За полчаса до восхода солнца

Входная дверь медленно отворилась.

Устинья ожидала услышать шаги, но шагов не было.

Неужто послышалось: и стук щеколды, и скрип давно не мазаных петель?

Подождала ещё минуту.

Тихо.

В душу холодом дохнул страх: где-то глубоко в груди кольнуло, волны истомы судорожно пробежали по телу.

«Племянник!» – ударило, будто обухом по голове.

В темном углу, казалось, что-то зашевелилось…


***
Племянника Устинья боялась. Когда была моложе, могла отбиться крепким словом или что попадало под руку. Теперь же и голос – ели-ели: разбитый хрипами и одышкой; силы хватало лишь, чтобы спуститься в подвал собственного дома, принести пук тряпья, выпрошенного на швейной фабрике, цеха которой начинаются сразу же за окнами её комнатушки, распалить им печку.

Единственное, чему могла ещё радоваться, – огню: Устинья подносила горящую спичку и смотрела, как сначала старая газета, а потом и тряпьё, охватывало пламя. Оно, то пламя, нежно ласкало руки, лицо. Дверцу не закрывала: стенки печки нагреться не успеют, так пускай тепло в комнату проникает хоть так.

Когда все до одной искры гасли, Устинья плотно куталась в цигейковую латанную-перелатанную шубку и дремала. Она была счастлива, что холод не может сломить её старое немощное тело, не может пугать всевластием.

Сидела так час-другой… Холод от пола студил ноги, а потом уже залазил под шубку, добирался до тела. Устинья, однако, этого уже ждала. Только охладевали ноги – её охватывало какое-то необоримое чувство страха. Она его объяснить не могла, но знала: минуты мечты осыпаются пылинками, как осыпалась сама её жизнь.

Устинья медленно поднималась. Чтобы меньше уставать, опиралась на посох, придерживалась за стену печки.

Который раз подходила до входной двери проверить, закрыта ли: она боялась племянника, пятидесятипятилетнего сына старшего брата.

Наведывался он редко. Один-два раза на месяц. Если был при деньгах, заходил убить время или посокрушаться на пьяную голову о своей убогой жизни. Тогда он мог принести воды, сбегать в гастроном за хлебом, разжечь печку. Делал все, естественно, не за спасибо: со своей нищенской пенсии отсчитывала «троячки», «пятерки» – старалась задобрить, чтобы не забрал остального.

Но – то было редко. По большей части, племянник приходил или того же дня, или же следующего – после почтальона, и мутным взглядом требовал денег. Однажды пыталась не отдать – еле очухалась: еще месяц после того болела голова и ломило спину.

Отдавала пенсию и молила его оставить хоть мелочь на хлеб.

– На, подавись! – бросал со злостью на стол несколько рублей; потом призадумывался (или казалось, что призадумывался?), отсчитывал ещё несколько бумажек и всегда продавливал сквозь зубы единственную фразу: «Согнешься, и того не будет: живи!»

С тем «живи» поворачивался и уходил.

До следующей пенсии.

Вчера был почтальон. После пяти, когда начало темнеть.

Неужели не дождался утра?..

Но – входную дверь она, без сомнения, заперла.

Господи, голова совсем не работает. Хорошо, еще поднимается с постели: позвонок ходуном ходит и вот-вот рассыплется; ноги не слушаются; суставы распухли, с каждым шагом там что-то откровенно пощёлкивает. Кожа, это сморщенная, восковая кожа, с годами задубела. Ни лица, ни былой красоты – в зеркало глянуть страшно: глаза – выцвелые, как цветы седой полыни. Не от того ли слезы такие горькие и мутные?

Устинья смотрела в чёрный угол. Мысли то пропадали, то опять рвали воспоминаниями. Было страшное желание забыться, уснуть, чтобы проснуться утром, когда взойдет солнце, ибо солнце – то Богом данная жизнь.

Устинья не любила ночь; ночь для неё – ненасытное чудовище, которое по крупицам высасывает здоровье. Утром просыпалась с больной головой; тело разваливалось, и каждое движение добавляло неимоверных мучений. Она долго лежала в кровати, пока день не наполнял её силой. Какой бы то ни было, но силой: могла пройтись по комнате, тряпьём протопить печку.

И – слава Богу…

С Богом ложится, с Богом и поднимается. Молится, чтобы днём умереть. Когда днём умрёт, – люди увидят: иногда заходят проведать. В ту войну, николаевскую, когда было ей восемь лет, цыганка на судьбу погадала. Потом только повторяла: ох, дитя, дитя, красивое ты да хорошее, счастье же твоё – никудышнее. Сглазила. Часто теперь вспоминает те цыганские воздыхания.

Молится, что днём умереть, а не ночью, и все потому, что жалко ей дверей: трое их придется выбивать. О другом она не думала, как не думала о вчера и завтра: вчера – страшное, завтра – неизвестное и жуткое.

Устинья жила одной минутой.

Долей минуты.

Казалось, когда-то жизнь её свернула с правильного пути. И с того времени остановилась на перепутье. Все течёт, все меняется, только ее судьбинушку обходит, не зовёт за собой.

Когда же это случилось? Да-да, именно лет пятнадцать назад, когда Дерегун убил последнего её сына.  Убил только за то, что не смолчал, когда нужно было смолчать, сделать вид, что ты безмозглая тварь. Здоровый был тот Дерегун – всю жизнь в органах баклуши пробил: или он тебе гвоздь заколотил, или дровишек нарубил! Все делали за него «КПЗешники» – отрабатывали пятнадцатисуточные каникулы. Заступает на дежурство, смотри – ведет двойку-тройку мужичков домой.

 А тогда ввалился в кафе и показал пальцем на Митьку, сына: сегодня пиво за тобой! Бог с ним, с тем пивом, если бы знать, что всё может так повернуться. Откуда же… Судьба, видно, такая.

Сложил Дерегуну большую фигу. Налились у того глаза кровью, со всей дури ударил сына.

И – всё!

Позвонили на работу, передали: приедь, забери тело. Не поверила, переспросила: какое тело, когда Митька полчаса назад был дома?! Был да загудел! – отрубали в трубке.

С тех пор не живёт – существует. Было три сына – осталась одна-единёхенька: старшего война забрала, среднего муж убил. Убил своей пьяной рукой. Бегало дитя по комнате, а он и ударил. По головке. Как подкошенное упало – не плакало даже. Она занемела сначала, не могла понять, что же случилось. Когда же дошло до неё, – заголосила, что есть мочи, упала возле ещё теплого тела на колени. А он:

– Чего ревешь, сука! Ты мне ещё дюжину таких наплодишь…

И захрапел за столом, под иконами.

Тот храп и крик свой и поныне врывается в комнату. Страшные то минуты: душа рыдает, туманится сознание и всё вокруг, кажется, охватывает пламя. Только не греет оно, а ещё больше морозит. Не знает, что делает и что творит. Боится очень наложить на себя руки, ибо грех то большой. Не жалеет Господь того, кто накладывает на себя руки: не тобой жизнь дарованная, не тебе её укорачивать.

Нелегкая выпала ей судьбина. Но все от Бога. Бывало, восставало: чем она провинилась? кому перешла дорогу? есть ли на свете справедливость, что с ней так обошлись?

Она гнала мысли прочь: одни с жиру бесятся, а она?.. Что – она? Бог подарил ей жизнь – большую и светлую; люди её потоптали, отбросили, и никому не пожалеешься. Никому, кроме Бога. Он – единственный – всё слышит и всё видит, чтобы потом вызвать на суд праведный, каждому воздать по заслугам.

У Всевышнего она, Уститья, никогда ничего не просила. Разве можно просить, когда не живешь глубоким Ему служением? Молится перед иконами, держит посты… Этого маловато, ибо то – дань традициям, а не глубокая вера.


***
Опять ударила щеколда входной двери. Скрипнули давно не мазаные завесы. Однако, как Устинья не прислушивалась, шагов не услышала. Она знала: сразу же за порогом одна доска скрипит, и кто заходит в комнату, обязательно на неё становится.

Теперь же – тишина.

В тёмном углу будто что-то засветилось. То была сначала маленькая точка, которая с каждой минутой всё увеличивалась.

На огонь не похоже; скорее – свет машинных фар. Так бывает, когда по дороге едет машина. Но Устинья припомнила, что тогда светятся окна. Теперь же они – тёмные.

Почему-то показалось: кровати под ней нет. Лежит она на воздухе, и тёплые его потоки медленно снуют над и под ней.

Впаду! – совершенно спокойно подумалось Устинье. Но представить себе, что проваливается в бездну, не могла. О чудо: обыкновенного человеческого страха нет; наоборот – уютно и приятно.

Свет медленно приближался.

Или она приближалась до него?

Устинья попробовала пошевелить рукой. Показалось, – руки у неё отсутствуют, как отсутствует и тело.

Она закричала.

Кричала ли, ибо голоса своего так и не услышала.

Комнату покрыл сплошной мрак.

Господи! – подумала Устинья. – Господи, только дождаться бы утра! Только бы не оставили её силы!

Ещё полчаса, чувствовала Устинья, и засереет на дворе; потом засереет и в комнате… Она могла за столько лет одиночества угадывать время, могла без часов ориентироваться в его течении.

Могла, ибо время обходило её стороной.

Да-да, еще полчаса.

Вспыхнул лучик и начал приближаться. Устинья почувствовала себя зажатой в каком-то замкнутом пространстве. Вдруг медленно, как с тумана, появился её средний сын: в длинной ночной рубашке, с вербовой веткой в руке. Такой же крохотный, как и тогда, в двухлетнем возрасте, он улыбался, что-то говорил. Слов его Устинья не слышала.

– Сашулька! – потянулась к сыну. – Сашулька!..

Сын отдалялся. Он будто плыл во мраке, охваченный каким-то неземным светом.

Он звал её за собой?

Устинья колебалась. Она хотела дождаться утра.

Или же то и есть утренняя заря?

– Сашулька!

Сын медленно отдалялся. Рядом с ним появились две фигуры в белом. Они взяли её Сашку под руки.

– Не да-а-ам! – почернела её душа.

Устинью и раньше страшило одиночество, страшило чувство ненужности. Теперь же всё сделалось и вовсе нестерпимым. Она забыла про ночь, про желание дождаться утра. Вот тут, перед ней, был её сын, её Сашулька.

– Не да-а-ам!!!

Устинью подхватили тёплые потоки воздуха, стремительно понесли вперед.

Куда-то исчез её сын.

Куда?

Но прежде, чем она успела что-то понять, её ослепил и поглотил яркий неземной свет.


Рецензии
Под впечатлением! Вы хорошо ведёте читателя от начала повествования, ни на минуту не давая ему расслабиться, аж до самой последней точки. Удалось прочувствовать весь трагизм ЛГ. Тяжёлая жизнь у Устиньи... Да и смерть неприглядная. Жаль...
Сильная проза! Спасибо!

Валентина Лысич   05.04.2019 21:26     Заявить о нарушении
Когда я работал журналистом и брал интервью у директора швейной фабрики, чисто случайно встретил бабушку. Она попросила чего-то ей помочь. Разговорились и та рассказала свою горемычную жизнь. Рассказ я взял за основу, и плюс – художественный вымысел, так сказать. Вот и получилось то, что получилось.
Хоть я и не очень отношусь к богоискательству Толстого, но его выражение: "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему", – наиболее точно передаёт правду жизни.
Спасибо большое за прочтение и отзыв.
С благодарностью, Анатолий.

Анатолий Кулиш   05.04.2019 23:07   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.