I часть. Письмо

...Через года твоего лечебного голоса. Через осени прогулок по проспекту. Через месяцы, прожитые с тобой в панельном доме в самом сером городе на свете. Через книги, прочитанные с тобой, через разговоры на тёплой кухне, через сигареты, которые ты покупала мне.
Я пишу тебе последний раз, моя добрая Щучка.
Через это всё. Я не в силах врать. Правда, последний.
В приморский город пришла весна, которую я ненавижу. Сегодня ровно девяносто дней, как живу в ярком хаосе пёстрых хижин, цветастых платьев – они начинают носиться с самой зимы. Меня с трудом это всё отвлекает. Спасаться будущим так сложно и дико, а прошлым жить невозможно. Настоящее же убивает весельем.
Поперёк лба я обнаружила две глубокие морщины – постарела. То, что мы пережили с тобой, обошлось с нами несправедливо и после. Я хотела увидеть тебя среди всех них, увидеть твоё лицо, но я не смогла бы продержаться минуту. Хотела спросить о тебе, но знаю, что буду заливаться слезами, читая твой размашистый почерк. Хотела просто спросить. О чём-нибудь. Но нельзя – это пытка. Я решила, позволила себе решить, что нашей переписки не будет.
Мы, возможно, даже не встретимся. И, веришь ли, меня это терзает каждодневно. Я вспомнила: «Отличайте кровь на руках врача от крови на руках палача», это здесь кстати, но всё только сильней запутывает. Я врач и палач. Сразу.
Мне очень больно, Щука. Больно писать всё это, запутанное. Таблетки уже не помогают – я у психолога постоянный клиент… спасибо, что не у психиатра, но… мало успокаивает. И ты, наверное… хотя, я всегда верила в тебя. Ты сильная, очень сильная, сильнее всех мужчин, каких я знаю. Если бы ты ходила к психологу, меня давно пора бы было в лечебницу.
Итак, таблетки не помогают. Я похудела, теперь ещё костлявей, чем была, но ты не переживай. Всё устаканится, зарастёт.
Сколько нас знаю, а боюсь написать лишнее.
Хилону – тринадцать лет лишения. Его сразу нашли, он не успел. Отпустили условно, ухаживает за матерью, у неё стадия коагулопатии. Мы виделись с ним полтора месяца назад, мельком. Он поседел и почти не разговаривает. Сказал, что мать ничего не знает, и что будет рад наконец скоро покончить «с этим местом». Больше мы не встречались.
Последнее время вспоминаю наши вечера. Они ведь просто были. Как возобновить такое? Нет, ни с кем, никогда больше! Ни твоих глаз не найду, ни укоров, ни обид наших и ссор. Помнишь, мы дрались в комнате, сшибали чашки и бумаги, из-за мелочи? Это было прекрасно, как все моменты наедине, которые нас связывали и… связывают. Вспоминаю, как шли из музея летом. Совсем недавно это было, только месяцев восемь назад. Вспоминаю, как чистили золото. И ещё много всего, но перечисление это скоблит по моим венам. Вспоминать – как ломом внутрь тела, через голову до сердца, и боль отдаётся в зубах. Я очень скучаю. И год назад не представляла жизни без тебя, а теперь тебя не представляю в жизни. Так беспокойно и дождливо, а кругом только праздники, птицы и Польша.
Знаешь, чего я боюсь и всю жизнь теперь буду бояться? Если с тобой что-нибудь произойдёт, я не смогу об этом узнать. И если всё же узнаю – не первой, как обычно. Для меня это самый правдивый страх. Будь уверена, что я тебя не забуду. Но ты не отвечай: я уеду в другой город, не скоро, может быть. Ещё западней, и так дальше, пока не встречу волны океана.
Сколько силы во мне скрывалось, сколько тяги! А я бы это отдала – за наше время, ещё раз, на повтор. Менять, меняться и не изменять. Но это странно, как и цитирование Столыпина в собственном письме. Просто спасибо. За всё спасибо. За меня. За тебя. За тебя во мне.
Стыдно, что шлю электронно. Надеюсь, к лучшему – чтобы не видеть следов от моих рук и слёз. По-лермонтовски долго прощаюсь с тобой. Целую – «через сотни разъединяющих вёрст», между бровей, и по пепельной голове глажу.
Ты у меня вместо Пастернака, Кёртиса и «Палл Малла».
P.S. Я украла у тебя гравюру. Надеюсь, не самую лучшую – знаю, как ты к этому относишься… но если не в силах понять – ту самую, с Марисой и январём за окнами.

Полина.
Колобжег, март.


Рецензии