Глава 26. Отъезд из Парижа

     ВОСПОМИНАНИЯ ОТЦА: ОТЪЕЗД ИЗ ПАРИЖА
     Наконец-то получил разрешение на выезд! В ожидании последних формальностей болтаюсь по Парижу с альбомом под мышкой. Пытаюсь делать последние зарисовки. А время от времени забегаю в "бистро" на чашечку кофе. Эти маленькие "бистро" разбросаны по всему студенческому и рабочему Парижу. Несколько столиков на тротуаре у входа, дальше стойка, где можно выпить стакан сухого вина или чашечку кофе. Тут же на стойке – бумажные пакеты с древесным углем и миниатюрные вязанки почти игрушечных поленцев для растопки камина. В глубине узенького зала – деревянные столики, за которыми можно написать письмо, почитать газету или поболтать с приятелем за графином простого деревенского вина.
     Набегавшись за день, с началом сумерек я заскочил в одно из таких "бистро". Взял чашечку кофе и направился вглубь пустого зала, в конце которого маячила одинокая фигура за стаканом вина. Тусклая лампочка придавала тайную грусть всей обстановке. Подойдя к соседнему столику, я неожиданно для себя узнал в той одинокой фигуре писателя Куприна! Я не был с ним знаком лично, но хорошо знал по фотографиям и рассказам монахов, один из которых учился вместе с ним. Он гордился этим и радовался, когда Куприн защищал монахов и религию, особенно в созданных им журналах и газетах. И очень огорчался, что большая часть этой талантливой литературы была "о грехах мира сего".
     Александр Иванович потягивал винцо, временами поглядывая сквозь стакан на свет.
Зал понемногу наполнялся. Я, бросив на столик альбом и, набравшись храбрости, начал рисовать Куприна. Кое-что получалось. Потом, увлекшись, заметил только, что он поднялся и идет к двери. Проходя мимо меня, сдвинув на затылок мягкую фетровую шляпу, задержался на минуту, хмыкнул, улыбнулся и, подняв в приветствии руку, исчез в синеве вечера. Я рванулся было за ним – захотелось вдруг познакомиться, рассказать, что на днях уезжаю на Родину и что меня воспитывал его однокашник, но на улице уже толпился народ, и он затерялся, а у меня осталось чувство обиды и злости за свою нелепую нерешительность, несмелость!
     Позже, у себя в комнате, укладывая вещи, я поставил набросок перед собой и попытался по памяти кое-что закончить. А вообще портрет мог бы получиться!
В Париже я мечтал, вернувшись на Родину, сделать выставку всего, созданного здесь, устроить, так сказать творческий отчет, перед обретенной Родиной и получить заслуженную похвалу не столько за творческие достоинства, сколько за новизну тематики. Мне казалось, что культурное обретение Парижских ценностей обогатит мою первую Родину.
     Мы понемногу упаковывали вещи, связывали свои полотна, картоны, а завтра наш пароход "Узбекистан" отплывает из Антверпена курсом на Ленинград. Я говорю: "Мы, наш…", ведь я женился и еду не один, а с женой, и еще мы ждем ребенка. С нами замечательный пес, терьер Моки, который не отходит от меня и всюду сует свой черный нос.
Я уже представляю свое первое свидание с Родиной, ощущаю чувство свободы на родной земле, мысленно рассказываю посетителям нашей будущей выставки, как, что, где, когда, о своих планах – написать портреты, типажи разных народностей! И как мы будем работать и путешествовать.
     Самое удивительное в человеке, что его мозг – память в один миг может перенести на любые расстояния, в любое время, в прошлое, в будущее. А сейчас мы уже плывем к родным берегам!
     Наше судно сидело глубоко и медленно выходило из Антверпенского порта. Мы стояли с женой у борта, а память невольно возвращала в недалекое прошлое – два года хлопот, переписки и мы с женой получили визы на въезд.
     Все годы в Европе я не переставал вспоминать о далекой России, которая так и осталась загадкой из-за моего закрытого от мира детства. Возвращение в открытый теперь мир представлялось пределом мечтаний.
     Закончив с формальностями, в посольстве спросили, хотим ли мы скорее выехать и предложили бесплатный проезд на нашем грузовом судне "Узбекистан". Радушно принятые капитаном, плывем, наконец, к земле обетованной. С нами еще два пассажира из Испании.
На палубе стоят ящики с тюленями из южных морей для Ленинградского зоопарка. Их частенько поливают из шланга. А поодаль большой, обитый железом ящик с пятнистой гиеной, с которой всегда воевал боцман, кормивший ее костями по утрам. Еще один пассажир – ящик, а в нем мешок с громадным питоном. Перед упаковкой накормили его досыта кроликами, а теперь вскроют только в Ленинграде.
     Плыть предстояло десять дней. Освоившись, я принялся делать зарисовки корабля, матросов. И, по просьбе капитана, большой портрет нового наркома внутренних дел Лаврентия Берия, лобастого, в пенсне. Наш любимец, ирландский терьер Моки, подружился с командой. Но ящик с гиеной вызывал в нем гнев и отвращение.
     Несмотря на обилие впечатлений, время тянулось медленно. Все мое существо рвалось вперед… И - скорее за кисть! Но нас захватил шторм и задержал на несколько дней. Жена его перенесла на ногах, несмотря на беременность (шел четвертый месяц), а меня, к моему стыду, скрутило.
     После трехдневного шторма в Немецком море наше грузовое суденышко "Узбекистан" мерно покачивалось на рейде перед заходом в Ленинградский порт.
В тихих сумерках все принимало фантастические образы. А воздух казался особенным. Я стоял, опираясь на борт, и понемногу приходил в себя после перенесенного приступа морской болезни. Мне не помогло и то, что одно лето был юнгой на небольшом суденышке. А я-то воображал себя железным!
     Мерно покачивалась палуба, лунные блики скользили по мягким волнам, то укладываясь дорожкой, то распадаясь. В серо-синем сумерке вставал загадочный силуэт города: уже завтра утром войдем в порт – и начнется новая, другая жизнь! Радость и волнение – пятнадцать лет скитания по разным странам!
     Расставание с моими воспитателями, с Кавказской крепостью, где я вырос, с людьми, которые были мне дороги с младенческого возраста, было моим первым большим горем, повлиявшим на мой характер, на всю последующую жизнь.
     А сейчас, опершись о борт и вглядываясь в ночную даль, я пережил почти всю свою жизнь, где были и хорошие и верные друзья, и радость творчества. А в каюте лежали свертки наших работ. Спала беременная жена, согласившаяся ехать со мной в неизведанную даль. Я строил планы на будущее. Конечно, поедем по стране, делая по дороге небольшие выставки, доедем до места  моего детства…И мне было страшно и холодно от ожидания этих встреч.
     Но надежды возвращали мне оптимизм: будем писать, работать, знакомиться. И понемногу душу обволакивает спокойная радость. Правда, еще не ясно, как будем жить, ведь в карманах у нас ни гроша, консульство не выдавало советских денег, - мол, "там вас обеспечат". Ну, да ничего, как-нибудь все образуется. Ведь у нас два диплома Академии художеств. Нужны же здесь художники!
     Более мирной и безопасной для государства профессии я не мог предположить.
Завтра будет заглавный день в моей жизни!
Не помню, как прошла ночь, и спал ли я вообще. Наконец, мы сходим на берег, нагруженные полотнами, этюдниками-папками, чемоданами. Команда напутствует нас пожеланиями и помогает разгружаться.
     Светлая таможня, любопытные таможенники-досмотрщики и вопрос, куда поедем?
Сегодня воскресенье, выходной, и мне предлагают поехать в город, чтобы самому выяснить все и устроиться, а жена подождет тут с полчаса.
Ярко светит солнце. Подходим к светлой машине, распахивается дверца и меня ловко вталкивают туда, схватив за руки. А машина с ходу набирает скорость, рвется к распахнутым воротам таможни.
     Дальше – я застываю, сжимаюсь в комок, слышу голос: "Ищи оружие!" И мне кажется, что я читаю приключенческий роман своего, исчезнувшего из моей жизни, деда. А у меня в карманах только трубка и табак.
     А дальше я смотрю как бы со стороны, и плохо понимаю, что происходит?
День яркий, сияет солнце, а внутри все застыло, заледенело, и никакого волнения. Вот сейчас куда-то приедем, и все выяснится. А, может, это сон и я сейчас проснусь?
Мне что-то говорят, я что-то отвечаю. По дороге на стенах домов мелькают красные лозунги, огромные портреты, незнакомые лица. И, почти не сбавляя хода, врываемся в серые ворота.
     И вот я уже вхожу в какое-то казенно-мрачное помещение, и меня, как багаж, сдают под расписку военному. Форма, знаки различия мне совсем незнакомы. Сопровождающие исчезли. А я слышу, как жестяной голос приказывает: "Раздевайтесь!" Начинается обыск. Вспарывают подкладку пальто, пиджака. Выворачивают шляпу, выдергивают шнурки ботинок. Я стою отупело, как в столбняке, и наблюдаю все, как чужую жизнь, как жизнь Эдмона Дантеса из романа "Граф Монте-Кристо".
     И, наконец, у него в руках мои брюки, и в какой-то миг летят на пол срезанные пуговицы, петли, крючки, застежки. А как же завтра? Как же я выйду на улицу завтра, когда все выяснится, все будет нормально? И вдруг меня застилает черная пелена.
Смотрю ошеломленно – я уже не посторонний, а действующее лицо! И вдруг начинаю громко хохотать, хватая брюки, наступая на своего надсмотрщика, кричу по-французски: "Пуговицы, пуговицы!" Хохот продолжается. Я начинаю повторять наизусть такую же сцену ареста Эдмона Дантеса…-  Это прорвалась истерика.
     Лейтенант, как я узнал потом, отскакивает в глубину и нажимает какие-то кнопки – появляются солдатики. Заставляют глотать воду. Прихожу в себя. Стучат зубы о край стакана. Я опять пытаюсь объяснить, что это смешно, столько раз повторять в истории то, что уже было, и осмеяно в романе моего деда!
     Смешно совершать судебные ошибки! Смешно ломать жизни из-за ошибки. Смешно! Смешно!
Мне натягивают штаны и, подхватив под руки, уводят куда-то вглубь. А кругом решетки, решетки – на полу, на лестнице и даже на потолке! А я повторяю: "Пуговицы, пуговицы…"Потому что вдруг понимаю, что и у меня, как у Эдмона, никакого завтра не будет. Это конец.
     Громыхая, захлебнулся замок, раскатилось эхо и смолкло под сводами. Я закрыл глаза. Не желая въявь разглядывать то, о чем столько раз и так подробно читал…
Потом усмехнулся и начал искать ошибки в романе легкомысленного предка, не знавшего на что обрекает своего прямого потомка.
     Огляделся – узкая, похожая на колодец, камера. Жестяной козырек на окне где-то под потолком. Привинчена табуретка. Вделанная в стену койка. Затертый, почерневший унитаз. Маленькая раковина с краном в углу. Внизу вентиляция, заделанная решеткой, в которой вдруг что-то зашевелилось и оказалось крысиной мордой, поблескивающей любопытным глазом хозяйки.
     Я стоял неподвижно, только начиная понимать, что я в "Крестах", знаменитой ленинградской тюрьме. В городе, о красоте которого я мечтал, мечтал о здешних выставках!!! Что делал бы мой дед в такой ситуации? Вероятно, бил бы своими огромными кулаками в стены, чтобы хоть как-то охладить свой романтический пыл. Что делали другие его герои? – И вообще, как мне могут помочь эти романтические бредни в такой жестокой ситуации?
     Бесконечно тянулись три месяца одиночки в "Крестах", хотелось знать: что явилось хотя бы минимальной причиной, поводом к такому повороту событий?
Но слишком много было поводов для разгадки: я – француз – уже  враг страны, сын богатых, внук писателя, воспевавшего богатых бездельников, королей и интриги, к тому же, у меня и это все происхождение - сомнительное, отсутствие точной родословной, подозрительное, не пролетарское занятие: живопись… Достаточно было одного из пунктов для расстрела, как я понял значительно позже.
     А я предлагал взамен только доверие к моим чистым помыслам и ностальгию, явившуюся первопричиной моего приезда в этот бурлящий Ад.
Чем я мог помочь себе и жене выпутаться из этих когтей скорпиона?- Уж конечно не "искренним признанием".
     Чего мне ожидать? К чему быть готовым?- К расстрелу?- Это неинтересно обсуждать. Все слишком быстро кончится и оставит массу непонятных моментов. Вряд ли они так сразу решатся уничтожить такую "опасную персону".
Обсудим остальные возможности? - Многолетняя тюрьма и ссылка? – Скорее всего. Значит, надо запасаться юмором и вдохновением деда, чтобы выжить в тюрьме и не быть уничтоженным тюремными завсегдатаями.
     Знание русского языка у меня плохое. В критической ситуации забываю все напрочь и начинаю оправдываться по-французски. Вряд ли это сослужит мне положительную службу перед пытающими, но может вызвать сочувствие узников, если я доживу до простого пребывания в тюрьме.
     Наконец, из "Крестов" в клетке "столыпинского" вагона меня перевезли в Москву. Из спецвагона прямиком привезли на Лубянку, где я прошел через всю цепочку обязательных процедур: отпечатки пальцев, фотографирование со всех сторон и ракурсов, хождение по длинным, бесчисленным коридорам, лестницам и закоулкам, заталкивание в какие-то непонятные шкафы, в которые, дюжие конвоиры, держа под руки, вдруг заталкивали при встрече с другими. В первый раз у меня даже мелькнула мысль: "Всё! Расстрел!"
Но в конце этих коридоров широко распахнулись двери, ослепил яркий свет огромного кабинета, я увидел бесконечный стол, за ним столь же бесконечный ряд однообразных, каких-то картонных, фигур в форме, а в конце стола удивительно знакомую голову с большим лбом и в пенсне.
     Началась пытка перекрестного допроса: вопросы сыпались, как патроны из нескольких стволов разом, и с разных сторон. Поворачиваясь туда и сюда, я старался спокойно отвечать, что "ехал искать свою родину по матери, искать саму мать или оставшихся в живых родственников, в конце-концов, ехал в архивы, чтобы найти ту, которой я обязан своим происхождением".
     Всей кожей чувствовал на себе удивленные и любопытные взгляды и в конце этого следствия вопрос, который меня буквально сразил: "Зачем же вы ехали, разве вы не знали, что у нас здесь делается?"
     И это на полном серьезе спросил главный следователь…  И только тут я вспомнил: Берия! Лаврентий Берия! – Это его портрет я рисовал по просьбе капитана!
И, по моему ошарашенному виду, он понял, что сказал что-то не то: "Ладно. Разберемся, разберемся, идите отдыхать".
     Голова гудела и кружилась от последних бессонных ночей. Но, какое –"отдыхать"? - Едва привели в камеру на пять-шесть человек и я свалился на койку, как звон ключа в огромном замке и громовой окрик: "Кто тут француз? Граф – на допрос!" И так каждую ночь, бесчисленное количество раз.
     Бесчисленное количество биографий, которые я писал, под пытками, под угрозами расстрела и уговорами, самому написать, что я "приехал для террора". Но я так и не мог заставить себя подписать то, чего никогда не было ни в мыслях, ни в родословной. Французская кровь не позволяет предавать. И в этом мое главное условие выживания.
     И еще одно: память!
     Вообще, я так хорошо уяснил, что даже в эпоху бескультурья, наиболее ценными являются культурные знания. В тюрьме и ссылке мне помогали на память рассказанные стихи и поэмы Элюара, Вийона, Бодлера. Я в ответ с наслаждением учил и вспоминал из детства русскую классику, начиная с Пушкина и Веневитинова.
А.Дюма:
    "Последуем за другими заключенными в места их ссылки. Сколько неслыханных страданий пришлось им пережить, какое необыкновенное самопожертвование проявили они. Вы должны знать, что из политических заключенных, осужденных в течение долгих тридцати лет, он помиловал всех, кто еще оставался жив. Лишь Бог может судить о правлении царей. Кто может знать, сколько за тридцать лет угнетения было погублено идей свободы на земле и в сердцах? Кто знает, во что превратится Сибирь, орошенная слезами и потом свободолюбивых людей? Итак, мы хотели последовать за ссыльными. Их посадили на телеги, по четыре человека на каждую; ноги заковали в кандалы. Раны, которые эти кандалы причинили их ногам – до сих пор не зажили. Ссыльные лежали на соломе. Нужно самому перенести путешествие в такой ужасной повозке, чтобы понять, что должны были они вытерпеть во время пути в семь тысяч верст по разбитым дорогам, на которых телеги при малейшем дожде увязали по ступицы".


Рецензии