. Разве что лазание под проволоку напомнило нам о буднях крымских партизан и битве, которую дал проклятым фашистам когда-то молодой и удалой Леонид Ильич Брежнев. Из более 550 метров, которые вместились в этом небольшом в наши времена доисторическом потухшем вулканчике, мы освоили только первые 150, но и с этой высоты, вмещающей в себя пять девятиэтажных домов, открылся вид такой красоты, что Инга потратила целую пленку на фотки морского безбрежья.
Запомнилось еще хождение к варягам (хиппи), разбивших свой лагерь-beach, и бичевавших там без роздыху. Музыка, чтение стихов, пляски и пение под гитару через каждые четыре метра. Ну и наркота, конечно, дымок от канабиса подслащивал знойный воздух, превращая его в подобие, пропитанной ароматическими смолами, атмосферы индийского храма. Голые тела молодых людей радовали своей худобой, выгодно отличая собравшуюся компанию от жуткого зрелища, бытующего в общественных банях. Однако грязь в волосах заставляла сожалеть о том, что в привычку «свободного племени» не входило устраивать банные дни. Конечно, ощущение свободы дорогого стоит, а, как раз его-то в этой «Республике Любви» было более чем!.. Но нам с Ингой хватило пары посещений, чтобы почувствовать некое одурение и мы захотели создать свой малюсенький мирок (на двоих), так, что бы не было вокруг никого, кроме моря, флоры и немножечко безобидной фауны.
И мы поехали в заповедник Ласпи.
Горный склон, заросший кривыми соснами, каменистый пляж, чистейшее небо и полное отсутствие людей. Причем слева в километре от нашей палатки находился небольшой дельфинарий, а слева в 2-х – зона отдыха, огороженная зеленым забором.
Мы закупились фруктами и картошкой в Ялте, вином в зазаборном царстве организованного отдыха. Рыбу я ловил при помощи подводного ружья. Немного – 1-2 штуки в день. Мы прожили там целую неделю, пока нас не засек местный лесничий, потребовавший некую мзду за то, что он не будет нас замечать. Мы предпочли съехать – настырные соседи, имеющие навыки крышевания, нам были не нужны.
В эти семь дней мы превратились в Адама и Еву, не узнавших еще, что под пупком у них свил гнездо срам. Одежды были сброшены, право на существование остались только у панамок и солнечных очков.
Заныривая на 5-7 метровую глубину, мы общались с морскими звездами. Не хватало кораллов и тропических рыб. Наш арбуз и фрукты приходилось разделять с налетевшими крымско-татарскими осами. Но ничего - радовало, что на их месте не роились российские комары-кровососы. Вино было классным – все ж таки «Хванчкара», что не говори. Мы выдували две бутылки в день по вечерам перед костром, в обесчеловеченной тишине, наблюдая накатывающие волны, слушая их мерный ропот, и упиваясь мириадами звезд в темно-сине-черном небе. Бегущие по своим делам тучи, ничуть не портили небесного звездного парада. Пересекая бледный лунный круг, с нарисованным на нем гримасничающим женским ликом участницы греческой трагедии, они превращались в светящиеся куски призрачной слюды.
Отхожее место я соорудил на склоне, метрах в 40 от нашего временного жилища. Выкопал яму и соорудил насест, на котором мы восседали, как орлы, вглядываясь в морскую даль. А там периодически подмигивали, завидуя нашему Эдемскому житию, огни проплывающих мимо кораблей и катеров - островков современной цивилизации.
Все время, которое оставалось от созерцания красот, винопития и купания в морских глубинах, мы посвящали любви и сну. Иногда без четких границ между ними.
Убегая от мздолюбивого лесничего, мы заскочили в Бахчисарай. Не знаю зачем. Наверно поддались синдрому туриста – быть в Крыму и не постоять рядом с Пушкинским фонтаном – моветон! Не знаю, что было на этом месте в начале 19 века, но в конце 20 я не обнаружил ничего, что могло бы воспламенить мое воображение и поселить в нем романтическое настроение.
Уставшие, но удовлетворенные, мы катили в Москву в купе проводника. Не СВ, конечно, но и не плацкарта. Спали, ели и молчали, взявшись за руки.
А дальше наступил черед отца. Три недели с ним и его друзьями, мы ходили на байдарках по рекам Приуралья. Тут уж без комаров не обошлось. Зато была чисто мужская компания с тяжелым похабным юмором, матом по делу и так, хорошей физической нагрузкой, ежедневной ухой, вечерними кострищами, футболом и преферансным чемпионатом.
У меня отдохнуло все – мозги, член и чакра «Манипура», заведующая моими желаниями – их не было вовсе…
В Н-ск я приехал, мало сказать, что обновленный. И кого я навестил в первый же день по приезду? Конечно – Нинку!
Глава 18. Будни – 3 (Драки)
Второй год обучения начался с неприятностей. «Хоттабыч» поставил передо мной трудную задачу, или найти себе напарника, или платить за двоих, или съезжать «куды хочишь»! Я бы, конечно, с удовольствием пожил бы один, но платить за двоих – нагрузка, на которую мои родители идти не хотели. Делить хату с кем-либо еще я, может, был бы и не против, если бы этим кем-то, к примеру, была Нинка, но «Хоттабыч» железно придерживался негласных христианских законов – «женихайся или на *** выметайся». А съезжать от него не хотелось – все ж таки лучшее место в Н-ске – легендарное, можно сказать!
Я ходил по училищу и присматривался – жить с этим? – ни в коем разе, с тем? – ну его на «йух»! Оказалось, что по истечении года, я не обзавелся друзьями-приятелями, с которыми мне хотелось бы разделить общежитие… С девицами некоторыми – запросто, а вот с парнями - нет! А потом пришло понимание, что, на самом деле, я хочу жить один. Причем, к моему удивлению, это желание одиночества распространялась не только на сторонних людей, но даже на маму. Более того, вдруг осознал, что ближе к концу жизни, годам к 50-60, я, в отличие от обычных людей, стремящихся перед смертью обзавестись партнером по умиранию (надо же кому-то стакан воды подать), останусь в одиночестве, расставшись со всеми, кто будет к тому времени мне близок. И причины этого мне непонятны – может быть, мне не останется сил, и на творчество, и на любовь…
Делать нечего, я начал подыскивать другое жилье. Тоже проблема еще та. Однако мне повезло, если уход с насиженного места можно назвать везением. Буквально через дорогу я нашел хозяйку, которая сдавала такую же пристройку, но вполне довольствовалась одним жильцом. Тетка была немного странная – молчаливая, всегда одетая по-зимнему в валенки и толстенную вязаную кофту. Голова и грудь у нее были замотаны в обычный серый, пушистый, теплый, вязаный платок. Она была звероводом. Во дворе ее дома стояли рядами клетки с песцами. Были они такими же молчальниками, как и их хозяйка-живодерка, тоже одеты были на северный лад, но при этом сходстве было и одно, разительное отличие – эти «лисы-псы» воняли, как обрусевшие скунсы. Хозяйка ко мне была совершенно равнодушна, ее не интересовало ничто – главное, что бы каждое первое число я подносил ей оговоренную дань, и тогда мне предоставлялся ярлык на дальнейшее управление своей жизнью.
Мария Ильинична иногда хворала извечной русской болезнью и тогда мне приходилось помогать ей кормить ее клеточных обитателей. За это мне следовало благодарственное подношение – чугунок с картошкой и миска с квашеной капустой.
От училищных будней меня все больше и больше захватывала тоска. Учиться стало совсем неинтересно. Я уже понял, что единственным плюсом учебного процесса являлся режим чередующихся обязательных штудий – по рисунку и живописи. И умение появлялось не от присутствия мэтра, а от собственного трудолюбия. Диалектический закон о переходе количества в качество действовал здесь непреложно и точно, как швейцарские часы. Знаю, что некоторые художники ловят кайф от самого процесса нанесения изображения на поверхность бумаги или холста, но это не про меня. Мне нужна была некая сверхзадача – чтобы, глядючи на мой рисунок или полотно, хотелось не выставить оценку, а залиться слезами, заржать, пойти напиться и трахнуться или повеситься… Причем единство формы и содержания важны гораздо более, нежели самые смелые формалистические находки. Неприятие Петровым-Водкиным выкрутасов, которыми баловались все будущие наиболее выгодные клиенты «Кристи» и «Сотбиз», мне понятно. Действительно – можно ли, будучи в здравом уме, относиться к «Черному квадрату» Малевича иначе, кроме как к манифесту?
На этой почве у меня пошли нешуточные идеологические бои с деканом. В училище я столкнулся с другой крайностью, когда идеология одерживала верх над разумом.
Вот наглядный пример!
К 23 февраля руководитель нашего отделения придумал для нас нетривиальную, как ему представлялось, тему – «Детство и война». Мне в голову сразу же пришел образ разрушенной зимней деревни, в которой, среди руин и опаленных остовов русских печей, оборванные подростки играют тряпичным мячом в футбол. Мол, несмотря ни на что, жизнь торжествует! Ан нет, как сообщил мне господин Летов, наши дети во время войны не играли в футбол, а точили на заводах снаряды… Во как! Приветствую Вас, господин Оруэлл!
Исходя из вечного противостояния Моцартов и Сальери, образование давало умение создавать грамотные композиции на любые темы, а дар свыше награждал готовыми образами, требующими только профессиональных навыков. И обучить вот такому ремесленному мастерству и был призван учебный процесс, но следствием такого обучения было категорическое неприятие самостоятельного творчества студентов.
А мне-то во снах и в моменты вспышек озарений приходили очень странные образы – тоскующих пьяниц, удрученных безнадежностью своего существования, девочек, пускающих мыльные пузыри, мальчиков, объятых желанием выпрыгнуть из окружающего мира при помощи игры… Наконец просто теток, парящихся в бане и радостно приветствующих маленькую девоч-ку, впервые попавшую в мир взрослых…
И я приносил свои эскизы на суд этому старому дураку, совершенно лишенному понимания художественности и образности и способному только на несносную идеологическую болтовню. А мои сокурсники посматривали на меня, как на диковинного зверя.
Такая зажатость заставляла искать выход копившейся агрессивности. А так как в сексе я предпочитал партнерство и творчество, то тотестерону приходилось ждать подходящего момента, чтобы излиться вовне.
Эту возможность, так сказать, разнообразие в тоскливое существование вносили периодические драки. Вообще-то я противник мордобоя, но так уж устроен человек, что иногда это единственно понятный ему язык общения. И потом, в России не надо искать повода к насилию, скорее человек, наподобие гриба для лесного прохожего, служит вожделенной добычей, растворенной в атмосфере агрессии. Раньше, даже если меня доставал своими приставаниями любитель выяснять отношения, я старался оставаться в рамках мирного диалога. Прямо как дипломатический корпус во время войны. Иногда это принимало крайне утомительные формы. И отнимало массу времени… Конец, моему попустительству человеческим слабостям, положил мой училищный приятель Гусаров. Однажды мы оказались с ним на остановке в обще-стве сильно поддатого мужика, по которому невозможно было определить – то ли это приблатненный хулиган, то ли душевно страдающий работник камвольного комбината. Выбрав меня в качестве жертвы, он начал сначала допрашивать, откуда, мол, ты такой взялся, а закончил, как водится слезливой бесконечной жалобой на окаянную жизнь. Я вежливо, но с демонстра-тивной вялостью внимал этому потоку бессознательного, иногда безвольно поддакивая, иногда автоматически кивая головой, абсолютно не вникая в несвязную речь забулдыги.
Гусаров с интересом наблюдал весь этот цирк, а когда мужичонка буквально прильнул к моей груди, в голос оплакивая судьбу нашей с ним общей родины, вмешался. Подхватив пьянчугу за шиворот, он рывком развернул его лицом к себе и четко и раздельно процедил сквозь зубы – «Пшел нах.., мать твою!» Эффект был потрясающий! Только что братавшийся со мной хмырь, внезапно как-то явно уменьшился в размерах и волшебным образом оказался в пяти шагах от нас, снова с унынием рассматривая какую-то выщерблину в своей тоскующей душе.
А я получил выговор в виде еще одной крылатой фразы – «Интеллигент затраханный – ты еще в народ пойди!»
И тут я прозрел – и он (хмырь то есть) - не народ, и я не народоволец… И с тех пор мне уже ничто не кажется, а видится как оно есть!.. И я с удовольствием пускаю понятный местным людям кулачный аргумент.
Следующее столкновение с любителем насилия, превратившееся в хороший цирковой «гэг», произошло еще при Андре и даже с его участием. Мы ехали в трамвае в сторону железнодорожного вокзала – возвращались домой после честно прожитого трудового дня. Впереди были обыденные вечерние студенческие дела, типа готовки домашних заданий, слушания очередной порции рока, различного рода бытовухи, а в завершении, конечно же, обязательная прогулка в гости к вечеряющим коллегам.
Трамвай был забит до отказа. Нас с Андре разнесло в разные концы вагона. Это было в порядке вещей – все равно нормально общаться в хмурой транспортной толпе было невозможно. Всякое проявление веселости, легкости воспринималось людьми болезненно, как будто чужая радостность оскорбляла их благопристойность. Причем хамство по отношению друг к другу было знакомо и привычно и не отвергалось ими с негодованием, а выходки подвыпивших бала-гуров и вовсе приветствовалось, как скоморошество на киевской Руси.
Была зима. Я ехал в своем американском кожаном пальто, утепленном ватиновой подстежкой, замотанный трехметровым трехцветным вязаным шарфом, в мохнатой ушанке, сде-ланной из шкуры густошерстной овцы. Через плечо болтался громоздкий этюдник – предмет первой необходимости художника-студента, а также повод для негодования остальных пассажиров. Я разглядывал людей, прикрываясь для конспирации какой-то книгой. Вся одушевленная масса моих временных корпоративщиков была одета в черно-серые одежды. Немногочисленные синие пятна женских пуховиков выглядели неуместной фривольностью. Моя коричневая кожанка занимала промежуточное положение, своим классическим покроем отсылая в не менее классические кинематографические пятидесятые. Через некоторое время ко мне пристроился колоритный персонаж. Был он невелик, своей бритой налысо головой подпирал мою грудь, алкогольно и туберкулезно истощен и как-то неприятно замызган. Его пальцы были украшены перстнями – знаками отличия его богатой уголовной жизни, а тело прикрывал дер-матиновый плащик, по цвету созвучный с моим заморским тренчем. В глазах царила поистине медитативная пустота. «Ши» и «Ли» в одном флаконе. Окружающий мир в них не отражался, его попросту не существовало, а то, чем они все-таки отличались от окружающего угреватого ландшафта, говорило о достижении прижизненного состояния «Смерти».
Однако какие-то, пусть совершенно иллюзорные, надежды и желания все же таки тешили это упокоенное сознание, заставляя страдать из-за, пусть и бессознательной, но измены великой диаде «Пустот». Результатом этого неосознанного стремления к небытию, была фраза, произнесенная им бесцветно, совершенно безынициативно, как бы зачиная весь дальнейший кульбит его судьбы.
- Давай снимай… это… пальто… што ли…
Совру, если скажу, что совсем не испытал страха. Кольнула, кольнула этакая махонькая булавочка где-то под сердцем… Кольнула и тут же растворилась в какой-то сумасшедшей радости, разлившейся по всему телу, возвращающей к тому времени, когда наш тренер по Айкидо отправлял нас, группками разбитыми на пятерки, на танцы в клубы окрестных деревень, для отработки навыков на пьяных и жутко агрессивных хлопцах, верховодящих над местной шпаной.
- А ты мне, значит, свой зипун, что ли, отдашь?
- А-а… не-а… а бери.. што ли…
- Ну, что ж, дорогуша, щас доедем до вокзала, выйдем на улицу и поглядим, а?
- Хм.. лады…
Больше мы не говорили. Андре не было нигде видно, но остановку нашу он вряд ли бы проехал.
У привокзального кольца из трамвайного вагона выперлось процентов 90 усталого работного люда, спешащего по своим домам, навстречу вечерней жрачке, законной бутылке водяры, скучному сексу и провалу в спасительный, от бессмыслицы существования, сон. Вышли и мы – в одну дверь я с зэком, в кармане пальто которого наверняка припасен был ножичек, а в другую – Андре, с интересом рассматривающий наш цирковой дуэт, выполненный Судьбой в духе бессмертного произведения Михаила Афанасьевича Булгакова. Непонятно было только одно, чью роль я играл - Коровьева или же Азазелло?
Мой новый знакомец Андре не видел, он своими бессмысленными зенками смотрел как бы в никуда, не теряя, впрочем, из виду вожделенного «американского пальта».
- Может, расстанемся с миром, любезный? – с благовоспитанным видом спросил я, - кому нужны приключения в этот поздний час, а?...
- Не понял я, - вновь противно заскрипел пришелец из блатного мира, - те че… эта… жить надоело, шо ль?..
- Не хочешь, значит, миром разойтись – в любви, так сказать, и согласии? Ну, что ж, тогда прощай, любезный…
И я сделал (сымитировал) движение в сторону от кольценосного разбойника, и тут же, как я и предвидел, в его руках сверкнула заточка. Он двигался стремительно, одной рукой схватив меня за плечо, разворачивая к себе лицом, а другой, вооруженной, тыча мне в лицо свой бандитский инструмент.
Я ждал этого. Поэтому его свободная рука, оказалась вывернутой в неудобную позицию, из которой можно было освободиться только, сломав ее, а вооруженная, сделав некое танцевальное движение (похоже, из танго), удобно легла в, уже мою, свободную ладонь и тут же была сломана в области пястных костей. Ножичек нырнул в ближайший сугроб, а незадачливый охотник за чужим добром стал похож, на, изрядно общипанного противником, бойцового петуха, со сломанным крылом и с покорно опущенной головой.
- Все понятно, любезный? – спросил я.
- Ага, - просипел этот мудила. И я даже, грешным делом, подумал, что чувака можно и отпустить… Но тут, слава Богу, заметил, что его глаза, то злобно зыркают на меня, то смотрят на то место, куда в сугроб выскользнула его заточка.
- Понятно, ладно, сам напросился… ЛЮБЕЗНЫЙ!
Первый удар был нанесен в его челюсть моим замечательным ботинком канадского производства. Уголовничек впал в полубессознательное состояние, и вместе с потерей немногих зачатков разума, был уложен мешком на снежок. И тут произошло удивительное – в беспамятстве, этот, как оказалось, вполне достойный противник (по своим морально-бойцовским качествам) начал выхрипывать из себя матерные ругательства, а руки его упорно шарили в поисках оброненного оружия.
- Что ж, Андре – его надо добить для вразумления, на будущее…
И мы, каюсь в этом грехе, добили мужика до полного его оцепенения… А потом аккуратненько отнесли на вокзал и вместе с его заточкой положили недалеко от милицейского поста. И даже позволили себе посмотреть со стороны, как на эту находку отреагируют стражи правопорядка. Хорошо отреагировали…
Вторая, запомнившаяся мне драка, была спровоцирована местным завокзальным хулиганьем той же зимой. Я притащился в Н-ск из Москвы ранним, темным, морозным утром, нагруженный огромным количеством масляной краски, часть из которой была расфасована в металлические полулитровые банки. Представляете
себе эту прекрасную картину? Через железнодорожные пути передвигается, словно маневренный тепловоз с прицепленными к нему двумя грузовыми вагонами, парень ростом за метр девяносто, облаченный в кожаное длиннополое пальто, огромную, из овечьей шкуры сварганенной, шапку, замотанный длиннющим трехцветным шарфом, обутый в военного образца ботинки. Нагруженный приличного размера заплечным солдатским вещмешком с жратвой и несущий в руке огромную индийскую кожаную сумку с выдавленными на ней слонами, набитую художнической «снедью», а к нему подъезжают с недобрыми намерениями пара малорослых, в сильном подпитии, молодых охламона – выпускники какого-нибудь местного ПТУ.
К их чести они не претендовали на краски, а вот еда и особенно наличные («Пиастры, пиастры…») волновали недавних школят, как нынешнюю кошку пресловутый «Вискас».
- Бабки давай! – в два голоса пели эти январские коты (не дотерпели бедолаги до марта) и своим певучим речитативом напомнили мне киношных немцев, истошно вопящих заклинание, почерпнутое в разговорнике гебельского производства – «Млеко, яйки – давай, давай!»
Хотелось им ответить по старинке – «Окстись, Нечистая!..», но боюсь меня бы не поняли. А вот, когда я сначала одному, а затем и другому тоже (никакой дискриминации!), уронил на головы свою поклажу, то оказалось, что слова-то и не нужны!
Почему мне вспомнился этот анекдотичный случай? Если бы Вы видели, как по-хохляндски дотошный Андре, словно академик Герасимов, из мятых банок составлял две формы черепов моих незадачливых и кратковременных знакомцев, то эта история навечно запечатлелась в вашей памяти.
Так как «Бог любит троицу!», то я расскажу еще одну историю, которая тоже носит в себе черты анекдота, правда на редкость дурного…
И опять речь пойдет о железнодорожном вокзале Н-ска. Это знаковое место – огромное количество историй самого разного пошиба происходили именно в этих вратах города, раскрывая тайники человеческих душ не хуже, чем в самом «Чистилище»!
На этот раз я шел на Завокзалье вместе с Гусаровым, с подачи которого началось мое прозрение о родном языке людей близких к Природе, не дошедших еще до понятийных категорий цивилизованного общества. У меня, надо сказать, есть несносная привычка идти с предельно возможной скоростью, которую развивают мои ноги, и, хотя рост Гусарова был чуть-чуть больше метра восьмидесяти сантиметра, но в сравнении с моим он изрядно проигрывал. Так что, когда ему надоел мой полет, он попросту отстал, позволив себе привычный крейсерский ход.
Я же, разогнавшись словно палубный истребитель, слетел с перрона на запасный путь и, проходя мимо одинокого почтового вагона, был окликнут какой-то бабенкой, в которой вечерней порой и при скудном освещении никак было возможно разглядеть ни возрастных границ, ни внешних распознавательных знаков.
- Мил человек, можете помочь?
- Что случилось, любезная?
- Да вот зайди, милок, дело у меня к тебе есть…
Ну, я и зашел, как селезень, стремящийся на призыв манка…
Зайдя внутрь «почтовика» - раньше я видел только американскую версию такого спецвагона – любимого всеми режиссерами, снимающими вестерны, я оказался перед былинным великаном… Его рост был изрядно за переделами двух метров, до которых мне не удалось дотянуться всего-то четыре сантиметра. Качок, подобный Давиду Ригерту в его лучшую пору, по пояс раздетый, он поражал не только своими физическими кондициями, но особенно непропорционально маленькой головой, на которой совершенно не было растительности, зато горели сумасшедшим блеском малюсенькие глазенки и, нездоровой краснотой, кривились сладострастные губы.
- Вот, Петя, молодой человек свободен…
Громила, как-то неотвратимо направился ко мне.
- Что? – мой голос зазвенел в какой-то истерической, до сей поры мне неизвестной, октаве, - Что значит – Свободен?
- Ну же ты, Петя – он ведь сейчас уйдет!..
Я сломал тетке нос, освобождая при помощи локтя себе путь к ретираде. На улицу я выскочил аккурат на, проходящего мимо, Гусарова.
- Ну-ка, зайди сюда – возопил я.
Петя был нещадно бит. Не уверен, что после встречи с нами, у него была возможность использовать свой член по вторичному назначению…
Так вот – в начале третьего курса, мне было безумно скучно, и развлекали меня только мои силовые взаимодействия с излишне навязчивыми людьми, которых я находил повсеместно. Правда стычки с ними проходили без свидетелей и были лишены некоего флера авантюрности, который в избытке присутствует в приведенных выше историях.
Глава 19. СУЗДАЛЬ
В эту славную осень я открыл для себя прелесть Суздаля. Случилось это во время учебной поездки, организованной нашей, неуемной на выдумки, училкой по искусствоведению. Я благодарен ей в той же степени, что и ее коллеге, ведшей курс истории культуры в художественной школе. Но, если та зажигала взрывной смесью искусствоведческих дискурсов в культуру древних цивилизаций и неосознанной эротичностью своего поведения, то Птахова Ангелина Алексеевна брала четкостью и педантичностью изложения материала. Причем эта сухость не мешала ей доводить до нас – несмышленышей и невежд, ее восторженное отношение к женщинам Климта, таитянским таинствам Гогена, волшебной сумасшедшести палитры и натуры Ван-Гога… Не мог я согласиться только с ее предвзятым обожанием творчества Сальватора Дали. Он был для меня слишком вычурен, надуман и безжизнен.
Итак, наша команда, состояла из третьекурсников всех четырех отделений, а это ни много, ни мало почти 60 человек переполненных юношеской энергией, безаппеляционностью, максимализмом и абсолютным неумением себя вести в мало-мальски приличном обществе. А Ангелина Алексеевна привезла нас знакомиться не только с архитектурой одного из старейших городов Руси, но и с хранителями этого заповедника нашей праистории.
Честно говоря, суздальские красоты не произвели на меня особого впечатления – в те времена меня больше привлекали урбанистические шедевры Ле Корбузье, город будущего Брази-лиа Оскара Нимейера, и фантастичная архитектура Гауди, с которыми нас очень полно познакомила «наша Птаха», как мы звали Ангелину Алексеевну. Древнерусская архитектура тогда казалась мне как-то слишком простой, что ли… Это потом, когда вся моя натура потянулась к относительному минимализму раннего Возрождения, в произведениях которого форма целиком была подчинена чистоте и силе Христовой, я остро почувствовал красоту северных деревянных церквей, гармонию и тревожную одинокость белоснежных их каменных собратьев. Еще позже, когда я увидел Новгородские церкви, очищенные от наносного белого цвета, меня встряхнуло – розовый камень, суровый северный стиль, золотые купола на фоне голубого неба и белоснежных, бегущих в неведомое, облаков – мой скептицизм был повержен. А тогда, Владимирский Успенский собор, храм на Нерли, привлекали меня своим прямым отсылом к «Рублеву» Тарковского, а вот суздальские храмы не привечали меня нисколько.
В Суздале меня больше поразило огромное здание туристического центра – отеля по-сегодняшнему. В моей памяти он остался гигантским строением из стекла и бетона, которое, не-смотря на вопиющую фальш, привнесенную современным архитектурным стилем на ниву «старины глубокой», по всем статьям переигрывало неказистость и неброскость замшелого суздальского ландшафта. Думается, что в том моем полудевственном состоянии вкусовой невинности, я мог бы быть ярым сторонником нынешнего «Газпромовского» наезда на Санкт-Петербург. К слову, я вовсе не являюсь записным ретроградом, держимордой всего нового, я совершенно спокойно отношусь к смене стилевых парадигм меняющихся эпох, единственным моим пожеланием остается придерживаться элементарных вкусовых норм. Хотя, по правде сказать, именно волюнтаристская власть китча и безвкусицы в московских пейзажах и придает ей узнаваемость и столичный шарм. Он несет в себе бремя человеческого безумия, умудряясь при этом, относительно безболезненно, соединять воедино несочетаемые стилевые фрагменты.
Старый Суздаль восхитил меня медовухой и мясом по-русски, которыми мы угостились в бывшей монастырской трапезной, превратившейся в фирменный кабак, законсервировавший кулинарную суть древней Руси – пожрать от пуза и нажраться в дребадан. А вот неизведанные, но весьма притягательные соблазны, сулимые туристическим ультрасовременным раем, остались, в тот раз, втуне.
Тянуло туда, как магнитом и, в конце концов, притянуло! Отправились мы в Суздаль на разведку с Гусаровым.
Проходя фэйс-контроль, конечно, мы изрядно дрейфили, однако состроив, как нам казалось, уверенные в себе лица, таки просочились (продрейфовали) в вожделенный сад развра-та…
Представляете себе 19-летнего паренька, который самым шикарным местом считал ресторан-столовку в гостинице «Россия», где, в далеком детстве, во время нечастых наездов в столицу, мама кормила его, дешевой тогда, черной икрой. Ну и, конечно, таллиннскую «Виру», поразившую своей комфортабельностью.
А тут тебе бесконечное количество баров, которые передавали своих клиентов друг другу, составляя из них, не размыкающуюся ни на минуту, вечную вахту любителей заморских коктейлей. Там я впервые попробовал «Пино Коладу», позже воспетую в своих романах Харуки Мураками. Мы с Гусаровым прошлись по нескольким таким точкам, расположенным, кстати го-воря, на разных этажах, что позволяло во время переходов несколько вернуть себя в форму. И хорошенько набравшись, беспардонно залезли в сауну, заставив банщика теряться в догадках, откуда на его голову свалились два нетрезвых охламона, яростно спорящих о влиянии на сознание современного россиянина эстетики этого «злачного места».
Выпарив из своих голов процентов 80 хмеля, мы направились в общий бассейн, в водах которого наконец-то и обрели вожделенное телесное блаженство и секс-партнерш. Девчонки оказались владимирского разлива и наведывались в эту обитель греха с теми же целями, что и мы.
Одна была студенткой музыкального училища, а другая уже работала поварихой в одной из кафешек города Владимира. Обе мечтали слинять в Москву и оттуда начать свой путь к вер-хам – одна российского шоу-бизнеса (где она его увидела?), а другая – ресторанного… Но пока суть да дело, обе красотки, чтобы не заплесневеть, наслаждались жизнью – видимо для того, что бы потом было что вспомнить. Походило все это на прощальную гастроль двух мечтательных девиц-сестриц – «Кабы я была царица…»
Почему в этот вечер, а вернее ночь, они остановили свой выбор на нас, совершенно необъяснимо. Может они сыграли на спор, и мы подвернулись в качестве «жертв», а может, в силу стечения обстоятельств, мы стали призом игры «фанты». На представителей столичной богемы или «золотой молодежи» мы никак не тянули.
Как бы то ни было, дальнейшие кульбиты и антраша мы исполняли уже вчетвером. И свое представление мы начали с посещения дискотеки. Я вам скажу, что танцевальными вечеринками меня не удивишь. В моем родном городке ди-джеи появились раньше, чем в стране узнали о существовании такого слова. Первый раз я посетил такое мероприятие, когда мне только-только стукнуло пятнадцать. В помещение, в котором проводилось дискотека, набивалось раза в три больше народу, чем это позволяли санитарные нормы. Звучал хард-рок в исполнении лучших групп того времени – «Цеппелинов», «Паплов», «Зе Ху» и других корифеев тлетворнейшего влияния загнивающей культуры Запада.
К концу 70-х, конечно же, настали иные времена! На смену музыке пришла «музычка»… В огромном полупустом зале суздальского танцедрома царствовали “Boney M”. Звуки, которые они издавали, годны были только для, рекламируемой Джейн Фондой, аэробики, которой, в принципе, присутствующие в зале чуваки со своими чувихами и занимались. Мы тоже к ним при-соединились. Потрясясь под ритмичную, бессмысленную и безэмоциональную «музычку», мы отправились в бар, из которого наше предутреннее путешествие подошло к закономерному фи-нишу – мы оказались в номере наших новых приятельниц. Девчонки оказались подружками не только в мире повседневном, но и в постели придерживались правила – «и хлеба горбушку, и ту пополам…»!
Так веселым дружеским, довольно горячим сексом, закончилась наша первая суздальская вылазка и зародилась традиция хотя бы одни выходные в месяц проводить в ТурРаю «Суздаль-Паллас»!
Ездили мы туда уже порознь, только иногда восстанавливая первичный дуэт. Обычно происходило это следующим образом. Я покупал букет цветов и, фланируя в районе автовокзала, искал интересное лицо – полагаясь на наитие и доверяясь ремаркам внутреннего голоса, который безошибочно определял – «Оп-па! Это то, что нужно!..» Вы спросите - «А точнее?..» И я вам отвечу честно – каждый раз по-разному. Внешние признаки роли не играли никакой, хотя сознательно я всегда предпочитал рыжекудрых, бледнокожих, веснушчатых, голубоглазых существ с явной печатью отстраненности от реальности. А так шатенки, белокурые бестии или ангелы, черноволосые смуглянки или белокожие еврейки с иссиня-черными локонами окружающими курносые личики, толстушки, тростинки, высокие и почти лилипутки – все это было неважно. Главное, чтобы вот эта нездешность, отсутствие суеты, готовность к авантюре, склонность к восприятию интеллектуального словоблудия, позволяющего разглядеть в мужском пристрастии некий духовный голод, присутствовали и даже доминировали над всеми остальными качествами, даже над сексуальностью, похотливостью и желанием нравиться и быть предметом обожания. И тогда, поверьте мне, у нас получался гармоничный тандем, в котором не было постоянного ведущего, но зато каждое желание, каждая задумка – будь то создание совместного артефакта, спонтанное путешествие в монгольские пустыни, или простой элементарный, но столь необходимый «фак», превращалась чудесным образом в акт сотворчества, во время которого оба партнера ощущали полное растворение друг в друге.
Встретив «Ее», во мне взметывался радостный взрыв узнавания.
Некоторое время уходило на то, чтобы Она меня заметила – при моем росте, явной московитости и букете цветов в руках, это было сделать нетрудно. Затем следовало подойти, как бы робея… И честно признаться, что сегодня я вышел из дома с намерением познакомиться с девушкой-женщиной, на которую откликнется мое сердце. Потому как за год проживания в Н-ске, оно изнемогло от душевного (духовного) голода и желания найти себе друга! Потом минут двадцать шел разговор - мы знакомились. Обычно, процентах в 85, дело кончалось тем, что когда я предлагал съездить в Суздаль, в ответ я слышал «Да!».
Мы ехали туда, словно возвращаясь из обыденности и занюханности провинциального городишки, лишенного даже намека на приличную историю, на свою настоящую родину, вокруг которой созревал, благодаря нашим, а скорее моим усилиям, ореол мистичности и элитарности, свойственный стране Касталии. Всю дорогу я заливался соловьем, совершенно искренне сообщая все те открытия и мечты, которые обычно я позволял себе озвучивать только в присутствии Нинки или Инги. Это был, как бы, полигон для пристрелки и оттачивания, созревавших, во мне мыслей об искусстве, своей роли в нем, о культуре, в общем, обо всем... Даже о советской власти, как таковой, даже об отношениях полов, даже о моем пристрастии к чувствам и сексу, которыми непременно должны были заканчиваться наше приключения – обо всем этом я говорил, не умолкая, все больше и больше погружая свою новую знакомую в атмосферу магического магнетизма. Меня не смущало присутствие в автобусе угрюмых людей, погруженных в безрадостные думы – меня несло, как порожистую бурную горную речку, стремящуюся побыстрее слиться со своей более полноводной товаркой.
В Суздале, после обязательной прогулки по местным достопримечательностям, знатоком которых я стал поневоле не меньшим, чем работающие здесь гиды, мы заходили в трапезную-кабак и вкушали моего любимого мяса по-русски, запивая его медовухой, от которой становилось весело на душе и снимались многие внутренние табу.
На некоторое время я превращался во внимательного слушателя – наступало время выступления моей подруги. Развязанный русским хмельным напитком внутренний «гордиев узел» сомнений и запретов, распускался на многочисленные ниточки, веревочки и канаты самых сокровенных мыслей и сомнений и, в конце концов, я, словно герой фильма «Чего хотят женщины», впитывал малейшие нюансы вскрытого внутреннего диалога своей прелестницы. Среди потока банальных и вполне понятных претензий к родителям, сверстникам, к себе самой, вспыхивали искорки подлинной страстности, радость открытий, проявлялись увлечения, выдающие нестандартность отношения к миру и я понимал, что не ошибся в выборе. Я превращался в «хорошо аккустированный» зал, поглощающий аккорды и тремоло, каждый нюанс игры виртуоза-исполнителя и благодарно отдающий ему, насыщенную сопереживанием, энергию.
Из трапезной мы выходили родственными душами, наши руки сплетались в горячих пожатиях и сердца трепетали от нежных прикосновений. Направлялись мы теперь прямиком в «ТурРай».
Дальнейшее развитие событий диктовалось исключительно особенностями моих партнерш – мы, или сразу поднимались в снятый мной номер, или сначала отыгрывали всю программу развлечений, которыми нас мог порадовать этот гостиничный комплекс. Рыбка ни разу не сорвалась, хотя все практически понимали, что наше нынешнее любовное Party не имело никакого продолжения. Просто секс превращался в заключительный, обязательный и нами обоими желанный аккорд прекрасного дня, подарившего нам Узнавание!
Я безукоснительно верю в идею Кармы – и иногда меня поражает, скольким же людям я в прошлой жизни задолжал любви, внимания и ласки, если в течение всей моей жизни мне раз за разом приходится с признательностью и благодарностью возвращать эти долги…
Глава 20. СОБСТВЕННО РИСОВАНИЕ (и его последствия)
Рутина повседневности совершенно меня заела. Стало скучно ходить в училище. Я уже говорил об этом, но вынужден повториться. Несмотря на то, что с каждой неделей, прожитой в заданном учебой темпе, мои умения, пусть и крайне медленно, я бы сказал «неохотно», начинали все более и более походить на кустарное мастерство средней руки исполнителя, подвизавшегося в художественном комбинате мастерить поточные картины для совхозов и колхозов – меня это не только не радовало, а просто таки уничижало. Казалось, что ощущаемое с детства предназна-чение – это не дар божий, и даже, пусть и в худшем случае, не провокация всемогущего Воланда, а просто напросто издевка средней руки бесенка, ответственного за разжигание в моей душе пожара гордыни. Я с растерянностью оглядывал вечерами накопившийся рисовальный хлам и не понимал смысла своего присутствия в стенах художественного учебного заведения. С тем же успехом я мог стать неплохим продавцом зелени на местном колхозном рынке.
Я уже начал понимать, что, само по себе, пребывание в «учебке» не может сделать меня хорошим «сержантом», что, подобно известному капралу, мне пора достать из походного ранца свой будущий маршальский жезл.
С удивлением я обнаружил, что женщины, в которых я не знал недостатка, алкоголь и друзья не способны были полноценно заменить тягу к воплощению, периодически являющихся мне, образов. Этих картин набралось не так уж и много, всего-то с десяток. Но они были настолько емкими, яркими, обладающими некоей магнетической силой, что постепенно эти образы начали замещать другие мысли, заглушать позывы иных, оказавшихся заметно слабее, страстей, подобно медитативному онемению мыслеформ и внутреннего диалога, когда перед полным исчезновением эти построения замыкаются на одной идее – отсутствии всего! Их царствование было деспотичным, не ведающим никаких поблажек – и я понимал, что, только воплотившись на холсте, они соизволят дать мне свободу, да и то, только до появления следующей порции образов. Да, честно говоря, я не особенно и верил в возможность опередить, набирающий мощь, поток – скорее уж можно было предположить, что, в какой-то момент, меня захлестнет «Большая волна» и, чтобы выжить, мне придется стать подобным тритону, для которого родными являются обе основных стихии.
Что бы хоть как-то ослабить напор безжалостных и требовательных «пришельцев», чьи права на меня давно преодолели слабенькие защитные барьеры учебного рисования, мне пришлось начать бессмысленные, с точки зрения моих педагогов, потуги по реализации этих визуально-виртуальных захватчиков моего сознания. Вечерами, а чаще и вовсе поздней ночью, когда мое тело и ум получали столь желанное освобождение от ежедневной суеты, я приступал к небольшим холстам, картонам, на которых, очевидно, пока технически беспомощно, начали проступать мои будущие картины.
Я организовал себе уютное, комфортабельное гнездо, в котором сидел подобно сибаритствующему радже и с невиданным доселе упорством выписывал странные образы, которые в процессе реализации, обрастали все большими подробностями, превращающими их в необычайно живых существ. Не скрою, мне было очевидно, что это только первые прикидки, что, вожделенного мной уровня мастерства, я еще не достиг, что даже методическая сторона мной еще недостаточно проработана и потому в картинах недостаточно ясен художественный язык. Но, какое это имело значение, если в результате я получал, хотя бы некоторую иллюзорную свободу-передышку – недолгую, но мучительно сладкую.
Холст стоял на раскрытом этюднике, палитра была уподоблена лунному пейзажу с ее обратной стороны, которая, говорят, испещрена кавернами провалов, кратеров и рубцами горных массивов, из-за их невидимости вполне представляемыми цветными, словно буйная тропическая растительность. Замызганные, промасленные, измятые тюбики в беспорядочной, казалось, ку-терьме, валялись по всем отделениям деревянного ящика. Однако мне был ведома организация их расположения и потому в любой момент я безошибочно вытягивал из этой кучи-малы необходи-мый мне колор.
Пять кистей были зажаты между пальцами левой руки свернутой в кулак – каждая из них была навсегда (до самой ее кончины) закреплена за определенным цветом. Правая рука неус-танно трудилась над узловатой поверхностью дешевого холста, придавая ей все большее сходство с задуманной картиной. Размеры полотна были далеки от оптимальных, однако это меня нисколько не расстраивало из-за очевидной эскизности моих тогдашних работ.
Передо мной, удивительным для меня образом, воплощался сюжет, который не имел никаких аналогий с моей повседневной жизнью, никаких отсылок к потаенным мыслям, никаких связей с миром моих фантазий и мечтаний. Словно мачете, беспощадно расправляющийся с зарослями амазонской сельвы, прокладывая дорогу бесстрашным путешественникам, мои кисти проявляли стороннему зрителю всю сложность, рождаемых на глазах, образов.
С правой стороны на табурете стояла чашка с чаем, иногда заменяемая чифирем, чтобы дремота не брала свое, отнимая вожделенные с самого утра часы, независимого от синекуры училищных будней, творчества.
В процессе рисования я отчетливо ощутил свою зависимость от натуры – фигуры людей, писанные из головы, были неубедительны. В них отсутствовал шарм достоверности, без которого привлекательной стороной картины оставалась только искренность подачи … Это касалось не только человеческих образов, оказалось, что мне необходима натура даже в тех случаях, когда на холсте горели солнечным огнем тыквы или пламенела пронзительным зеленным цветом, колышущаяся на ветру, трава. И я стал искать натуру для своих картин. Если речь шла о натюрмортах или пейзажах, а в сюжетных полотнах окружающий героев мир имел такое же значение, как и воздух для человека, я пользовался фотоснимками. С трофейным «Цейсом», доставшейся мне по наследству от деда, я носился по Н-ску, выискивая нужные мне места, предметы и людей. Пленки приходилось печатать в фотолаборатории училища. На них остались (теперь уже навек – я, с приходом компьютерных технологий, оцифровал эти изображения) странные люди, совершающие необычные поступки; деревья, похожие на декорации к шекспировским трагедиям и комедиям; камни на берегу внутригородской речушки, прилетевшие сюда, казалось, из космоса; живописные натюрморты из недоеденных столовско-кафешных обе-дов и огромное количество интерьеров, начиная от ресторанных и кончая наших студенческо-училищных.
Мне позарез была нужна натура. Во мне все кипело от желания рисовать СВОИ полотна, а в моем окружении и среди училищных натурщиков не было ни одного подходящего типажа. Во мне все кипело от злости. Вселенная поглощала столько моих энергетических посылов, что ей просто ничего не осталось делать, как только выдать мне карт-бланш на победу.
Сначала появился Сергей – студент медицинского института с непреодолимой тягой к художественной среде. Статный, высокий, с худым костистым телом, он довольно быстро согласился позировать нескольким студентам, недовольным преподаванием рисунка в училище. Сбрасывались поровну сущие копейки, рисовали сосредоточено, в каком-то упоении… Собирались по вечерам в училищном рисовальном классе, быстро определялись с позой и за ра-боту!
А потом произошло чудо - в училище пришла новая молоденькая, нашего возраста, натурщица - работать на постоянной основе. Была она неясных кровей, выглядела смуглой испанкой, поэтому ее молдавско-цыганское имя Романа, я переделал в Рамону и называю ее так до сих пор.
Представляете себе – после толстенной, просто-таки оплывшей жиром, опоясанной перевязочками в самых неожиданных местах, нашей штатной натурщицы Розалии Сергеевны, на подиуме вдруг появляется жгучая брюнетка с прекрасной фигурой и горящими глазами. Это было что-то! Меня это зрелище просто заворожило – я понял, что это очередной подарок Судьбы, что мой Ангел-хранитель снова подсуетился, почувствовав, что без вмешательства Небесной канцелярии в моем творчестве грядет первый основательный кризис.
Я не стал тянуть кота за хвост – в первый же день, едва познакомившись с Романой-Рамоной, пригласил ее в кафе, в котором начал соблазнять ее на все возможные грехи. В ход пошли интеллектуальный монолог, шоколад с коньяком и кофе, рассказ о моем предназначении, описание будущих полотен и, конечно же, бесконечный поток комплиментов. К счастью Рамона оказалась девушкой умной, начитанной и с хорошей долей авантюризма в характере. Не долго думая, она согласилась посетить мою более, чем скромную обитель и послужить моделью для картины, которую я писал. Уже по дороге домой я понял, что мою конуру, окруженную клетками с песцами, мне надо срочно менять на жилье более похожее на художественное ателье.
Тем не менее, проговорив всю дорогу о том, что же такое истинное предназначение художника и как оно уживается с его повседневными заботами, мы благополучно оказались перед моим холстом. На нем была изображена обнаженная Дева Мария, занимающаяся постирушками во дворе своего дома и, потупив глаза, внемлющая Апостолу Гавриилу, внушающему простую истину – НЕПОРОЧНОЕ ЗАЧАТИЕ ВОЗМОЖНО!
Рамона тут же скинула с себя все свои одежды и приняла позу несчастной девушки, долженствующей через тридцать лет и три года присутствовать при жестокой казни своего пер-венца.
Пару часов мы работали молча, потом также молча сидели друг перед другом, смотря в глаза, ведя безмолвный диалог о Судьбе, о Смерти, о Жертве и, конечно же, о Любви …
Потом я разделся и мы не оставили без внимания ни одного участка наших тел. Так в моей жизни появилась третья любовь, которая, к тому же, в течение двух следующих лет была моей музой.
Глава 21. ВЫКРУТАСЫ НАТУРЩИЦЫ
Что за жизнь началась у меня той осенью! Не знаю, что подвигло Пушкина на поэтическое роскошество в пору Болдинской осени, но у меня точно все зависело от троицы моих любимых женщин. И, если Инга была моей зрелой любовью к женщине, а Нинка прочно заняла место подруги-любовницы, то Рамона стала любовницей-Музой! И это была по-настоящему капризная, неверная, но и очень щедрая муза, благодаря которой на два года у меня полностью пропала не-обходимость в других моделях и иной мотивации, кроме ее жадного интереса к моему творчеству и неуемного сексуального голода.
Это, конечно, лукавство, так как я всегда помнил, кому должен возносить слова благодарности. Но, честное слово, энергия, излучаемая Рамоной, ее энтузиазм, плещущий через край интерес к процессу возникновения очередного образа и ее собственное участие в его реализации, действовали, сами по себе, как сильнейший катализатор моих, диссидентских по отношению к пестуемому в училище образу советского художника, картин.
Но наши отношения, естественно, не ограничивались совместным трудом в моем доме-мастерской и постельными безумствами завершающими нашу любую, даже и вовсе необязатель-ную и случайную встречу вне училищных стен. Мы совершали вояжи по ресторанам и кафешкам, заскакивали на многочисленные пьянки, устраиваемые студентами различных учебных заве-дений, с которыми Рамона с удивительной легкостью заводила необязательные, тусовочные, но очень приятные и полезные знакомства. Нас везде принимали за пару, хотя у нас была договоренность о полной свободе в выборе времени и способа покидания этих компаний. И, хотя Рамона частенько «теряла свою хрустальную туфельку», я вовсе не всегда был тем ретивым царевичем, который, подхватив нежданную добычу, устремлялся вслед ускользающей прелестницы, лелея надежду на взаимность и даже большую любовь. Эта «псевдозолушка» была напрочь лишена ревности и не признавала право на таковую у своих многочисленных воздыхателях. И, право, я именно тем и был ей любезен в наших внетворческих отношениях, что не был ей сторожем, а только другом и попечителем ее безопасности, когда обстоятельства или она сама требовали такого прямого вмешательства. А подобные «острые» ситуации сваливались на голову Рамоне с постоянством, говорящим о покровительстве бога, ведающего авантюрами. К ее чести она со своими трудностями почти всегда справлялась сама, демонстрируя противникам удивительное хладнокровие, умение ставить зарвавшихся хамов на место и, как это не странно – ее хрупкая изящная фигура никак не позволяла так думать, бесстрашие и сноровку при немногих силовых столкновениях, как с бабами, так и с дюжими мужиками.
Но чаще это были курьезные ситуации, которые были словно списаны с самых абсурдных анекдотов, которыми так любят пробавляться, и работяги в курилке занюханного ДЭЗа, и утонченная интеллигентная публика в курительных комнатах и писсуарах Большого театра.
Однажды, после хмельного забега в ресторан гостиницы «Советской», которая форпостом гостеприимства украшала, противоположенную нашему училищу, сторону улицы, мы с Рамоной ехали в далекий рабочий поселок для продолжения вечеринки в компании студентов Н-ского Универа. Было уже очень поздно, но благо, что был месяц май, вечер щедро одаривал теплом, которое природа накопила за солнечный, по-летнему жаркий, день.
В автобусе, второму по миниатюрности после рижского минивэна «Рафика» - торжеству советского автопрома, носящему гордое имя ПАЗ, а в народе ласково именуемого ПАЗиком, этого народа было немного. Все умещались на сидячих местах, никто не маячил рядом, заслоняя свет тусклых ламп, заглядывая в книгу, которой, правда, в этот раз не было, и не вымаливая своим несчастным видом именно твоего места, на основании того, что до гробовой доски у него (нее) добраться шансов будет поболе. Из-за сидения, ограничивающим простор моим ногам, то есть прямо перед нами, торчали плечи и головы молодой пары типично окраинного вида, с печатью камвольно-машиностроительной профессии. Девчонка положила свою вихрастую голову парню на плечо, что было верхом смелости в выражении своих чувств для того времени.
Мы с Рамоной таки и просто сидели, обнявшись, так как степень нашего опьянения была критической – в любой момент могло наступить беспамятство, во время которого и случаются чудеса, ведомые нам только по рассказам очевидцев. Я держался, охраняемый противоалкогольным иммунитетом, а вот у Рамоны, видимо (не хотелось бы додумывать иные возможности), наступил сдвиг, и она в момент перешла к другой своей ипостаси. Вдруг, вырвавшись из моих объятий, она обхватила девушка, сидевшую прямо перед ней, и начала ее ласкать и пытаться поцеловать, насильно развернув голову жертвы навстречу своим жадным губам. Та, от неожиданности, впала в столбняк, а ее кавалер грозно развернулся, собираясь не меньше, как убить обидчика. Когда до него дошло, что его девушки домогается девица на порядок красивее и пьянее его крали, он удивительно похоже провалился в тоже состояние, в котором, обслюнявленная Рамоной, посадская простушка находилась с момента внезапной тыловой атаки. Я многозначительно посмотрел в замутившиеся глаза своего визави, и мы, поняв друг друга без слов, синхронно рванули ополоумевших девиц к себе, безжалостно прерывая любовный лесбийский беспредел.
Оказалось, что случившийся казус – это только начало банкета! Дальше стало еще интереснее. Нам все-таки удалось добраться до компании, в которой все мужики с нетерпением ожидали появления бесподобной Рамоны, а все девчонки ненавидели ее с тихой лютостью и надеялись через меня отомстить бессовестной Н-ской Кармен. Меня это вполне устраивало и даже смешило. Мы продолжили возлияния, разбавляя их хоровым нестройным пением блатной и бардовской классики, последняя из которых, по моему мнению, безусловно, проигрывало это соревнование с Аргентино-Ямайским счетом 6:0. В конце концов, мы остались в четвертом часу ночи пара на пару – мы с Рамоной и хозяйка «фатеры» - записная поклонница творчества Сафо, разделяющая с ней не только преклонение перед красотой, но и физическую страсть к красоткам своего пола. Как она шутила – «люблю своего пола ягодку!..»
Тут-то в моей музе и проснулась окончательно та часть ее натуры, которая не считала «розовые» отношения чем-то моветонным. Честно говоря, мне и самому были по нраву, красота и нежность однополой женской любви, а использование ***заменителей я приравнивал к обычаю людей, заботящихся о своем здоровье, использовать при чаепитии искусственный сахар. Однако лезть со своим уставом в чужой монастырь, мне казалось крайне неприличным, поэтому, когда я увидел, как Рамона приступила к осаде слабой половины женского дуэта, мне стало как-то не по себе. Надо сказать, что хозяйки были гораздо пьянее не только меня, но и моей расшалившейся натурщицы. И тут раскрылась некая потрясающая для меня тайна, у этих особ, славящихся в среде наших общих друзей, как «добродетельная» семейная пара, за фасадом лесбийского благочиния, скрывался нешуточный интерес к мужскому вниманию. А точнее говоря, им не безразличен мужской детопроизводительный орган.
И вот пока Рамона поцелуями раскрывала гей-женщине-женщине рот, запечатывала глаза, и, как в медленном, тягучем стрип-танце, снимала с нее одежку за одежкой, постепенно под-бираясь к ее святая святых, гей-женщина-мужчина начала делать тоже самое, но со мной. В конце концов, мой член оказался во рту у Bed Girl, а пальцы Рамоны в ****е у Good Girl, как они себя величали. Ну, а потом, закрутилась настоящая карусель – наши пальцы и мой член попеременно оказывались во всех местах хоть как-нибудь пригодных к сексуальным играм и удовлетворению разгоревшейся похоти.
Все были довольны и с хорошим настроением разошлись по комнатам досыпать остатки ночи – Гей-семья в одну, а я со своей Музой в другую. Однако оказалось, что такой поворот событий отсутствовал в планах Рамоны, и, как только мы остались наедине, она залезла на меня верхом и поскакала к какой-то только ей известной скале, скрытой за горизонтом бескрайней мексиканской равнины. Все это сопровождалось, естественно, воинственными кличами, а в моменты особенно удачных и резких скачков, нашими общими страстными криками. Старая кровать скрипела так, словно ее пружины участвовали в фестивале авангардной музыки. Так что нет ничего удивительного в том, что в какой-то момент, дверь нашей комнаты открылась и в ее проеме вырисовалась грозная фигура недавней любительницы моего члена. Удивительны были слова, которые она произнесла – «Что это за бардак – у нас приличный дом и нечего тут устраивать ****ские скачки!..»
- «Ангел мой, так ведь мы же празднуем наше обручение!» - нашлась Рамона.
Услышав эту фразу, я от неожиданности кончил с такой силой, словно хотел своим ***м догнать эти слова и, схватив их, затащить обратно в рот Рамоны. Что вызвало с ее стороны крик и конвульсии такой силы, что даже, если бы это и было возможно, в ее рот не могло бы залететь ничего, даже воздух.
А гей-женщина-мужчина удовлетворенно крякнув, развернулась и закрыла за собой дверь со словами – «Ну, тогда ладно, конечно…»
Мы лежали молча – я от ужаса, а Рамона – потому что заснула на моей груди, не слезая с моего члена. Я боялся пошевелиться – вдруг эта моя неугомонная штуковина опять решит по-работать над ошибками, и тогда я снова услышу эти немыслимые слова – «Мы обручились…»
Где-то через час Рамона открыла глаза, увидела мое лицо и, усмехнувшись, прошептала – «Не бойся, дурашка, я свободу люблю поболе тебя…»
И мне стало обидно.
И я решил отомстить!
И случай подвернулся прямо в тот же нескончаемый день, который, если не считать часового перерыва на Рамонин сон, вобрал в себя без малого 40 часов. Мы ушли от гостеприимных хозяек еще до 8 утра – впереди был рабочий день, который Рамона должна была провести на подиуме, а я за мольбертом. Я никак не мог прийти в себя от случившегося намедни и, после окончания учебы, затащил свою музу в кафе – попить кофе и обсудить, а вернее осмыслить эту ночь открытий. Эта стерва, состроив невинное лицо, детски-наивно слушала меня, всем видом показывая, что вообще не понимает, о чем тут можно было говорить. Исчерпав свой запал выстрелом в пустоту, я наконец-то замолчал и начал просто разглядывать лицо молодой женщины, на котором до сих пор светились отблески удовольствия полученного и ночью, и утром, смешанные с ожидаемыми новыми плотскими радостями. Ну, прямо совсем, как в «Контракте рисовальщика» - только вот смерти, настигшей того художника, я бы себе не хотел. Постепенно любопытство мое сменилось любованием и вот уже Рамона, почувствовавшая перемену в моем настроения, с хитрой улыбкой предложила отправиться к моим приятелям, про-живающим в общаге местного текстильного комбината, на правах художников-оформителей этого заведения. Вскоре мы, взявшись за руки, прихватив пару бутылок водки и всегдашние плавленые сырки с хлебом и банкой солянки, шли, любуясь весенним вечером, к этим двум шельмецам, сумевшим так ловко устроиться.
Задружился я с ними совершенно неожиданно, в первую очередь из-за почти идентичного маршрута в поездках в родительский дом Васька (того из этой парочки, который был русаком). Оказалось, что грибы, если бы он любил их собирать, мы искали бы под одними и теми же папоротниками, только мне, возвращаясь домой из леса, надо было бы идти на восток, а ему – на запад (в другую сторону). Дальше – больше, у Васька оказались золотые руки, характер и чисто российская любовь к водке, пьяным разговорам о жизни, искусстве и любой другой теме, которую хотел бы обсудить собутыльник. А, так как, я всегда соглашаюсь с выпившими людьми, оставляя разрешение противоречий до полного отрезвления, то во мне Василий нашел прекрасного собеседника. К тому же, мое искренне восхищение его мастерством и ответный интерес к моим творческим исканиям, делали нас близкими приятелями. Его сожителем, в хорошем смысле этого слова, было лицо азиатской национальности, чьим основным достоинством, по нашему с Васьком мнению, было умение быть третьим во время пьянок, большею частью молчать и знать ходы и входы во все женские общаги Н-ских текстильных фаб-рик. Его любимым развлечением было чтение классической русской прозы и поэзии первой половины 20 века, а так же лишение молодых девчушек невинности. Почему они доверяли ему это важное событие, одному Богу известно. Я думаю, что смесь экзотической, для Нечерноземья, внешности и понимание мимолетности связи, делали из потомка каких-нибудь Чжурчжэней, безопасного и приятного дефлоратора. Меня всегда интересовало другое – почему на эту нехитрую наживку попадали не только простушки с рабочих окраин (странное выражение для города Н-ска, который как раз и славиться своим пролетарским флером), но и еврейские барышни из интеллигентских семейств, которым должно было быть ясным, что умение читать и запоминать прочитанное не является признаком, по которому определяют себе первого мужчину.
У этих ребят сложилась прекрасная традиция – устраивать два раза в неделю «пьяные дни». Выбор пал на среду и субботу. Это не означало, что в другие дни недели в их общажной обители царила трезвость, просто два дня в неделю были объявлены официальным Open day for drinking mans, а в остальное время проводились свободные и тестовые выпивоны. В красные дни недели собиралась интересная компания из «лучших умов» многочисленных Н-ских институтов. Публика была, конечно же, не так рафинирована, как московская или питерская, но хорошо разбавлена представителями иностранных цивилизаций и прекрасными дамами.
Мы с Рамоной, как раз и попали на одну из таких сред. Народу было не протолкнуться – были здесь и мои любимицы, как уже побывавшие в моей постели, так и те, которым это только предстояло; были тут и мимолетные кавалеры Рамоны. Мы оба моментально обросли свитой и до конца вечеринки так больше и не пересекались. Я подошел к Диаге Самбе, который пришел с обалденной красоты бразильянкой и негромко аккомпанировал ей на большом африканском барабане «Джембе», а та, прикрыв глаза, пела какой-то баиянский мотив. Выглядели они прямо, как иллюстрация к романам Жоржа Амаду. Дослушав «Бразильский романс», мы заговорили о моих прошлогодних приключениях, когда мне пришлось накостылять парочке конголезских аристократов, о том, что Диага хотел бы открыть в Н-ске школу игры на африканских барабанах и, конечно же, о прекрасных женщинах, без которых жизнь не мила. Так весь вечер я провел, пританцовывая вместе с Диаговой мулаткой.
Но глаз я не сводил с Нади Вороновой, в которую платонически и безнадежно втюхался еще во время вступительных экзаменов. Внучка цыганского барона, красавица, какой не было в моей жизни, схожий образ с которой я встречал лишь на картинах прерафаэлитов или Климта, она непринужденно, с какой-то потрясающей и естественной аристократичностью, царила в среде нашей полуинтеллигентной компании, не позволяя себе спуститься со своих заоблачных высот, а нам подняться поближе к Олимпу. Высокая, далеко за метр восемьдесят, с рыже-русыми вьющи-мися волосами, кожей молочно-белого цвета, усыпанной, как цветами, мелкими светло-бежевыми веснушками. У нее были руки скрипачки – такие же нервные и чуткие. Думаю, что мой страх разочароваться в ней или получить совершенно определенный отказ, без права на кассацию, был той самой причиной, по которой больше, чем на шапочно-шляпное знакомство я никак не ре-шался.
Рамона же кайфовала, купаясь в мужском внимании и, казалось, напрочь обо мне забыла. Но в какой-то момент я понял, что это не так и доказательство этого было так же наглядно, как послание боксера в нокаут внезапным левым хуком. Когда мы решили подурачиться и сыграть в фанты, то Водилой выбрали Рамону. Что меня несказанно удивило, так как я был уверен, что абсолютному большинству присутствующих интереснее было бы исполнить какое-нибудь нелепое задание вместе с ней. И тут проказница Рамона показала себя во всей красе. Если другие получали вполне обычные дурашливые наказы, вроде тех, которыми балуются солдаты в казарме, находясь в мирном настроении, то мне было приготовлено особенное угощение, переперченное, насыщенное пряностями настолько, что только влюбленный мог съесть это блюдо и то лишь из рук возлюбленной.
Я должен был вместе с Надеждой обменяться объяснением в любви! Так, чтобы все поверили этому. Да, что там, мы сами должны были в это поверить. А я не был уверен, что Надя вообще меня замечала, вернее, отмечала как-нибудь среди двухсот пятидесяти студентов нашего училища. И вдруг такое слияние лун…
И вот, впервые за полтора года жизни в Н-ске, находясь перед девушкой, которая мне безумно нравилась, и которая, совершенно по непонятным причинам, казалась недостижимой, словно я нуждался в мечте, настолько идеальной, что она просто не имела права на осуществление, меня охватил полный ступор. Чего уж там… Я мямлил какие-то междометия, пытался найти в своем вербальном арсенале хотя бы парочку прилагательных, и находил, к своему ужасу, как раз парочку, притом самых банальных, а потому до невозможности идиотских. Я не смог абстрагироваться от реальности происходящего, вспомнить, внушить себе, что это просто игра… Я поверил в то, что мы действительно объясняемся в любви, то есть, как это не парадоксально, в полном безумии, я выполнил условия, предложенные Рамоной. Но как же я был неубедителен даже сам для себя! Ужас… Я даже не смог по-мужицки грубо брякнуть – « Надь, это, знаешь, мать твою, люблю я тебя, что ли…»
И наступил черед Нади.
То, что она мне сказала, я пересказывать не буду. Поверьте, такое мечтает услышать любой мужчина, а уж влюбленный тем более. И, главное, все это было по-настоящему! То есть, у меня, да, думаю, и у всех присутствующих, пока тек этот любовный, страстный монолог, не возникло и тени сомнения, что все это правда! Что Надька, самая неприступная, самая инородная для абсолютно всех присутствующих, женщина, не понятно почему, но таки по уши втюрилась в какого-то придурка.
А потом, когда ее голос умолк, я словно вынырнул из морских пучин, в которых царствовал и оказался обычным карасем на сковороде. Как будто, вот, всего минуту назад, меня любила сказочная принцесса, чуть ли не сама золотая рыбка, а потом – бац! и я уже старуха с разбитым корытом.
У меня текли слезы. Я проскрипел какие-то слова благодарности, а Надька попросту развернулась и вышла из комнаты вон.
Так никогда я и не узнал – она тогда говорила правду?!
А ту ночь мы с Рамоной провели на полу в комнате хозяев-охламонов. На полосатом переполненном клопами матрасе. Вернее, не ночь, а только первые 15 минут, в течение которых разгоряченная моя муза пыталась пробудить во мне желание. Оно, конечно, появилось, но чисто физиологическое. И когда его присутствие было наглядно Рамоне продемонстрировано, я отправил ее в постель к Василию.
Чем они там занимались мне неведомо. Я весь был погружен в иные пространства, в которых царила Надежда, а я безуспешно пытался вновь и вновь объясниться ей в любви.
А на следующий день вечером Рамона, как ни в чем ни бывало, снова позировала мне для очередной картины.
Глава 22. МОЙ АНТИСЕМИТИЗМ.
Лет через пятнадцать после этих событий я побывал в Израиле. И был абсолютно покорен этой страной, людьми ее населяющими, их подвигом в борьбе за свою Родину, успехами в освоении, совершенно непригодной к жизни, земли. Особенно меня радовало то, что в этой среде неоткуда было взяться антисемитизму, хотя нелюбовь евреев к себе самим также легендарна и анекдотична, как и уверенность в своем богоизбранничестве.
Именно потому, что я влюбился в Эрец-Исраэль, я могу без страха писать о своем антисемитизме, который появился во мне благодаря одному человеку.
Это был друг БГ, интеллектуал и типичный местечковый еврей, единственный человек мужского пола, с которым я мог на равных говорить не только о бабах, бабках и нашем светлом будущем. Кто еще мог с упоением подолгу извергать фонтаны и гейзеры красноречия на такие абстрактные темы, как взаимоотношения дизайна и станкового искусства, пути развития материальной культуры и о «вещизме», как катализаторе развития человечества? Только Валера Шпиндель.
Не могу сказать, что мы подружились, но довольно тесным приятельством наши отношения назвать было можно. Валера был, по-своему, бесподобен. Иногда казалось, что он умудрился загодя пережить Чернобыльскую трагедию, которая через мутацию повлияла на его разум и поведение самым решительным и неожиданным образом. Я думаю, что местечковые евреи начала двадцатого столетия, столь ретиво начавшие наводить в Российской империи свой порядок, были во многом очень похожи на Шпинделя. Только роль Припятской катастрофы в их судьбах сыграли массовые погромы. Он категорически не переваривал ничьего превосходства над собой, даже мнимого, даже очевидного, хотя бы потому, что Валера отнюдь не был крепышом. Да что там – он был фирменный мозгляк. Субтильный, немощный, некрасивый настолько же, насколько может быть прекрасен еврейский юноша, например, юный Давид. Близко посаженные маленькие глазки, выглядели бы подслеповатыми, если бы не острый злой огонек то и дело вспыхивающий внутри черных радужных оболочек. Нос у Валеры смотрелся уральским хребтом, разделяющим, подобно ему, правую и левую часть лица на европейскую и азиатскую зоны. Маленький, как куриная гузка, рот, не имел губ – по крайней мере, я так ни разу и не увидел хотя бы подобия красной полоски, очерчивающей вход в ротовую пещеру, защищаемую частоко-лом кривых заостренных зубов. Представляю, как ему было тяжело мое общество! Однако страсть к интеллектуальным баталиям, столь свойственная людям, рожденным под знаком изменчивых «Близнецов», заставляла его мириться с соседством парня, которому кудрявая и чернявая голова, единственного в училище сына Сиона, не доставала даже до груди.
Вообще-то, возражений Валера не терпел, особенно, если они были аргументированы и явно зиждились на фундаментальном знании обсуждаемого предмета, но, в моем случае, это ему не грозило. Я попросту наслаждался потоком уникальной информации, которую Валера мог извергать часами, только иногда подкидывая в топку полемики очередную партию дров, что бы он не начинал повторяться. Причем я всегда видел слабые стороны его рассуждений, моменты, когда его ментальные построения страдали алогичностью и пустой мнимой парадоксальностью, поэтому, когда Шпиндель начинал хамить, а это была в его партитуре обязательная часть выступления, я начинал безжалостно молотить его в такие незащищенные места, заставляя краснеть, бледнеть и заикаться. Казалось, что такой финиш, повторяющийся с регулярностью смены погоды, должен был разочаровать и разозлить моего еврейчика и заставить его покончить с нашими диспутами. Но нет, к его чести или к его слабости, Валера при каждой новой встречи, начинал наш спор понове, страстно желая моей полной и безоговорочной капитуляции. Однако я ограничивался признанием его правоты, когда она была очевидна, а в случае очередного Шпинделевского мухляжа снова и снова щелкал его по носу.
Валера обладал удивительным качеством – будучи широко образованным человеком, имея острый ум, он, по сути своей, оставался самым обыкновенным совковым провинциалом, то есть местечковым евреем, с типичными замашками жида. В быту он был мелочен, завистлив, скареден и, по-детски, мстителен. Порой он мне виделся комиссаром в кожанке, штыками и маузером насаждающий свою правоту, а порой обычным лавочником или даже коробейником.
О его скупости и жадности можно было рассказывать истории более схожие с анекдотами.
Однажды мне «посчастливилось» прожить в доме, который снимала целая орава дизайнеров, набившихся в каждую комнату, словно селедки в металлическую банку. Не помню, что послужило поводом для такого безумия с моей стороны – скорее всего, это было «межсезонье», когда я искал себе новое жилье. Валера занимал в этом деревенском бревенчатом строении самую большую кровать, которая находилась в самой большой комнате и вечерами служила пристанищем всей честной компании, совместными усилиями выполняющими домашние уроки. Обстановка была скудной, жизнь откровенно неустроенной. Царил легкий голод, так как все деньги веселая братва, в лучших традициях французского студенчества времен славного толстяка Гаргантюа и авантюриста Вийона, тратила на вино и девушек. Оживлял ин-терьер и служил своеобразным талисманом огромный хозяйский кот, который, на правах сожителя, каждый день наведывался в свои владения в надежде чем-нибудь подкрепиться из рук щедрых студиозусов, или попросту стырить чего съедобного. Тырить можно было только у Вале-ры, так как его родители, с устрашающей частотой, высылали ему посылки, набитые традиционными хохляндско-белорусскими вкусностями.
Случилось так, что очередная порция снеди была получена им в мое недолгое присутствие в их доме, и я застал совершенно неприличную ситуацию, когда Шпиндель, как последний жмот, жрал домашние колбасы, сало, конфеты и многое другое в одиночестве, даже и не думая угостить своих приятелей. Так как я спал в его комнате, ютясь со своим ростом, на полуразрушенной раскладушке, то видел, как Валера, отведав украдкой, присланной из дома жрачки, припрятывал ее под своей широченной двуспальной кроватью. Пока он проводил все эти полуворовские манипуляции, хоть и вкушал вроде бы свою законную жрачку, вид у него был, как у домушника, пожирающего колбасу из хозяйского холодильника, рыжий котяра пристально смотрел ему в глаза, ожидая своей законной доли. Но не тут-то было, Валера, отказав в угощении своим однокашникам и двуногим сожителям, на претензии четвероногого и хвостатого и вовсе не обратил никакого внимания.
Обида кота и месть праведная, как у древлян за несправедливые поборы князя Игоря Северского, была скора и изощренна.
Утром Валера, по обыкновению, засунул ноги в калоши, которые использовал вместо домашних тапочек и, по архимедовскому закону, вытеснил из них хорошую порцию кошачьей мочи. Причем из обоих сразу – не знаю, сколько заходов пришлось делать рыжему мстителю, но обе прорезиненные емкости, он заполнил почти до краев. Чертыхаясь, словно последний извозчик, Шпиндель босиком, оставляя следы мокрых ступней, сразу же начавших наполнять воздух отнюдь не озоновой свежестью, бросился к рукомойнику, в котором не оказалось ни капли спасительной влаги, к ведру с питьевой водой, на защиту которой встали, проснувшиеся, от его истошных воплей, соседи, и, наконец, на улицу, где ему удалось найти успокоение, погрузив ноги в спасительный сугроб.
В дом он вернулся озлобленный, уверенный, что всю эту катавасию ему устроил не кот, а кто-нибудь из нас. Однако запах кошачьей мочи, заполнивший все пространство довольно большого дома, говорил сам за себя. Под контролем смеющихся глаз и грозно нахмуренных бровей и чел, Валера долго и старательно отдраивал кошачьи метки, оставленные его собственными ногами.
Покончив с уборкой, кое-как отмыв свои нижние конечности, Шпиндель полез под кровать за ящиком с остатками вчерашней трапезы. Новый душераздирающий вопль собрал всех нас перед обеденным столом, словно пробили склянки, объявившие команде корабля о начале обеда в кают-компании.
Картина была достойна кисти Крамского, пера Гоголя, игры Качалова. Голоногий, облаченный лишь в труселя, майку и зимние ботинки, Валера стоял перед открытым почтовым ящиком, на дне которого скорбно ютились огрызки колбас, сала, сыра – словом всего, до чего смогли добраться кошачьи зубы.
Судьба кота мне неизвестна. Проснулись ли в Шпинделе большевистские традиции, сдобренные хорошей порцией моссадовской мстительности или же, наоборот, в нем взыграло животнолюбие, насаждаемое русской продвинутой интеллигенцией во главе с Иваном Тургеневым, история, как говорится, умалчивает. Однако облик интеллектуала, отрешенного от материальных тягот повседневного бытия, был в моих глазах подмочен окончательно и бесповоротно! Рыло местечкового жидовства впервые столь откровенно проглянуло сквозь камуфляж цивилизованности.
Такой разворот в облике моего приятеля, одиноко несущего в нашем училище тяжесть принадлежности к малому, но богоизбранному народу, был, конечно, неприятен, но терпим. Тем более что предстоящие новогодние праздники должны были реабилитировать его через участие в задуманном мной перформансе.
Начинались восьмидесятые – конец застоя близился вместе с очевидным скорым умиранием нашего доморощенного Патриарха. Перед новогодними праздниками мне пришла идея сотворить невообразимое действие для этого времени – воспользовавшись дозволенным маскарадом, прийти в училище в виде монстров панк-рока и с праздничной сцены исполнить протестную песню. Протестовать я решил против запрета на свободную любовь! Мы придумали себе соответствующий прикид, разработали прически и макияж. Все типичное для английских панков – крашенные волосы или их полное отсутствие, одежда, истыканная разной величины булавками, джинсы в обтяжку, полуголые торсы, вызывающая раскраска лиц, состоящая из накрашенных черным гримом губ и век – все, как у людей… Гусаров – третий в нашей предполагаемой троице, так и вовсе решил загримироваться под череп с размозженным за-тылком…
Мы имели оглушительный успех, только вот Шпиндель нас продинамил по всем статьям – не выбрил голову, не оделся в приготовленный наряд, не загримировался, да и как-то совсем не пришел… Вернее, притащился на новогоднюю училищную вечеринку, но постеснялся к нам подойти.
Так я еще глубже познал изменническую натуру ожиденных евреев.
Такие проколы со стороны Валеры копились все время нашего знакомства и, наконец, вылились в откровенное хамство, замешанное на интеллектуальном снобизме, гордыни, питаемой принадлежностью к «народу книги» и откровенной зависти к нашей (я сейчас говорю о студенчестве и титульной нации) свободе от рабских комплексов. Хотя гордиться-то нам, на самом деле, был нечем. То, что Валерой принималось за независимость являло собой присущие русакам разобщенность, взаимная нетерпимость и зависть. Недаром же в ходу были такие пословицы – «Иваны, родства не помнящие…», «Моя хата с краю…» и т.д.
Собралась наша обыкновенная тусовка, но не в полном составе, так как и время, и мы сами подвергли свою компанию безжалостной переоценке и ротации. БГ покончил с собой, без объяснений и видимых причин, Марина, по завершению училища, уехала в другой город, Миха-афганец бросил пить и завел семью. Была Нинка, был Леха-****ь, был я и злополучный Валера, застолбивший себе местечко на эту вечеринку, через странную дружбу с покойным музыкантом и благодаря неуместной жалости к нему, появившейся во мне.
Как ни странно, но катализатором, вызвавшим в нем бурнейшую ненавистническую реакцию, послужило единственное светлое чувство, обуявшее Шпинделя, и за которое Валере можно было многое простить. Представьте себе мерзкого, в человеческом понимании, хорька, которого любовь в один момент превратила в росомаху! По-сути, и тот, и другой обыкновенные мелкие хищники, но насколько изменяется наше отношение – был хорек, а стал РОСОМАХА!
Так и Валера, влюбившись в какую-то, в общем-то, никакую, девицу, (причем малолетку – она только-только поступила в училище после 8 класса), все помыслы которой, по идее, должны были быть направлены на прилежное чтение классической русской литературы, старательное пыхтение на «спецпредметах» и пристальное внимание к, ежедневно меняющимся в сторону ок-ругления, частям тела. А тут в нее втюривается легендарный интеллектуал, хилый и крайне несимпатичный еврей Валера Шпиндель. Девчонка просто не знала, как себя вести.
А Валера, по-видимому, в первый раз, заболел настоящими романтическими чувствами. Чего стоили его ежедневные вояжи на другой конец города, иногда просто для того, чтобы уви-деть свою любовь в прямоугольнике, светящегося желтым светом, окна. И это все зимой начала восьмидесятых, когда морозы стояли истинно русские, а о глобальном потеплении никто и не ведал.
Не знаю, водил ли он девчонку в кино и кафе, или на какие-нибудь иные мероприятия – то есть, смог ли Валера победить в себе жмота, но то, что он не умолкал в ее присутствии ни на минуту, я уверен на все сто…
Все это продолжалось целых полтора месяца, а потом резко прекратилось. Видимо в дело вмешались девчоночьи родители, да и Валерины предки были бы не рады его увлечению гойской девушкой.
Валерка ходил, как в воду опущенный, с убитым видом. Его глаза казалось стали больше от читаемого в них страдания. Мне было жалко несчастного Шпинделя и я пытался как-то развеять его тоску. Так он и оказался на нашей вечеринке.
Вначале все было, вроде бы, как обычно. Мы пили водку, закусывали на этот раз домашней готовкой, на которую сподобилась хозяйка квартиры. Да, это тоже было особенностью этой Party – мы развлекались в настоящем городском жилище, с цивилизованными удобствами, без вынужденного беганья на мороз покурить или «до ветру». Нинка внимательно разглядывала присутствующих, бросала на меня острые озорные стрелы, явно наметив провести со мной остаток ночи. Леха-****ь окучивал хозяйку, на которую имел давние виды, но никак не мог найти повод «навести мосты». Я блаженствовал, предвкушая Нинкины объятия, сдобренные хорошей порцией интеллектуальной сатиры в адрес наших общих знакомых, и смаковал свой любимый и вредный для здоровья салат «Оливье». Валера тоже пытался быть похожим на себя, однако натужность и неестественность каждого его жеста, мимического пассажа, искусственность и откровенная завиральность выражения глаз, выдавали его внутреннюю напряженность, заставляя меня быть внимательнее к его словам, а главное, его внутреннему состоянию. Он пил много и жадно. Правда в питье он себя никогда и не ограничивал, но в тот раз в каждом его движении, когда он опрокидывал очередной стопарик, сквозила нешуточная злоба.
Дойдя до какого-то внутреннего предела, он вдруг, жестко оглядев присутствующих, разразился оскорбительной речью. Не знаю, как у других, а у меня было ощущение, что Шпиндель обращается ко мне, будто обвиняя меня во всех своих неудачах.
Однако лексически он, конечно, перебарщивал.
- Ну, почему я должен терпеть рядом с собой весь этот сброд. Этих недоумков, не способных связать в одно целое более двух фрагментов окружающей жизни? Неучи и дармоеды, тупицы проклятые! Как же вы все мне надоели! Мы, истинные хозяева Земли, народ, обласканный Богом, все время должны унижаться перед вами – скотами, неспособными создать ничего истинно прекрасного…
Его несло еще минут пять…
Мы внимательно слушали весь этот бред, перемежающийся с какими-то совсем уже горькими слезами (из-за этих потоков соленой водицы Валера и не схлопотал после первой же фразы по мордасам), а потом я, так ласково, его спросил:
- Шпиндель, а по еблу?
Тот внезапно замолчал, таращась на меня безумными глазами, а потом сказал историческую фразу:
- Тео, напои меня до смерти…
Что я и делал последующие минут сорок. А потом Валера начал умирать…
И умер бы, если бы хозяйка дома не всполошилась – труп в ее квартире никак не входил в ее планы на этот вечер – ее интересовал Леха-****ь, с его обещаниями блаженств и удовольствий.
Поэтому мы перетащили Шпинделя в watch-room, уложили его в ванну и начали поливать ледяной водой.
Валера выжил, а я, потомок славных Коэнов, на всю жизнь возненавидел жидов…
Глава 23. НОВЫЙ ГОД – 2
Это был мой второй Новый год вдали от дома. Я уже так свыкся со своей самостоятельностью, что воспринимал посещения матери и отца, как короткие побывки моряка с корабля дальнего плавания, навещающего родных между очередными многомесячными походами. Вот и в этот раз я провел в родных пенатах только саму новогоднюю ночь, разбавив, тихой посиделкой в компании с мамой, безумие училищного Christmas(а) и его продолжения в Москве, где я и Гусаров, выловив Андре из казармы, отправились к старинному знакомцу Гусара устраивать чемпионат мира по пивному выпивону.
Об училищной предновогодней тусовке я уже упоминал, рассказывая о неверном нраве Валеры Шпинделя. На самом деле эта история не о нем. Совсем не о нем!
Я вообще не понимаю некоторых своих поступков. Конечно, через пару десятков лет я всегда находил красивое объяснение тем эскападам, которые устраивал, будучи несмышленым юнцом. Но все это от лукавого – так, красивый ярлычок на товаре, смахивающем на известный бренд.
Я был абсолютно аполитичен, хотя во мне с детства, на подкорке, сидела лютая ненависть к коммунистам-большевикам. Почему – не понимаю до сих пор. Меня все устраивало в окру-жающем мире – мои отношения с людьми, ощущение призванности, здоровье и, наконец, просто благодарность к корням, то есть к предкам. И при этом, из каких-то неясных глубин моей натуры, выскакивали на свет ничем не мотивированные довольно резкие жесты, всегда облеченные в форму некоего представления.
Так и в этот раз! Почему панки, которых я на дух не переносил? Причем здесь «свободная любовь»?
Припоминаю, что чисто внешней причиной являлось желание выпендриться перед девчонками, да и перед всеми вообще. Целоваться с училищными дивами губами накрашенными черным гримом – удовольствие еще то! А, когда одна из девиц попросил оставить отпечаток на ее заднице, обтянутой белыми штанами – это был высший шик! Но ведь была еще и какая-то более глубокая причина такому поведению – некое миссионерство… В живописи моей всегда присутствует некая провокация, вернее в сюжетах и их трактовках, и тоже самое происходит в жизни. Рутина, пусть даже и богемная, периодически нарушается какими-то совершенно безумными, с позиции упорядоченного разума, поступками, я бы назвал их выходками. Так и наш выход на сцену училищного актового зала, в маскараде, гриме, полным неумением играть на электронных музыкальных инструментах, с песней, которую я сочинил тут же на коленке – был скорее неким художественным актом, наполненным, самим нам непонятным, подтекстом. А в контексте нашей развеселой студенческой жизни, он выглядел и вовсе каким-то сомнительным призывом к сексуальной революции. На хрена мне с Гусаровым нужна была эта революция было непонятно ни кому – и так почти ни одного дня без эротических радостей у нас не было.
Пытаюсь припомнить хотя бы пару строчек и этого гимна свободной любви…
Да вот эта песенка вылезла вся:
Долой политику, долой буржуазность!
Да здравствует секс и куртуазность!
К черту учебу, работу, карьеру,
Тревоги о деньгах и быте – к барьеру!
Влюбляйся в девчонок и трахайся вдосталь,
Пусть будет их много – и больше, и больше.
Так, что б в душе не осталось бы места,
Ни для чего, кроме счастья и секса!
Живи, как захочется, отринь суету,
А также волнения и маету,
Люби до предела, плыви за буйки,
И помни – с любовью тебе по пути!
А каждое утро встречайте словами:
Я снова влюблен, у меня нету проблем!
Нет проблем, нет проблем, нет проблем…
Устроив эту провокационную акцию, мы с Гусаром пожали ее секс-последствия. А потом отправились в Москву.
И мне, и Андре, конечно же, повезло, что ему забрили лоб в московский военный округ. Если бы не это, наше общение замерло бы на целых два года и неизвестно продолжилось бы дальше. Все-таки время не только лечит, частенько оно безжалостно губит самые крепкие отношения, накладывая на них паучью сеть забвения. А так, каждый свой приезд в столицу я обязательно сопрягал с посещением казармы, в которой довольно вольготно пребывал Андре. Он стал ценным работником, обслуживающим начальство – рисовал им эскизы интерьеров, картинки на различные торжества, разрабатывал дизайнерские проекты – и за это имел потрясающие преференции, практически являясь военнослужащим лишь номинально. Андре даже умудрялся зарабатывать неплохой бакшиш, тщательно вырисовывая увольнительные, билеты на концерты и дискотеки, которые успешно сплавлял своим сослуживцам.
Так что, когда мы отправились в гости к музыканту, приятелю Гусарова, носящему смешную фамилию Дулич, Андре внес свой ощутимый вклад в бюджет предстоящей грандиозной пьянки. Жил этот обрусевший серб на самом краю Москвы, в спальном районе, настолько схожем с другими своими собратьями, что, вспоминая то приключение, с уверенностью могу сказать только одно – рядом находился типовой гигантский «Универсам». Этому оплоту и гордости советской торговли через тридцать лет предстояло превратиться в «Перекресток», а тогда удалось порадовать нас лучшим сортом пива советских времен – я говорю, конечно же, о «Столичном»!
Нас было пятеро парней, все мы были достаточно обласканы женским полом, однако в тот раз мы устроили мальчишник. Дулич имел такое же странное для русского уха имя, как и фамилию, поэтому, что бы новым соотечественникам не проходить курс обучения правильному сербскому произношению, отзывался на Дениса. Мы его между собой тут же окрестили Денис-гитарист – как в воду глядели.
Отоварившись в универсаме, мы засели в меньшей из трех комнат родительской квартиры Дениса. Она была по-своему уникальна – комната музыканта, помешанного на западном роке начала семидесятых. Все стены были оклеены огромными постерами с фотографиями Иана Дилана, Планта с Пейджем, Эрика Клэптона и многих других. Вдоль одной из стен стояло на специальных подставках штук пять гитар. У противоположенной стены примостился огромный мотоцикл «Кавасаки», а у стены с дверным проемом штанга на колесах, завешанная крутыми шмотками байкера и рокера – сплошная кожа и металл. Маленький журнальный столик посередине комнаты был уставлен нами бутылками с пивом, нарезанными сыром и колбасой, а под рукой у каждого оказалось по хорошей увесистой вобле.
Начался расслабон!
На каждого было по 17 бутылок самого крепкого пива того времени.
Как и в любом другом деле в России, а во время пьянки особенно, главное – это то, о чем мы говорили. А, может быть, в пьяной компании это вообще приоритет номер один и единствен-ное ради чего люди пьют.
И опять ни слова о политике! Что это означает, я тогда не понимал, да, честно говоря, совсем об этом и не задумывался. Может, тогда просто не было этой самой политики как тако-вой? Мы даже не говорили о каких-то очевидных глупостях, таких, например, как запрет на публичное чтение стихов некоторых поэтов. Кстати, лучших за всю историю советской сло-весности. Мы не мусолили извечную тему кухонных разговоров наших родителей – о преступности существующего строя по отношению к России 19 века, да и всей ее «романовской» истории. Брежнев был уже при жизни не более, чем героем анекдотов, спорящим, в рейтинге наиболее часто упоминаемых персонажей народного фольклора, с всенародным любимцем Чапаевым. Его многозначительная фраза – «Экономика должна быть экономной» - вызывала смех. У нас, людей культуры – горький, из-за абсолютной ее глупости, а у экономистов и историков – из-за понимания тупика, в котором мы оказались. Так же отсутствовало всякое упоминание о современном западном искусстве - мы были вынужденными невеждами, лишенными возможности даже подозревать о каких-то особенностях и тенденциях мирового культурного мейнстрима. Все равно, как европейский крестьянин доколумбовской эпохи, понятия не имевший о бататах и томатах.
Так о чем же разговаривали на протяжении почти полусуток пятеро охламонов, переполненных витальной энергией, мечтами о будущих свершениях и переживающие свои тогдашние победы и поражения с горячностью фанов спартаковской торсиды.
Конечно же, как это ни банально, они говорили о самих себе. То есть это мы, я и мои приятели, накачиваясь пивом, закусывая его немудреной закусью, вели беседу о таких важных проблемах, как наше будущее и настоящее, наше творчество, наши взаимоотношения с «прекрасным полом», о нашей дружбе, о возможностях, которыми нас одарили предки и еще много о чем, что входило в наше понимание мира.
Дулич сетовал на то, что его родители выбрали местом своего проживания СССР, а не какую-нибудь западную страну, откуда он мог бы без проблем уехать в Лондон – на родину рока, или в Нью-Йорк – столицу мировой поп-культуры. Я радовался, что с нами нет Михи-афганца, который точно устроил бы бучу, защищая от таких неуместных нападок Россию. Мне была понятна печаль нашего нового приятеля, однако я не видел основной проблемой местопребывание на Земле-матушке. Мне казалось, что важнее подключенность нашего сознания к каким-то имматериальным силам, позволяющим черпать информацию прямо из космоса, а в погружениях в чужие культурные воды, усматривал опасность скатиться к компиляциям, превратившись, во вторичного по сути своей, художника.
- Денис, - взывал я к нему, нарекая Дулича его новоприобретенным именем, - поверь мне, я побывал на парочке наших доморощенных рок-фестивалей, это тяжело для уха и мозга, воспи-танных на творчестве Пэйджа и Планта. Русский язык, прекрасный в стихах Мандельштама и Бродского, пасует при переложении текстов на роковый лад – получается черт те что – пропадает и красота стихов, и музыка превращается в отстойное музицирование трактирных лабухов. Рок должен быть в первую очередь произведением музыкальным. Так что тебе стоит посвятить себя созданию музыки, погрузиться в нее, ощутить единство с насылаемым на тебя божественным ветром, и тогда, поверь мне, будет тебе совершенно безразлично, в какой стране ты живешь.
- Хотя о твоем творчестве, в отличие от самого хреновенького западного музыканта, будем знать только мы – твои кореша, да всякие маргиналы из андеграундской тусни – всунулся «Гусар».
- А что первично то, признание или «посвященность»? – продолжил я. – Лично мне без надобности придыхания толпы, если я не буду на служении у высших сил.
- Этак ты, батенька, душу запросто запродашь за эту твою подключенность… - хмыкнул Андре.
- Да нет, любезный, при первом же инфернальном запахе я прикрою лавочку.
И в таких вот разговорах проходили часы – пиво вливалось в наши луженные желудки, сознание возбуждалось до неприличных речевых пассажей, ясность мыслей уступало дорогу хаосу. Вся эта околоинтеллектуальная галиматья в какой-то момент уступила место музыкальному перформансу в исполнении Дулича, закончившемуся проклятиями в адрес российского, особенно свердловского и питерского, рока и последовавшим за этим уничтожением гитары - совершенно в духе “The WHO”-истого Пита Тауншенда. Мы включились с восторгом в этот акт вандализма, разделавшись с музыкальным инструментом в традициях дзеновских коанов. Наши крики были посвящены наложению проклятия в адрес «совкового» рока, мы возносили осанну великим рокерам семидесятых и при этом довели количество фрагментов, на которые была распылена гитара, до количества, равного 79 Буддам, которых не-обходимо было при встрече уничтожить…
А пьянка, несмотря на переход к сакральным действиям, продолжилась своим чередом. Пиво было выдуто полностью – рекорд был установлен, но и требовал продолжения банкета – мы отправились, перед самым закрытием универсама, за новой порцией алкоголя. Очередей в магазине в этот час не было, но и пива тоже. Наплевав на народную мудрость, мы купили портвячка и «диво» не замедлило явиться во всей своей красе.
Последовавшему за этим событию виной была моя неспособность в пьяном виде (да и в трезвом тоже) видеть перед собой чужую длань, хотя бы даже и в шутку, подлетающую к моей физиономии. А Гусаров, вдруг ни с того ни с сего решил имитировать нападение на мое лицо, желая, как он потом объяснил, продемонстрировать Дуличу мою крутость. И я ее проявил во все полноте.
На столе лежала финка и, она встретили Гусарскую руку сантиметрах в пятнадцати от моего носа. Лезвие прошло ладонь чуть ли не насквозь! Кровь хлынула фонтаном. Были немедля проведены всевозможные мероприятия по затыканию кровавого гейзера. Рука стянута ремнем, рана замазана зеленкой, наложена была повязка с большим количеством салициловой мази. Потеря эритроцитов был приостановлена и, что бы вы подумали – пьянка продолжилась!
Утром, по дороге на вокзал, а вернее, прямо на вокзале мы зашли в медпункт и уже местный профи еще раз обработал рану.
Псевдостигмат в дальнейшем больше не кровоточил!
Хорошее начало нового года…
Глава 24. ХОЛОДНОЕ ОРУЖИЕ
Я бросил пить – абсолютно и навсегда!
В детстве все мои любимые игры были связанны с ножами, топорами, самодельными шпагами, арбалетами и луками, словом, со всем, что можно было использовать в качестве холодного оружия. Фильм «Семь самураев» занимал и до сих пор занимает в моем личном рейтинге почетное место потому, что в нем было продемонстрировано феноменальное владение японским мечом и раскрыт подлинный дух «японских дворян». А родись я лет на 25 позднее, мне точно предстояло стать толкиенистом и биться на мечах в «Нескучном саду». Но и тогда, в стране моего «Золотого детства», мы устраивали нешуточные баталии, используя в качестве оружия самодельные рапиры. Которыми, кстати говоря, можно было, вполне натурально, заколоть своего противника, так как делались они из восьмимиллиметрового прута с оточенным, как иголка острием. Этакая заточка длинной в метр.
Но с особым пиететом я относился к ножам. Мечтал, конечно, о профессиональном кинжале разведчиков-десантников, и страстно желал стать мастером в искусстве владения холодным оружием ниндзя, о котором я был весьма наслышан от моих тренеров по Айкидо.
А ведь во мне никогда не было ничего воинственного. Я не хотел участвовать в уличных драках для доказательства своей крутизны, в дворовых войнах мне был интересна только страте-гия, как поиск окончательной победы над врагом, и даже в спортивных соревнованиях я всегда предпочитал игровые виды единоборствам. В насилии меня интересовало скорее этическая и эстетическая стороны – как и когда надо вступить в бой, как сделать этот поединок зрелищным и эффективным? Я зачитывался учением «Будо», знал наизусть огромное количество правил и афоризмов из китайского военного кодекса. Мне импонировали арабские легенды о доблестных воинах-бедуинах, способных вступить в битву с целым войском и действовавших без страха и упрека. Но нанести увечье человеку или животному мне было в детстве совершенно невозможно. Да что там, даже ударить противника по лицу было абсолютно немыслимо. И это еще одна причина, по которой я выбрал Айкидо – борьбу, основанную на обращении чужой агрессии против самого нападающего.
При этом всем во мне сидела ментальная кровожадность – мне постоянно представлялись сцены безжалостного уничтожения своих врагов, которые за неимением их в реальности, принимали причудливые образы олитературенных негодяев.
Даже на примере моего неоднозначного отношения к животным и птицам можно было заметить эту раздвоенность – с одной стороны я готов был выходить любого заморыша, обреченного на неминучую смерть, но, в то же время, принимал участие в охоте на воробьев и ворон. Но и тут странность – за все детство у меня не было ни одного трофея, хотя съесть жаренного воробья или лягушачьи лапки я не отказывался!
А любимой игрой детства были «ножички»! Броски ножа в землю, приставив его острие по очереди к подушечкам кончиков пальцев обеих рук, с ладони, захватив его зажимом из двух сложенных перстей и так далее...
И другая – та, в которой надо было попаданием со своей части окружности, намечать и отсекать у своего противника его земли? И та, где надо было преодолеть определенное расстояние, броском ножа в землю отмечая следующий островок, на который предстояло перепрыгнуть со своей спасительной кочки?
У нас, дворовой детворы, были самодельные ножи, сделанные приблатненными умельцами обслуживающими шпану и бандитов, а излишки производства сплавляющих охотникам и другим любителям качественного холодного оружия. Мы играли в эти игры ежедневно, доводя мастерство владения своим «кинжалом», «кортиком», «финкой», до цирковой виртуозности. Но больше всего я любил соревнование на меткость. Часами мог отрабатывать бросок ножа, в котором полотно лезвия значительно перевешивало рукоятку, стремясь с 5-6 метрового расстояния попасть в коробок спичек или в щепу шириной не более сантиметра. Не скажу, что мне удалось стать йоркширским Локсли в этой номинации, но разброс вокруг цели, в конце концов, сократился до 1 сантиметра.
Я таскал с собой нож всюду, даже в школу. В моем ребяческо-художественном воображении рождались картины схваток с врагами, из которых я выходил победителем, безжалостно используя свои навыки в метании ножа. Мысленно я с легкостью резал своим противникам животы, протыкал горло, полосовал, с Зорровской издевкой, одежду и кожу на груди и спине.
Откуда во мне возникала и разрасталась сия нешуточная, ничем не мотивированная страсть к насилию, я не могу понять до сих пор. Разве что, действительно, во мне кипели на-следственные крови моих древних восточных предков-воинов!
Однако прав оказался Антон Павлович – ружье, находящееся на сцене, непременно должно произвести выстрел… Так и мое разгуливание по поселку с ножом в кармане, вызвало-таки ситуацию, при которой появилась возможность, и даже необходимость его применить!
Мне было лет двенадцать, я тогда был долговязым, худым и нескладным подростком, с печатью принадлежности к народу, ненавистному для подавляющего большинства, и значит, априори, заслуживающим применения насилия со стороны представителей обманутых и обиженных больших народов. Так что, на меня, прямо на улице, наехало трое ребят лет на пять меня постарше, со всегдашним, еще со времен походов рюриковских отпрысков, рыскающих по землям окрестных укорененных народов, требованием мзды. Так сказать, ты слабее – должен платить!
Тогда-то я и испытал впервые странную череду захватывающих сознание ощущений, которые всегда приводили, в конце концов, к вспышке берсеркеровского безумия. То есть полного выпадения из реального мира.
Но вначале рождался страх. Безадресный, без ясного источника, не вызывающий следом естественного желания укрыться от причин его возникновения, просто потому, что сознание отказывалось связать внешние обстоятельства, например, тех же самых дуркующих пацанов, с той силой ужаса, которая воцарялась во всем моем естестве. А потом наступало омертвение. Я превращался в «зомби». Видимо, что-то внутри меня требовало срочного перевоплощения в иное состояние, которое должно было спасти обезумевшее от страха сознание и, первым действием этой трансформации, было вхождение на территорию смерти. Не хочу сказать, что реакция на окружающее был сродни тем кадрам, на которых кинозрители смотрят на мир глазами киборгов, но та холодность и отстраненность, при которой, недавно цепенеющий от страха, мозг ограничивался регистрацией происходящего, невольно заставляла думать о некоей бездушной машинерии.
А затем в права вступала ничем неконтролируемая ярость. Бешенство такой силы, что практически я переставал осознавать свои поступки. Вернее так – каждое мое движение оценивалось мной, как-то со стороны, с неким чувством эстетического наслаждения – мол, во, как здорово получилось! Но само зарождение этих, отточенных в своей функциональности, действий происходило спонтанно, совершенно без оглядки на мои внутренние желания и ожидаемые последствия.
Так и в тот раз – сначала я оцепенел, от нахлынувшего мучительного страха, вызвав своей внезапной бледностью и обездвиженностью вспышку злобной радости у моих обидчиков, потом, когда один из парней замахнулся, что бы ударить меня, я отключился…
А включился снова уже в одиночестве, провожая глазами троих убегающих идиотов, у одного из которых текла кровь из порезов на руке и на голове.
Во мне царило спокойствие!..
Первым делом выкинул нож в пруд – откуда-то мне было известно, что так надо поступить, хотя в те времена ни о каком разгуле детективного кинематографа на телевидении не было. А потом спокойно отправился домой – ждать результатов этого «вступительного экзамена» в мир взрослых. И вечер, и ночь прошли спокойно, а утром я пошел в школу, где на первой же перемене ко мне подвалили вчерашние ребята. Я снова побледнел…
- Не, не, браток, не заводись – мы предлагаем тебе свою дружбу!
Дружбы этой я избегал, а вот кличка «Король» долгое время служила мне хорошей защитой от местного хулиганья.
Ножами я, по-прежнему, занимался помногу, однако носить с собой холодное оружие перестал, разве что в лес на тренировки. Тогда же у меня проснулся интерес к восточным единоборствам, в которые естественно входила оборона против, вооруженного ножом, противника.
Мои упражнения, по малолетству, схожие с соревнованиями, устраиваемыми обитателями Шервудского леса, разве что мне приходилось изображать их всех в одном лице, способствовали оттачиванию метательного мастерства до такой степени, что я начал придумывать очень сложные комбинации, при помощи которых заключительный бросок ножа становился полной неожиданностью для потенциального противника. Это напоминало стрельбу из пистолета из кармана пальто – вот я, наклонившись, завязываю шнурки на ботинках, а уже в следующую секунду - оттуда, с уровня земли, летит нож и втыкается прямо в «горло врага» (щепку на стволе сосны).
Это умение однажды помогло мне спасти мальчишку, которого деревенские парубки лет 13-16 - ревнители чистоты своих рядов, привязали к дереву и испытывали на крутость, «рисуя» его абрис двумя десятками ножей…
Честно признаюсь, что в первый момент, когда во мне взыграло желание оказаться на их месте. Испытать свое мастерство на настоящем деле, заменив условную мишень, живым челове-ком – в этом была такая сила соблазна, что я с трудом подавил в себе это скотство, недостойное последователя пути «Дэ». Но то, что вся моя нравственность схожа с суденышком, мотающимся, с горделивым видом, над бездной прасознания, готовым в секунду уподобиться больничному судну, в которую сливают, насыщенную гноем и остатками разложившихся лекарств, мочу, меня потрясло.
Понимание этого пришло ко мне позднее, а тогда, счастливо избежав варварского позыва к участию в казни или инициации (с какой стороны посмотреть), я подошел к ребятам и пред-ложил им состязание, победа в котором позволяла мне забрать жертву и лучшую финку, а поражение – превращала меня самого в мишень. В подтверждение серьезности своих намерений, я, отменным броском с шести метров, перерубил веревку, которой мальчишка был привязан к дереву.
Слава Богу, я победил! Деревенские слово сдержали – пацан был отпущен, а в моей коллекции появился самодельный нож, с отменной центровкой и красиво инкрустированной рукояткой.
В чем заключалось наше соревнование? А какая разница? Все равно я был элементарно метче!
Вот тогда я по-настоящему поверил в то, что мое увлечение холодным оружием – это веление судьбы, некий знак на скрижалях жизни. То, что этот дар может иметь скорее отрица-тельную оценку, так сказать черное клеймо, тавро инфернальных сил, которые готовили меня отнюдь не к служению добру, а как раз тому темному, что в первый раз проявило себя около привязанного к дереву маленького деревенского Себастьяна, мне в голову не пришло даже бледной тенью.
Происшествие с Гусаром меня также нисколько не насторожило, наоборот, я почувствовал, как никогда, свою особость, тем более, что все присутствующие, даже пострадавший, именно так и оценили мой поступок – ну, ты брат, и ловок!
Впервые страх кольнул меня, через несколько месяцев после московского приключения. Я чуть было не убил человека. Совершенно ни в чем не виновного и даже более того, старавшегося, в силу своего понимания, доставить мне и моим друзьям удовольствие.
В тот день мы пили, отмечая, то ли надуманный, то ли настоящий повод, типа дня рождения, пасхи или дня космонавтики. На столе стояли жареные пельмени, которые золотистой корочкой и хорошей порцией соли и перца были спасены от начавшегося разложения – никогда не надо покупать угощение загодя, не имея холодильника или уличного мороза - последствия могут быть трагическими. Водка на этот раз не только служила делу увеселения, но и чисто медицинским предохранительным целям.
А за столом были все те же лица – Гусаров, Леха-****ь, Вася, в общажной комнате которого я услышал признание в любви самой желанной девушки тех времен, и тень БГ, которому мы, по традиции, наливали стопку каждый раз, когда собирались на пьянку. Разговор крутился вокруг приближающейся последней летней практики, которую студенты третьих курсов проводили в городе на Неве, знакомясь (почему-то перед последним годом обучения, в большей степени посвященному диплому) в «Эрмитаже» с шедеврами мирового искусства прошлых веков, а в «Русском» музее с блестящими достижениями русских художников начала 20 столетия. В отличие от приятелей я бывал, и в Эрмитаже, и в Русском музее неоднократно, имел там свои любимые залы и картины, поэтому поездку в Питер, как уже в те, еще Брежневские годы, мы называли, изувеченный именем Ленина и местью Сталина, город, я предвкушал, как развлечение. Поэтому, снисходительно внимая трепу собутыльников, больше уделял внимания водке, чем пустой болтовне.
Атмосфера за столом была очень душевной, потуги на интеллектуальную беседу тешили самолюбие, а, скудный на разнообразие, стол радовал количеством еды.
В это «райское блаженство», состоящее из особей мужеского пола, этаких «Гур», внезапно вторглась инородная сила в виде девчонки лет семнадцати, представляющей тот вид гурий, которые призваны услаждать правоверных. Одалиска проживала в соседнем доме и, наконец, решилась завести знакомство с художниками, о вольготной жизни и свободных нравах которых гудела вся улица. Для поддержки своей решимости, молодая шлюшка взяла собой подружку, мало чем уступающую ей, по крайней мере, точно не в желании полапаться с мужиками, а то и вовсе завести небольшой романец с легкой кадриловкой и ни к чему не обязывающим перепихоном.
На самом деле, их появление было очень кстати – иметь девчонку под боком – это ли не мечта и крайняя необходимость любого молодого организма, жаждущего немедленных и бесплатных удовольствий?
Но у меня, как оказалось, к этому моменту вызрел, словно фурункул, нутряной надлом, вызванный неумеренным возлиянием и душевной горестью из-за столь бездарно профуканной возможности зацепить чувства Надежды, последовавшими за этим потерю «Веры» и обретение безутешной и безответной пожизненной «Любви»! В это кипящее варево, мятущееся не хуже океанических вод в районе Бермудского треугольника, и угодили несчастные девчушки, своими вполне земными желаниями, телами и надеждами, нарушившие разыгравшуюся душевную бурю… Реакция моя была стремительна и идиотична. Лежащая на столе финка, еще недавно служащая мирному делу готовки застольных блюд, со свистом полетела в девчушку, игриво виляющую задом в проеме двери нашей комнаты. Я едва видел цель, кидал нож, скорее на голос, но с вполне оформленными кровожадными намерениями. Однако в последнее мгновение что-то во мне успело сработать на уровне предохранителей – нож полетел не в лоб, побледневшей в следующий момент, девице, а воткнулся на глубину двух пальцев в планку прикрытой половины двери в трех сантиметрах от прыщавого чела, вибрируя от досады на промахнувшегося метателя. Девчонок как ветром сдуло, а до меня случившееся дошло только минуту спустя.
Сначала меня пробрало всплеском животного страха, когда всеми клеточками организма ощутил, как мимо твоего лба пролетает смертоносная пуля, потом начался нервический смех, позволяющий выдавить из себя этот леденящий ужас. Я смог пошутить над тем, что превращаюсь в записного женоненавистника.
Мои друзья молчали, подавленные увиденной сценой, которая могла сделать их свидетелями убийства.
Это был второй звоночек – предупреждение моего Ангела-хранителя, дававшего мне шанс не переступить черту, за которой на мне навечно было бы выкалено клеймо убийцы.
И пришло время последнего предупреждения. Мне приснился сон – вещий! То, что это всего лишь сновидение, я понял только утром следующего дня, когда смог убедить себя, что все пережитое было наслано на меня Морфеем.
В тот день я улегся спать, как обычно поздно, было много заданий, небольшая халтурка из местной поликлиники и двухчасовое задушевное общение с Нинкой. Я заснул под тусклое свечение луны, с трудом пробивавшееся сквозь ветхую занавеску, кое-как прикрывающую немытые стекла единственного окна моей комнаты. Последним, во что уперся мой взгляд перед наступлением черноты забвения, была замысловатая трещина на потолке, постоянно меняющая свое смысловое наполнение и на прощание, подарившая мне образ мечущегося стреноженного коня. Пробуждение было обычным – в сумерках наступающего утра вчерашний рисунок перестал быть загадочным и превратился в обычную, требующую ремонта длинную выбоину на пространстве грязной поверхности. Только вот потолок и трещина на нем чувствовались мной, как часть моей московской комнаты. Это меня ничуть не насторожило, вернее, я смог отметить эту несуразность, только вспоминая пережитое. А все дальнейшие события были обыденными, ничем не отличающимися от ежедневной бытовой рутины и только ближе к вечеру случилось нечто, перевернувшее мою жизнь настолько кардинально, что из уверенного в себе человека я в момент превратился, в рефлектирующего по любому поводу, слабака.
Ко мне заявился один мой приятель, к которому у меня было сложное отношение, в этот вечер вылившееся в приступ ярости и ненависти. И я убил эту скотину, зарезав его, как беспомощного барана. А когда эта неконтролируемая глупость перестала заслонять мой разум, я ужаснулся… И малодушно начал искать возможности избежать наказания. И нашел ее. Я перета-щил парня в ванную, раздел его и своими ножами, которые коллекционировал на протяжении многих лет, разрезал тело на мелкие кусочки и планомерно спустил в унитаз. Кости раздробил молотком, предварительно завернув их в полотенце и, на следующее утро, утащил их в двух полиэтиленовых пакетах в лес и там закопал в разных местах.
Все эти действия я производил в каком-то сомнабулистическом состоянии – отстраненно взирая на планомерное уничтожение следов преступления и одновременно переживая ужас, сравнимый разве что, с осознанием ребенком процесса своего абортирования.
В этом кошмаре я провел несколько месяцев, с виду проживая ничем не отличимую от обычной жизнь.
Этот страх на всю жизнь стал для меня хорошей прививкой от убийства, а тогда я вышел из своего сна тем же способом, что и вошел в него. Я заснул в своей кровати, разглядывая еще больше расширившуюся трещину в потолке, превратившуюся из одного скакуна в небольшой табун, а проснувшись на следующее утро, долго лежал, убеждая себя в том, что, на самом деле, никого не убивал и бояться мне нечего…
И убедил ведь, но не свое подсознание! Которое, как я подозреваю, и довело до логического конца историю моего непростого отношения к холодному оружию.
Эту историю я могу рассказать только со слов своих друзей – сам я, практически, ничего не помню… Однако их свидетельства вполне хватило для того, чтобы я принял трудное решение и полностью перестал соприкасаться с ножами, сделав исключение только для хлебонарезного с лезвием, напоминающим затупленную пилу.
Однажды вечером я заявился к ним в дом сильно под шофе, но еще в своем нормальном обличии, разве что сильно, несмотря на мороз, побледневшим и со сжавшимися в точку зрачками, превратившими мои глаза в белые шарики с голубоватыми пятнами посередине. Как-то нарочито спокойно, но с мельчайшими подробностями, я рассказал им, что только что напильником без ручки зарезал какого-то мента, приставшего на улице, придравшись к моему длиннющему трехметровому полосатому шарфу и дубленке, украшенной кучей джинсовых заплат. Слово за слово и он начал тащить меня к своему мотоциклу с коляской, чтобы отвезти в участок. Я, недолго думая, выхватил один из напильников, прихваченных мною из училища (надо было надеть на них ручки) и со всей силой воткнул его менту в живот под правую почку.
Ребята уложили меня спать, а сами бросились выяснять, что же случилось.
Напильников при мне не было, но из училища я ушел с тремя, что подтвердил лаборант из училищной мастерской. Никакого переполоха и повального шмона милиция в нашем районе не устраивала до самого утра.
А проснувшись, я не мог вспомнить ничего о прошедшем вечере – разве что начальную стадию пьянки, устроенной с тем самым лаборантом прямо на его рабочем месте.
Естественно, выяснять в милиции - не случилось ли чего с их сотрудниками, я не стал, но, приехав к себе домой, всю коллекцию ножей раздарил своим приятелям по «Хэппи клабу».
Да, а пью я с тех пор только зеленый чай…
Глава 25. ПИТЕРСКАЯ ПРАКТИКА
Мы в Питере. В городе Петра, Достоевского, Гоголевского Носа и вождя мирового пролетариата, который так ненавидел имперскую столицу, ее жителей, уклад жизни и само их существование, что после смерти, оставил всех с носом, наградив город своей кликухой. Очень показательно для сюрреалистической советской системы.
Если бы я был экзальтированной девушкой, начитавшейся до одурения психологической прозы знатока человеческих душ, бурно рыдающей над несчастливой судьбой Раскольникова, глупостью Лизиной влюбленностью и удивительной метаморфозой Свидригайлова, то Северная Пальмира предстала бы передо мной в романтическом ореоле исторической и литературной славы. А так, я в очередной раз увидел грязноватый город, по вечерам и вовсе превращающийся в сплошные полуразрушенные задворки и бесконечные обшарпанные проходы, кое-где взрывающиеся очередным архитектурным шедевром, обязательно имеющим тоскливый одинокий вид.
Наша бравая команда (половине которой все культурные памятники прошлого были по барабану, а большинству второй половины непонятны, так как совершенно никак не склеивались с буднями Н-ской жизни) послушным стадом покорных овечек, перемещалась из Эрмитажа в Русский музей, из Исаакиевского собора в Петропавловскую крепость, с Васильевского острова в густое переплетение узких каналов. Наша «Птаха» неслась с гордо вздернутым носом, рассекая толпы, никчемных для истории искусств, людских масс, стремительной вольнолюбивой ласточкой. Об архитектурных памятниках Питера, она говорила так, словно мы выросли на этих улицах и просто никогда, по своему плебейскому скудоумию, не удосуживались спросить, а кто же построил это все?
Ежедневный бег по историческим местам культурной славы был донельзя утомителен. Подумайте, едва осмотрев «финский» домик Репина, мы уже мчались знакомиться с изысканными интерьерами Петергофа, по которому толпы провинциальных россиян бродили в бахилах одетых на домашние тапочки …
Вечерами, на «базе», которой нам служило общежитие какого-то дружественного кулинарного техникума, мы, едва доволакивая свои изношенные туфли и ноги, устраивали, вполне органичные сырому питерскому климату, попойки. Девочки, за исключением пожизненных «синих чулок», срочно теряли невинность, понимая, что более благодарной мужской публики и подходящего момента им уже не дождаться, что впереди скучная рутина семейного быта, в котором вспышки эротических желаний будут безжалостно гаситься скукой и потребительским жором.
Вся эта суета проходила мимо меня – я был погружен в нелетнюю грусть. Меня донимали воспоминания о моих наездах в бывшую столицу к маминым друзьям, которые, воспользовавшись послаблением советского режима, отправились на родину великих библейских пророков, строить новую жизнь, лишенную антисемитизма и нелепых запретов. Это были самые близкие, и ей, и мне, люди – по духу, по образу жизни, по отношению к самим себе. Одна из маминых подруг еще на заре моей юности, когда во мне только-только проснулось понимание того, как важно встретить свою женщину с большой буквы, явила мне ее идеальный образец. Это был первый случай, не считая моей первой серьезной подростковой влюбленности, когда я почувствовал, что именно с такой женщиной я хотел бы прожить жизнь до последнего дня.
Я умудрялся, чуть ли не каждый вечер, уходить в город, побродить в одиночестве и в тишине – существовала огромная разница между нынешней ночной жизнью наших двух столиц и тогдашней, наполненной разве что далеким перестуком колес ночных поездов и припозднившихся трамваев?
И только в последнюю ночь перед отправкой по домам, я оказался во время ночного променада в компании. Ее мне составил самый талантливый и интеллектуальный одногруппник, единственным «недостатком» которого, было некоторая отстраненность от людей – но не мне было на это пенять, я в тот момент сам был из таких же. Правда по части герметичности личной жизни Белый меня намного опередил – он не высказывал своего мнения во время спонтанных разговоров, возникающих в натурном классе или в рекреациях во время непродолжительного отдыха между штудиями, о его отношении к теме разговора можно было судить только по изредка мелькавшей усмешке или внезапно налетевшей хмурости лба. О его родителях было известно только то, что они есть, и папа его занимает большой пост в текстильной промышленности города. Влюблялся ли Александр за три года учебы? О чем мечтал, какие планы строил – ничего этого я не знал.
Поэтому я был несколько удивлен его, достаточно ясно выраженным, желанием присоединиться к моим ночным прогулкам. Мы оказались в центре города около полуночи, а когда подошли к Эрмитажу, было и вовсе заполночь. Всю дорогу я слушал своего приятеля, который достаточно откровенно и трезво говорил о себе в искусстве. То, что мне было очевидно еще со второго курса – его неумение образно мыслить, не было тайной и для него самого. И мучило невыносимо… Надо ли стремиться стать художником или эта ложная дорога, ведущая в никуда? Как поступить с очевидным талантом к созданию изображений – ничего он не умел делать с таким совершенством, ничто не приносило ему такого удовлетворения – предать забвению, учиться чему-то другому?
- Послушай, - отвечал я ему – тебе даровано исполнительское мастерство такого уровня, что иногда просто оторопь берет и хочется волосы на голове подрать, а то и вовсе бросить рисование к чертям… У всех есть слабые и сильные стороны. Просто считается, что написание картин – это аристократизм в искусстве и надо быть обязательно гением – иначе ты неудачник… Но ведь существуют иные способы проявить себя, поверь мне!
- Ну, да, ну, да… Конечно… Например?
- Ты же знаешь о нашем вечном споре с Валерой Шпинделем? О победе дизайна над станковым искусством? Между нами, в известном смысле, он ведь прав! И не только потому, что культуру станковой живописи душит мелкотемье. Знаешь, что теперь может послужить поводом к написанию картины? Неудачный секс, раздражение на соседа, всю ночь шумящего за стеной твоей спальни, да и просто плохая погода, не позволяющая пойти поиграть с друзьями в футбол… А, если все ж таки находится художник, которому важно понять смысл существования человечества, то он придает своему произведению формы, которые совершенно не соответствуют замыслу, так как сам не обладает необходимыми знаниями и умениями, к тому же зритель, к которому он обращается, требует упрощенной схематичной подачи.
Искусство, как это ни печально, и в самом деле начало принадлежать народу, а это всегда приводит к понижению уровня, к нивелировке качества и, в конце концов, к победе идей массового потребления… Художник уподобился лакею – «Чего изволите-с.?...» Поэтому быть художником-станковистом дело неблагодарное, если ты не чувствуешь своей призванности!.. Да и кому оно нужно-то - чистое искусство? А вот прикладное - реклама, полиграфия становятся, как говорил дедушка Ленин – «Архиважным!» Так что, Сашка, ты всегда сможешь найти достойное применение своему таланту, и, поверь мне, будешь востребован и оплачен гораздо приличней любого художника-станковиста.
- И что, это должно меня успокоить?
- Саш, ты говоришь, как змей, завидующий полетам птиц и готовый превратиться в дракона, лишь бы переплюнуть талант пернатых… Ну, не орел ты, так ведь и не воробей! Ты другой! Ты – змей! И плюнь ты на Горьковскую цитату – уж, чья бы корова мычала…
И тут мы подошли к Эрмитажу… Этому кладезю мирового искусства, в который, кстати, по-любому, нам обоим было не попасть! На стены, в один ряд с Эль Греко или Рубенсом, конеч-но, а не в туалет на втором этаже.
Александра уничтожала душевная скорбь, меня же распирало озорство и, внезапно проснувшаяся, страсть к перформансу. Развеселый дворец Растрелли снисходительно взирал на двух охламонов, мечтающих о признании, и всем своим видом говорил – «Не бывать вам ни в жизнь признанными миром мастерами, коими напичкана моя утроба по самое не могу!..»
Все национальные составляющие, плещущиеся в моей крови, разом вскипели, и я уже не мог остановить, рвущееся из меня, творческо-разрушительное начало. Как на грех, что невоз-можно себе представить в столице, да и в любом городишке, тонувшей в ;rdnung(е), Германии, на газончике, прямо под окнами Эрмитажного великолепия, валялось несколько приличных кам-ней, пращуры которых, наверно, служили пролетариату еще в 1905 году. Один из них немедленно полетел в окно второго этажа.
Пока он летел, передо мной прошла вся моя жизнь – вот я сижу на горшке, наряженный в цветастую девичью одежду а-ля рюс, со стороны напоминая тряпичную куклу, надеваемую на заварочный чайник; а вот, я старательно целюсь в крошечные дырочки в сухой вытоптанной земле нашего двора, пытаясь устроить крупным рыжим муравьям подобие всемирного потопа; ага – я впервые занялся детальным изучением своей, еще не умеющей менять ассортимент изли-ваемой жидкости, писяки… И так далее и тому подобное…
Неплохой фрагментик получился, однако все это неправда… Единственно, что успело зародится в моей глупой голове, так это сожаление о содеянном. А все потому, что из-за угла показались два милиционера, которых днем с огнем не разыщешь, когда они действительно нужны – и тут время замедлилось и растянулось, словно попав в зону влияния «черной дыры».
Камень приближался к окну со зловещей неминучестью свойственной кошмару, вызванному, падающей на нашу планету кометой в голливудских блокбастерах. Я взмолился богам о незамедлительной помощи – ну чем не Одиссей, выпрашивающий благоволения Афины?
Не знаю, надо ли моему ангелу-хранителю или еще какому-то высшему существу, курирующему мою глупость, создавать портал или достаточно выглянуть, там, сквозь облака и тучи, покачивая головой и понимающе отечески ухмыляясь, однако ситуация в мгновение выправилась, перейдя в ранг удивительных и непонятных чудес и совпадений.
Камень, только что, с непреложной очевидностью летящий на встречу со стеклом, внезапно слегка изменил траекторию и с глухим стуком ударился об оконную раму, после чего изящно спланировал вниз, заняв новое место на пресловутом газоне.
Менты с интересом разглядывали двух явно приезжих, странных и странно трезвых молодых парней, один из которых, как бы продолжая начатую пару часов назад лекцию по исто-рии искусств, говорил другому непростые для восприятия слова – «барочный стиль, реминисценция, предтеча расцвета классического периода в архитектуре, гений Петра…»
Вместо того, что бы начать движение прочь от служителей правопорядка, мы, следуя науке побеждать, направились мимо них на мостовую, отсекающую Эрмитаж от неспешных невских вод. Оказавшись у парапета, увидев, блестящую множеством желтых бликов, воду, мы наконец-то перевели дух – пронесло!..
Хотелось ржать, и мы начали хохотать, с умилением взирая на уцелевшие окна Эрмитажа. Решив передислоцироваться на другой берег, я повел Александра вдоль, вытянувшегося по невскому берегу, дворца-музея к ближайшему мосту. Разговор, поменяв свою тему, стал гораздо свободнее и эмоционально согретым. Речь, естественно, пошла о женщинах.
Ничего конкретного мой приятель сообщить не мог – не было блезиру, да и эта расчудесная «песня песней» носила у него абсолютно умозрительный характер. Я же напротив, был скорее практиком и, пустое рассусоливание, хотел заменить более осязаемым действием. Как назло набережная сияла пустотой – люди, словно дворницкой метлой или, если угодно, метелкой горничной, были выметены настолько тщательно, что метров на шестьсот вперед не проглядывало ни одной соринки-человечка. А ведь хотелось не просто увидеть людей, хотелось прекрасного – именно, ПРЕКРАСНОГО ПОЛА!
И тут я почувствовал, что мы с Кириллом уже не одни в этом ночном торжестве юдоли. Судорожно обернувшись, я обнаружил огромного черного котяру, который, взвив хвост трубой, блестя, просто-таки сияя, изумрудными очами, степенно следовал за нами, а увидев, что его присутствие обнаружено, издал басовитый и дружелюбный мяв…
- Черт! – не подумав, брякнул я. В том смысле, что выразил свое удивление, а вовсе не потому, что прозрел, в четвероногом, густошерстном коте, самого Сатану. Котяра даже присел на задние лапы от такого обвинения, и, обиженно сморщив все отрицающую рожу, на этот раз выдал укоризненную мурливую руладу.
Извинившись, я пожал нашему новому товарищу лапу, которую тот, на удивление вальяжно и с чувством достоинства, протянул навстречу моей пятерне. Александр тоже приложился к, явно царственной, лапе – погладить кота по голове, почесать ему за ушком или того пуще, пощекотать подбородок, ни ему, ни мне даже и тенью не пришло на ум. Выказав его четвероногому Величеству свое почтение, мы вновь направили свои стопы к мосту, который могли развести прямо у нас под носом, отсеча от вожделенного правобережья до утра.
Наша беседа, о желанных попутчицах жизни и данного приключения конкретно, продолжилась, кот, следуя за нами, на правах признанного партнера, иногда и, как-то очень по делу, издавал свои позывные, придавая им соответствующее эмоциональное звучание. Пройдя последние триста метров, наша троица взошла на мост. Где-то на середине его, как раз там, где просматривался трансформенный шов, превращающий это инженерное сооружение в памятник, приветствующий кибальчишеским салютом проплывающие суда, с нами пересеклись четыре нимфы, очевидно посланные нам на встречу, услышавшими наш диалог, богами. Девицы были молоды, в призрачном свете желтых фонарей, прекрасны, хотя желанных ярких нарядов на них не наблюдалось. Я вообще сторонник хипповского прикида, когда девушка выглядит экзотическим цветком и, цветом своих волос и одежд, приносит в этот мир ощущение свободы и праздника.
Откуда что берется – я схватил кота за шкирку и, на втянутой руке, выставил его над бездной, в глубине которой плескались черные воды Невы.
- Девушки, давайте знакомиться, а то сия животина полетит в воды кошачьего Стикса и будет там навек захоронена…
Чушь полная! Во-первых, как можно в воде что-либо схоронить? Во-вторых, что за дебильный способ знакомства? Какая приличная девица поверит, как говорится, что, что бы воды напиться, коту надо заживо утопиться?
Эти высоконравственные, как оказалось, особы, лишенные тонкости призывного юмора, позволившего бы им оценить столь нетривиальный подход к завязыванию знакомства, развер-нулись к нам своими тылами и, не забывая выделывать ими, немыслимые по своей эротичности, па, засеменили в ускоренном темпе прочь от нашей беспутной троицы, выкликая из окружающей темноты хранителя устоев.
Вздохнув с сожалением, я поставил кота, ухмыляющегося в свои топорщащиеся усы, на землю и мы покорно отправились далее навстречу судьбе. Которая, не преминула возникнуть из полосатой будки, расположенной между началом моста и стенами Петропавловской крепости. Судьба была облачена в форму милиции и на погонах имела две маленькие лейтенантские звездочки. Окружен офицер был нашими недавними нимфами, под сенью прибрежных деревьев, превратившимися в дриад, сопровождающих власть предержащую особу, с видом записных спасительниц угнетенного представителя Фауны.
Козырнув и представившись, немолодой лейтенант попросил предъявить наши документы и потребовал объяснения-расшифровки сумбурных заявлений «кэт-писовцев» (“Cat-piece”). Далее по классику – «Сидим, никого не трогаем, примусы починяем…» Де кот мой собственный, я с ним не расстаюсь, куда бы ни поехал, что он умен похлеще другой собаки и т.д. Лейтенант предложил пройтись нам вместе, и мы отправились вдоль крепостных стен в сторону Художественной академии. Мы – это законник, два лоботряса, четыре нимфо-дриады и котяра, исправно исполняющий роль нашего другана…
Через сто метров, мент, оказавшийся вполне соотносимым с царских времен околоточным, пожав нам руки, отвалил в сторону своего полосатого служебного жилища, а четыре подружки расстались друг с другом, так как две решили пойти своим путем, а оставшаяся пара присоединилась к нашему трио.
Мы познакомились. Вполне себе европейского вида девицы, носили, удивительные для слуха современника космических полетов, имена – Евпраксинья и Евдокия. Превратившись в Парашу и Дуняшу, девчонки обнаружили компанейский дух, изрядную смешливость и доброе отношение к идеям свободной любви. Мы не успели достичь парка, разбитого под окнами Академии художеств, а страстные лобзанья превратили наше путешествие в дорогу, ведущую к Храму наслаждений! Поминутно прерывая легкий треп длительными поцелуйными сессиями, которые для Сашки были внове, мы медленно, но неуклонно приближались к тенистым аллеям и удобным лавочкам, окружающим памятник основательнице первого в России художественного светского заведения.
Наши амуры не смутили «Бегемота» нисколько – казалось, что такой поворот событий, напротив, очень ему пришелся по душе, и, более того, у меня появилось подозрение, что вся эта историйка каким-то образом соткана из его нечеловеческих построений и ночь эта является его даром нам с Александром в честь непонятных мне заслуг. Кот терся о наши ноги, подпихивал их своей бычастой головой и издавал подозрительные звуки, смахивающие на пароксическое постанывание заключительных мгновений удовлетворения страсти.
Меня поразил Саня – в его заплечной котомке, подозрительно смахивающей на дедовский, времен войны, вещмешок, оказалась вполне уместная бутылка водки, пара банок сардин, плавающих в масле, и черный хлеб. Да что там, даже туристический пластиковый стаканчик-раскладушка и то был им загодя приготовлен, словно он, так же, как и, ниспосланный богами, кот, знал о грядущей авантюре. Консервы и бутылка были откупорены. Ребята пили, кот закусывал, а я ловил кайф от немыслимой ситуации, осененной тенью величественной покровительницы искусств.
Тщательно вылизав обе раскуроченные банки, убедившись, что мы намерены немедленно приступить к сексуальной финальной части ночного open-air, его величество «Бегемот», прощально мявкнув и вильнув хвостом, растворился в темноте окрестных кустов (хотелось написать рододендронов, однако же, нет – это была обычная акация).
В моих объятиях жарилась и фонтанировала горячей смазкой Параша. В принципе было без разницы с кем из девушек предаваться предрассветным удовольствиям, но трахать Евпрак-синью было как-то и почему-то привлекательней, чем Дуньку, а в мозгу попрыгивала, как теннисный мячик, мысль о Великом императоре Петре и его склонности к простым житейским радостям. Мы исполнили весь ассортимент, которым в постперестроечные времена, элитные ночные бабочки завлекали потенциальных Одиссеев в своих объявлениях в Интернете и «Московском комсомольце». Начало светать, когда довольные друг другом, мы расстались, обменявшись на прощание координатами – причем мои были неточны, а девичьи, как потом оказалось и вовсе лживы.
Александр был тих и благостен, как будто отстоял всенощную. Мне подумалось, что уже вот за эту благостность, охватывающую всякого приличного мужика после хорошей любовной встряски-тряски, женщины заслуживают снятия с них всех претензий в первородном грехе, ведьмовстве и даже изменах…
А вот такой порок, как пьянство невозможно ничем извинить – буквально, как-то на глазах, моему приятелю стала худшеть. Он стал бледен, на лбу его выступил обильный пот, все тело начало трясти мелкой дрожью. Придерживая, а вернее, волоча Сашку, я стремил наш неровный шаг к Балтийскому вокзалу, чтобы с первой электричкой отправиться в кулинарную общагу к покинутым нашим братьям по практике.
В пасмурной полумгле мы подобрались к крейсеру «Авроре», возле которого Алекс, не пойми зачем, произнес перед матросом, застывшем в парадно-постовом безмолвии у входа на трап, политическую речь, клеймящую кучку бандитов-большевиков, превративших прекрасный боевой корабль в позорный символ всероссийского бедствия, именуемого коммунизмом. А потом, в подтверждение своих презрительных и оскорбительных эпитетов, Кирилл выдал вулканический фонтан блевотины, испортив вид и запах брюк и ботинок парадно-мундирного моряка. К его чести, он даже не моргнул…
Я же, взвалив, внезапно потерявшего последние признаки личностной самостоятельности, Искандера на плечо, ускоренным шагом ринулся к спасительным лавочкам, обступившим памятник оскорбленного нами вождя, в небольшом сквере перед вокзалом.
Сашка спал, я же, вынужденно взирая, на еще не исковерканную бронзовую задницу Ленина, пытался заглянуть лет этак на пять вперед, чтобы оттуда понять и оценить этот день, в котором водились такие мистические коты…
Глава 25. ПОСЛЕДНИЕ КАНИКУЛЫ - СТРОЙОТРЯД.
По окончании столь знаменательной практики, во время прохождения которой я столкнулся с необъяснимым единением судеб людей и котов, наступила пора последних двух каникулярных месяцев. На этот раз я решил скорешиться с нашими училищными строителями коммунизма, и отправиться на высокие Окские берега украшать быт сельского, обездоленного по части культурного досуга, люда. Хотелось заработать деньжат и побыть в мужской компании – очень уж я меня смущало, что душевно, не говоря уже о телесности, близок я был исключительно с женщинами.
Все время учебы я постоянно «халтурил» - то там, то сям исполняя немудреные оформительские работы. Платили по-разному, и в количественном выражении, и по существу. Медицинские учреждения предпочитали расплачиваться спиртом, что приветствовалось художниками-студентами, так как, с одной стороны, жидкость сия служила твердой внутриН-ской валютой, а, с другой, позволяла нам самим существенно экономить на «водочных» деньгах. Магазины отоваривали продуктами на оговоренную договором сумму – очень часто, между прочим, выдавая дефицитную снедь по льготному «райкомовскому» прейскуранту. Чиновничьи же конторы, желая сэкономить супротив, выставляемых худфондом цен, платили рублями – черным налом. Этих, весьма периодичных, доходов хватало на всякие милые шалости, основные же деньжата набегали рукастым умельцам нашего училища лишь вовремя трудовых подвигов летнего стройотряда. Тут уж можно было развернуться по-настоящему, и, хотя никому не приходило в голову подкопить средств и купить какой-нибудь подержанный шарабан, однако «джентльменский набор», состоящий из «трузеров», «шузов» и переносной стереосистемы, по-зволял себе, и даже считал обязанным исполнить, каждый…
Так и бродило в стенах училища полчище одинаково «прикинутых» клонов, словно репетируя будущее однообразие униформы неформалов.
Я к этому стаду не принадлежал, хотя приятелей среди «стройотрядовцев» имел и на их банкетах, посвященных сдаче очередного объекта «культурного» обустройства пространств, сиживал.
Предыдущие пару каникул я проводил совершенно иначе, чем намеревался в этот раз. Тогда был «Хэппи клаб» и путешествия по российским курортным местам, теперь же я вознамерился посвятить летний отдых творчески-физическому труду, чтобы начать свою «колесную» жизнь.
Так как общаги в нашем училище не было, то навыков общежития с большим количеством людей у меня тоже не было – и мужское сообщество, со всеми его «милыми» особенностями, до той поры проходило мимо меня. Армейские шуточки, блатные понятия и мужская солидарность были не более, чем интеллектуальными построениями, зиждущимися на литературных опусах и фильмах, а так же на смачном трепе дембелей на совместных пьянках.
Кстати, мое решение вести трезвую жизнь было несколько, прямо сказать, преждевременно, в свете предстоящего трудового подвига. Представить себе полуторамесячное «омужествленное» существование, лишенное основного инстинкта сильного пола нелегко, если попросту невозможно. Однако мне пришлось укрепить свою волю, а моим сотоварищам умалить свою прыть по части вовлечения «жалкого отщепенца» к благородному искусству винопития и, по истечению первой декады, я превратился в приемлемую отличительную особенность нашего стройотряда, так сказать, его имиджмейкера. Все переговоры с местными жителями, а вернее с их прекрасной, а уж совсем точнее, слабой… Вот черт!.. Одним словом с теми, кто в деревнях считается оплотом спокойствия, мира и благоденствия, современными версиями Венеры Вилендорфской, переговоры вел я! И то сказать, на фоне беспутных местных алкашей, наши «гаврики» отличались только тем, что в запале пьяных ссор, поводом к рукоприкладству почитали несогласие со своими доводами по тому или иному культурологическому вопросу. А так как в процессе ежегодного десантирования в этот благословенный край, оккупированный совхозом-миллионером, оголодавшие до халявной жрачки, самогонки и баб, студиозусы произвели не только смычку с местными пролетариями-крестьянами, но и случку с их женами и дочерьми, то и это различие, вызванное более высоким образовательным цензом, почти не читалось. Мое отличие от местного мужского населения и дружков-любовников их жен было еще и в том, что я старательно сторонился любых проявлений сексуального интереса к жительницам совхозного поселка, а так же к окрестным дачницам, сбежавшим из городов в райские кущи российского Нечерноземья.
Я блажил…
Гулял поздними вечерами по холмам, засаженным различными зерновыми культурами; выходил проводить небесное светило на высокий берег Оки, наслаждаясь игрой пурпурно-оранжевого цвета, окрасившего бока застывших, подобно современным скульптурам на лужайках Осло, белоснежных облаков; каждую свободную минуту отдавал блаженству растворения в призрачной тени совхозных яблоневых аллей… И так далее, далее и далее…
Мозги и тело отдыхали от напряжения предыдущих двух лет, которые, по событийной интенсивности, далеко превосходили год жизни ребенка, впервые и ежеминутно открывающего этот мир. Я чурался бесконечного и пустопорожнего вечернего «****ежа» моих товарищей, не находя в нем ни капли интересной информации. Мне все более становилось понятно учение Дао, которое постулировало необходимость растворения в Природе и сетовало на человеческое несовершенство. Мне хотелось, с одной стороны, как можно полнее отстраниться от всего цивилизационного, а с другой, железной рукой насадить в окружающем мире конфуцианский порядок. Это было схоже с моим детским желанием расправиться с обнаружившейся грязью, неопрятностью и какой-то фатальной скособоченностью, поразившей меня после того, как из детства, проведенного среди опрятных украинских мазанок, я перенесся в подмосковную деревушку, перегороженную высокими заборами и повсеместно превращенную в помойную свалку. Заасфальтировать все, не оставив места ничему живому, коль скоро эта витальность принимала столь шокирующие формы!
Люди все более казались мне порождением больного состояния загрипповавшего Господа, в горячечном бреду, в придачу к свободе воли, забывшего одарить человечество негасимым и самоочищающим нравственным светом. Именно тогда во мне начала укореняться мизантропия, а идеи Мальтуса перестали казаться манерным выпендрежем.
При этом я крепко задружился с местной детворой, которая оказалась отзывчивой на внимательное и уравновешенное к ним отношение. Мы периодически собирались у плавных речных вод, занимались (будете смеяться) рисованием, лепкой из подножной глины, резьбой по дереву и бесконечным занимательным разговорами обо всем, что может интересовать детское сознание. Я был с ними предельно откровенен и честен. Рассказав этим пострелам о самурайской чести, я в течение двух месяцев учил их азам Айкидо. Вполне можно было пойти путем Аркадия Гайдара и сколотить «тимуровский» отряд спасателей – так сказать «Тео & Тим идут на помощь…»
Однако Христосово – «быть, как дети», меня нисколько не прельщало, так же, как приоритет духовной нищеты, даже, если это необходимое условие райского блаженства. Я прекрасно видел немудреную детскую жестокость, когда из самых слабых делались «козлы отпущения», а «белые вороны» - ребята с иными (богатыми) духовными запросами и более тонкой, чем у остального большинства, душевной организацией, предавались остракизму… Институт «париев» в приокских лесах…
Таким вот оказался мой первый опыт выезда на «шабашку». Первый и последний… Ни мне самому, да и никому из знакомых со мной «деловых» ребят, в скором будущем превратившихся в русский вариант «бизнесменов», в голову более не приходила возможность соединить свои интересы с моим отношением к жизни. Я совершенно не переносил простые мужские радости – ежедневные пьянки, пустобрехство, похотливый интерес ко всему, что напоминает женщину. И это при моей богатейшей практике в предыдущие два года именно в этих дисциплинах. А опыт общения с местными «авторитетами» - мужиками, отсидевшими свои сроки за всякое бытовое безобразие – от мордобоя до убийства своих собутыльников или жен, оказался предельно кратким и демонстративно-показательным – после первого же «наезда» я аккуратно отметелил самого опасного и непредсказуемого уголовничка Ваську-бича. Бичом он был не потому, что в дотюремные времена был человек образованным и воспитанным, а потому, что в детстве при помощи самодельного бича-кнута разрубал деревенских кур напополам. Именно ему в голову пришла идея покуражиться над, непохожим на обычных деревенских мужиков и наезжих художников, парнем. Причем повод был просто анекдотичным - «а, че тебе наши бабы не ндра-аться?!»
Сначала он просто лез нахрапом, пустив в ход свой немудреный лексикон. Помня уроки Гусарова, я сходу, после первого же кое-как законченного Васькой предложения, посоветовал ему пойти и отоспаться, а то, неровен час, можно не дойти до домашней койки и оказаться на больничной… Получив желанный повод к рукоприкладству, Васька-бич не замедлил им воспользоваться. Дальше, устроенный нами цирковой гэг, очень напоминал киноэпизоды из бесконечной саги о Стивене Сигале - победителе. Васька летал вокруг меня словно упившийся нектаром шмель-задохлик, постоянно валясь с ног и ударяясь о заборы, поленницы, чахлые уличные деревья и, не по-японски неорганизованно расположенные на придорожных пространствах, камни. В конце концов, несмотря на мои увещевания, раззадоренный собравшейся публикой и разыгравшимся в крови алкоголем, Васька начал хвататься за эти булыжники, разом превратившись из люмпенизированного крестьянина в правильно социально ориентированного пролетария. С криком: «Убью гада!» - он соколом полетел в бой и налетел на мой кулак. Это мне надоело расшвыриваться агрессивным Васькиным телом, и я решил просто остановить раз-бушевавшегося Бича.
Помолчав и отдохнув пару минут, во время которых я, убедившись в безопасности Васькиного здоровья, раскланивался перед волнующейся публикой, жаждущей продолжения схватки в надежде на более интересный финал, этот любитель кур (привет Дмитрию Липскерову) оторвался от земли-матушки и бросился в бой, вытащив из-за голенища приличных размеров ножик. Я, еще не успев дать отпор, вновь с силой ощутил предопределенность бытия – как ни стремился я уйти от сопричастности холодному оружию, оно меня неумолимо настигало в самых немыслимых ситуациях. «Карамба!» – я приехал в это «село Кукуево» заработать деньжат, я намеренно держался подальше от любых пьянок, я после работы грезил на лоне природы, общался только с детьми, взяв на себя роль миссионера от культуры, и все равно не избежал столкновения с придурком, размахивающим ножом и норовящим снова разбудить во мне побежденную, казалось бы, страсть…
Пока эти неуместные сентенции проносились в моем мозгу, Васька, ощерив, на удивление ровные и целые зубы, подступился ко мне вплотную, практически лишив себя всякой возможности к маневру. В его, ошалелых от злобы и подспудного страха, глазах светилось безумие, ничего общего не имевшее с безоглядной яростью янычара – он просто почувствовал свой авторитет припертым к стенке, за которым его ждало «шестерочное» будущее с близостью к «параше» и «петушиной» судьбе, если, конечно же, он прямо вот сейчас не прикончит эту сволочь…
Сволочь, то есть я, сделала шаг навстречу Васькиному ножу, прижавшись к худому туберкулезному телу обреченного идиота. Левая рука моя оказалась по самое плечо подмышкой вооруженной Васькиной конечности, из-за этого маневра потерявшей всякую возможность к манипуляции, правая же – захватила свою визави в замок. Обездвиженный Васька мог теперь только хлопать глазами, с расстояния в 20 сантиметров разглядывая мелкие веснушки на моем носу. Ласково сказав: «Дурачина!» - я, резким движением головы, использовав вместо кулака свой лоб, выбил бузящему «Бичу» все зубы передней лицевой части. Затем, дабы поставить в затянувшемся представлении финальную точку, освободившейся правой рукой, нанес любимый удар всех мужененавистниц, на несколько месяцев оставив Ваську без всякой возможности к самоудовлетворению.
Результатом этой стычки был возросшее ко мне уважение со стороны всех слоев населения, прямое обожание детьми и возникшее во мне стойкое желание послать всех на ***!
Что я и сделал!
На крутом высоком берегу Оки, я бы сказал – на утесе! Но нет, это была не скала с одинокой Лермонтовкой сосной, не курган, с почившим в нем Рюриковским воеводой – это был всего лишь высокий, метров на двадцать, холм – но какой потрясающий открывался с его вершины вид! До самого горизонта на противоположенном берегу раскинулись луга, перемежающиеся с пологими холмами же, на макушках которых, словно хохляндские чубы торчали крошечные рощи вихрастых берез, а среди них, таинственными соглядатаями, виднелись темные острые шпили елей. Бездонное, как это ни банально, небо, прикрывало свои звездные глубины облаками-подушками, взбитыми настолько, что любая принцесса думать забыла бы о горошинах, а у сластен во рту появился бы иллюзорный вкус сладкой воздушной ваты. Дурашливое солнце, поминутно, а то и чаще, показывало свой блестящий диск, выныривая из этих перин и вновь заныривая туда с таким явным наслаждением, что хотелось немедленно последовать ее примеру и, упав навзничь в высокую нескошенную траву, предаться, если не сну, то мечтам уж точно!
Так вот, на этом самом сказочном холме я, с помощью моих корешей по стройотряду, вырыл глубокую яму и воткнул в нее сосновое бревно метров в десять длиной, из которых все восемь торчало поверх земли. Местный тракторист за бутылку водяры подтащил к этому столбу два шарообразных валуна полутораметрового диаметра, а я топором высек из этой строевой лесины, эрегированный на всю катушку, член. Над каменными яйцами вырублены были русской славянской вязью вещие слова:
« Направо пойдешь…
Налево пойдешь …
Прямо пойдешь –
Везде один ***!»
Целый месяц эта статуя простояла, украшая собой окружающее ее природное совершенство, дополняя к ней то, что без участия Homo sapience невозможно было бы даже помыслить. Туристические теплоходы высаживали своих пассажиров водить хороводы вокруг этого цивилизационного откровения, заезжие московские дачники, грибники и иные автолюбители заезжали на поклон, а местное население и вовсе облюбовало это холм для ежевечернего проме-нада, гордясь своим «***м» не менее иного бразильца, с замиранием рассказывающего о величии Буэнос-Айреского Христа.
Однако перед самым нашим отбытием в места прохождения учебы, совхозовская партийная власть опомнилась и, боясь растущей популярности нового культурно-культового феномена, грозящего перерасти в некое секс(т)анское ответвление господствующей идеологии, приказало статую сжечь.
И вот, в одно прекрасное утро, народ, как по набату, собрался у подножия, то есть у каменных мудей и громкими сочувствующими криками проводил облитый соляркой, срубленный под корень, горящий деревянный член в далекий путь по водам Оки, навстречу с матушкой-Волгой, оповещая Россию о бесславном конце приокского «Конца»…
Глава 27. ПОСВЯЩЕНИЕ В СТУДЕНТЫ.
Началась учеба. Впереди маячил диплом, то есть дипломная работа, то есть картина или ее подробно проработанный эскиз, а все предваряющие это событие полгода нам предстояло, подчищая «хвосты», доучиваться и, наконец, научиться рисовать. Я вам скажу – горе горькое смотреть было на наши потуги соорудить нечто похожее на картины или хотя бы на умелые натурные зарисовки. Из пятнадцати человек моей группы каким-то боком походили на учащихся последнего курса три-четыре человека. Остальные же, очевидно, должны были, в недалеком уже будущем, превратиться в чьих-нибудь жен а, в свободное от исполнения супружеских обязанностей время, в преподавателей рисования в общеобразовательных школах. Со всеми вытекающими из этого последствиями для народа, всего-то полвека назад прошедшего через ликбез.
Женами, конечно, предстояло стать только девицам, хотя, в свете последних веяний, воцарившихся в среде передового отряда работников культуры, не берусь ограничивать ничью свободу сексуального самовыражения. Парням же традиционного толка, ошибившимся с определением своего предназначения, светило иное будущее. Кто-то подастся в другие сферы самовыражения, превратившись в музыкантов, дизайнеров или, чем черт не шутит, писателей, некоторые реализуются в бизнесменов «русского» разлива, а всем остальным придется до конца жизни заливать свою художественную никчемность декалитрами алкоголя.
Эта грустная пропорция между успехом и поражением сохранялась из выпуска в выпуск, нисколько не мешая каждый год набирать новые жертвы кармического произвола.
Подходила очередная дата рождения нашей Alma Mater, в этот день, по традиции, абитуриенты, прошедшие через горнило экзаменов, уже полтора месяца юридически считавшиеся студентами, по сути – только после посвящения признавались нашим сообществом за своих. А роль английской королевы, возлагающей на плечо коленопреклоненного воина свою шпагу, этим возводя его в рыцарский ранг, играли мы – «старички», которым вскоре предстояло идти в последний бой, что, в свою очередь, напоминает и, по сути, является, переходом на следующий уровень в изощренной компьютерной игре, где монархом и демиургом является лоботряс юнец или прыщавая девчонка …
- Тьфу! Билл, а ты все тот же!..
В нашем перформансе последней инстанцией, волей которой и вершилась чудесная трансформация лысого беспомощного птенчика в молодого, но уже малька самостоятельного соколенка, досталась мне. Дело в том, что всю мистерию инициации наша команда выпускников-четверокурсников педагогического отделения решила построить на алкоголе и его имитации. И в такой ситуации, главную роль можно было дать только непьющему. Вот такие нюансы и выстраивают течение человеческой жизни – стать «Королем» мини-карнавала только потому, что в свое время испугаться необузданности своего нрава, пропитанного парами некачественной водки. Не то, что в Бразилии, где будущей избранной «Королеве» нужно подтвердить свое право на этот титул, и красотой, и умением танцевать лучше других, и выносливостью и, главное, девственностью!..
Мы закупили несколько пузырей «Пшеничной», а кто-то, уже не помню кто, притащил из дома две пустые бутылки из-под дорогого иноземного шнапса. В одну мы перелили оте-чественное пойло, а другую наполнили водой из крана.
Вся площадь рисовального класса была использована под декорации предстоящего действа. Из мольбертов, стульев, штор и бумаги выстроен был лабиринт, вернее многоколенчатый проход, напоминающий своей траекторией замысел строителей Кривоко-ленного переулка в первопрестольной. С хаотичной периодичностью, что называется, как нам на душу легло, устроены были небольшие амбразуры или прорези, которые, давая узникам «родовых путей», небольшую световую передышку, одновременно служили нам удобными засадами, из которых мы вели прицельный обстрел подкрашенной водой номинантов на звание студента.
Во-во! Именно фаллопиева труба, через которую наши «младенцы» стремились вырваться в мир взрослых дяденек и теть – вот что получилось из нашего инициаторского проекта. Хотя, как посмотреть – кому-то эта история запомнилась, может быть, как путешествия лакомства через бесконечный желудочно-кишечный тракт, по ходу которого из кулинарного изыска, оно превратилось в говно…
Однако, томящиеся в коридоре участники шоу еще ничего этого не пережили, и, принарядившись, ожидали своего выхода. Особенной жалости, конечно, заслуживали те из них, кто для столь значимой, по их мнению, процедуры, выбрал белые одежды. Но, что поделаешь – никому из них не пришло в голову, что для «рождения» более подходит скромный костюм, пода-ренный Господом.
Я заметил странную закономерность – при всем, казалось бы, безбрежном многообразии человеческих типов, приемная комиссия из года в год, с завидным постоянством принимала в свои ряды одни и те же, как бы театрализованные амплуа. Только в храмах драматического искусства мы встречаем классический набор - герой-любовник, злодей, наивный простак и т.д. А в рекреациях и классах Н-ского художественного училища бродили их окарикатуренные клоны, своим однообразием заставляющие подозревать сознательную волю администрации.
При чем, если метод отбора юных талантов, привлекаемых в закрытую, для внешнего надзора, Касталию, был довольно внятно описан Гессе, то перечень оснований, исповедуемый нашей «призывной комиссией», четкому определению не подлежит.
Итак – девочки!
«Синий чулок»… Худая, можно сказать костлявая, одета безвкусно, даже, если и дорого. На лице выражение непреклонной правоты. Не пьет, не курит, осуждает всех и вся. В тайне мечтает о встрече с идеалом, которого не может быть по определению, так как он должен обладать противоположными качествами – красив, но не заметен, постоянно ее (синего чулка) желать, но никаким образом этого не проявлять, даже наедине и, тем более, в постели. В рисовании «чулок» придерживается правил академизма, но достичь успеха в ремесле не может – не хватает таланта. Стукачка!..
Вошла в лабиринт первой. Оказалась передо мной в уничтоженном наряде, разъяренном состоянии, готовая принять бой со всей нашей кодлой.
Кстати говоря, несколько слов о том, в образе кого я давал аудиенцию неофитам. Естественно, Аполлона – покровителя искусств! В белоснежной тоге, сделанной из простыни, с копьем – черенком от швабры, с венком на разросшихся кудрях, сварганенном из листьев неизвестного мне кустарника, обладающим не меньшим амбре, чем его прототип. Справа и слева от моих ног стояли эти самые бутылки с «живой» водой и «Огненной».
Да, одно колено я заголил, рассчитывая на то, что к нему будут прикладываться особенно ретивые и вошедшие во вкус поклонники греческих сатурналий.
Одного взгляда на «Чулка» хватило, что бы понять – пить не будет ни за что, да еще и донесет на спаивание малолеток, как только окажется около глаз и ушей Зауча. Предложен был имитатор водки. В глазах заблестело предвкушение мести, угощение было проигнорировано…
Я поставил ее ошуюю от себя – место отвергнутых и отщепенцев… Не быть им принятыми в студенческое братство!
«Стиляга» – даже тогда, в советскую годину… Вязанные разноцветные шапочки, рукавички, свитера и гетры, папка для рисунков сшита из лоскутков чего ни попади. Косички с разноцветными резиночками и бантиками, веснушки и распахнутые голубые глаза, светящиеся добротой и необязательностью… Характер легкий, секс по любви – любовей много и всегда к самым лучшим в мире».. Оделась декоративно, но с расчетом на возможную порчу одежды – умна! Была облита не менее «Синего чулка», но выглядела счастливой, а пятна краски на одежде – специальным декором.
Водку выпила не поморщась, с задором – одесную! В рай для призванных.
«Интеллектуалка»! Два подвида – сухарь и своя в доску. И та, и другая сексуально озабочены чрезмерно. Но одной надо хорошенько выпить и поговорить на уровне откровений Эразма Роттердамского, а другой достаточны кубики на мужском прессе, внешность и поведение непризнанного гения.
Одевается по-разному – или со вкусом и дорого, или безвкусно, но тоже дорого… На мир мужчин смотрит свысока, а мир женщин не воспринимает вовсе.
Выпить не дура – предложил воды… Выпила одним махом, потом недоуменно смотрела на меня, окосевшими от обмана, глазами… Затем мы оба смеялись, была предложена еще одна порция (теперь «огненная») – принята с благодарностью.
Одесную!
«Лесбиянки»…
Не понимаю почему, хотя, очевидно, что удивляться-то тут и нечему, но в каждой группе обязательно присутствовали последовательницы Сафо. Если верить Элизабет Тейлор, то исход из творческой сферы деятельности человечества геев неминуемо должен привести к прекращению такого явления, как культура! По студенткам этой опасности не наблюдалось, но «парнями» они были своими в доску. И, в отличие от «мужчин» со схожей ориентацией, любительницы прекрасного пола свои предпочтения не скрывали.
Конечно, одесную! Налил ей сразу два стакана – и той, и другой жидкости – на выбор. Ошибки не произошло…
А что, справа от меня собирается приличная компания.
«Мышь обыкновенная» - представляет большинство студенток «педиков»… На других факультетах их процент ничтожен - у будущих учителей не менее половины. Горькие мысли навевает эта особенность взаимного притяжения приемной комиссии и абитуриентов. Над разумом и служением искусству одерживает победу идеологическая косность-верность советской власти и страх перед потенциальным превосходством творческой натуры будущего коллеги. Как и в любом пропагандистском ведомстве, кадры подбираются по методу подобия себе самим.
Ни одной зацепки. Ну да, милые мордашки – юность, знаете ли… Одежда совковой учительницы, выражение лица – не зацепишься, речь односложная, разговоры пустые. Попытки разбудить что-нибудь в душе или теле вызывают панический ужас.
Конечно же, одесную – ну, куда их девать-то? Но и все … Вот они, облитые краской пьют водку, с круглыми, от удивления и страха, глазами; вот в купальниках плещутся в Волге на практике; вот пунцовые переминаются перед строгим, но отечески снисходительным оком членов дипломной комиссии…
Все!
Ага, подошла очередь мальчиков.
Как я понимаю душевное состояние врачей и медсестер призывной комиссии, еще не успевших закоснеть в цинизме, когда перед ними предстают юные создания с неокрепшей психи-кой, но уже с крепенькими пенисами, посылающими миру, своими гордо поднятыми головками, отчаянное послание – мы взрослые…
Очень похожее чувство вызывают дурачки, всерьез решившие, что проскочив незатейливую преграду в виде закоснелых ретроградов, принимающих у них экзамены, они приобщились, чуть ли не к сонму небожителей. Эй-эй! Выпейте сначала хоть одну чашу сомы, а потом уж щебечите о бессмертии.
Пять человек из восьми – выпускники восьмых классов нашей провинциальной средней русской школы. Детишки, прошедшие через художественную школу, в которой преподавали выпускники этого же или подобного худучилища, с тем самым набором инфантилизма, неумения рисовать и провоцировать ребенка на самостоятельное творчество, которое нынешние учи-лищные педагоги передают новому поколению «художников».
Итак…
«Ретроград» - охранитель, поклонник искусства «передвижников» с их дидактичностью, повествовательностью и приверженностью к кондовому реализму. Отличается посредственно-стью во всех своих проявлениях – одет в совковый эрзац – мятые невнятной расцветки брюки, не глаженая рубаха и замызганный свитер. Взлохмаченные волосы, недостаточно длинные для боге-мы, но уже нарушившие гармонию «молодежной» прически. В глазах ярость просыпается только, когда речь заходит о русском авангарде 20 века. Выпить не дурак…
Тошнит от одного его вида. Вот он, негодующий, готовый бежать бить во все колокола, жалуясь на разнузданный произвол этих проклятых «безродных космополитов». О, где же вы, где – благословенные годы торжества сталинского порядка?!
В городе Н-ске в начале восьмидесятых бродил по улицам сухонький старичок с козлиной бородкой, и страхом в глазах – боялся он Высшего суда, чье решение было ясно ему без подсказ-ки – во ад предателя, завистника и доносчика. Да-да, именно по его доносу, в те самые тридцатые, были отправлены в лагеря все художники – члены официального союза и маргинальных групп. Так вот, этот козлобородый стукач был из «ретроградов».
Ему я налил воды и с удовольствием разглядывал удивленную физиономию…
Ошуюю его, ошуюю!..
«Авангардист» - если даже и тезка «Ретрограда», то, по-любому, его полная антитеза. Во времена Шишкина это был бы Врубель, а во Франции 19 века его полотна висели бы в салоне отверженных, в 21 веке он устраивал бы видео-перформансы «Из жизни ГМО». Главное – это быть за пределами всего, даже мейнстрима. Так как в училище преподавали академическую живопись, то протестное «передовое» состояние зиждилось на компиляции того же Врубеля, Сезанна или, на худой конец, Дерена. Педагоги журили «авангардистов» за такое «вольнодумство», но не особенно – видать идеи французских художников конца 19 века, наконец, проникли и утвердились в их системе ценностей, в виде допустимой дозы плюрализма.
Вопросы секса и выпивки решались с позиции абсолютной свободы, так что заминок в общении почти не наблюдалось, разве что во время художественного спора. С анахоретских высот «авангардист» до этого не опускался. Ну и, естественно, выпить не дурак…
Одесную его, к «богеме» и «интеллектуалкам»!
«Нимфоман»! Удивительного здесь нет ничего – в вольной среде художественной интеллигенции, в которой женщины славятся своей сексуальной свободой, обязательно должен проказничать сатироподобный козлик. Одно меня удивляет – почему они так противны, и внешне, и внутренне? Герои-любовники, ловеласы и записные Дон Жуаны знамениты не только своей любвеобильностью, но, и это важнее всего, они искренне боготворили и обожали женщин. А этот засранец просто-таки смердит ненавистью к своим одалискам и именно этим становится для них смертельно привлекательным.
Брутально похабный или похабно брутальный, он вызывал во мне отвращение своими серыми волосенками, редкой паклей кое-как прикрывающими угловатый череп, манерой дви-гаться, от которой веяло опасностью ядовитого пресмыкающегося, одеждой, изобличающей в нем склонность к приблатненности, опасным блеском глаз, в которых читается приговор, прилипшей к паучьей сети сексуальной зависимости, несчастной мушки…
Ему не быть никогда художником, но он будет мастерски использовать свою косвенную причастность к миру искусства для своих грязных поползновений к самым чистым, невинным и неопытным девушкам-женщинам, встретившимся на его пути.
А-а-а… Любит ли он пить или не любит, какая нах… разница?
Ошуюю его, ошуюю!...
А вот и она – невинная душа! Наконец-то… Я уж думал, грешным делом, что такие больше не водятся на просторах осоветченно-обесчеловеченной пустоши размером в одну шес-тую земной суши
«Наивный»!
У него чистый взгляд, в котором нету второго смысла. Он не знает что такое намек, его речь пряма, но не от смелости и принципиальности, а потому, что двусмысленность ему не-вдомек. Для него женщины отличаются от мужчин только репродуктивной функцией. Он так простодушно и восхищенно внимает любым глупостям, изрекаемым нашими «преподами», что ни у кого не возникает сомнения, что ему подвластно искусство тончайшего стеба. Но это не так, он просто из тех людей, для которых титул, звание и социальное положение определяет качество человека – в этом он подобен азиату, но при этом его сознание начисто лишено их лукавства и способности видеть суть вещей.
При всем при этом, а может именно благодаря своей невинности, он способен видеть красоту, упиваться ею, а главное – создавать ее!
Только вот не надо никому говорить правды, ладно?
Я налили ему в стакан водку, а хотел бы налить амброзии. Но хоть на мне олимпийский венок и тога, прикрывающая божественную триаду, подвешенную на тонком кожаном шнурке (Христос, Будда и созидатель Вишну), я не способен даже на то, что бы из одного алкогольного напитка создать другой (что уж там говорить о волшебстве превращения воды в вино – мне подвластно только сотворение водки и то, лишь при помощи добавления дополнительной буквы), так что пей, любезный друг огненное зелье и не морщись…
Выпил…
Одесную его, одесную!..
Ну их, остальных юродивых, пусть будут студентами всем скопом!
А мы – тройка засранцев из выпускного курса, собственно и устроивших весь этот балаган, прихватив с собой моих праворуких вассалов, отправились в соседний парк и, расположившись вольным биваком на берегах городской реки, предались более детальному празднованию «Посвящения»!
Глава 28. БУДНИ – 4.
Наступили они – последние будни последнего года обучения в училище-чистилище, когда студенты моего года выпуска внутренне замерли, испытывая двойной страх – перед экзаменами и перед открывающимися перспективами самостоятельной жизни. Что из этого пугало больше, не скажу. И потому, что сам я ничего не боялся, и потому, что искренне не понимал опасений своих однокурсников. Мы, подобно заведомым грешникам, толклись на распутье между возможным блаженством в райских кущах и более очевидным и ожидаемыми карами за грехи. Люди, вообще, зная обо всех своих проступках, почему-то надеются на то, что им простят их «слабости и шалости», пусть даже за этим милыми словами скрываются все десять смертных грехов. Так и мы – шалуны и разгильдяи, три-четыре года предававшиеся разврату, лени и потворству всем своим страстишкам, в преддверии генеральной проверки накопленных творческих достоинств, увидели в этой очередной инициации нешуточную угрозу, способную в одночасье превратить нас в изгоев художественного промысла.
Честно говоря, вся эта кутерьма, все переживания и страхи ни в малейшей степени не затрагивали меня - я все белее и более откалывался от «дрейфующего айсберга» - нашего училища. Оно все далее уходило от своих корней – его первыми педагогами были «питерцы» из царской еще академии, в сторону усредненного совкового агитпропа и, в перспективе, должно было полностью раствориться в теплых водах мирового «Гольфстрима-мейнстрима», зацепившись, своей скрытой, посконной частью, за безжизненный островок под названием «Советская культура». Хотя, если вдуматься, то искусство всегда принимает только те формы, которые возможны. Но это не отменяет смерть. Ага, а я - маленький кусочек чистейшего льда, рискнул отправиться в самостоятельное плавание, изо всех сил стараясь не растаять и одновременно не заразиться всевозможными опасностями, несомыми «совковым» и «ак-туальным» -измами…
Упорно продолжая свои эксперименты, «омузенные» неистовой Рамоной, я постепенно превратил их в главное дело этого этапа жизни. Какое там приседание перед пропыленными «преподами», лучшие из которых с головой ушли в различные технические изыски и тщательную шлифовку своего ремесленного мастерства? Уж увольте… Самые уважаемые из них, темами своих работ сделали невинный (в политическом и философском смыслах) пейзаж или любование телесной и душевной красотой своих самочек, превращая их в лекарство от душевной заскорузлости.
Меня же все больше разносило от накатывающих образов, наполненных «экзорцистскими», то есть очищающими смыслами. И хотя животные процессы ежедневного бытия ничуть не слабели, все же не они – голод, либидо и страсть к самоуничтожению, со-ставляли основу моей жизни.
Мне не хватало возможности показать свои работы публике, узнать мнение других художников, не вписывающихся в прокрустово ложе «совка». Эта жажда публичности через тридцать лет сменится, я уверен, потребностью в уединении, желанием скрыть сою жизнь от посторонних глаз, изоляцией от настырного внешнего интереса. Но это потом, а тогда во мне бурлили Ницшеанские энергии, требующие немедленного признания и даже преклонения, хотелось примерить на себя известные памятные и «памятниковые» слова русского «солнца словесности» и заставить человечество протоптать тропинку, если не к моей статуе, то хотя бы к картинам. Заставить! – именно так. Рассчитывать на понимание широких масс, да хотя бы и небольшого такого отрядика спевшихся интеллигентиков, бредущих по Российской земле сцепив руки, и всячески убеждающих друг друга в собственной исключительности, было, конечно же, глупо и наивно, но «штыками их, штыками» навстречу к счастью!..
Рамона была в восторге от своих изображений, от ситуаций, в которые она попадала на моих полотнах – ей тоже не терпелось увидеть реакцию «людей разумных», в потрясение которых она непоколебимо верила. Однако, даже в училище, среди наших с ней приятелей, не было таких, в чьем приятии своего творчества я был бы уверен на все сто. И что же? Что должен был я предпринять для преодоления порочного круга безвестных творческих потуг и получения простора для своего окрыленного состояния? Короче, где бы выставиться так, что бы состоялся некий диалог между мной и миром?
Город Н-ск был исключен из списка претендентов априори, хотя именно здесь и были самые реальные возможности – все ж таки общество Инги было, как раз, переполнено различного толка диссидентами, каждый из которых тщил себя пупом Вселенной и требовал со стороны окрестных «варваров» признания и дани. Но при этом и готов был поддержать любого, кто, в свою очередь, мог ответить тем же. «Он оглянулся поглядеть, не оглянулась ли она, поглядеть – не оглянулся ли он..»
Но вопиющий провинциализм, но местечковость самосознания этих «лучших из людей»! Я не говорю уже о Нью-Йорке или Париже, но ведь и в самом затхлом московском салоне можно было встретить нечто более походящее на современное искусство. К тому же быть главным парнем на селе меня совсем не прельщало – я грезил европейскими галереями и американскими коллекционерами. А, как не крути, с ними можно было законтачить только в столичной тусовке, которую они и их агенты навещали в поисках имен, могущих заполнить белое пятно на карте мировых культур, зияющее во всю ширь Евразии.
Так что мне предстояло, подобно чеховским сестрам восклицать - «В Москву, в Москву…» и искать в среде московских интеллектуалов людей способных вывести меня на западных собирателей и меценатов.
Но начал я, как ни странно, не с Инги, не с маминых знакомых, крутящихся в богемной среде, не с собственных разведывательных наездов в столицу, а с того, что пригласил наконец-то к себе Нинку и выставил перед ней все десять полотен, к тому времени заслуживших моей подписи. Ее появление в моей мастерской было несколько случайно, хотя вполне закономерно. С одной стороны, она уже жила в Москве, училась на вожделенном журфаке в МГУ (политические и экономические расследования и, связанные с ними командировки в различные экзотические уголки нашей планеты, по-прежнему прельщали ее более всего на свете), а с другой - наша с ней связь не прерывалась ни на минуту. И даже более того, вдруг нам стало понятно, что после окончания училища, когда я прибуду завоевывать столицу уже не как обыватель, а в качестве художника, нам предстоит жить и быть вместе. Эта предопределенность и, в то же время, некая отсроченность неминуемого, делала наши тогдашние отношения подобными невнятному шуршанию листвы в осеннем лесу, сопровождаемому ауканьем блуждающих грибников, то сходящихся, чтобы похвастаться уловом, то вновь разбредающихся. Нинка пользовалась любой оказией, любым предлогом мало-мальски схожим с истиной, для того, что бы оказаться в Н-ске и чуть-чуть поневеститься в моем обществе. Правда, то, чем мы занимались, оказавшись наедине, совсем не походило на церемониально оформленные отношения молодоженов, больше смахивая на товарищеский блуд, приправленный бесконечными «умными» разговорами, которыми мы занимались с той же неистовостью.
В один из таких приездов я и устроил для нее «закрытый» показ, вытащив из кладовки и приставив к стенам, стульям и кровати всю мою «рать».
Я рисковал… Присутствие Рамоны на всех холстах, в самых откровенных и провокационных позах, недвусмысленное мое любование ее телом, явное свидетельство нашей с ней физической близости, без которой невозможно было бы быть настолько правдивым – все это могло запросто разрушить гармонию наших с Нинкой новых чувств и отношений. Я страшился такого финала неимоверно, хотя некая часть моей самости грубо осаживала этот бессмысленный страх, утверждая свой суверенитет. Да собственно, с чего это я взял, что Нинка – участница всех наших групповых безумств, знамя свободных отношений в любви, не запятнанной никаким эгоистическим чувством, вдруг станет держимордой, запретителем и тюремщиком? Однако беспокойство я испытывал, и ждал с ее стороны не только оценки моего творчества, но, как бы, и устраивал ей экзамен на толерантность по отношению к нашей личной жизни.
Глаза моей подруги-супруги горели восторженным огнем. Она лихорадочно облизывала губы, над которыми моментально выступили мелкие капельки пота, ее язычок периодически выскакивал из-за оградительной полноты губ, и застывал, прижатый к тому или иному уголку рта.
- «Почему не я?» - была ее единственная фраза, в которой было все - и признание, и восхищение, и желание присутствовать на моих картинах в качестве героини и музы…
- «Здесь царит Рамона, а в реальной жизни – ты…»
В ту ночь мы занимались сексом в окружении полотен, на которых история непростых отношений между мужчиной и женщиной была олицетворена ликом Рамоны. Каждый раз, во время отдыха, Нинка погружалась в очередную сцену, изображенную на холсте и, медленно, тщательно подбирая слова, рассказывала о своем впечатлении.
А я наслаждался! Наслаждался тем, какую реакцию вызвали мои визуальные экзерсисы, наслаждался Нинкиным обществом, все более убеждаясь в правильности моего выбора спутницы жизни, упивался ее сексуальным и ментальным неистовством.
На следующее утро мы устроили небольшую фотосессию – мои картины, они же, но в компании Нинки. А вечером с этими фотками моя столичная подружка укатила в Москву – искать мне возможность выставиться. А я пригласил к себе Рамону и устроил вторую съемку, на которой главными героями были картины с обнаженной Рамоной и она сама, вживую повторяющая свои же нарисованные позы.
А потом мы любили друг друга – без слов, ограничившись слиянием тел…
Самадхи…
А там – в суетном мире, царящем в стенах училищах, на улицах города, шла, а вернее цепенела в тенетах наступивших ноябрьско-декабрьких морозов, странная в своей обыденности, безликости и скуке, жизнь. В которой персонажами были удивительные существа, одаренные разумом и душой и ведущие безумное и бездушное существование. И тем ярче и очаровательней выглядели редкие уникумы, своей нестандартностью расцвечивающие унылость Н-ской ойку-мены.
С одним таким самородком я познакомился в «Стекляшке» - небольшом кафе, стоящем на берегу чумазой городской реки в двух остановках от училища. Там я оказался совершенно случайно, поэтому в промысле божием у меня нет никакого сомнения. Или, если вы придерживаетесь восточной философии - туда меня привела кармическая предопределенность.
А началось все с того, что я элементарно зашел отлить в общественный туалет, имеющий общую стену с кафе. Несколько странное соседство, хотя по степени несуразности оно сто очков проигрывает небольшому ресторанчику в районе метро «Профсоюзная» в Москве, который умудрились «приклеить» одним ребром к моргу.
Ну да ладно, главное это то, что возле длинного щербатого «мочесточника» я нашел мятую трешку, а по тем временам это было очень даже неплохой суммой. Проявляя логическую последовательность – ведь, если тебе посылаются деньжата у нужника, расположенного за стенкой кафе – значит необходимо немедленно переместиться туда и истратить «презренную» бумагу на пищу. Что я незамедлительно и исполнил.
Едва зайдя в гостеприимное, просматриваемое насквозь, наподобие современных офисов, помещение кафе, я был просто снесен потрясающим голосом мужика, поющего под яростные звуки трехрядной гармони.
Низкий и, казалось еще более надтреснутый, чем у Высоцкого, звук изрыгался худой кадыкастой шеей, идя из самого нутра щуплого, невзрачного тела, своей дисгармонией с голосом, напоминающий Аркадия Северного. Но пел-то этот феномен с приблатненной внешностью потрясающий совершенно мне незнакомый городской романс, как потом я узнал сочиненный неизвестным автором в первой половине 19 века.
Я, в непрекращающемся душевном трясении, как-то умудрился сесть на стул возле столика музыканта и, после того, как чудный голос замолк, познакомился, умоляя продолжать…
Продолжение стоило стакан… чего угодно, за исключением безалкогольных жидкостей. Песня за стакан – это по-божески и доступно даже мне студенту худучилища. Я немедля купил два пузыря по 0,7 каждый, подсчитав в уме, что это будет равняться 7 шедеврам – выгодное вложение.
До сих пор жалею, что в те времена у меня не было диктофона, магнитофона с микрофоном или хотя бы способности запомнить, а затем исполнять репертуар Владимира.
Ни одной банальной, затасканной песни – только шлягеры 19 века, в основном романсы и какие-то «производственные гимны» - бурлаков, ямщиков, пахарей и т.д. – Пол Робсон, со своими агитками об изможденных нигерах с берегов Миссисипи, отдыхает!..
К концу второго пузыря мы стали с Владимиром не разлей вода. Мой новый приятель оказался интереснейшим человеком – в простонародье таких, как он называли по-кавказски тамадами, а в начале 21 века они превратились в ивент-конферансье, обслуживающих различного вида корпоративы, а, если обратиться в глубокую российскую старину, то вспоминается все тот же, прекрасно сыгранный Роланом Быковым, скоморох из «Андрея Рублева». Сатиры, конечно, он себе не позволял, хотя в приватном разговоре, очень метко и зло, мог нарисовать портрет советского руководителя любого уровня. А вот, как массовику-затейнику ему цены не было. Настоящий народный певец, в сравнении с которым даже Ободзинский с Бернесом были всего лишь приласканными властью акынами. Более всего похожий на своего тезку Высоцкого, только с репертуаром, состоящим из неизвестных перлов городского романса, Володя был желанным гостем-тружеником любого торжества.
Мне так не хотелось терять с ним контакт, пропускать его «выступления», что я на два месяца стал его бесплатным ассистентом (помощником). Мы мотались по свадьбам, уст-раиваемым в самом Н-ске и его округе. Сами понимаете, что все эти празднества были истинно русскими по духу – поставленные на широкую ногу пьянки, с излишней слезливостью, всегдашней славянской жестокостью, проявляющейся в нежданных мордобоях… Удивляло неуемное желание родителей молодоженов поразить гостей размахом и шиком, при явном, более, чем скромном, достатке – в основном эта страсть к показухе проявлялась через непомерное количество еды и питья. Жрали, что называется «от пуза», пили до «потери пульса».
Во всей этой сумасшедшей кутерьме у Владимира с его гармонью, звучным, хриплым голосом и необыкновенным репертуаром, кроме чисто развлекательной функции, была еще одна предводительская – вести, подобно Данко, обезумевший от возбуждения, народ, отвлекая его от чрезмерных проявлений агрессивности, возвращая на стезю братания и взаимной приязни.
Перед моими глазами еще долго будут стоять яркие сцены этой, чаще фарсовой, жанровой картинки, главные герои которой, по своей гротескности, не уступают Брейгелевским и Босховским персонажам.
Вот невеста-дурнушка, с глупым лицом, на котором сквозь неумело наложенную краску, видно равнодушие к предстоящей брачной ночи, к новому своему статусу замужней женщины, к будущему материнству. О чем думает ее головушка, занавешенная наподобие деревенского окошка тюлем-фатой, совершенно непонятно. Зато понятно, о чем мечтает ее охламон-жених, одетый в неприлично ярко-голубой костюм, желтую рубаху и белый галстук в крупный зеленый горошек. На его лице видны следы злоупотребления с малых лет алкоголем. Именно о нем он и мечтает, а вовсе не о сокровенных местах на теле своей будущей жены, секс с которой, мне это стало понятно сразу, будет гораздо более скучный, чем у племенного быка, к вечеру, не чующего под собой ног, но честно отрабатывающего свой трудодень.
Их родители, прямо по Чехову являют собой будущее молодоженов, а сейчас, в свою очередь, бессознательно склонировали своих родителей – бабок и дедов, тоже присутствующих за столом. Ото всех и распространяется окрест умиротворяющее веяние Смерти. Этот футуристический прогноз безрадостен и уныл – отцы, испитые, высохшие в борьбе за количественные показатели в литрах, матери, заранее оплакивающие будущее своих дочерей, в которых они видят свою убитую молодость.
Вся эта среднерусская унылость разбавлена была забавами, из которых мне более всего запомнились ряженные – мужики и бабы, вышедшие, что называется, из своих берегов.
Я был настолько впечатлен всем увиденным, что решил темой своего диплома взять именно это – флер умирания, накрывший свадебной фатой прошлое, настоящее и будущее лю-дей.
Но мне запретили, просто-таки в приказном порядке – вердиктом самого декана Летова – мол, сюжет это раз и навсегда в российском искусстве решен Пластовым, и не мне с моей мордой (видимо жидовской) лезть в калашный ряд.
Я психанул и решил, что напишу картину, наполненную всеми отъявленными алкашами, ****ями и ****унами нашей «альма матер»…
А тут меня вызвала в Москву Нинку – наклевывалась возможность выставиться всеми своими работами в подпольном салоне, исповедующем направление «кварт-арт».
Поехали!..
Глава 30. НОВЫЙ ГОД – 3.
Это был мой последний Новый год, который я встречал в статусе студента. Тогда я еще не зарекался получать высшее образование, потребовалась «Перестройка», что мне уже оконча-тельно стала понятна его бессмысленность в такой странной, хоть и отягощенной многовековой традицией, деятельности, как написание картин. Подозрение о том, что творческая профессия требует не образовательного процесса, а встречи с Мастером-учителем, появилось у меня еще в самом невинном возрасте – простая логика подсказывала, что отсутствие у всех художников, проживающих до 18 века, корочки или грамоты о проведении в стенах художественного института определенного количества лет никак не сказывалась на результате – произведениях искусства. А пример неистового Ван-Гога, сбившего своей энергетикой спесь и снобизм с поклонников французской академии и вовсе отверг мои последние сомнения.
Для того, что бы во мне пробудилась художническая зрелость, нужна была выставка, которая перевела бы мой потенциал в реальную валюту. Мне было тесно в стенах училища, меня совершенно не радовала заявленная мной тема диплома, к которой я пришел вынуждено, как бы в знак протеста и, в решении которой, еще до появления первых набросков, появился налет стеба. Суд «тройки» - дипломной комиссии, никак не тянул на то, необходимое любому художнику, внимание, ради которой во многом и пишутся картины. Как может потенциальный смертник уважать своих палачей? Только бояться…
Это событие, венчающее долгий путь навстречу профессиональному признанию, у любого художника, достаточно созревшего, ищущего его в более высоких сферах, вместо пиетета вызывает досаду и сожаление о потерянном времени.
А впереди маячил, я бы даже сказал, уже наплывал, праздничный новогодний марафон, когда, по-любому, предстояло отдаться в руки, всех близких людей, и самому выложиться по полной, стараясь одарить их радостью общения. Выставка, которую сумела устроить для меня Нинка, была тем самым презентом, позволявшим не только объединить самых разных людей, которых я сумел «сколлекционировать» за свои двадцать, с хвостиком, лет, но и одним дейст-вием показать им самое для меня дорогое, что только я мог себе представить.
До выставки оставалось недели три – такие акции в те времена надо было проводить стремительно, что бы недремлющее око «старшего брата» не успело засечь и пресечь наме-чающуюся тусню неблагонадежных отщепенцев советского общества. Хотя мне видится все несколько иначе – именно такие вот сборища, поводом для которых служит неопасное для режима событие (подумаешь – какой-то самонадеянный хлыст возомнил себя демиургом, эти блюстители порядка, знают кто, на самом деле, вершит «великие дела», так сказать, кто Каа, а кто «бандерлоги») и позволяют тайной канцелярии выявлять все новых и новых диссидентов и им сочувствующих.
Тогда мне еще были неведомы правила цивилизованного арт-бизнеса, да, собственно, ни о каких продажах я и не мечтал. Это заматеревшие «малые грузины», «московские концептуалисты» и «белютинцы» в те совковые времена имели доступ к деньгам западных коллекционеров, а большинство молодняка, только-только ощутившего свою сопричастность к искусству, относилось к первым своим выставкам, как к игре. Никакой стратегии, никаких продуманных линий поведения – хохмы, доброжелательный треп и ожидание чуда. Сошествия ангелов, внимания со стороны «говорящего горящего куста» мы так не ждали, как прихода первых зрителей, возникновения посланников капиталистического мира, буржуазной культуры, так сказать… На отдельном столике раскладывали спички - с целой серной головкой – иностранец, с отломанной – соотечественник. А в после знакомства с иноплеменниками каждой уцелевшей спичке давали имя ее прототипа. Перформанс, мать его ити…
Но это потом, уже в процессе вернисажа, а тогда в начале декабря у меня просто трясло, периодически подскакивала температура, я не в состоянии был есть – начал таять на глазах… Слава Богу, в очередной раз приехавшая Нинка, увидев такое мое состояние, нашла способ привести меня в чувство, засадив за написание концепции выставки. Я увлекся, накатал не только текст о моем понимании сотворенного, но и пояснение к каждой из картин. Потом появились мысли о том, как должна выглядеть развеска, затем во мне зародилось видение представления, которое должны были учинить мы с Рамоной, предваряя или заключая просмотр картин почтенной публикой. Так что, провожая свою спасительницу в первопрестольную, я смог уже не только членораздельно вещать о предстоящем событии, но и быть на высоте в прощальном «трахе»…
Надо сказать, что с наделением моих десяти полотен единым смыслом, пришлось-таки попотеть – это вам не десять смертных грехов, направленных на сохранение в целостности маленького племени, ведущего борьбу за спасение не то, что своей самости, но попросту собственно существования. Ну не было ничего в сюжетах объединяющего – разве что главные героини все, как одна, были списаны с одной натуры, а сама натура везде была полностью обнажена. Любовь, одиночество, насилие и смерть – такие, в общем-то, простенькие темы, вернее поводы к творческому подвигу, обличенные в сюжеты, подсмотренные в жизни, приснившиеся, случившиеся, как внезапные озарения – словно вспышки первого солнечного луча, выскочившего из-за дальнего леска. Ну чем, скажите мне, можно было как-то связать столь разнонаправленные истории? У Лебедя, рака и щуки была телега, а у меня не было ничего.
О чем я честно и написал в аннотации к выставке, которая, вместе с десятью полотнами, гордо украшала обшарпанные стены огромной квартиры в одном из кривых переулков московского центра.
Да, ничего идеологически общего, никакой системы – просто Жизнь во всем ее многообразии… Но вот, что странно – все грани этой жизни были показаны через истории о женщине. Глазами стороннего наблюдателя, может быть мужчины, но объектом-то, главным персонажем, безусловно, была женщина. И хоть на всех полотнах своей наготой сияла Рамона, сама она, как личность, никакого отношения не имела к своей героине. Я подозреваю… Да что там, я абсолютно уверен, что за этой моей героиней стоит та идеальная женщина, в которую я безотчетно влюблен, и за которой стоит образ моей мамы. Самое смешное, что иногда в ней (моей героине) просвечивают, а то и просто сверкают и Нинкины черты – а от Рамоны только тело и тот драйв, который я испытываю, когда сижу у холста.
Кстати, я продал свой драндулет, а на вырученные деньги всего за неделю сварганил какой-никакой буклет – на каталог 10 работ не тянули.
Сдал все зачеты в срок в первый раз за все время обучения - хотел побыстрее отделаться от рутины и почувствовать себя свободным. Сняв холсты с подрамников, я скатал их в одну толстенную трубу, завернул в огромный кусок полиэтилена, свистнутого у запасливых хозяев моего тогдашнего жилья, связал разобранные подрамники в несколько пачек – получился багаж, упаси Боже! К поезду, всю эту неподъемную упакованную кучу разобранного искусства, мне помогали тащить мои ивановские «дружбаны», которые не понимали, откуда у меня столько барахла, а главное, почему я весь это хлам везу домой задолго до выпуска. А все потому, что я никому в Н-ске словом не обмолвился о том, чем занимался весь последний год, какие планы строил о своей будущей жизни и о выставке, естественно, тоже никому не говорил ни пол словечком. Самое удивительное, что и Рамона играла в молчанку, хотя я видел, что ее распирает от желания показать себя на холсте всем и каждому.
В Москве я поселился у Нинки. Ей предки сняли «однушку» неподалеку от института, снабжали ее деньгами и жратвой, помогая превратиться в прожженную журналюгу. Цинизм в ней был природный, однако, к ее чести, она умела сострадать, полностью погружаясь в судьбу очередного героя, на время превращаясь в ходячий «Красный крест». Из-за этого в ее квартире частенько ошивались, страждущие справедливости люди, при помощи хозяйки-доброхотки, ищущие возможности зацепить своей историей какого-нибудь ответственного чиновника.
В этот раз, слава Богу, Нинка жила одна, посвятив себя моим проблемам. Не откладывая в долгий ящик, одну из них мы разрешили сразу после того, как за моей спиной щелкнул замок входной двери. Прямо в прихожей, среди притащенного мною художественного скарба, в полураздетом виде, используя под упор все, что можно было подставить или подложить под зад или спину, мы устроили наш первый «домашний» секс.
Странное ощущение – спать в кровати с любимой женщиной, зная, что завтра не надо будет уходить от нее в какую-то «свою жизнь». Что это удивительное существо, в которой все части тела, все укромные местечки и нескромные тайники теперь полностью принадлежат тебе, превратилась в Богиню, а сам ты, утратив свою сюзеренность, превратился «в главного среди равных» наподобие Короля «Солнца», лишился сакральной особости, став просто возлюбленным своей Дианы.
В голове, тем не менее, постоянно крутилась карусель из всевозможных библейских и древнегреческих мифов, в которых, естественно, главными персонажами являлись боги и наши предки обоего пола. Можно сказать, что, словно в мозгу у упертого психолога, в не самый подходящий момент, прокручивались варианты диагноза наших отношений. Кто Нинка – Юдифь, Суламифь или все же Рахиль или Ребекка? В каком качестве выступаю здесь я – «Иаков», гоняющийся за полюбившейся хозяйской дочкой, или легковерный Самсон, попавший в руки дальновидной Далилы…
Прямо здесь, в постели с женщиной, которая с каждой встречей, с каждым соитием становилась для меня все более загадочной, несмотря на то, что, казалось бы, мы слились в некую единую субстанцию, подобно моему любимому Пино Колада, зарождался цикл сюжетов, в которых соседствовали влюбленный Иаков и озадаченный Захарий, целеустремленная Фамарь и обрадованная и испуганная жена Захария…
А на следующее утро мы перевезли на квартиру, превращенную в выставочный салон, мои картины.
Веселый получился вернисаж – все ж таки Новогодняя ночь и последовавшие каникулярные дни! В те времена в построждественские торжества советским людям некуда было деваться кроме лыжных прогулок и культурных мероприятий – границы были на замке.
Ощущение праздника витало в потертом, немного затхлом помещении, набитом народом, среди которого выделялись чужеземцы своим спокойствием и хорошей одеждой, а так же незна-комые, ни мне, ни Нинке, ни хозяевам салона, люди, с невыразительной внешностью и повышенным вниманием к разговорам подвыпивших зрителей.
В первый день на подсчет присутствующих ушло три коробка спичек, но в ночь нас было не более тридцати человек – мои и Нинкины родители, Рамона, хозяева с десятью приближенными лицами, несколько иностранных журналистов с подругами, представитель немецкого посольства и пятерка художников – будущих обитателей Фураманного переулка с его скандальным, известным всем коллекционерам, сквотом. Я накрыл праздничный стол, который своим меню несколько отличался от обычного семейного – не было салата «оливье», не было жареной курицы, не было водки. Последние деньжата, оставшиеся после продажи моего авто, ушли на два ведерка с черной и красной икрой, французское шампанское, фрукты, кофе, шоколад и, каюсь, грешен, хороший кусок буженины.
Удивительно – ни грамма антисоветчины, как и ветчины, селедки под шубой и апельсинов, заменяющих в те времена, нынче вездесущие, бананы. Умеренно пили, со смаком закусывали русским деликатесом (caviar) и говорили только об искусстве, литературе, новинках западной и русской культурной жизни - подпольной (underground life). На Рамону насели репортеры и посольский, который, слава Богу, был один и свою passion целиком направил на мою музу.
Честно скажу, мне было немного грустно – и потому, что моя мечта о персональной выставке, как-то уж очень легко и ловко осуществилась, и потому, что я совершенно не представлял своих дальнейших шагов (за исключением, естественно, живописания), и, чего греха таить, из-за того, что очень хорошо понимал – история моих отношений с Рамоной подошла к концу…
Потом оказалось, что я везде ошибался. Но, кто это мог предположить тогда?
У меня взяли интервью все присутствующие представители прессы. Самым странным для меня вопросом тогда был их интерес к моему бесстрашию перед возможными гонениями, кото-рые, как они считали, начнутся сразу же после выхода обо мне материалов, особенно радийных.
- Вообще-то я не Пастернак и не Солженицын, в моих картинах нет ничего антисоветского.. В них нет в принципе ничего анти… Да… Честно говоря, меня больше волнует, чтобы во мне не иссякал поток образов, которые надо воплотить…
- А на что Вы будете жить, если завтра Вам перекроют возможность зарабатывать деньги искусством?
- Ну, во-первых, я пока ни копейки не заработал на своих картинах, а, во-вторых, быть поэтом и дворником у нас в стране хорошая и добрая традиция…
Тут вдруг хором, в унисон, Нинка с Рамоной хохотнули – «Не бойтесь за Тео – он не пропадет, мы не дадим!..»
Пока девчонки с удивлением смотрел друг на друга, я усмехнувшись сказал – «Вот так, через искусство становишься, если не сутенером, то альфонсом…»
- Друзья, мне интересна ваша реакция на мои полотна, а попечение государства о моем неблагополучии не волнует вовсе.
И мы заговорили о странных сюжетах, использованных в картинах. Вдруг, присутствующие иностранцы, размякшие от шампанского с икрой, начали рассказывать истории из своих жизней, которые всплыли в их памяти после просмотра выставки… Началась странная игра – переходы от одного нюанса к другому, словно мы сообща рождали некую партитуру пере-живаний.
Мама моя светилась восторгом и счастьем, как будто ей в любви признался Ален Делон. Отец тоже был в приподнятом настроении, однако в нем, нет-нет, а проскальзывало некое недо-умение, как будто он заново узнавал своего отпрыска, что, в принципе, соответствовало действительности.
Вечеринка шла своим чередом – пение под гитару, танцы под магнитофон, разговоры по интересам.
К утру начали расходиться…
Родители ушли первыми, Рамона с посольским, который успел сказать мне много приятного и даже пообещал устроить выставку где-нибудь в Дойчланде, упорхнули следом. Причем Рамона очень пристально и как-то загадочно посмотрела на прощание на нас с Нинкой, особенно, почему-то, именно на Нинку…
В конце концов, мы остались вдвоем.
Расстелив хозяйские матрацы и одеяла на полу самой большой залы, мы лежа рассматривали картины, периодически перекатываясь, стараясь занять позицию, при которой то или иное полотно начинало восприниматься особенно значимо. В комнате горели свечи, которые мы расставили на полу возле каждой картины, из двух окон лился по зимнему приглушенный фонарно-лунный свет – картины мягко фосфоресцировали, как бы отогреваясь с приближением к живому, теплому свечному огню.
- Я так счастлива – прошептала Нинка.
И мы начали ласкать друг друга, нежить и, наконец, прорвались к затяжному, почти до первого новогоднего посетителя выставки, сексу.
Постскриптум:
На этом можно было бы, и закончить не только эту главу, но и всю историю. Но ведь она посвящена не только моему пути от наивного абитуриента к первым успехам, а училищу, которое еще не рассталось со мной, предвкушая возможность прощальной, солдафонской по сути, издевки, под названием диплом. Да и окончательно все оформилось и встало на достаточно предсказуемый путь не в эту новогоднюю ночь, а позже. Пусть и не особо…
На следующий день началось столпотворение – народ, уже прикормленный известным своими необычными кунштюками квартирным салоном, потек хорошим таким, веселым горным ручьем. Появились, приглашенные хозяевами постоянные коллекционеры, пришли друзья вчерашних журналистов, появились и люди от Рамониного ухажера. И они сами тоже заявились, вполне довольные своим выбором, то есть мной.
Прошла выставочная неделя - в моем владении осталось всего три картины, остальные разошлись по новым хозяевам. Я стал сказочно богат. По меркам своего тогдашнего положения. Мы с Нинкой в последний день устроили себе неплохой такой дождь из долларовых и рублевых купюр. Это был наш интимный перформанс, в котором участвовали только мы и Рамона в качест-ве соавтора.
А перед этим она показала другое представление, которое я придумал специально для заключительного дня вернисажа. Обнаженная, она залезла в узкий длинный полиэтиленовый мешок, изображая ребенка в матке, а потом продемонстрировала свое рождение… Этакий символ моего становления, как художника. При этом она чуть не умерла! Залезла в эту «фаллопиеву трубу» вперед головой и в результате зрители увидели роды с ягодичным предлежанием… Но, если ребенок «дышит» через пуповину, то Рамона быстро осталась без воздуха и начала кон-вульсивно рвать мешок, а тот не поддавался и вскоре женское обнаженное тело и лицо были обтянуты прозрачной пленкой, как рыба в вакуумной упаковке. Я подошел к Рамоне, присел на корточки и замер перед ее обезумевшими от ужаса глазами… Потом ножом сделал надрез в области рта… Так сказать сыграл роль врача-акушера, подарив Рамоне вторую жизнь! Зрители не поняли катастрофичности ситуации и овацией встретили, освобожденную из полиэтиленового плена, красавицу.
В этот день она была одна, хотя и призналась, что в Н-ск не вернется и будет жить с Гердом, который потерял из-за нее свою седую голову.
В ту ночь мы остались на территории недавнего вернисажа втроем. Пили чай, собирали пожитки и оставшиеся картины, убирали свои следы, освобождая место для следующих «под-польщиков».
Устроив себе денежный дождь, мы упали на широченную хозяйскую кровать – единственное громоздкое сооружение во всей квартире, которую, как я подозреваю, использовали по назначению все, кто хоть на час оставались здесь одни.
Не успел я подумать о странности нашего здесь совместного пребывания, как обнаружил, что Рамона и Нинка начали большую лесбийскую игру. А кончилось все триумвиратом.
На следующий день я отправился в Н-ск. Один. Рамона уехала к Герду. Нинка, проводив меня на вокзал, умчалась на охоту в московские джунгли.
Я ехал в пустом купе и думал о том, что мое возвращение глупо и не нужно. Все, что я мог получить от Н-ска и его жителей, от училища и его преподавателей мною уже полностью оприходовано. Разве что попрощаться со всеми. Поблагодарить, особенно Ингу.
Утром, когда я оказался в родных стенах Alma mater, мне предстояло последнее дело – громко хлопнуть дверью! Глазами человека чуждого всему, что предыдущих два с половиной года составляло основу жизни, я взирал на смешных полудетей-полувзрослых студентов, на педагогов, преисполненных собственной значимости и с болью понимал всю бессмысленность существования нашего ковчега, который, вместо того, что бы довезти своих пассажиров к спасительной горе, кружился в водах мирового современного искусства, усиленно изображая спасительный корабль культуры.
А потом мне на встречу попались наш директор, деканы и методисты, которые шли по палубе вверенного им судна и такой от них шел тухлый запашок, такое они во мне вызвали отвращение, что я понял - моим последним, прощальным жестом должна быть картина, которую я выставлю на защиту диплома. Картину-вызов, на которой должно были быть запечатлены моя любовь и моя боль…
Глава 30. ДИПЛОМ.
На самом деле эти последние полгода пролетели на удивление быстро. Хотя по всему должно было быть иначе. Жизнь предлагала обратные предпосылки, сулила муторность, ежедневную тоску, свинцовый гнет неприятия того, на что уходило все мое время. И тому было бездна причин. Во-первых, я лишился своей музы. Рамона и теперь иногда приезжала ко мне – ей, как она говорила, были необходимы сеансы позирования и любовного экстрима, которые за последние полтора года, стали для нее неким жизненным допингом. И даже больше, стояние передо мной в обнаженном виде, когда она чувствовала на себя холодный взгляд художника, схожий с пронзительной, исчерпывающей оценкой вечности, будь то Господь Бог или же Матушка Смерть, приводило ее в экстатическое состояние, после которого ей и был необходим бурный, взрывной, затяжной секс, несравнимый с обычным, пусть даже и высококачественным, перепихоном.
Так что минимумом натурных зарисовок, необходимых для моих творческих штудий, я был обеспечен. Однако это было несравнимо с тем незатухающим пожаром, который полыхал во мне в то время, когда наши художественно-эротические упражнения случались, чуть ли не ежедневно.
К тому же теперь мне приходилось много времени тратить на изготовление единственной, на многое годы вперед, картины, сварганенной по всем правилам, преподаваемым нам в училище. То есть, это была композиция, высосанная из пальца, а не привнесенная извне, как дар неких высших сил. Сначала я придумал абстрактную литературную или вербальную идею; затем, определясь с количеством персонажей и их характеристиками, соединил своих героев в некую структуру, схожую с тем рисунком предстоящей атаки, которую хоккеистам или баскетболистам, рисует их многомудрый тренер; потом наступило время ритмического, цветового и светового решения; которые, в последствии, превращены было в фигуры конкретных людей… Такая вот тягомотина, выполнив все требования которой, можно создавать полотна на любые темы, с той долей профессионализма, что позволяет считать себя представителем цеха художников. Но, но, но…
По большому счету, все равно, что сходить по большому…
Удовлетворение есть, но окрыленности не наблюдается…
Жить в Н-ске больше не хотелось, жить вдали от Нинки тоже. Просыпаться с ощущением тяжести ее головы на груди; выныривать из сна из-за того, что твой пенис превратился в сладкое, тающее в ее рту, лакомство; отправляться с ней на, какие-то немыслимые по своей несуразности, встречи с людьми, которых, по-всему, вовсе не должно существовать; просто видеть ее точеную фигурку, будь то перед зеркалом в ванной комнате, когда она чистила зубы и наводила утренний макияж, или порхающую на каком-нибудь мероприятии в окружении сомнительных на вид людей, на деле оказывающихся известными писателями, музыкантами или философами – все это стало насущной необходимостью.
В училище я ходил только рисовать с натуры. А так сидел дома и готовил эскиз своей дипломной работы, писал портреты персонажей, то есть своих бывших собутыльников, девиц, славящихся любвеобильностью, ребят, известных своим фарцоством, баловством наркотой и другими «отрицательными» человеческими занятиями. Получался некий бестиарий, состоящий из училищных бестий и мелких бесов. Причем не скажу, что это были худшие ее представители. Вовсе нет! Они были добры, например, шлюхи честно предупреждали о болячках, предохраняя «своих» к коим я, слава богу, был причислен; фарцовщики никогда не торговали самопалом, блюдя марку; пьяницы не жлобились, уважая компанейский дух… А многие из них были вполне сносными рисовальщиками, перед которыми в будущем маячило и мастерство, и зрелость, хотя в настоящем они самозабвенно предавались загрязнению души, словно желая достичь дна, откладывая свое духовное взросление на более поздний срок. Однако в стенах нашего «чистилища» у них была дурная репутация, с ними в меру сил боролась училищная администрация, и, в то же время, они были популярнее и гораздо интереснее основной массы сту-дентов.
Естественно, позировали они мне одетыми, нарядившись в самые свои «выставочные» шмотки. Я их наделил позами вызывающими, провокационными, смахивающими на нынешние обложечные фото западных глянцевых журналов. Получалась странная картина. Вроде бы собралась компания друзей в мастерской художника, вроде бы все погружены в обычную тусовочную суету – кто-то болтает, активно жестикулируя, кто-то занят дегустацией напитков и еды, угощаясь сам и ухаживая за своей спутницей, кто-то танцует медленный танец в паре, а кто-то погружен в пластику самовыражения… Обычная, в общем, ситуация, но все подано так, что чувствуется – «она» предлагает себя «ему», «он» спаивает «ее» с определенной целью, танцующая парочка практически занимается сексом, а одинокая танцовщица самоудовлетворяется, одновременно соблазняя окружающих, недвусмысленно предлагая им себя …
Когда передо мной вырисовалось это полотно во всей его полноте, мне пришла мысль, что идея, которую я хотел донести до зрителя, требует написания еще двух картин, дополняющих мой первоначальный замысел и обыгрывающий известный прием в визуальных шарадах – «найдите 10 отличий». На всех трех картинах, имеющих одинаковые размеры, сюжет, персонажей, интерьер и композицию, различие должно проявляться в том какими образами наделял я своих героев. В первом варианте (левой стороне триптиха), собравшиеся молодые люди выглядели обывателями, собравшимися на party. Застывшие фигуры, лица с «правильными» выражениями, в которых не было не то, что ни капли вызова, даже никакого воодушевления – казалось, что перед зрителями воплощена витринная постановка, демонстрирующая образцовую вечеринку советской молодежи. Так сказать, песнь о славном поколении строителей коммунизма, живущих в эпоху построенного «развитого социализма».
На правой стороне триптиха та же компания, расположенная в зеркальном отражении к себе самой на левой части, предстает уже такими, как они есть в реале – теми самыми шлюхами, наркоманами, пьяницами и очень веселыми и нескучными ребятами, с которыми хорошо провести время, которые со вкусом одеваются и не имеют никаких комплексов.
По центру те же люди, та же ситуация, только композиция перемешана – те небольшие ситуационные дуэты, трио или соло, что в боковых частях занимают определенные позиции, теперь разнесены на холсте в произвольном, казалось бы, порядке, так сказать хаотически, по-броуновски непредсказуемо. Однако, как ни странно, ощущение некоей отстраненности от повседневности, некое оголение сути героев, из-за этих перемещений, неимоверно усилилось. К тому же не только некая сакральная суть персонажей проступила недвусмысленно, они и сами полностью лишились покровов, представ перед зрителями обнаженными. Телесный вызов был настолько мощен, что эрегированные мужские гениталии, набухшие женские груди и раскрывшиеся половые губы, не бросались в глаза в своем бесстыдстве – само обнажение, десятикратно более вызывающее в сравнении с вполне пуританским ню Мане в его «Завтраке на траве», было самодовлеюще ошеломительным и превращала зрителей в соучастников духовно-телесной авантюры.
Когда замысел полностью созрел – я просто увидел его как бы воочию, во мне вновь проснулось ощущение причастности к некоему надмирному меценату, который своей изначаль-ной властью и знанием постоянно наделял меня заковыристыми, в своей сложности, сюжетами. Жизнь обрела утерянный стержень, ушло чувство принужденного существования.
Канули в лету мои былые выходы «на натуру». Ни девчонок из общежития камвольного комбината; ни студенток университета; ни случайной, но как бы предопределенной судьбой, девицы, насылаемой на меня моим доброхотом ангелом-хранителем, пекущимся о закрытии всех моих кармических долгов; ни каких-то, уж совсем безумных «ходок», типа секса в телефонной будке с проституткой, обслуживающей там солдатиков, строящих очередной военный объект – текстильную фабрику по изготовлению портянок и камуфляжных трусов – ничего этого более не было в помине.
Если вспомнить, что я уже больше года не пил; если исключить все мои случайные встречи с интересными людьми, типа «скомороха» Владимира, развлекающего публику своим феноменальным репертуаром романсов 19 века; если прожить рядом со мной, хотя бы одну неделю, за время которой я ни разу не посетил, ни ресторана, ни дискотеки или городских танцулек; если отметить, что единственно, кроме рисования, чем я занимал свободное время, были книги, то, думается, назвать меня анахоретом и аскетом было бы небольшим преуве-личением.
Правда и нуждаться в чем-либо я перестал совсем. Одет, обут я был знакомыми фарцовщиками с иголочки. А о еде я и вовсе никогда особенно не волновался, что есть, то и ладно.
Так что последние три месяца перед защитой диплома жил я, как сказочный принц – никаких волнений, ни каких забот о бренном – сидел дома и писал правую и центральную части своего триптиха. А в училище наведывался только для того, что бы на халяву порисовать натурщиков (после отъезда Рамоны остались «пшеничные усы» и «балерина»). С деканом и другими преподавателями я о своем замысле не говорил. Мне утвердили безобидную тему «Мои друзья» и я намеренно поддерживал уверенность администрации, что в моем лице они имеют заурядного исполнителя, без заскоков и без каких бы то ни было «загогулин».
Продолжая прошлогодний тренд на замалчивание своих творческих достижений и планов, я ни словом, ни намеком не обмолвился о, прошедшей в Москве, выставке, об интересе ко мне со стороны западной «федеративной» немчуры, и, естественно, о готовящейся бомбе для училищной администрации.
Наконец, начался заключительный этап – я приступил к написанию левой «официальной» части диплома. Дело спорилось… Я жрал свою любимую жареную печень, пил чай и работал, ухмыляясь в усы, как тот еще кот.
Кстати, одним из персонажей моей дипломной работы стал БГ. Я изобразил его сидящим спиной, и к нам – зрителям, и к ним – окружающей его на картине братии. Банально, наверное, но он действительно был отделен и от нас – свой смертью, и от них – своей погруженностью в музыку. В его образе, так получалось независимо от моих намерений, проявилось некое обобщенное лицо студента, не вписывающегося в прокрустово ложе нашего «чистилища». Можно сказать, что за БГ, а для людей незнакомых с его историей, за гитаристом, погруженным в музицирование, угадывалась отрицание всего мира, в котором балом правят невыразительная посредственность вкупе с агрессивной непримиримостью к любой инаковости. Признак слабости, конечно, раз выход из этого положения мой приятель увидел в суициде. Однако не мне судить…
Наступил июнь. Подошел день защиты диплома.
К удивлению нашего директора, моего декана, да, если начистоту, и к моему тоже, на защиту, то есть на представление зрителям моего триптиха, который своей утроенностью поставил в тупик, ни о чем не подозревающую администрацию и жюри, приехали из Москвы - Герд с Рамоной, несколько коллекционеров, купивших на новогоднем вернисаже мои картины, молодые художники – хозяева «кварт-арт салона» и три журналиста из немецких (ФРГ) глянцевых журналов. Вся эта «королевская рать» прибыла сюда, благодаря организационным талантам Нинки и Рамоны. Зная, что я собираюсь показать, закостеневшему в тлене соцреализма, жюри, они позаботились о моих клакерах.
Обнаглев окончательно, я из защиты, в обычном и банальном ее понимании, устроил небольшое шоу. К этому меня подвигла фраза нашего директора, во время предварительного ознакомления с работами дипломников – «Что это у вас, Тео, в друзьях одни алкаши и проститутки?!..» Тогда я нашелся в вербальном варианте – «… кого приняли в училище, с теми и дружу…». Теперь же я решил визуализировать свой ответ, превратив показ своих картин в демонстрацию приятелей и подруг, наподобие фэшн-показа на подиуме…
Сначала в физкультурный зал, в котором происходило все действо, были внесены три холста прикрытые серой тканью, затем пред очами достопочтенного жюри и зрителей, ютящихся на узком островке из стульев и табуретов расположенном по бокам господ судей, явился я, облаченный, по такому исключительному случаю, во фрак, взятый напрокат в костюмерном цехе Н-ского музыкального театра. Кроме трех задрапированных больших холстов, на «сцену» были вынесены живописные подготовительные этюды, которые, по моей просьбе, придерживали, служа живыми мольбертами, мои приятели по училищу.
На этих холстах мои персонажи предстали такими, какими они появлялись в стенах училища – неплохо одетыми, веселыми, компанейскими, без флера негатива, которым их наделяла администрация и те сокурсники, на лицах которых обычно читалась ограниченность и злоба членов «комитета бедноты».
Я представил каждого из нарисованных, выкликая их по именам. Те вышли модельной поступью в центр свободного пространства и встали-сели в те позы, которыми я их наделил в своей картине. Мы с Нинкой освободили правую часть триптиха, и глазам зрителей предстала та же самая композиция, те же наряды и даже те же выражения лиц, что находились перед «высокой комиссией» в натуре и на подготовительных этюдах.
Ребята ушли, а члены жюри начали обсуждение. Говорили о том, что, с одной стороны, работы и сам представленный холст выполнены вполне профессионально, что в картине присутствует живописный ряд, при помощи которого автору удалось выделить главное, разобрать персонажей по группам и одновременно сплотить их в единую компанию. Однако же, как заявил директор нашего училища, он не понимает идеи картины, ему не ясна роль музыканта и вообще – в чем автор видит смысл своей работы.
Тут я снова подал условный знак. Те же ребята, но совершенно изменившие свое обличье, появились снова в зале. Теперь это были невзрачные, серые, неинтересные люди, от которых ис-ходило ощущение тоски и скуки, принужденного совместного пребывания и отсутствие всякого взаимного контакта. Нинка сбросила ткань с левого холста. Тот же эффект – и на картине, и в зале были одни и те же люди.
В среде зрителей раздались хлопки, это мои клакеры выражали свой восторг перед постепенно раскрывающимся зрелищем.
Один из членов комиссии, улыбаясь, с хитринкой поглядывая на нашего директора, сказал: «Ну, что ж, идея начинает вырисовываться – остается только понять, что же нас ожидает на третьей части вашего триптиха».
Ребята вновь покинули зал. А я обратился к жюри – «Уважаемые члены комиссии, должен ли я вербализировать то, что вы увидели на втором полотне и как-то связать правую и левую часть данной работы?»
Какой-то незнакомый мне художник, представляющий местный союз и фонд, ответил мне – «Молодой человек, мы видим, что вы прекрасно подготовлены, как мастер, однако пред-ставленные вами холсты, каждый их которых заслуживают того, чтобы вас признали отличником и успешным выпускником, вместе с тем начинают провоцировать нас на предусмотрительную осторожность. Так как, очевидно, что последняя часть триптиха, будет нести в себе некую провокацию, ели не живописного порядка, то в своем содержании. Может быть вам проявить осторожность и остановить показ и защиту, удовлетворившись нашей высокой оценкой? Хотя, честно говоря, мне очень хочется увидеть вашу работу во всей ее полноте, да вы, думается, не внемлите голосу осторожности и разума…»
«Вы правы, если бы я хотел, всего лишь, банальной положительной оценки и корочки диплома, я бы ограничился любой из уже показанных работ, не утруждая себя излишней морокой и подвергаясь опасности вашей негативной реакции.» - начал я свою ответную речь. «Однако еще в начале последнего курса, а особенно после новогодних праздников, когда обучение мое в стенах этого заведения вышло на финишную прямую и, одновременно, совершенно потеряло для меня всякий смысл, я принял решение показать вам, уважаемая комиссия, моим соученикам и другим сторонним зрителям, чем на самом деле является наше училище, какие мы - ваши студенты во всей полноте своего естества, лишенные, так сказать, личин …»
Последний взмах руки и в зал вошли те же ребята. Они все были одеты в пляжные халаты. Раз – и они заняли свои места, два – скинули с себя последние покровы, три – заняли необходимые позы… На их лицах светилась решимость, радость от того, что они сделали это!..
На ребятах не было ничего, кроме узких плавок, девушки были топлес, а трусики были на-столько неотличимы от натурального цвета кожи, что их присутствие скорее угадывалось, чем реально прочитывалось.
Нинка сбросила последнее покрывало и в зале воцарилась тишина…
Только через минуты три-четыре в «галерке» раздались крики одобрения и громкая дружная овация. Члены комиссии же, напротив почти в полном составе стремительно и по-киношному гуськом, бросились из зала. Журналисты, снимавшие происходящее на фото и видеокамеры, бросились ко мне с кучей вопросов, зрители запрудили пространство перед карти-нами, разглядывая их и громко выражая свое отношение.
Спустя минут пятнадцать, я с приятелями и гостями вынес полотна в один из кабинетов, и принялись снимать холсты с рам. Упаковав их, мы, сквозь галдящую толпу, прошли к машинам, на которых приехали из Москвы мои друзья, погрузили пачки с разобранными подрамниками и свернутыми холстами на багажники и дружной вереницей покатили прочь от, потерявшего для меня всякую ценность, «Училища-чистилища»!
В Москву, в Москву, в Европу и далее везде….
Московский андеграунд 2012г.
Свидетельство о публикации №213122401850