Преодоление. Серебряная бьётся форель, форель...

*** «Серебряная бьётся форель, форель, форель!..»

Сборник «Форель разбивает лёд», по признанию самого Михаила Алексеевича, вершина творческого пути. Написанный в 1927 году, он увидел свет в 1929-м. Два года спустя, 10 октября 1931 года, поэт записывает у себя в «Дневнике»:
– По-моему, оценивая по пятибальной системе все сборники, получится: «Сети» (всё-таки 5), «Осенние Озёра» – 3, «Глиняные голубки» – 2, «Эхо» – 2, «Нездешние Вечера» – 4, «Вожатый» – 4, «Параболы» – 4, «Новый гуль» – 3, «Форель» – 5. Баллы не абсолютны и в сфере моих возможностей, конечно.
Повесть трудной, полной превратностей жизни приближалась к концу.


Кто хоть однажды не смел
Бродяжно и вольно вздохнуть,
Завидя рейнвейна звезду
На сиреневом (увы!) небосклоне?
Если мы не кастраты и сони,
Путь – наш удел.
Мёртв без спутника путь,
И каждого сердце стучит: «Найду!»

(М. Кузмин. «Лесенка»)


Призванный служить у алтаря любви, раненый в сердце, Кузмин пролагает свой путь от Эроса прекрасных тел, каким проникнуты первые сборники – «Сети» и «Осенние озёра», к Эросу прекрасных душ в «Нездешних вечерах» и «Параболах».


Отдых

2

Зачем те чувства, что чище кристалла,
Темнить лукавством ненужной игры?
Скрываться время ещё не настало,
Минуты счастья просты и добры.
Любить так чисто, как Богу молиться,
Любить так смело, как птице летать.
Зачем к пустому роману стремиться,
Когда нам свыше дана благодать?



Конечно, были и «Занавешенные картинки» – стихотворения открытые, радостные и полные нескрываемой телесности. Кузмин так же легко играет словом, как Эрос ранеными им душами. От Эроса проклятого – страшного мужичка с взъерошенной бородой – Кузмин восходит в «зелёный край за паром голубым», в телесность духовную. Святой Эрос выплавляет человеческие души для воскресения. Святой Эрос принимает Михаила Алексеевича в свои объятия и уже более никакие страдания и измены не страшат его.
Память пазухи, откровений клад, не разбила и не обманула сердце поэта. «Ангел западного окна» Густава Майринка – роман, вдохновивший поэта на всплеск разбивающей лёд форели, – не покинул его. В середине лета, пока поэт служил своему ангелу, форель билась о лёд, зимнее небо напоминало о прошлых уроках и ручей прозрачно отливал серебряным лаком.


Первое вступление

Ручей стал лаком до льда:
Зимнее небо учит.
Леденцовые цепи
Ломко бренчат, как лютня.
Ударь, форель, проворней!
Тебе надоело ведь
Солнце аквамарином
И птиц скороходом – тень.
Чем круче сжимаешься –
Звук резче, возврат дружбы.
На льду стоит крестьянин.
Форель разбивает лёд.



– Наше «жестокое время», – скажет Г. В. Адамович о «Форели», – действительно причинило боль Кузмину, отодвинув его раньше срока в историю, до срока состарив его. Кузмин, несомненно, это сознаёт, он пытается отстоять себя и своё место… И ещё одно замечание: это всё-таки подлинная литература, подлинное искусство – по общекультурному уровню, по качеству составляющего книгу материала, который может выдержать сравнение с «лучшими заграничными образцами». (Г. В. Адамович. «Литературные заметки»).
Как нелепо слышать это неловкое «всё-таки», брошенное Г. В. Адамовичем, у кого, по мнению Н. С. Гумилёва, «чувствуется хорошая школа и проверенный вкус», – брошенное, к тому же, «в наши времена, когда, увы, русская литература из мировой мало-помалу снова становится литературой провинциальной».


Второе вступление

Непрошеные гости
Сошлись ко мне на чай,
Тут, хочешь иль не хочешь,
С улыбкою встречай.

Глаза у них померкли
И пальцы словно воск,
И нищенски играет
По швам убогий лоск.

Забытые названья,
Небывшие слова…
От тёмных разговоров
Тупеет голова…

Художник утонувший
Топочет каблучком,
За ним гусарский мальчик
С простреленным виском…

А вы и не рождались
О, мистер Дориан, –
Зачем же так свободно
Садитесь на диван?

Ну, память-экономка,
Воображенье-boy,
Не пропущу вам даром
Проделки я такой!


В то жестокое время Михаил Кузмин оставался одним из последних русских поэтов-паладинов серебряного века, свидетелей и участников величайшего взлёта мысли, а после – ужасающего раскола и паденья.
– И если я ведаю тайны – поэт, чародей, властитель вселенной – тем будет страшнее паденье. (Н. Гумилёв).
Шесть лет прошло, как расстреляли Н. С. Гумилёва и положили в гроб А. Блока. «Тёмные улицы рождают тёмные чувства». Кузмин отчаянно сопротивляется беспощадному порядку вещей: «Любовь сиротка, кто тебя калечил?». Калечил каждый, кто вожделел рая на земле.
– Скорей бежать из этих улиц тёмных: поверь, не там рождается любовь!
Двенадцатью ударами форель разбивает лёд. Ещё какие-то осколки теплились на дне этой бездны, ещё не совсем отзвенели фарфоровые колокольчики в жёлтом Китае.
– Добрые чувства побеждают время и пространство, – смеялся над вещами поэт.
Последние годы жизни Кузмина преследует один и тот же кошмарный сон. Художники, поэты, музыканты, артисты балета, раздавленные и уничтоженные телегой нового миропорядка, являются к нему с того света и зовут за собой. «У нас вас очень ценят», – говорят они. Значит, пора сдать редут. Последние строчки, последние усилия разогнать тьму над Россией, – они гибнут в блокадном Ленинграде, когда ГПУ сжигает архивы, в которых погребён свет предсмертных стихотворений М. А. Кузмина и так ни кем не узнанных реквизированных переводов Шекспира.


Третий удар

Как недобитое крыло,
Висит модель: голландский ботик.
Оранжерейное светло
В стекле подобных библиотек.

Вчерашняя езда и нож,
И клятвы в диком исступленьи
Пророчили мне где-то ложь,
Пародию на преступленье…

Узнать хотелось… Очень жаль…
Но мужественный вид комфорта
Доказывал мне, что локаль
Не для бесед такого сорта.

Вы только что ушли, Шекспир
Открыт, дымится папироса…
«Сонеты»!! Как несложен мир
Под мартовский напев вопроса!

Как тает снежное шитьё,
Весенними гонясь лучами,
Так юношеское житьё
Идёт капризными путями!



4 августа 1926 года М. А. Кузмин записывает в «Дневник»:

«Вчера страшный сон. Комната новая, большая, но очень уединённая, ничего ни извне, ни из неё не слышно. Я один. Но тишина полна звуков. Двери ужасно маленькие и далеко. Музыка. Вдруг куча мышей и зарезавшийся балетчик Литовкин, лилипутом, играет на флейте, мыши танцуют. Я смотрю с интересом и с некоторым страхом. Стук в дверь. Гость. Незнакомый, смутно что-то вспоминаю. Обычное: “Вы меня не узнаёте, мы встречались там-то и там-то”. Чем-то мне не нравится, внушает страх и отвращенье. Ещё стук. “Наверное, Сапунов”, – говорит. Ужас. Действ<ительно>, Сапунов. Юр<очка> уже тут каким-то чудом. Ник<олай> Ник<олаевич> только постарел и немного опух. Я в крайнем ужасе крещу его. “Да воскр<еснет> Бог” и “Отче наш”. Он весь перекосился от злости. – Однако вы любезно, Мигуэль, встречаете старых друзей. – Вот ещё, будут ко мне таскаться всякие покойники! – Теперь я ясно знаю, что и первый – умерший. Юр<очка> вступается. – Что вы, Майкель, тело Ник<олая> Ник<олаевича> не найдено, он мог и быть в живых. – А что вы боитесь креста? – Да, ханжество-то это пора бы бросить. Удовольствия мало».

(Цит. по: Н. А. Богомолов. Вокруг «Форели». С. 176–177)



Шестой удар / Баллада

Ушёл моряк, румян и рус,
За дальние моря.
Идут года, седеет ус,
Не ждёт его семья.
Уж бабушка за упокой
Молилась каждый год,
А у невесты молодой
На сердце тяжкий лёд,
Давно убрали со стола,
Собака гложет кость, –
Завыла, морду подняла…
А на пороге гость.
Стоит моряк, лет сорока.
– Кто тут хозяин? Эй!
Привёз я весть издалека
Для мисстрис Анны Рэй.
– Какие вести скажешь нам?
Жених погиб давно! –
Он засучил рукав, а там
Родимое пятно.
– Я Эрвин Грин. Прошу встречать! –
Без чувств невеста – хлоп…
Отец заплакал, плачет мать,
Целует сына в лоб.
Везде звонят колокола
«Динг-донг» среди равнин,
Венчаться Анна Рэй пошла,
А с нею Эрвин Грин.
С волынками проводят их,
Оставили вдвоём.
Она: – Хочу тебя, жених,
Спросить я вот о чём:
Объездил много ты сторон,
Пока жила одной, –
Не позабыл ли ты закон
Своей страны родной?
Я видела: не чтишь святынь,
Колен не преклонял,
Не отвечаешь ты «аминь»,
Когда поют хорал,
В святой воде не мочишь рук,
Садишься без креста, –
Уж не отвергся ли ты, друг,
Спасителя Христа?..
– Ложись спокойно, Анна Рэй,
И вздора не мели!
Знать, не видала ты людей
Из северной земли.
Там светит всем зелёный свет
На небе, на земле,
Из-под воды выходит цвет,
Как сердце на стебле,
И всё ясней для смелых душ
Замёрзшая звезда…
А твой ли я жених и муж,
Смотри, смотри сюда! –


«Успокаиваюсь, преодолевая отвращение целую холодного Сапунова, знакомлю с Юр<очкой>. Садимся как гости на тахту. Заваливаемся. Да, ещё в пылу спора он вдруг предлагает мне 1000 рублей. Вытаскивает пачку. Я помню, что если снится покойник, от него ничего брать, ничего ему давать не следует, отказываюсь. Тот понял мою мысль, перекосился и спрятал деньги. “Ну, как хотите”. Новый гость. Заведомый покойник. Симпатичный какой-то музыкант. Все они плохо бриты, платья помяты, грязноваты, но видно, что и такой примитивно приличный вид стоил им невероятных усилий. Все они по существу злы и мстительны. У Сапунова смутно, как со дна моря, сквозит личное доброжелательство ко мне, хотя вообще-то он самый злокозненный из трёх. Расспросы о друзьях. “Да, мы слышали от того-то и того-то (недавно умерших)”. Как они там говорят, шепчутся, злобствуют, ждут, манят. “У нас вас очень ценят”. Будто о другой стране. Загробная память ещё при жизни. Собираются уходить. – Как хорошо посидели. Приятно вспомнить старину. Теперь осталось мест шесть-семь, где можно встречаться. Боже мой, они будут ко мне ходить! Выхожу проводить их. На лестнице кто-то говорит: “И к вам повадились. Это уж такая квартира, тут никто и не живёт”. Пили ли они или ели, я не помню. Курить курили. Не изображение ли это нашей жизни, или знак?»

(Цит. по: Н. А. Богомолов. Вокруг «Форели». С. 177)


Она глядит и так и сяк, –
В себя ей не прийти…
Сорокалетний где моряк,
С которым жизнь вести?
И благороден, и высок,
Морщин не отыскать,
Ресницы, брови и висок, –
Ну, глаз не оторвать!
Румянец нежный заиграл,
Зарделася щека, –
Таким никто ведь не видал
И в детстве моряка.
И волос тонок, словно лён,
И губы горячей,
Чудесной силой наделён
Зелёный блеск очей…
И вспомнилось, как много лет…
Тут… в замке… на горе…
Скончался юный баронет
На утренней заре.
Цветочком в гробе он лежал,
И убивалась мать,
А голос Аннушке шептал:
«С таким бы вот поспать!»
И лёгкий треск, и синий звон,
И огоньки кругом,
Зелёный и холодный сон
Окутал спящий дом.
Она горит и слёзы льёт,
Молиться ей невмочь.
А он стоит, ответа ждёт…
Звенит тихонько ночь…
– Быть может, душу я гублю,
Ты, может, – сатана:
Но я таким тебя люблю,
Твоя на смерть жена!



Любовь в грехе, смертная и неотвратимая, – Эрос страшный и проклятый. «Покойники смешалися с живыми». Следом за воспоминаниями приходят любовь и стихи, а потом лишь призраки их…
– Безволие – преддверье высшей воли! Последний стыд и полное блаженство! Зелёный край за паром голубым!
Зелёный – цвет траура. Зелёные глаза, зелёная страна, зелёный край за паром голубым.
– Кто выдумал, что мирные пейзажи не могут быть ареной катастроф?
Не выдумал ли это сам поэт?
– В человеке великое то, – проповедовал Заратустра, – что он – мост, а не цель; что можно любить в человеке, так это то, что он есть переход и падение. (Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра». С. 9).
Современный мир, – буржуазный, как мораль, что позволяет уничтожать вечные города, – всё чаще в тени мирных своих пейзажей рождает арены катастроф.
– О, старый мир! Пока ты не погиб… – воскликнул Александр Блок.
Его не спасёт ни старый горн и ни последний стыд. Одна лишь варварская серебряная форель, что бьётся о лёд.
О, старый мир!..
М. А. Кузмин – скифский мост, по которому могут пройти души на своём пути к обетованной земле. Он принимает людей такими, какие они есть. Кузмин любит со страстностью Анны Рэй «весь жалостный состав» со всей его дьявольской начинкой, – «в нём наша суть искала и любила». Последний стыд и полное блаженство – и то и другое – возносит дух над дебрями мрака и зла.
– Забыли вы, что в мире есть любовь, которая и жжёт, и губит! (А. Блок)
И то, и другое – серебряная форель, оружие, необходимое, чтобы скопленная клоака современности не поглотила живые души.


Седьмой удар

Неведомый купальщик
Купается тайком.
Он водит простодушно
Обиженным глазком.
Напрасно прикрываешь
Стыдливость наготы –
Прохожим деревенским
Неинтересен ты.
Перекрестился мелко,
Нырнул с обрыва вниз…
А был бы ты умнее,
Так стал бы сам Нарцисс.
И мошки, и стрекозы,
И сельский солнцепёк…
Ты в небо прямо смотришь
И от земли далёк…
Намёк? Воспоминанье?
Всё тело под водой
Блестит и отливает
Зелёною слюдой.
Держи скорей налево
И наплывёшь на мель!..
Серебряная бьётся
Форель, форель, форель!..



От красоты тел к красоте души – едва ли не самый трудный переход в начале пути.
– Мы любим плоть – и вкус её, и цвет, и душный, смертный плоти запах.
И затем от красоты душевной к красоте холодных цифр, к одушевлённой красоте философии и науки, – не мёртвой, безбожной, с борьбой за существование и покойницким естественным отбором, но той науки, что отрезвлена верой в мирные объятья.
Россия – Сфинкс, и она не боится разгадки, тем более, не собирается разбивать себе голову о камни. И Кузмин «как выразитель взглядов и чувств целого круга людей, объединённых общей культурой», действительно «почвенный поэт».
– Мы любим всё – и жар холодных числ, и дар божественных видений.
Александрия, Египет, гробница Менкаура, иудейский Иерусалим и мусульманский Багдад:
– Нам внятно всё – и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений… (А. Блок. «Скифы»).
От жара холодных числ, от возделанного поля культуры поэт получает дар божественных видений.
– Кто, наставляемый на пути любви, будет в правильном порядке созерцать прекрасное, тот, достигнув конца этого пути, вдруг увидит нечто удивительно прекрасное по природе, то самое, Сократ, ради чего и были предприняты все предшествующие труды, – учила Сократа всеведущая Диотима. (Платон. «Пир». С. 121).


Девятый удар

Не друзей – приятелей зову я:
С ними лучше время проводить,
Что прошло, о том я не горюю,
А о будущем что ворожить?
Не разгул – опрятное веселье,
Гладкие, приятные слова,
Не томит от белых вин похмелье,
И ясна пустая голова.
Каждый час наполнен так прилежно,
Что для суток сорок их готовь,
И щекочет эпидерму нежно
То, что называется любовь.
Да менять как можно чаще лица,
Не привязываться к одному.
Неужели мне могли присниться
Бредни про зелёную страну?
– Утонули? – В переносном смысле.
– Гринок? – Есть. Шотландский городок.
Все метафоры, как дым, повисли,
Но уйдут кольцом под потолок,
Трезвый день разгонит все химеры, –
Можно многие привесть примеры.
А голос пел слегка, слегка:
– Шумит зелёная река,
И не спасти нам челнока.
В перчатке лайковой рука
Всё будет звать издалека,
Не примешь в сердце ты пока
Эрвина Грина, моряка.


Человек есть переход и падение. Человек – мост. Человек – путь, а не вещи, разбросанные на пути.
– Я хочу показать людям смысл их бытия: смысл есть сверхчеловек, молния из тёмной тучи – человека. (Ф. Ницше).
Белокурый сумасшедший сверхчеловек. Прекрасный смысл, таящийся в этом образе, умозрителен, не пытайтесь воссоздать его на земле: тогда Эрос святой подменяется Эросом проклятым.
– Но я ещё далёк от них, и моя мысль не говорит их мыслями, – досадует сумрачный германский гений. – Нужно ли сначала разорвать им уши, чтобы они научились слушать глазами? (Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра». С. 11).
– Прекрасное это предстанет ему, – объясняла мантинеянка Диотима, – не в виде какого-то лица, рук или иной части тела, не в виде какой-то речи или знания, не в чём-то другом, будь то животное, Земля, небо или ещё что-нибудь, а само по себе, всегда в самом себе единообразное; все же другие разновидности прекрасного причастны к нему таким образом, что они возникают и гибнут, а его не становится ни больше, ни меньше, и никаких воздействий оно не испытывает. (Платон. «Пир». С. 121).
– Кузмин – поэт любви, именно поэт, а не певец. Его глубина чисто языческая, и он идёт по пути, намеченному Платоном, – от Афродиты Простонародной к Афродите Урании. (Н. С. Гумилёв. «Письма о русской поэзии». С. 75).


Одиннадцатый удар

– Ты дышишь? Ты живёшь? Не призрак ты?
– Я – первенец зелёной пустоты.

– Я слышу сердца стук, теплеет кровь…
– Не умерли, кого зовёт любовь…

– Румяней щёки, исчезает тлен…
– Таинственный свершается обмен…

– Что первым обновлённый взгляд найдёт? –
– Форель, я вижу, разбивает лед. –

– На руку обопрись… Попробуй… встань…
– Плотнеет выветрившаяся ткань…

– Зелёную ты позабудешь лень?
– Всхожу на следующую ступень! –

– И снова можешь духом пламенеть?
– Огонь на золото расплавит медь.

– И ангел превращений снова здесь?
– Да, ангел превращений снова здесь.



Под Новый 1924-й год у поэта собираются старые гости со своими подарками: «У нас вас очень ценят». Мёртвые или живые? Кто они? Ангелы, демоны, герои-любовники, мистификаторы… Жизнь – непрерывное творческое становление, спасение или гибель, игра ва-банк.


«Ко мне явились...
Конечно, анахронизм, фантастика, новогодний вздор. Новый год крепче других старых праздников, так как он вовсе не праздник. Мерило времени, вроде версты. Кончается одна, начинается другая. Конец и начало – таинственны. Опять метафизика, чуть не мис…
– Тс-с!
Одним словом (брошусь головой в воду), ко мне явились человек двенадцать, один, как другой, в одинаковых ливреях, неся одинаковые картонки из гнутых лакированных планшеток с надписями. Пришли, поставили, поклонились и ушли.
Самое трудное место проспал».

(М. А. Кузмин. «Тс-с!.. Подарки к Новому году». С. 440)


– Чуть не мис…
Конечно, мистерия, мистификация, таинство, конечно – самое трудное место: так опасно здесь из мистерии Заратустры пасть в самообман и взамен сокровищ на небесах копить клоаку избытка физических сил в срединном моменте жизни.


«Не грех ваш, – ваше довольство взывает к небу, сама ваша скудость в вашем грехе взывает к небу.
Где, однако, та молния, которая лизнёт вас своим языком? Где то безумие, которое нужно было бы привить вам?
Смотрите, учу вас познавать сверхчеловека: он есть эта молния, он – это безумие».

(Ф. Ницше. «Так говорил Заратустра». С. 9)



Двенадцатый удар

На мосту белеют кони,
Оснежённые зимой.
И, прижав ладонь к ладони,
Быстро едем мы домой.

Нету слов, одни улыбки,
Нет луны, горит звезда –
Измененья и ошибки
Протекают как вода.

Вдоль Невы, вокруг канала, –
И по лестнице с ковром
Ты взбегаешь как бывало,
Как всегда в знакомый дом.

Два веночка из фарфора,
Два прибора на столе,
И в твоём зелёном взоре
По две розы на стебле.

Слышно, на часах в передней
Не спеша двенадцать бьёт...
То моя форель последний
Разбивает звонко лёд.

Живы мы? и все живые.
Мы мертвы? Завидный гроб!
Чтя обряды вековые,
Из бутылки пробка – хлоп!

Места нет печали хмурой;
Ни сомнений, ни забот!
Входит в двери белокурый
Сумасшедший Новый год!



– Один и тот же Амур с традиционным колчаном слетает к поэту в полдень из золотого облака и сидит с ним в шумливой зале ресторана, – говорил о нём Н. С. Гумилёв. – И там, и тут – тот же «знакомый лик». Это безумие, да, но у него есть и другое название – поэзия. («Письма о русской поэзии». С. 154).
– Так что же было бы, – спрашивала мудрая мантинеянка Сократа, – если бы кому-нибудь довелось увидеть прекрасное само по себе прозрачным, чистым, беспримесным, не обременённым человеческой плотью, красками и всяким другим бренным вздором, если бы это божественное прекрасное можно было бы увидеть во всём его единообразии? Неужели ты думаешь, что человек, устремивший к нему взор, подобающим образом его созерцающий и с ним неразлучный, может жить жалкой жизнью? Неужели ты не понимаешь, что, лишь созерцая прекрасное тем, чем его и надлежит созерцать, он сумеет родить не призраки добродетели, а добродетель истинную, потому что постигает он истину, а не призрак? А кто родил и вскормил истинную добродетель, тому достаётся в удел любовь богов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он. (Платон. «Пир». С. 122).


Заключение

А знаете? Ведь я хотел сначала
Двенадцать месяцев изобразить
И каждому придумать назначенье
В кругу занятий лёгких и влюблённых.
А вот что получилось! Видно, я
И не влюблён, да и отяжелел.
Толпой нахлынули воспоминанья,
Отрывки из прочитанных романов,
Покойники смешалися с живыми,
И так всё перепуталось, что я
И сам не рад, что всё это затеял.
Двенадцать месяцев я сохранил
И приблизительную дал погоду, –
И то не плохо. И потом я верю,
Что лёд разбить возможно для форели,
Когда она упорна. Вот и всё.

1927






https://www.youtube.com/watch?v=toL6U6vKjIk

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapter_6_4.htm


Рецензии