Петр и Екатерина

Автора этой пьесы легко обвинить в том, что он пишет архаичные пьесы, — подобные тем, которые писали лет сто назад, и совершенно не представляет, как изменилась драматургия за последнее столетие, — начиная  с того, что на сцене давно не идут пьесы в трех действиях и заканчивая тем, что почти любой режиссер, знакомясь с новой пьесой, смотрит, чтобы в ней было поменьше персонажей, — чтобы хватило актеров. Это не говоря уже о том, что в наше время в театр идут не за тем, чтобы слушать как актеры со сцены говорят между собой белыми стихами.
И все же я уверен, что эта история должна была быть рассказана именно так.
 
 
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
 
Софья Фредерика Августа, — принявшая в православном крещении имя Екатерины и вошедшая в историю как Екатерина Вторая.
Князь Христиан Август, — ее отец
Княгиня Иоганна, — ее мать
Георг Людвиг, — ее дядя
Бабетта, — ее няня
Петр, — ее супруг, -  впоследствии император Петр Третий, — сын старший дочери Петра Первого и племянник его второй дочери, — Елизаветы
Елизавета Первая, — русская императрица, -  тетка Петра
Граф  Алексей Разумовский, — фаворит Елизаветы
Граф Иван  Шувалов, — тоже фаворит Елизаветы
Лесток, — придворный врач Елизаветы
Сергей Салтыков, — камергер двора, — фаворит Екатерины
Алексей Орлов, — более поздний фаворит Екатерины
Шкурин, — камердинер Екатерины
Бецкий, — камергер, — любовник Иоганны, — матери Екатерины
Чоглоков, — муж фрейлины при дворе Елизаветы, которому вместе с супругой доверили следить за воспитанием Екатерины
Сумароков, — поэт, заслуживший благосклонность Елизаветы
Воронцов, — канцлер
Румянова, — графиня
Елизавета Воронцова, — фрейлина, пользующаяся особой благосклонностью Петра
 
А также другие фрейлины, музыканты, слуги, гвардейцы…
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
                ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
               
                КАРТИНА ПЕРВАЯ
 
 
(Одна из комнат во дворце. Видно, что сюда складывают самые разные ненужные вещи. Посредине стоит стул, на котором лежат (один на другом) портреты. Рядом стоит Елизавета, она берет верхний портрет (на котором изображена молодая красивая принцесса) и показывает его Иоганне).
Елизавета (пытается говорить сдержанно, но видно что ей это дается с трудом, — она слишком взволнована). Скажите правду мне, она красива?
Иоганна (почтительно). О, да, вне всякого сомненья.
Елизавета. Так, может, думаете вы, что княжеский ваш замок вознесся выше, чем польский трон?! А ведь (указвая на портрет) саксонская принцесса Марианна – дочь короля, что судьбы польские сейчас вершит. Но, впрочем (бросает портрет на пол, берет другой), вот еще портрет…Еще одна принцесса. Дармштадская. Вглядитесь же! (подносит потрет с изображенной на нем принцессой к самому лицу Иоганны). Быть может, глаз косит иль оспа обезобразила лицо ее?! А, может, просто, так черты соединились, что без изъяна явного лицо ее внушает только неприязнь?!
Иоганна. О, что вы!  Нет. Она красива.
Елизавета. Юна, красива…И с прусским королем в родстве…(бросает и этот портрет, хочет взять со стула другой, но останавливается). Тут много так еще принцесс. Вам дать взглянуть на каждую из них? (выдергивает стул из-под портретов, все они валятся на пол). Смотрите же! Лишь слово я скажи – любой из них ожить бы мог, лишь слово только – и не холсту, не пыли на портретах они отдали б красоту свою, а моему племяннику. Так почему не поняли вы до сих пор, какую честь вам оказали, позвав сюда?
(Иоганна в страхе и почтении падает перед императрицей на колени).
Иоганна. Простите, ваш упрек несправедлив! Вы можете казнить меня, но только не за это. О, знали б вы, как много раз я целовала строки, в которых сообщалось, что с дочерью приглашены мы ко двору самой императрицы! За годы все супружества я мужа столько раз не целовала. И слаще меда мне казались чернила этого письма.
Елизавета. Я диктовала Брюмеру его, — уже не помню точно как сложились строки. Но мне признайтесь честно, — неужели по словам моим неясно было, что речь идет не о простом визите? Что вашу дочь я прочу в невесты своему племяннику?
Иоганна. Как я могла помыслить о таком?!
Елизавета. Да не лукавьте же!
Иоганна. Не знаю сколько верст промчаться мы успели, прежде чем, подобно ангелу, явилась в мозг мой мысль о том как далеко простерлась ваша милость. Я торопила так запряь коней, что провожатой нашей стала ночь. И не могла дождаться я рассвета! А мужа, отправляясь в путь, забыла на прощанье я поцеловать. И из кареты только я увидела, как болью и обидой вспыхнули глаза его. Я торопилась, да. Но цель была одна – предстать скорей пред вами в почтительном поклоне. И не жаровня внутри кареты в дороге грела ледяной меня, а мысль о том мгновенье, когда увижу вас.
Елизавета (жестом приказывая Иоганне встать с колен). Когда же ясно стало вам, что не поклоны ваши для меня важны?
(Иоганна, боясь уже встать перед императрицей на колени, все же хочет высказать ей свою почтительность и начинает собирать упавшие на пол портреты).
Иоганна. Дорога так ужасно начиналась, что едь в карете нашей приговоренный к смерти, и  то поторопил бы он коней, лишь только поскорей бы   закончилось дорожное мученье! Не  счесть теперь уж мне – чего и больше было – перегонов иль кошмарных снов, в которых кучер наш под бубенечный звон вдруг шерстью обрастал, и с дочерью вдвоем запрягши вместо лошадей нас, орудуя хлыстом, он гнал карету прямо в ад.  Но наяву не лучше было, — ведь на одном из перегонов, у станционного смотрителя, с собакою сторожевой и курами нам рядом спать пришлось! Вдобавок ко всему карета наша в канаву угодила, и перекладина упала так, что чудом только в живых оставила меня.
(Иоганна хочет поднять портрет, на который наступила ногой императрица. Та, которой явно не нравится рассказ Иоганны, не убирает ногу).
Иоганна. Но только лишь добрались мы до Риги, как все переменилось. Все!
(Елизавета, тут же смягчаясь, убирает ногу, Иоаганна поднимает портрет  и кладет его  на стул вместе с другими).
Иоганна. Сначала даже я перепугалась. Ведь столько раз стреляли пушки, что я подумала: «а вдруг идет война?». Уж целый месяц были мы в пути, а часа хватит, чтоб лучшие друзья заклятыми врагами стали. Но оказалось – это в нашу честь салют. И только потому стреляют пушки. Ни разу прежде в честь мою из пушек не палили. И в красочный вдруг карнавал дорога наша превратилась! Какие сани дали нам! В них было столько дорогих мехов, атласных одеял да красного сукна с серебряной каймой, что если б все это пустить на платья, то можно было бы всю жизнь менять их каждый день! И если в путь мы отправлялись с парой слуг всего, то вы своею щедрою рукой людей нам столько подарили, что и для варки кофе у нас слуга отдельный был. И глядя на отряд драгун, что охранял в пути нас, признаюсь,  я подумала, что, может, ожидает дочь мою, когда прибудет ко двору она.  Ведь столько почестей гостям простым не воздают.
Елизавета. Ну, уж об этом не вам судить. Давайте лучше о другом поговорим.
Иоганна. О чем же?
Елизавета. О том, что ночь зимой не так черна, как та неблагодарность, которой вы за все мне отплатили. Подумать только! Ослушаться меня! Меня! Саму импеератрицу!
Иоганна. Но речь идет о дочери моей.
Елизавета. Вы полагаете, я ей желаю зла?
Иоганна. Ну, что вы! Вы просто можете не знать, что не всегда полезно болезнь лечить кровопусканьем, — она причиной смерти может стать. В моем роду такое было, — врачи с болезнию боролись, но победили не ее, а жизнь в борьбе своей.
Елизавета. Не надо ваших рассуждений мне! Своим врачам я больше доверяю, нежели вам.
Иоганна. Но речь идет о дочери моей!
Елизавета. Так убирайтесь с нею прочь в свой жалкий замок! Сегодня же велю запряь коней.
Иоганна (падает перед императрицей на колени) Ведь речь идет о дочери моей…За двадцать дней – четырнадцать кровопусканий. Она ведь может умереть.
Елизавета. На пользу ей кровопусканья. Она бы умерла уже давно, коль слушала б советы ваши.
Иоганна. Я мать ей все-таки, и вправе ей советовать.
Елизавета. Очнитесь! Вы уже давно не в замке, а при дворе моем. Здесь я ей мать, и матери другой не может при дворе быть у нее.
Иоганна. Молю, лишь только сохраните жизнь ей!
Елизавета. Не бойтесь. Мои врачи за жизнь ее мне поручились (жестом отпускает Иоганну, но потом останавливает ее).
Елизавета. Да, пастора зачем к постели дочери позвали вы?
Иоганна. Я думала, что исповедь, быть может, облегчит ее болезнь.
Елизавета. Запомните, что вы в России, и что обязаны ее законы чтить. Не пастора, а православного священиика должны вы были ей позвать! И имя тоже надо будет ей сменить. Я ненавижу имя – Софья. Так звали тетушку мою, которая убить хотела моего отца, чтобы самой вместо него воссесть на трон. Не надо новой Софьи при дворе мне.
Иоганна (хочет что-то возразить, но отводит глаза от взгляда императрицы и почтительно склоняет голову перед ней). Она же ваша дочь теперь. Так, значит, вам принадлежит судьба ее. И с гордостью Софи носить любое имя будет, которое подарите вы ей.
Елизавета (протягивая Иоганне руку для поцелуя). Я вижу, вы умеете свою вину загладить. Надеюсь, искренни сейчас со мной вы. А если просто льстите, то вам не место будет при дворе. Здесь и без вас льстецов довольно. Идите же. Да не забудьте про портреты.
(Иоганна целует руку Елизавете и выходит из комнаты).
 
 
                КАРТИНА ВТОРАЯ
 
 
(Софи лежит на постели в небольшой комнате. Она приподнимает голову, ища кого-то взглядом, и тут же обессиленно опускает голову на подушку, не слыша  как в комнату входит  и даже  подходит к самой кровати ее соственный отец. Впрочем, шаги его совсем неслышны, — ведь это только призрак).
Отец Софи. Софи..
(Она слышит его голос, и приподнимается на постели).
Отец Софи. На языке одном еще мы говорим с тобой, но скоро мы чужими станем, и все слова стеною между нами будут.
Софи. Отец!
Отец Софи. «Отец», — тогда ты скажешь мне, а я уже не буду знать, что ты меня зовешь.
(Софи протягивает к нему руки).
Софи. Согрей меня теплом отцовских рук и взглядом ласковым! Пусть руки сильные и добрые твои хоть на мгновенье вернут мне детство! Прошу, лишь рядом посиди со мной. Я знаю, что твои лишь только руки еще хранят тот запах детства моего.
(Он садится рядом с ней, она обнимает его, но тут же отдергивает руки, и в страхе и растерянности смотрит ему в глаза).
Софи. Какие ледяные руки у тебя! Да и глаза у мертвого живей! Ты – не отец мой, нет. Так кто же ты тогда?
Отец Софи. Я – только тень его. Здесь ты одна сейчас. Здесь только ты, твоя болезнь, и я, болезнью этой порожденный.
Софи (испуганно отшатывясь). Я знаю, у меня был жар, но я не думала, что он углями станет, на которых жестокая судьба растопит разум мой. Как долго были мы в пути! В карете тесной мерзнуть, спать рядом с курами, все время находиться рядом с матерью, и слушать бесконечные ее упреки…И все лишь для того, чтобы приехав, сойти с ума! Так вот какая жалкая дорога ведет к безумию!
(Также неслышно, как и отец Софи, подходит к ней и дядя ее – Георг Людвиг).
Георг Людвиг. Ты думаешь, мне легче? Ведь я схожу с ума, оставленный тобой.
Софи. Мой дядя!
Георг. Зачем сей титул родственный?! Ведь губы наши вместе в поцелуе мое учили имя.
(Отец Софи непонимающе смотрит на Людвига, переводит взгляд с него на дочь).
Георг. Да, да. От вас мы втайне целовались.
(Георг возбужденно целует руку Софи).
Георг. О, эти дни жестокого блаженства! Мгновенья сладости больной! Стоим совсем мы рядом, — всего лишь шаг мне только сделать, всего лишь шаг один, но кажется, до неба дотронуться рукой мне легче. Ведь в этом шаге – и кровное родство, и десять лет, что разделяют нас. Но как меня твои манили губы! Я на ногах держался еле-еле, увидев их. И мысль о них меня пьянила сильнее, чем вино. И все же смог, как звезды с неба, сорвать я поцелуи с губ твоих! О, эти звезды-поцелуи светили только нам двоим, и быстро как они погасли, каким недолговечным оказался подарок неба! Зачем оставила меня ты? Ведь я жениться на тебе хотел.
(со злостью отстраняет  от себя руку Софи, которую только что исступленно целовал). Так неужели, урод, не выросший из детства, тебе меня милей?! Ведь с ним, а не со мной в постель ты ляжешь! Все дело ведь в короне, да? В короне?
(вскакивает с постели в гневе).
Так пусть все поцелуи кровавыми цветами в ложе вашем прорастут, пусть алый цвет кровавым станет! Пусть спальня ваша никогда не огласится сладострастным стоном! Пусть никогда не сможет он тебя познать, и немощь разобьет его! И пусть всегда холодными под  вами будут простыни! Пусть за свою корону заплатит цену он, сравнимую с ценой, в котороую она мне обошлась.
Софи. Отец, скажи ему, пусть он уйдет!
Отец Софи. Его давно уже бы выгнал я, но здесь над всеми властна только твоя болезнь. И воспаленный мозг твой нас всех за нити дергает.
(к кровати подходит еще один призрак – няни Софи – Бабет)
Бабет. Софи, бедняжка..
Софи. Бабет!
Бабет. Да, это я, которая тебя еще читать учила. А помнишь, как мы вместе играли в охотников на птиц?!
Софи. Бабет…
Бабет. Да, это я, которой поверяла ты тайны детские свои. Но почему ты не сказала мне, что уезжаешь навсегда? Ты помнишь, как я, плача, просила мне довериться? Но слезы уж тебя не тронули мои.
Софи. Бабет, ты знаешь, никого сильнее, чем тебя, я не любила, и ты одна была мне другом. И появиться стоило тебе, мой добрый ангел, как слезы  высыхали тут же на глазах  моих. Но важно было, уезжая, мне тайну сохоранить. То было первым испытаньем, — быть выше чувств своих. Не овладев наукой этой, не стоило и в путь пускаться!
Отец Софи, Георг, Бабет (одновременно) Так значит, нас не любишь ты совсем. Тогда уйдем мы.
(уходят)
Софи. Нет, нет! Постойте! Нет! Прошу, меня не оставляйте! Мне страшно здесь одной! Мне страшно!   
(На этот крик входит уже не призрак, а живой человек, — Петр, — со скрипкой в руках. Он садится рядом с Софи на ее постели).
Петр. Я у двери стоял, боясь войти. Сказали мне тебя не беспокоить. Не понял только я, кого звала сейчас ты? Меня, быть может?
Софи (ощупывая Петра, чтобы убедиться, что он – живой человек, а  не бесплотная тень, сродни тех, которые только что посетили ее).  Мне снились те, кто, верно, плачет без меня сейчас. И если б каждая из слез их была молитвой за меня, то я б давно уже  с постели этой встала.
Петр. Кто снился только что тебе?
Софи. Отец мой, дядя, гувернантка, — как далеко они уже! И кроме снов, они другой дороги теперь ко мне не знают. Жестоки сны как! Чем больше дарят, тем пробужденья час страшней (снова ощупывает его) А ты – не сон ли тоже?
Петр (смеется) Хотел бы быть я сном! Как было б здоровок утру расстаять без следа, и больше никогда сюда не возвращаться (обрывая смех, очень грустно). Зачем мы здесь?
Софи. Бывало, в нашем замке простыней, — и то хватало не всегда. И в путь нашлось всего четыре платья мне. А здесь их сотня у меня теперь. И, кажется, я меньше дней на свете прожила, чем блюд на ужин подают! А бал! Какой волшебный был здесь бал!
Петр. И явства, и балы, и платья, — все это только маски, что скрывают одну и ту же безумную тоску. Меня, к несчастью, масками давно уж не обманешь. И ни минуты не был счастлив  с тех пор, как я сюда приехал. А мой счастливый день последний…Ты знаешь как давно он был?
Софи (пожимая плечами) Откуда же мне знать?
Петр (целует ей руку).  Пять лет. Пять лет прошло с тех пор. За это время и ребенок мог бы вырасти. Да я и сам тогда ребенком был. Но возраст мне не помешал влюбиться.
Софи. Влюбиться?
Петр. А почему бы детям не влюбляться? Они любить умеют, как никто другой. С годами все трудней отдаться чувству, — и не примешивать рассчет к черствеющему сердцу.
(встает перед постелью Софи на колени, и играет на скрипке мелодию, — глаза его при этом закрыты, — видно, что музыка связана для него с каким-то воспоминанием).
Петр (закончив играть) Ты помнишь? Помнишь эту музыку?
Софи. Нет, я не помню.
Петр. Но как же можешь ты ее не помнить?
(Вновь играет, — теперь уже не с закрытыми глазами, — он с надеждой смотрит на Софи, полагая, что она все же сможет узнать музыку, которую он только что исполнял для нее).
Софи. Прости. Из всех учителей учитель музыки всех больше не любил меня. Он говорил, что для меня и самая красивая из всех мелодий, что существуют на земле, — не более, чем шум. Ведь, не имея слуха, я не умею музыку ценить.
Петр (в отчаянии сжимая скрипку) Но как же ты не понишь?! Отец в тот день устроил праздник, и с матерью твоей вы были им приглашены. А мы под эту мызыку с тобою танцевали! И голос нежный твой, твой взгляд, слова, которые ты говорила мне тогда, — узнать мне помогли, что не от страха только сжиматься может сердце, но также от любви. Я ночь провел без сна, и мне к утру уже казалось, что на губах моих мозоли твое оставит имя.
Софи. Я ничего не знала.
Петр. Ведь праздник длился день всего, и к вечеру уже была в карете ты. А я уснуть никак не мог, — ведь больно сердце жгла мне тайна глаз твоих, — такие тайны на сердце шрамы оставляют.
Софи. Но почему ты не искал меня?
Петр. Искать? Искал. Искал твою улыбку в солнечных лучах, и в музыке твой голос узнавал.
Софи. Но я ведь – не лучи, не музыка. Меня, меня саму ты не искал.
Петр. Отцу свою хотел я тайну рассказать. Но, глядя в мертвые глаза его, что мог сказать ему я? Ведь умер он в тот год, и смерть его, сильнее, чем любовь, мне сердце обожгла. Я даже думал, что если б внутрь меня мог заглянуть бы кто-нибудь, то он бы там увидел один лишь пепел. И с пеплом вместо разума и сердца не мог я больше выучить ни одного урока, — как это раздражало моих учителей! И сколько раз пришлось коленями стоять мне на горохе, да и спина моя свела знакомство с розгами. И на горохе, и под розгами тебя я вспоминал, — и ты еще дороже становилась мне. Как ускользающее детство, как эхо дней тех радостных, когда отец мой жив еще был, когда еще не знал, какими незнакомыми быть могут его глаза. Но я не думал, что тебя увижу в другой стране совсем, куда меня позвала тетушка как своего наследника. И на одном из тех портретов, что прочила она в невесты мне, узнал я вдруг знакомые черты. Твои черты! Я вздрогнул так, как будто бы на коже содранной моей, а не холсте, художник образ твой нарисовал. И вот теперь ты здесь. Мы там с тобой теперь, где не бывает никогда весны и лета. А есть лишь только осень и зима. Какая осень здесь холодная! И в дни осенние душа, подобно дереву, вдруг голой остается, — ведь облетают радости листки, что вырасти успели, — и их уж топчут чьи-то ноги. А снег  зимой, ты видела уже, чернеет быстро так, что понимаешь – ничто и никогда не может здесь остаться чистым хотя бы на мгновенье. Ах, если б мы могли еще немного побыть детьми, которые тогда кружились в танце!
Софи. Ты хочешь, буду я той девочкой, что бережно хранишь в своем ты сердце? (дотрагивается до его сердца) Я и не знала, что у меня есть дом такой.
Петр (прижимаясь к ней) Прошу, верни мне день тот!
Софи (гладя его по голове, как ребенка) Попробую.
Петр. Но говорили на другом мы языке с тобой тогда, — на том, что был с рождения нам дан обоим.
(они начинают говорить по-немецки, и как раз в это мгновение в комнату входит Елизавета с фрейлинами и своим придворным врачом – Лестоком)
Елизавета (увидев Петра). Ах, вот ты где! Как мило! Я сколько раз тебе сказала – Софи не беспокоить! Ты хочешь, чтобы смерть ее была на совести твоей?!
(Петр отходит от постели, — он растерян и испуган, как ребенок, которого застали за чем-то постыдным)
Елизавета. Но и тобой, Софи, я тоже недовольна. Зачем берешь его ты за руку?! Зачем пускаешь близко так к себе?! Ты можешь заразить его, а он и без того здоровьем слаб. Какое легкомыслие! Не дети вы уже. Не дети.
Софи (испуганно) Прошу простить меня.
Елизавета (указывая на Петра). Он больше виноват, чем ты. Мне, кстати, незнакомой показалась ваша речь, когда вошла я.
Петр. Мы говорили по-немецки.
Елизавета. Ах, по-немецки? Но ты прекрасно знаешь ведь, чем вызвана болезнь Софи, и от чего теперь ее в ознобе бьет. Она ведь, что ни ночь, вставала, чтобы выучить те списки слов, которые ей днем давал учитель языка российского (гладит Софи по голове). Бедняжка так стеснялась, что слова не поддаются памяти ее, — и ночью, босиком, в одной рубашке она учила их. Как жаль, что поздно очень я узнала об уроках этих! (Петру) Но ты…теперь, когда Софи такую цену заплатила за русский наш язык, с ней на немецком говоришь?!
Петр. Но это наш родной язык.
Елизавета. У вас другая родина теперь. Нет, все же не пойму, — как можно так не думать о своей невесте?! И без меня ты знаешь, что покой сейчас ей нужен, а не ты. Зачем ее лишать покоя?! Да неужели не найти тебе сейчас других игрушек, кроме болеющей Софи?!
Петр. Не скука, а любовь меня к постели этой привела.
(Софи стонет, Петр бросается к ней, но Елизавета отстраняет его и жестом приказывает врачу подойти к постели, тот подходит и склоняется над больной Софи, а Петр вынужден отойти).
Елизавета. Любовь? Так почему тогда язык твой еще не стерся от молитв за ту, которую ты любишь?
Петр. Моя любовь, быть может, окажется сильней молитв.
(Петр хочет взять Софи за руку, но врач дает ему знак отойти и не мешать, — Петр очень взволнован этим).
Петр. Уж две недели как приехала сюда Софи. А нам хоть на минуту позволили одним остаться с нею?! Все время кто-то рядом! И их присутствие не умножает радость, а придает оттенок горечи всему вокруг. Слетаются как мухи на мед чужой любви, и каждому охота хоть что-нибудь урвать! Как много лиц вокруг! Но их глаза, их голоса нас вяжут веревками тоски и в Одиночество, как в плен берут. Поменьше бы людей вокруг – не так бы было одиноко!
Елизавета (очень раздраженно) Я вижу, что пока Софи язык учила по ночам, ты брал уроки дерзости. Не думала, что ты настолько взрослым станешь, чтобы дерзить мне.
Петр (становится перед Елизаветой на колени, целует ей руку). Простите. Мне просто очень хочется побыть с Софи.
Лесток. Нет, нет, исключено. Сейчас придется вам ее оставить. Ей хуже стало.
Елизавета. Вот видишь! Все любовь твоя!
Петр (вставая с колен) Но…
Лесток. Ей срочно нужно делать новое кровопусканье.
Петр. А ей не будет хуже?
Елизавета. Ей будет хуже оттого, что спать ты ей мешаешь. Покой сейчас ей нужен, а  ты..Ты разве можешь дать покой кому-нибудь? Иди же…
(Петр уходит, в глазах его – слезы, а губы его одержимы именем Софи, которое он все-таки не произносит. Он выходит из комнаты, в нерешительности встает у двери, борясь с желанием вернуться, и все-таки решает вновь увидеть Софи, но как только он открывает дверь, то сталкивается с выходящей из комнаты Елизаветой).
Елизавета. Иди же наконец уже отсюда! Тебе сказали ясно.
(Петр уходит)
 
 
                КАРТИНА ТРЕТЬЯ
 
 
(Комната, которую отвели Иоганне, — матери Софи. Она входит сюда не одна сейчас, а вместе с Иваном Бецким. Войдя, бросается на кровать и протягивает ногу Ивану).
Иоганна. Раздень же наконец меня!  Будь фрейлиной моей, моим слугой, будь всем, чем можешь быть ты в этот вечер для меня!
(Иван встает перед ней на колени, хочет снять туфлю с ее ноги. Иоганна игриво дергает своей ножкой, не давая ему это сделать).
Тебе придется потрудиться. Ты должен быть сегодня не одним собой, а сотней слуг и фрейлин! Хочу я быть императрицей в этот вечер. Пусть преданность твоя настолько вскружит голову мою, что в трон постель вот эта превратится.
(Иван снимает с ее ноги туфлю, а она вслушивается в звуки доносящейся до комнаты музыки).
Иоганна. Там веселятся все. Мы тоже будем веселиться.
(встает, берет из рук Ивана свою туфлю. Наливает в нее вино).
Иоганна. Давай же выпьем, и пускай вино, что пьем сейчас, уже не будет иметь тот горький привкус, которым отличается всегда чужая радость. Там веселятся, радуются все. А обо мне забыли. Ни одного подарка в эти дни не сделала императрица мне. Но если празднуют сейчас выздоровленье дочери моей, то и о матери не след бы забывать! Кто так еще переживал здесь за нее?! И не лекарства, не врачи ее с постели подняли, а только лишь мои молитвы! И вот уже забыта я, уже затеряна в веселии чужом, как ночью в непролазной чаще. Да и сама Софи обмолвилась со мной лишь парой слов. И все же выпьем за нее.
(наливает вино и во вторую туфлю, которую снимает сама. Иоганна и Иван пьют вино, разлитое в туфли).
И будем веселиться. Поверь мне, что Софи когда-нибудь еще императрицей станет. И я тебя тогда вознагражу. Так угождай же мне сейчас, служи за всех, кто обделил меня почтеньем. О, как они потом все пожалеют, — за каждый жест небрежный, за то, что лица их улыбкой не здоровались со мной!
(за дверью раздаются громкие, радостные возгласы)
Так радоваться может только тот, кто что-то выиграл. Там, кажется, играют в лотерею. Иди же и возьми билет, чтоб наша ночь была освещена свечой удачи. Должна я что-то выиграть в этот вечер. Иди! И возвращайся поскорей, а то наказан будешь.
(Бецкий выходит из комнаты, оставив Иоганну одну и направляется в бальный зал, где видит множество пар, танцующих менуэт. В эту же минуту открывается дверь, за которой виден трон. С него сходит императрица и тоже входит в бальную залу, в сопровождении фрейлин и двух своих фаворитов – Разумовского и Шувалова. Все танцующие останавливаются, чтобы почтительно поклониться императрице, та дает знак продолжать танец. На одну из танцующих дам при этом императрица явно смотрит очень недовольно, она что-то шепчет Разумовскому, и тот подзывает Румянову).
Елизавета. Хочу поблагодарить я вас за вкус, с которым вы оделись к сегодняшнему балу. У вас прекрасный вкус. Прекрасный. Надеюсь, что ни в чем не подведет он вас.
(Румянова кланяется императрице).
Елизавета. А где вы покупали платье это?
Румянова. Недавно только к нашим берегам пристал корабль французский, груженный красотой.
Елизавета. Чем-чем груженный?
Румянова. Прошу простить цветистость речи мне. Я просто думала, что при дворе не только в платье, но также и в словах красу блюсти необходимо. Корабль привез из Франции товары, от которых кругом голова пойдет у девушки любой. Чего там только нет! От дамских шляпок до золотой тафты. Мой муж знаком с купцом, и вот мне удалось поэтому явиться в платье, которое, наверное, любой купить хотел бы.
Елизавета. Ну что ж, идите, веселитесь дальше (жестом отпускает от себя Румянову, даже не дав ей руку для поцелуя). Да, что-то разболелась голова. С больною головой и пенье райское зубовным скрежетом покажется. Как жалко. Сегодня так хотелось мне отвлечься от указов и просто закружиться в танце. Я думала, что музыкантов будет мало, теперь же, кажется, и двух бы было много. Нет, ни один оркестр мне не сыграет тишины! А музыка уже не радует мне сердце, а раздражает только.
(уходит, по пути подзывает к себе Ивана Бецкого).
Елизавета. Я что-то Иоганны здесь не вижу.
Бецкий. Ей нездоровится сегодня.
Елизавета. Ей тоже нездоровится? А, может, просто лень ей встать? В постели с нею вы вдвоем, наверно, сильно устаете. Куда уж танцевать еще?! У вас другие танцы. Без музыки и бальной залы.
(Иван смущенно отводит взгляд)
Да, ладно, думаешь, что я не знала раньше? Но не мешало бы, конечно, соизволенья моего спросить. Жаль не пришла она на бал, ведь я хотела подарить счастливый день ей. Я не хотела, чтоб она, когда все веселятся, в слезах подушку обнимала. Ведь я еще вчера известье получила, что смерть постигла вторую дочь ее. Я говорить ей не хотела ничего. Но ты иди теперь и сам скажи об этом ей! Сейчас же к ней ступай и объяви о смерти дочери.
Бецкий. Уж поздно. А ночь и так черна, чтоб черноту ее усугублять дурным известьем.
Елизавета. Что слышу я? Мне кажется иль вправду ты перечить вздумал?! Перечить – мне? А, может, заговорщик ты?
(Бецкий падает перед императрицей на колени) Прошу простить меня,  я, неразумный раб ваш, бегу исполнить порученье.
Елизавета. Что раб – похвально, а неразумьем не хвались. Ступай же, и чтоб уже через минуту услышала я Иоганны крик.
Бецкий. Бегу уже (встает с колен, уходит, Елизавета уходит тоже, и Разумовский тут же дает знак, чтоб музыка смолкла).
Разумовский (объявляет всем). Императрице не здоровится сегодня.
Румянова. Так бал уже закончен?
Разумовский. Да, бал закончен.
Румянова. Но первые лишь только танцевали менуэты, и свечи только начали гореть.
Разумовский. Хотите вы продолжить бал? Хотите осквернить своим весельем заботу о здоровье нашей государыни? Мы здесь кружиться в танце будем, а в это время у нее кружиться будет голова?!
Румянова. Мне просто этот бал давно уж снился, и сны его так обрамляли, как золочены рамы – вот эти зеркала. Прошу простить цветистость речи мне.
Разумовский. Придется в снах своих продолжить бал вам. Но нам не в танце, а перед иконой колени надобно сейчас склонить. Молиться за здоровье государыни нам надо.
 
(Все начинают расходиться, и при выходе из дворца каждой даме гвардейцы ставят на платье печать).
Румянова. Зачем печать хотите вы поставить мне на платье? То не указ, не важная бумага. А просто платье.
Гвардеец. Приказ императрицы. На каждый бал являться непременно в новом платье. И после бала мы печати ставим, чтоб уж никто не мог когда-нибудь явиться дважды в одном и том же платье.
Румянова. Куда же я теперь еего надену с печатью вашей?! Оно так дорого мне стоило!
Гвардеец. Не можем мы ослушаться приказа.
Румянова. Но разве вы не знаете, что бал был отменен сегодня? Давайте в следующий уж раз поставите на платье мне свою печать!
Гвардеец. Никто не отменял приказ.
(Стоящие неподалеку Петр и Софи слышат этот разговор. Софи говорит Петру: «Не понимаю я зачем печати ставят всем на платья после бала).
Петр. Да это просто тетушкин рассчет. Ведь ей охота первой быть всегда, и чтобы блеск чужой красу ее не оттенял. Ведь зная, что являться каждый раз придется в новом платье, никто себе не позволяет слишком дорогих нарядов. А то блеснешь один раз на балу, потом уже в лохмотьях придется ко двору являться. Но мы с тобой обманем всех, и никуда не выйдем.
(Петр берет Софи за руку и уходит с ней, в это же время расстроенную Елизавету пытается успокоить Иван Шувалов).
Елизавета. Под каждою улыбкой скоро будет мне мерещиться обман. Нет, зря я издала указ, в котором казни отменила. Как не казнить мне тех, кто кому слова мои – ничто?! По взгляду одному, движенью губ едва заметному мои желания угадывать должны, а тут я приказала ясно!  Какая-то страна глухонемых, где все молчат и ничего не слышат. Сказала же Делидову, чтоб на таможенном досмотре все корабли с галантереей и нарядами показаны мне были прежде чем пустить в продажу все! Я сразу бы купила это платье, а вот теперь приходится императрице завидовать какой-то дряни! Как жаль, что тот корабль не затонул, идя из Франции к брегам Невы. А я сегодня ведь хотела веселиться.
Шувалов. Еще не поздно.
(целует ей руку).
Елизавета (немного смягчаясь) Но это платье…
Шувалов. Позволь мне быть твоим портным, который платье для тебя сошьет из света этих свеч, мне разреши быть ювелиром, что поцелуями алмазно тело огранит твое, доверь мне искренней любовью искупить чужую нерадивость.
Елизавета. Не надо платья мне из света этих свеч. Хочу остатья голой.
(задувает свечи, и пока в одной комнате раздаются сладострастные стоны, в другую входит Бецкий, которого дожидалась Иоганна, не подозревавшая с какой вестью явится он к ней).
Иоганна. Мы выиграли? Скажи скорей – мы выиграли?
Бецкий. Ошиблась ты. Там в лотерею не играют. И вместо выигрыша мне выдали дурную весть. Жизнь, черт ее возьми, большая лотерея, в которой всем насильно раздают билеты бед и горя. И остается с замираньем сердца ждать, что твой билет не самым худшим будет.
Иоганна. Какой-то странный ты. Какие-то ненужные слова бормочешь. Когда уже почти раздета я, не время философским рассужденьям! Язык твой нужен не ушам, а телу моему!
Бецкий. Боюсь, что тело горечью твое он пропитает. Ведь мне приказано сказать, что смерть настигла дочь твою.
Иоганна (вскрикивает) Как? Смерть? Ты, что, совсем с ума сошел?! Ведь видела уже здоровой я ее! И на щеках ее уже румянец даже начал выступать. Румянец – не предвестник смерти!
Иоганна (рыдает) О, Боже! Все пропало! Все! О, бедная Софи! А я уже императрицей видела ее. Теперь и мне придется уезжать отсюда. Не думала, что дочь мою здесь страшная такая ждет судьба. Все кончено! Все кончено! Еще, пожалуй, отберут все то, что подарить успели.
Бецкий. Но речь не о Софи.
Иоганна. О ком же?
Бецкий. О дочери второй.
Иоганна. Так, значит, ничего еще не кончено? Софи здорова?
Бецкий. Танцует на балу.
Иоганна. Я испугалась так…Но жалко…Дочь…Она ведь тоже – дочь моя. Бедняжка. Но, главное, жива Софи. Ну, раздевай же наконец меня! Ты должен поскорей меня утешить.
(раздевается сама, торопясь это сделать поскорей) Во всех местах уж слезы проступили, слижи их поскорей, чтоб тело мне самой таким соленым не казалось, чтоб не была похожа я на рыбу.
(Бецкий целует Иоганну)
Иоганна. О, дочь моя, бедняжка, дочь…О, о! Сильней…еще…о, хорошо…
 
                КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
 
(За столом обедают Петр и Екатерина. У стола стоит Чоглоков).
Петр. Нет ничего вкуснее этих устриц!
Софи. Да, правда, очень вкусно.
Петр. Их из Голштинии привозят специально. С тех пор как нет родных там больше у меня, я вместо писем с родины могу лишь устриц получать. А знаешь, я ведь им благодаря стал лейтенантом, когда мне было девять лет всего.
Софи. Как? Устрицам?
Петр. Отец поставил на караул меня, дав в руки настоящее ружье. И на часах стоял я перед дверью зала, где мой отец с друзьми пировал. И сколько явств носили на этот пир!  А я с невозмутимым видом должен был стоять, держа в руках не вилку, а ружье. А уж когда подали устриц, я был готов из этого ружья уже всех застрелить. Ведь так хотелось мне туда, где веселятся все, туда, где музыка играет, но я был по другую сторону двери. Отец испытывал меня. В тот день он с караула снял меня и, пригласив за стол, всем объявил, что в лейтенанты производит за мужество мое. Как я гордился этим званьем! Ведь я добыл его в сражении с собой, а это самое тяжелое из всех сражений на земле. Я мало помню дней счастливее, чем тот.
Софи. Скажи…а ты бы мог…начать войну…из-за меня?
Петр. Да если б ты, гостя в чужой стране, случайно волос обронила с головы, я всю страну завоевал бы, чтоб этот волос мне принадлежал!
Софи. Ну что ж, смотри, не позабудь об обещаньи, когда ты станешь императором.
Петр. Не нужен титул императора мне для того, чтоб повести войска сражаться с неприятелем. Я – шеф солдат Преображенского полка, и у меня еще есть свой отряд голштинцев. Отборные солдаты, что прибыли из Киля. Я с ними провожу ученья. Отборные солдаты! И так мне преданы, что с ними я, наверно, весь мир бы мог завоевать.
Софи. А можно будет посмотреть мне как ты учения проводишь?
Петр. Пожалуйста. Пойдем сейчас. Я прикажу, — и присягнут тебе они.
(Петр и Екатерина, оставив обед, встают из-за стола, и Чоглоков, до тех пор оставававшийся в стороне, преграждает им дорогу).
Чоглоков. Простите, но сейчас урок начаться должен. Императрица недовольна успехами Софи, которая так много слов коверкает своим произношеньем. Приказано сегодня до вечера учить их.
Петр. Не до учений нам сейчас. Отложим их до завтра.
Чоглоков. Вы забываете, что есть приказ императрицы. Софи, прошу сейчас же вас последовать за мной.
Петр (Екатерине). Бежим!
(Чоглоков, услышавший это, еще более решительно преграждает им  дорогу, Петр подскакивает к столу, Чоглоков бросается за Петром, который убегает от него, Петр делает знак Софи, берясь за край скатерти, та понимает немой призыв Петра и хватает другой край скатерти, они сбрасывают все со стола и накидывают скатерть на Чоглокова, тот запутывается в ней. Петр берет Софи за руку, и они убегают).
Софи (остановившись). Боюсь я, попадет за это нам.
Петр. Нельзя же взрослых слушаться во всем! Они порой и сами ничего не знают. А все равно учить берутся. Пойдем скорей к моим солдатам. Поверь мне, — проводить ученья с ними куда уж интересней, чем сидеть и правила грамматики учить.
(Петр ведет Екатерину к солдатам, те вскакивают, увидев его перед собой).
Петр. Отряд! В ружье!
(солдаты выстраиваются в ружье перед Петром и Софи).
Петр. Вы видите, кто перед вами? Вглядитесь же внимательней в глаза ее. Быть может, вам когда-нибудь придется умирать за них…И будет ваша смерть освещена не солнцем, не луной, а этих глаз сияньем.
(входит Шувалов).
Шувалов (Петру). Императрица в страшном гневе. И ищет вас повсюду, чтоб показать как сильно оскорбили вы ее. Мой вам совет – найти укромное местечко и переждать немного. Смягчится сердце государыни, и сможете тогда рассчитывать вы на ее прощение. Но если попадетесь ей сейчас…
Петр. Вы можете не объяснять. Нрав тетушки мне хорошо известен.
(жестом отпускает солдат, берет Софи за руку).
Софи. Как, мы уже уходим?
Петр. Ах, если бы сюда шел целый полк, я смело с ним бы в бой вступил. Но с женщиной не повоююешь! А с тетушкой – тем более. Пойдем! Пойдем скорей!
(они идут в комнату Петра, и как только входят в нее, Петр тут же закрывает дверь).
Софи. Быть может, зря мы прячемся? Гнев государыни мы можем только увеличить, упорствуя в своем непослушаньи.
Петр. Прожорлив гнев лишь в первые минуты. Ведь гнев не пламя, — со временем не разрастается, а затихает он. Но нужно только подождать немного, и, может, нам еще придется спрятаться получше.
(Софи ищет куда бы можно было спрятаться, — открывает шкаф, возле которого стоит манекен солдата почти в человеческий рост  и видит в нем  такую же большую куклу).
Софи. Что это? Кукла? Ты играешь в куклы? И почему она в шкафу?
Петр. Досталось мне уже от тетушки за эти игры. Она сказала, что негоже принцу вести себя девчонка словно, и в куклы детские играть. Пришлось мне спрятать Алоизу в шкаф.
Софи. В шкаф? Алоизу?
Петр. Да, так зовут ее. (берет куклу за руку, и ведет к кровати, словно живого человека, усаживает на постель).
Софи. Как странно…Ты играешь в куклы…Но ты давно уж не ребенок, и что ты в ней находишь, уча солдат уставу и маршируя с ними?
(Петр показывает на стоящие на столе свечи).
Петр. Ты видишь их?
Софи. Конечно, вижу. Не понимаю только при чем здесь свечи…
Петр. Взгляни на них внимательней, прошу! Что эти свечи?! Лишь только воск холодный, лишь запах, отдающий чем-то мертвым. Вот (подносит руку к свече) руку поднеси…тепло от них? Ничуть, ведь правда? Что есть свеча, которую зажечь нельзя? Насмешка только. Жестокая насмешка над желанием тепла и света. Глаза придворных всех и даже тетушки моей точь-в-точь вот эти свечи. От них и воском пахнет также. И чтобы я ни делал, чтоб ни говорил, я не могу зажечь глаза их. А знаешь, происходит что с глазами тетушки, при виде фаворитов? Когда подходит к ней Шувалов или Разумовский? (зажигает все свечи) Вот как они тогда горят, глаза ее! Но  их тепло и свет – не для меня. И только лишь у этой куклы я мог всегда найти глаза живые. И сколько раз в ее объятьях мне приходилось засыпать! Как при удушье жадно воздух ловит рот, так тело вымолить мое пыталось нежность. И где я находил ее?Лишь только вот у этой куклы!
(обнимает Алоизу) Ее лишь только руки дарили ласку мне. Ты видела когда-нибкудь как ловят рыбу?
Софи. Да, видела однажды.
Петр. Я тоже видел, и казалось мне, что я, касаясь тетушки иль фрейлины какой, в нее бросаю невод…Здесь люди все как реки – текут себе неведомо куда. И сколько раз бросал я невод, в него поймать мечтая рыб золотых любви и нежности. Но был всегда пустым мой невод! И если попадалось  что в него, так только сорная трава упреков и ил холодного участья. Спасала только Алоиза, когда все тело, хуже зуба ныло тоской по нежности. В ее объятьях только не было мне одиноко.
(целует Алоизе руку, Софи недовольно смотрит на него, но он этого сейчас даже не замечает). И сколько раз она уснуть мне помогала.
(утомленный, обессиленный после долгих волнений Петр, оказавшись рядом с Алоиизой, засыпает. Софи недовольно смотрит на него).
 
 
                КАРТИНА  ПЯТАЯ.
 
(Иоганна и Софи одни в комнате.  Иоганна очень взволнована).
Иоганна. Прошу тебя, будь осторожней! Императрица в сильном гневе. Пусть твой язык теперь весами станет, на которых ты слово взвесишь каждое пред тем как произнесть его. Ты знаешь, как бывает крут нрав государыни. Того еще гляди, как Иоанна, нас заточат с тобой в тюрьму!  Вот дорого тогда нам обойдутся русские морозы и балы!
(входит Елизавета. Иоганна и Софи растеряны этим неожиданным визитом. Софи почтительно кланяется).
Елизавета. Ты кланяться еще не разучилась? Я думала, что ты ко мне войдешь уже вприпрыжку, и, того гляди, еще сыграть предложишь в жмурки.
Иоганна. Но как могла Софи помыслить о таком?!
Елизавета. Помыслить как она могла? (сует Иоганне бумагу, которую держит в руках).
Тобой, Софи, я очень недовольна. Беды нет хуже чем разочарованье, — ведь чувствуешь себя обманутым самим собой. Я думала, что ты Петру поможешь встать взрослей. И что же вместо этого? (вырывает из рук Иоганны бумагу, которую только что сама же ей дала). Вот сколько жалоб на тебя! Ты выливала за столом стакан вина на голову слуге? Ты говорила грубо с иностранными особами? А рожи? Рожи корчила, себя гримасами публично искажая? Вот чем вы занимаетесь с Петром! А ведь не дети вы уже! Не дети. Не думала, что при дворе ты будешь недостойно так вести себя. А клавесин! Такой хороший клавесин, источник музыки прекрасной, с Петром вы разобрали, чтоб для  катанья сделать горку из него. Нет, это просто выше сил моих!
Иоганна. Да, да, Софи, ты недостойно здесь ведешь себя. А ведь недавно умерла сестра твоя. Ты в память хоть о ней  так не вела  б себя!
Елизавета. При чем же здесь какая-то сестра?! Неужто только после похорон и можно высказать почтпение императрице?!
Иоганна. Не то хотела я сказать…
Елизавета. Так лучше ничего не говорите! Послушай же меня, Софи! Не для скольжения на клавесине, не для игры в пятнашки или жмурки я вызвала тебя сюда. Хотела я чтоб Петр свое ребячество оставил, и чтобы помогла ему мужчиной стать ты. Ты понимаешь хоть о чем я говорю?
Иоганна. О, дочь моя неискушенна, она невинна очень, но она все понимает.
Елизавета. Не с вами говорю сейчас!
Софи. Да, да, я понимаю.
Елизавета. Так вот, даю вам ночь ещу одну. И так уж времени потеряно довольно. И если в эту ночь из спальни вашей не раздастся сладострастных стонов, если в эту ночь зачат не будет ваш ребенок, ты будешь не нужна мне больше при дворе, понятно?
Иоганна. Понятно?
Елизавета. Да, кстати, я подумала, что дочери любой быть трудно взрослой рядом с матерью. И матери твоей, Софи, придется, видимо, уехать, глядишь, и клавесины больше не будешь ты ломать.
Иоганна. Кому – уехать? Мне?! Но…как же? Как…уехать мне?
Елизавета. Мне передали, что писали в письмах вы к своим корреспондентам, — встречались там слова дурные и о России, и даже обо мне. Быть может, издали покажемся мы лучше вам.
Иоганна. Но как же…как уехать…я одна…
Елизавета. А вашей дочери остаться нужно. Она здесь слишком многим задолжала (показывает на цифры в бумаге). Счета ее…Семнадцать тысяч у нее долгов! Какой ты стала расточительной, Софи! А ведь, приехав, обходилась платьями тремя всего. Теперь же ты на что не тратишь только деньги! Ну ладно платья, ладно украшенья…Но сколько ты подарков сделала кому попало! Дари, пожалуйста, кому и сколько хочешь, не на чужие только деньги! Иди же. А мать твоя в дорогу будет собираться.
(Софи уходит, Иоганна плачет, стоя перед Елизаветой на коленях,  входят слуги и начинают собирать ее вещи).
 
                КАРТИНА ШЕСТАЯ 
 
 
(Освещенное свечами ложе Петра и Екатерины становится сейчас не территорией страсти, а лишь поводом для ссоры. Петр целует Софи, но та уже отстраняет его и смотрит на свои руки).
Софи. Чем руки не милы тебе мои? Они грубы?
Петр. Они нежны (целует их). И в целом свете нет нежнее этих рук.
Софи. На что они нужны, раз ласки их не стоят и мгновенья страсти?!
Петр. Меня никто так нежно не ласкал как ты.
Софи. Так может губы…В них изъян? Они невинны слишком для тебя?
Петр. Нет лучше в мире губ твоих.
Софи. Они невинны слишком, да? Они смешны, наивны как ребенок? И воспитать должны их были другие губы? Да, да, конечно, если возраст человека меряют годами, то в поцелуях только можно возраст губ измерить. К несчастью,  слишком мало поцелуев отроду губам моим! И потому они смешны, наивны, как беспомощный ребенок.
Петр. Но мне и не нужны истасканные губы! Невинность их – как тот рассвет, который чистотой своей смывает с мира копоть ночи.
Софи. Но чем тогда я виновата? Какой изъян во мне?!
(Петр целует руки Софи, она отталкивает его).
Софи. Ужасная постель. Да не постель, а плаха, на которой гордость ты сейчас казнил мою. Что нужно девушке любой? Всегда и всеми быть желанной. Но плоть твоя сейчас кричит мне во весь голос, что не нужна я, не нужна. Я ненужна, я ненужна…Я НЕНУЖНА!!!
Петр. Но дело не в тебе. Не ты виной всему виной. Проклятье! (с ненавистью колотит себя). Уже давно пришлось узнать мне эти муки. Какое униженье, Боже, — в постели как на паперти стоять, и подаяния просить у собственного тела! Вымаливать, как нищий, силу у него, и получать в ответ одну насмешку…А просишь ведь не только за себя. О, знала б ты как губы я себе кусал до крови, как простыни сжимал в бессильи, как слезы униженья застилали мне глаза! Ведь в шаге от постели она казалась горизонтом рая нам, а через несколько мгновений была уже дверями в ад! Да, плоть моя бессильная безжалостно казнила нас обоих! И думал я до этой ночи, что дело все в тебе, что только мысли о тебе мне не дают другою девушкой их осквернить. Как было много у меня надежд на эту ночь с тобой! Как много я мечтал о ней! И что теперь осталось от надежд моих? Лишь ощущение того, что нас обоих сейчас насиловал здесь кто-то. И мы теперь не в силах даже смотреть в глаза друг другу.
(Софи ласково целует Петра)
Софи. Мой бедный мальчик! Бедный мой ребенок! Ты так страдаешь здесь. Бедняжка! Я никому теперь не дам тебя в обиду. Какой ты милый! Я никого еще так сильно не любила, как тебя. Ты веришь мне?
(Петр кивает, вытирая слезы).
Должны держаться здесь мы вместе. Но ты…ты должен мне помочь.
(Петр непонимающе смотрит на Софи).
Ведь тетушка твоя желает, чтоб в эту ночь зачат у нас ребенок был.
(Петр еще более растерянно смотрит на Софи)
Мы что-нибудь придумаем потом. Найдем лекарство от бессилья плоти, я обещаю. Мой любимый мальчик! Но если тетушка твоя узнает, что не смогла твое я тело к жизни пробудить, то, может быть, ты не увидешь больше здесь меня.
Петр. Как?! Я не позволю ей!
Софи. Она тебя не спросит. Давай мы лучше с тобой ее обманем, и скажем…ты понимаешь…Зачем ей правду знать? (говорит тише) Шаги там чьи-то. Слышишь? Шпионы, верно, у дверей уже стоят. Пусть уши их услышат стоны сладострастья. Хорошо?
(Петр кивает)
Ведь это нужно нам обоим. Я не могу теперь оставить здесь тебя, любимый мальчик мой!
(она целует его и исступленно кричит, глядя на дверь, и надеясь, что если кто-то стоит там и подслушивает, выполняя приказ, то обязательно подумает, что стоны эти вызваны наслаждением. Петр плачет, обхватив голову руками. Софи  зажимает ему рот, чтобы было не слышно его плача и кричит еще более исступленно).
 
 
          КОНЕЦ ПЕРВОГО ДЕЙСТВИЯ 
 
 
 
               ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
 
                КАРТИНА СЕДЬМАЯ
 
(За столом играют в карты Понятовский и Салтыков. Они так увлечены своей игрой, что не замечают даже как издалека за ними наблюдает Петр, — лицо его теперь обезображено следами оспы, что производит почти отталкивающее впечатление).
Понятовский. Еще сыграем.
Салтыков. И ставки те же?
Понятовский. Те же.
Салтыков. Недолго так и разориться вам.
Понятовский. Сейчас я отыграюсь. Удача менее еще верна, чем жены, — мгновенье лишь одно, — и загляделась на другого. Она изменит вам. Сейчас я отыграюсь.
(бросает деньги на стол, — и Петр видя это, подходит к столу, — в руке у него бутылка с вином).
Петр. С какою легкостью бросаете вы деньги.
(Увидев Петра, игроки вскакивают из-за стола. Петр берет деньги со стола, смотрит на них печально и вновь бросает деньги  на стол, потом хватает Понятовского за шиворот, но тут же отпускает и садится за стол).
Петр. Садитесь!
(Понятовский и Салтыков, повинуясь Петру, тоже садятся за стол).
Петр. Я попытаюсь отыграть те ночи, когда моей любимой руки так были холодны, что сердце коченело, и губы изгибались в страхе, что я к ним прикоснусь. Я отыграю эти ночи, что проиграл кому-то. Тебе? Тебе? Иль вам обоим? Обоих вас она ласкала? Как хочется в честь дочери моей мне дать салют, а я который день ее рожденья залить вином пытаюсь. Чужая дочь, чужая, а отчество дадут мое ей. Небось, жена моя б была дурна собой, крива, горбата, оспою изрыта, и то б желанье вызвала у вас! Ведь плата слишком хороша!
Понятовский. О чем вы?
Салтыков. Я тоже ничего не понимаю.
Петр. Не бойтесь, — о казни вашей я не собираюсь хлопотать.
Понятовский. О казни? Но в чем вина моя? Ни в чем не виноват я!
Салтыков. И я тем более. Какая казнь? Позвольте…
Петр. Какая казнь? Ведь у меня родилась дочь.
Понятовский. Да, да, мы знаем, и мы событью этому безмерно рады.
Петр. Еще бы были вы не рады! Ведь вам за это заплатили очень хорошо.
Салтыков. О чем вы?! Никто и ничего нам не платил.
Петр. Но как же? Императрица сотню тысяч ведь велела заплатить Екатерине за то, что родила она.
Салтыков. Ну и при чем тут мы?!
Петр. Ну как же…Наверняка ведь заплатили вторую часть отцу ребенка. Поскольку мне не дали ни рубля, то, значит, что отец – не я, а тот, кто деньги с легкостью теперь швыряет. Чего жалеть их! Коль кончатся, так можно заработать, зачав мне нового ребенка! А может (хватает Понятовского за шиворот) из Польши ты сюда приехал за этими деньгами? Ведь за рожденье сына императрица тоже заплатила сотню тысяч, — и ни копейки мне! Как будто вовсе не причастен я к рождению ребенка! Уж вырос мальчик. Мне с полком вражеских солдат, пожалуй, легче встретиться, чем с взглядом этого ребенка. Ведь освещает изнутри глаза его свет тех свечей, что зажигала в ночь прелюбодейства жена моя. О, эти свечи, — сколько их сгорело! С них капли воска падали на сердце мне и отмеряли как песочные  часы столь краткий век любви моей. Мой сын, наследник, утешенье и поддержка…(выпивает вино в бутылке почти до дна) утешит так, что раны все разбередит и так поддержит, что потом не встанешь. Он бродит по дворцу как призрак. Но он еще страшней. Ведь если призрак нам напоминает о бренности всего земного, о том, что смерть – начало только долгой казни, что ждет нас в наказание за жизнь, то сын мой мне кричит без слов  о том, что та, кого я так любил, меня казнила. Я целовал ее…И душу я свою оставил на губах ей. Ведь  губы эти стали плахой, а топором – другие губы. Какого-то любовника. И через поцелуи их меня прогнали, словно через палок строй – солдата. А что осталось от души моей, казненной на эшафоте страстных губ чужих?! Но нет! Вам мало. Вдобавок к сыну вы мне теперь еще и дочь зачали , — теперь их двое будет, кто бродит по дворцу и спать мне не дает, с кем встретиться боюсь. Ей двадцать дней всего…А стоит подойти мне к ней, и на губах ее уж взрослая улыбка большой обманщицы. Как только подрастет, то станет вместе с матерью обманывать меня, смеяться надо мной (допивает вино). В огонь, в огонь!
Понятовский (испуганно) Кого же вы в огонь хотите?
Салтыков. (не менее испуганно) Я…я…ни в чем не виноват, клянусь вам!
Понятовский. И я – тем более. Тем более ни в чем не виноват. Что до других – не знаю.
Салтыков. Кого…кого хотите вы в огонь?
Петр. Я сам в огонь хочу. Софи горит в пожаре лжи, огне коварства. Ее спасать скорее надо! Она не виновата. Здесь все охвачено таким огнем, она была неосторожна, и перекинулся огонь на бедную Софи. В огонь! В огонь скорее – спасать ее!
(сильно опьяневший Петр вскакивает так, что даже нечаянно опрокидывает стол, — он так торопится, как  будто хочет спасти Софи из настоящего огня, — он бросается к ней в комнату и застает  спящей ту, которую он  еще продолжает называть Софи, хотя по после православного крещения она уже носит имя Екатерины).
Петр. Софи! (выхватывает шпагу. Софи просыпается, испуганно оглядывается по сторонам).
Екатерина. Что? Что случилось? И почему ты так одет? Зачем стоишь со шпагой обнаженной? Ведь ночь сейчас? (бросает взягяд на часы).
Петр. Да, ночь еще. Но ночь такая, когда нам спать нельзя.
Екатерина. Да почему?! Зачем ты разбудил меня?! Какой ты странный…Ты пьян? (принюхивается к нему).  Ты пьян. Так что случилось?
Петр. Я должен защитить тебя!
Екатерина. Давно ищу защиты я, но шпага здесь – не то оружье, которым можешь меня ты защитить. Так…подожди…Скажи мне только правду. Неужто прусские войска уже у стен дворца? Сейчас они сюда войдут? Уже? Так вот как быстро закончилась война. Они идут сюда? Да, да, я слышу их шаги! (плачет). Ну, вот и все…Прощай, российский трон! Я буду подданной простой.
(Петр хочет подойти к ней, но Екатерина отталкивает его, — достает из-под кровати коробку с солдатиками и швыряет ее об стену). Вот воины твои! Пигмеев мельче! Весь полк твой под кроватью разместился! Давай, давай, отдай скорей приказы этим деревяшкам! Ты сам, как и они, солдатик жалкий!
Петр. Не говори так. Ведь я пришел спасти тебя. Не бойся, та глупая война, в которую ввязать страну решила тетушка, еще идет…и прусские войска так далеко еще от нас!
(Екатерина, услышав это, смотрит на Петра с надеждой, но тревога ее не пропадает).
Екатерина. Так что тогда случилось? И почему ты разгоняешь сны мои своею шпагой?
Петр. Она же защитит тебя!
Екатерина. Да от  кого же?!
Петр. От тех чудовищ, что плодятся здесь.
Екатерина. Каких чудовищ?
Петр. От лжи, чей огненный язык страшней, чем пасть дракона, и от коварства, что змее подобно, — так незаметно подкрадется и ужалит. Я головы срублю драконам этим, и змей я этих растопчу! (размахивает шпагой, сражаясь с невидимыми чудовищами). Мы победим! Ты только верь мне! Пусть все кругом охвачено пожаром, пусть грязь, огню подобно, с мгновеньем каждым все сильнее полыхает, и в пепел обращает чистоту, я вынесу тебя нетронутой из этого огня! Ты только верь мне. Хорошо?
(Екатерина вскакивает с кровати).
Екатерина. Да ты, похоже, очумел совсем! Уж лучше ты был пьян совсем, и заплетался б твой язык…
Петр. Но ты не понимаешь. Я…
Екатерина. Я все прекрасно понимаю. Тебе наскучили солдатики, и ты решил со мною поиграть. И наплевать тебе, что я спала, что так устала за день! Что эта ночь, как теплым покрывалом, мою укрыла душу, озябшую в дневных заботах. Зачем же думать обо мне, когда охота в рыцарей играть?!
Петр (со слезами на глазах). Но…это не игра. Я защитить тебя хочу.
Екатерина. Ах, вот как, защитить? Своею жалкой шпагой?!
(Петр плачет, бросив шпагуна пол, — Екатерина, смягчаясь подходит к нему).
Екатерина. Послушай, мне нужна твоя защита. И если б знал ты только, как она нужна мне! (отбрасывает шпагу ногой).  Другое здесь оружие нам нужно. Ты понимаешь, от чего ты должен защитить меня?
(Петр непонимающе смотрит на нее).
Екатерина. О, Боже, как ты глуп! Да тетушка твоя, — вот кто мой главный враг! Я у нее в плену как будто. Во всем должна я подчиняться ей, во всем давать отчет! Как надоело! И в баню даже я должена идти тогда лишь только, когда она позволит это мне! Я в комнате своей и канапе не вправе переставить,  не получив на то ее соизволенья.. Она во всем указ мне. Она приказы мне давала даже как вести с тобой в постели мне. Но неужели ты и вправду всего лишь маленький, трусливый мальчик, каким она тебя считает? А я твоя жена ведь. Ты можешь быть мужчиной. Правда.  Так заступись же за меня, свою законнную супругу! Я не могу так больше. Лучше умереть. Мне в день, когда узнала я о смерти отца родного моего, когда глаза слезами, как тело кровью раненного насмерть, истекали, — приказано строжайше было плакать перестать! Ведь, дескать, мой отец – не королевской крови, а значит, непристойно долго плакать так о нем! Мне даже об отце который умер, плакать запрещают! Я перестала плакать, выполнив приказ. Но слезы, слезы здесь остались! (показывает себе на грудь).  Их много так, что тонет, утопает в них душа, как в море. Спаси ее! Не дай ей утонуть! Спаси ее!
Петр. Но что я должен сделать?
Екатерина. Да тетушке своей сказать, чтоб больше так со мной не обращалась! Встань на колени перед ней иль смертью угрожай, проси иль требуй, но добейся, чтоб она не унижала больше так меня! А если все останется как прежде, — выходит, ты ничтожество, которому не то что генералом, солдатом даже никогда не быть (обнимает его).
Поговори сегодня с ней, прошу. Я на колени встану пред тобою,  хочешь? В тебя еще так верю я. Но..
Петр. Да, хорошо. Я с ней поговорю сегодня.
Екатерина. Спасибо, мальчик мой, спасибо! Мы будем здесь с тобою заодно. Держаться вместе надо нам, и тетушка твоя бояться станет нас.
Петр. Держаться вместе? Да, да, конечно…(встает, идет к двери).
Екатерина. Куда ты?
Петр. Я просто…Мне нужно подготовиться. Ведь предстоит тяжелый разговор.
Екатерина. Конечно, милый. Я так люблю тебя, так верю. Правда. 
(она  целует его, и он уходит,  случайно встретив  Понятовского).
Петр. Глаза ее мертвы, когда я рядом. Иди, вдохни в них жизнь. Иди, я разрешаю. Но только постарайся мне нового ребенка не зачать, — уж это выше сил моих, — когда дитя, зачатое с другим, мне говорит: «отец»! Иди! Иди же, я сказал!
(Понятовский направляется к Екатерине, беспокойно оглядываясь на   Петра, — тот уходит в свою комнату, — подходит к шкафу, возле которого стоит манекен солдата,  открывает дверцу, за которой его любимая  кукла – Алоиза).
Петр. Ну, вот, опять с тобою мы одни.
(падает перед ней на колени). Прости! Прости за то, что предал я тебя, за то, что так давно не целовал твои я руки. Прости меня! Теперь я точно знаю, что только ты одна – живая.
(отворачивается в слезах).  Мне нужно так сегодня, чтоб кто-нибудь обнял меня,! Я задыхаюсь..Мне Одиночество на сердце, как на шею  накинуло удавку…Сними ее, прошу тебя!
(нечаянно задевает куклу которая падает на солдата, стоящего рядом со шкафом. Петр оборачивается и видит это).
Петр. И ты…ты тоже! Лишь только отвернись, — и ты уже в чужих объятьях! Я никому не нужен здесь. И у тебя брезгливость вызывает лицо мое, обезображеное оспой? Никто тогда со мною рядом не был, — боялись все, что стоит подойти к моей постели, — болезнь тогда и их коснется тоже. А ведь когда Софи болела, я ни на миг ее не оставлял, я за руку ее держал все время.
(достает солдатиков из коробки, расставляет).
И вами даже я командовать не вправе. Кто я? Никто. Всего лишь тетушкин племянник. А все могло быть по-другому. Я мог бы поступить на службу к Фридриху, и я б ему служил так рьяно, что уж сегодня был бы генерал-майором. Да генерала-лейтеннанта даже мог бы 
получить. Все было б просто так – своею жизнью рисковать на поле боя, когда ты по мундиру можешь отличить врага от друга.. А здесь иначе все. Враги мундиров здесь не носят. Зачем же привезли меня сюда, — в нелепую страну, где воздух состоит из подлости и лжи?! Им дышат все. Проклятье! Как можно тут дышать? (задыхается)…Да нет, наверно, это просто Одиночество все крепче затягивает мне на сердце удавку…
 
 
                КАРТИНА ВОСЬМАЯ
 
(Шувалов стоит с кистью в руках перед полотном, на котором он только что изобразил Елизавету, и не замечает того, что та, кого он  сейчас рисовал, уже давно находится у него за спиной  и следит за его работой. То, как изобразил ее Шувалов, заставляет Елизавету расплакаться. Шувалов, услышав ее слезы, оборачивается и бросается на колени перед ней, целует ей руки).
Шувалов. Как тихо ты вошла.
Елизавета. Шаги мои давно уж не легки, и ты бы их услышал, если б не был своей работой увлечен.
Шувалов (сжимая ее руку с силой, боясь отпустить от себя).  Я взялся за картину эту лишь только потому что ты не так как прежде мной увлечена (встает с колен, говорит с некоторой обидой).  Уже не так горят глаза, не так уста пылают, в раю любви твоей настали холода. Ну что ж, зима бывает и в раю.
Елизавета. А ты ведь,  правда, любил меня?
Шувалов. Как можно спрашивать об этом?! Разве…
Елизавета. Ты и сейчас ко мне не охладел?
Шувалов. Я ведь картину эту стал писать, чтоб видеть пред собой тебя всегда, коль даже ты того не пожелаешь. Какое счастье – холст и краски! С их помощью тебя всегда могу я видеть. Но почему ты плачешь? Что значат слезы эти? В чем я повинен пред тобой?
Елизавета. Лишь в том, в чем зеркала повинны перед нами. О, Боже! Коль даже ты, в чьем сердце все еще живет любовь ко мне, не мог не  указать мои морщины! (показывает на картину). Одна…еще одна…и вот еще, поменьше…
(Шувалов вновь бросается на колени перед Елизаветой). Но я хотел…
Елизавета. О, Боже, как же я стара! И как жестоко время. Оно по нам, как всадник по дороге, скачет, и обращает в пыль дорогу эту.
(Шувалов вскакивает, подходи к холсту). Сейчас…сейчас я зарисую все морщины. Их тут совсем немного. 
Елизавета. Но здесь (показывает на свое лицо) они останутся, и прибавленья только ждет семья моих морщин.
(Шувалов в отчаянии рвет полотно).
Елизавета (очень обиженно) А там ведь я была.Ты взял меня и смял. Меня в клочки ты обратил.
Шувалов (вновь встает на колени, но на этот раз Елизавета отталкивает его от себя). Прости! Прости меня!
Елизавета. Оставь меня! Рисуй  что хочешь!
(уходит, Шувалов хочет последовать за ней, но, увидев это, Елизавета гневается еще больше). Я, кажется, сказала ясно, оставь меня!
(уходит и тут же сталкивается с Петром, который так волнуется, что не замечает даже в каком недобром расположении духа находится сейчас его тетушка).
Петр. Мне нужно, тетушка, с тобой поговорить.
Елизавета. Сейчас мне некогда. Давай потом.
Петр. Но дело очень важное.
Елизавета. Потом. Сейчас мне нездоровится.
Петр. Но тетушка…
Елизавета. Чего касаются столь важные дела твои?
Петр. Они касаются Екатерины.
Елизавета. С каких же пор она важнее стала, чем мое здоровье?!
Петр. Но, тетушка, она в слезах…ей очень тяжело. Ей кажется, что ты к ней немила совсем. К ребенку даже ведь ее, родную мать, не подпускаешь ты.
Елизавета. Для матери уж слишком легкомысленна жена твоя. Как только подрастет, окрепнут ножки, тогда и мать своя ему страшна не будет.
Петр. Но…
Елизавета. Ну, что еще?
Петр. Ей кажется, что хочешь ты ему отдать престол, а нас с Екатериной – услать в Голштинию.
Елизавета. Ах, вот что беспокоит вас! Уж вам неймется – кто займет престол. Уже стара я, чтобы править, да?
Петр. Но я хотел лишь только, чтобы успокоила ее ты.
Елизавета. Прочь с глаз моих! Вы у престола как стервятники застыли в ожиданьи смерти. Небось, уже и думали как отравить меня?! (хватает Пета за ухо). Щенок! Устал в солдатиков играть? Охота покомандовать страной?
Петр. Да что ты, тетушка! (хочет вырваться, но Елизавета только еще сильннее выкручивает ему ухо).
Елизавета. Прочь, прочь с глаз моих, пока не заточила в крепость вас обоих!
(отпускает Петра, тот уходит, совершенно потерянный, настолько что даже не видит Екатерины, которая идет ему навстречу).
Екатерина. Ну, что она тебе сказала? Ну? И почему так ухо у тебя горит? Постой…Она тебя за ухо отодрала, как мальчишку, да? Ой, как ты жалок! (в сильном гневе уходит, Петр садится на пол и плачет, не зная куда идти, Елизавета тем временем идет к Разумовскому, который уже ждет ее).
Елизавета. Карета подана?
(Разумовский кивает, Елизавета вместе с ним выходит из дворца и они вдвоем садятся в карету, — та трогается в путь, Елизавета дотрагивается до ордена на груди своего фаворита).
Елизавета. Ведь этот орден столь немногие имеют.
Разумовский. Твоими все стараньями.
Елизавета. Да знаю, что моими. И в том, что обер-егейместер ты, и генерал, небось моей заслуги тоже есть немного?
Разумовский. Да без тебя бы…
Елизавета. А, помнишь, были дни когда ты пел в церковном хоре?Теперь ты – генерал. Как прихотливо время! Одним дает чины и ордена, другим – морщины и слабое здоровье. Уже никто не дарит мне ни радость, ни покой, — ни бал, ни маскарад, ни литургия. Театр мне даже надоел. Ты помнишь эту пьесу, что видели на прошлой мы неделе? Как ее? А, «Гамлет», кается. Какая грустная история, мне было только жалко юношу, и мне хотелось, чтобы победил он. Но нет. Не только жизнь, искусство тоже желаньям нашим неподвластно.
Разумовский. Я помню, говорила ты тогда, что изменить тебе хотелось в пьесе. Сейчас поэт наш тебя приятно удивит.
Елизавета. Не знаю. Чем он может удивить?  Я б не поехала к нему сегодня, но мой дворец уж надоел мне, в нем тяжелее все дышать.
Разумовский. Велел я «Гамлета» ему переписать, чтобы тебя порадовать. Уже готова пьеса. В ней все, как ты хотела. Принц Гамлет, свергнув Клавдия, женившись на Офелии, уж датским королем пред нами предстает.
Елизавета. Ну что ж, послушаем (смотрит в окно).  Мы, кажется, приехали?
Разумовский. Да (открывает дверь, они выходят из кареты, Сумароков уже стоит возле своего дома).
Сумароков. О, как я рад, что вы меня почтили своим визитом! (они все вместе входят в дом, садятся за стол).
Елизавета. Я знаю, что ты «Гамлета» переписал в угоду мне.
Сумароков. Да, я старался.
Елизавета. Ужасная пиеска. Я еле досмотрела до конца, — как будто автор целью задался собрать в спектакле гору трупов, и очень уж увлекся этим собираньем, как будто он не трупы собирает, а грибы. Ведь надо ж было уморить всех  этому…ну как его…
Разумовский. Шекспиру.
Елизавета. Шекспиру, да. Хотела б я физиономию его увидеть. Я так и представляю – кровью налиты глаза, суровый лоб, обросшее лицо. Приснится – не заснешь уже.
Сумароков. О, у меня все по-другому! Я оживил героев всех! Офелия не утонула в новой пьесе, а вышла замуж за принца Гамлета. Все остальные тоже живы и здоровы.
Елизавета. Прекрасно. Мы обязательно поставим «Гамлета», что написал ты. И не заморский Гамлет должен быть у нас, а свой. Я знаю,  что больших трудов, наверно, стоило тебе переписать сию ужасную пиеску.  Проси что хочешь.
Сумароков. Ну что вы! Главная награда – ваша похвала. Другой награды мне не надо.
Елизавета. Проси что хочешь. Я ж сказала.
Сумароков. Я не решаюсь, право. Но…
Елизавета. Да говори же!
Сумароков. Есть человек один, что уж давно порочит званье стихотворца. Он груб, неловок, вспыльчив, он надменен.
Елизавета. О ком ты?
Сумароков. Михайло Ломоносов, — выскочка, плебей безродный, а он уже себя считает выше любого стихотворца. Он даже мне указывать посмел, как надо мне писать. Нельзя ли как-нибудь на место указать ему? А то совсем он распустился.
Елизавета. Да не о том ты просишь. Когда взошла я на престол, не ты, а он мне оду написал. Я отродясь таких высоких слов не слышала. И он мне служит верно до сих пор. Проси о чем-нибудь другом.
Сумароков (растерянно) Мне ничего не надо. Я лучше все-таки начну читать. Большая пьеса.
Елизавета. С дороги я устала, — потом послушаем с начала до конца. Пока же просто нам прочти какой-нибудь отрывок.
(Сумароков  встает, читает очень воодушеленно):
«Отверсть ли гроба дверь и бедства окончати?
Или во свете сим еще претерпевати?
Когда умру, засну…Засну и буду спать.
Но что за сны сия ночь будет представлять?
Умреть…и внити в гроб – спокойствие прелестно,
Но что последует сну сладку? – Неизвестно.
Мы знаем, что сулит нам щедро Божество,
Надежда есть, дух бодр, да слабо естество!».
Елизавета (прерывая его) «Да слабо естество»!  Опять о старости, о смерти! Не мог получше ты страницу выбрать?! О бренности всего земного гораздо лучше, чем поэзия любая, мне скажут зеркала. (Разумовскому) Поехали отсюда!
(они уходят, оставив растерянного Сумарокова, садятся в карету, — сначала едут молча, — Разумовский долго не решается заговорить, но все же обращается наконец к Елизавете). Я виноват, что я не прочитал заранее.
Елизавета. Как я устала от всего. Поедем в церковь, хоть там я, может быть, найду успокоенье. (кричит кучеру). Гони, гони скорей!
(Кучер так старается исполнить приказ, что карета сталкивается с каким-то странником. Раздается крик, карета останавливается, обеспокоенные Разумовский и Елизавета выходят и  видят перед собой странника).
Елизавета. Кто ты?
Странник. Иду я в церковь, — два дня в пути уже.
Елизавета. Доехать не на чем?
Странник. Да есть на чем. Но ведь не дело – к Богу на колесах приезжать. ОН видеть должен, что к нему идут дорогой трудной, которая сбивает ноги в кровь.
(Елизавета дает ему монету, и садится вместе с Разумовским в карету).
Елизавета. А ведь он прав. Не на карете надо в церковь ехать. Пойдем пешком.
(Разумовский приказывает остановить карету).
Елизавета. Ты что, сдурел? Еще так далеко. Не пол же дня нам проводить в пути, — поближе как подъедем, так и выйдем.
(они проезжают еще, и Разумовский вопросительно смотрит на нее).
Елизавета. Нет, рано. Поближе нам еще подъехать надо. Ну, вот теперь уж мажно выйти.
(выходят из кареты, Елизавета входит в церковь, и идет к своему духовнику, — сцена погружается в темноту, слышен только голос Елизаветы).
Отец мой, мне так страшно. Скажи мне, как молиться надо, чтоб Бог меня избавил от морщин? Мне плохо так. И ни мужчины, ни вино, — уж не спасают больше от тоски. Племянник глупый, его невестка злая, льстеы – придворные, а тут еще кошмары! Заснешь лишь только, как явится лицо того, кого сама я заточила в крепость еще ребенком. Теперь ребенок этот вырос,  и до сих пор не видел света он. Моя  вина в том. Но мог ведь на престол он посягнуть – его я свергла. Мне ночь покоя не дает, мне день заботы лишь приносит. Я так устала. Так устала. И трудно в прежних платьях мне дышать, и жить мне страшно, и страшно умирать. Я думала, здесь станет легче. Нет, не стало. Ну что ж, попробуем не Богу, — Бахусу молитву вознести. Быть может, милостивей он будет к нам.
(свет ярко вспыхивает, и мы видим Елизавету уже во дворце).
Елизавета (Разумовскому). Оставь меня.
(Разумовский хочет обнять ее, но она отстраняыет его).
Елизавета. Иди! Ты ведь со мною ляжешь не потому что хочешь этого, а потому что я – твоя императрица. Верно?
Разумовский. Нет, нет. Ты что?!
Елизавета (смотрит на свои руки).  Вот эти руки дряблые кому охота целовать?! И тело располневшее – кому ласкать охота?!
(Разумовский хочет помочь  расшнуровать ей платье, но она отталкивает его ногой). Прочь! Прочь все! Прочь!
(чтобы не расшнуровывать платье, режет его и валится на кровать, издав крик, полный отчаяния и боли).
 
 
                КОНЕЦ ВТОРОГО ДЕЙСТВИЯ
 
 
                ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
 
                КАРТИНА ДЕВЯТАЯ
 
(На сцене выступают музыканты, — среди которых и Петр, вдохновенно играющий на скрипке. Зрители его находятся сейчас на той же сцене, — в том числе и Екатерина. Она сидит рядом со своим фаворитом. И в ту секунду, когда Петр, так увлеченно играющий на скрипке, даже закрывает глаза, она наклоняется к уху Понятовского, сидящего с ней рядом и тихо говорит ему: «Пойдем».
Понятовский. Но… (растерянно косится  на музыкантов,  среди которых и сам Петр, которого теперь следует опасаться, — ведь после смерти Елизаветы он стал императором).
Екатерина. Да он так увлечен, что не заметит ничего.
(Она говорит это уже со строгостью в голосе, ясно давая понять, что ослушатсья ее, — не менее опасно, чем навлечь на себя гнев нового императора).
(Екатерина и Понятовский  выходят в сад, Петр видит это, и хочет что-то крикнуть, даже пойти за ними, но все-таки продолжает играть, — хотя  теперь лицо его выражает уже не вдохновение, а муку. Как только Екатерина и Понятовский  выходят в сад, и она обнимает его, доносящаяся до них музыка смолкает. И Понятовский   не может страстно отвечать ласкам Екатерины. Та понимает это). 
Екатерина. Боишься? Конечно, не бояться как, — теперь же  император он. Какой бы я красивой и желанной ни была, — твой страх сургучную печать  наложит на эту красоту. Иди же.
(Понятовский  уходит с виноватой улыбкой, — но Екатерина всего на минуту остается одна, — ее находит Петр, которого она сейчас особенно не хочет видеть).
Петр. Куда ушла ты? Я для ТЕБЯ играл.
Екатерина. Ты знаешь ведь, что в музыке я с детства ничего не понимаю, и ни одна мелодия мне слух не усладит.
Петр. Но я ведь для ТЕБЯ играл, — я так надеялся на эту скрипку! (с силой сжимает ее в руках).  Я несколько ночей не спал, сыграть на ней чтоб только ту мелодию, которая вернет нам время, когда с тобою еще мы не были чужими. А ты и слушать ничего не стала.
Екатерина. Я ничего не понимаю в музыке.
Петр. Но дело ведь не в музыке, а в том, что я хотел тебе сказать.
Екатерина. Что ты хотел сказать?
Петр. Что…что…я люблю тебя.
Екатерина. Ну и сказал бы просто, без всяких скрипок, — зачем устраивать концерт, когда тремя словами можно обойтись?!
Петр. Послушай все-таки, — я для Тебя ведь сочинил. Мне кажется, что я нашел те звуки, которые тебя вместили.  Ты в них живешь и ими я дышу. Простая речь не в силах передать всех чувств моих. И сердце я свое переложил на ноты. И нервы все себе порвал я, чтоб сделать струны этой скрипке. Послушай! (он начинает играть, Екатерина рассеянно слушает его, — мысли ее явно заняты чем-то другим, — музыка, которую играет Петр, только раздражает ее).
Екатерина. Я ничего не понимаю в музыке.
(Петр прекращает играть, и в отчаянии разбивает скрипку об пол, — смотрит на ее осколки со слезами).
Петр. Ты ведь меня не любишь.
Екатерина. Ты глупо так ведешь себя. Не будь смешным. Ты император ведь уже, а не ребенок.
Петр. Ты…ты ведь меня уже не любишь.
Екатерина. Ну, вот, опять заладил! Ты лучше мне скажи, — зачем ты позволяешь уродке этой вокруг тебя вертеться?
Петр. Ты говоришь о Воронцовой?
Екатерина. О ней, конечно.
Петр. Она так искренна в своей любви ко мне, и если б не она, то я б сошел с ума от мысли, что меня никто любить не в силах, один лишь взгляд ее мне зарубцует раны, что остаются от равнодушья твоего, которое больнее бьет, чем хлыст.
Екатерина. Каким же жалким нужно быть, чтоб хвастаться любовью уродки глупой, у которой, ко всему, еще и горб растет!
Петр. Все, хватит! Довольно унижений мне, которых я ничем не заслужил! Я видеть больше не хочу тебя. Не буду руки я тебе лизать, чтоб вымолить, собака словно, твой нежный взгляд один хоть. Ступай, живи как хочешь! И хоть я не гоню тебя, отныне мы уже не вместе!
(Екатерина уходит, попрощавшись с Петром высокомерной усмешкой. Петр становится на колени перед скрипкой, пытается собрать ее по частям).
Петр. О, как была ты дорога мне! И сколько раз меня твои спасали струны от отчаянья! А в благодарность – я разбил тебя! Так что же мне судить других, раз сам я так неблагодарен?! (в отчаянии целует разбитую скрипку)
Убийцей стал я из-за той, которая меня не любит. Убийца я. Я музыку убил. И, словно кровь, застыли у меня на пальцах умершие звуки. Я музыку убил.
(плачет и смотрит на свои руки, так как будто на них и, правда, кровь убитого человека).
 
 
 
                КАРТИНА ДЕСЯТАЯ
 
(Екатерина лежит в своей комнате. Рядом  с ее постелью стоит Шкурин. Екатерина стонет).
Екатерина. Как больно! Ооо! (вздрагивает всем телом, и тут же испуганно смотрит на дверь).
Екатерина. Не слышен был ли стон сейчас за дверью мой?
(Шкурин, осторожно ступая, подходит к двери, открывает ее, и, убедившись, что за ней никого нет, закрывает).
Шкурин. Там никого.
Екатерина. Как странно, что за мною не следят, что не приставили мне никого  к замочной скважине! Оо! Как больно! Во весь мне голос хочется кричать от боли, но крик от страха переходит в шепот, — ведь могут все узнать, услышать. И что тогда? Со мною будет что? Тогда мой царственный супруг найдет причину, по которой сможет со мною развестись. (стонет). О, больно как! Он раньше мне прощал так много, и уж теперь, когда он занял трон, я думала, что на его любовь смогу купить я все, что пожелаю. Но нет! Теперь ведь вьется рядом с ним уродка эта, которая, конечно же, не прочь стать императора супругой. И если уж она узнает о моем обмане, то так его распишит! Того гляди, меня еще и заточат в темницу! Мне нужно время! Как надоело мне бояться собственного крика, и лестью смазывать свой голос, послушно вынося дурацкие упреки и благодарно кланяться за них как за хорошие советы. Устала я. Уж сколько нервов мне изорвала Елизавета, как хорошо, что эта царственная стерва скончалась наконец! Но столько выносить, терпеть так долго, чтоб после этой смерти слугою стать потешного супруга?! Нет! Мне нужно время, и место я займу его. Уже в который раз Россией правят женщины, и место мне сейчас – на троне, а не в постели этой. ОО! (вновь испуганно смотрит на дверь)
Шкурин (прислушиваясь). Нет, нет там никого. Мой слух сейчас так напряжен, что он, словам внимая вашим, услышит и шаги за дверью.
Екатерина. Придумай что-нибудь, и я вознагражу тебя, как никого другого. Мне нужно только выиграть время! Время! Никто пока не знает ведь, что я сейчас лежу в постели  этой не потому, что ногу я сломала, а потому что жду ребенка, которого не с мужем я зачала. И только камеристка лишь одна да ты, — поверенные тайны этой. Мне долго удавалось всех морочить, — и так уж редко видимся мы с мужем, а эта вот постель скрывает хорошо мой выпуклый живот. Но как назло – сегодня именно хотел со мной о чем-то он поговорить! Сказал, что очень важный разговор. А я ведь чувствую, что мой ребенок явится на свет сегодня. Что делать мне? Скорей…скорей…придумай что-нибудь!
(Шкурин взволнованно ходит по комнате, — Екатерина привстает с постели).
Екатерина. Я очень щедро тебя вознагражу. Придумай что-нибудь! Иначе я пропала!
(Шкурин радостно бросается к постели, на которой лежит Екатерина).
Шкурин. Я знаю! Сейчас я брошусь к дому своему – и подожгу его! Огонь пусть перекинется на прочие дома, — я побегу к супругу вашему, — и он, конечно, побежит туда, чтоб не сгорело все, чтобы досюда огонь бы не добрался.  Тем временем, быть может, вы разрешитесь…и примет роды камеристка.
(Екатерина напряженно думает, принимая решение, но ее размышления прерывает очень сильная боль, от которой она громко вскрикивает)
Екатерина. Я чувствую, что он уже выходит, он просится на свет, который матери его уже не мил. Беги, беги скорей, — и поджигай свой дом! Я очень щедро тебя вознагражу! Отстроишь новый дом! Не дом, — дворец! Лишь только получилось все бы! Беги! Беги! Терять нельзя нам ни минуты!
(Шкурин выходит, — Екатерина беспокойно ворочается на постели, — потом до нее доносятся крики: «Пожар!». Она с трудом встает, подходит к окну, улыбается, видя вдалеки огонь пожара, — но в следующую секунду ей становится плохо,  и она падает на постель, успев дернуть за шнурок над кроватью, — вызвать камеристку. Входит камеристка).
Екатерина. Запри скорее дверь. Я…Я….Ну, вообщем, сделай все, как надо.
(Сцена погружается  в темноту, которую прорезают крики Екатерины, — свет возращается с рождением ребенка, которого держит на своих руках принимавшая роды камеристка. И как раз в эту минуту раздается стук в дверь. Потерявшая последние силы Екатерины все же пугается этого стука. Камеристка подходит к двери, и, чтобы понять, кто стучался, смотрит в замочную скважину. Ребенка при этом она держит на руках).
Камеристка. Там Шкурин.
Екатерина. Так отопри быстрей.
(Камеристка открывает дверь, — Шкурин входит).
Шкурин. Горит квартал, и все туда сбежались.
Екатерина. И Петр там тоже?
Шкурин. Там все. И Петр так увлеченно там командует тушением пожара, что он забыл, наверно, о визите к вам.
Екатерина. Нам надо торопиться. Я, кажется, сейчас сознанье потеряю. Младенец вот…(кивает в сторону ребенка) на свет уж появился. Возьми его скорей и спрячь, чтоб не нашел его никто.
Шкурин. Его…?
Екатерина. Нет, нет, не убивай его. Я слишком мучилась, его рожая. Придумай что-нибудь. Но чтоб никто не знал, кто мать его. И осторожней…чтоб никто сейчас ребенка не увидел.
(Шкурин берет младенца на руки, Екатерина теряет сознание).
 
                КАРТИНА ОДИННАДЦАТАЯ
 
 
(Сцена почти не освещена, но можно все-таки увидеть Петра, лежащего в постели и во сне
обнимающего лежащую рядом с ним женщину).
Петр (еще не проснувшись) Софи…(он несколько раз повторяет это имя, и сон его становится все более беспокойным, — возможно, потому что он не слышит ответа. Он просыпается).
Петр. Что ты молчишь? Скажи хоть слово! (внезапно очень сильно пугается).  Нет…нет…ведь не могла ты умереть. (целует ее руки). Но почему такие неживые руки у тебя?! (он хочет посмотреть в глаза Екатерины и понимает, что вовсе не она сейчас лежит рядом с ним в постели, а кукла – Алоиза).
Петр. О, Боже! Алоиза! Проклятый сон смешал в своем мистическом обмане явь и небыль, я спал и мне казалось, что со мною рядом – Софи лежит. Казалось мне, что ты Софи, и сны мои плывут по волнам твоего дыханья! Но ты ведь не Софи! На самом дне бездонного колодца глаз твоих нет жизни! (обхватывает голову руками, как при сильной боли). Софи! Софи! Я сам же приказал ей жить не здесь…Как далеко она. И сам я в этом виноват. Да, каждый километр теперь, что разделяет нас, впивается гвоздем мне в сердце. Мне плохо без нее, хоть с ней нехорошо. Но без нее так одиноко, что даже я с тобой в постель сегодня лег. Наверно, много выпил я вчера. (видит возле постели множество пустых бутылок). Вот этими бутылками пустыми измерить можно глубину отчаянья моего. Не помню с кем я был, и что я говорил вчера (вдруг вспоминает). Да, да! Табун воспоминаний сейчас затопчет бедное сознание мое. Как пьянице, вкусившему вина, уж все равно что дальше пить, так одиночество мое взахлеб глотает любого человека. Но мне нужна Софи! (обнимает Алоизу). Сегодня я ее увижу! Я ведь сказал ей, что приеду к ней, свои чтоб справить именины (хватает Алоизу за плечи, трясет ее, как будто хочет, чтоб она заговорила в ответ). Я жду, как чуда, встречи с ней. На паперти ее изменчивого сердца  я встану на колени, словно нищий, и буду умолять о подаянье. Улыбку хоть подай, а если сердце щедрое, — то подари мне поцелуй! Екатерина!  Ведь имя это – словно закллинанье, как ключ от мира. Без этого ключа весь мир как запертая дверь, и я один – перед холодным мирозданьем. Екатерина! Я думал, что убью в себе любовь…Нет, никудышный из меня убийца. Она скорей сама меня убьет. (отталкивает Алоизу,  вскакивает с кровати и распахивает дверь с криком: «Карета подана?» Через несколько минут он уже едет в карете вместе с Воронцовой).
Воронцова. Предчувствую недоброе я что-то.
Петр. Сегодня праздник мой, а ты невесела.
Воронцова. Предчувствие дурное, боязнь за вас, — мне не дают покоя.
Петр. Ну, не ревнуй меня к моей жене! А то она и, правда, уверится совсем, что мы с тобой любовники.
Воронцова. Мне только счастливы вы были б. А остальное для меня не важно.
Петр. Сегодня самый мой счастливый день! Так раздели со мною радость, как прежде разделяла горести мои. Сегодня наконец увижу я свою любимую жену, сегодня помирюсь я с ней. Уверен, и она уж ждет меня, и приготовила подарок мне на именины. Как думаешь, какой?
Воронцова. Не знаю. Чем ближе подъезжаем мы, тем мне тревожней. Да что-то и встречать нас не спешат.
(Карета останавливается, Воронцова и Петр выходят. Кругом – ни души. Петр входит во дворец, ищет  Екатерину по всем комнатам).  Софи! Софи! (крик Петра становится все тревожнее). Софи! Где ты? (он останавливается в сильном волнении, но внезапная догадка успокаивает его). Я понял все. Смешная, милая шалунья, ты просто разыграть меня решила. Да? Конечно, милая, спасибо за твой подарок, — играми своими ты возвращаешь детство мне, — его прекрасную невинность. Софи! Ну, где же ты? Ну, хватит прятаться уже! Я не могу найти тебя! Ну, хватит игр уже, пожалуйста! Пожалуйста! Я больше не могу. Какое наказанье – знать, — рядом ты, и все-таки тебя не видеть. Софи! Я умоляю! Покажись! (встает на колени). Ну, видишь, я стою перед тобою на коленях? СОФИ!!!!
(Входит Воронцов, застав Петра на коленях, тот встает).
Воронцов. Сегодня я известье получил, и лошадей загнал, чтоб лично сообщить вам…что императрица в Петербурге.
Петр. Как – в Петербурге?
Воронцов. Уже с утра. Она себя императрицей объявила. Народ волнуется, она сейчас ему внушает, что власть принадлежит не вам, а только ей одной.
Петр. Нет…нет…Не может быть.
Воронцов. Поверьте, сведенья точны. И каждая минута промедленья вам гибелью грозит. Ваш полк силен, гвардейцы вам верны, сейчас же нужно в бой вступить и трон отвоевать.
Петр. У собственной жены? Не для того военному искусству так долго обучался я, чтоб воевать с любимой женщиной. Сражения не будет.
Воронцов. Но…
Петр. Не стану я с женою воевать. Пусть…пусть…Коль так, так пусть! Пусть трон подарком будет ей в день именин моих. Пора бы привыкать – в свой праздник не ожидать подарков от других, а самому дарить их. Ведь трон – не самый ведь плохой подарок, правда?
                (закрывает глаза руками, чтоб никто не видел его слез)
 
                КАРТИНА ДВЕНАДЦАТАЯ
 
 
 
Екатерина принимает Понятовского.
Екатерина.  Устала я сегодня. Лягу спать, не так легко ведь быть императрицей. Что там еще?
Понятовский (протягивая  ей пачку писем) Вот письма от супруга вашего.
Екатерина. Потом прочту. Хотя постой. (смотрит на пачку, оценивая ее толщину).  Еще так мало дней он он в заключеньи, а сколько написал уже, какую кипу! Посмотрим что он пишет там. ( берет из рук Понятовского письма, читает одно из них):
«Ваше Величество, — если бы Вы захотели на минуту увидать меня, то это было бы верхом моих желаний. Ваш нижайший слуга Петр».
А что во втором письме? (читает): «Я прошу отпустить меня в другие края. Ваше величество может быть во мне уверенною: я не подумаю и не сделаю ничего против Вашей особы и против Вашего царствания. Условия, в которых я нахожусь, для меня очень тягостны. Ведь даже когда я справляю нужду, караульный офицер не считает нужным выходить.». Ой, надоело, как он жалок! Потерпит пусть. Потом я дочитаю остальные письма. И, может, милость окажу еще. Так, на сегодня все?
Понятовский. Монеты изготовлены, что заказал супруг ваш.
Екатерина. Ну, принеси одну. ( Понятовский приносит монету. Екатерина рассматривает ее). Хотел иметь он деньги со своим изображеньем. Ни в коем случае нельзя теперь, конечно, пускать их в обращенье.
Понятовский. Их уничтожить?
Екатерина. Да, конечно. Хотя постой! Оставь  немного. Повеселимся мы, отдав шуту их. Ведь с прошлым нужно со смехом расставаться. Да,  главное, скорее нужно ювелиру заказать корону для меня. И чтоб она была такая, каких ни у кого нет в целом свете!
Пойдет ли мне корона, интересно? Хотя какой же женщине корона не пойдет?! Подумать только! Теперь смогу сама я выбирать – с кем мне в постель ложиться! И мне не нужно будет никого бояться, не будет сердце замирать при каждом шорохе! Ни своенравная свекровь, ни глупый муж, — никто теперь мне не указ! Теперь все будет так, как захочу я! Ведь этот глупый шут свою любовь мне предлагал, как будто целый мир дарил. Какой же нищей нужно быть, чтоб радоваться такой любви! Меня теперь полюбят все! И буду я такой императрицей, что и потомки восхищенно будут поминать меня. И, может, даже меня Великой назовут. Нет, все-таки не зря приехала в Россию я. Не зря.
 
                КАРТИНА ТРИНАДЦАТАЯ
 
 
(Ропша, где содержится теперь Петр по приказу своей супруги. Петр играет на скрипке. К нему входит раздраженный Орлов).
Орлов. Да хватит тут пиликать! Мне действуют на нервы эти звуки.
Петр. Но мне ведь разрешили в заключенье скрипку взять. Софи мне разрешила.
Орлов. Софи! Какая фамильярность! Она тебе теперь – императрица, изволь же говорить о ней с почтеньем!
Петр. Вы обезумели. Она – моя жена.
Орлов. Я думаю, теперь она найдет другого мужа. Получше прежнего.
Петр. Кого же? Не тебя ли? (берет Орлова за шиворот, тот отталкивает Петра).
Орлов. Эй, эй, поосторожней! Кого? Да хоть бы и меня. А что?
(Петр смотрит на Орлова, хочет что-то сказать, но все-таки не говорит, — продолжает играть на скрипке).
Орлов. Сказал же, — действует на нервы! Хватит тут пиликать!
Петр (прекращая игру) Но эта музыка…неужто она совсем не может тронуть ваше сердце?
Орлов. Вы, видно, сердце вашей царственной супруги хотели тронуть этой немощной игрой. А ей другое тронуть надо было. Совсем не сердце. А так на что ей немощный супруг?
Петр. Что за намеки?!
Орлов. Я знаю это от нее самой.
Петр. Так, может, ты в постели с нею побывал уже, и потому так хочешь заменить меня во всем ей? (вновь хватает за шиворот Орлова).
Орлов. Эй, руки! Руки!
(между ними завязывется драка, в которой очень скоро победу одерживает Орлов. Петр, весь в крови, поднимается с пола).
Петр. Как много мародеров на одну погибшую любовь. И каждому охота чем-то поживиться, урвать себе кусочек.. Но рано коршуны слетелись, моя любовь – не падаль, она жива еще. ЖИВА!!!
Орлов. Ну, так умрет она сейчас с тобою вместе, твоя любовь!
(Орлов выхватывает шпагу, закалывает Петра).
Петр. Софи!!!
(Последний крик его – все-таки имя любимой женщины, но он, умирая, зовет ее сейчас как беспомощный ребенок зовет мать, — думая, что если она подарила ребенку своему весь этот мир с его невыносимыми муками, то именно она и должна знать, как жить в нем. Но она ничего, совершенно ничего не слышит).
 
 
                ЗАНАВЕС       


Рецензии