Огонёк. Ольга Ланская

Было это в году так 99-м, как раз под Новый год, и не просто год, а новое тысячелетие.

Может, потому и запомнилось. А может, и не потому, хотя историй странных случалось тогда много, а почему, не знаю.
 
Словно с людьми что стряслось. Словно крутил их кто-то, как кудельку на веретено, в жгутик судьбы скручивал.

Кто?
Да кто ж это знает?
Работала я тогда в учреждении на Лебедева. Ну, ты знаешь, филиал "Крестов" для малолеток.

И вот, с одной декабрьской партией привезли к нам парня. Не заметить невозможно его было.

Свет от него шел. Не поверишь. Идет он в строю наших, а никого, кроме него, не видно. Потому, что свет от него.
К нам редко такие-то попадают. Очень редко.
Я в охране всю жизнь прослужила, семейная профессия, можно сказать. Но такое первый раз видела. Отец мне рассказывал о них, он их чаще видел. Ну, так это в какие времена! Не в наши.

В наши времена на Лебедева народец попадал простой и одинаковый. Все серые, скошенные от страха и безнадеги. Потухшие. Потому, что вину свою знали и выкаблучиваться перед нами резона у них не было.
В сизо, или в тюрьме человека в первые же минуты видно. Вот как войдет он, так и вся его судьба перед тобой, как букварь раскрытый. "Мама мыла раму…"

Гляжу я на этот Огонек и думаю, не прожить тебе здесь долго-то, гасить сразу начнут. Если только кто из дедов под крыло не возьмет.

 
Да кто ж такого возьмет? Яркий больно.
 
Да и дедов у нас таких уже не осталось. Сильных-то… Подчистила их судьба под новый год, под новое-то тысячелетие. Все по моргам развезены, как и остальные, попроще. Все весны ждут. Весной землю рыть легче. Бульдозером ли, лопатой. Весной оно легче.

И тут вспомнила я про Пахомыча. Был у нас в одной камере такой жилец. То ли о нем забыли, то ли что.
 
Родни у него, видимо не было, передачками не напоминали, а у следователей свое что-то стряслось, видимо.
 
Может, прибили его следователя, и лежит он в каком-нибудь из подвалов с номерком на пальце среди таких же "безымянных", весны ждет, а дело Пахомыча затерялось.
Но не наша это епархия. Наше дело – охрана. И чтобы порядок, как положено.

Шепнула я Сашке из конвоя:
– Откуда такой-то парнишечка к нам принарядился?

Тот плечами пожал, отвернулся.
 
Неразговорчивые они у нас, это понятно. Но уж больно нервно он в отказ-то слинял, больно скоро…

Глянула я на новенького, а он стоит, словно вокруг него не тюремные стены, и не воры-убийцы да насильники.

Спокойно стоит. Твердо и ясно. Не то чтобы улыбается, нет. А так, будто за плечами у него вся наша грешная Россия, в нищете и слезах скукожилась от непосильного горя, а он не то плечами своими ее прикрыл, не то молитвой.

Сейчас и не скажу, почему я тогда про молитву подумала.
 
Кресты-то с них всех при аресте срывают. Давняя традиция. Нельзя, считается, с крестом в тюрьму-то. А про молитву словно шепнул мне кто-то.

И помчалась я по этажам-переходам к Николаичу, заму нашему и говорю:
– Николаич, там новеньких привезли.
– Ну, – говорит. – Знаю. И что?

А я обомлела вся, что сказать, не знаю. Что в партии новеньких один святым светом светится?

– Ты чего, – говорит. – Ты чего, Зинаида побелела-то? Присядь. Чай будешь?

Головой мотаю, нет, мол, не буду, а сказать не могу. Все будто вижу, как их сейчас по камерам-то распределят, да как шагнет мой Огонек в бездну-то…

А Николаич поднялся аж во весь рост, наклонился ко мне через стол, шепотом мне хриплым таким:
– Что? Кого-то из твоих привезли?

Опять мотаю головой: нет, мол.

И чувствую, что, если не скажу ничего, выпнет он меня сейчас из кабинета, как горошинку и лететь я буду далеко и долго.

– Пахомыч, – говорю.
– Что – Пахомыч? Помер, что ли?

– Нет, – говорю. – Парня новенького определи к нему, к Пахомычу. Нельзя такого к обычным-то, нельзя. Забьют.

– Какого "такого"? – Николаич аж в бас рванулся.

Не любил исключений. Не потакал. Афганец он. Они особенные у нас были, афганцы-то. С ними не пошутишь. Они свой ад прошли. Свои контузии.

– Святой он, Николаич, понимаешь? Святого к нам привезли. Мне отец о них рассказывал… Бывают такие…

– Пошли, Зинаида, посмотрю-ка я на твоего святого.
И пошагал впереди меня.

А у нас форма была, как у военных в Великую Отечественную. Видимо, много ткани наготовили, да шить из нее уже не для кого было, вот нам и досталась. Сапоги высокие, юбочки узенькие. В них колени как связаны. Широко не шагнешь. Но ничего, бегу я мелкими шажками за Николаичем, едва поспеваю.

Пришли мы, а половины уже нет. Определили.

Николаич глянул на оставшихся и сразу увидел моего-то. Сразу. Вот, не зря, видимо, люди говорят, что те ребята, что служили в Афганистане, особенные какие-то. Может, для того их Бог и в живых оставил, чтобы немного хоть мир наш, с колес сорвавшийся, подправляли, не знаю…

Взял списки, что-то выяснил, что-то сказал, кому следует, и ушел.

А день к вечеру уже. Новая смена подъехала и Ванька мой с ней. Они с Николаичем друганы были, служили вместе. Я ему все и выложила – так, мол, и так.

Засмеялся:
– Езжай домой, Зинаида, – говорит. – Смена твоя уже приехала.
И опять смеется.
– А как же мой? – спрашиваю.
– А твой перед тобой, – говорит.
И опять смеется.

Чмокнул в щеку:
– Марш домой, дети ждут!
И ушел.

Поняла я, что ничего от меня уже не зависит, что могла – сделала, а сделала ли что, не знаю. С тем и уехала.

А назавтра узнала, что не подвел меня Николаич, что взял Пахомыч Святого-то под контроль.
 
В тюремной науке много тонкостей. Не зная их, не всегда выживешь, а если и выживешь, то неизвестно, каким. И человеком ли…

Но вот, что интересно. Дня через три-четыре выводят группу на свиданку с матерями. Кому они, кроме матерей-то нужны, когда к нам попадают? А о матерях я молчу, потому, что говорить о них еще больнее, чем о сыновьях их под заключку подставленных.

И смотрю, в центре группы как светом сверкнуло. Мой Огонек стоит.
Значит, и к нему мать пришла.

А система свиданий у нас такая: одну группу заводят в комнату – по числу телефонов у звуконепрницаемой стены, застекленной от приступочки, на которой телефоны, до самого потолка.

А с другой стороны впускают столько же матерей.
И дают им несколько минут – по телефону поговорить и через стекло друг друга увидеть.

А мы в это время в комнате, из которой оба эти отсека просматриваются, смотрим и слушаем, о чем говорят.

Я схватила ту трубку, на которую разговор моего Огонька с матерью выведен, и слышу, она кричит ему:
– Сыночек, я у прокурора была. Тебя по ошибке арестовали. Двойник какой-то у тебя есть. Рецидивист. Все совпало – фамилия, имя, отчество. По ошибке, слышишь, сыночек! Я пробилась к прокурору, не пускали сначала, пробилась. Оформляют сейчас освобождение твое, слышишь, сыночек?

А он тихо так:
– Ма, ты успокойся. Присядь, слышишь? Как отец? Успокойся, Ма. Присядь.

– Не могу, – говорит. – Мне в туалет надо. Я 178-я в очереди-то была!

И ладошку, на которой они, родные наших "подопечных", фломастером номера в очередях пишут – на сдачу продуктов, или на свидание, если следак разрешил, – показывает сыну, к стеклу прижимает ладошку-то с номером.

И вижу я, не в себе женщина.
 
– С утра я здесь. Тебя по ошибке взяли, слышишь, по ошибке! Прокурор обещал сегодня все оформить, потерпи немного, завтра я заберу тебя отсюда, сыночек!

А он ей:
– Ма, не уходи, побудь немного. Успокойся.

И так говорит, будто знает, что врет прокурор, и одним днем ничего не обойдется.

Не выдержала я, вмешалась в разговор:
– Я сейчас подойду к двери, как услышите, что ключ поворачивается, бегом ко мне. Провожу Вас, вернетесь и еще поговорите с сыном.
И ему:
– Ты жди. Сейчас мать вернется.

А она не понимает:
– Кто это? – спрашивает.

К сыну спешила, не огляделась даже. И не подумала, зачем тут в третьем отсеке за стеклом наша команда с телефонными трубками сидит.

– Посмотрите налево, – говорю. – Видите меня?
– Вижу, – говорит. 

Рванулась я к материнской половине, ключом дверь отперла:
– Пойдемте!

Она идет ко мне, а сама голову к сыну повернула и все приговаривает:
– Я сейчас, я сейчас!

И не думает, что сын-то ни слова не слышит. Без телефонной трубки.

И все улыбается растерянно. Словно тоже ничему видимому да обещанному не верит, во что-то другое смотрит…

Я таких людей не встречала больше. Ни до, ни после…

Пробежались мы с ней по железным тюремным лестницам, по ним же вернулись. Открыла я двери своими ключами, закрыла ими же.

И стояла я, и смотрела, как разговаривают два этих человека, которых случайно зацепила какая-то нечисть черным когтем и уволокла из нормальной жизни в нашу зарешеченную, и вроде бы отпустить даже обещала…

И не было у меня ни сил, ни желания прослушивать дальше их разговор.

…Да, лютый был декабрь в том году, лютый.
А через три месяца, когда потеплело, когда пахнуло в Петербурге неясной весной, прочитала я в газете, что убили того мальчика.

Убили и за город в Бернгардовку вывезли. В надежде, что не найдут и не опознают. Но это – уже другая история…

Санкт-Петербург


Рецензии