С летнего - на зимнее

С ЛЕТНЕГО – НА ЗИМНЕЕ   

Старики так всё ещё и сидели, будто застыли, в этой главной в отставной его квартире комнате, предполагавшейся нынче для всех гостиною. Посъезжались уже и те, кто не успел, а, может, и не сподобился раньше на сами-то спешные, без отпевания похороны Василь Фёдыча. Поминальный стол, собиравший ещё час вот тому только-только прибывших на сороковины родичей, пусто отсвечивал теперь бокалами да рюмками, так и не убранными с него до сих пор. Гражданский пиджак с орденами и медалями Фёдоровича, накинутый на высокую спинку стула, как-то по-сиротски притулившегося и одиноко стоявшего прямо в торце у этого вечного стола, своего старшего по званию собрата, молча поблёскивал его боевыми и мирными наградами и регалиями. Он ни с кем не намерен был больше общаться.

С большой ламинированной фотографии на тыльной стене комнаты весело глядел, открыв пасть и изящно вывалив набок кончик кокетливого розового языка, серебристо-серый пуделёк Юлька, стриженный под классику и явно чувствовавший своё домашнее превосходство. История его короткой собачьей жизни, правда, закончилась не столь оптимистично. Гуляя окрест со своим тихим и неторопливым хозяином, частенько заговаривавшим с вездесущими соседушками, он привычно и прытко юркнул было под кусты, в свой автономный ежевечерний променад. Но проезжавший мимо по двору, по-предательски тихо шелестевший шинами чёрный крутой внедорожник вдруг неожиданно громко и страшно рявкнул над самым его нежным ухом своим адским клаксоном, лихо развернулся и скрылся под дальней аркой двора, слегка попыхивая горьким и сизоватым дымком. Джулиана-Юльку долго впотьмах ещё звали к себе, но нашли потом уже мёртвым под кустами. Его нежное сердце не выдержало страшного рёва этой цивилизации, он упал в обморок и тихонько и незаметно окочурился.

Трёна, двоюродная сестра, названная так по матери Фёдоровича, запела тихонько своё – “... дывлюсь я на нэбо та й думку гадаю” с мягким, прирождённо полтавским “Г”. Ею суженый себе самой когда-то муж её Веня тоже подхватил. И какой-то небывалый покой вдруг объял только что горячившихся от изрядно выпитого самых родных-то и близких, как бы теперь, вместо Фёдоровича, объединённых всем этим услышанным нынче в перепалке и не до конца ещё понятым новым знанием той былой, вящей и сущей жизненной чепухи и её несусветных несуразностей.

До того битых два, если не три, часа они сидели сначала тихо, потом, как приняли на грудь, загалдели, заглаголили да разом засудачили, перемывая кости да косточки всей почившей уже в бозе родне. Кто, да как, да в какую пору, да кого подвёл подвохом, наколол, намахал и объегорил. Или, говоря по-современному,–“выявил своё не толерантное обхождение”. А этого-то “обхождения-отношения”, поверьте, было уж сверх предостаточно. Одна только та давняя история, дезавуированная Фёдоровичем ото всех, чего только стоила.

Исполнительный лист на, якобы, алименты его семидесяти-летней матери, бабе Матрёне, пришёл к нему, как с больной головы на здоровую, заказным письмом с десятком почтово-пересылочных красных гербовых копеечных марок с разносной почтой рано утром. Было это до того, давным-давно, лет двадцать с гаком назад. Делать было нечего, и пришлось ему все эти двадцать непростых в его флотской жизни и долгих лет отстёгивать по известному теперь сослуживцам суду-стыду из фиксированного казённого жалования, а потом уж и из скромной тогда, при советах, своей инвалидской, заработанной фронтовыми ранами пенсии да из пятирублёвых гонораров за бесконечные политпросветовские лекции по текущему международному положению, читанные доблестному куняющему пролетариату в ранних полусонных цехах.

На эти-то, к сроку выплаченные денежки позже и был куплен смекалистой дальней роднёй суперавтомобиль “Москвич–410”, пожалованный тут же в приданое Симе-Схиме, единородной дочке его младшей сестры Клавы, приютившейся со всем своим кагалом у матери в бывшем отцовом доме под Джанкоем. Секрет всей этой катавасии был в том, что и сама Клава-Величава давно и крепко стояла со всей своей резвой семейкой на ногах, будучи главспецом в райуправлении охраны здоровья, и младший отрок семьи Толик, по метрике являвшийся младшим братом Федоровича, тоже выбился уже в люди и успешно руководил в известном южном орденоносном горно-обогатительном комбинате полиметаллических руд целым цехом стратегического сырья со щедрыми для предприятий девятки тоже стратегическими  надбавками и доплатами к заработной плате. Но ни благая сестрица, ни смиренный братец, несмотря на уже оговоренные их немалые возможности, никаких таких красивых, с судьбоносными печатями госисполнительских листков, надысь, почему-то не получали.

Продали они спокойнёхонько своего старшего брата, пока тот по наказу Родины смело бороздил бесконечные просторы всемирного океана. Но гонор и командирская честь у Фёдоровича взяли верх, и он, как фронтовик, от звонка до звонка пропахавший всю эту, пропади она, Вторую мировую, в том числе и с боевыми заданиями в тылу у заклятого врага, всё до последнего стерпел. Выдюжил. Ему было не привыкать, и он до конца своих дней всё ещё отписывал своим родненьким и дальним цветными открыточками регулярные поздравления к подоспевшим и грядущим праздникам.

Хрень да мутотень были совсем в ином. Когда уже года те давно отовьюжили и отлетели в неоглядную даль и когда всё же удалось прямо и в лоб задать досужим и ближайшим родственничкам вопросы – “Как же это так?... Как же так-то с Фёдычем вышло?...”. Милые да близкие по-всякому отмалчивались или делали вид, что ничего об этом странном решении им не ведомо. Хотя глазки-то бегали. Тёмная и тонкая это корневая материя, а, может, ещё чего не хотели сказать. Так-то!

Ну, да Бог с ними!... Он им теперь – и судья.

Старинное же материно серебряное колечко, перстенёк с вправленным в него и зовущим, как бы издалека, таинственным своим светом гранатом-кабошоном, оставленное дядей Василём и намеченное им было к дарению Симе-Схиме, долго лежало в горке на блюдечке на самом виду. А та помчалась, вдруг, сорвавшись прямо с сороковин аллюром, ни с того, ни с сего за три-девять земель к матушкам в далёкий женский монастырь, видно, спешно замаливать свои несусветные грехи и просить Святого Лазаря оставить ей ещё хоть чуток здоровья. Забрала колечко с разрешения покивавших ей головами стариков его двоюродная сестрица Любаша и увезла с собой, с поклоном, в свой укрытый степями да холмами Саракташ.

Пожилой уже, хоть и рано полысевший племянник дяди, приехавший из дальнего зарубежья и в последнюю минуту присоединившийся к их чеснoй компании, послушав всё это, подошёл к календарю-квартальнику и вдруг одним движением резко перевёл бегунок календаря сразу на сорок дней вперёд к сегодняшнему дню.

Время, застывшее, вроде, с уходом Фёдоровича, было восстановлено в своих правах, и жизнь должна была бы обязательно снова наладиться. Такое это было время. Так уж оно тогда приспело. Холода с тяжёлым, мокрым и лапчатым по-перваку снегом уже близились к застывшему за окном ночному дворику с дядькиным красношапчатым мухомором на детской площадке, с которым тот возился, строгал и мастерил всё уже последнее его лето. Снег тихо и медленно взялся падать, мягко приземляясь на подворье своими бесконечными мохнатыми хлопьями и напрочь застилая знакомые почти на ощупь дорожки да стёжки, выводившие ещё сегодня утром таившихся теперь за шторами домочадцев в широкий, открытый и беспокоящий своими благими помыслами и деяниями мир.

27 – 30 ноября 2010


Рецензии
Как же здорово! Изумительный у Вас стиль. Чем-то родным повеяло, и шукшинских героев говорок, и астафьевские нотки. Не поймите, пожалуйста, что отрицаю Ваш собственный строй и стиль. Просто, очень понравилось, и потянулись воспоминания и ассоциации. Спасибо большое за доставленное удовольствие!

Владислав Свещинский   10.05.2015 06:35     Заявить о нарушении