C 22:00 до 02:00 ведутся технические работы, сайт доступен только для чтения, добавление новых материалов и управление страницами временно отключено

Липки. Гл. 8

БАБУШКИНЫ СКАЗКИ 

       —…И стали они жить-поживать, да добра наживать, — бабушка поправила у меня в ногах лоскутное одеяло, подоткнув аккуратно края.
       — А теперь про Чудиков, что в колодце жили.
       — И, милай, я и раньше-то ее с пятого на десятое знала, а сейчас, поди, и вовсе забыла. Где мне с моей дырявой памятью упоминать.

       Мы вдвоем коротаем вечер. Я уютно улегся на своем сундуке у окошка, сложив руки поверх яркого лоскутного одеяла, а бабушка с вязаньем устроилась у меня в ногах. На четырех спицах висит почти готовый носок, и, вывязывая его пятку, бабушка не глядит на работу. Руки делают все сами, по памяти.
Сверху, из-под большого зеленого абажура, льется неяркий ровный свет, недостающий до углов комнаты. Там полумрак и неясные тени от вешалки и картины на стене, на которой запорожцы пишут письмо турецкому султану. Эта живопись — творение старшего сына бабушки, дяди Вити. Он служит где-то в Тамбовской области агрономом, а досуг тратит на краски и кисти. Приезжая в отпуск, дядя мой непременно привозит свое новое  творение в подарок родителям. Чаще всего это репродукция с какой-нибудь известной картины, но есть и пейзажи на сельские темы. В кухне над кроватью висит довольно большое полотно с коровами в роще у речушки. Одна корова на переднем плане пьет воду из речки, и, куда ни встань, все будет казаться, будто она смотрит только на тебя. Мне это видится верхом совершенства в дядиной живописи и особенно нравится. При всяком удобном случае я показываю это чудо каждому новому человеку в нашем доме и от души радуюсь его удивлению, когда тот озадаченно произносит;

       — А ведь верно! Гляди-ка... А ежели сюда встать? Надо же, опять глядит! А сюда?.. Чудеса, да и только!
       Я в восторге, оттого что сумел озадачить взрослого, и безмерно горжусь художественным мастерством своего дяди-агронома, создавшего такой шедевр.
       — Ну не про чудиков, тогда другую какую-нибудь. Или нет, баб, ты когда еще обещала рассказать, как молодой была.
       Я давно жду от нее этого рассказа. Она много раз начинала его для меня, но все как-то не получалось. То одно, то другое отвлекало. И вот сегодня, когда дела все переделаны, в доме только мы двое, а впереди целый вечер, рассказ этот я, возможно, услышу от начала до конца.

       — Что ты, что ты, когда это было! Сколь годов улетело! Где в памяти удержать... Тут не упомнишь, что вчера делала, а ты хочешь заставить вспомнить такую старину. И не думай!
       Но я-то вижу, что бабушка моя больше для вида отнекивается и оттягивает время начала рассказа, что ей самой уже хочется поведать мне историю своей жизни. Может, вспоминает, а может, хочет, что б я еще попросил. Так у меня не заржавеет:
       — Ну, бабуль. Ну, пожалуйста. Ты ведь когда еще обещала. А времени все не было и не было. Теперь вот самое время и пришло. И бабушка больше не сопротивляется.

       — С чего ж начать? Давно это было. Жили мы тогда в Красном Куте за Волгой, в маленькой покосившейся избенке. Папаша мой, пока жив был, приторговывал помаленьку красным товаром,
       — А что такое — красный товар?
       — Красный товар-то? — бабушка поворачивает голову и долго глядит на меня. — Красным товаром раньше мануфактуру называли. Материю всякую. Ткани, в общем. Ну вот. А тут погорели мы. До тла-то не выгорели, однако пропало много. Люди говорят, пришла беда, отворяй ворота. Папаша и без того попивал, а тут и вовсе запил горькую, да так крепко, что все оставшееся барахлишко на распыл по ветру пустил, и сам через год от белой горячки помер. И остались мы с мамой одни бедовать. Я в семье младшая была, всего не упомню. Но каково ей с нами, шестью ртами, приходилось, понимала. В семь лет отправила меня мама в школу. Походила я, значит, туда два месяца, она мне и говорит:

       — Хватит, дочка. "Саша-Маша" писать умеешь, иди в люди нянчить, не маленькая. На этом мое образование и кончилось.
       — И чего ж? С тех пор ты никогда и не училась?
       — Где уж, милый, учиться. Тогда до того ли было. Потом-то я с грехом пополам приспособилась и слова складывать, и книжки легкие читать. Но это уж, когда было! А в те года, слава Богу, подпись свою ставила. Многие и так не умели. Крест чертили или палец прикладывали.
 
       Ну вот. Отправили меня, стало быть, к Волковым в богатый дом ребятенка нянчить. Они, Волковы-то, хлебом торговали. Свозили его в Астрахань и там продавали, тем и жили. Неплохо жили. Крепко. А сестра моя старшая — Поля, за Волковским Василием замужем была, ее, значит, из бедной семьи в богатую сосватали за красоту. Вот Полиного сынишку Ваню я и нянчила. Племянника своего, стало быть.
       — Это какого Ваню? — вновь задаю я вопрос, — Нашего дядю Ваню? Куйбышевского? Профессора?
       — Его, его, — бабушка улыбается. — Это он нынче профессор. А тогда тому профессору от роду и года не было. Животом все маялся да золотухой постоянно болел. Но слушай дальше. Живу я, значит, у Волковых, По хозяйству, что прикажут, помогаю, Ванюшку нянчу. А командовала в доме тетка Катерина — жена старшего сына. Сами-то старики хворали. Все больше на печи да на заваленке обитались. А хозяйство в Катерининых руках. Ох, и доставалось мне от нее поначалу! Она сама каждый день до свету вставала и меня поднимала;
       — Хватит бока пролеживать. Не дармоедку в дом брали, работницу. Ртов у нас и своих довольно.

       — И начиналось: "Малашка, подай то, Малашка, принеси это!" — только успевай поворачиваться. А мне едва семь годочков миновало, к полудню под собой ног не чуешь, а тут время обеда:
       "Малашка, марш лапшу крошить!" А у самой, у Катерины, нож в руках так и мелькает, так и мелькает. Вжик да вжик. Где мне за ней поспеть. Одно думаешь:
только б не осерчала. А то подзатыльник мигом схлопочешь. Рука у ней к любой работе привычная, тяжелая. Бывало, такую затрещину отпустит, в глазах темно делается. Вот и стараешься. Лишь одна в голове мыслишка вертится, как бы с лапшой и пальцы свои не покрошить. Вот так до вечера юлой и вертишься. А ночью не раз и не два к ребенку встанешь, коли проснется, и давай зыбку качать, пока не успокоится. Охо-хо-хо-хо-хо. Грехи наши тяжкие. А то еще случай был:

       — Ступай, — говорит мне как-то тетка Катерина, — вымети золу из печки в бане, К вечеру истопить надо. Париться будем. Да гляди, чтоб чисто было. — Ну, пошла это, значит, я. Ведро взяла с собой поганое, чтоб было куда золу выгребать, совок. А загнетка у печи высокая. Я ящик поставила с краю, сколь достала, выгребла, а дальше ручонок-то не хватает. Что делать? Ну и залезла я в ту печку. Золу гребу под себя, а она в рот, в нос лезет, дышать не дает. Из печки дым коромыслом. А выгрести надо. Как же: тетка Катерина заругает. Я и стараюсь. И вот слышу ее голос;
       — Маланья! Малашка, где ты?!
       — Тут я, — это я ей из печки откликаюсь.
       — Да где тут-то? Фу ты, дьявол, ни зги не видно! - А зола на пол сыплется, по всей бане летает — меня и не видать.
       — Да вот же она я, в печи, — отвечаю. А сама вылезти хочу и не могу, застряла ни взад, ни вперед. Испугалась я тогда, и давай реветь белугой.

       Вытащила Катерина меня оттуда, а я хуже трубочиста: вся в копоти да в
саже.
       — И чего это тебя туда понесло, дуреху?
       — Вы ж сами, тетенька? велели, чтоб чисто в печи было. Снаружи-то мне никак не достать, — отвечаю я ей. А сама, как лист осиновый, трясусь. Ну, думаю, всыпет, непременно всыпет.
       — Гляньте на нее, люди добрые: ну анчутка и анчутка. Ступай умойся, горе луковое. А то, не дай господь, кто увидит к ночи, испугается. — Я скорее к бочке с водой. Слава Богу, пронесло на сей раз. Пока я плескалась у
бочки, пока обтиралась, гляжу, тетка Катерина всю баню вымыла, выскоблила, да уже и затопила. Спорая она была в работе. Этого и от других требовала.

       Вот так и жила я у Волковых: родней — не родней, наймичкой — не наймичкой, так сиротствовала целых шесть лет, пока дядя Даня, брат мой старший, не подрос и не поступил на службу к Думлерам в младшие приказчики в лавку.
       — Кто это, Думлеры? — я подтягиваю край одеяла под самый подбородок. Бабушка откладывает вязанье,
       — Думлеры-то? — она опускает свои маленькие натруженные руки на колени, потом одной что-то невидимое стряхивает с юбки и повторяет:
       — Думлеры-то? Думлеры по тем временам бо-о-льшими людьми считались. В Красном Куте у них богатая торговля была, и тут, в городе, дома имели. Люди говорили, много домов им тут принадлежало. Сами-то они были из немцев, поволжских.

       — Как это? — перебиваю я бабушку.
       — Вот так. Была у нас раньше на Волге целая немецкая колония.
Когда-то, еще при царе Горохе, переехали они на дикие земли за Волгу. Их, значит, царь с нашим так порешили. Там и прижились. Села немецкие построили, города даже. Нынешние Маркс да Энгельс и есть те самые бывшие немецкие города. Народ они аккуратный, хозяйственный. Многие разбогатели. Вот и Думлеры из таких были. Ну вот, — бабушка вытирает кончиком платка уголки глаз. — Ходила это я к дяде Дане, помогала ему в лавке. Когда полы помыть, когда товар разложить, когда еще что. В общем, работы хватало. С той, конечно, прежней жизнью не сравнить было. Куда как легче жилось. Работы меньше, да и я постарше. Мне в те поры уже тринадцатый годок миновал. По тогдашнему разумению, почитай, почти невеста.

       — Да уж, невеста! — недоверчиво фыркаю я из-под одеяла. Мне на самом деле тогда не верилось. "Невеста!". Я помню, теткам моим было одной девятнадцать, другой и вовсе за двадцать, а они и не думали о замужестве. Знай, бигудишки крутили да волосы щипцами каждый вечер жгли. Накалят на керосинке специальные, с двумя шарами на концах, щипцы и прижимают теми
шарами волосенки, в папиросные бумажки завернутые. Дух паленый по кухне, дымище! Иной раз бумажка эта, вместе с завернутым в нее клоком волос, так на шарах и остается, А им хоть бы что, палят друг дружку. Нет-нет, и до крика доходит:
       — Ой мамочки! Томка, корова! Куда глядишь!? Всю кожу на голове пожгла, — это, значит, моя младшая тетка неаккуратно процедуру проводит.
       — Ничего, Нинуль, терпи,— невозмутимо отвечает та. — Хочешь выглядеть, терпи!
       — Дура! Я вот тебе потерплю. Следом за мной ты сядешь. Посмотрю я тогда, как ты терпеть будешь.
       — Нарочно я, что ли? Ты смирно сиди, головой не мотай.

       До ссоры в этот раз не доходит. Хотя будь у них времени побольше, ни та, ни другая не уступили бы. Но сегодня им недосуг: с летней площадки Дома офицеров уже слышна музыка. Вот-вот начнется вечер отдыха "Для офицеров, их семейств, курсантов и молодежи города", как кричит с забора ярко размалеванная афиша, прибитая у входа. А у обеих теток на головах еще черт знает что, а за окошком уже нетерпеливо бьют подковами два крепких защитничка в курсантской форме, нет-нет да и поглядывая на наши окна.
       Но пройдет время, и появятся тетки на пороге кучерявые и нарядные. Бабушкина кровь дает себя знать: обе красивы и ладны. Чуть подведенные глаза и губы ярко цветут на свежих девичьих лицах. Крепкие сухие тела прикрыты искусно сшитым крепдешином. Но там, где положено, все круто выпирает и ядрится. Застынут обе молодки на крыльце, как две застоявшиеся кобылицы перед началом скачек. Глазами по сторонам, зырк-зырк:

       — Ну, как, видали, какие мы? Иль не глянемся? Только что дым из ноздрей не валит. Так внутри все горячо и нетерпеливо. Обе прокрутятся вокруг себя по разу.
       — Мам, посмотрите, ничего не выглядывает? — и, чмокнув бабушку в щеку: — Ну мы побежали! — вылетят со двора. Лишь пыль столбом в воздухе. Через се¬-
кунду, на другой стороне улицы, подхватят они каждая своего курсантика крендельком под руку и, вихляя задами, которые и без того бросаются в глаза, направятся со своими кавалерами в сторону ворот Дома офицеров.

       — А, чтоб вам повылазило, — вздохнет бабушка. — Опять у них новые!
       Потом, поздно вечером, заскребутся тетки чуть слышно в окошко. И чуткая бабушка отопрет им крючок, потихоньку ворча:
       — Нажировались, кобылищи. И как не надоест только! Смотрите, принесете в подоле, дед вам головы-то посшибает. Господи, скорей бы какой дурак нашелся да замуж вас забрал, что ли. Нет, видно, перевелись дураки-то.
       - Да ладно вам, мама. Уж и погулять нельзя. Насидимся еще замужем тетки виновато прячут лица с размазанной по губам помадой. От прежнего шика мало
что осталось. Обе моментально сбрасывают с себя верхнее и ныряют под одеяло: вроде бы тысячу лет уже под ним ночуют. Проходит короткое время, и с их кровати доносится едва слышный возбужденный шепот. Тетки делятся впечатлениями.

       — Бабуль, а как ты с дедушкой встретилась? — снова вцепляюсь я в бабушку.
       — Поздно уже, Алеша, спать пора. И глаза у тебя уже слипаются.
       — Не поздно. И вовсе не слипаются, — я в отчаянии, что могу не услышать бабушкину историю до конца, тереблю ее снова и снова. — Расскажи, бабуль. Ну, пожалуйста!
       Но бабушка сама готова продолжать рассказ. Она вновь берет спицы в руки, некоторое время смотрит куда-то под абажур в темный угол, чему-то чуть улыбается и начинает:
       — Дедушка твой молодой красивый был. Ты не гляди, что он сейчас худой да сгорбленный. Время никого не красит. А сорок пять годков назад, и-и, милый, гоголем ходил по улице! Я и глядеть на него не смела. Какое там: он из
семьи богатой, а мы — голытьба. Семейство у них тоже большое было. Дедушка четвертым шел в сыновьях, да после него пятеро народились. Вона сколько ртов. Но все работали, потому и жили в достатке. Богато жили, прямо скажем. Дом в Красном Куте одним из лучших считался. Шатровый, на кирпичном фундаменте. Крепкое хозяйство. Дядя Илья, отец твоего дедушки, да ты его видел у дяди Пети с тетей Фисой, — крутой был мужчина. Всю семью в порядке содержал.

       Своего прадеда Илью я, конечно же, видел и помнил хорошо. По праздникам мы всей семьей собирались у дяди Пети, младшего брата моего дедушки, что жил около Волги на Тулупной. Вот там-то, на Тулупной, в крохотной, но всегда чистой комнатушке и доживал свой век белый, как январский снег, длиннобородый и сгорбленный восьмидесятисемилетний прадед мой, бывший грозный хозяин уважаемого семейства, дед Илья. Он и сейчас в старости выглядел строгим и неприступным и внушал нам, ребятишкам, неизвестно откуда бравшийся суеверный страх. Ходил он мало и медленно, тяжело опираясь на отполированную руками до блеска, суковатую палку, которой сердито стучал об пол, ежели что было не по  его. И частенько нас одергивали взрослые, сами в тот момент старавшиеся не шуметь.
       — Сядьте. Дед Илья молится.
 
       И сразу присмиревшие, на цыпочках мы подбирались к дверям в его комнатушку и сквозь узкую щелку, затаив дыхание, глядели на это таинство.
А дед Илья стоял к нам спиной на коленях, вперив взор в угол с тремя черными от времени иконами, под которыми теплилась лампадка, и что-то неразборчиво бормотал, едва слышно. Проходило какое-то время, и он отбивал земные поклоны: один, второй, третий. Затем снова была молитва, а за нею снова — поклоны. И так долгое время. Не знаю, уж о чем он просил у своего Бога, но мы слышали повторяемые им имена многочисленных его детей: Клавдии, Петра, Марии, Сереги, это он так моего дедушку звал, Ивана, Натальи и еще много-много других имен, которых я не знал, но верно, все это была многочисленная наша родня, разбросанная по белу свету, как семена по полю.

       — Ну вот, — бабушка сложила руки на вязанье, призадумалась. — Бывало, вечером выйдет твой дедушка на улицу с гармошкой
       — Ишь ты, — удивляюсь я, — а я и не знал, что дедушка гармонистом был. У нас в доме и гармошки-то нет.
       — Был дедушка гармонистом, внучек, был, — бабушка чуть заметно вновь чему-то своему улыбается. Видно, ей приятно вспоминать все это. — Только он на улицу с гармошкой, а вокруг уже парни с девками так и вьются,
так и вьются. "Серега, сыграй то, да Серега, сыграй это". Он мастер был меха растягивать, клавиши шевелить. Хоть тебе частушки, хоть и переборы. На любой вкус, в общем. Идет но улице, за ним толпа из парней и девчонок. А он в
середине. Сапоги в гармошку, пиджак только чуть на плечи наброшен, непонятно на чем и держится, картуз набекрень, из-под него чуб торчит. Это они, стало быть, на берег Еруслана направляются. Там у нас молодежь обычно собиралась.

       — И ты? — я смотрю на бабушку снизу вверх, и она мне кажется молодой и красивой, как на той старой фотографии, что висит у нее над кроватью. Там много разных фотографий, но есть две, вырезанные лодочкой, в центре
одной из которых в кружке моя бабушка, а на другой — дед, правда, без чуба. Волосы его чем-то смазаны и расчесаны на прямой пробор, но видно, что они густы и кучерявы.
       Бабушка и сейчас у меня красива, но тогдашняя прямо царевна Лебедь, которую я однажды видел на картинке.
       — И ты ходила? — повторяю я.
       — Я-то? — бабушка двумя пальцами касается уголков рта. — Я не ходила. Куда уж мне!
       — Почему? — удивляюсь я.
       — Ну недосуг было. С восхода до заката у людей наломаешься, потом дома по хозяйству, вот тебе и ночь. Да нет. Чего там, — бабушка сама себя перебивает, — было, конечно, время. И желание было. Мне тогда уже пятнадцатый годок миновал. Только вот не в чем на гулянье идти. Юбчонка одна застиранная, кофточка в штопке. А уж на ногах... — бабушка вздохнула и потерла руками коленки. — Одно слово, с ранней весны до ранних заморозков все босиком, — она замолчала на секунду. — Бывало, утром выскочишь к скотине, а лужи под ногами: "Хрум, хрум, хрум". Ледок, значит, голыми пятками давишь. Вот так и жили. Какое уж тут гулянье!

       Стоишь у ворот в сторонке, смотришь, как все к реке идут. Кто победнее одет, кто побогаче, но все в праздничном, нарядном. И так-то тебе горько вдруг сделается! И слезы катятся, катятся, катятся... Господи, думаешь, да что ж это такое? Да что ж это за жизнь такая проклятущая?!

       — А тут в один день все перевернулось. Стою я как-то у ворот своих. Гляжу, как дедушка твой, значит, мимо с парнями да девчатами по улице идет. А сердце так и обмирает, так и обмирает. Нравился он мне шибко. Но только я и себе самой тогда боялась в этом признаться. И вот, гляжу, он гармонь с плеча снимает, отдает кому-то, а сам ко мне прямиком. Господи, думаю, чего это он?
Стою ни жива, ни мертва. Подходит это он.

       — Здравствуй, — говорит, — Маланья.
       Я ему: — Вечер добрый, Сергей Ильич. — А у самой, кажись, язык к небу прилип, чуть шевелится.
       — Что ж ты, — говорит он дальше, — на речку не ходишь? Иль маманя не пускают?
       Я его до сего часу так-то близко ни разу и не видела, а уж чтобы  разговаривать, и думать не могла. А тут, на тебе, все сразу. Стоит рядом, близко. Хоть рукой до него дотронься. Да только сил моих нету пальцем шевельнуть, не то, что руку поднять. Я, конечно, виду стараюсь не подать. Обычное, мол, дело. Только где там, когда зуб на зуб едва попадает! Однако еще держусь.
       — Отчего ж, — говорю, — не пускают? Пускают. Да ни к чему мне это.
       — Как ни к чему? — это он, значит, мне. — Смотрика? Всем к чему, а ей ни к чему. Из другого теста, что ль сделана? Аль не подросла еще? Тут меня будто бес в бок шибанул. До того я глаза долу держала, а после этих слов его подняла их и прямо па него глянула.
       — Что ж, — говорю, — не подросла? Иль сами не видите? — и медленно так повернулась вокруг себя. Откуда только что взялось. И опять на него гляжу.
А он улыбнулся странно. Руки вот так вот в ворота упер, — бабушка показала, как он уперся руками, — так, что я оказалась между рук его, наклонился ко мне близко, близко, я даже дыханье его на себе почувствовала. А от него табачищем тянет. Только тогда мне этот запах слаще амбры показался.
       — Вижу, — говорит, — потому и подошел. И сразу брякнул: "А, что, Маланья, замуж за меня пойдешь?"
       Вот тут-то я и решила, что конец мой пришел. В голове закружилось все, и в глазах темно сделалось. Ну, думаю, грохнусь сейчас прям на этом самом месте! Да, только Бог миловал, устояла.
       — Смеетесь, — говорю, — Сергей Ильич. Грех так-то вот смеяться.
А он и правда, гляжу, смеется весело да радостно.
       — Жди, — говорит, — Маланья. К Ильину дню сватов зашлю. — Не успела я ему ничего ответить, да, какое там отвечать, когда от слов от его таких у меня внутри все обмерло, как он обнял меня крепко и прямо при всех, все-то девки да ребята тут же стояли и видели картину эту, в губы поцеловал. Потом повернулся и пошел себе, будто ничего и не было. Согласная я, не согласная, так и
не спросил. Вот, как в себе уверен был. Только тут уж я не стерпела:

       — Сергей Ильич! — вслед ему кричу. — А вы хоть бы узнали, может, я против?
       — Вот и подумай, — говорит, — до Ильина дня, тогда сватам моим все и скажешь.
       "Уж и не чаяла я, как того Ильина дня дождаться. Бывало, всю ноченьку до зари не спишь, подушку слеза¬ми мочишь. Когда ж, наконец, тот проклятущий и желанный Ильин день наступит? А время, будто остановилось. Это все еще только на Пасху случилось. До Ильина, считай, три месяца впереди оставалось. Вот уж я тогда намаялась, И верилось, и не верилось. А уж как хоте¬лось-то, чтобы все оказалось правдой. А он, дедушка твой, будто ничего и не было про меж нас, знай себе с гармошкой гуляет да девок смешит. Но я-то замечаю, когда идет мимо, нет-нет да и кивнет взглядом в мою сторону, будто предупреждает, смотри, мол, думай хорошо. А чего там думать, когда я давно для себя все решила...

       Ну тут слухи по улице про сватовство пошли. Соседки теребят, интересуются, правда ли, да правда ли. А что я им скажу, когда и сама ничего толком не знаю. Маме-то я своей все сразу рассказала. Но чего она мне, мама, могла присоветовать...
       — Слава тебе господи, услышал мои молитвы. Счастье подвалило Маланьюшке нашей. В какой дом уходит, с какими людьми породнится!..

       А тут как-то подходит ко мне наш дядя Даня и гово¬рит:
       — Ты, Малаша, с Егором Францевичем будь поласковее. Он мне намекал, что вроде сватать тебя хочет. Эх, ба, думаю, то ни кого, а то, гляди-ка, от женихов отбою не стало. Егор Францевич был двоюродным братом того самого Думлера, в чьей лавке дядя Даня служил. Дядя Даня, значит, младшим приказчиком, а Егор Францевич старшим. Вроде, как компаньоном у брата своего.
       — Ну а ты чего же? — не терпится мне.
       — Я-то? А что и я? Примечала уже, как он на меня поглядывает. Нет-нет, а взгляд его перехвачу. Особливо последнее время, как слух по улице пошел, что Борисенки  к нам сватов засылать собираются. Егор Францевич — человек смирный, аккуратный. Громко не разговаривал, но уж ежели один раз говорил, непременно требовал, чтобы все в срок и по его сделано было. Но вот эта-то аккуратность мне в нем меньше всего и нравилась. Казалось бы, чего уж, наоборот хорошее, редкое даже качество в человеке. Но у него оно каким-то ненормальным было.
Бывало, увидит непорядок...

       — Какой непорядок?
       — Ну я не знаю... Мусор на полу где, или, скажем, вещь не на месте лежит. Так ты скажи попросту, уберите, мол, или на место положите. Нет. Непременно сам возьмется порядок наводить, да так, чтобы все видели,
как он это делает. Еще и посмотрит на виновника, будто тот по крайности из казны миллион украл. Да я двадцать раз готова была за него ту работу выполнить, лишь бы он так на людей не смотрел. А так-то что же, конечно,
приятно было, что сам хозяйский компаньон на меня внимание обратил. Только к тому времени, кроме дедушки твоего, мне уже другого кого и на дух не надо было. Я и карты разбрасывала на него. И по ним выходило, что быть мне непременно за Сергеем Ильичем.

       А осенью и свадьбу сыграли. Вот так вот! С тех пор мы с дедушкой твоим ладно ли, плохо ли, а все вдвоем горе мыкаем.
       — Ну а дальше что?
       — Что ж дальше? Не успели оглянуться, как детишки пошли. Первых-то двух господь прибрал маленькими еще. Но остальные все выжили: Витя, Коля, Тоня — мама твоя, Вена да Нина с Тамарой. Слава тебе господи, все выросли, все на ноги встали. А уж каково мне в замужестве жилось, то отдельная история. Не все вдруг. Надо что-то и на потом оставить, спи, Алеша, время позднее. Вон уже и домовой за печкой притих, спит давно, — бабушка в последний раз поправляет на мне одеяло, украдкой крестит, и я засыпаю.

И снится мне широкая улица. Деревенская — не деревенская, городская — не городская, а по той улице дедушка мой с гармошкой вышагивает, а рядом — бабушка. Оба нарядные и молодые. Ото всех домов подходят к ним люди и дарят цветы. Я так понимаю, что у них свадьба. И подходят они к воротам, у которых стоит дед Илья, такой, каким я его знаю, седой и сгорбленный. Отворяет он те ворота, и проходят молодые во двор, а со двора на крыльцо и в избу. Дед мой, Серега, гармошку на крыльце оставляет. И, откуда ни возмись, я у той гармошки оказываюсь. И только я хочу ее взять, слышу, как дед Илья своей палкой стучит об пол. Не смей, мол, трогать, без спросу, что тебе не принадлежит. И дальше еще снится что-то...
Только этого я уже не помню.


Рецензии