В окупации. Часть 1

                Предыдущее:http://www.proza.ru/2013/12/28/1704            
 
                Из автобиографических записок.
               
                фото:немцы на въезде в Рославль.

      Поздней осенью мы вернулись в Рославль. И сразу же возник вопрос: как пережить наступающую зиму, чем питаться? Вопрос этот тревожил не нас, детей, а маму и бабушку. Что мы выжили в первую зиму оккупации – это заслуга бабушки, её семидесятилетнему жизненному опыту. Опыт выживания в голодные годы, а таковой был, направил всю её энергию на поиски пропитания для нас.

      Первым делом бабушка повела нас за город на поля и огороды подсобных хозяйств. Снег лежал неглубокий, практически его не было, но было морозно. Мы ходили по наспех перекопанным полям и выковыривали из замерзшей земли мороженую картошку и свеклу, срубали на убранных капустных полях кочерыжки с остатками подмороженных листьев.
      Все это в мешках на санках привозилось домой и перерабатывалось. Картошку тёрли, отжимали крахмал, а отжим сушили на муку. Капустные листья, очищенные кочерыжки и свекла пошли в засолку – получилась большая кадка квашеной капусты – хватило на всю зиму. Ели её не только в щах, но и просто квашеную – бабушка заставляла. Капуста была тёмная цветом и с неприятным запахом, но ели, особенно когда удавалось раздобыть льняного или подсолнечного масла. У жителей, не уезжавших из города, оно было. Как и запасы других продуктов.

      В первую зиму оккупации население города не голодало. Объясняется это просто – запаслись продуктами в период безвластия, когда в городе не оказалось ни советских и партийных работников, ни милиции – все эвакуировались в Киров (станция Сухиничи). Пытались оттуда чем-то управлять, но фактически город был брошен.
      Ещё уходили по московскому шоссе разрозненные части, а в городе уже грабили магазины и склады. Растаскивалось всё, в первую очередь продукты. От городских жителей не отставали и жители ближайших сёл.   
      Взорвали (или разбили?) баки на маслозаводе – масло, льняное и подсолнечное, текло по канавам в реку. Жители черпали его из канав, кто жил подальше, черпали его уже из реки с водой. Даже жители деревни Павловка брали масло из реки, а это уже в трёх километрах ниже по течению.
      Элеватор подожгла охрана. Часть выгорело, но зерно в кучах обгорело только сверху – в глубь огонь не проник. Это зерно, сняв лопатами сгоревший слой, тоже всё растащили, перемололи. Хлеб из этой муки был с запахом гари, но был настоящим хлебом,  даже если в него и добавляли картофельную муку.
   
      Город не был подготовлен к обороне, хотя западнее его силами жителей и были вырыты траншеи и противотанковые рвы.
      Группы бойцов из частей, разбитых западнее и севернее города и не раз уже побывавшие в окружении, отходили через город, не задерживаясь. Им было не до наведения в городе порядка.    
      Предполагаю, что и группы по минированию важных объектов не справились со своей работой. Не были взорваны ни шоссейные, ни железнодорожные мосты как внутри города, так и возле него. Осталось исправным водоснабжение. Не была взорвана электростанция и другие объекты, подлежащие по законам войны уничтожению.
      Всё это я осмыслил спустя два года, когда отступали немцы – они сожгли и взорвали всё что могли. 
      Возможно, что при отходе наших частей оборудование многих объектов и было испорчено или даже взорвано, но здания сохранились. Допускаю, что немцы смогли что-то восстановить за 2 месяца, но мосты! Старые довоенные мосты я видел в ноябре своими глазами. Да и народ рассказывал, что взрывали, что поджигали, а что и оставили – не успели или не смогли.
 
      Жить мы стали в той же угловой квартире нашего старого дома. Всё вокруг стало чужое, всё изменилось, даже соседи и соседские дети замкнулись в себе. Они уже испытали прелести новой жизни и устраивались, кто как мог. Чужие беды мало кого интересовали, своих хватало. Да и запуганы они были больше нашего: видели публичные казни первых месяцев оккупации, когда оставшихся в городе жителей сгоняли к месту их проведения. Мы казней не видели –  провели это время в отдалённой деревне. А когда вернулись,  в городе уже поутихло.
      Так что я не могу свидетельствовать о зверствах оккупантов – я не видел ни показных расстрелов, ни  повешений. Слава Богу, моя психика этого избежала. Всего остального я насмотрелся сполна.
   
      Все взрослые прошли регистрацию в городской управе, получили какой-то документ. Работать заставляли всех, но зато им всем выдавали хлебные карточки. У нас карточек не было – мама не регистрировалась. Без хлеба жить нельзя, это я понял детским умом ещё тогда. Мы варили какие то щи, пекли картофельные лепёшки, но без хлеба постоянное чувство голода не пропадало. На всю жизнь я понял, что на Руси голод – это когда нет хлеба.
      Мать иногда приносила краюхи деревенского вкусного хлеба. На нижней корочке отпечатались и припеклись остатки капустного или кленового листьев, подстилаемых на лопату при посадке краюхи на под русской печи. Это было чудо, но происходило оно редко – не во всех деревнях, где бывала мама, имелся хлеб, кое-где заготовители выгребли зерно подчистую.
   
      Бабушка знала, что без хлеба мы долго не протянем, и приняла решение: ходить по частным дворам, просить милостыню. Сестра сразу отказалась, – она была грамотной, достаточно начитанной, и «побираться» ей было стыдно. Моего мнения не спрашивали, (может, его и не было), и всю зиму с холщёвой сумкой на плечевой лямке я сопровождал бабушку в походах по окраинам города и пригородным деревням.
      Христарадничали мы один-два дня в неделю и были с хлебом. Иногда вместо хлеба подавали несколько картофелин, свёклу или головку лука. Я был главной приманкой: на «несчастного сироту» охотно откликались пожилые женщины и старушки, совали в мои ладони, кроме ломтя хлеба, пирожок, оладью или горсть сушеных яблок.
      В первых походах я страшно стеснялся, но вскоре привык и бойко выговаривал заученные слова.
   
      Подавать в деревнях перестали к осени следующего года. Сами стали бедствовать, особенно в ближайших к городу деревнях. Впрочем, до глубинки мы и не добирались.
      Исчезла вся живность: куры, утки, козы, свиньи и коровы.  Жаловались на «заготовителей», но ходила молва, что вся скотина увезена или уведена в отдалённые деревни, куда реже заглядывали немцы. Частично так и было – знаю по рассказам своих деревенских родственников.
      Тяжелей всего в деревнях было с солью, она исчезла из обихода ещё осенью 41-го. Сахару тоже не было, но без него обходились. Мы тоже оказались без соли, клянчили у соседей, пока выход не подсказал наш с сестрой новый приятель – Васька Дежков. Позвал с собой на добычу.

      Морозная, но сырая декабрьская ночь.  Тёмными переулками мы идём на ближайшую развилку железной дороги. Здесь стрелки, а их посыпают солью. Зачем посыпают – не интересуемся – мы верим всёзнающему Ваське. Спускаемся с косогора, выходим на полотно.
      У Васьки фонарик, он нагибается и из-под полы светит на переводной механизм. Действительно, у рычага и возле подвижных частей на обледеневшей земле полосками и даже кучками рассыпано что-то белое, но не снег – снег разметён по сторонам. Пробуем. Сгребаем сырую массу ладошками, наполняем свои торбочки.
      Домой идём довольные, хоть торбы и оттягивают плечи. Бабушка не знает о нашем вояже, считает, что мы ушли к Дежкову за очередной пачкой книг. Пришлось зайти и прихватить несколько.  Обмануть не удалось, бабушка не поверила, что Васька мог подарить нам пуд соли. Именно так она оценила вес наших торбочек.
      Лена больше не ходила с нами, а я ходил ещё несколько раз. Васька меня просветил, что за соль на базаре можно выменять и хлеб, и крупу и даже сало.
      Несколько базарчиков возникли в городе стихийно, а может по распоряжению управы. Немцы там не ходили, а полицаи крутились постоянно, охотясь за самогоном. Я сам видел, как на ближайшем от нас базаре на улице Буденовской, один из них сунул мужику несколько марок за четверть самогона, а когда тот посетовал что мало, ткнул его кулаком в грудь, показав повязку полицейского.
      Я его знал – это был брат моего знакомого пацана, Ермаченков. Из кармана напоказ торчала рукоятка нагана.
   
      Бабушка, задумав новое предприятие, обязательно брала с собой меня, особенно когда идти куда-то нужно было во время комендантского часа. Видимо присутствие ребёнка вселяло в неё надежду, что нас не тронут, пропустят.  Комендантский час определялся по часам, но фактически зимой он продолжался от заката до рассвета. Но хождение по улицам зимой начиналось ещё в темноте – многие жители работали на разных предприятиях и торопились на работу.
      Патрули иногда останавливали и проверяли «аусвайс», так кажется, назывался документ, устанавливающий личность.  У бабушки такого документа не имелось, и вся надежда была на меня – с ребёнком не тронут. Верила в человечность.   
      Чуть позже я убедился, что строго комендантский час не соблюдался, пройти через весь город можно было в любое время суток. Патрулировались только главные улицы в центре города, да выходящие из города четыре шоссе. В больших городах, возможно, было строже, но в малых, как Рославль, комендантский час был фикцией, патрули не зверствовали, если и стреляли, то только в убегающих. Не помню, чтобы за время оккупации на улицах кто-то был убит патрулём.
 
      Ранним утром идём на бойню, почти на другой конец города. Кто-то рассказал, что там  населению выдают отходы от забоя скота.  На Московском шоссе у моста через железнодорожные пути навстречу патруль.            
– "Куда бабка прешься? Не знаешь, до света надо сидеть дома?" – примерно такими словами нас останавливает полицай. Их трое, немцы отличаются формой, полицай в штатской одежде.
– "На бойню, миленький, на бойню. За кишочками," – жалобно-просительно отвечает бабушка, добавляя ещё что-то про несчастную сиротинушку. Немцы болтают о чём-то между собой – им нет никакого дела до старухи и ребёнка. Нас пропускают, и уже беспрепятственно мы идём мимо ВРЗ и дальше, почти на край города.
   
      Бойня – каменное здание, во дворе которого вырыт котлован. Из проёма под окном в котлован нисходит лоток из досок. По нему сбрасывается вода от промывки  коровьих туш и внутренности, в основном, кишки.
      Вокруг лотка и котлована толпа народа. Проволочными крючками люди выхватывают с лотка сплетения кишок, тут же выдавливают из них содержимое и набивают очищенные от кала кишки в мешки и плетухи. Кому не досталось места у лотка, вылавливают одиночные кишки из котлована. 
      Иногда в окно выглядывает немец, убойщик или подсобник, и, выбрав из толпы молодуху, тычет в неё пальцем.  Тотчас в лоток сваливается  всё коровье «нутро», иногда даже с желудком. Это предназначается избранной.      
   
      У нас нет крючка, пришли мы поздно и получили место у дальнего края котлована.  Но стоящие  у лотка постепенно наполняют свои мешки, уходят и народ перемещается вдоль котлована ближе к лотку. Нам, крайним, достаются пока единичные кишки, но часа через два мы уже у лотка. Появился и крючок.   
      Бабушка дергает кишки крючком, я отношу их в кучу, стараясь не измазаться. К обеду убой кончается.  Очищенные от навоза и прополосканные начерно кишки укладываем в мешок на сани и едем домой.
      Я ещё не знаю, как бабушка хочет применить это «добро», издающее едкий запах смеси коровьего навоза и хлорки.  Но уже морщу нос и решаю, что я этого есть никогда не стану.   
      
      Дома начинается длительный процесс  обработки. Многократная промывка, выскабливание внутренней поверхности ножом, вновь полоскание. Мы с Леной вначале нехотя принимаем участие, но потом привыкаем к запаху, скоблим, поласкаем и ждём, что  из этого получится.
      Бабушка укладывает мелко нарезанные и промытые до белизны кишки в чугунные котлы, ставит чугунки в печь. Так, говорит, вытопится «нутряной» жир и останутся шкварки. После вытапливания жидкость сливается в эмалированные чашки; через некоторое время она твердеет и превращается в круги твёрдого жира.
      Этот жир  шёл потом и в каши и на сковороду для жарения тех же кишок и тушения квашеной капусты.   Кишки после вытапливания раскладываются по банкам и заливаются тем же жиром для длительного хранения.
      Часть их бабушка  жарит на сковороде до хрустящего состояния. Мы с сестрой замечаем, что подобной «вкуснятины»  не ели уже  давно.
   
      Бабушку обуяла жажда наделать запасов. Почти через сутки мы ходим на бойню. Старожилы нас    уже приметили, уступают место поближе к лотку.
      Невзначай в этой толпе мы узнаём и новости, вернее, слухи. Тётки делятся слухами вполголоса, но не шёпотом – боятся тут некого, тут не может быть полицаев и немецких прислужников, тут голодающие. Те, кто нигде не работает, а добывает пропитание у выгребной ямы бойни.
      Здесь я узнаю, что под Москвой немчуре «здорово дали», потом, что наши наступают, что «казаки Доватора уже под Кировом», а это уже – рукой подать.
      Через день-два мы получаем новые новости и привозим новый мешок кишок. Запасы растут, и мы уже варим щи со шкварками, каши из перетёртого горелого зерна разогреваем на сковороде с кишечным жиром. Хлеб добываем в обмен на соль или попрошайничаем, правда, ходим с сумой реже, чем  в начале зимы.
      Мы с Леной взбунтовались: скоро наши вернутся, а мы запасаемся, как на годы. Устали!
    Слухи разгорались и затихали, но бабушка верна себе: ждать помощи со стороны не приходится, нужно самим о себе заботиться. «Не посеешь – не пожнёшь!» – эту поговорку я от неё слышу постоянно.
 
      С приходом весны мать стала всё чаще отлучаться. Соседи считают её «мешочницей» и она этого не отрицает, даже хвастается удачными поездками.  Обычно она возвращалась из поездок с продуктами, но не всегда.
      Однажды она попала в облаву, прошла через комендатуру, но выкрутилась и даже получила какой-то документ. Это обязывало где-то работать, и она устроилась чистить картошку на солдатской кухне. Правда, ни дня она там не работала – за неё работала бабушка. Сама продолжила свои походы в деревни за 30-40 километров, уходя из дому на 3-4 дня, или поездки в дальние деревни, на Брянщину.
      За продуктами в деревню ездили обычно с вещами – одеждой, обувью, всем, что можно было перекупить на рынке или из довоенных запасов. У нас ничего этого не было – сами ходили в отрепьях, поэтому мы с сестрой не удивлялись малым количествам привозимых ею продуктов.
      Она ещё попадала в облаву и где-то в полиции или другом учреждении, может в управе, была помечена как неисправимая  спекулянтка. Это и спасло ей жизнь в сентябре 43-го, перед самым освобождением Рославля.
      На этот раз не обошлось комендатурой, несколько десятков задержанных на станциях и поездах затолкали на тюремный двор. Маму в тюрьме опознал как спекулянтку знакомый полицейский, и при сортировке она оказалась в толпе тёток-мешочниц, выпущенных из ворот.
      Судьба оставшихся в тюрьме ужасна – половину расстреляли прямо во внутреннем дворе, остальные  сгорели. Тюрьму подожгли за неделю до прихода наших частей.  Всего погибло более полутысячи человек. Не все они были связаны с партизанским движением, многие попали в облаву и тюрьму случайно. Но там погибла и напарница мамы, взятая с ней в одной облаве.
      Всё это мы узнали уже после освобождения, когда в Рославле формировались воинские части из вышедших из лесов партизан. Но об этом позже.
 
      Пришло лето сорок второго года. В это лето жителей города погибло больше, чем за весь прошедший год войны. Погибло от наших, русских бомбардировок.
      К этому времени я, по выражению бабушки, «совсем отбился от рук». Убежав из дома утром, бродил с ребятами по городу, разглядывал разрушения и пожарища, обшаривал развалины. Мы узнавали о погибших за ночь, о разбомбленных складах (можно поживиться), о разрушенных домах и кварталах. Видели убитых при бомбёжке и свыкались с заурядностью такого явления как смерть. Мы к ней привыкали. О возможности своей смерти не задумывались – мы были бессмертны.
   
      Весной нас заставили покинуть дом на «дворне». Его превратили в казарму для временного  пребывания проезжавших на фронт частей. Впрочем, квартиры центрального подъезда использовались для этого и всю предыдущую зиму.
      Вот там я и увидел совершенно оригинальный способ топки русской печи. Топили солдаты жердями разломанных заборов с частных участков. Длиннющие жерди всовывались в топку печи, выставляясь наружу до середины кухни. Когда концы прогорали и жерди провисали до пола, их проталкивали сапогами в жерло печи.
      Разрубить жерди по длине топки «камрады» или не хотели, или просто ленились. Однако пожаров не было, – за процессом топки кто-нибудь обязательно наблюдал.
   
      Жители переселились в пустующие частные дома. Таких домов было много, бывшие владельцы находились или в эвакуации, или, уехав в деревню, в город не возвращались – в деревне прожить было легче.
      Мы поселились возле «болота» в половине частного дома, вторую половину занимала семья каких-то интеллигентов, работающих то ли в управе, то ли в какой другой организации гражданского управления.
      Я сдружился с их парнем, но вскоре дружба кончилась – мы оказались разными. Я был бродягой, – он даже в отсутствии родителей со двора не уходил. Двери у них всегда были на замке, на ночь обязательно закрывались ставни – боялись, что обворуют. Или боялись получить в окно гранату.
      Я тогда этого не понимал, но тайно завидовал, что его родители получают хороший паёк и он не знает,  что такое голод. Из времени, что мы прожили у болота, мне ярко запомнилось несколько эпизодов.

      Я  набираю воду на колонке и по полведра таскаю домой – бабушка затеяла стирку – натаскать воды моя задача. Колонка возле самого дома, мне не тяжело. Ещё утро, но солнце по-весеннему высоко.
      Вижу, по шоссе со стороны Смоленска из-за поворота выползает колонна грузовиков. Понятно: очередная немецкая часть сейчас проедет мимо и повернёт на Московское шоссе – последние дни все колонны так идут. Но тут доносится громкое пение, что-то непонятное происходит – песня на русском языке и мотив какой-то уж больно знакомый и давно позабытый. А вот уже и слова песни различимы. Очень неподходящие здесь слова:               
 – "Эй, комроты, даёшь пулемёты, даёшь батарей, что б было веселей!" – эту песню я запомнил ещё с предвоенной поры! Стою, изумлённый и жду, что прозвучит дальше? Не раздастся ли:               
 – "Броня крепка и танки наши быстры!?" – эта песня тоже запомнилась с детства.
      Когда оно было детство, беззаботное и бездумное?  Давно, очень давно! Уже год прошёл с той поры. 
      У колонки машины съезжают с шоссе и останавливаются на грунтовке, идущей рядом с шоссе. Из кузовов сыплются с шутками и смехом парни в кубанках. Верх у кубанок красный и синий. Казаки!?  Зимой упорно ходили слухи о прорыве в немецкие тылы конников Доватора. Я остолбенел: неужели они? И вдруг соображаю, что от казаков у них только кубанки, да у некоторых командирские портупеи. И одеты они в немецкую серую форму, и винтовки у них немецкие, короткие, и сапоги немецкие с широким голенищем, и шашек нет. А на плечах погоны, правда, не обычные немецкие с полоской по краям, а какие-то непонятные с эмблемами и цифрами.    
      Говорят и шутят по-русски. Я уже видел и поляков и чехов и словаков в немецкой  форме, многие из них тоже говорили или пытались говорить по-русски. А эти были русские! И украинцы. На полицаев они не походили – полицаям не давали армейской формы – ходили полицаи в штатских костюмах, брюки заправляли с «напуском» в русские хромовые сапоги. Может где-то полицию и одевали в форму, но я таких не видел.
      Ясно, что это был русский отряд, с русскими командирами (обладатели портупей командовали и покрикивали), но это был отряд немецких войск. Говорили они по-русски и по-украински, как и в любом красноармейском отряде.
      Позже мне объяснили про предателей и перебежчиков, ещё позже вошло в обиход слово «бандеровец», а к концу войны и «власовец».   
      Пополоскавшись у колонки водой, отряхнув пыль с френчей, эти непонятные вояки погрузились в машины и укатили.
   
      Ещё один случай мне запомнился тоже какой-то несуразностью. Проезжала колонна на мотоциклах. Тоже остановились на обочине у колонки, а когда собирались уезжать один мотоцикл с коляской не смогли завести и вручную загнали  на наш двор.
      Водитель копался в моторе до вечера, потом куда-то сходил и остался на ночь, заняв одну из двух наших комнат. На другой день также возился с мотором, также уходил, приходил, но снова не уехал. Вечером одарил нас буханкой сухого немецкого хлеба, испечённого ещё перед войной, (на корке был отпечаток от формы – 1940) и банкой сардин с ключиком для открывания. А вечером долго беседовал с бабушкой, показывал фото своих «киндеров». На что-то жаловался, что-то объяснял.
      Познания русского языка у него ограничивались десятком слов, бабушка тоже понимала не более двух десятков. Вот так они и объяснялись целый вечер, больше жестами.   
      Возня с мотоциклом продолжалась больше недели. Несколько раз приходили из комендатуры, являлись даже полевые жандармы. Этих мы отличали по нагрудным бляхам на цепочке – как полумесяц  вверх рожками. Потом приехал грузовик, мотоцикл закатили по доскам в кузов и увезли на ремонт.
      Прошла ещё неделя, немец жил у нас, продолжал таскать нам свой сухой паёк, сам питался поблизости в столовой. Возможно, он сидел бы у нас до конца войны, но мотоцикл починили и он уехал, сообщив бабушке, что часть уже возвращается с фронта.
      Подробности нам рассказала  бабушка после его отъезда. Оказывается, у него были дочь и сын такого же возраста как мы с Леной, и он не хотел оставить их такими же сиротами. (Бабушка представила нас круглыми сиротами).
   
      Мама в этот раз  застряла где-то в районе села Бытошь – партизанская зона была блокирована. Смогла вырваться оттуда только после «второго фронта», – так  называли в этих районах большую карательную операцию 42-го года. 
      В результате этой операции партизанские соединения на северной Брянщине были практически разгромлены. В ней погибли два моих дяди, маминых брата, Фёдор – неизвестно в каком лесу и бою, Андрей – раненый, был выдан и казнен в райцентре. 
      Так вот, этот немец-мотоциклист ехал со своей частью, скорее всего не на фронт, а на эту карательную операцию. И отлынивал от неё,  испортив мотоцикл.
      Уцелел ли он, придумав ещё какой-нибудь хитроумный ход,  погиб ли от партизанской пули или был расстрелян своими за дезертирство – кто знает?   Но почти месяц жизни он выкроил. Жизни своей, а может и несколько чужих жизней – не воевал, не стрелял. А у него на коляске был крупнокалиберный пулемёт. И месяц этот пулемёт бездействовал.
   
      У «болота» я пережил первую настоящую бомбёжку. Было это в начале лета, в июне или даже в конце мая. До этого наша авиация делала одиночные налёты, но всё обходилось двумя-тремя сброшенными бомбами. В эту ночь налёт был массированный и продолжался несколько часов.
      Началось с того, что в небе повисли с десяток осветительных «фонарей» к которым потянулись с земли цепочки трассирующих пуль зенитных пулемётов, десятки прожекторов зашарили по небу. Затем накатился гул самолётных моторов, прорывающийся сквозь рёв пулемётов и отрывистый лай зениток. Казалось, что гудит всё небо, вся его черная глубина над осветительными бомбами, что бомбовозов сотни или больше. 
      С воем посыпались на освещённый город фугаски, взрывы последовали безостановочно, красными сполохами освещая и без того освещённый город.
      Мы с сестрой и соседским мальчишкой стояли во дворе ошеломлённые этим зрелищем, скованные страхом. Выскочили на улицу полюбоваться освещенным городом, но остолбенели от ужаса. Соседи и бабушка выскочили из дома, схватили нас и заметались, тоже не соображая куда прятаться. Кто-то метнулся к трубе под шоссе. Там оказались и мы. А вскоре труба была забита народом полностью. Сбежались жители всей округи.
      Через какое-то время разрывы прекратились, стихли зенитки и пулемёты.  «Фонари» давно уже погасли, но было светло – горело что-то в центре и на Варшавке, пламя в районе станции и ВРЗ поднималось выше липовой рощи на «кольце». Казалось, горел весь город.
      Мы уже направлялись к дому, как вновь заголосили сирены, прожекторы рассекли небо, вспыхнули новые «фонари», всё повторилось, но ещё с большим размахом. Но мы уже ничего не видели – забились в трубу в числе первых и оказались в её середине. Взрывы ощущали только по сотрясениям земли и каменных стен. Налёт продолжался почти до утра.
   
      Утром я направился смотреть результаты этого чудовищного налёта. Сам бы я не пошёл, но к нам забежал Дежков, спеша поделиться пережитым этой ночью. Он-то и соблазнил меня.
      Я впервые сбежал из дому, не предупредив бабушку. Лена потом ей сказала, что я с Васькой, бабушка успокоилась – Ваське она доверяла – он был взрослый, по её понятиям. А Ваське было-то всего двенадцать лет.
      Он рассказал, как бежали с матерью ночью спасаться от бомбёжки в ров за еврейским кладбищем. Там в выемке у железной дороги решили прятаться от бомб. И на самой границе выемки увидали что-то белое, запутавшееся в колючей проволоке. Это белое верещало нечеловеческим голосом, звало на помощь по-немецки. Оказалось, какой-то немец бежал от бомбёжки спасаться в этом же рву. Бежал в одной ночной рубахе до пят и колпаке – обезумел от бомбёжки и налетел на колючку, в которой и запутался.
      На дне за обрывом выемки оказался свежевырытый ров, в котором они и отсиделись до утра. После первой волны налёта туда сбежались ещё несколько жителей окраинных домов.
   
      Знал бы Вася, зачем был вырыт этот ров и зачем вся выемка обтянута колючей проволокой! Бежал бы оттуда в ту же минуту! Через несколько дней там эсэсовцы расстреливали евреев, эту страшную новость я и узнал от Васьки.
      Такого мы даже представить себе не могли – как можно расстреливать мирных жителей, пусть  евреев, которых простой люд и недолюбливал. Но за что стрелять – они  ведь самые мирные!? Народная молва ничего не объясняла по этому поводу. Жалели, оплакивали… но вслух это чудовищное злодеяние не обсуждали.
   
      Мы направились в сторону станции, где особенно сильной была бомбёжка и по слухам разбиты склады-пакгаузы. Дошли только до моста на Пролетарской, до патруля. Там: «Цурюк!» – идём на Брянскую, но и оттуда к товарному двору не пройти, везде «цурюк!» Пришлось ограничиться осмотром только центра и Варшавки. Там нам рассказали: несколько бомб упало на лагерь пленных красноармейцев, – рядом, за церковью и кладбищем стояли немецкие зенитки, видимо, бомбы бросали туда.
   
      На следующий вечер бабушка собрала нас заранее и как только заревели сирены, мы побежали в трубу под насыпью Варшавской ж.д. Труба бетонная, высотой выше роста взрослого человека, сверху насыпь метров десять высоты, бомбы там были не страшны.
      Позже у выходов из трубы соорудили земляные валы, и труба стала первоклассным убежищем. Заполнялась труба жителями окрестных районов, но вскоре её облюбовали и немцы. Жители через несколько ночных бомбёжек попривыкли к ним и отрыли в огородах личные бомбоубежища в виде изломанной траншеи, перекрытой сверху бревнами или досками и землёй.
   
      Первой массированной ночной бомбардировкой немцы были застигнуты врасплох. Но затем каждый вечер все штабы и учреждения стали выезжать за город, в ближайшие сёла, рощи и лесочки на автобусах и бортовых крытых грузовиках. Иногда машины останавливались в трёх-четырёх километрах за городом на обочинах шоссе и большаков под кронами лип и сосен. Пока авиация обрабатывала город и жел. дор. узел, офицеры-тыловики наслаждались ночной природой в пригородах.

      В конце лета мы вернулись в свой дом на «дворне», его почему-то немцы освободили, квартиры пустовали. Наша была уже занята Ануфриевыми. Пришлось занять новую квартиру, в центральном подъезде; эта была даже лучше прежней и окнами на юг.
      Взрослые вырыли за углом дома щель и отныне мы пересиживали бомбёжки в ней. Щель была перекрыта досками, кровельными листами и другим хламом, засыпана сверху толстым слоем земли. При каждом близком разрыве бомбы на головы через щели сыпалась земля. Это убежище, конечно, не могло спасти от прямого попадания даже самой небольшой фугаски. Обрушиться оно могло и при близком взрыве, но это было укрытие, и народ отсиживался как бы в безопасности.
      Выход из укрытия   имел земляные ступени,  на которых можно было сидеть и наблюдать картину ночного боя – рысканье прожекторов, плавное снижение осветительных фонарей, трассы пулемётов и взрывы зенитных снарядов. Красота неописуемая, но жутковатая оттого, что это двухцветное действо, сопровождавшееся какофонией звуков, происходило над нашими головами. Мы не боялись – нам угрожали только разлетающиеся от взрывов осколки. Когда авиабомба взрывалась поблизости, мы дружно ныряли в траншею под земляной потолок.
      Часто мы наблюдали попадание самолёта в луч прожектора. Как только это случалось, весь огонь зениток, все трассы пулемётов переключались на освещённый самолёт. К нему сдвигались лучи трёх, четырёх, пяти прожекторов и, как мы выражались, «вели» его. Вырваться из пучка прожекторных лучей, видимо, было сложно, и самолёт просто разворачивался и уходил сопровождаемый лучами и чёрными облачками разрывов.
      Загоревшую машину мы видели, может быть два-три раза. Определить это можно было только по тянувшемуся за ней хвостику дыма, который можно  заметить лишь в лунную ночь или в луче прожектора.
   
      Ходила молва, что над городом чуть ли не каждую ночь сбивали по самолёту. Об этом писала и городская газета, печатавшаяся на русском языке.  Мы этим слухам и газете не верили – сами еженощно наблюдали и не видели ни одного сбитого. Возможно, задымившиеся машины и  падали где-то за городом. Но это происходило так далеко, что даже из удалённых деревень  об упавших самолётах слухи не доходили.
   
      Бомбы сбрасывались различные по назначению, и мы по воронке на месте взрыва или по следам разрушений могли со знанием делать заключения: «фугаска!» или «осколочная!» Узнали мы и что такое зажигательные мелкие бомбы. Это нам объяснил Василий у выгоревшего пакгауза, внешне казавшегося неповрежденным – даже крыша уцелела.
      Внутри сгорело всё, что могло гореть – деревянная упаковочная тара, ящики с продуктами, обгорели мешки с кукурузными початками – всё, что было в центре громадного кирпичного сарая.  Огонь видимо не бушевал – уцелели деревянные стропила, железная кровля и штабели мешков с мукой и зерном в торцах склада. Дежков, указав рукой на несколько круглых отверстий в кровле, определил: «Зажигалки!»
      Поживиться здесь нам не удалось – сами едва успели через вторые двери ускользнуть от вошедших в пакгауз немцев, видимо, кладовщиков.
      Позже я не раз держал в руках эти небольшие зажигательные бомбы, из тех, которые по каким-то причинам не загорелись, пробив крышу строения. Потолки они не пробивали, застревали в балках, черновых потолках или в песке-утеплителе на чердаках.
      Я эти бомбы отождествлял с минами переносных миномётов – такая же игрушка с оперением на хвостовой части, только форма немножко другая.
 
Продолжение - в Часть 2    http://www.proza.ru/2014/01/04/179


Рецензии
Анатолий,тема мне очень близка
и интересна. Сама такое пережила
только в большом городе ("ЦВЕТЫ РАЗВАЛКИ")
Понравилась манера изложения-без ложного
пафоса все реально и жизненно....
Желаю мира и здоровья. .
..

Нина Серебри 2   29.03.2020 22:00     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.