Цветы на минном поле

Зовущие женские улыбки, манящие взгляды уже не радовали меня так, как раньше. Да, прежде сердце мое сразу превращалось в радостного ребенка и начинало весело прыгать в груди, если хмурая, нелюбезная продавщица улыбалась именно тогда, когда подходила именно моя очередь или девушка в переполненном автобусе спрашивала меня о чем-то не для того, чтобы узнать ответ, а просто чтобы познакомиться.

Однако знакомился я очень редко, почти никогда. И радость моя была радостью коллекционера, собирающего счастливые мгновения. Те мгновения, когда двое незнакомых людей, затерянных в человечестве, словно в темном, холодном лесу, выходили на тепло и свет глаз друг друга, — в надежде отогреться и не потеряться уже больше никогда. Но если раньше (в метро, автобусе, магазине…) эти теплые взгляды, эта ничем не заслуженная нежность, окрыляли меня верой в то, что время не так уж безжалостно и молодость моя еще не закончилась, то теперь все эти улыбки и взгляды уже не радовали, а пугали, напоминая цветы на минном поле.

Просто я как раз тогда расстался с женщиной, которую очень сильно любил и с которой познакомился именно на улице, когда она просто улыбнулась мне. Мы стояли на остановке, лил очень сильный дождь, автобуса все не было, и она предложила мне встать под свой зонт, чтобы я вконец не промок.

А через два месяца я уже стирал пеленки ее ребенка. Ее ребенка. Но рожденного не от меня, а от другого мужчины.

Ночи, и так почти бессонные из-за близящихся экзаменов (я, как и многие, на пол-года забывая об учебе, учил все в последние дни), превратились в сущий кошмар благодаря крикам полугодовалого Никиты. Но как сильно он ни кричал, часто я, утомленный работой и чтением учебников, просыпался не от младенческого плача, а оттого, что меня тормошила Юля.

— Тебя Никита зовет, — говорила она.

— Меня? – не понимал я, как может звать меня полугодовалый младенец, не умеющий произнести ни слова.

— Тебя…Я знаю. Мне его не успокоить. Он Тебя больше любит, — вздыхала она, льстиво заглядывая мне в глаза и скрепляя свои слова поцелуем, словно документ печатью.

И я ведь ей верил тогда. Верил, что она, действительно, так думает, а не говорит это только потому, что хочет выспаться. Но спустя пол-года, если бы меня на каком-нибудь психологическом тренинге попросили нарисовать ложь, я бы нарисовал Юлины глаза. Мне даже казалось, что на обложке книги с названием «Ложь» можно обойтись без букв, а просто изобразить Ее глаза. И тогда все и так поймут, как называется эта книга.

Но в тот день, когда я чуть не сошел с ума от боли и унижения (как будто тебе не только сверлят зубы без анестезии, но и хохочут во все горло над каждым твоим гнилым зубом), я был вначале счастлив, как никогда. На сердце была невыразимая сладость, как будто его обмазали медом. Но тошнотворную приторность этого счастья я почувствовал очень скоро, когда счастье мое оказалось таким же фальшивым, как и деньги, на которые хотел купить то, о чем давно мечтал, а вместо этого попал в милицию.

Как раз в те дни моя самая любимая группа (первым, что я перевез из дома в Юлину квартиру, были плакаты музыкантов), давала концерт в нашем городе. Билеты стоили очень дорого, и я уже смирился с тем, что не пойду на этот концерт.

-Угадай, медвеженыш, что я хочу тебе подарить? – спросила Юля, держа руки за спиной.

И хоть тогда я верил в то, что она меня любит, мне почему-то совсем не пришло в голову, что Юля может подарить мне билеты на концерт моей любимой группы. Правда, билет был один.

— Прости, — сказала Юля, протягивая мне свой подарок, — на два мне денег не хватило…Да и потом, там, на концерте, одна молодежь соберется…как я там буду выглядеть! В этом клубе…среди танцующих подростков…

Юля была старше меня на двенадцать лет. Сначала мы оба часто забывали об этом, но когда однажды ее в очереди назвали моей мамой, она уже никогда больше не выходила со мной на улицу, не проведя перед этим у зеркала не менее получаса.

Красилась она без всякого вдохновения, — так, будто делала маску, под которой Юлю не должно было узнать Время, состарившее ее.

Несмотря на двенадцать лет, которые разделяли нас, я был счастлив с Юлей, и в тот день (тот страшный день), я был счастлив, как никогда в жизни. Ведь я понял, что Юлька по-настоящему любит меня. И осознание этого сделало меня настолько глупым, что в автобусе я только с третьего, наверное, раза, понял, что стоящие позади меня пассажиры спрашивают, выхожу ли я на следующей остановке.

Я не знаю, судьба или простой грешный человек (ведь счастье часто служит приманкой для воров) воспользовались моей беспомощностью, моей кружащейся от счастья головой, и благодаря чужой корысти или же обыкновенной рассеянности потерял я в автобусе бумажник, в котором лежал, среди денег, и заветный билет.

И если бумажник мой вытащил какой-нибудь карманник, вряд ли он, конечно, мог предполагать, как сильно изменит он мою судьбу несколькими движениями своих ловких пальцев.

Я пришел к Юле на три или даже четыре часа раньше, чем должен был придти. Мне долго никто не открывал, и пришлось воспользоваться своими ключами, которые тут же выпали у меня из рук, как только я увидел незнакомого мужчину, стоявшего рядом с Юлей.

— Это Паша…, — ресницы моей любимой женщины бились как крылья раненной птицы, а губы…губы ее…Вообщем, потом я не раз думал, что, наверное, ни с чем несравнимое счастье – целовать губы, которые никогда не лгали.

— Это Паша…Он пришел посмотреть на своего ребенка. Просто на минутку зашел, я же не могла его выгнать, правда? – Юля почувствовала себя совсем беспомощной, когда увидела на лице стоящего рядом с ней мужчины следы своей помады, — по ним видно было, что этого человека только что жадно и страстно целовали.

Я увидел эту помаду на его лице, и еще я увидел обручальное кольцо на его пальце. И тогда я понял, что она купила мне билет на концерт не потому что хотела доказать мне свою любовь, — просто им негде было встретиться.

Уже в коридоре, когда я уходил, Юля шепотом сказала мне:

— Пожалуйста, не уходи. Хочешь, я на колени встану? И Никитка…он же умрет без тебя. Он так тебя любит…

Никитка и правда очень сильно кричал. Так сильно, что мне вдруг показалось, что он хочет что-то сказать, и кричит от боли, вызванной той мыслью, что он еще не умеет говорить.

Мне уже почудилось, что сейчас он произнесет первое в своей жизни слово. И это слово будет моим именем. Но он ничего не сказал. Он только очень громко плакал. И сейчас, много лет спустя, я не знаю, каким было первое слово, которое он произнес в своей жизни.

Нежные улыбки незнакомых женщин (даже очень красивых) уже не радовали, а пугали меня. Даже самые красивые и нежные цветы могут испугать, если растут на минном поле.

Непринужденная легкость ни к чему не обязывающего флирта уже казалась хитроумной ловушкой, — только улыбнись в ответ, и через месяц заставят стирать пеленки чужого ребенка!

Мне казалось, что я не смогу больше никому поверить, что так на всю жизнь и останусь один. Но о Юле я думал все время.

Я, конечно, не знал, что чувствуют цветы, когда их долго не поливают, но мне казалось, что то же самое чувствует мое тело без Юлиной нежности.

Тело мое пропитывалось невыплаканными слезами, тело мое молило о пощаде, о том, чтобы его выпустили из одиночной тюремной камеры, где уста не прикоснутся к устам, где руки не сомкнутся в объятьях.

А сама Юля как будто весь день только и ждала, чтобы ночью войти в мои глаза, ждала, когда я закрою за ней свои ресницы, как закрывают двери за тем, кого очень давно ждали и кого очень хотели увидеть.

Мама моя вставала утром в раздражении, если ночью я звал Юлю во сне так громко, что даже маму, спящую в соседней комнате, будило столь нелюбимое ею имя.

Мама никогда не одобряла моей связи с Юлией (она ни разу не назвала это «любовью», — только «связью»), — две взрослые женщины не хотели ни в чем уступать друг другу, да и вдобавок к этому мама боялась, что из-за своей «связи с этой Юлей» я не закончу институт.

Но учиться мне, наоборот, стало тяжелее. Чем ближе была сессия, тем больше думал я о Юле, тем чаще вспоминал я то время, когда мы жили вместе. Мне не хватало ее губ, ее рук, да что там говорить! Мне даже не хватало плача маленького Никитки, который будил бы меня по ночам.

Любой эмигрант тоскует по оставленной стране, по прежнему своему дому, как бы он ни был неуютен. Но самый страшный вид эмиграции – это когда ты добровольно эмигрируешь из одного времени в другое, оставляя человека, которого очень сильно любил и которого еще продолжаешь любить. Его лицо, голос вспоминаются как стены покинутого дома, в котором родился, и затопляют сердце тоской, заставляя плыть в ней, задыхаясь, словно в открыто море.

— Что-то ты невеселый совсем, — сказал мне Мишка в последний день сессии, — пятерку получил, и не радуешься! Полгода можно не заморачиваться на всю эту фигню! Отметить надо!

— Я не пью, — предупредил я своего сокурсника, и тут же подумал, что, может, обидел его своими словами, — он ведь мог подумать, что я просто не хочу ни о чем с ним говорить.

Миша перевелся в нашу группу с другого факультета уже на четвертом курсе, и отчасти поэтому с трудом находил общий язык с остальными студентами. В сложившемся уже коллективе. Но, наверное, все-таки дело было и в самом Михаиле, в его необщительности. И хотя нелюдимым назвать его было нельзя, но он постоянно был сосредоточен на каких-то, одному ему только ведомых, мыслях. Причем иногда он настолько был поглощен в них, что не сразу понимал, о чем идет речь, когда его спрашивали о чем-то. Наверное, на эту же поглощенность в себя можно было списать и всегдашнюю Мишину неопрятность, — мятые галстуки, нечищеные ботинки, грязные носовые платки. Внешность Михаила была сродни его одежде, — небольшой рост, веснушчатое лицо, начинающая лысеть (это в двадцать-то один год!) голова, — служили ему плохой рекламой среди девушек в нашей группе. Поэтому ни одна из них не обратила особого внимания на появление нового студента, — тем более, что многие из них сразу увидели на его пальце обручальное кольцо.

В группе у Миши за целый год так и не появилось ни одного друга, хотя мы не раз разговаривали с ним, и мне даже казалось, что он именно в моем лице хочет найти если уж не товарища, то хотя бы достаточно близкого знакомого.

Поэтому я не удивился, когда он подошел ко мне в последний день сессии и предложил отметить.

— Да я ж тебе не пить предлагаю, старик! – улыбнулся Миша, — можно ведь и поэкзотичнее сегодняшний день отметить.

— Это как? – я уже строил разные догадки относительно его предложения, но никак не думал, что он предложит то, что меня по-настоящему удивит.

— Ну, я тут, у вас в группе недавно, а там у нас с ребятами уже традиция была в такие дни – не по-банальному кутнуть, водки там в парадке или кафешке какой-нибудь выпить, а по-настоящему так, по-мужски расслабиться.

— То есть? – я все еще не понимал о чем идет речь.

— Ну, я девочек имею в виду… После такого напряга нормальная разрядка нужна. А после водки, наоборот, еще больше напрягаешься, да и менты забрать могут. Я вообще своей супруге верен, но думаю, что в такие дни имею право, правда?

Я пожал плечами, думая о том, что сокурсник мой избрал, пожалуй, самый надежный способ подружиться, — ведь после такой поездки «к девочкам» трудно остаться простыми знакомыми.

— Ну! Соглашайся, Егор! – смотрел на меня с нетерпением Миша, — я место хорошее знаю. Там точно не заразят ничем, — все очень цивильно. На дому, в приятной обстановке. И не дорого, главное. Если у тебя сейчас копеек нет, то я одолжу. Потом отдашь…Да можешь и не отдавать даже! Я угощаю!

Мне стало неприятно от этого слова «угощаю» применительно к женскому телу. Но еще совсем недавно я думал, куда пойду в этот вечер, и с кем не то чтобы разделю радость (радости никакой не было, я даже подумал, что по моему виду мама вряд ли поверит, что я сдал экзамены), но хоть немного развею печаль.

И мне вдруг отчаянно захотелось прижаться к какому угодно женскому телу и напиться засохшими от жажды губами из этого благодатного источника любой (пусть даже купленной за деньги) нежности.

– Уговорил, — сказал я наконец Мише, и через час мы с ним были на какой-то квартире.

— Место цивильное, как я обещал, — сказал он, — сейчас и вторая девочка подъедет, — тебя уже ждут в одной комнате…я в другой,.

Михаил как-то очень по-хозяйски распоряжался тут, и я даже подумал, а уж не сутенер ли он, — если я закончу раньше, то, может, старик, тебя уже не дождусь…к жене поеду. А то еще заподозрит что-нибудь. Удовольствие ведь должно быть просто удовольствием, без всяких заморочек, правда?

За полуприкрытой комнатной дверью меня ждал тусклый свет настольной лампы, расстеленная постель и женщина в ночной рубашке. Ярко-накрашенные губы (помада горела куда ярче, чем свет лампы на столике возле кровати), мутные глаза (наверное, от алкоголя, — чтобы не испугал даже самый некрасивый клиент), огненно-рыжие волосы…Где-то я читал, что рыжий цвет волос говорит о страстности, — так что может этой женщине и не в тягость ее непростой труд. И родинка над верхней губой как будто еще больше подчеркивала чувственность этих пухлых, ярко-накрашенных губ. Но мне не нужна была страсть. Не похоть, а боль привела меня сюда. Не удовольствия я искал в тот вечер. А нежности. Только нежности.

— Иди сюда, милый, — лукаво сощурившись, поманила меня пальцем Анна (я узнал ее имя потом, в другой уже день).

«Милый», — так часто называла меня Юля, и я уже поверил в то, что могу здесь, в этой комнате получить то, чего так отчаянно жаждал.

— Иди сюда, милый, — повторила незнакомая мне женщина, произнеся слово «милый» так, как будто говорила его не очередному клиенту, а своему любимому человеку, — иди сюда, дорогой, иди ко мне. Я жду тебя, такого симпатичного мальчика. Что же ты не раздеваешься? Не стесняйся. Хочешь, я помогу тебе?

И, так и не сняв одежды, я лег рядом с этой женщиной и обнял ее, положив ей голову на грудь.

Вот, вот, сейчас, на тусклый свет настольной лампы прилетит, словно крошечный мотылек, мое маленькое счастье, я чувствую как бьются его крылышки. Боже, какое счастье, что я не один в эту минуту!

Каждый человек (даже самый хрупкий) подпирает свою жизнь плечами, словно атлант. Но порой наступает момент, когда привычная тяжесть становится невыносима, и не остается уже ничего, кроме отчаянного страха, что она придавит тебя. И тогда нет ничего важнее того, чтобы кто-то оказался рядом и подставил свои плечи рядом с твоими. Пусть это длится всего несколько мгновений, но за эти краткие секунды успеешь передохнуть, набраться новых сил и нести свою ношу дальше, поверив в то, что ты сильнее той глыбы, которую подпираешь своими плечами. Просто в жизни любого человека есть день, когда нести жизнь одному уже невозможно, нужно чтобы кто-нибудь обязательно оказался рядом.

— Какой ты страстный! – сказала Анна, — как крепко ты меня обнимаешь! Но давай уже перейдем к делу, — торопила она, — скажи только, как ты любишь. Мне встать на четвереньки? Или ты хочешь стоя? Ты только скажи, я все сделаю.

— Не надо, — прошептал я.

— Что «не надо»?

— Не надо на четвереньки, — слезы уже наворачивались на мои глаза при мысли, что женщина, в объятьях которой я ищу спасения от одиночества, нежности которой так жажду, которая только что так трогательно произносила слово «милый», встанет сейчас передо мной в самую неприличную позу.

— Ничего не надо…пожалуйста…просто обними меня…пожалуйста…

И без того сильно затуманенные глаза этой женщины стали еще более мутными.

— Но.., — растерялась она, — я, конечно, могу и обнять…но все-таки время идет…и…ну, в общем, надо успеть…я же честно деньги зарабатываю…не за то, чтобы просто обнять. Или…, — внезапная догадка пронзила ее мозг, сделав злыми ее глаза, и руки ее стали обыскивать мой пах, — так…все понятно…Ты просто не хочешь меня…Я тебя совсем не возбуждаю. Скажи, скажи, что тебя возбуждает? Я сделаю, — горячо, торопливо заговорила она, но сама тут же оборвала свои слова и отвела глаза в сторону, — ладно…иди…ничего не получится…иди…не надо ничего больше…денег не вздумай только оставлять никаких. Не за что, — последние слова она произнесла очень зло, — давай, давай, иди уже.

И она уткнулась лицом в подушку.

Я вышел, надеясь услышать за дверью другой комнаты сладострастные стоны и дождаться Михаила, мне было так одиноко, что я боялся уже сойти с ума. Но за открытой дверью второй комнаты никого не было.

— Они ушли уже, — услышал я за своей спиной голос Анны, — иди, я за тобой закрою. Жаль, — сказала она, закрывая за мной дверь, — я бы многое могла для тебя сделать. Ты бы это не скоро забыл.

На следующий день я встретил Михаила в студенческой столовой, — оба мы, не сговариваясь, пришли почти в одно и то же время сдать учебники в институтскую библиотеку.

Я сам подсел к столику Михаила, и он не сразу заговорил со мной, даже поздоровался не сразу, видно было, что его что-то очень сильно тяготит, еще сильнее, чем обычно.

— Не понравилось вчера, да? — наконец спросил он.

— Да просто…, — начал было я.

— Ладно! – отмахнулся он от моих объяснений, — она ведь не понравилась тебе, да? – со злостью допрашивал он меня, — она просто тебе не понравилась? Ведь так?

Я уже думал, что все закончится дракой, что он так зол на меня, потому что имеет какие-то проценты с каждого клиента, которого приводит. А вчера с меня не удалось получить никаких денег, — вот он и бесится теперь.

— А ты-то что так за нее переживаешь? – его злость передавалась и мне тоже, — тебе-то что за дело?

— Я? Просто…, — видно было, что он не собирался мне этого говорить, что слова сами сорвались с его языка, придавив нас обоих, – просто она — моя жена.

Наверное, с целую минуту я был похож на восковую фигуру, с застывшими в руках ножом и вилкой. Оживил меня Михаил, который, нечаянно сказав мне самое главное, решил поделиться тем, что так давно, так сильно мучило его. Не знаю, может, я был первым, кто услышал это от него.

— Я очень люблю ее. Очень. Такая фигня вот. И я очень боюсь ее потерять. У нас все хорошо. Правда, — почему-то он боялся, что я в это не поверю, — и она тоже меня любит. По-настоящему. Но любовь — это одно. У меня до Ани не было никого, и я не умею как надо. Ну, чтобы удовлетворить полностью…да и размеры у меня…кот наплакал…даже в баню ходить стыдно с такими размерами. Представляешь, фигня какая! А Она – опытная, ей много нужно. Для меня-то она все делает, так старается, что я чуть ли не сознание теряю. Понимаешь, я не хочу, чтобы как у других, по-тихому все, чтобы на обмане…На обмане любовь не живет. И тогда я придумал все это. Ну как будто…публичный дом на квартире. Те деньги, которые бы ты заплатил, я бы вернул потом, конечно. Но не так, не напрямую вернул бы. А подарил бы что-нибудь. Еще дороже. Нет, ты не подумай, я не извращенец, никакого кайфа я от всего этого не ловлю. Я ведь вчера раньше ушел потому что больно. Сильно больно. Я бы не смог тебя тогда даже в глаза смотреть. Но зато я знаю, что Аня мне не изменяет. А все друг другу почти изменяют. Но можно просто перетерпеть, и знать зато, что твой любимый человек никогда ни в чем тебя не обманет. И мы договорились с Аней, что когда на ребенка решимся, то она уже ни с кем точно не будет…только со мной. Поэтому я точно знаю, что это будет мой ребенок, а не чей-нибудь, как в других семьях. Сплошь и рядом отцы не своих детей воспитывают, и ничего не знают об этом. А я знаю, что это будет мой ребенок, — Михаил говорил так, что казалось, он очень сильно пьян, хотя пальцы его сжимали стакан с апельсиновым соком, — сейчас Анютка каждый раз тщательно предохраняется. Пока рано еще ребенка…Мне надо сначала институт закончить. А я ведь и в вашу группу-то перешел из-за всего этого, в основном. У меня мало знакомых совсем. Я же только с Аней все время…вот и приходится в институте только…да и мне же не все равно кто…чтобы нормальный был. Чтобы не заразил, не дай Бог, чем. А по несколько раз одного человека я приводить не могу. Ревновать начинаю, да и боюсь, что Анька привяжется еще. Я ведь очень боюсь ее потерять. Очень боюсь. Ты не представляешь, какая она хорошая. Ты просто не представляешь. А тут уже второй раз так получилось. Ну что…Ну, как у тебя вчера с ней. И Анька так это переживает, она места себе не находит, — всю ночь сегодня проплакала. Говорила, что совсем страшная стала, что ее больше никто не хочет. И, главное, второй раз подряд. Я почему-то думал, что с тобой у нее все получится.

Я смотрел на Мишу и молил его молча о том, чтобы он не заплакал только. Иначе мне станет его так жалко, что я не смогу ничего сделать с этой жалостью.

Тем же вечером я стоял возле Юлькиного дома и смотрел на свет, горящий в ее окнах. Пальцы мои жгла жажда нажать на кнопку Юлиного дверного звонка. Но я оставался стоять и просто смотреть на ее освещенные окна. Чтобы войти в этот дом, подняться на ее этаж и нажать злосчастную кнопку, надо знать, что сердце твое все простило, что голос твой не дрогнет даже если ты увидишь рядом с ней кого-то. А ведь до Миши я думал, что все простил Юле, даже гордился тем, что вспоминаю ее не со злостью, а с благодарностью. Да и ведь в тот день я же не убил никого (хотя при своей импульсивности мог это сделать), даже не сказал ничего…Ничего не сказал.

А, оказывается, простить – это не вспоминать с благодарностью того, кого ты любил и кто предал тебя. А оставаться с ним, несмотря ни на что.

Я думал, что прощение освобождает, но в нем нет никакой свободы. Если прощаешь – то берешь на себя ответственность за того, кого ты простил. Простить – это значит – подняться сейчас на шестой этаж и сжать в своих объятьях Юлю (если она одна). Простить – значит опять не спать ночами из-за маленького Никитки, стирать его пеленки…

Я простоял на улице почти до самого утра, так и не решившись войти в дом. Я стоял и тогда, когда свет в ее окнах уже погас, а когда он должен был зажечься снова, когда на улице уже рассвело, я ушел, чтобы не встретиться с Юлей, если она выйдет из дома.

На следующий день я, бреясь, увидел в зеркале несколько седых волос, которые Время оставляет на память о своей безжалостности.

Оно ведь тоже совсем не умеет прощать. Поэтому мы все и умираем. А если бы умело, то мы бы жили очень-очень долго. Может быть, вечно. Представляете?


Рецензии