Где честь, там и правда

ИВАН КОЖЕМЯКО

ГДЕ ЧЕСТЬ,
ТАМ И ПРАВДА



© Кожемяко Иван Иванович
14 марта 2009 года

МОСКВА
2009 год
АВТОР
КОЖЕМЯКО
ИВАН ИВАНОВИЧ

ГДЕ ЧЕСТЬ,
ТАМ И ПРАВДА

В своей новой книге автор пытается показать нам судьбу лишь одного из достойнейших сынов Великой, Единой и Неделимой России, которая, до срока, закатилась лишь потому, что он истово любил своё Отечество и был ему, всегда, во всех испытаниях, без лести предан. И для которого, на всех крутых поворотах судьбы, честь всегда значила больше, нежели собственная жизнь и даже благополучие близких.
Автор, конечно же, хорошо знает реальную судьбу Бориса Мокеевича Думенко, организатора Первой Конной армии, и воздавая ему должное за великую любовь к Отечеству, пытается в этой книге отразить подлинные качества легендарного героя казачества, сплести ему венок памяти и признательности в сердцах потомков.
А, уж, в какие чины, при этом, производит он своего героя, под каким именем – это не столь важно.
У всех нас есть самый главный чин, от рождения нам данный – быть верным сыном своего Отечества и истово ему служить всегда, во всех обстоятельствах и при всех режимах.


КОМПЬЮТЕРНЫЙ НАБОР
И ВЁРСТКА АВТОРА

МОЕМУ ДОРОГОМУ ВНУКУ
ВЛАДИСЛАВУ
П О С В Я Щ А Е Т С Я
В ДЕНЬ ЕГО РОЖДЕНИЯ
5 ноября 2009 года
 
 

Милые мои, светлые!
Вы сегодня, в силу своего возраста, ещё не можете осознать полноту всей моей любви к Вам.
Знайте, что я не живу и мгновения без Вас, без того, чтобы Вам не желать добра и благополучия.
Всей душой, своим любящим сердцем, я прошу Бога и судьбу, чтобы они были к Вам милостивыми.
А моя любовь пусть хранит Вас во всех испытаниях.
Ваш дед Иван

***

Рассветная

По большому счёту
и жизнь человека –
между рассветом и закатом.
И все, что сможешь
свершить за этот краткий миг
 и является её смыслом.
И. Владиславьев

Искусным воином оказался австрийский офицер. Это Горенко понял сразу, как только его разящий удар шашкой, от которого не мог увернуться за всю Великую войну ни один враг, был с лёгкостью отбит.
И, не успел Горенко изготовиться к ответной атаке, как австрияк, и без замаха, вроде, совсем, но со страшной силой, рубанул его по правому плечу.
И спас Бориса Мокеевича, как его любовно величали по имени-отчеству подчинённые казаки, полный Георгиевский бантист Семён Буденный, вернее, его нехитрая, но такая действенная уловка.
Все казаки эскадрона, которым командовал Горенко в то время, в погоны вставляли стальные пластины, уже с четырнадцатого года. Где это подсмотрел Семен Михайлович, и мигом додумался – никто не знал. А вот жизней казачьих много сберегли эти кусочки металла, которых и не видно было простым глазом.
Правда, шинель да снаряжение давили на плечи, но жизнь-то дороже. И не на то пойдешь, если жить захочешь.
Было видно, что австрияка это так озадачило, что его противник остался невредимым от такого удара, что он на миг даже отпустил свой палаш.
И этот миг стоил ему жизни.
Сбоку, как вихрь, налетел на него Будённый, молнией сверкнул его клинок – старинная богатая шашка, в серебре, от дедов-прадедов перешла, (из Туреччины кто-то из них пришёл с боевой добычей, так с той поры она и передавалась от отца – к сыну, в роду Будённых, и не казаков, вроде, из иногородних, а сила традиций была столь велика, что немного позже, когда достигнет Семён Михайлович немыслимых высот, никто и верить не будет, что он – не из казаков. Вечно будут спорить донцы с кубанцами – чей же он, на каком берегу – Тихого ли Дона, или буйной Кубани произрос?), и австрияк, залив своей кровью нарядный голубой мундир, стал закидываться назад, а затем – и вовсе свалился под копыта озверевших лошадей.
Будённый, в горячке боя, оскалил свои зубы и прохрипел, поддерживая своего командира под руку, не спешиваясь с седла, удар-то сильный был, и всё плечо Горенко занемело, да так, что и шашка его только на темляке и висела, держать в руке он её не мог:
– Ну, что, Борис Мокеевич, вот и возвернул я Вам свой должок. Значит, будем жить. А плечо – отойдет. После боя я тебе, – забылся он, и на «ты» назвал командира, – его горячими отрубями пропарю, да в баньке обихожу – и всё встанет на место.
И тут же опомнившись, широко заулыбался:
– Прошу извинить, Ваше Высокоблагородие… Забылся, – и без промедления ускакал в пекло затихающего боя, сжав бока подпаленного коня щегольскими хромовыми сапогами, шитыми в Воронеже во время отпуска.
Горенко даже заулыбался – только его бравый вахмистр носил такие сапоги, лаковые. Всю премию, которую получил за первенство на скачках от самого Великого Князя, в них вложил.
Но даже не это вызвало добрую улыбку, несмотря на боль в плече, на суровом, обычно, лице эскадронного командира. Он-то знал хорошо, о чём вахмистр говорил, о каком должке.
История эта получила широкую огласку по всему фронту. Даже сам Брусилов выговорил Горенко на совещании:
– Что это у Вас, господин есаул, вахмистры государственных чинов бьют? И что мне, прикажете, с ним делать?
Гневно, даже побагровев, продолжил:
– Сам военный министр настаивает на предании суду Вашего вахмистра, строго по законам военного времени.
Посуровев, до стального блеска своих голубых и обычно приветливых глаз, довершил:

– И Государь выразил  высочайшее неудовольствие. Велел доложить ему о принятых мерах.
А дело было так: Будённый, первым в полку, стал полным Георгиевским кавалером. Шутка ли, четыре креста на груди.
По уставу, утверждённому Государем, все чины армии, до Его самого включительно, обязаны были первыми приветствовать полного Георгиевского кавалера.
И Будённому, после вручения «золотого креста», как обиходно называли Георгиевский крест I степени, сам командир корпуса – генерал Келлер, предоставил краткосрочный отпуск с побывкой на родине.
А вскоре, через несколько дней, и пришла в полк скандальная весть о том, что вахмистр Будённый, находясь в отпуске, избил, до полусмерти, какого-то важного чиновника.
Все обстоятельства дела были неизвестны, но в России, как говорят, всегда прав тот, у кого больше прав.
А чиновник этот оказался, к тому же, в близком родстве с военным министром.
И пошло-поехало.
Будённого уже никто не слушал. Да и трудно было ему оправдаться, уж больно причина оказалась витиеватой.
Казаки, затем, посмеивались и говорили, что бравый вахмистр застукал свою зазнобу, давнюю, (ещё до войны на неё глаз положил, и встречался-миловался с ней, не один вечер), с этим чиновником, да и не сдержался, дал волю рукам.
Будённый, при этом, лишь хмурил брови и подкручивал свои усы, которые ещё не были такими, по которым скоро его будет знать вся страна.
Какая-то правда в этом была. Вахмистр, даже командиру своему – Горенко, которого чтил высоко и искренне, по возвращению в полк, буркнул:
– Виновен – судите, Ваше Высокоблагородие, но они же, эти толстобрюхие, нас даже за людей не считают.
И привычно сатанея, что происходило с ним только перед боем, подёргиваясь левой половиной лица – после контузии, глухо выдохнул:
– Мы – тут кровью обливаемся, а они там, в тылу, по чужим бабам шастают…
И в отчаянии махнув рукой, глядя прямо в глаза любимому командиру, отчеканил:
– Не жалко, Борис Макеевич, что морду ему набил. Нет, не жалко, его, гада, убить за это мало. Жаль, шашки не было с собой в отпуске, зарубил бы, погань такую.
И больше они об этом не говорили.
Горенко удалось отстоять своего вахмистра. До суда не допустил.
А в долгой беседе с Его Превосходительством, корпусным командиром, убедил того – самолично обратиться к Государю с ходатайством – лишить Семена Михайловича креста I степени.

Наказание беспрецедентное, его не использовали в армии, досель, ни разу в военные годы.
И чинов и наград, по Государеву указу, лишали лишь тех, кто за преступные деяния осуждался на смерть.
Но Государь принял обоснования генерала Келлера, да и Алексей Алексеевич Брусилов в стороне не остался, так и уцелел будущий Маршал Новой России.
Из боёв не выходил. И судьба к нему была милостива.
Только ещё больше заматерел, да во взгляде появилась та беспощадность, которая, затем, уже так и не растаяла. Даже однополчане побаивались, в такие минуты, встречаться с ним взглядом.
И когда молодой казак, последнего призыва, обратился к нему с вопросом, как же он может спокойно жить, есть-пить, когда столько людей убил? – вахмистр побелел, но придя в себя ответил.
Ответ Будённого обошёл весь корпус:
– Я, куга ты зелёная, ни одного человека не убил. Запомни, я уничтожаю врагов Отечества. И только в бою.
Уже через несколько недель, после случившегося, к концу пятнадцатого года, за исключительное мужество и беззаветную храбрость, Горенко вновь возбудил ходатайство о награждении вахмистра Будённого столь дорогим для него – золотым Георгиевским крестом.
Что-то проглядели царёвы барзописцы, да и не диво, наступали суровые, неведомые времена, и Государь подписал Указ о награждении Будённого, по-новой, высшим солдатским отличием.
Гордился этим Будённый неслыханно, и всё говорил, пружиня грудь, всю в крестах, да медалях, перед казаками:
– А ты попробуй, пять крестов заслужи. Я ведь – такой единственный во всей армии, – и глаза его при этом лучились таким светом, таким лукавством, а его собеседники только разводили руками, молча восхищаясь удалым вахмистром-односумом, и предлагали, каждый, закурить самого что ни на есть душистого табаку, по всему Дону такого не сыскать.
– Спасибо, братья, но знаете, не курю я.
Горенко искренне гордился и восхищался своим подчинённым. Не было ни одного горячего дела, которое нельзя было поручить Будённому, и из которого он не вышел бы победителем.
Помнится, поручил ему Борис Макеевич разведать подступы к мосту, систему его охраны, который только и давал возможность нашим войскам внезапно ударить по германцам.
Переправиться через буйный и норовистый Неман  во всей округе было невозможно, сторожко сидел враг, ощетинившись пушками, пулемётами, да и колючки накрутил, несколько рядов, по всему берегу.
И Будённый, не таясь, средь бела дня, переодев весь свой взвод в форму польских улан, а ещё сотню казаков – под видом пленных, спешенных, опутанных верёвками, вёл под конвоем прямо на мост.
Ошалевшие немцы выскочили навстречу – что, мол, за чудеса?
И тут всё учёл и всё продумал вахмистр – вольноопределяющийся, бывший студент, души не чаявший в Будённом, бойко залепетал на немецком языке, что взвод пока подхорунжего, а Семен Михайлович в форме польского офицера важно восседал при этом, безгласно, на своём горячем коне и беспристрастно взирал на солдат охраны моста – во время вылазки в тыл русских захватил множество пленных, со всем оружием, лошадьми.
И немцы, действительно видели, что у каждого всадника в польской форме, в поводу было по два-три коня, а на луке каждого седла висели карабин  и шашка.
Руки «пленных» были связаны длинной верёвкой, и они смирно стояли, плечом к плечу, по двое, в длинном строю.
Самодовольно улыбаясь, неспешно, к этой странной процессии приближались трое немецких офицеров. Их уже оповестил юркий вестовой о случившемся.
А студент-вольноопределяющийся, без устали, объяснял им, какой лихой и удачливый его командир, целую сотню казаков, на отдыхе у реки, захватил в плен.
Немцы улыбались и снисходительно похлопывали коня Будённого по лоснящемуся крупу. Тот всхрапывал при этом и нервно переступал с ноги на ногу.
И это было последнее, что они увидели на этом свете. Будённый неожиданно свистнул, да так, что даже привычные ко всему казачьи кони присели на задние ноги, и тут же – сокрушительные удары молниеносных шашек сразу же обрушились на головы врагов.
Не задерживаясь, с гиканьем и свистом, от которого и кровь в жилах стыла, большая часть отряда Будённого, через мгновение, была уже на том берегу, искрошив клинками всю охрану моста.
Сразу же после выполнения этой задачи, казаки устремились вперёд, занимая обжитые врагом окопы, мигом повернув в его сторону германские пулемёты и даже две пушки, стоявшие на площадках с аккуратной обваловкой.
А два гонца от Будённого, чтобы исключить любую случайность, на бешеном аллюре, неслись к изготовившемуся к броску полку.
Горенко, ещё до их приближения понял, что горячее дело удалось, мост занят отрядом Будённого, и одним только клинком  указал полку направление движения.
Застонала земля от тысяч конских копыт. Нестерпимо блестели на солнце казачьи клинки. Яростное «Ура!» заглушило все в округе.
Противник даже не успел открыть артиллерийский огонь, так как обслуга прибрежных батарей была вырублена, до единого человека.
Развивая успех, полк устремился в прорыв, захватил на станции бронепоезд врага, весь экипаж которого мирно обедал и был, без единого выстрела, сразу же пленён.
После этого полк прочно закрепился на захваченных рубежах и ждал подхода главных сил.
Этот дерзкий налёт позволил командующему армией переправить через мост все свои войска и добиться значительных результатов, наголову разбив корпус германцев.
Государь щедро отметил высокими наградами всех участников этого рискованного предприятия. Сам Борис Мокеевич Горенко был удостоен самого чтимого ордена святого Георгия Победоносца IV степени.
Именно за эту лихую вылазку и Будённому был высочайше пожалован, отобранный у него ранее, Георгиевский крест, а генерал Келлер, поздравляя полк с успехом, не удержался, снял портупею богатой старинной шашки со своего плеча, да и вручил её герою-вахмистру.
И при этом – троекратно его расцеловал:
– Спасибо, герой. От всей армии – спасибо. Не сотни, ты тысячи жизней солдатских сберёг своим неустрашимым мужеством.
Много времени минет, много воды утечёт, но даже самому Сталину, в новом времени и в новой России, рассказывал, не без гордости, Будённый, как он с генералом бароном Келлером лобызался.
Не забывал при этом Семен Михайлович отметить, что это было на той войне. Правда, уже привычно именовал её империалистической, а не Великой.
Но до этих времён ещё надо было дожить, пройти долгий и кровавый путь, признать иную правду и веру с тем, чтобы, отстаивая их, не жалеть ни отца, ни брата, ни сына, если они оказались на ином берегу Тихого Дона и в ином лагере.
И, в леденящей ярости будет, буквально через два-три года, бросать комкор Будённый тяжелые слова обвинений своему сегодняшнему командиру, за которого, в этот миг, готов был, без раздумий, отдать свою жизнь.
Во второй раз Семён Буденный, с полюбившимся ему неумёхой-студентом, переодевшись в форму немецких офицеров – благо, этого добра было в достатке, проникли в губернский центр Галиции и выведали все, что им было надо, в расположении австрийского корпуса.
Чтобы исключить все случайности, студент-умница, перевязал Будённому всё лицо бинтами, подкровянил их на правой щеке и на шее кровью со своего пальца, и всем австрийским офицерам объяснял, что он, молодой лейтенант, сопровождает раненого господина майора после госпиталя.
До полного излечения уже в домашних условиях. Господин майор тяжело ранен в шею, и говорить не может.
Ни у кого эта трогательная пара офицеров не вызвала подозрений, и данные о противнике, которые они сообщили своему командованию после возвращения из расположения врага, позволили вывести из окружения более двадцати тысяч несчастных солдат и офицеров армии генерала Самсонова, которую предал Ренненкампф, не придя ему на помощь.
Старая это была история. Её знали все офицеры-фронтовики. Ещё в Японскую войну любимец солдат-красавец Самсонов, публично исхлестал казачьей плетью генерала Ренненкампфа, который, так же как и он, командовал бригадой, и позорно бежал с поля боя, не только оставив соседей без поддержки, но и позволив японцам выйти им во фланг, что привело к большим потерям и утрате инициативы в предстоящем сражении.
А поэтому Ренненкампф, командуя, как и Самсонов, армией в годы Великой войны, не выполнил приказ Главнокомандующего фронтом, и не устремился навстречу армии, терпящей катастрофу, оторвавшейся от своих главных сил.
И хотя история не знает сослагательного наклонения, но это была утерянная победа, полная и безоговорочная. Уже в результате этой операции, завершись она по иному, и окажись на месте Ренненкампфа совестливый военачальник, участь Германии была бы полностью предрешена.
Сил у немцев, противостоять объединённому удару двух армий, не было никаких.
Но случилось то, что случилось, и честь и хвала Семёну Михайловичу Будённому, что он, как честный солдат, герой и патриот, смог облегчить участь тысяч окруженцев …
Сколько их было таких славных и горячих дел, которые в тугой узел завязывали эти две недюжинные натуры – Горенко и Будённого.
И вроде – к одному берегу они прибились, и веру одну исповедовать стали, да вот что-то не сложилось в их судьбах, словно трещина по льду разделила их непреодолимой пропастью.
Будем честны, не Борис Макеевич Горенко был в этом повинен.
Круто забирал его вчерашний подчинённый. Уже с первых дней новой власти – люто возненавидел и никогда не верил бывшим офицерам. И причин для этого не было, никто и никогда из них, ни разу, не обидел вахмистра, все относились к нему с неизменным уважением, ставили в пример всем своим солдатам.
А может – больше говорил об этом полный Георгиевский кавалер, чтобы хоть как-то скрыть неуёмную тягу к власти.
О, как она грела его сердце. Да, безусловно, он истово служил новой власти, а если точнее – её Вождю, который после первой же встречи с Будённым стал для него и Богом, и Совестью, и Смыслом жизни.
Понимал предприимчивый вахмистр, что его ставка беспроигрышная.
И если удержится его кумир у власти – не забудет, что именно ему служил Будённый, отстаивая Царицын, весь Юг России, а самое главное – гарантируя клинками своей армии верховенство над Троцким в острой и беспощадной усобице, пожарче настоящей войны.
Пожалуй, ещё более страшной и кровавой, чем те, через которые и суждено было, до начала восемнадцатого года, пройти нашим героям.

***

Но эти события, роковые и судьбоносные, ещё вызревали. Ещё не было посеяно даже зерно, а что уж тут и говорить о всходах?
Но предвестие этих событий уже постучалось в дверь России. Да вот все ли его услышали?

***

Скоро, такая же слава, которая сопровождала боевой путь Будённого среди нижних чинов, прошла по всем фронтам и о войсковом старшине Горенко Борисе Мокеевиче.
За особые отличия он был приглашён в Ставку Государя для вручения ему высокой и заслуженной награды.
Здесь, впервые в жизни, встретился Горенко с подполковником Карбышевым, полковником Шапошниковым, своим соперником и тоже командиром полка, и в чине равном с ним – войсковым старшиной Мироновым.
Уже очень скоро этих людей будет знать вся новая Россия, которая придёт на смену нынешней.
Ритуал вручения наград был скучным и будничным. Царь, вручая отличия, повторял одну и ту же фразу: «Благодарю за службу», едва пожимал руку награждённому своей, уже дрожащей от излишних возлияний десницей, и подходил к следующему, вытянувшемуся в струнку, кавалеру.
Но даже и он, уже утративший интерес ко всему, кроме своего семейства, и то заметил, что стоящие рядом, прямо перед ним, Горенко и Карбышев – и в чине были одном, так как чин войского старшины соответствовал армейскому подполковнику.
Но самое главное, что Борис Мокеевич и Дмитрий Михайлович – были и наград удостоены одинаковых, всех тринадцати, которые благородно сияли у них на груди.
Государь даже оживился при этом и обратил на этот факт внимание чинов Ставки. Да не знал, при этом, что себе на беду.
И Борис Мокеевич Горенко, получив очередную награду, вожделенный Георгиевский крест IV степени, вдруг сказал:
– Позвольте, Государь, слово сказать?
Царь, полагая, что войсковой старшина, как это всегда водилось, хочет его поблагодарить и заверить в верности, поспешил ответить:
– Прошу, прошу Вас, войсковой старшина, – и указал рукой на центр зала.
Выйдя перед строем награждённых, Горенко, на мгновение, задумался, а затем решительно махнул рукой, словно перешагнул какое-то препятствие, какую-то сдержку в своей душе, и сказал:
– Государь! За награду – спасибо. Но она не только моя. Её возлагаю на весь свой полк. Вот – истинные герои. Им обязана Россия всем.
Голос его от волнения задрожал. Он, усилием своей воли, быстро подавил волнение, и, чётко чеканя каждое слово, продолжил:
– Но сегодня, Государь, задолжала Россия своим защитникам. Сильно задолжала.
Повернувшись к царю, обратил лишь к нему:
– Знаете ли Вы, что мы, на пятьдесят-шестьдесят германских артиллерийских выстрелов, отвечаем лишь одним?
Окружение царя заволновалось, гул прошёл и по рядам награждённых.
Горенко поднял руку вверх и зычно – кавалерийский командир, привык команды в бою отдавать так, чтобы все слышали:
– Прошу тишины. Прошу… слушать!
Он так и сказал – не выслушать, а слушать. Николай II поморщился, но всё же, махнул рукой:
«Пусть говорит!»
И Горенко продолжил:
– И в результате того, что нет боеприпасов – мы несём ничем не оправданные огромные потери.
С ноткой отчаяния в голосе, выкрикнул:
– Я, за два с половиной года войны, не полк, а дивизию уже потерял. За все ошибки руководства солдаты расплачиваются кровью.
Мелодично звякнув серебряными шпорами, и, уже не боясь за свою судьбу, звонко продолжил:
– Государь! Многие генералы совершенно отстали от требований времени, не знают законов развития современного военного дела, не могут организовать взаимодействие с соседями, не подавив огневых средств противника – бросают на бесцельное истребление массы живой силы.
Указав рукой на строй вновь награждённых, в звенящей тишине, дополнил:
– А это ведь – отцы и сыновья России. С кем же её поднимать после войны-то будем?
И, вдруг, повернувшись к Царю, да так быстро, что тот даже как-то отшатнулся от него:
– Оставьте начальствование над армией, Государь. Не по силам Вам эта ноша. И нести Вы её не можете. Вверьте командование энергичному и деятельному человеку, и Германия не выдержит долго, запросит пощады и мира.
Царь подошёл к Горенко, долго смотрел ему, неотрывно, в глаза, а затем, взяв под руку своего давнего собутыльника адмирала Нилова, шаркая ногами, вышел из зала.
После долгой паузы, к Горенко подошёл Алексеев, начальник полевого штаба Ставки.
Его голова подрагивала, руки не находили места и он ими – то теребил, поочерёдно, пуговицы на своём мундире, то засовывал их в карманы брюк с широкими багровыми лампасами, и, наконец, словно решившись броситься в омут, стал медленно говорить:
– Вы… Вы, войсковой старшина, забываетесь. Кто Вам позволил? Что за вольнодумство? И это – Георгиевский кавалер, отмеченный милостями Государя, – и он рукой указал на награды на мундире у Думенко.
Но и тот уже не мог остановиться:
– А я эти награды, Ваше Высокопревосходительство, кровью заработал. И своей, и людей своих. Третий год с боёв не выхожу.
Повернувшись к свитским генералам, бросил им горькие слова выстраданной правды:
– Вы хоть знаете, Ваши Превосходительства, что творится в стране? Дети от голода мрут. Безотцовщина по всей России. А в Петербурге – в ресторанах, офицеров больше, чем на передовой! Вы понимаете, к чему это приведёт?
Голос его взлетел к высоченным потолкам и был отчётливо слышен по всему залу:
– Вздыбится ведь скоро вся Россия. Не хочет уже солдат лить свою кровь, безостановочно, за Веру, Царя и Отечество.
Алексеев был не в силах что-либо произнести и только безвольно махал руками, словно прогонял наваждение.
А Горенко продолжал:
– Нет у него более ни веры, ни Отечества, а если так дальше пойдет – то и Царя не будет, Ваше Высокопревосходительство.
Алексеев, при этих словах, обречённо махнул рукой, повернулся и пошёл к выходу, на ходу что-то говоря своему помощнику.
Тот, вернувшись к строю награждённых, напустив радушие на свое молодое, но уже одутловатое лицо, стал приглашать всех в обеденный зал, где уже были накрыты столы для торжественного обеда в честь новопроизведённых кавалеров.
Горенко выпало сидеть за столом с полковником Шапошниковым, подполковником Карбышевым и войсковым старшиной Мироновым.
Алексеев провозгласил тост в честь новоявленных кавалеров, но не стал даже касаться произошедшего, а только сказал:
– Я понимаю, господа генералы и офицеры, что все устали, у всех нервы. Но – нужно терпение, нужен еще один порыв, и враг будет сломлен.
Старательно обходя взглядом Горенко, продолжил:
– Вы должны донести эту волю Государя до подчинённых войск.
Казалось, инцидент был исчерпан. Стали раздаваться здравицы в честь Государя, кто-то произнёс заздравную и в честь Алексеева.
Звенели бокалы, гул голосов делался всё громче, и только за столом, где сидел Горенко, царила тишина.
Деликатный Шапошников, как-то прокашлявшись, тихо произнёс:
– Вы бы, голубчик, как-то поосторожнее… Нельзя же так… Государь… удалился в полном расстройстве…
Горенко залпом выпил свой бокал и твёрдо произнёс:
– Господин полковник, Борис Михайлович! А как же воевать дальше? Да у меня за день казаки не расстреливают и по обойме патронов, потому что их нет. Всё – «Шашки вон!» и «В атаку – марш!». Разве одной шашкой много сегодня навоюешь, если немец из пулемётов и траву стрижёт? Артиллерия голову поднять не даёт. Аэропланов, порой, налетает больше, чем птиц.
И с отчаянием в голосе продолжил:
– Что это за война, Борис Михайлович? Осиротим скоро всю Россию. Хлеб некому сеять будет, а Вы – потише. Всем уже пора говорить в полный голос об этом.
И заглушая гомон зала, уже громко, во весь голос, дополнил:
– Скажите спасибо солдату нашему. Но скоро – он ведь нас, с Вами, на штыки поднимет. И оборотит их не против врага, а против вот всех… этих, – и он рукой, широко, указал на зал.
– Неужели – не знаете Вы, что зреет в окопах? До бунта – один шаг. Я-то свой полк удержу, верят ещё мне казаки, и пойдут за мной, а Вы знаете, что в пехотных частях творится?
И уже гневно, никого не слушая, на высоких тонах, почти простонал:
– Не хочет больше солдат зря гибнуть! Смысла не видит он – за что своей кровью и жизнью расплачивается.
Горенко поддержали, пусть и не так явно, Миронов и Карбышев.
Сапёр Карбышев – крепко сжал руку Думенко за локоть, и тихо, но убеждённо, заявил:
– Знаете, Борис Михайлович, а ведь Борис Мокеевич прав. Во всём прав! И мы все точно так думаем. Да вот мужества хватило лишь у него высказать то, что переживает армия.
Выпрямив, чуть сутулые, природно, плечи, продолжил:
– Я недавно был в инженерной академии. Знаете, что меня больше всего поразило? Очереди за хлебом люди занимают с вечера. И это ещё не факт, что он им достанется, что его подвезут сегодня вообще.
Пристукнув костяшками длинных, породистых пальцев по столу, обратился, словно за поддержкой, к Горенко:
– Что, это никому неведомо? То же самое – и на фронте. Да я дрожу над каждым мотком колючей проволоки, радуюсь десятку скоб, ящику гвоздей. Разве можно так воевать?
Миронов, порывистый и резкий, добавил:
– А вы знаете, что в пехоте массовыми стали случаи неповиновения, а кое-где – и офицерам, в спину, постреливать начали. Не осознаем этого, и не выправим положения дел, не одолеем германца – кровью Россия умоется. Мужик, если уж озвереет, не остановится, пока в крови не искупается…
После этих слов – говорить уже больше никому не хотелось, всё было понятно и известно им, честным солдатам и бесстрашным воинам.
Но зыбкое подобие успокоения испортил подполковник Генерального штаба Каппель.
Крепко выпивший, он попросил слова у Алексеева, и, с трудом поднявшись из-за стола, с брезгливой миной на лице, стал говорить:
– Господа! А я считаю, что пораженцам и клеветникам – не место рядом с нами. И я требую, чтобы вы, милейший, – он указал бокалом в сторону Горенко, – покинули собрание.
Расплескав вино, и справившись, с трудом, с собой, договорил, яростно исказив лицо:
– А что касается недовольств и бунтов – пулемёты выкатим, есть ещё верные войска в России, и с кровью хамов – всю скверну выкорчуем…
Миронов всем телом навалился на Горенко, и просил его:
– Борис Мокеевич, Боря, не надо осквернять свою шашку, прошу тебя. Я сам отвечу, прошу тебя. Посиди…
И, Миронов, порывисто вскочив из-за стола, и ни у кого не спрашивая разрешения, вышел на средину зала, напряжённо застыл, на мгновение, и, чеканя каждое слово, сказал:
– Ваше Высокопревосходительство, – обратился он к Алексееву, – мне очень стыдно, что в русской армии есть такое отродье. И Вы думаете, что такие, – он брезгливо посмотрел на Каппеля, – Ваше спасение? Спасение России, Отечества?
Указав рукой на шатающегося, стоящего с трудом на ногах Каппеля, гневно бросил в зал:
– Да у меня в полку он бы дольше первого боя не пережил. Великие беды ждут Россию от таких, с позволения сказать, защитников. Я жалею подполковник, что времена дуэлей миновали, но пощёчину Вы от фронтовика заслужили.
И он решительно направился в сторону Каппеля, звеня шпорами на весь зал.
Тот, побледнев, растерянно озирался, а затем, не выдержав, стал отступать и укрылся за спины толпящихся у столов офицеров.
Шапошников, решительно взял Миронова под руку, и увёл его из зала. На улице их ожидали Горенко и Карбышев, который и предложил – пройтись до гостиницы, и там продолжить беседу в иной обстановке.
Долго они проговорили в этот вечер, и расставаясь, не могли даже и подумать, что все – уже совсем скоро – будут служить иной России, в иной армии и исповедовать иные ценности. Правда, совершенно разной будет у них судьба.
И лишь один Борис Михайлович Шапошников доживет до Господом отпущенного срока, да и во славе и почестях, ему их больше иных участников этого вечера, достанется.
Лютую смерть в фашистском концлагере примет несломленный духом генерал-лейтенант Красной Армии Дмитрий Михайлович Карбышев.
Но даже его судьбе позавидовали бы, будь они живы, Горенко с Мироновым.
Но жизнь не отпустит им и такого срока, и такой славной судьбы.
Оболганные и униженные, но не сломленные, они, лучшие солдаты России, так и уйдут на долгие годы в небытие лишь по той причине, что их славе и их военному таланту и счастью, противопоставит своё честолюбие – бывший вахмистр и Георгиевский кавалер, которому судьба и сам ход событий, в которых он будет принимать участие, отмерят, и по заслугам, нежданные им даже почести и славу.
Он станет одним из первых маршалов Советского Союза, и уцелеет средь них только со своим дружком Ворошиловым.
Три звезды Героя Советского Союза – добавят к его пяти Георгиевским крестам славы и признания всенародного столько, сколько не было более ни у кого за всю историю воинства.
И только в конце долгой жизни, а проживёт он более девяти десятков лет, попросит он у Господа прощения за грех свой давний, не искупаемый – за то, что самых лучших, самых талантливых и честных родоначальников Красной конницы уберёт со своей дороги, так как уже в ту пору осознавал, что славою делиться он ни с кем не будет.
Только ему будут принадлежать все победы – от Дона до Замостья, над врагами новой власти. И во всех своих деяниях – и благих, и тех, которые он скрывал даже сам от себя – он будет поддержан и благословлен Вождем, которому он и будет служить преданно и самозабвенно всю свою жизнь.
Удивился его порученец, когда уже в самом конце жизни, немощный и высохший от лет Маршал-легенда, попросит его добыть, где угодно, портреты своих давних наставников и учителей – Горенко и Миронова и повесить их на стену в том мемориальном зале его загородного дома, в котором он любил просиживать целыми часами своей угасающей жизни.
Здесь каждый предмет напоминал ему о пережитом и пройденном.
И он, перебирая в руках сотни наград и подаренных ему шашек – нарядных и богатых, в серебре, и совсем, казалось – простых, но он-то знал, что достоинство их – в ином, в безжалостной стали, равной которой не было более ни у кого.
Здесь же были многочисленные вазы и кубки с его портретами, ковры, картины, вылитые из бронзы его портреты, статуэтки лошадей, ружья и многочисленные иностранные награды…
Но всё бы это – он без жалости, пожалуй, за исключением этих крестов, которые висели в нарядной рамке под стеклом, под портретом бравого вахмистра, особняком на стене – отдал за то, чтобы вернуться в те годы, когда боевой конь выстилался над степью в бешеной скачке, а рядом с ним – были его кумиры, те, кто и обучил его воинскому мастерству и искусству полководца.
И когда он подходил шаркающей старческой походкой к портретам Миронова и Горенко и долго стоял перед ними, мысленно прося прощения, через годы и милости, равно, как у самого Господа, так и у тех, от кого он отступился в то суровое время, кого оговорил, просто смёл со своей дороги, в угоду неуёмному честолюбию своему и жажде славы, у него, против воли,  по старческим щекам cтекали обильные слёзы.
Но и они не приносили облегчения его зачерствевшей душе.
Сейчас он мог себе честно признаться во всём.
Судий над ним уже не было. Тот, кому он был более всех обязан судьбой, уже покоился в Мавзолее, рядом с Лениным. А власти остальных он не признавал,  мало чего они значили пред тем, кому он присягнул на верность в двадцатом году.
А поэтому отчёт он давал только Господу. Не будем и мы ему судьёй. Мы не знаем многих обстоятельств и причин, побудивших его именно так поступить.
Всегда, на переломе эпох, милосердие оставляет людей, и на смену ему приходит жестокосердие и ярость. Испепеляющая, чёрная и страшная.
И тогда, уже без разбору, льётся кровь. Ни одна новая правда не стоит прочно, если она не замешана на крови.
И старый маршал знал, что он пролил этой крови немеряно. Но он её не страшился. И она не опаляла ему сердце. Всё же – он был всегда воином, защищал Отечество, в которое верил и которому истово служил.
И лишь несколько раз в жизни, что и не давало ему покоя, он отступился от этого правила. Он хорошо помнил все эти, не дающие ему покоя случаи – это и суд над Блюхером, Егоровым, Тухачевским – тоже маршалами, как и он, над талантливым авиационным военачальником латышом Алкснисом…
Сколько их было в ту пору, разве всех упомнишь при той кровавой круговерти?
Но самым тяжелым камнем пало на его душу отступничество от Миронова и Горенко – тех людей, которых он, конечно же – наедине с собой, ставил всегда выше себя.
Но об этом знал лишь он один. Да догадывался, разглаживая, привычно, свои усы трубкой, его хозяин, его Вождь.
За что никогда не казнился маршал – так это за свою позицию, небывалую активность на суде над Тухачевским.
Ненавидел он этого дворянина, как звал его всегда за глаза и в присутствии Вождя и Ворошилова – «дворянчика», столь тяжело, столь глубоко, что в свои обвинения на суде – вложил такую ярость своего сердца, такие веские и искренние обвинения, что судьба его старинного противника была предрешена.
И Будённый, до конца своих дней, в этом никогда не раскаивался.
Так он и ушёл в мир иной с этой убеждённостью, верой даже – в то, что поступил с Тухачевским по совести и правде.
А вот Блюхера жалел. Такой же мужик, как и он сам. В прапорщики вышел в годы Великой войны, тоже два Георгия имел.
Егоровым, при жизни, восхищался, но его жаль, тоже, не было.
Известное дело – барин, офицер.
Вспомнил, как тот плакал на его плече, раскаиваясь, что расстреливал в Тифлисе демонстрацию рабочих, которых вывел на улицу товарищ Сталин, и как-то нехорошо стало на душе.
Уже и Сталин, это знали все, не винил товарища Егорова, всем было ведь понятно, что штабс-капитан Егоров в ту пору, обязан был выполнять присягу на государевой службе, а он всё не мог унять своё воображение, да и волю свою слабую, и искал сочувствующих там, где их не могло быть по определению.
Закипал при этих пьяных объяснениях Будённый и его рука, непроизвольно, тянулась к шашке, да въевшаяся в кровь и плоть привычка к повиновению, от которой он освободится скоро, со смертью Егорова и Тухачевского, принуждала опускать руки по швам и рекомендовать Их Высокоблагородию не казнить себя, коль ОН, – и Будённый поднимал вверх свой палец, – простил Вас.
Но твёрдо был убеждён, что вина Егорова – несомненна, она просто неискупаема.
А вот – Миронов, с Горенко – это особая история. Это, как часть души его – вынули, да и на раскалённые угли бросили.
Нестерпимая боль не оставляла его ни на секунду, всю сознательную жизнь.
И славы достиг такой, что нормальному человеку она не под силу была, и наград получил – на десяток достойнейших людей хватит, а вот покоя для своей мятущейся души – так и не добился, так и не нашёл его, как ни пытался.
Знал, что виноват, знал, что по злому умыслу, по необузданному тщеславию и гордыне великой, жажде единоличной славы, за офицерство их, которому втайне завидовал, по зависти чёрной из-за их непререкаемого авторитета и любви всенародной, расправился с соперниками, поэтому и казнился, ежевечерне, пред ними.
И Господь жизнь столь долгую послал, чтобы эта пытка длилась почти целый век.
А порой такую ненависть испытывал к ним за эти терзания, что не могли её унять ни увещевания молодой жены, ни наставления друга старинного Ворошилова.
Как-то, после очередного заседания судебного присутствия над Тухачевским и его сообщниками, он и спросил Ворошилова:
«Клим, а вот ты, зная меня лучше всех, поверил бы, что и я – враг народа?»
Холодно сверкнули глаза Ворошилова, которого он всегда побаивался, ещё – с Первой Конной, когда тот, заметив откровенный взгляд Будённого, остановившийся на пышной груди Екатерины Давыдовны, с которой Клим Ефремович не расставался ни на миг и возил за собой по всем фронтам, схватился за маузер и пристрелил бы, не задумываясь, красного командарма, если бы не Щаденко, член Реввоенсовета армии, который прямо повис на руке ладного, необычайно сильного, хотя и небольшого росточком, бывшего луганского рабочего, достигшего больших высот при новой власти.
Его ответ и сейчас, после стольких лет, ввергал Будённого, далеко не слабодушного человека, в нервный холод:
«А ты, Сеня, и есть враг народа. Ещё – полютей тех, кого мы судим сегодня. Ты, можно сказать, первые шашки советской власти изничтожил. И всё лишь потому, чтобы не было у тебя соперников. Разве я не знаю Миронова и Думенко? Какие же они враги нашей власти, если за неё отказались от прежней жизни, пошли за нами, за Вождём нашим? Поэтому – не надо, Семён, предо мной Лазаря петь. Уж кто, а я тебя – знаю, даже лучше, чем ты сам себя».
Будённый помертвел, и всё смотрел, неотрывно, на боевого товарища и соратника.
Тот, насладившись растерянностью Семёна Михайловича, засмеялся, обнял его за плечи и уже задушевно сказал:
«Да не мертвей ты, в гроб краше кладут. Я – не враг тебе, Семён Михайлович. Нам никак нельзя порознь быть. Вдвоём остались. И как только грызть перестанем оставшихся, поросль Тухачевского, так нам всё и припомнят с тобой.
Поэтому – давай держаться друг за дружку, да ещё – за благодетеля и Вождя нашего.
Только рядом с ним мы можем выжить, только на него опора наша.
Много мы врагов с тобой породили, никогда нам последователи Тухачевского не простят Варшаву. Шутка ли, фронт самовольно оставили, поэтому и война с Польшей была проиграна.
И всё это, Семён, хорошо знает Он. Но для него гибель фронта, сотни тысяч пленных с нашей стороны – было выгодным. Не укрепился бы иначе, не выстоял бы перед Троцким, без наших-то клинков, без наших башибузуков.
Поэтому – не полотней, мой боевой товарищ, не теряй от страха рассудок. Мы с тобой – давно, с тех дней, одной верёвочкой повязаны. И если будем тонуть, то вместе. Заодно!
А чтобы не допустить этого – ещё с большей лютостью будем вычищать тех, кто помнит и знает о наших, с тобой, неблаговидных поступках того времени.
А как ты думал: что, революция в белых перчатках делается? Нет, мой дорогой друг!
Тут, как везде в жизни – или ты грызёшь ближнего, или он загрызает тебя. Серёдки нет, да и не было её никогда в жизни, от Христа».
Навсегда запомнил этот разговор Будённый. И, странное дело, встречаясь со Сталиным, он кожей чувствовал, что тому известен этот разговор.
Ни перед кем так не слабел Семён Михайлович, а вот при встречах со Сталиным страх так сковывал его, что он и говорить мог только штампами, лозунгами: «Жизни своей не пожалею за Вас, товарищ Сталин», «Выполню любые Ваши приказания», «Как Вы, наш Вождь и учитель, требуете…».
Сталин всё чаще и более досадливо морщился при этом, и скоро перестал спрашивать совета и даже интересоваться мнением Будённого по вопросам военного строительства.
А после сокрушительных поражений сорок первого года, всё чаще и чаще срывал свой гнев на Ворошилове и на нём:
«Куда завели армию эти кавалеристы. А я ведь им доверялся. Немца – до Москвы допустили, а теперь – товарищ Сталин, спасите…».
И холодок неотвратимой расправы пробегал по коже Будённого.
Поэтому он почти и не появлялся в Москве за годы войны. Все свои силы отдавал формированию кавалерийских дивизий в Сары-Озеке, что в пустынном Казахстане.
И как же он был счастлив, когда в победном мае сорок пятого, он был удостоен Золотой Звезды Героя Советского Союза. Она очень много значила для него. Это был сигнал от Вождя, что он – прощён и может спокойно доживать свой век.
Только тогда и вздохнул спокойно Семён Михайлович, но, более – никогда, даже в мыслях, не стремился попасть в круг самых приближённых к Вождю, как это было раньше.
Он просто мечтал, чтобы о нём забыли все.
Да и хотелось просто пожить, для себя, обретя, нежданно, семейное счастье с женщиной намного моложе его, деревенской и неграмотной простушкой, которая в нём души не чаяла и благодарила судьбу за выпавшее на её долю счастье.
Это были самые счастливые годы жизни бывшего легендарного Георгиевского кавалера, прославленного маршала, да жаль, что по пути к ним он прольёт реки крови, искупается в ней по маковку, но никогда об этом жалеть не будет.
Он твёрдо знал, и повторял неоднократно в кругу единомышленников, что дело может быть верным только тогда, когда крепко замешано на крови. Желательно, вражьей. Правда, и своей не жалел при этом, потому что верил в судьбу и знал, что будет жить долго.
Эту истину он постиг раз и навсегда, и уже никогда от неё не отступался.
А к тому разговору с Ворошиловым он вернётся лишь один раз, когда над его другом сгустятся тучи за страшный провал в Финской войне.
«Ну, что, Клим, – скажет он своему боевому товарищу, – умирать-то не хочется? А если по совести, то виноват ты, Клим, гораздо больше меня. Такой позор терпим, от какой-то Финляндии. Я бы её одной своей Конной – за день сломил. А тебе, ведь, доверены были все Вооружённые Силы страны. А ты очень не любил вникать во все острые вопросы, любил в сытости и праздности жить, с Катериной своей.
А армию оставил на уборевичей, да корков, фельдманов, да примаковых. Как же это могло быть, что нарком обороны проглядел – столько врагов окопалось у него под боком?
Я – своих – вывел, под корень всех выкорчевал, врагами они были, врагами власти нашей, Его врагами, а ты, Клим?
Почему не разглядел, что враги обсели весь наркомат обороны? А я ведь тебе об этом говорил, не раз. Не хотел и слушать».
Насладился мертвенной бледностью старого дружка, да и бросил, глухо:
«Ладно, Клим, успокойся, не я тебе враг. Я – не выдам, если… только ОН простит», – и махнул рукой в темень.
Больше об этом они не говорили никогда.
Но и не были более близкими единомышленниками. Стали сторониться друг друга, даже случайная встреча причиняла обоим досаду и разочарование.
Говорить-то, оказалось, больше не о чем. Можно было отогревать душу только воспоминаниями, а кому нужны были их воспоминания?
На одном прошлом, в ту пору, когда сошлись две самые страшные силы на земле, успеха было не достигнуть. Новые законы военного дела вступили в силу, и только тот, кто владел ими, мог заставить колесо истории вращаться в том направлении, которое приближало нашу Победу.
Его, с Ворошиловым, колесо, видать, отвертелось. И придя к этому выводу, Будённый успокоился. Он даже теплее и сердечнее стал относиться к Ворошилову, понимая, что ноша того – была во сто крат тяжелее его собственной.
Так он и сказал, напрямик, старинному другу Климу при встрече. И тот – оттаял, не только поверив в искренность Будённого, а  почувствовав его участие и братскую поддержку. И всегда, после этого, спешил первым заключить испытанного соратника в крепкие объятья.
Но никогда, до конца своих дней, они больше не касались прошлого. Хотя оно и не оставляло их ни на единый миг.
И часто, в холодном поту, вскакивал среди ночи героический командарм Первой конной армии. Страшные страницы жизни не давали ему уснуть, успокоиться душой.
Везде, везде – лилась кровь, но не она его страшила. Без крови войны не бывает.
А самое страшное было в том, что стали к нему являться Горенко с Мироновым и требовать ответа за всё содеянное.
Судили его беспощадно и строго, обрекая на вечные муки в той жизни, в которую ушли при его самой деятельной помощи.
Долго его не понимала молодая жена, почему он так себя ведёт, не находит покоя долгими ночами.
А когда поняла, вынужден был всё же сказать – привела бабку-ведунью, та и заговорила его муку душевную.
На долгие годы забыл он беспокойство. Даже вину свою перестал ощущать.
И только к глубокой старости явились вновь его судьи, но он уже их не страшился, сам собирался в дальний путь, к ним.
«Вот там – и судить будете, Ваше Высокоблагородие.
Шутка ли, жизнь какую прожил, теперь уже не страшно и пред судом предстать. Любым…
Даже людского не страшусь, а господнего – не знаю, дождусь ли.
Грехов много, чтобы простил Господь, вот это я твёрдо знаю.
Поэтому и не надеюсь на Его прощение…».

***   














Глава I
Между двух берегов

Где же правда?
На левом берегу или правом?
Кровь-то везде русская льется.
И. Владиславлев

Горенко был в запредельной ярости.
Жандармский полковник, лениво потягивая свою вонючую папиросу – Горенко никогда не курил и от этого у него голова болела ещё больше – всё говорил и говорил тягуче-скрипучим голосом:
– Да, господин войсковой старшина, никаких сомнений нет. Вот, посмотрите, показания свидетелей – именно ваш вахмистр и Георгиевский кавалер – Семён Будённый, замечен в богопротивных порядках, именно он распространял воззвания партии… э … большевиков среди личного состава Вашего полка. Об этом свидетельствуют нижние чины Верёвкин, Толмачёв, вахмистры Обыдёнников и Комаров, а так же – вольноопределяющийся Толоконников и хорунжий Завьялов.
После этих слов, многозначительно посмотрел Горенко прямо в глаза, выпустил клубы едкого дыма куда-то под потолок, продолжил:
– Сомнений быть не может, господин войсковой старшина, в полку, в виду отсутствия должного досмотра и порядка, поселилась непростительная и богопротивная крамола.
Горенко даже вздрогнул, глаза жандарма смотрели на него, как револьверный чёрный ствол:
– Вам предписано арестовать смутьянов и предать их военно-полевому суду, э … по законам военного времени, – и он как-то плотоядно причмокнул губами.
– У меня, господин полковник, не жандармский околоток, а боевой полк, – почти вскричал Горенко, – и увольте меня от выполнения жандармских функций.
Жандарм стоял перед Горенко, покачиваясь с каблуков на носки, и терпеливо слушал, а командир полка продолжал:
– Я своим людям верю, и сегодня, в утреннем бою, вахмистр Будённый – в очередной раз, стяжал славу настоящего воина и защитника благословенного Отечества.
И уже ядовито, даже не скрывая пренебрежения, Горенко бросил в одутловатое лицо:
– Вы знаете, господин полковник, что такое – атака укреплённых позиций германцев в конном строю? Так вот, вахмистр, со своим взводом, решил сегодня не только судьбу полка, а целой армии. Захватив, с налёту, австрийскую артиллерийскую батарею, развернул пушки и повёл огонь по войскам противника, расстроив их атаку и полностью сорвав наступление всей вражеской дивизии. Да за это ему, уже при жизни, надо памятник ставить. А Вы – в самом достойном защитнике престола – врага ищете.
Жандармский полковник досадливо поморщился, словно от зубной боли, от этих слов командира полка и скрипуче проронил:
– Это, господин войсковой старшина, к делу, к которому я приставлен, никакого отношения не имеет. Смутьян, посягнувший на установленный Господом и Государем порядок, не может удостаиваться Вашего доверия и … э… Вашей благосклонности.
Менторски, словно отчитывая Горенко за какую-то провинность, добавил:
– Смутьян, … э… не может быть героем. Его деяния, по низвержению установленных Богом благословенных порядков, не могут быть заменены … э …никакими проявлениями, как Вы, говорите, героизма. А если это – просто маскировка?
Осатанев от внезапной ярости и напустив на себя маску величия и важности, он, уже тоном приказа, заключил:
– Обеспечьте караул в распоряжение моего ротмистра Закревского, и немедленно арестуйте вахмистра Будённого.
Нет, не брал грех на душу Борис Макеевич Горенко, но его ординарец, бессменный соратник и батька добрый – Ефим Фёдорович Ветров, уже весьма пожилой, и то – шестой десяток разменял, всё понял и без слов.
Метнулся в темень. И растаял.  Растворился, в своей чёрной бурке, которую и не носил почти, в садах, и поспешил ко взводу Будённого.
А уже через несколько минут в степи затих, словно поглощённый курганом, бешеный, в намёте, конский топот.
Слившись, воедино, со своим боевым конём, уходил вахмистр Будённый, как зверь, укрываясь тёмным пологом ночи от недобрых глаз…
И когда жандармы, вместе с приставленными двумя унтер-офицерами канцелярии, нагрянули в землянку, где жил Будённый со своим взводом, ничто не говорило о тревоге и о каком-то беспокойстве.
Казаки резались в карты, некоторые – писали письма, а из дальнего угла землянки, под масляным светильником, раздавался ровный голос вахмистра Царёва, который читал молодым казакам «Житие святых».
– Где Будённый? – резко, до срыва голоса, закричал жандармский ротмистр.
– А Вы, Ваше Высокоблагородие, у него спросите, – дерзко ответил пожилой унтер-офицер, на гимнастёрке которого красовались два Георгиевских креста, а правая рука была на весу, в закровавленной повязке
И тут же продолжил:
– Только что был здесь, вернулись из вылазки по тылам германцев. Офицера притащили. Знатный боров, видать, большой чин. Велели отправить в штаб корпуса. Может, он его сам туда и повёз? Не знаю, господин хороший, – и он при этом так страшно улыбнулся почерневшими от муки и боли губами, что у жандармского ротмистра даже похолодело внутри, и мурашки пробежали по коже, а его лоб покрылся испариной.
Жандармы перевернули всю землянку, а уж кровать Будённого, содержимое его чемоданчика – перебрали в руках, до мельчайших деталей.
Но ничего предосудительного, как ни старались, так и не нашли.
В чемодане, на самом верху, под парой белья, лежала Библия и икона Николая Чудотворца. Да несколько писем от родных.
Казаки, с издёвкой, смотрели на ротмистра и приторно-сладко приговаривали:
– Да что же это, Сеню – подозревать? Да он же первый казак во всём полку, и государев защитник. Шутка ли, полный Георгиевский кавалер. Нет такого более – во всей армии не сыскать.
– Вот она – правда, – тягуче произнёс из тёмного угла тот же унтер-офицер, на гимнастерке которого благородно отсвечивали два Георгиевских креста, – кровями исходим, и тот, кто более всех отмечен – он же – и государев преступник. Хорошо благодарит власть Христово воинство.
– Молчать, – рявкнул ротмистр, – все вы здесь смутьяны! Я не потерплю. Из-под земли достану. Я вам покажу…
Казаки, в ответ, громко засмеялись:
– А ты, Ваше благородие, нас с передовой сними, смотришь, и в живых останемся. А так – сегодня ли, завтра – гибнуть придётся…
***

Так и сгинул Семен Будённый. И никто о нём более ничего не слышал.
И суждено было ему встретиться с Борисом Мокеевичем Горенко лишь в конце восемнадцатого года. Уже в иной стране. При иных порядках. И иные ценности вели их на службу новому Отечеству, нежели на той, связавшей их судьбы воедино, крепким арканом судьбы войне…
Великой, как они её называли, в ту пору.

***

После визита жандармских чинов замаялся душой Горенко. Нет, даже не оскорбление недоверием жгло его душу. Это была совершеннейшая мелочь, и он на неё почти не обращал внимания.
Борис Мокеевич впервые серьёзно задумался о сути происходящего, о своём месте в жизни, и о смысле службы Отечеству.
«Я ведь истово служил России. Родине нашей. Пацанёнком ушел на службу, в девятьсот четвертом году. С японцем воевать. И с той поры уже не выхожу из строя.
И в ту пору, и в эту войну – шашку из рук не выпускал. А кому служу? Народу, России – нет, эти слова никогда даже не произносились в кругу офицерства.
Служил Вере, Царю и Отечеству. А семья впроголодь живет. Что я могу для них сделать? И так уже три года. Забыл, как у жены-то под мышками пахнет. Так и ушла она, не познав счастья.
А тут появляется какой-то боров и меня уличает в потворстве смутьянам.
Вот уж кому-кому, а Будённому я верю. Сколько раз меня лично спасал. Честь и слава полка. А его – арестовывать? Нет, шалишь, не такие у меня казаки, чтобы товарища не выручили».
Он-то прекрасно понимал, что в спасении Будённого свою роль сыграл его ординарец, но об этом они с ним никогда не говорили.
В эти же дни в полк приехал уполномоченный Временного правительства. Грузный, тяжело переставлявший ноги, потный, ежесекундно вытирающий пот с головы и багровой шеи огромным платком, он дежурно и заунывно увещевал казаков вести войну до победного конца, зорко стоять на страже Веры и Отечества. Царя при этом уже пропускали и не упоминали.
И когда он стал грозить смертными карами тем, кто оставит фронт, толпа взорвалась:
– А ты, боров эдакий, посиди с нами в окопах! Казаки, дать ему битюга артиллерийского, так как строевой конь не выдержит такого толстомясого, и с нами – на германские пулемёты…
– Ишь, морду наел. Не на наших харчах, знамо. А ты, браток, в нашу сотню иди, повоюем, посмотрим, на что ты гож…
Комиссар стушевался. Пот градом заливал ему лицо. Мокрым стал воротник его тяжелого френча.
А казаки расходились всё пуще:
– Тащи его, казаки, с трибуны. Мы его привяжем в окопах канатом, а то ведь сбежит. Пусть с нами посидит хоть недельку.
– Казаки, да с его галифе можно нам троим шаровары скроить. Знатный боров. Это же сколько харчей он изводит.
– Посмотрите, казаки, а где он такой пугач взял? Ему бы мортиру, а он какой-то браунинг на ремень нацепил. Его и не видно на туше такой.
А уж самые нетерпеливые, по-разбойничьи засвистев, вдруг заорали:
– Гони его, казаки! Спаситель Отечества нашёлся. Похлебай с нашего. Да вшей покорми…
Комиссар, как-то по-бабьи, стал сходить с трибуны, спиной, и на последней ступеньке не устоял, споткнулся и упал бы, если бы не подхватил его дюжий унтер-офицер из артиллеристов.
Удержав его за руку и крепко зажав её в своих огромных ладонях, сказал:
– Шёл бы ты отсюда, комиссар. С людьми ведь пришёл говорить, а за людей нас не считаешь. Ишь, харю наел. Постыдился бы. Разве ж так возможно? Иди от греха, Ваше благородие.
– А не то – не ровен час, и ног не унесёшь, – поддержали его товарищи, стоящие рядом.
И развернув комиссара за плечо, унтер-офицер подтолкнул его к выходу:
– Иди, иди, а то я грех на душу возьму...
Улюлюканьем и свистом проводили казаки комиссара, и когда он, зацепившись ногой за ступеньку машины, всё же не удержался и упал, полк дружно захохотал, зло и остервенело. Насмешливые возгласы спугнули даже ворон с купола храма, и они чёрной тучей застили всё небо.
– Гляди, гляди, станичники, даже подняться не может. Хорошо, хоть немец не видит, а то бы наступление начал. Защитник, ети его нехай! Исподнее смени, комиссар, а то, наверное, смертный грех случился!
И когда автомобиль комиссара тронулся, полк зашёлся в приступе неуёмного хохота – сзади, к автомобилю, была привязана, успел кто-то ретивый, метла и старое ведро, которое громыхало, подпрыгивая на каждой кочке.

***

Поздно вечером в полк прискакал, на взмыленном коне, вестовой из Ставки Верховного Главнокомандующего. Войскового старшину Горенко срочно вызывал к себе сам генерал Корнилов, который с первого августа был назначен Верховным Главнокомандующим.

***
Горенко, с рассветом,  был уже в Ставке. Дежурный генерал, кривя в брезгливой улыбке губы, процедил:
– Ждите. Верховный скоро будет.
Горенко сел в кресло и закрыл глаза. Тягостное равнодушие, он даже не узнавал себя, поселилось в его сердце.
В таком состоянии он даже сам себе не нравился. Он не любил такого состояния, которое редко подчиняло его себе. Ему было всё равно, и он, даже на миг, не страшился встречи с Корниловым.
Никаким авторитетом этот генерал у фронтовиков не пользовался.
Горенко знал, что в пятнадцатом году Корнилов угодил в плен со всей своей дивизией. Австрийцы много об этом писали в своих листовках. Случай позорный и беспрецедентный. Кадровая дивизия, полностью укомплектованная, не сделавшая, по сути, ни одного выстрела – целиком была пленена. И первым сдался, на милость врага, начальник дивизии.
И объявился он в России лишь к концу шестнадцатого года.
После февральской революции и отречения царя – на всю Россию прославился тем, что по поручению Временного правительства арестовал в Крыму и доставил в Петроград всю царскую семью – государыню Александру Федоровну и её пятерых детей.
За это был обласкан самим Керенским и в одном году, роковом семнадцатом, принял от Временного правительства два очередных генеральских чина.
Не думал этот невзрачный калмык, что так высоко вознесёт его судьба.
Полный генерал, единицы таких было в России, командующий Петроградским военным округом, человек необычайно жестокий и бескомпромиссный, полутораметрового росточка, высохший, с жидкими усами, он, конечно же, не мог и мечтать о такой карьере.
С предельной жестокостью и жёсткостью подавил рабочие выступления  в Петрограде, тут же выступил за введение смертной казни на фронте, направил многочисленные карательные отряды по всей центральной России, которые залили кровью многие города и сёла, заводские посёлки.
Особенно неистовствовали каратели в шахтёрских поселениях, где широко применяли неведомые в этих краях публичные порки, даже женщин, а нередко, наиболее непокорных, вешали на пугающих своей свежестью и специально сооружённых виселицах.
С первого августа генерал Корнилов был провозглашен Верховным Главнокомандующим. Неограниченная власть, диктаторские полномочия кружили ему голову и свидетели того времени запомнили Корнилова непреклонным, очень часто произносящим роковые слова – расстрелять; патронов не жалеть; больше вешайте; меня не интересует ваше мнение, мне надо, чтобы вы предельно точно выполняли мои приказы…
Именно в эти дни наивысшего взлёта Корнилова и произошла встреча с ним Бориса Мокеевича Горенко.

***

Корнилов легко взбежал по ступенькам, выслушал доклад дежурного генерала и тут же, увидев Горенко, который встал с кресла и стоял, приложив правую руку к козырьку фуражки, почти подбежал к нему:
– Вы, войсковой старшина, даёте отчёт своим поступкам? Распустились. Мне сам Александр Фёдорович выговорил, как Вы там встретили его комиссара.
– Молчать! – хотя Горенко и не думал что-либо говорить.
– Вы мне дадите отчёт за все свои действия. И я ещё подумаю, доверять ли Вам полк. Распустились, мерзавцы. Я найду на Вас управу…
Кровь ударила Горенко в голову. Он, до боли, сжал левой рукой эфес Георгиевской шашки и твёрдо и спокойно сказал:
– Я никому не позволю, Ваше Высокопревосходительство, говорить со мной подобным тоном. Позвольте заметить, что пред Вами – Георгиевский кавалер. И Ваш тон, господин Верховный Главнокомандующий, не допустим в отношении фронтовика.
Корнилов не растерялся. Он, уже с интересом, стал вглядываться в лицо Горенко:
– Что ж, хвалю. Вот таких офицеров, сегодня, не достаёт нам в армии. Проходите, войсковой старшина, поговорим, – и рукой указал на ступеньки, ведущие к его кабинету.
Горенко навсегда запомнил этот разговор. Собственно разговора и не было.
Корнилов упивался собственным величием и говорил только сам:
– Россия в опасности, войсковой старшина. Разложение охватило все слои населения, армии в России сегодня нет. И если мы, офицеры, не возьмём всю полноту власти в свои руки, гибель Отечества просто неизбежна.
Пробежал по кабинету, не прошёл, а именно – пробежал, и продолжил:
– Монархия себя изжила. Царь – совершеннейшее ничтожество, выпустил из своих рук все бразды правления. И никакого участия и сочувствия не вызывает. Мы бы уже давно были в Берлине, Вене, ежели бы военная власть, с начала войны, была в твёрдых руках.
Было совершенно понятно, что при этом он разумеет себя. Наклонился к Горенко, и почти прошептал:
– Я не обольщаюсь, войсковой старшина, и в оценках Временного правительства.
И тут же – возвысил голос почти до крика:
– Фигляры и позёры! Марионетка, разве печалуется он о России? Нет и нет, только о том, чтобы единолично править Россией. Засилье еврейства – и это где – в России, православной стране, превосходит все нормы приличия и даже малейшее чувство меры.
Даже задохнулся от негодования, и как-то хрипло, выдохнул:
– Во всём Временном правительстве лишь князь Львов – русский. Остальные проводят политику России враждебную, стремятся подчинить её интересам Запада, превратить в сырьевой придаток для экономик стран Европы, Англии и Америки.
Посмотрел Горенко в глаза, и тут же решившись, что недосказанным не может оставаться ничего, продолжил:
– На Дальнем Востоке – возрастает активность Японии. И в этих условиях только железная рука способна удержать Россию от падения в пропасть. И такая рука есть сегодня, слава Богу, – и он перекрестился, расправив свои плечи, – держите, войсковой старшина, полк в готовности. Скоро он может понадобиться.
– А с этим комиссаром, – и тут он как-то хищно, без звука, рассмеялся, содрогаясь всем своим тщедушным телом, – гнать их всех из полка. Гнать! Слизняки, мразь, повыползли со всех щелей. Все Европы свои побросали, как вороньё – слетелись в Россию. Чуют добычу. Есть, есть у нас, что делить.
Подбежал к Горенко вплотную, и, снизив голос до шепота, довершил:
– И везде – только жидовствующие. Никогда не думал, что их столько в России. Только вот в окопах я их что-то не видел.
И уже громко, чтобы все слышали и в приёмной Главнокомандующего:
– Идите, войсковой старшина, и больше, чтобы таких инцидентов не было в полку. Вы же боевой офицер.
– Честь имею, Ваше Высокопревосходительство, – и Горенко  повернулся через левое плечо и направился к выходу.
– Подождите, восковой старшина, – громко сказал Корнилов и нажал какую-то кнопку на своём красивом старинном столе.
В тот же миг в кабинете появился молодой полковник. С аксельбантом адъютанта, весь благоухающий дорогими духами, в каком-то замысловатом френче, с огромными накладными карманами. Словно какую-то диковину разглядывал его Горенко и про себя подумал:
«Ну и фазан. Сразу видать, что фронта не видел. Дышать нечем от его духов».
И улыбнувшись, что не укрылось от глаз Корнилова, продолжил, в мыслях:
«Вот уж воистину – кому война, а кому – мать  родна. За что же тебе, петуху эдакому, полковничьи погоны вручены? Это ведь знак доблести, зрелости командирской».
Корнилов всё это прочитал на лице Горенко. Ему всё больше и больше нравился этот войсковой старшина. С такими офицерами, он это знал твёрдо, войну не проигрывают.
И своей суровостью Корнилов сразу же притушил угодливую улыбочку адъютанта, и резко бросил ему:
– Заготовьте приказ о производстве в полковники войскового старшину Горенко. Немедленно приказ мне на подпись.
Горенко даже растерялся:
– Благодарю Вас, Ваше Высокопревосходительство. Не ожидал. Да и не за чином я гонюсь.
Корнилов, самолично, наполнил две рюмки коньяком и отрывисто сказал:
– С новым чином Вас, господин полковник.
Чокнувшись бокалом с Горенко, он как-то многозначительно, добавил:
– Полагаю, что это обяжет Вас еще ревностнее служить… служить интересам России и нашему общему делу.
Тут же открылась дверь, и адъютант занёс в кабинет, в красивой папке проект приказа.
Корнилов тут же его подписал и вернул адъютанту, взял из его рук полковничьи погоны и вручил Горенко.
– Благодарю Вас, Ваше Высокопревосходительство. Служу Отечеству!
Больше его Корнилов не удерживал, и Горенко вышел следом за адъютантом.
Ох, уж это солдатское радио! Горенко подъезжая к вокзалу, заметил множество народа на привокзальной площади. Здесь был не только весь его полк, но и гражданский люд, среди которого выделялся своим огромным ростом полковой священник отец Амвросий, да стайками порхали юные девушки.
Громкое «Ура!» прокатилось окрест, как только Горенко сошёл на перрон.
– Ура – господину полковнику!
И площадь утонула в здравицах и рукоплесканиях.
Горенко очень любил и чтил своего батюшку. Это был особый человек, богатырь, красавец, обладающий зычным и красивым голосом. В полку его авторитет был непререкаемым.
И было за что. В одном из боёв, где полк имел задачу захватить переправу и удерживать её до подхода главных сил, передовой отряд дрогнул и стал под натиском врага отходить. И тогда батюшка стал на пути отхода эскадрона, как былинный богатырь раскинул руки в стороны и зычно, перекрывая канонаду, вскричал:
– Дети мои! Остановитесь, не позорьте мои седины. Я не уйду с этого места. А вы можете отступать и дальше, только лишите меня жизни.
Опомнились казаки. От стыда просто сгорели в сёдлах.
Он так их и повёл в атаку, впереди строя, с крестом в руке. Одним ударом, одним порывом смяли они подразделение немцев и уже через миг были на обратном берегу.
Волна за волной кидался враг на их редеющий, с каждым мгновением, строй, в надежде сбить отряд храбрецов и столкнуть их в воду. Но отец Амвросий поддерживал казаков пасторским словом, личным бесстрашием и мужеством.
И когда в эскадроне погибли все офицеры, он принял командование на себя, умело руководил боем и дождался на занимаемом рубеже главных сил полка.
За этот подвиг он был удостоен Георгиевского креста.
И это был не единственный пример его бесстрашия. Однажды отряд улан врага прорвался в тыл наших войск. Много бед он натворил.
С ранеными в это время находился батюшка. Он сумел организовать раненых на отпор врагу, да так, что их силами и справился с ним, и даже лично пленил командира – чванливого немецкого майора, который всё не мог придти в себя и поверить, что его захватил священник русских.
И вот сегодня, встречая Горенко в новом чине, отец Амвросий радовался за любимого им командира, благословлял его, так как твёрдо знал, на достойные плечи легли эти святые, для любого военного человека, знаки отличия.
С этого рубежа уже начинался полководец. Поэтому в русской армии это звание было особым, и достигший его пользовался всеобщим почётом и уважением. Тем более, как шутили фронтовики, говоря, что генерал – это уже не воинское звание, это – счастье, а вот полковник – чин значимый и высокий, и его носитель – от людей ещё не оторвался, способен их понимать и чувствовать.
Одного не знал Горенко, да и никто не знал, что ходить ему в этом чине долго не придётся.
Жизнь уже готовила новые отличия и новые звания – да что там это, сам мир скоро изменится вокруг и старый, навсегда, канет в лету.
На торжественном ужине с офицерами полка по случаю производства, Горенко обрисовал, в общих чертах, обстановку в России и на фронте, сосредоточился на главных задачах полка в будущей сумятице, а он знал уже чётко, что она будет непременно – кровавая и страшная, как всегда – жестокая и бессмысленная..
Не преминул сказать и о своём производстве:
– Нет, друзья, чин этот уже не греет меня сегодня. И кто мне его присвоил? Это же не государь, как в былые лета. А – так, временщик. Попомните моё слово, не удержится на этом посту Верховный. Он – явная угроза самого существования Временного правительства. Корнилов не потерпит никого в противовес себе. Ему нужна абсолютная и неограниченная власть. Не остановится перед любыми жертвами и перед любой кровью.
Со светлым уважением посмотрел на своих боевых побратимов и заключил:
– Свой прежний чин я выслужил рядом с Вами. Вы мне его возложили на мои плечи, в моё сознание и мою душу.
Тяжело вздохнул:
– А этот – это так, агония.

***

И Горенко был прав. Агония уже сотрясала всю Россию. Либералы, пришедшие к власти в результате февральского переворота, ни на какую созидательную деятельность были неспособны. Они просто не знали даже, что им делать с доставшейся, по случаю, властью, и все свои силы направляли на бессмысленные усобицы, выясняя лишь то, кто будет главенствовать в России в будущем.
27 августа 1917 года Керенский, устрашившись Корнилова, сверг его с поста Верховного Главнокомандующего. Отныне в России не было уже личности, способной твёрдо держать в своих руках все вопросы военного сотрудничества с Германией и её союзниками.
Корнилов, болезненно ревнивый к чужой славе, тщеславный и не отличающийся военными дарованиями на поле брани, обладал железной волей и хваткой, и никогда, ни с кем не собирался делиться даже крохами своего влияния и верховенства. И ради торжества своих планов и целей – он был готов к аресту Временного правительства и его полному упразднению с тем, чтобы сосредоточить в своих руках всю полноту как военной, так и гражданской власти.
И как только эти честолюбивые устремления военного диктатора стали известны Керенскому, он сразу же сместил Корнилова с поста Верховного Главнокомандующего, что ещё в большой мере обострило общую обстановку в армии и стране в целом.
Армия стала таять на глазах. Дезертирство, приобретшее характер эпидемии, лишало армию даже надежды на победу над Германией.
А уж тем более – на армию более не могло опираться правительство при подавлении возмущений народа, которые становились всё более массовыми и активными.
Конечно, не знал тогда и Горенко, что главные действующие лица мировой трагедии – пока не открыли занавес – и английские, американские и французские экспедиционные корпуса только готовились к тому, чтобы в соответствии с международными соглашениями, заключёнными без участия России, вторгнуться в её пределы и постараться закрепиться там навечно, обеспечивая свои государства сырьём, полезными ископаемыми и продовольствием.
Полк Горенко, один из немногих в русской армии, истово верил в своего командира и сохранил организованность, повиновение и высокую дисциплину.
Но Борис Мокеевич был слишком искушённым военным деятелем и понимал, что одним полком фронт не удержать. А что тогда? Бессмысленная гибель людей? Этого он допустить не мог.
И когда полк отвели с передовой, на пополнение, он был даже удовлетворен этим.
«Слава Богу, что не будут зря люди лить свою кровь. Может, сумеют договориться как-то властители воюющих держав, да прекратят надоевшую всем войну?» – думал он в неожиданном и таком непривычном затишье.
Но его иллюзии очень быстро растаяли. Он, со всей определенностью, понял, для чего и для каких целей полк был пополнен оружием, боеприпасами, личным составом и лошадьми уже после первой же личной беседы с командующим войсками военного округа.
Запульсировала жилка на виске у Горенко. Так было всегда, в минуты его наивысшего волнения и душевных переживаний.
– И Вы, господин генерал, говорите это мне? Мне, боевому офицеру? Вы хотите сделать из нас карателей? Не бывать этому никогда. Никогда, пока я жив и мне вверен полк.
– Вы забываетесь, полковник. Порядок подчинённости ещё никто не отменял. Извольте быть в рамках субординации. В противном случае я вынужден буду принять … э … соответствующие меры. Вплоть – до отстранения Вас от должности и предания суду военному трибуналу.
И уже повелительно, строго, осознавая значимость каждого своего слова:
– Извольте, полковник, исполнять свой долг. Иного пути у Вас нет.
Горенко встал. Предательски дрожали пальцы рук. Змеиный холодок заползал в сердце. Но, переборов себя, он спокойно и чётко произнес:
– Мне жаль Вас, господин генерал. Но со своим народом полк воевать не будет. Никогда. Честь имею! – и он стремительно вышел из кабинета командующего.
Пути назад больше у него уже не было. А что впереди при этом, у него лично и у его людей – никто не мог, кроме Господа, ему поведать.

***

Но очень скоро уже сама жизнь продиктует свои неумолимые законы не только полку Горенко, но и всей России.
Расколется, разделится она на две части. И ни одна из них не признает, даже вровень с собой, а не то, что выше – правды и права на выбор у другой стороны.
И будут стремиться – лишь шашкой доискиваться дорогой истины. А когда шашка занесена над супротивной головой, о поиске истины и путях к ней ведущих – уже не рассуждают. Стремятся лишь поскорее опустить разящую сталь на голову противника, ибо и он к этому стремится так же.
И тут уж – кто кого? Кто окажется первым и более ловким.
Трудно было в это время определиться с тем, а чья всё же вера прочнее. Чья – более к народу тянется и стремится ему служить.
Правда, учителя оказались очень талантливыми, и всяк из них норовил залучить именно на свою сторону пребывающий в растерянности и нерешительности люд.
Сколько их перебывало за это время в полку Горенко. Этих агитаторов и комиссаров.
И все били себя в грудь и утверждали, что именно они, единственные, за интересы народа.
Но быстро умнел народ. Начал разбираться во всех партиях и течениях, сути их лозунгов и программ.
И как только очередной оратор начинал рассказывать о свободе личности, войне до победного конца – таких просто прогоняли из расположения полка. Не было им веры, да и сам их вид не внушал казакам доверия. Уж больно суетливы были эти все комиссары, а их лоснящиеся лица, упрятанные во френчи, свидетельствовали о том, что никогда в жизни они не страдали, не переживали лишений, не радовались куску хлеба, как и не знали ему истинной цены, и никогда не пролили и капли своего пота по его добыче.
Нет, таким веры у людей не было.
Взашей прогоняли и тех, кто призывал к беззастенчивому грабежу, переделу собственности, отсутствию любой организации и порядка.
Твёрдо знали казаки, что ничего лучшего, нежели единая централизованная власть, в природе не существовало, хотя и угнетало их порой, нещадно давило ярмо атаманской власти, но и без неё никак нельзя.
Там, где не умел атаман твёрдо вести дела станицы, хутора – начинались свары, распутство и пьянство, а от этого добра никогда ждать не приходилось.
Как только находился один человек, который норовил со своей стороны межу подрезать острым плугом, (вроде могла его многочисленную семью накормить эта жалкая полоска земли), и если атаман это спустит, не заметит – так и жди беды.
Тогда, в опьяняющей ярости, с кольями, пойдут ещё вчерашние – не разлей вода свояки, кумовья и сватья друг на друга и заполыхает в тёмной ночи курень недруга, а там – и до братоубийства останется лишь один шаг.
А сегодня, в этот бурный период, который начался в февральские дни семнадцатого года, столько появилось в России желающих на нет свести вообще все, разделяющие владения казаков и иногородних, границы, не подумав при этом о том, что не обучен русский казак жить в таких условиях от дедов-прадедов.
Всегда он знал, что моё – это моё. И холил его, и поддерживал, и улучшал, и заботился неустанно о том, чтобы нива, с каждым годом, была более ухоженной и плодовитой.
А сегодня нашлись, вдруг, те, которые стали провозглашать, что жили досель неправильно, что надо всё объединить, для всех сделать равным.
Не привык к этому человек в России, нет, не привык. И сильно противился праву кого-то навязывать ему свои законы, свои правила и порядки.
И уже к восемнадцатому году, сумев удержать полк от разброда и шатаний, от разлагающей людей анархии семнадцатого года, Борис Макеевич понимал, что к какому-то берегу прибиваться надо. По стремнине, да в одиночку, далеко не выплывешь.
Произошедшие, вскорости, два особых события и определили этот выбор.

***

Где-то в начале февраля восемнадцатого года в полку появился очередной комиссар. Только уж очень он был не похож на тех горлопанов, от которых уже житья не было.
Весь седой, с пожизненно уже – чёрными руками, сразу угадывался человек, всю жизнь проработавший с металлом. Степенный, в летах, рабочий не стал говорить никаких речей, не призывал никого верить только ему.
Нет, спокойно и просто, вечерами подсаживался к группам казаков, охотно угощался их табачком, и за неспешным перекуром – твёрдо, но немногословно – гнул своё.
И выходило по нему, что никак полку нельзя сегодня бросать фронт. Германец – он хоть и изошёл кровями, но может ещё предпринять – самую последнюю попытку – добиться своего перевеса в войне.
А разве может народ русский стерпеть такое, чтобы быть под германцем?
Но, самое главное, что германца прямо заманивают на нашу землю те, кто и дальше хочет мягко спать, сладко есть, не обременяя себя при этом никаким трудом.
Разъяснил комиссар-рабочий казакам и суть войны, которая в России, почитай, с каждого дома собрала свою кровавую жатву.
В этой войне – мало в чём отличались цели и задачи всех её участников. Каждый норовил – что-то себе прирезать, захватить, да вот только народ, как всегда, оставался обделённым. И для того, чтобы у богатеев прибывало, вынужден был расплачиваться своими жизнями русский мужик.
Рассказал комиссар и о намерениях Корнилова накинуть ярмо военной диктатуры на шею народу. И цель здесь совершенно ясная – продолжить войну с тем, чтобы не допустить революционной ситуации в стране, не позволить народу взять власть в свои руки.
А спасение всей России сегодня только в одном – в установлении народной власти.
Нечего доброго для народа не несёт власть временщиков, которые неспособны вывести Россию из кризиса. Июль это хорошо показал в Петрограде, где к силе оружия и пулемётам прибегло Временное правительство, чтобы подавить выступления трудового народа.
День за днём слова комиссара-рабочего делали свое дело. Особого авторитета ему добавило то, что он открыто, не таясь, вступал в горячие споры с продолжающими наезжать в полк уполномоченными Временного правительства.
Он убедительно показывал, в присутствии казаков, что несёт для простого человека проповедуемая и проводимая этим правительством, далёкая от нужд простого народа, политика.
Горенко не вмешивался в деятельность этого странного человека. Но цепко наблюдал за ним со стороны.
И когда ночью, при переходе комиссара из эскадрона в эскадрон, по нему стреляли, почти в упор, принял все меры по поимке виновного в этом происшествии.
Речь шла о чести полка. И Горенко не удивился, когда казаки, окружив прилегающие к улице сады, откуда и велась стрельба (слава Богу, комиссар был только ранен), и изловили затаившегося в кустах суетливого мужика.
Уже в первую минуту он признался казакам, что стрелял он, ему за это предложили деньги люди из окружения недавно побывавшего в полку уполномоченного, которого со свистом и улюлюканьем казаки выпроводили вон.
Лишь своей властью не допустил самосуда над ним Горенко.
А сам пришёл на квартиру, где снимал временный угол комиссар. Его лицо было бледнее обычного. На повязке, опоясывающей руку в районе плеча, виднелось кровавое пятно. Как ни странно, он первым и начал разговор с Горенко:
– А, Борис Мокеевич, давно жду встречи с Вами.
Хитро, как своему товарищу, подмигнул командиру полка, и продолжил:
– Думаю, что нам есть о чём поговорить. Знаю, как у Вас болит душа за Россию и чувствую, что у нас гораздо больше того, что нас объединяет, нежели того, что разводит по разным берегам…
Они проговорили почти всю ночь. И хотя не со всем был согласен Горенко, горячо спорил по острым вопросам, но всё чаще и чаще он соглашался со старым рабочим в оценке ситуации в стране, а так же дорого ему было то, что комиссар, без обиняков, заявил ему:
– А какое государство может обойтись без надёжной армии? Для России она – вопрос жизни и смерти, так как долго нас ещё будут испытывать силой оружия. И кому же, как не Вам, Борис Макеевич, выходцу из народных глубин, авторитетному военачальнику, не убоявшемуся самому царю вынести приговор, возглавлять народное революционное войско?
И заметив удивление Горенко, рассмеялся:
– Знаю и об этом, Борис Мокеевич. И горжусь, что есть такие командиры в русской армии.
Сурово сошлись морщины у него на губах и он, совершенно иным голосом, твёрдо заявил:
– Я думаю, Борис Мокеевич, что уже очень скоро, используя разруху и развал в России, немцы попробуют нанести свой последний удар, чтобы на фоне его успеха продиктовать России губительные условия мира.
И даже пристукнул кулаком по столу при этом. Голос его зазвенел:
– Вот чего надо опасаться более всего. А армия – Вы лучше меня знаете, в каком она состоянии. Не удержим фронт – далеко идущими будут последствия.
И Горенко гордился, затем, всю свою яркую и короткую жизнь, что его полк в февральские дни восемнадцатого года, принял участие в боях с немцами, да так и вошёл в состав рабоче-крестьянской Красной Армии.
Эти дни стали памятными для него и ещё в силу одного обстоятельства – в полку вновь объявился Семён Будённый.
– Здравия желаю, Борис Мокеевич, – не по-уставному обратился он к Горенко.
– Вот, – протянул мандат, – назначен Вашим заместителем.
Какая-то игла горячей болью пронзила сердце Горенко. Не понравился ему слишком не зависимый тон бывшего вахмистра, да и взгляд был у него совершенно иным, словно вызывал своего командира на немедленное противостояние.
Да и не спросили у него, командира полка, а хочет ли он заместителем иметь своего бывшего вахмистра.
Но, притушив неудовольствие, ответил как можно дружелюбнее и сердечнее:
– Ну, что ж, Семён Михайлович, ещё поисповедуемся друг другу. А сейчас полку поставлена особая задача – мы перебазируемся на Дон, в родные места, где появились массы кавалерии у Каледина, Кутепова, Корнилова, наших старинных знакомых. Не забыли?
– Да, уж, и захочешь забыть, так не дадут …
– Задача Семён Михайлович, – прервал его Горенко, – твоя: с передовым отрядом выдвинуться в район Тихорецкой и всё подготовить к встрече основных сил полка.
Будёный лихо крутанул свои усы, которые уже стали приобретать характер тех, ставших известными всей стране, и заверил Горенко, что сделает всё, как положено и по совести.

***

Так и завязались эти особые отношения двух недюжинных людей.
Но тесно им было рядом. Поэтому – ревниво наблюдали за успехами друг друга. Пристально и повседневно. И если эти наблюдения побуждали у Горенко лишь высокую активность, стремление превзойти своего вахмистра в новых идеях по строительству новой армии, то Будённый планы вынашивал иные – очень хотелось ему самостоятельной роли, где бы он проявил все свои дарования. А в наличие их он уже истово верил.
И с досадой и горечью осознавал, что на пути к своей самостоятельности, особой роли в армии нового строя, стоял Горенко.
Будённый пока терпеливо признавал его верховенство, набирался опыта и впитывал все идеи, смелые замыслы Горенко. А таковых у Бориса Мокеевича было не мало.
И в один из вечеров, Горенко, уже ставший командиром отдельной кавалерийской бригады, заявил:
– Все это – не то, Семён Михайлович. Бригадой конницу Мамонтова не разбить. Надо организовать конный корпус, а ещё лучше – армию.
Такого в истории вооружённых сил прежней России ещё не было. Шутишь, конная армия. Это – сила, манёвр, неуязвимость, быстрота передвижений – что и позволит навязывать свою волю противнику, разорять его коммуникации, препятствовать переброске и сосредоточению резервов.
И когда на заседании Реввоенсовета фронта Горенко излагал свои планы по созданию кавалерийского корпуса, армии – он встретил понимание и поддержку со стороны Сталина.
Но тот, будучи человеком штатским, был, тем не менее, проницательным политиком и глубоким реалистом:
– На первых порах, товарищ Горенко, ограничимся корпусом двухдивизионного состава. И не потому, что я против образования армии, но надо реально оценивать ситуацию – нет у нас людских ресурсов, ни конского состава для столь масштабного формирования
Подошёл к окну, затянулся своей, ставшей затем неизменной, неотторжимой от его образа трубкой, и, не поворачиваясь к участникам Военного Совета, тихо произнёс:
– А на корпус – мы найдем всё необходимое.
И тут же, повелительно, пронзительно глядя Горенко прямо в глаза:
– Принимайтесь за его создание немедленно, с Будённым вместе. Он так и будет у Вас первым заместителем.
Нехорошо сверкнули в этот момент глаза Будённого. Но он даже от Сталина скрыл свой обжигающий взгляд.

***


Глава II
Нежданное счастье

А счастье и может быть
только нежданным.
Всё иное – его томительное ожидание,
 зачастую – так и не сбывшееся.
И. Владиславлев

Исходила кровью Россия. И самое страшное было в том, что сегодня сошлись на поле боя те, кто вчера ещё – в одном строю, шли против общего врага. Сегодня же – русские люди по обе стороны фронта, изводили друг друга в яростных схватках.
В этой немилосердной войне, самой страшной и жестокой, обагрили, обе стороны, свои славные ещё вчера боевые клинки братской кровью и уже к концу восемнадцатого года поняли, что теперь пути к примирению нет.
Теперь уже речь шла только об одном – чья сила окажется сверху. Кто острой дедовской шашкой установит правду на Дону и Кубани, в Сибири и Забайкалье – по всей безбрежной России.
Кто учинил это дьявольское, неправедное и страшное дело? Кто сумел противопоставить сына – отцу, брата – брату, отца – сыну?
Эти тревожные мысли не давали покоя Горенко уже который месяц. Не шёл сон. Тревога заполонила всю его душу.
И совсем иные чувства испытывал входящий в силу, затяжелевший Будённый.
Он прямо светился весь, сатанел от приступа ярости и открыто заявлял, что вырубит всю эту «белую сволочь под корень».
К реальной жизни, против его воли, вернул острый вопрос Горенко:
– А ты, Семён Михайлович, забыл, кто же в рядах этой белой сволочи? Это же наши братья, вчерашние. Мы ведь в одном строю, в одной лаве шли на врага в Великую Войну. А что сегодня?
Наливаясь яростью, задал и ещё один вопрос своему бывшему вахмистру:
– Ты не забыл, Семен Михайлович, бой у Гнилой Балки?
Нехорошо выдохнул смешок, где-то из глубины души, даже всхлипнул, Семён Будённый:
– Как же, помню, благодаря твоему (на ты он давно называл своего командира, но, правда, не твёрдо, робко как-то, всё чаще норовил обратиться без имени-отчества, даже дурашливо – Ваше Высокоблагородие, но уже без былой почтительности, а с какой-то даже угрозой) удару только и смог уцелеть, Борис Макеевич. Не поспей ты до сроку – не устоять бы мне против Мамонтова.
– А я, Семён Михайлович, с того боя вот душой и маюсь. Знаешь, с кем я сошёлся? Ты его должен помнить, всеобщий любимец был в третьем эскадроне, сотник Ревельской. Гитарист, песенник, балагур…
Долго курил молча, стоя у окна, и вглядывался в темень. К слову, и курить он стал совсем недавно. Наконец, решился и продолжил:
– Не хотел я этой встречи. Но и деваться было некуда. Выбил шашку у него из руки, а он, узнал ведь, нехорошо как-то засмеялся – и за наган, успел выстрелить, но Бог хранил меня. Промахнулся. Не твёрдой рукой на курок нажимал.
Яростно скрипнул зубами и договорил:
– И тут Тимошенко, с лёту, срубил его. Торопился, и удар слабым получился, на долгие муки такой удар обрекает жертву. Как же он кричал, Семён Михайлович, схватился правой рукой за рану и всё причитал:
«Господин полковник, как же так? Что же это, мы же с Вами вместе были. Мы так верили Вам. А что же сегодня-то произошло? Почему мы по разным берегам Тихого Дона оказались?»
– У меня до сей поры стоит в ушах этот крик.
А затем, когда кровь, фонтаном, изо рта пошла, попросил у меня, словно в былое время:
«Отпишите маме, господин полковник. Одна она у меня…».
– Вот она, суть гражданской войны. Страшная, всё нутро выворачивает. Уж я-то в крови накупался вволю, казалось, ничто уже душу не может переворачивать. А тут… – и он отчаянно и, вместе с тем – обречённо, махнул безжизненной рукой.
Запомнил этот разговор на всю жизнь Семён Будённый. И наступит время, он в деталях обскажет этот разговор другу своему закадычному Ворошилову и самому Вождю.
И выдохнет при этом:
«Не верю! Не верю этой белой… В самый ответственный момент подведёт. Изменит…».
Но час этот ещё не пришёл. Но он уже стоял на пороге и страшным, ползучим недоверием настойчиво входил в сердца сегодняшних соратников, превращая их во врагов.

***

Год самых страшных испытаний для новой власти стал годом высшего счастья для Бориса Мокеевича Горенко. Он полюбил. Полюбил так впервые в жизни.
Нет, он не был монахом. После быстротечной чахотки и смерти, в виду её, его молодой жены, у него были краткосрочные романы. Но после них на сердце всегда оставался какой-то нехороший осадок, и он давал себе зарок не открывать широко свою душу ни перед кем.
А там – война. И так ему и не встретилась та, единственная, с которой бы он разделил всю свою судьбу, которой бы отдал своё не растраченное высокое чувство.
А тут – увидел и понял: вот она – судьба.
Казачий разъезд доставил в штаб странную и живописную компанию – старенького лекаря, это было сразу видно, чувствовалось по тому особому неистребимому запаху лекарств, которые исходили от его одежды, в сопровождении священника и юной, очень яркой и красивой девушки. Они, волнуясь и теряясь, предстали перед ними.
Будённый, всегда скорый на суд и расправу, сразу же вынес им приговор:
– Лазутчики, Борис Мокеевич. Ишь, вырядились. Сущий цирк.
И тут же, почти перешёл на крик, подступаясь к старому лекарю:
– Чего шныряете по нашим тылам? Кто такие? Почему здесь оказались?
– Да подожди ты, Семён Михайлович. Что-то мало они похожи на лазутчиков. Замученные, голодные, холодные…
И тут же, даже против своей воли, распорядился, бросив своему ординарцу, старенькому уже совсем Ветрову:
– Накормить. Посели, где-нибудь, Ефим Фёдорович, пусть отдохнут. А завтра – и побеседуем по душам.
Будённый, при этом, яростно засопел носом и спешно вышел из комнаты.
А рано утром следующего дня Горенко пригласил задержанных на беседу.
Знал твёрдо, что никакие они не враги. Никаких сомнений у него на этот счёт не было. Но он хотел  этой встречи. Встречи именно с ней. Он не знал даже её имени, но уже через минуту пожилой священник понял его состояние и с интересом смотрел на столь необычного красного командира.
Старенький доктор поведал Горенко нехитрую историю жизни – ехали к сестре, на поезд напала какая-то банда и они, воспользовавшись замешательством, ночью, кинулись в степь.
И Горенко знал, что это правда. Во время рассказа доктора он неотрывно смотрел на девушку. Она, чувствуя его внимание к себе, терялась и не знала, как ей поступить в этом случае.
– А как Вас, милая барышня, зовут?
– Виктория Николаевна Кузнецова. А это – мой папенька, а отец Серафим – наш попутчик и ангел-хранитель.
Горенко, по жизни, не встречалось такое красивое женское имя, но оно так удивительно шло это девочке, с огромными распахнутыми глазами, гладкой аккуратной причёской.
Сразу обратил внимание красный комкор на её удивительно красивые руки, длинные пальцы. Стройные ноги угадывались под строгим костюмом, горделивая посадка головы и отсутствие какой-либо позы, искусственности, манерности было так ему дорого, что он, боялся даже сам себе признаться в этом, уже любил эту девочку и знал, что это его судьба…
Скрывая свое смущение, проговорил:
– Вот и хорошо. А я – командир Отдельногоконного корпуса Красной Армии Борис Мокеевич Горенко. Не волнуйтесь, Вам нечего бояться. Всё будет хорошо.
И совсем неожиданно даже для себя, предложил:
– Доктор, а не хотите Вы послужить красным бойцам? У нас очень плохо с лекарями. А нужда в этом большая. Такая война идёт, – и он горько вздохнул.
Старый доктор, испытующе посмотрел на  Горенко и просто заявил:
– Я готов, э…, простите, как Вас называть? Нам с дочерью некуда податься. А мой долг врача – служить людям. Но только одно условие – Вы всех нас зачислите, втроем, в медчасть.
И тут же твёрдо, не допуская возражения:
– Моя дочь – сестра милосердия, закончила училище, а отец Серафим, я полагаю, лучше нас обучен души людские врачевать. Так что все будем при деле и… полагаю, принесём пользу.
Так и началась эта необычайно красивая история.
Доктор, не по возрасту, оказался деятельным человеком. И уже очень скоро в корпусе почувствовали его твердую руку. Во всех полках были организованы санитарные части, улучшился досмотр за раненными и больными. Доктор стал любимцем всех конармейцев.
И странное дело, неукротимый Будённый стал главным союзником доктора. Всегда со вниманием относился к его просьбам и делал всё зависящее от него, чтобы медицинской части все командиры уделяли должное внимание.
Как только позволяли условия, Горенко тоже спешил в медчасть корпуса. Он очень подружился с отцом Серафимом. Их долгие беседы о смысле жизни, о служении людям, о добре и зле, о сути военного противостояния в новой России, глубоко его трогали. Поражала осведомлённость и глубина суждений отца Серафима.
Он сменил рясу на чёрный костюм, подстриг свою бороду, и оказался видным и ещё не старым мужчиной, лет сорока восьми-пятидесяти от роду.
– Кризис, поразивший Россию, Борис Мокеевич, от безверия. Разуверился народ, отшатнулся от Бога.
Убеждённо и страстно, словно с несмышлёнышем говорил, продолжил:
– И я его, наш народ, понимаю. Церковь, к несчастию, тоже повинна в этом. Большой грех на ней. Она оставила массы людей на произвол судьбы, а сама – ища выгод, слишком притулилась к власть имущим.
Горенко даже вздрогнул, так велика была сила убеждённости у отца Серафима. А тот, понимая, что говорит с благодарным учеником, развивал свои воззрения дальше:
– Освящала своим авторитетом ничтожнейшее правление Николая II, на котором праведной крови – от Ходынки, до бездарно проигранной Японской и Великой войны – содрогаюсь, реки.
Улыбнулся, глядя в очи Горенко, и как-то виновато, с покаянием, выдохнул:
– Сам служил и всё это видел. Поэтому и ушёл в мир. Оставил приход даже. Не мог больше выносить фальши и неискренности.
Его лицо посуровело при этом, и он, уже громко и властно, как привык говорить во время службы в Храме, бросил обличительное:
– Божье слово, которое мы несли, служки от церкви подменили двуличием. Вместо примирения, успокоения и утешения народу, всему русскому народу, ибо он един – стали проклинать только одну сторону.
А этим – и усугубили раскол в русском обществе. Так что я не ухожу от ответственности, и не снимаю её и с себя в том числе, хотя кто я – ничтожный раб, но вся церковь грешна пред Богом, и перед людьми грех её неискупаем…
Зачтут, потом, и эти беседы Борису Мокеевичу с отцом Серафимом, а он и не скрывал, что их было великое множество, и обвинят во всех смертных грехах. Тем более, что свидетелем многих бесед был неукротимый Семён Будённый, который всегда при этом молчал, лишь недобро посвёркивая глазами на отца Серафима и на Горенко, которые так забывались в ходе этих бесед, что никого не замечали рядом, да и не сдерживали себя в оценке деяний новой власти.
В один из дней, зайдя в медчасть, Горенко застал там одну Викторию. Удивительно похорошевшая, уверенная и спокойная, она доложила ему, что её отец и Серафим Андреевич, так она стала называть священнослужителя, по имени-отчеству, направились в дивизию товарища Тимошенко. Там возникли острые проблемы с оказанием первой помощи раненным.
– Вы позволите? – волнуясь, и даже как-то робко, спросил у неё Горенко.
– Ой, простите, Борис Мокеевич, что сама не предложила Вам сесть.
Сияя своими бездонными глазами, повернулась к нему, приблизилась так, что он отчётливо ощутил её дыхание и запах нежных духов:
– Сейчас я Вас чаем напою. Настоящим, не знаю даже, где отец Серафим… ой, Серафим Андреевич, добыл.
И она занялась приготовлением чая. Благо, чайник стоял на буржуйке и исходил паром.
Давно так не было светло и уютно на душе у Горенко. И когда его пальцы, нечаянно, соприкоснулись с её удивительно красивой рукой, он почувствовал, как гулко забилось его сердце.
«Господи, да что же это такое? Отчего же так светло подле неё? Отчего я хочу видеть её, постоянно быть возле неё».
И горько даже вздохнул при этом.
«Старый я уже для неё. Тридцать четвертую весну пережил. А ей, как вчера сказала, двадцать первый год».
И не знал, пока, Борис Макееевич, что и он, даже не думая об этом, овладел сердцем этой очаровательной девушки.
Она даже не таилась в своём чувстве к Горенко, и её отец, с отцом Серафимом, давно знали об этом. Но они, знающие жизнь, её цену, не торопили события и ждали, чтобы она сама вынесла решение по единению двух любящих сердец.
И разрешилось всё в отношениях Виктории и Горенко очень просто и так красиво, что не только на их недюжинные судьбы, а и ещё – на многие бы хватило.
В одном из боёв Горенко был ранен. Его верный ординарец, изрядно уже поживший на этом свете Ефим Фёдорович Ветров, доставил его, поддерживая в седле, в медчасть.
И рана, вроде бы, была не столь страшной, да много крови потерял командир корпуса и сейчас еле держался в седле.
Когда он, опираясь на плечо Шаповалова, зашёл в дом, где располагалась медчасть, Виктория кинулась к нему:
– Господи, что с Вами, родной мой? Это – «родной» вырвалось у неё так естественно и так просто, что у Горенко сразу просветлело на сердце. Оно, привыкшее ко всему, готово было выскочить из груди.
И он вверил себя в полное её распоряжение, почти на две недели. Уже не таясь и не скрывая своего чувства, они только и говорили друг другу о своей любви.
– Родная моя! Ни одного препятствия для нашего пожизненного союза, кроме…
Она похолодела. Закрыла рукой ему губы, чтобы не услышать горькую весть:
– Нет, нет, не говори. Я люблю тебя. Это самое главное. А более ничего я и слушать не желаю. И ты только мой, мой, никому более тебя не отдам.
С теплой улыбкой он взял её за руку, и пронзительно глядя в её бездонные глаза, твёрдо и ласково договорил:
– Кроме моего возраста, старый я уже, родная моя. А ты, вон, только жизнь начинаешь…
Она облегчённо засмеялась:
– Глупый ты мой. Господи, я-то уже подумала о страшном, о том, что у тебя… у тебя есть другая. Разве ты старый? А если бы ты и был старый, что бы это изменило? Всей душой люблю тебя. Я буду хорошей женой тебе, – вдруг как-то отчаянно и, вместе с тем, обречённо-спокойно, сказала она.
И тут же зашлась жарким румянцем, продолжая в голос высказывать свои мысли:
– Господи, да что же это я? Сама напрашиваюсь, а ты, может и не хочешь такую, как я, себе в жёны?
Но глаза её при этом блестели так лукаво, ибо она всем сердцем чувствовала, как она для него желанна, как любима им.
Он с упоением, целовал её руки, а она тихо перебирала его, уже тронутые сединой, богатые волосы и целовала в глаза своими красивыми яркими губами.
Назавтра, после этого вечера, Горенко, ещё слабый и очень бледный, попросил Ветрова побрить его, помочь ему надеть новый мундир, и направился, опираясь на плечо своего ангела-хранителя и оруженосца, на жилую половину медчасти, где и проживали, втроём, милейшие и ставшие столь дорогими ему люди – отец Виктории, отец Серафим. Горенко не переставал его звать именно так.
И в этой маленькой совсем комнате – она, его судьба и его счастье, ждала с нетерпением его объяснения с отцом.
– Николай Михайлович, – прямо с порога обратился он к старому доктору, – я не обучен ухищрениям и поэтому… прошу у Вас руки Вашей дочери.
Глубоко вдохнул, помолчал мгновение и продолжил:
– Я люблю её, Николай Михайлович. Всем сердцем люблю, и буду счастлив, если Вы мне окажете доверие и честь.
Старый доктор, в предельном волнении, шагнул к нему навстречу, поцеловал в лоб и сердечно сказал:
– Я буду счастлив, дорогой Борис Мокеевич. Лучшей судьбы, дочери своей единственной, я не могу и пожелать.
И уже через слёзы счастья, обнимая их обоих, еле слышно прошептал:
– Благословляю Вас и вверяю Вам, Борис Мокеевич, единственное моё счастье, которое у меня осталось.
Больше всех сиял отец Серафим. Он бережно, за плечи, подвёл Викторию к Горенко, и заключил их обоих в свои объятия:
– Будьте счастливы, дети мои! Многие Вам лета и счастья большого.
И слёзы счастья стекали у него по щекам, а он их и не стыдился.
В это суровое время так мало он видел счастливых людей и так много бед и горя, крови и страданий, что эти очистительные слёзы сняли и с его души тяжкий гнёт утрат и разочарований.

***

Буквально через день, в светлое воскресенье, отец Серафим, вместе с местным батюшкой, которому он истово прислуживал, венчали Горенко с Викторией.
Это даже не условие его было, о чём он прямо сказал Будённому и комиссару корпуса, а суть, искреннее движение его души, без которого он не смог бы и существовать:
– Как хотите, мои боевые товарищи, но я уже стар, чтобы менять свои привязанности, я буду венчаться с Викторией в церкви.
Комиссар, цыганковатый еврей, человек жёсткий, но Горенко ценил его за исключительную храбрость и бесстрашие, прямоту, ничего не сказал в ответ, но, молча засобирался и уехал в самый дальний полк корпуса, который занимал позиции в глухой степи.
Будённый же, горячо и напористо, как он делал это всегда, при обсуждении любого вопроса, стал отговаривать Горенко от его решения и при этом, как несмышлёнышу, всё твердил:
– Кто ты есть? Ты командир Красной Армии. И твой поступок я не одобряю, и все лишь потому, что он есть проявление несознательности.
Горенко только тихо улыбался при этом, а когда уж Будённый ему досадил за день, ответил:
– Семён Михайлович! Но ты же сам венчанный. И что, от этого есть веред какой-либо совестливой власти, в том числе – и советской?
Тот при этих словах заводился ещё больше и гневно высказывал:
– Да у меня, в то время, Борис Макеевич, отец-мать даже не спрашивали, по душе ли мне невеста. Время-то было – какое? Но сегодня, ты командир конного Красного корпуса, какой пример бойцам показываешь?
–  Семён Михайлович, я полагаю, что дурного примера я никогда не показывал своим подчинённым. Поймут они и этот мой поступок. А урону от него делу, которому мы служим – никакого. А вот моей душе – только сил прибудет. Всё, более этот вопрос не обсуждаем.

***

Всё справил верный Ветров. И сам, к удивлению и восторгу молодых конармейцев, на выходную гимнастёрку приколол свои честные три Георгиевских креста, обрядившись в новые шаровары, пронзительно синие, с алым лампасом, и, как добрый батька, гордясь такой честью, вёл к Храму, под руки, Горенко и Викторию.
Его сердце ликовало. Он с огромной любовью переводил свой взгляд со своего названного сына и боевого товарища, командира – на Викторию и думал, просил в мыслях:
«Господи! Пошли им судьбу добрую. Счастье большое. Заслужил ведь, честно заслужил его. Ту войну начал – постой, это ж ему было двадцать восемь годков всего, и так и не увидел жизни. Ни семьи, ни детей. А человек без корней не может. Тогда зачем и на свет появляться?
И она, голубица. Это же надо – такое сердце иметь! Всем вышла, до всех с душой, аж светлее во всём корпусе стало. Будь счастлива, доченька. А я уж – при вас, как-то. Может, Господь сподобит, ещё и внуков понянчу, коль своих не пришлось.
Тиф, проклятый, под корень всю семью мою сгубил. Так и остался сиротой на весь мир, при своих-то шести уже десятках лет. Хоть у Вашей судьбы отогреюсь, милые дети».
Службу в храме вёл отец Николай, который и не скрывал своего изумления. Всё он повидал на своём веку, но чтобы в это время, да ещё такой важный красный командир венчался в церкви – дело небывалое.
Тем трепетнее, и даже подчёркнуто обязательно, отнёсся он к обряду венчания. Лестно было ему и от того, что отец Серафим, старше его по возрасту и раньше рукоположенный в сан, молча, и с абсолютным послушанием ему прислуживал, обрядившись в сохранённое им одеяние священнослужителя.
Но более всего запомнилось присутствующим обращение отца Николая по завершению канонической службы:
– Дети мои! Чада возлюбленные! Сегодня сам Господь соединил Вас узами брака, а значит, взял под своё попечительство, под своё крыло. И я очень верю, что это укрепит Ваши силы духовные, поможет Вам во всех жизненных испытаниях выстоять, сохранить и высоко нести свою любовь.
Сегодня, в суровое время испытаний, когда человека на прочность испытывает дьявол, Вы прибегли к покровительству Господа, к его защите. Этим и спасётесь. И спасёте других.
– В особой мере, – он повернулся к Виктории, – я хочу обратиться к тебе, голубка моя.
Его голос отражался во всех притворах Храма и был слышен всем, кто присутствовал на службе:
– Назначение жены воина – особое. Это духовный подвиг – высоко нести себя в этой роли, укреплять своей любовью силы того, кто ежедневно, на поле брани, подвергает свою жизнь опасности. Будь всегда достойна своей роли, всегда служи опорой для мужа своего, жди его и люби.
Я думаю – не допустит Господь взаимного истребления русских людей. Примирит их. И тогда Ваша любовь засияет новыми гранями. Ей не надо будет преодолевать все опасности, и все крайности военного времени.
Поэтому, милые дети, любите друг друга, всегда верьте друг другу, почитайте и помогайте друг дружке. Храни Вас Господь, – и он истово, от всего сердца, осенил их троекратным крестным знамением.
И долго, затем, стоял на ступенях Храма, и всё смотрел вослед молодым своими уже изрядно выцветшими, но такими ясными глазами.
Словно родных детей провожал он в жизнь, полную тревог и опасностей, испытаний. А поэтому – так болело его сердце, что он даже спиной прислонился к холодной стене Храма и жадно вдыхал побелевшими губами уже холодный, ранней осени, воздух.
Аллея пламенеющих рябин, которая вела к Храму, вдруг засверкала в лучах выглянувшего солнца, которое отражалось от каждой грозди уже потемневших ягод, и на душе старого священника стало тихо и спокойно.
И он, ослабевшей рукой, всё крестил и крестил удаляющуюся пару и желал ей счастья и покровительства Господа.

***

Последний раз в своей долгой ещё жизни, перед широким кругом людей, так лихо плясал Будённый. Нет, его зажигательные пляски, виртуозная игра на баяне, будут и ещё неоднократно повторяться, но уже – только перед Вождём и его гостями.
А сегодня, не всё еще отгорело в душе бесстрашного вахмистра и Георгиевского кавалера.
Он, понимая, что не может обидеть Горенко, и не прийти на свадьбу, поэтому, словно прощаясь с каким-то рубежом своей жизни, по-разбойничьи свистнул и чёртом влетел в круг танцующих. И уже через минуту они все остановились в крайнем изумлении, и освободили место для столь искусного плясуна.
Не изумиться красоте его танца было нельзя. Аккуратный, красивый, всегда щегольски одетый, в лаковых сапогах, сшитых у старинного мастера-еврея в Воронеже, Будённый плясал так, как не мог никто.
Казалось, что его ноги существуют независимо от тела, они – то выбивали искромётную чечётку, то плавно, сложными коленцами, передвигались по кругу, то, вдруг, свершали такой прыжок, что даже заходилось сердце у всех присутствующих.
И когда посреди этой лихости и красоты танца, на середину круга, величаво выплыл, не вышел, а именно – выплыл отец Серафим, в мирской одежде, все, затаив дыхание, смотрели на эту необычную пару танцоров.
Будённый, в присядке, стал на него наступать, а тот, в свою очередь, плавно и легко, для его роста и комплекции, выделывал ногами такие кренделя, что и дух захватывало.
Гости, раскрасневшись от переживаний, да и не воду подавали к богатому столу, а настоянную на чабреце и смородиновых ветках самогонку-слезу, аплодировали танцорам мозолистыми руками и всё просили их продолжить пляску…
И когда баянист, терский казак, вдруг мастерски заиграл «Лезгинку», тут уже и сам Горенко удивился.
К появившемуся в кругу командиру полка дивизии Тимошенко Плиеву, величаво поплыла, с белой шалью в руках, Виктория.
Тот удивился лишь на миг, а когда увидел подлинное мастерство и красоту танца, такую, что даже горянки должны были поучиться у этой красавицы, он уже не мог остановиться и не отходил от неё – руки и тело его словно застыли, своей жизнью жили только ноги, мелькающие в бешеном темпе зажигательной «лезгинки».
Необычайно красивое зрелище захватило всех, а Горенко – с восторгом и обожанием вглядывался в такое одухотворённое, необычайно красивое лицо своей жены, и ещё больше проникался к ней уважением и любовью.
Где она, выросшая в столь особой среде девочка, впитала в себя это искусство, эту красоту такого кавказского танца – не ответил бы никто, даже её отец, но она так мастерски, так величаво плыла в нём, что все гости замерли от удивления и восторга. И когда в конце танца, счастливый Плиев, с разбегу, бросился на колени и так заскользил-поехал к ней, зал разразился аплодисментами.
А Будённый, не выдержав и лихо подкрутив свои усы, расцеловал, поочерёдно, Викторию и Плиева:
– Хвалю, молодцы, вот это – танец. Молодцы! Так и я не умею. Молодцы!

***

Корпус не выходил из боёв. Их ожесточение нарастало. Но Горенко уже твёрдо знал, что нет такой силы, способной сбить его дивизии с занимаемого рубежа. Он холил и берёг свои дивизии и полки с самого первого дня их образования. И как только выдавалась минутка затишья, занимался их подготовкой.
И уже через несколько недель, это были не хаотичные сборища конников, а твёрдо и жёстко управляемая, организованная сила. Вышколенная и заявившая о себе по всему фронту противоборства.
Конница белых сторонилась прямых столкновений с корпусом. Уже после первых стычек Мамонтов понял, что своих войск, до такого уровня, он ещё не успел организовать и подготовить. Да и по массе они уступали коннице красных.
Именно в это время и произошла первая стычка Горенко с членом Реввоенсовета Южного фронта. Это ещё не был известный всей стране человек, будущий Вождь всей новой России, но его твёрдую и властную руку чувствовали все, с кем его сводила судьба.
Вызвав Горенко в свой вагон, а он уже тогда ездил по частям мало и неохотно, указал на карте, карандашом, какую-то точку и сказал:
– Товарищ Горенко, немедленно вводите корпус в этом месте в сражение. Дивизия товарища Ворошилова в тяжёлом положении.
– Товарищ Сталин! Разговору нет, товарищей надо выручать, но корпус за миг не соберёшь, по воздуху не перенесёшь, нужно время на совершение марша. И без разведки я людей в бой не поведу. А если напоремся на пулемёты, а я уверен, что белые прикрылись бронепоездами, вот ведь – железная дорога. Так нельзя, это же просто бессмысленное смертоубийство.
– Вы что, товарищ Горенко, не будете выполнять приказ Реввоенсовета фронта? – побелел Сталин и немигающими зеленоватыми глазами впился в глаза комкора.
Тот спокойно выдержал этот взгляд и ответил твёрдо и спокойно:
– Приказ, товарищ Сталин, мы выполним. И товарища Ворошилова в беде не оставим. Но корпус, без подготовки, на убой не поведу. Через час я доложу Вам свои предложения.
И хотя Сталин с ним согласился, внимательно выслушав доклад комкора буквально через час, и одобрил все его решения, но уже навсегда зафиксировал в своей памяти:
«Не надёжен! В острой ситуации положиться нельзя. Подведёт.
Этот – не Будённый, готовый по первому зову – хоть к чёрту на рога.
 Этот всегда будет думать о том, насколько правильно поставлена задача, и какой ценой её выполнить.
А в политике – далеко не всегда надо оглядываться на прямые потери.
Порой – лучше потерять всё войско, нежели потерпеть политический крах, после которого уже не подняться, так как враги твои будут глумиться над тобой, и уже никогда не будут считаться с тобой, как с политическим лидером.
Нет, для такой роли Горенко не годится. Здесь надо ставку делать только на Ворошилова и Будённого.
Эти знают, что всем своим сегодняшним положением они обязаны мне лично. А поэтому – всегда будут готовы служить мне лично.
Сегодня, в период нарастания борьбы с Троцким – это самое главное.
Надо всё сделать для того, чтобы была создана Конная армия. Это будет моя личная гвардия, преданная мне лично.
И во главе её, после создания, поставить Будённого, а Ворошилова к нему – Членом Реввоенсовета. Этот пограмотнее, да и сам Ленин его знает. И верит ему.
А товарища Троцкого вовсе не обязательно посвящать во все планы. Обойдётся
Более того, это будет самым сильным моим личным аргументом в борьбе с Троцким, а борьба эта –  разгорается. И не за горами тот день, когда она вступит в открытую фазу. Тогда без Конной армии мне просто не обойтись. Сомнут, уничтожат всё, что создано вместе с Ильичом».

***





Глава III
Измена

Измена никогда не
происходит неожиданно.
И до того, как она свершилась
в жизни, она уже давно
 вызрела в голове отступника.
Иуда, идя на тайную вечерю,
 уже предал Христа.
И. Владиславлев

Май девятнадцатого года запомнился тяжёлыми боями. Это был период самого отчаянного, самого трагического положения новой власти.
Россия заполыхала со всех краёв. В результате грубых просчётов, особенно пресловутой директивы Свердлова «О расказачивании», колыхнулось в сторону белого движения казачество Дона и Кубани, неспокойно было в области Терского казачьего войска.
Добровольческая армия, ведомая твёрдой рукой Корнилова, заняла обширные районы всего Юга России. Вся Сибирь была под властью восставшего Чешского корпуса. Адмирал Колчак объявил себя Верховным правителем России.
Ему было на что закупать вооружение у союзников, которые его охотно поставляли в обмен на русское золото, которое оказалось, волей случая,  в руках адмирала.
В Забайкалье развернулась армия барона Романа Унгерна, отряды Анненкова и Семёнова установили свою власть в обширных районах плодородного Семиречья.
В этих условиях Сводный кавалерийский корпус Бориса Горенко был, пожалуй, единственной организованной силой, способной противостоять маневренному и подготовленному противнику, который ещё совсем недавно шёл на врага в единой лаве, а вот сейчас – в вере единой и родстве даже, разделились на два вражеских стана, примириться которые не могли уже до самой смерти.
В корпусе всё держалось на высоком личном авторитете Горенко. Он не допускал в корпус чужих глаз и чужих ушей.
– Я – командир-единоначальник. И я здесь отвечаю за всё. И надо мной не может быть няньки в лице комиссаров, уполномоченных всяких. Я за всё здесь в ответе пред народом, пред властью, которой присягнул в верности.
И я помню всегда слово этой клятвы и от неё отступиться не смогу. Поэтому – для чего меня, ежеминутно, скрадывать, контролировать, проверять? Я, Семён Михайлович, присягаю единожды и затем – всей своей жизнью подтверждаю верность присяге.
Не бойся, я не переметнусь, как другие. Я, тогда уж лучше, если меня новая власть слышать перестанет, из нагана – да себе в сердце. Самый простой и лёгкий выход. Наверное, для всех, – и он, испытующе, посмотрел в глаза своему бывшему вахмистру.
Нехорошо при этих словах зажглись глаза Семёна Михайловича Будённого, который уже был членом партии большевиков.
– Ты, Борис Мокеевич, солдат партии. И мне непонятно, как ты можешь так рассуждать, – гневно бросал он в адрес Горенко.
– Нет, Семён Михайлович, забирай выше, я – солдат народа русского. А это – выше твоей партии. За весь народ у меня душа болит, и ты не думай, Семён Михайлович, что я не понимаю своей ответственности. Но вот стоять за моей спиной и дышать мне в затылок – не позволю. Никому не позволю! России я присягал, и России служу верой и правдой. И клятва моя – повернее твоей будет, Семён Михайлович.
Не понимал Борис Мокеевич, что этими словами он, ещё в большой мере, противопоставлял себя набирающей силу партийной власти.
Редкий случай – но на оценке вольностей и вольницы Горенко сошлись даже в такие непримиримые противники, как Троцкий и Сталин.
– Это же чёрт знает что, – неистовствовал председатель Реввоенсовета республики Троцкий, – партизанщина какая-то. И мы вверяем этому человеку кавалерийский корпус? А ну-ка, если он завтра переметнётся к Корнилову и Краснову, да ударит нам в спину? Немедленно, немедленно отстранить от командования корпусом и предать суду, – требовал Троцкий.
Сталин, согласился с Троцким при оценке своеволия и непреклонности Горенко, но сам думал о другом. И уже не один раз.
Ему нужен был верный и надёжный человек во главе этого самого боеспособного объединения. Это должна быть его личная гвардия, да, именно – гвардия, самая вышколенная, беспрекословно повинующаяся ему лично, и всегда готовая выступить по его личному приказу для осуществления далеко идущих планов борьбы с Троцким.
А тут и сама судьба помогла Сталину воплотить свои планы.
В мае девятнадцатого года Борис Мокеевич был снова тяжело ранен. Сам лично, как это он делал всегда в отчаянные минуты, повёл корпус в атаку против конницы Мамонтова, и всю её рассеял, разгромил в кровопролитных боях.
И уже на исходе ужасающих, неведомых ранее истребительных сражений, в яростном и коротком бою, оторвавшись от главных сил корпуса, нарвался он на сильный уцелевшей отряд белой конницы.
Заматерелый, в седой изморози есаул, на груди которого теснились четыре Георгиевские креста, на выбеленных от пота, солнца и крови муаровых лентах, возник совершенно неожиданно, выскочив на сильном красивом коне их яра.
Ощерившись в яростной улыбке, он громко прокричал:
– Со свиданьицем, Борис Мокеевич. Сподобил Господь увидеть Вас, напоследок. Не забыли?
Нет, не забыл Горенко своего подчинённого. Вышедший из простых казаков, личным мужеством и неустрашимостью выслужил Семен Поярков высокий офицерский чин.
И сам же Горенко и вручил ему погоны хорунжего в конце шестнадцатого года…
Жарко брызнула сталь клинков. Противники были равны по силе и искусству владения смертоносным оружием.
Несколько раз сходились они лицом к лицу. Горячей пеной покрылись их измученные кони и уже сами, сатанея, норовили укусить друг друга.
И Горенко дождался своей минуточки. На мгновение лишь открылся Поярков, чтобы поправить фуражку, сползающую на глаза.
И этого мгновения хватило Горенко. Переклонившись на правую сторону, страшным, всесокрушающим ударом развалил он Пояркова почти надвое.
И тот, ещё успев ухватиться рукой за стременной ремень, медленно пополз из седла и упал, лицом вниз, в багровеющую алыми маками степь.
В этот миг и изменило счастье Борису Мокеевичу.
Молодой казак-недоумок, который молча, спешившись от страха, наблюдал со стороны за лютой рубкой, вдруг сорвал со своего плеча карабин и успел трижды, почти в упор, выстрелить в спину Горенко.
Тот удивлённо повернул голову в сторону стрелявшего и даже со стоном сказал:
– Что же ты наделал, дурачок?
В тот же миг, Ветров, вырвавшись, наконец, из сумятицы боя, со страшным криком подлетел на запаренном коне к перепуганному и застывшему с карабином в руках молодому солдатику, и шашкой распластал его надвое.
Но Горенко этого уже не видел. Он обхватил двумя руками шею своего коня, да так и застыл…
Долго выбирался, по сути – с того света, Борис Мокеевич. В горячке, без сознания, прометался он более двух недель.
Старый Ветров весь почернел. Все эти дни он неотлучно провёл у своего командира. Бережно отирал влажным полотенцем пылающий лоб раненого, как самая заботливая сиделка – ваткой увлажнял спёкшиеся губы и, расцепив клинком его судорожно сжатые зубы, норовил влить хотя бы одну-две ложки наваристого бульона.
И когда Горенко впервые открыл глаза, первое, что он увидел – обильные, крупные слёзы, стекающие по небритым щекам его названного батьки, а рядом с ним, расширившиеся от боли и переживаний глаза Виктории.
Они даже не заметили его пробуждения из небытия, и его, едва стучавшее сердце, зашлось от нежности к этим самым близким и родным, на всей земле, людям.
Виктория и Ветров были поглощены своими мыслями и даже перепугались, когда его слабая и исхудавшая рука опустилась на их кисти в ту минуту, когда верный ангел-хранитель комкора тихонько поглаживал своей огрубелой ладонью руку Виктории и всё шептал ей:
– Ты доченька, не сомневайся, не такой он у нас, чтобы сдаться. Он выберется, ты верь мне…
Господи, как же они были счастливы, опомнившись и понявши, наконец, что не в бреду, а осознанно, Горенко положил на их руки – свою.
Виктория приникла к ней губами и уже не выпускала из своих дивных, с тонкими длинными пальцами рук, а старый Ветров радостно, словно и не было усталости, причитал:
– Ну, вот, а я что тебе говорил? Нет такого права у жизни… сокола-то нашего, на взлёте, считай, сбить.
И, скорее для себя, всё продолжал:
– Врешь, мы ещё поживем…
И он истово, при этом, крестился, и всё благодарил Матерь Божию за спасение своего любимца, своего названного сына и любимого командира.
Поглощённые друг другом эти счастливые люди даже не замечали, что происходило вокруг. Не удивляло их даже то, что к больному ни разу не наведался его заместитель.
Старый Ветров всё это объяснял жаркими боями и грузом той ноши, которая досталась Будённому в связи с ранением Горенко.
А Семён Михайлович забирал круто. В одночасье – отлучил он от всех постов выдвиженцев и сторонников Горенко и растасовал их, при поддержке члена Реввоенсовета фронта, по всем другим частям, объясняя людям, что опытные командиры нужны во вновь создаваемых частях.
На освободившиеся должности назначал своих, проверенных дружков. Везде, до полка включительно, были назначены комиссары, правда, слава Богу, не из лагеря Троцкого, а луганские рабочие, пришедшие с Ворошиловым.
Старые большевики жёстко усмирили казачью вольницу, и впервые за историю существования корпуса – даже собственноручно расстреляли перед строем нескольких мародёров, как они назвали их без всяких оснований на то, на деле же – самых непокорных и преданных Горенко боевых товарищей, которые призывали выступить против новых порядков, и всё норовили поставить в известность любимого комкора о том, что творилось в его отсутствие в корпусе.
Будённый внимательно следил за состоянием Горенко, и как только тот немного окреп, и его можно было перевозить, с надёжным конвоем отправил, вместе с Викторией и Ветровым, несмотря на протесты раненого, далеко в тыл, в госпиталь, под надзором комиссара из новой когорты.
Горенко расценил это как искреннюю заботу своего заместителя о его здоровье и смирился.

***

Судьба подарила эти счастливейшие месяцы Горенко и Виктории в награду за всё пережитое и выстраданное.
До самого сентября, три месяца подряд, тяжёлый недуг не отпускал Бориса Макеевича. Он страшно исхудал, горячий нездоровый румянец не сходил с его щёк, не хватало воздуха, и он жадно ловил его запёкшимися губами и никак не мог надышаться.
И старый Ветров о чём-то пошептавшись с Викторией, пропал на несколько дней.
Появился же он после этой отлучки не один – в поводу привёл за собой двух жеребых кобылиц, атласное вымя которых распирало молоко и они тревожно ржали, беспокойно перебирая ногами и с нетерпением ожидали, когда к ним допустят жеребят-недоумков, которые так сладко пахли материнским молоком.
На повозке за ним следовала старая калмычка, которая тут же стала кормить, поить кобылиц и что-то колдовать над их молоком.
Через несколько дней Ветров принёс в комнату, где лежал Горенко, большую синюю, в золотых разводах, пиалу и сказал:
– Ну, всё, сынок, теперь я тебя лечить стану. Так мои деды-прадеды от всех хворей исцелялись. Пей, по глоточку, пока не привыкнешь. А то с непривычки – захмелеешь.
И Горенко стал пить кумыс. Сначала –  он действительно пьянел от пенистого напитка, но, уже через несколько дней пристрастился к нему – и сам просил у Ветрова:
– Отец, ты мне, вместо бульона – кумысу бы налил.
Ветров, от радости, непрерывно улыбался. Он видел, что его решение было верным, и Горенко, с каждым днём, приходил в себя, креп и уже недели через три – сам попросил:
– Помоги мне отец, пора на ноги вставать. А то замучил я Вас, с Викторией.
И он – виновато и непривычно робко улыбался при этом.
Вскоре – он уже самостоятельно стал спускаться с крыльца и подолгу сидел у речки.
Ветров заметил, что Борис Мокеевич, ранее молчаливый и сдержанный, стал рассуждать вслух:
– Неужели не последняя это война? Намаялся я душой, Ефим  Федорович. Это же сколько жизней я лично забрал, и по моей воле – сколько ушло до срока?
Тяжко вздохнул и посмотрел на Ветрова таким взглядом, что тот даже вздрогнул:
– А есть ли у нас право на это? Кто ж нас им наделял? Скоро и землю некому пахать будет. А скольких матери не дождутся? Сколько родов прервалось? И не дадут уже продолжения.
Ветров с тревогой вглядывался в родное лицо. Но в эти минуты он не узнавал своего любимца. Он был каким-то незнакомым для него и далёким…
Но жизнь брала своё. И скоро Горенко загрустил. Всей душой он стал тянуться к своему корпусу. И в самом конце августа заявил Виктории и Ветрову:
– Всё, больше не могу. Не жизнь это. Уж лучше там, хоть день – да мой. А здесь душа моя загасает.
К этому времени относится самое светлое событие в его жизни. Виктория, какая-то торжественная, тщательнее обычного одетая, с красивой причёской, села в кресло возле Бориса Мокеевича, в волнении взяла его руку, прижала к лицу:
– Боренька, а мы теперь уже не одни с тобой. У нас… у нас будет сын.
Горенко даже растерялся. А затем стал нежно целовать руки Виктории. Заключив её в объятия, растроганно и нежно сказал:
– Родная моя! Ты мне подарила такое счастье, что я не нахожу слов, чтобы как-то выразить своё отношение ко всему… этому. Я так тебе благодарен, ангел мой. Спасибо за всё.

***

Через несколько дней он был в штабе корпуса. Но это был не его корпус. Он не узнавал людей. Какая-то виноватая суровость легла на их лица и при встрече с Горенко, они молча отдавали ему честь и норовили поскорее пройти мимо.
Странное дело, он не видел почти ни одного знакомого лица из числа командного состава.
Совершенно незнакомым предстал перед Горенко и его заместитель.
Семён Михайлович стал иным. Он всегда от власти не бегал, и она всегда грела ему сердце. Но сейчас пред Горенко был человек, для которого власть стала уже привычным атрибутом, сутью его недюжинной натуры.
Он и с Горенко поздоровался уже не как подчинённый, а как хозяин положения и не счёл нужным даже скрывать своё состояние души:
– Борис Мокеевич. Рано ты ещё на ноги-то поднялся. Я же вижу, шатаешься весь. Нет, рано, рано, ты ещё подлечись, а мы тут, – и он как-то неопределённо развёл руками.
И Горенко действительно в эту минуту даже пожалел, что столь поспешно лишился, по своей воле, уютной обстановки вчерашнего добра и счастья и появился в корпусе.
Но назад отступить он уже не мог. И назавтра, объявив в приказе, что вступил в командование корпусом, он стал осуществлять объезд подчинённых частей.
Опытным взглядом отмечал образцовый порядок везде. С людьми, используя передышку, проводились занятия, ухоженными были кони. Серьёзно был усилен корпус броневиками, на станции – грозно выпускали пар два бронепоезда.
Собрав совещание командного состава, он искренне и сердечно поблагодарил Будённого за досмотр людей, их выучку.
Будённый как-то оттаял. И до января двадцатого года они служили, с Горенко вместе, что называется – душа в душу.
Но былой сердечности, это понимали оба, во взаимоотношениях уже не было. Единственный раз, когда они обнялись последний раз в жизни, это было в Новочеркасске, по его освобождению в ходе жарких боёв, в конце января.
Им обоим, за эту важную победу, были пожалованы ордена Красного Знамени и выражена благодарность Реввоенсовета Южного фронта.
Но Новочеркасск и развёл их навсегда…

***

Горенко, с белым, как полотно лицом, не вошёл, а ворвался в дом, где квартировал Будённый с комиссаром корпуса Теодоронским.
Они, казалось, не расставались ни на миг. Вместе выезжали в части, вместе обедали, судили и карали захваченных в плен. Очень редко – миловали. Особенно нетерпимыми были, оба, по отношению к офицерам.
– К стенке, – решительно бросал Будённый.
– Да, в расход, – подкреплял его решение Теодоронский. И никогда, ни разу, не было среди них разнобоя в этих скорых судах и споров.
Ярость захлёстывала Горенко. Он, ногой отбросив стул на своей дороге, рванул крючки на своей офицерской, еще с той войны, бекеше, стал наступать на вскочившего из-за стола Будённого:
– Вы, что, друзья-товарищи, кто здесь командир? Почему – без моего ведома… офицеров… в балке. Я же приказал доставить их в Ростов. Я же честное слово дал, что тем, кто добровольно прекратит сопротивление – будет дарована жизнь.
И наступая на опешивших, на миг, Будённого и Теодоронского, перешёл на крик:
– Мерзавцы, вы мерзавцы, от вас урон и беда главная новой власти.
Желвалки заходили на щеках Будённого и он, даже неожиданно для себя, тяжело и хрипло бросил:
– А ты, Ваше Высокоблагородие, нас не сволочи. Что, белая кровь взыграла? Следом за ними захотел?
– Ты, ты, – неожиданно даже для себя выкрикнул Будённый, – сам есть неприкрытый враг советской власти.
Кровь ударила в голову Горенко. Он, скорее инстинктивно, припал на левую ногу и выдернул из серебряных ножен старинную шашку:
– Да я Вас, сволочей, сам порешу. А там – будь что будет.
Нет, не заробел бывший вахмистр. Стальными руками сжал кисти Горенко, необычайно сильным был Семён Михайлович, вырвал шашку из рук, бросил в угол:
– Остынь, Ваше Высокоблагородие. Охолонь, а то ведь и я могу, только не за шашку, маузер – он вернее, – и он лапнул рукой по лакированной деревянной кобуре.
Силы оставили Горенко.
Он, постарев сразу на годы, посидел, сгорбившись, в кресле, затем, тяжело наклонившись, поднял шашку за конец лезвия, да так и вышел из комнаты, волоча боевой клинок с Георгиевским темляком по полу.

***

В эту же ночь Горенко был арестован. Арестом лично руководил комиссар Теодоронский, держа в руке офицерский наган-самовзвод, чёрный зрачок ствола которого неотрывно смотрел в переносицу Горенко.
Старый Ветров неловко укрыл плечи Виктории одеялом, да так и застыл в углу комнаты, не выпуская из своих рук потерянную и беззвучно плачущую молодую женщину:
– Тихо, тихо, голубка моя. Этого не может быть. Там разберутся. Не такой Борис Мокеевич, чтобы так вот с ним, – всё приговаривал и приговаривал он, стараясь держаться, из последних сил, и понимая свою личную ответственность за Викторию и ту будущую жизнь, которую она несла в себе. Более того, вспомнил, как Горенко, словно чувствуя, что наступают суровые времена, прямо предупредил его и попросил:
– Ты, отец, ежели что со мной – спасай Викторию и… сына. Обо мне не думай, я за себя сам постою, а их, кроме тебя, защитить некому.
В эту же ночь, собрав всё необходимое, тайком увёз он Викторию к своему родству, в далёкую станицу на краю Воронежской губернии.
Надолго и мы потеряли их следы.
Что судьбе до одной женской души, которая ещё вчера так была счастлива?
События заворачивались такие, что целых народов не жалели. И русские люди изводили друг друга тысячами, сотнями тысяч по всей стране.
Тут уже не стоял вопрос об одной судьбе, какой бы она ни была, речь шла лишь о том, чей вверх будет, чья правда установится по всей России, щедро замешанная на крови.
Но Борису Мокеевичу было неведомо, что в истории его ареста даже не тот случай, когда он хотел покарать, а скорее – напугать, своих соратников, сыграл решающую роль.
Кто, в ту пору, сгоряча, не хватался за шашку, не выхватывал тяжёлый маузер, грозя пристрелить не только подчинённых, а порой – и начальство –  как за реальные, так и кажущиеся обиды.
Так и с Горенко. Полагаем, что простили бы ему соратники его горячность. Далеко не святыми были и они сами.
Только вчера Ворошилов чуть не пристрелил командира полка, который, как в своё время и Будённый, слишком откровенно загляделся на пышную грудь Екатерины Давыдовны, распирающую гимнастёрку так, что казалось, чуть шевельнись она – и гимнастёрка треснет по всем швам.
Где нашёл Климент Ефремович, безродный и нищий, из исконно рабочей семьи, молодую и очень яркую женщину-еврейку, не знал никто.
Но он с ней был не разлучен – как в довоенный период, так и в годы гражданской войны в особенности.
Екатерина Давыдовна забрала в свои цепкие руки всю культурно-просветительскую деятельность и организовала обучение политграмоте командиров, а затем – и всех бойцов корпуса, а вскоре – и армии.
Да вот странные акценты в этих беседах расставляли её подручные. Тут и мировая революция до победного конца; и лозунги о перманентной, то есть нескончаемой борьбе; а уж о первейшем Вожде революции – товарище Троцком, говорено было гораздо больше, нежели о Ленине.
Корпус, а затем и армия, устойчиво и целенаправленно насыщался воспитанниками и идейными последователями неистового председателя Реввоенсовета республики.
И Горенко, встретивши Екатерину Давыдову, с присущей ему прямотой и высказал всё, что он думает о ее деятельности.
– Екатерина Давыдовна, у меня корпус Красной кавалерии, а не синагога. И я не позволю здесь разводить чуждые нам порядки. Во что верить, что исповедовать – это личное, Ваше частное дело, но обращать бойцов и командиров в свою веру – я не позволю…
Если бы Борис Мокеевич оглянулся… Да вот только он никогда не оборачивался назад. Будучи человеком искренним и прямым, он думал, что и все так должны поступать.
Екатерина Давыдовна, сразу после встречи с Горенко, устремилась к Теодоронскому:
– Исаак, Вы очень беспечны. Да стоит Горенко обратиться к корпусу – нас в порошок сотрут. Не останется и памяти. Надо, Исаак, действовать. Обвините, все вместе, Горенко в готовящейся… измене. Только правдиво, не делайте из него, как Вы это часто стали использовать, японского или английского разведчика. Не поверят!
И уже убеждённо, словно инструктируя подельника, стала говорить дальше:
– Благо, видите, как офицерство голову поднимает. Донесение председателю Реввоенсовета республики я подготовила. Подпишите и… поторопимся. Я думаю, что второго разговора на эту тему Горенко вести не будет. Он будет действовать. Решительно и твёрдо, не как Вы.
Это и стало главным, что предрешило судьбу Бориса Мокеевича.
Троцкий не миндальничал и дал команду Теодоронскому по аресту и однозначному решению судьбы талантливого, но несгибаемого и искреннего полководца.
Не способного на двуличие, жившего по совести и чести и полагавшего, что и иные поступают так же.
Дорого стоило такое заблуждение не одному Горенко в ту пору.
Много искренних и талантливых судеб закатилось, раньше срока, по всей России, да кто их считал в ту пору, когда честолюбивые сердца не хотели подчиниться талантливым самородкам, а считали и себя достойными славы и почестей.

***

Как ни противился Троцкий, Сталин убедил Ленина в целесообразности создания Конной армии и назначении проверенного и истового Будённого командармом. А Членом Реввоенсовета армии был назначен Клим Ворошилов, в верности и преданности которого лично Сталину никаких сомнений не было.
И будущий Вождь Советской России не ошибся. Отныне, Конная армия стала главной его козырной картой в борьбе с Троцким. Он знал – пока под его началом это особое формирование, никакие угрозы Троцкого ему не страшны. И приложил все силы, чтобы армия не знала недостатка ни в людях, ни в вооружении, ни в иных всевозможных припасах.
И Будённый, уже навсегда, всем сердцем присягнул на верность Сталину. Отныне он служил только ему, подчинялся только Сталину и отчёт держал только перед ним.
Много славных боевых дел было за Конной армией. Но при их достижении Будённый на первое место всегда ставил одно – одобряет ли это решение товарищ Сталин?
И если тот говорил «Да!», – не было силы, способной воспрепятствовать Будённому достичь поставленной цели.
В его союзе со Сталиным – не на жизнь, а на смерть, была одна страшная и постыдная страница, которая, затем, была тщательно заретуширована в последующей истории Красной Армии, а главным виновником случившегося объявлен молодой и честолюбивый Тухачевский, будущий маршал и главный военный заговорщик против Вождя Советской России.
Речь шла о Польской компании, о наступление фронта Тухачевского на Варшаву.
Будённый, со своей армией, не только не пришёл на помощь Тухачевскому, а оставил, самовольно, фронт и увёл армию на Львов, мотивируя свой поступок тем, что именно там были главные силы противника и они угрожали его армии.
Страшной была расплата за это своевольство. Только пленными, с фронта Тухачевского, поляки захватили более ста тысяч человек. Немногие из них остались в живых. Более восьмидесяти тысяч погибли в концлагерях, где поляки даже возродили свой старинный изуверский способ казни – самых непокорных и строптивых сажали на кол, и человек медленно умирал в страшных муках, с каждым часом оседая на заострённое, словно штык, и врытое в землю бревно.
Но Будённый никогда не жалел о содеянном. И когда Тухачевский требовал над ним суда за невыполнение приказа и самовольное оставление фронта, под защиту Будённого взял Сталин. И безапелляционно заявил, что судить надо самого товарища Тухачевского за нераспорядительность, слабую исполнительную дисциплину и утрату революционной бдительности.
Так всё и затихло. Но с этой минуты не было на земле человека, которого бы так люто ненавидел Будённый.
Ничего не забыл он, ничего не простил, безвинному, в данном случае, Тухачевскому. И даже через семнадцать лет после означенных событий, бледнея от ярости  и жгучей ненависти, будет требовать высшей меры наказания на суде над Тухачевским, организатором военного заговора.
При этом поставит ему в вину и провал Польской компании, в чём его личное своевольство было куда большим. Преступным.
И теперь, уже навсегда открещиваясь от своей вины, Семён Михайлович бросал тяжёлые слова обвинений своему извечному врагу, участь которого и так была предрешена.
Даже Вышинский, главный обвинитель на этом процессе, так и не понял, почему при выступлении Будённого – так загадочно улыбался Тухачевский, не произнеся ни слова в ответ.
И только в конце страстной речи Будённого, неожиданно для всего суда, осенил и присутствующих, а в особой мере – именно Семена Михайловича широким крестом, и произнёс:
– Вразуми дети твоя, Господи! Не позволяй им лжесвидетельствовать.
– Вы что-то хотите сказать? – подался ему навстречу председатель трибунала армвоенюрист Ульрих.
– Я уже всё сказал, – устало и безразлично к своей судьбе, ответил ему Тухачевский.
Правда, не вспомнил и он при этом реки мужицкой крови, которые были пролиты войсками, под его водительством на Тамбовщине, не жгла его душу и матросская кровь восставшего Кронштадта, который он подавил с привычной уже страшной жестокостью.
Не вспомнил Михаил Николаевич, честолюбивый и амбициозный «Красный Бонапарт», как его звали за глаза высшие военные руководители, и предостережения мыслителя о том, что революция, всегда, первыми пожирает своих детей.
Он был одним из этих неприкаянных и не нашедших счастья детей.

***

Наконец, настал на улице Семёна Михайловича Буденного долгожданный праздник.
Шутка ли – он, бывший вахмистр, сравнялся в чине с самим Брусиловым. Это же – полный генерал по тому времени –  командующий армией.
И какой, единственной не только во всей России, но и во всём мире. Нет более такой силы ни у кого.
И, будем честны, холил и вёл свою армию Семён Михайлович твёрдой рукой. На дивизиях – его верные выученики Тимошенко, Апанасенко, на полках – все сродни преданному молодому Гречко, Кирпоносу, товарищи надёжные и проверенные.
Всю скверну, что от Горенко, вывел под корень Семён Михайлович, и из армии удалил.
Сильно ему в этом помог Климент Ефремович Ворошилов. Повседневно они чувствовали поддержку и внимание товарища Сталина. И эта поддержка была всего дороже и верней.
Но, в заключительных сражениях за Крым, с сентября двадцатого года, вновь утратил покой бывший Георгиевский кавалер.
В противовес ему, талантливым и даровитым Мироновым Филиппом Кузьмичом, завершившим Великую войну войсковым старшиной, со множеством орденов, была создана II Конная армия. Именно её Фрунзе ставил на главное направление, тепло и сердечно относясь к командующему, прислушиваясь к его задумкам и советам.
Будённый сразу почувствовал, что у Миронова больше авторитета, шире кругозор, за ним, без раздумий, пойдут люди со всего Тихого Дона и всей России – куда угодно. Куда позовёт…
И это было использовано неистовым комиссаром-венгром Бела Куном, о беспощадности которого ходили легенды. Да и то, разве еврейскому безродному мальчику, выросшему в постоянных унижениях, было жаль этот непокорный и непонятный для него народ?
Но главное его злодейство ещё было впереди – в Крымских балках найдут свой конец безвинные мальчишки, юнкера, десятки тысяч, которые, под честное слово Фрунзе, что он им дарует жизнь, сложили оружие и прекратили сопротивление.
И мы не виним Михаила Васильевича. Не знал он, что его слово будет порушено и его решение будет пересмотрено без оглядки, этим чужеземцем и верной выученицей Троцкого – Землячкой, председателем Крымревкома, которую старые партийцы знали как Розу Моисеевну Залкинд.
Убедят они и Фрунзе, и Ленину направят свои обоснования, что Миронову нельзя доверять командования армией, так как он уже в девятнадцатом году был осужден к расстрелу за самовольное выступление со своим корпусом на Южный фронт.
И ровно через месяц после падения Крыма и освобождения его от войск Врангеля, Филипп Кузьмич был по ложному доносу арестован.
Никто не доказывал его вину, его просто изолировали и держали взаперти, а второго апреля двадцать первого года, после непродолжительного и формального допроса, расстреляли.
Но самое главное, что поставили в вину Филиппу Кузьмичу – это его позицию по защите Горенко.
Он писал Ленину, Троцкому, Фрунзе и Сталину в том числе, что такие солдаты революции, как Горенко, делают честь новому государству, истово ему служат – и они, по определению, не могут быть заговорщиками и предателями.
Но роковой фразой, определившей его личную судьбу, было:
«Что, мне двинуть свои полки по освобождению моего боевого товарища и друга?!».
Устрашились именно этого: а ну, если двинет на самом деле?
Об авторитете Миронова на Дону знали все. Ни у кого, ни у одного военного деятеля, не был он таким высоким и безоговорочным.
А новой власти – не нужен был столь авторитетный народный Вождь и даже опасен.
И когда все эти факторы сошлись в одной точке – жизнь и судьба Миронова уже ничего не стоила. В расценках новой власти…
В этой истории проявил себя и Борис Михайлович Шапошников.
Он, к этому времени, уже был помощником начальника штаба РККА.
Его безукоризненная щепетильность, высокая военная компетентность, исполнительность и умение выстроить со всеми ровные отношения, стяжали ему высокий авторитет и признание у всех работников штаба Красной Армии.
Пожалуй, единственный случай, когда к военспецу, как звали бывших офицеров, у новой власти не было никаких претензий, недоверия и подозрительности.
Его «голубчик, я прошу Вас», скоро обросло легендами. И когда Борис Михайлович докладывал начальнику штаба Красной Армии о произведённом аресте Горенко, он даже напомнил руководству, что был сам свидетелем мужественного поступка Горенко при вручении наград в ставке Государя, накануне отлучения того от престола.
– Александр Иванович, голубчик, – обратился он к Егорову, тоже бывшему полковнику русской армии, – Вы бы распорядились – проверить всё, я не думаю, что Горенко – враг, человек он прямой и честный. Что-то тут перегнули, проявили, так сказать, излишнюю подозрительность. И, на мой взгляд, пристрастную… э… революционную бдительность.
Егоров пообещал разобраться, но за круговертью дел сделать это забыл. И вспомнил маршал Егоров историю с Горенко ещё один раз в жизни – в тридцать седьмом году, когда его самого арестовали, обвинили во враждебной деятельности и приговорили к расстрелу.
Но никто не вступился за маршала Егорова, а Семён Михайлович Будённый, выступая на суде и клеймя во весь свой яростный нрав «красного Бонапарта» Тухачевского, не преминул вспомнить и то, как ему выговаривал Александр Иванович за оговор Горенко, лучшей, быть может, шашки Красной Армии.
– Покрывал врага, граждане судьи. А как же, рыбак-рыбака, у самого нутро было, уже тогда, с гнильцой.
И Егоров горько усмехнулся в ответ и про себя проговорил:
«Всё правильно, обижаться не на кого. Сам не вступился за честную душу, к расстрелу его подвёл. Поэтому сегодня и к тебе такое отношение.
Всё правильно».
И он уже даже не пытался защититься и хоть как-то смягчить свою участь.
Один лишь Дмитрий Михайлович Карбышев, сидевший за одним столом с Мироновым и Горенко, Шапошниковым в ставке Государя, лишь через годы узнал о горькой судьбе полюбившихся ему казачьих офицеров. И ещё больше ушёл в себя. Ни с кем не поделился этой новостью. Такое наступило время…
Так закатились жизни двух самых лучших, самых даровитых и самых мыслящих кавалерийских военачальников.
Теперь уже никто не мог встать на дороге Семёну Михайловичу Будённому и он, уже без оглядки на иных, держался лишь одного берега, лишь одной веры, сталинской.
И в тридцать шестом году, скорее за былые заслуги и верность лично Вождю, он был, вместе с Климентом Ефремовичем Ворошиловым, удостоен самого высшего воинского звания, станет бессменным членом Реввоенсовета республики.
До этого – огнём и мечом, по заданию Вождя, пройдёт по Средней Азии, изничтожит басмачество и долго, затем, будут в этих краях даже детей пугать человеком с такими лихими усами.
И мы упоминаем об этом лишь потому, что среди этих событий – рос и формировался сын Бориса Мокеевича Горенко, которому суждено будет стать героем нашего дальнейшего повествования.
Совсем уже в иных временах…

***







Глава IV
Великая неправда

Тяжелее всего в жизни – неправда.
Она скрывает все заслуги
 души чистой, обрекая её
на такие муки,
которые горше смерти.
И. Владиславлев

Тяжелая обида легла на сердце Горенко. Сколько он настрадался, сколько сил и крови отдал борьбе за установление новой власти, и вот – она ему не доверяет.
Никакой вины он за собой не чувствовал.
Но твёрдо был убеждён в том, что дело защиты Отечества всегда должно доверяться лишь самым совестливым и честным. Допустивший двуличие и неправду хотя бы один раз, не должен никогда получать права повелевать иными судьбами.
Он всегда принесёт их в угоду своему воспалённому самолюбию, использует, если в этом будет нужда, просто как ступеньку к новому личному возвышению.
И как он был счастлив, когда в камеру к нему поместили ещё двух арестованных, к несчастию – тоже бывших офицеров.
Представившись Горенко, которого они хорошо знали, хотя никогда и не служили под его началом, старший из них, назвавшийся начальником штаба дивизии, бывшим подполковником Чувашовым, в сердцах произнёс:
– Спасибо, дорогой советской власти, оценила наши заслуги. Вот ведь ситуация –  стали ненавистными – и для наших бывших сослуживцев, и новой власти наша служба стала не нужна.
Младший – Николаев, капитан-артиллерист в прошлом, в Красной Армии занимал должность командира артиллерийского дивизиона, и был арестован потому, что высказал на совещании своё несогласие с безграмотными решениями Кулика, возглавлявшего всю артиллерию фронта.
О многом они переговорили за дни заточения. Вспоминали былое, делились своими оценками происходящего, и даже, вот природа человека, строили планы на будущее.
К Горенко относились они с огромным уважением, внимательно выслушивали его аргументы, неведомые им многие факты, как из истории той войны, так и нынешней.
В один из дней они заговорили о Врангеле.
– Сегодня, – заметил Чувашов, – можно со всей определённостью сказать, что ежели бы судьба вознесла Петра Николаевича на роль Верховного Главнокомандующего войсками Юга России – иным мог быть расклад вообще в этой войне.
– Да, не уважать Петра Николаевича нельзя, – продолжил Николаев.
– Я ведь даже об этой войне, хотя события, которые развернулись после вступления его в командование Кавказской армией, показывают, что при мыслящем военачальнике сила войск умножается многократно.
Его поддержал Чувашов:
– Казалось, мы не оставили никаких шансов его армии, и её спасение было лишь в одном – сдаться и прекратить сопротивление, а он сумел её вывести, с боями, в Крым, чем серьёзно усилил положение всех войск Деникина, сосредоточившихся за Чонгарскими укреплениями и Сивашом.
Горенко, при этом, далеко ушёл в собственные воспоминания о своих встречах с Петром Николаевичем Врангелем, и, казалось, не слушал своих товарищей по несчастью.
И лишь когда Чувашов обратился к нему, он вздрогнул и сказал:
– Я, друзья мои, лично знал Петра Николаевича и имел много встреч с ним. И хотя жизнь нас развела по разные стороны в борьбе, глубоко чту и уважаю его.
Светло улыбнулся и продолжил:
– Вы ведь не знаете, что пережил он, что испытал в дни отречения Государя от престола.
На всю Россию нашлось всего три пристойных генерала, которые выступили против заговорщиков, отрешивших Царя от власти.
Неожиданно для своих собеседников, задал им вопрос:
– Надеюсь, Вы слышали о моём выступлении, о моей позиции, моём отношении к Николаю II на том последнем приёме награждённых?
– Да, Борис Мокеевич, по всем фронтам разошлось Ваше выступление в Ставке, при вручении наград, накануне свержения Николая II.
– Так вот, – продолжил Горенко, – генералы Врангель, Келлер и командир Дикой дивизии обратились ко всему Генштабу, войскам с письмами об ошибочности и вредоносности этого рокового шага, связанного с отлучением Государя.
Качнулся в сторону своих товарищей по несчастью, сцепив на колене руки в замок, и убеждённо и страстно, продолжил:
– И, поймите, Пётр Николаевич знал истинную цену Николаю II, осознавал всё его убожество и ограниченность. Но даже с такими качествами он был меньшей угрозой для России, её единства и независимости, нежели масонское сборище, которое, при этом, пришло к власти.
Чувашов и Николаев заинтересованно слушали своего старшего товарища, а он уже не мог остановиться:
– Никогда ещё либеральная модель устройства власти в России, даже её зародышевые ростки, не приносила никакого позитивного результата.
Либералы способны лишь к разрушению, у них никогда не было цельного плана преобразований и воли по его осуществлению.
Гневно нарастал его голос:
– В результате их политики мы проиграли Великую войну, хотя Германия стояла уже на коленях, и у неё не было никакой возможности продолжать борьбу.
И, признаем, по воле уже нынешних либералов, которым России не жаль, она ведь не их страна, мы отдали такие территории на Западе, Японии – на Востоке, за которые Россия боролась века, кровью исходила…
Даже перекрестился:
– Дай Бог, чтобы на этом хотя бы всё и закончилось. Уже то, что мы, сознательные борцы за торжество нового строя, сидим здесь – свидетельствует о серьезных болезнях этого строя.
Секунду помолчав, Горенко продолжил:
– Так и Петр Николаевич. Кто же будет терпеть командира корпуса, обвинившего Алексеева, Корнилова, Деникина, Рузского, Ренненкампфа в измене и предательстве, во всеуслышание заявившего им о том, что их позиция приведёт к развалу России и страшной крови.
Тяжело вздохнул, помедлил с продолжением своего рассказа, словно решаясь – а стоит ли говорить дальше, но не удержался:
– И мы это видим сегодня. Не везло Петру Николаевичу. Какая-то роковая связь у него с Деникиным. Как они встретятся, так и жди беды. В семнадцатом, именно Деникин отстраняет его от командования корпусом, за особую позицию по отлучению Государя от власти, о чём я Вам рассказал. А скорее – за то, что дерзнул обвинить в святотатстве и предательстве.
Даже вздрогнул, от пришедшего на ум сравнения со своей судьбой, но всё же – пересилил себя, и уже страстно и убеждённо доносил до своих сокамерников то, что жгло ему душу долгие годы:
– То же самое произошло, когда Врангель, униженный назначением на должность командира дивизии всего, выступил, после Екатеринодара, на Высшем Совете войск Юга России и полностью изобличил Деникина как бездарного и беспринципного правителя. Его вновь отлучили от командования и отправили в бессрочный отпуск. И только трагедия Кавказской армии, терпящей бедствие, вынудила Деникина вернуть опального генерала и назначить его на пост командующего.
Засмеялся – счастливо, молодо, вспомнив, как его стращали, когда он убеждал Военный Совет Югфронта в том, что только во встречных боях можно уничтожить хорошо вышколенную конницу Мамонтова. И, улавливая сходство с судьбой Врангеля, дополнил:
– Это было равносильно тому, что самолично расстрелять Петра Николаевича. Никакой надежды на спасение Кавказской армии не было вообще. Даже сам Господь, окажись он у её руководства, не смог бы сделать больше, нежели Пётр Николаевич. Но он, вопреки всему, остался жив и вывел армию, спас её от неминуемого грядущего уничтожения…
И не знали узники, что буквально в это время, во время их беседы, происходила третья, роковая встреча, Деникина и Врангеля.
Надломленный духом, безвольный Деникин осознавал, что именно в результате его непоследовательности, отсутствия военных дарований и твёрдой воли, Войска Юга России утратили все завоёванные позиции.
Казалось, вот она Москва, Орёл, весь Дон, Кубань, Донбасс и Украина были во власти белого движения, но, увы, военное счастье переменчиво. И Деникин, призвав к себе генерала Врангеля, не глядя тому в глаза, сказал:
– Пётр Николаевич! Вступайте в командование всем,… всем, что у нас осталось. Вот приказ, я его подписал ещё вчера.
– А я,… я, – Деникин даже как-то всхлипнул, – прекращаю борьбу, я больше не могу…
– Нет, Ваше Превосходительство, таким образом, как Вы намереваетесь, тайком, за спиной генералов и офицеров, я командования не приму. Извольте, – голос Врангеля зазвенел, – объясниться на Военном Совете, и сложить с себя полномочия публично. С соответствующими мотивами.

***

Жалкий, с дрожащими руками и осипшим голосом, предстал Деникин перед участниками заседания Военного Совета.
– Господа! Господа, – Вы свидетели, что все мои силы были принесены на алтарь борьбы за… э… Великую Россию. И вот они, Господа, иссякли. Я больше не могу быть Вашим Вождём. Господу угодно, чтобы для… для пользы дела, я сложил с себя командование и передал его в более… э… твёрдые руки.
– Поздно, никакие руки уже не вернут утраченные победы, – выкрикнул, не сдержавшись, любимец всей армии, молодой командир полка Николаев.
Деникин остановился, невидящими глазами уставился в сторону Николаева и растерянно, с дрожью в голосе, произнёс:
– Я попрошу, всё же – я попрошу, извольте, я завершу…
Тяжело вздохнув, и, как-то обречённо взмахнув рукой, он продолжил:
– Мы старые борцы за… идеалы России, сделали всё, что могли. Если можете – продолжите борьбу и внесите в неё… свой вклад.
Зал откровенно засмеялся. И снова Николаев, не выдержав, громко бросил упрёк:
– Этот бы вывод, Ваше Превосходительство, да после Екатеринодара. Тогда бы мы не проиграли. А сегодня – никакой Бонапарт нам не поможет. Ушло время.
Деникин, опустив плечи и склонив голову, всё же призвал зал к порядку и заключил:
– Да, долго говорить – нужды более нет. Я решил – передать всю свою власть – как военную, так и по линии гражданского управления, Его Превосходительству генерал-лейтенанту барону Врангелю Петру Николаевичу.
Со страшным усилием, добавил:
– Полагаю, что это отвечает и Вашим пожеланиям, – и он обвёл зал левой рукой.
– Делаю это, господа, без принуждения, находясь в здравом рассудке и трезвой памяти. Думаю, что Пётр Николаевич лучше, нежели кто иной, выполнит свой долг по спасению армии. Да, господа, я не говорю уже о спасении России. Здесь, наверное, мы… мы уже ничего не вернём.  Иное время наступило.
– Прошу Вас, господин Главнокомандующий, – и он протянул в сторону Петра Николаевича Врангеля папку, с уже известным тому приказом.
Врангель вышел к столу заседаний, и не глядя на Деникина, обратился к залу:
– Я не благодарю Вас, Антон Иванович, за это назначение. Этим приказом Вы приставили к моему виску пистолет, а на курке – палец самой судьбы. И когда она на него нажмёт – никому не ведомо. Но все мы знаем, что нажмёт обязательно.
С грустью и болью довершил:
– Но назначение принимаю, с единственной целью – спасти сотни тысяч людей. Они не несут ответственности за… непоследовательность и неразборчивость в средствах и предпочтениях высшего руководства Юга России.
– Честь имею, Ваше Превосходительство, – и Врангель, более не обращая внимания на Деникина, объявил:
– Господа! Через полчаса мы продолжим заседание Военного Совета. Прошу всех изложить свои предложения по видению будущего развития событий.
И он – стремительным шагом, в белой черкеске, которая его стройнила ещё больше, вышел из зала.
Никто не поднялся провожать Деникина.
И он, проходя мимо Николаева, остановился возле того, поднявшегося, как требовала учтивость и застывшего с руками по швам:
– Не надо, господин полковник, не старайтесь, мне больнее не сделает уже никто.
Но даже участники этого особого Военного Совета, ни Петр Николаевич Врангель не знали, что не с пустыми руками отплывал Антон Иванович Деникин на английском эсминце. Под завязку, как говорили моряки, были загружены его два транспорта. И не только архивами Верховного Правителя Юга России и его правительства.
Немало было богатых старинных картин, ковров, гобеленов и мебели, золотых и серебряных сервизов, да и сребра-злата хватило на всю долгую и обеспеченную жизнь Антона Ивановича Деникина в зарубежных палестинах.
Но об этом было мало кому известно. А кто знал – тот вместе с Деникиным, навсегда, отплывал к чужим берегам, не покаявшись пред Россией и Господом в сотворённых грехах, не признав своей вины за кровь и братоубийство.
Нет, отныне их удел был один – исходить лютой ненавистью к стране вспоившей-вскормившей их, и заодно с самыми лютыми её врагами из зарубежных государств, жаждать реванша и умножать страдания только начавшего жить народа, только распрямившего спину и обретшего достойную судьбу и надежду на счастливую будущую жизнь.
И будет так угодно Господу, что сын нашего главного героя встретится с некоторыми участниками этого Совета в последние дни Великой Отечественной Войны.
Сама судьба послала ему возможность довершить дело жизни своего отца и покарать вселенское зло и неправду.
Самое же главное, что он не мстил, а выполнил волю Бориса Мокеевича, самого Господа заповеди и сокрушил алчных и чудовищных  врагов Отечества, которые, предав его, пошли в услужение фашистам и продолжили свои злодейства, которых они успели сотворить в жизни столько, что на сотни самых ярых грешников хватило бы.

***

Вознаградил, Господь, Бориса Мокеевича и ещё одной нежданной и дорогой встречей.
К ним в камеру, в один из апрельских дней, почти последних, стражники привели священнослужителя.
Горенко вскочил со своего места и так устремился к двери, что сопровождавшие нового заключенного стражники даже схватились за наганы. Но уже через секунду успокоились, так как их узник, о котором, конечно же, они знали многое, в печати того времени сообщалось немало о славных делах корпуса Горенко, заключил вновь прибывшего священника в свои объятия:
– Боже мой, отец Амвросий! Как я рад, – он даже смутился при этих словах, так как ему дошло, что он говорит, но остановиться не мог и довершил свою мысль, – как я счастлив, что вижу Вас. Не здесь бы только, но всю жизнь свою благодарю Господа за встречу с Вами, мой дорогой.
Отец Амвросий терпеливо, с доброй и светлой улыбкой, выслушал сбивчивые первые слова Бориса Мокеевича.
Затем, поклонившись всем присутствующим, осенил их крестным знаменем и своим густым, богатым голосом произнёс:
– Храни Вас, Господь, дети мои! Сил Вам и терпения. Испытует нас Господь, и за грехи наши посылает нам небывалые испытания.
Горенко усадил отца Амвросия на свой мешок, и не выпуская его руки из своей, стал внимательно вглядываться в его лицо.
– А за что же Вас, святой отец? Чем вы не угодили новой власти? Ладно, мы – бывшие, не заслужили, видать, доверия, хотя и лили свою кровь – без меры, за новые идеалы. А Вы? Что же Вы такого сделали, какую Вы опасность представляете для новой власти?
– А я, сын мой, нёс слово Божие и призывал всех образумиться. Не искать виновных, а самим повиниться за прегрешения вольные и невольные и жить по совести.
– Где же Вы были, отец Амвросий? После того, как мы расстались с Вами, в середине семнадцатого года?
– Много где побывал я, Борис Мокеевич, за это время. И насмотрелся страданий людских столько, что великой скорбью моя душа переполнилась.
Горестно, но с верой в конечное прозрение масс, изрёк:
– Заблудились люди, с обеих сторон – заблудились. И забыли о милосердии, о любви к ближнему своему.
А это и умножило их страдания, помрачило их разум. Забыли они, напрочь забыли о том, что Господь наш призывал всех не судить, чтобы не быть судимыми самим.
Перекрестился и продолжил:
– Очень горько, что в этом море страданий, каждая сторона – норовит себя обелить, оправдать, а другую – обвиняет во всех грехах. А это не так. Виновны обе стороны, обе забыли о Боге и руки друг другу не подали, а обагрили их братской кровью в этой страшной усобице.
Сурово и просто заключил:
– Не ухожу и я от ответственности, Борис Макеевич, как священнослужитель, пастырь духовный.
Вместо примерения и призывов к миру, мы все стали обвинять в смертных грехах лишь другие стороны. Забыли, при этом, что все – дети Господа, все – люди русские…
Скорбно сложил свои руки на груди, и обращаясь ко всем, а не только к Горенко, своим густым голосом продолжил:
– И от этих утрат ослабнет земля русская, кровью изойдёт. Вот тогда уж и возрадуются исконные враги России. Они только и ждут того, чтобы мы источили силы друг друга. Тогда с нами легче будет справиться…
Все узники, встретившиеся в этой камере, словно чувствовали, что жизнь не подарит им возможности долго быть вместе. И не могли наговориться днями и ночами, отчётливо осознавая, что стоят пред самой из дальних дорог, из которой не возвращаются к родному порогу…
И был лишь один вопрос, который Горенко, с отцом Амвросием, старательно обходили в своих долгих беседах.
Не хотели рвать сердца. О Виктории не было сказано не единого слова. И о будущем сыне – Горенко даже в мыслях своих запрещал себе обращаться к этой самой священной теме.
Понимал, что на всю жизнь в его сердце эта девочка. Его запоздалое счастье. Любовь его единственная и такая высокая. И понимал так же и то, что не сведёт его жизнь более с самой желанной, единственной, и только молил судьбу и Господа о том, чтобы они хранили Её.
Единственное, что он сказал отцу Амвросию:
– Дорогой отец, счастливейший я из людей. Знаю, что жизнь состоялась, и чтобы со мной не случилось – моё счастье всегда со мной. Я ведь до встречи с ней – и не жил. Не знал, что можно быть таким счастливым.
Отец Амвросий крепко сжал его руку, перекрестил и сказал:
– Я очень рад, Борис Мокеевич. Мир ведь только и может спастись любовью. Всем бы это осознать. Храни Вас Господь.

***

Не желая того, и не думая, естественно, о Горенко, но Пётр Николаевич Врангель и приблизил его кончину. В своей последней попытке вернуть утраченное, Добровольческая армия, ведомая им, вышла из Крыма, стремительно заняла Тамань, почти всю Кубань, значительную часть области Войска Донского…
И всё… запас сил иссяк. Не было ни припасов, ни свежих сил, и обречённость этого похода была видна даже юному поручику.
И гарантируя себя от всяких неожиданностей, 11 мая 1920 года, под утро, Борис Мокеевич даже в эту минуту задал себе вопрос: «Почему все злодейства вершатся под утро? Наверное, чтобы добавить жертве моральных страданий. Начинается новый день, новая надежда на жизнь, а её уже нет”, – Горенко и его товарищей по несчастью повели во внутренний двор тюрьмы.
Караул возглавлял суетливый, со следом багрового шрама через всё лицо, командир.
По его жестам, неуместному здесь прищёлкиванию каблуками, Горенко понял, что их палач – бывший офицер:
– И в каком чине, милейший, служили в Великую войну?
Тот, по инерции, не задумываясь, ответил:
– Штабс-капитан, господин полковник.
Горенко заулыбался.
– Ну, тогда у Вас, если осталась хоть капля совести, нет права командовать расстрелом полковника, к тому же – Георгиевского кавалера.
И когда всех четверых сидельцев поставили у стены, Горенко поднял руку и чётко произнёс, обращаясь к караулу:
– Братцы, я командир Сводного корпуса красной кавалерии Борис Мокеевич Горенко, войну семнадцатого года завершил в полковничьем чине. Знаете меня?
– Да, – привычно ответили красноармейцы, а те, что постарше возрастом, – Ваше Высокоблагородие, товарищ Горенко.
Борис Мокеевич продолжил:
– Ваш командир – младше меня чином. И не по уставу это, чтобы штабс-капитан расстреливал полковника.
Товарищи по несчастию, с ужасом, смотрели на Бориса Мокеевича. И только отец Амвросий, со светлой улыбкой, осенил его крестным знаменем и внятно и громко произнёс:
– Вот – он, подлинный витязь. Запомните этот день православные, честь и славу России жизни вы лишаете. Большой грех на душу берёте.
Горенко поднял руку, призывая всех к тишине и вниманию:
– Так что, братцы, своим расстрелом я буду командовать сам. А Вы, штабс-капитан, хоть от одного греха освободитесь.
Громко, как привык командовать в конном строю, обратился к караулу:
– Не робей, ребята. Вы подневольные, я всё понимаю. Не мучайте только нас, хорошенько цельтесь… В сердца…
И тут произошло невероятное и страшное.
Старый уже караульный, отбросил винтовку в сторону, встал на колени – и, обращаясь к отцу Амвросию, закричал:
– Батюшка, отче, прости, прости меня, не по своей воле…
Горенко, как перед атакой, зычно, во весь голос, подал команду:
– Заряжай! Целься!
И после долгой паузы:
– Пли!
Залп рванул тишину утра. С окрестных крыш вспорхнуло перепуганное вороньё и косым клином полетело к синеющему лесу.
Чувашов упал первым, за ним, сначала опустившись на колени, а затем – упав навзничь, расстался с жизнью и Николаев.
Горенко же и отец Амвросий шагнули навстречу друг другу, слабеющими уже руками заключили друг друга в объятия и остались стоять.
Бывший штабс-капитан не выдержал, обрывая крючки на кителе, закричал караулу, который от ужаса не мог сделать ни одного движения:
– Стреляйте! Стреляйте же, не мучайте их.
В разнобой ударили винтовки – раз, другой, третий…
И только после этого, не размыкая рук, словно подрубленные деревья, упали на землю Горенко и отец Амвросий, да так и застыли.
Начальник караула, видать, совесть еще осталась или увиденное так его потрясло, что в лесу, где обычно хоронили в котловине жертв расстрелов, приказал вырыть отдельную могилу для Горенко и отца Амвросия, да так их вместе и положили, плечо к плечу, в эту их последнюю обитель.
Тот старый солдат, что отказался стрелять, снял свою шинель, закрыл их лица и неспешно, без холма, засыпал могилу.
Назавтра этот солдат был расстрелян сам. И бывший штабс-капитан, сатанея от беспричинной ярости, от того, что этот солдат видел его слабость и растерянность, самолично выпустил в него весь барабан, семь пуль, из офицерского нагана.

***
















Глава V
Новое время

Только для Господа
не прерывается бег времени.
Люди же, каждый,
живёт в своё время,
 редко думая о бессмертии
 и спасении своей души.
И. Владиславлев

Мудрый Ветров понимал, что если не простит новая власть его командира, то рано или поздно хватится, и будет искать его, с Викторией. Кому нужны свидетели чёрных деяний?
Поэтому выправил новые документы у сердобольного какого-то коменданта на степной станции, благо, что действительно на их состав налетела какая-то банда, и многие из попутчиков встретились им, затем, в степи. И комендант об этом разбое знал.
И ещё нежданный подарочек судьба принесла – убегая от состава Ефим Фёдорович, скорее машинально, подхватил валяющийся в траве вещмешок.
Кроме краюхи хлеба, которую они тут же с Викторией съели, там лежала пара чистого белья и какие-то две бумажки, с печатью.
Виктория их прочла, они гласили, что Ефим  Фёдорович (поди ж ты, и тут ломать себя не надо, его имя-отчество), Степанов сдал полностью хлеб по продразвёрстке и долгов перед советской властью не имеет.
Так и стали они Степановыми, отец и дочь.
Виктория приняла, с готовностью, отчество Фёдоровна и даже не обсуждала этот вопрос.
Все её мысли неотрывно были заняты Борисом Мокеевичем, да новой жизнью, которая всё требовательнее заявляла о себе.
Так и прижились они в далёкой станице. Благо, жилья было сколько угодно и председатель станичного ревкома сам им указал на дом, который можно было смело занимать. Не вернутся его хозяева, все погибли во время обстрела, в землянке, где хоронились.
И Ефим Фёдорович принялся за хозяйство. Давно его руки не держались за плуг – а первым делом надо было посеять хлеб, посадить огород, жить чем-то надо было.
Пригодились сбережения Виктории, колечки материнские, серьги, красивая брошка, что осталась у неё ещё от бабушки.
И у Ветрова, в тайнике на шее, рядом с крестом, было несколько монет. Сберёг, через всю жизнь пронёс ту свою награду, которая с крестами была ему пожалована.
Поэтому – закупил он и зерно, и рассаду всяческую, и даже десяток цыпляток с поросёнком.
Не удержался и три яблони-двухлетки купил, и вместе с Викторией посадил у дома.
И 11 мая родила она сына. Родила легко, без страданий. И в ту же минуту, как приложила его первый раз к груди, в голову ударило:
«Нет, более моего Бориса Мокеевича. Сердцем чувствую, нет его более. До этого знала твёрдо, что он жив.
А сегодня – нет его более».
Не зашлась она в плаче, не стала рыдать и причитать. Попросила только удивлённого Ефима  Фёдоровича посмотреть за сытым и спящим малышом, а сама – покрыв голову чёрным платком, пошла в церковь.
Поставила свечки за упокой, и надолго застыв в отдалённом от общего зала уголке, всё шептала обращённые к Господу слова – мольбу о том, чтобы принял он под своё покровительство раба Божьего Бориса и простил ему все прегрешения – вольные и невольные…

***

Так и минуло восемнадцать лет.
Виктория, вошедшая в расцвет женской красоты, работала в больнице; радовал сын, учился только отлично; старел, но был ещё бодрым Ефим Фёдорович. Сделался, как лунь, белыми стали даже его кустистые брови.
Усы у него уже давно были белыми. Сын уже с прошлого года заявлял матери и деду, а так и величал Ефима Фёдоровича – дедуня, что он пойдёт только в военное училище. Все мальчишки об этом мечтают. Переживали за события в Испании, любыми способами мечтали туда попасть, отмечали на карте районы боёв на КВЖД, а затем – на Хасане и Халкин-Голе.
Мать и дед с пониманием отнеслись к его желанию, а так как он с детства знал, что его отец- герой, погиб в годы гражданской войны, как и все об этом знали – поэтому военком, статный красавец, который давно утратил жену, и вздыхал, не скрывая своих чувств, по Виктории, а она не раз лечила и его дочь, которая обучалась в одном классе с её  сыном, оформил все документы на поступление в училище.
Так, Владислав Борисович Смирнов и стал курсантом прославленного кавалерийского училища, которое, в своё время закончил и его отец.
Конечно, он об этом не знал, а имя Горенко – навсегда, было вычеркнуто из истории Красной Армии, и ни один преподаватель не упоминал о славном воспитаннике училища, может быть – самом лучшем и самом достойном.

***

Как же зашлось материнское сердце, когда к их дому подошёл молодой военный. Знала, что сын, но не могла подняться из-за стола.
Как он стал похож на Бориса Макеевича. Даже юношеские усы, которые не брил, были, формой, похожи на отцовские.
Левая рука горделиво поддерживала уставную шашку, а в правой – нёс небольшой чемодан.
Шутливо отрапортовал, у скамейки, на которой тот сидел, Ефиму Фёдоровичу:
– Дедуня! Курсант Смирнов, отлично завершивший первый курс училища, на побывку к Вам, мои дорогие, прибыл.
Старый солдат прижал к сердцу Горенко-младшего, да так, в обнимку, они и зашли в дом.
– Мамочка! – кинулся сын к ней, так и застывшей за столом, будучи не способной подняться, на ставшими вдруг ватными, ноги, – родная моя. Это я, здравствуй, моя хорошая.
Не понял сын и по молодости отнёс просто к материнской слабости, почему она так плакала, навзрыд, при этой встрече. Долго не выпускала его из своих объятий и всё вглядывалась в родные глаза, которые отсвечивали тем бархатным сиянием, которое ей запомнилось за короткую и счастливую жизнь с Борисом Мокеевичем.
Старый Ветров, мы его так и будем называть, не знал, где посадить дорого гостя, чем угощать.
Через несколько дней, на огонёк, заглянул и красавец-военком. Не укрылось от курсанта, как на протяжении всего вечера он смотрел на его мать и при этом тяжело вздыхал.
Давно объяснилась с ним Виктория, сердечно поблагодарила за добрые чувства, но сказала при этом:
– Не обижайтесь на меня, Юрий Алексеевич, я бы сама, наверное, рада была ответить Вам взаимностью, но забыть Его не могу. А без любви – не могу Вас обидеть.
Так и повелось с той поры. С надеждою взирал он в её очи и всё ждал, что она изменит своё решение. Время лечит всех, он это знал по собственному опыту.
И даже завидовал своему ушедшему из жизни сопернику – это же каким он должен был быть, чтобы такая женщина – годы и годы, вон, сыну уже девятнадцатый пошёл, не могла его забыть и продолжала любить.
И мать, на прямой вопрос сына, так и ответила ему:
– Сонечко моё (она всегда так к нему обращалась), одной жить очень тяжело, но я так любила твоего отца, что и до сей поры его не забыла.
И кажется мне, что с годами – я его люблю ещё больше.
И сын трепетно приник к матери, да только и смог сказать:
– Мамочка! Мне бы по жизни встретить такую, как ты. Ты у меня самая красивая и самая лучшая.

***

Минул и второй год учёбы. И мать, со старым Ветровым, встречали молодого старшего лейтенанта, а Борису было присвоено по выпуску именно это звание, как завершившему учёбу с золотой медалью.
Он даже не отбыл положенный отпуск, как был отозван в часть. Начинался освободительный поход Советской Армии в Западную Украину и Белоруссию.
Россия, окрепнув, стала собирать свои земли, растраченные в далёкие уже годы. Не знал молодой командир эскадрона, а уже через два месяца службы он был назначен на эту высокую должность, что в годы той, минувшей Великой войны, которую он по привычке уже называл империалистической, в этих местах гремела слава его отца.
И он, именно здесь, впервые, услышал его фамилию.
Однажды, подсев к группе своих бойцов у костра, он заворожено слушал рассказ старого уже полкового ветерана, со шпалой в зелёной петлице, капитаном ветслужбы был конский доктор, как его звали любовно в полку.
– Молодой я был, как Вы, в ту пору. И служил под началом легендарного человека. Не знаю вот только, где его следы затерялись. Не встречал ни разу, даже в печати. Да и то, какая война была. Скольких недосчитались по всей России.
С высокой гордостью продолжил:
– Борис Мокеевич Горенко, потомственный казак, стоял во главе нашего полка. Гордость и слава всей армии был. Шутка ли, тринадцать орденов выслужил. И даже офицерский Георгиевский крест, шашку Георгиевскую. Гордились мы своим командиром и любили его истово. Человеком был таланта высокого. Даже мы, желторотые, и то знали, что самому Царю, перед смещением того с престола, в Ставке сказал, что ведёт он Россию к гибели своим слабовольным руководством.
Проникновенно добавил:
– Вот, какой был герой.
– А я – так и его личный крестничек, – и как-то виновато и тепло заулыбался при этом и продолжил:
– Оголодали мы в Галиции. Куску хлеба рады были. А лошадям – ветки, да солому с крыш скармливали, и то – не каждый день.
Расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастёрке и поучительно, к молодёжи:
– Так же и сам командир жил. Сохрани Бог, чтобы лишку какого-то себе истребовал. Никогда.
Заулыбался, одними глазами, и вновь принялся за рассказ, который все слушали с открытыми ртами:
– И мы, два недоумка, увидели во дворе сельчанина курча. Худое, синее, но курча, мы уже и вкус его забыли. Накинули шинель сверху – и в котелок, да за домом и сварили на костре.
Закурил старый ветврач свою знаменитую трубку и продолжил:
– Только мы съели это курча, вместе с костьми, закурили, юшку из котелка выпили – вестовой к командиру полка зовёт.
Видно было, что он и сейчас поёжился:
– Оробели мы, шутка ли, к самому командиру полка. Зашли, доложили, жмёмся к стенке.
А Борис Мокеевич подошёл к нам, посмотрел в лицо и спрашивает: «Ну, казаки, съели курча? Или не было этого?»
«Съели, Ваше Высокоблагородие».
– Чтоб соврать – помилуй Бог, не водилось такого в полку. Да и нельзя ему было соврать. Под землёй, на две сажени, видел.
«Ну, слава Богу, – говорит, – хоть два человека в полку сегодня – сытые. И то хорошо.
«А чтоб больше не позорили славу полка, повернитесь, поганцы».
Засмеялся конский доктор, даже рукой грудь потёр, но повёл свой рассказ уже до конца:
– Всего по одному разу перекрестил нас своей нагайкой. Но у нас лопнули на спине не только гимнастёрки, но даже и шкура.
А Борис Мокеевич, спокойно так:
«Как отец поучил Вас. На всю жизнь запомните – нет высшего бесчестия для солдата, нежели мародёрство. По вашему поступку будут местные жители обо всём полку судить».
– И тут же призвал своего ординарца, батьку Ветрова – это был, на самом деле – батька всему полку, в летах уже, моих сегодняшних, и сердобольно распорядился:
«Ефим Фёдорович! Похлопочи, чтоб гимнастёрки новые им выдали. Да спины смажь. Знаю ведь, больно», – обратился ко мне.
«Но зато – эту науку запомните. Отцовской рукой взыскал с вас».
И уже нам, во след: «Ефим Федорович! Напои героев чаем, там краюха хлеба есть, я её не съел, совсем ведь мальчишки еще».
– Вот такая братцы история была.
Великое счастье моей жизни, что я знал такого человека. Светлой души был… и чести высокой. Никогда её не порушил, никогда от совести не отступился.
И не узнал молодой командир эскадрона, да и сердце ещё было слишком наивным и неискушенным, не забилось от тревоги, не почувствовало, что речь вёл старый ветврач о его родном отце, Борисе Мокеевиче Горенко.
И только после войны, Великой и страшной войны, молодой полковник, судьба и молитвы матери хранили его, вернувшись, домой, на побывку к уже седой матери, сразу же заявил – попросил её:
– Мамочка, пошли, дедуню проведаем. А потом уже – все разговоры.
Мать, даже с каким-то страхом, смотрела на свою родную кровиночку. Не знала она его таким – властным и суровым.
И всего ведь минуло двадцать пять лет от роду, а седина уже щедро пробежалась по его вискам. Через правую щеку шёл неизвестный ей, ещё розовый шрам, и она, увидев его, зашлась в плаче.
На груди его теснилось множество наград, над которыми, вверху, сияла Золотая Звезда Героя Советского Союза.
– Сыночек, – кинулась она к нему, да и замолчала, стала спешно повязывать платок на свою красивую, хотя и всю уже белую, голову.
И когда на кладбище, на тяжёлом кресте, он увидел не свою фамилию, а фамилию Ветров, горячо ударила в голову кровь. Он сразу вспомнил тот давний разговор, у костра, в тридцать девятом году, старого ветврача, и расширившимися от догадки глазами стал неотрывно смотреть на мать.
– Да, сыночек, Ефима Фёдоровича, дедушки твоего, фамилия была Ветров.
– Мама, скажи мне только правду – а мой отец – Борис Мокеевич Горенко?
Словно ударили в грудь, под самое сердце, мать слова сына. Она прижала руки к сердцу и с испугом смотрела на него.
– Ты знал, сыночек?
– Нет, мама, не знал. Но в тридцать девятом году, знаешь, где я был – на Западной Украине, услышал одну интересную историю от ветеринара. И так она мне в душу запала, что я, после его рассказа, во всём старался походить на неведомого мне Бориса Мокеевича Горенко.
Глухо сглатывая слова, продолжил:
– Дознался даже, что ещё в двадцатом году был расстрелян, как враг народа.
И знаешь, кто мне об этом рассказал, вернее – подсказал – сам Будённый.
От ужаса потемнели глаза матери:
– Храни тебя, Господь, милый сыночек, с ним встречаться. В большой власти человек.
Перекрестилась, поворотившись к иконе, и уже совсем тихо прошептала:
– Не буду грешить, не знаю, но сердцем чувствую, завидовал он славе твоего отца. Не терпелось ему во главе всего встать.
С потаённой гордостью, вспомнила давно забытое:
– А отец твой, я тебе всё расскажу, от верной гибели его спас, еще в ту войну, первую, с германцами.
Вскинулась, как птица, с подбитым крылом, и упала бы, не подставь сын плечо и не придержи её, нежно, за руку:
– Но ты, сынок, не открывайся. Прошу тебя. Времена какие. Ты теперь знаешь всё, отца не забудешь, но не настало время, дорогой сыночек, чтобы ты открыто об этом говорил.
Знал об этом и сын Бориса Мокеевича. И только в пятьдесят третьем году, сорок четвёртый год шел молодому командующему армией, подал он все документы в Главное управление кадров Министерства обороны о возвращение себе фамилии отца.
К слову, никакой затяжки в оформлении документов не было.
И генерал-полковник Горенко Владислав Борисович понёс по жизни дальше славное имя своего отца.
Но до этих событий пройдёт ещё столько событий, что о них и рассказать невозможно в одной книге.
А вот об одном, особом и знаковом, нам и поведал сам генерал Горенко, под началом которого сподобились учиться в академии Генерального Штаба.
Правда, произошло это уже в восьмидесятом году.

***














Глава VI
Маршальский долг

Приходит пора,
и нам всем приходится
 платить по долгам,
которых каждый из нас
 в жизни наделал немало.
И. Владиславлев

Самая страшная война уже четыре месяца собирала свою кровавую жатву. Не верилось, что фашист подошёл к Москве.
Знаменитый Маршал был назначен сразу на две должности – Главнокомандующим войсками Западного направления и командующим Резервным фронтом, главной задачей которого была оборона Москвы.
И в ноябрьские дни сорок первого года, он метался между Малоярославцем, Юхновым, Вязьмой, Калугой – в надежде хоть как-то повлиять на события и остановить врага.
А если уж честно, то искал смерти, так как не мог поднять трубку и доложить Ему, своему Вождю, что для него – не по силам ни одна из этих высоких ролей, которые доверил ему Вождь.
Он не мог объять в своём сознании всё многообразие событий на таком огромном пространственном размахе, а от этого – не мог определить направление главного удара фашистов и выработать хотя бы какие-то действенные меры по противодействию врагу.
Он хорошо чувствовал и умело управлял Конной армией, но это ведь всего несколько десятков тысяч человек, три дивизии.
Все они были в поле его зрения, он знал, как их собрать для удара в единый кулак и на узком фронте, всего лишь несколько километров, и бросить, в яростной атаке, на видимого и осязаемого врага.
Представить же динамику действий фронтов, со множеством объединений и соединений, сил и средств родов войск, увязать их по времени, обезопасить фланги от таранных ударов танковых клиньев врага – он не мог.
И он это осознавал лично и страдал от этого. По гражданской войне он знал, что всю армию он мог собрать практически мгновенно, часы всего лишь нужны были, чтобы сосредоточить её на участке прорыва.
А здесь – маршал не мог понять, почему его команды не выполняются мгновенно, и нередко, определяя рубежи армиям, требуя немедленно контратаковать прорвавшегося противника, не мог понять, что до этого рубежа армии надо ещё дойти, развернуть войска – с походных – в боевые порядки, согласовать действия пехоты с артиллерией, танковыми частями, авиационным прикрытием.
Ушло его время. Ушло безвозвратно, и он чувствовал себя просто лишним на сцене этого чудовищного трагедийного театра.
И оживлялся он лишь тогда, когда, минуя командира, начинал сам управлять действиями полка, дивизии, которые попадали ему под руку.
Их командиры тактично и виновато молчали, не возражая маршалу, но они хорошо понимали, что от такого руководства никакого проку не будет и остановить немцев, действуя растопыренными пальцами, невозможно.
К тому же, жизнь вносила в решения маршала свои коррективы ежечасно и он, забыв о ранее отданных распоряжениях, принимался за вновь открывшиеся ему задачи.
Он полностью выключил штаб из работы по анализу обстановки, выработке решений, отвечающих нависшим угрозам.
Часто он даже не знал, где находится штаб его фронта, не говоря уже о местах дислокации подчинённых армий и их органов управления.
В таком состоянии, в ноябрьский пасмурный вечер и встретил его Жуков в Малоярославце.
Семён Михайлович обрадовался и даже не стал скрывать своего удовлетворения.
– Ничего не могу выяснить, Георгий Константинович. Связи с армиями нет, не могу найти даже штаб фронта. Пока я был в отъезде, пытался хоть что-то увидеть своими глазами, штаб куда-то переместился.
– Я только что был у тебя в штабе, он у моста через реку Протву, в лесочке слева, на этом берегу.
Будённый обрадовался:
– Вот спасибо, а то я уже три часа названиваю по телефону секретаря райкома и никого не могу найти.
Жуков, вкратце, обрисовал обстановку Семёну Михайловичу в зоне ответственности его фронта, особое внимание обратив на Юхнов, к которому, по его сведениям, приближалась танковая колонна фашистов.
– Собирай всё, что возможно, Семён Михайлович, и прикрой это направление. Мне надо хотя бы трое суток, чтобы резервные армии поставить на пути немцев. Иначе – можем потерять… Москву.
И, видя изумлённую растерянность Будённого, жёстко сказал:
– Да, дело обстоит именно так. Конев все свои армии оставил в окружении. Москва открыта. Немец под Яхромой, в Апрелевке. Суточный бросок – и всё.
Будённого обуял ужас. Он чувствовал в создавшейся обстановке свою личную вину и рука непроизвольно лапнула кобуру нагана.
Это не укрылось от Жукова.
– Ты, это, Семён Михайлович, брось. Пуля на нас и в немцев найдётся. Или – у своих, если сдадим Москву. Так что – не спеши. Надо ещё попытаться сделать всё возможное.
И, уже, как подчинённому:
– Доложи, с КП фронта, в Ставку о нашей встрече, скажи, что я поехал в Юхнов, а затем – в Калугу. Надо на месте разобраться в обстановке. Без этого ответных мер принять невозможно.
Будённый взбодрился. Спокойствие Жукова и поставленная им задача поддержали и его. Ему верилось, что он ещё сможет взять ситуацию в руки и оправдать надежды Вождя.
Но уже на следующий день, между Юхновым и Вязьмой, Семён Михайлович чуть не попал в руки передовых сил противника.
Только благодаря майору-танкисту, удалось избежать позора плена, что, впрочем, он исключал для себя полностью и твёрдо знал, что лучше застрелиться, нежели сдаться на милость врагу.
– Товарищ Маршал, командир танкового полка Смирнов. Прошу Вас, незамедлительно, оставить машину, перейти в мой танк, и пока мы свяжем немцев боем, контратакуем, Вы прорывайтесь вот сюда, – он указал точку на карте.
– Здесь – оборону через Протву держат курсанты Подольского училища. Я только что от них.
Прославленный маршал смотрел на майора и его не оставляло ощущение, что он очень хорошо его знает. Тот же открытый взгляд, глаза, даже усы такие, которые носил…
И Будённый заставил себя лишь силой прекратить дальнейшие воспоминания.
«Нет, нет, это просто игра воображения. Устал. Вымотался. Мало ли похожих людей. Да и представился майор – Смирновым. Просто совпадение какое-то».
И устроившись в танке, держась руками за какие-то скобы и рукоятки, он перестал думать о том, кого ему напомнил этот майор.
«Показалось».
Судьба была к нему милостивой, и уже через час с небольшим он оказался в расположении своих войск. Сердечно поблагодарил танкистов и те, не медля ни минуты, унеслись обратно, где их полк вёл бой с передовым отрядом танкового клина немцев, нацеленного на Москву.
Не вспоминал об этой встрече с Маршалом и Борис Смирнов. Не до того было. Надо было, во что бы то ни стало, остановить врага, любой ценой не допустить его к Москве.
Но жизни было угодно ещё раз свести Маршала с сыном Бориса Мокеевича Горенко.
И в этот раз Маршал уже не сомневался, что это сын его бывшего командира. Но он даже с самым близким другом своим, тоже Маршалом, Ворошиловым не поделился этой новостью.
К этому времени они оба были, по сути, отлучены от управления войсками.
Ворошилову придумали почетный, но мало что значащий пост – Главнокомандующего партизанским движением, где ежедневную работу по согласованию действий партизанских соединений в тылу врага вёл Пономаренко, секретарь Центрального Комитета Компартии Белоруссии.
Будённому же – поручили заниматься формированием кавалерийских дивизий, и он месяцами не появлялся в Москве, находился в далёком Сары-Озеке, что в Казахстане, куда из Монголии перегоняли табуны лошадей. Здесь же, в степном гарнизоне, будущие конники казачьих кавалерийских корпусов проходили ускоренный курс подготовки и отправлялись, эшелонами, на фронт.
В один из дней, в честь грандиозной победы под Курском, Калинин вручал в Кремле золотые звёзды Героев Советского Союза большой группе генералов и офицеров.
По просьбе Калинина ему в этом помогал и Будённый. К слову, и ему был вручен очередной орден Ленина за образцовое выполнение заданий Верховного Главнокомандующего.
И он был неслыханно рад тому, что Вождь не забыл его. Никто другой решения о его награждении принять не мог.
И когда к нему, на торжественном вручении наград, подошёл молодой полковник-танкист, красавец, с густыми красивыми волосами, подёрнутыми на висках изморозью седины и доложил:
– Товарищ Маршал Советского Союза! Командир танковой бригады полковник Смирнов, – Будённый даже вздрогнул.
Но быстро взял себя в руки:
– Твой крестник я, полковник. Не забыл ноябрь сорок первого, как ты меня от позора спас?
– Не забыл, товарищ Маршал. Сейчас вспомнил. За войну как-то не вспоминалось. Да и не свершил я тогда ничего героического. Любой бы так точно поступил. Главное, что всё обошлось, товарищ Маршал.
– А я, полковник, всегда это помню. Должок за мной. По гроб жизни тебе обязан.
И тут же спросил:
– А что, ты всё время – в танковых войсках?
– Нет, товарищ Маршал, с конца тридцать девятого. Кавалеристом был. А потом, после Западной Украины – предложили переучиться. И вот – воюю, с двадцать второго июня, уже в танковых войсках. Был командиром полка, когда мы встретились с Вами, сейчас – бригадой командую, у Ротмистрова.
– Так ты это – под Курском.
– И я, в том числе, товарищ Маршал. Вся бригада моя. Половина от неё осталась, но и фашиста мы под Прохоровкой разутюжили.
Калинин всё смотрел на Будённого, в промежутках, пока к нему подходил очередной награждённый.
« Что-то увлёкся Семён Михайлович. Не отпускает полковника. Знакомые, наверное».
А Будённый, во все глаза, рассматривал молодого комбрига. Мальчишка совсем, он в его лета лишь урядником был.
– А с каких краёв сам, полковник?
И как-то даже успокоился, услышав ответ.
«Нет, не Горенко края. Видать, похож просто. Бывает же такое», – всё думал он.
Но как-то ныло и ныло, непривычно, сердце Маршала, и он всё не отпускал танкиста от себя, да и звезду Героя всё не торопился закрепить на его мундире, так и держал в левой руке красную коробочку, поверх Грамоты Президиума Верховного Совета СССР о присвоение полковнику геройского звания и орден Ленина, в такой же нарядной красной коробочке.
– Отец – мать живы?
– Нет, товарищ Маршал, только мать. Отец погиб, в гражданскую. Мать говорила, что в Вашей Первой конной, воевал.
– А сколько же лет от роду тебе, герой?
– 11 мая двадцатого года родился, товарищ Маршал.
Горячая кровь ударила в голову Будённому. Он знал, что в этот день был расстрелян его давний соперник, его командир Борис Мокеевич Горенко.
И Будённый, закрепляя, ставшими вдруг непослушными пальцами, звезду Героя на мундире танкиста, жадно вглядывался в его лицо.
«Нет, сомнений больше не может быть. Как две капли воды – похож на Горенко. Тот же нос, губы, подбородок с характерной ямочкой. Улыбка, голос, стать…».
«Вот глаза только – не Горенко», – и он похолодел еще больше, на него смотрели глаза той красавицы Виктории, отца которой он так чтил за высокое трудолюбие в постановке всей санитарной работы в армии.
И когда комбриг-танкист вынул из внутреннего кармана удостоверение, кожаная обложка которого мешала Буденному прикрутить звезду Героя, из него выпала фотография.
Полковник поднял её и хотел вновь спрятать в удостоверение. Будённый, влекомый непреодолимым чувством любопытства, спросил:
– Кто – невеста, жена?
– Нет, товарищ Маршал, мама, – и протянул ему фотографию.
Пол зала, где проходило вручение наград, качнулся под ногами Будённого, в голове взорвалась яркая вспышка такой силы, что он, на мгновение, даже перестал видеть.
С фотографии на Будённого смотрела женщина столь яркой и особой красоты, что увидевший её хотя бы раз в жизни, уже никогда не мог её забыть. Даже на фотографии было видно о тяжёлой печали, поселившейся в глазах этой женщины.
Это была хорошо известная Будённому Виктория Горенко, на свадьбе которой он от всей души плясал, в ту пору – ещё радуясь счастью своего командира.
Смертельная усталость легла на плечи Маршала. Но он не позволил себе более расслабляться и предаваться воспоминаниям.
Неожиданно даже для себя, он вдруг привлёк полковника к себе, крепко обнял, поцеловал в лоб и тихо сказал:
– Иди, сынок, воюй. Война еще долгая. И останься в живых. Вернись к матери. Она свою чашу горя и утрат уже выпила. Ещё в двадцатом…
И, уж совсем неожиданно, выдохнул:
– Храни тебя, Господь!
Вечером, в номер гостиницы, где разместили полковника-танкиста, и где он, с другими награждёнными, отмечал это радостное событие, властно постучали.
Открыв дверь, он увидел на пороге пожилого уже полковника-кавалериста. Тот – понимающе улыбнулся, тепло, по-отечески, поздравил с высокой наградой и попросил:
– Мне бы – полковника Смирнова…
– Это я, слушаю Вас.
– Маршал Будённый велел на добрую память вручить Вам эту шашку. Пусть она напоминает Вам о сегодняшнем дне.
И он, приняв шашку из рук молодого капитана, которого танкист и не видел, стоял поодаль, и протянул Смирнову.
Благоговейно приняв дорогую шашку, в серебряных ножнах, он обнажил на треть клинок, поцеловал его и чётко произнёс:
– Благодарю Вас. Передайте Маршалу Будённому мою сердечную благодарность. Это… дорогой моему сердцу подарок. Всегда буду хранить её и… быть достойным этой чести.
– Честь имею, – поклонился он полковнику-порученцу маршала.
– Будь здоров, танкист. Живи сто лет.
И когда Владислав вошёл в комнату, где сидели его новые друзья, все громко заговорили:
– Покажи, что это? Откуда?
Он кратко ответил, что подарок Маршала Будённого, который, это видели все присутствующие, вручал комбригу звезду Героя.
Ровесник Бориса, капитан, тоже удостоенный звезды Героя сегодня, бережно извлёк клинок из ножен.
– Товарищ комбриг! Да здесь гравировка.
И громко прочитал витиеватую надпись на холодном клинке:
«Сыну героя, Герою Советского Союза В. Смирнову, моему спасителю в 41 году – от маршала Будённого».
– Да, товарищ комбриг. Это, считайте, вторая Ваша звезда. Дорогого стоит такой подарок.
И все дружно сдвинули наполненные бокалы, и стали от души, с доброй завистью, поздравлять комбрига-танкиста.
Богатая шашка, отсвечивая синеватым блеском, лежала на столе, и, закрыв на минуту глаза, чтобы не выдать своего волнения, молодой полковник явственно услышал:
«Я счастлив, сынок, что ты вырос таким. Не дано мне было увидеть тебя, но я знал, уже тогда, что ты вырастишь достойным человеком. Пусть всегда, из вечности, хранит тебя моя любовь. Я горжусь тобой, милый сын».
Неведомый ему голос тут же растаял, а шашка, на которую он посмотрел на мгновение, открыв глаза, вспыхнула нестерпимым блеском.
И даже чуть слышно запела прочная сталь. Но видел и слышал это лишь он один.
Как же был счастлив командир танковой бригады, что уже к концу войны жизнь послала ему счастье довершить дело своего отца.
Его бригада перерезала пути отхода большой группировке фашистов. Бой был жаркий, молниеносный и особенно яростный потому, что в колонне немцев, впервые на войне, его гвардейцам встретились власовцы.
Никакой пощады врагам не было в этом бою. Власовцы это понимали и дрались с яростью обречённых.
Любимец комбрига – и было за что, отчаянная и светлая голова – командир разведроты капитан Бачиашвили, не вошёл, а ворвался на командный пункт и доложил:
– Товарищ полковник! Мои разведчики Власова пленили…
Смирнов знал, что Бачиашвили никогда с непроверенными данными к нему не приходил, но сейчас, всё же, переспросил:
– Ты не ошибся, Георгий?
– Какой ошибся, товарищ полковник, я его даже руками своими потрогал. Да и не одного, товарищ полковник, там какая-то кунсткамера. Вместе с Власовым – захватили генералов Краснова и Шкуро.
– Куда их прикажете, товарищ комбриг?
– Хочу, Георгий, посмотреть на них, много читал о Краснове, Шкуро. А Власова нам даже в пример ставили, в приказе наркома обороны. Веди их сюда.
И когда через несколько минут на командный пункт, под охраной караула, ввели Власова, Шкуро и Краснова, они зашли именно в такой последовательности в низкую дверь, комбриг встретил их стоя. И сделал это умышленно, чтобы не предлагать им сесть.
Смотрел в лица этих отступников и предателей спокойно, но тяжело и пристально.
Власов угрюмо, исподлобья, смотрел на молодого полковника. Но уже через минуту – глухо проговорил:
– Прошу доставить меня к вашему руководству. Я генерал Власов.
– Нет, господин Власов, Вы генералом Советской Армии перестали быть в ту минуту, как отреклись от Отечества и предали его. Собственно, у меня нет желания с Вами беседовать, но хотел увидеть того, на примере которого меня маршал Тимошенко в приказе учил. До войны.
– А с вами, господин Шкуро, – повернулся он к одутловатому, обрюзгшему и сильно располневшему, в грязной черкеске человеку, на плечах которого погон не было – снял ли сам, сорвали бойцы при аресте, – никак не мог русский народ расквитаться.
И уже как приговор, обронил свои последние слова:
– Пришла пора платить долги перед Отечеством. Хотя, Россия для вас – Отечеством никогда и не была.
Шкуро скорчился при этих словах и не поднимал глаз от пола. Один Краснов, в форме немецкого генерал-лейтенанта, стоял ровно, храня спокойствие, и лишь какая-то неприятная гримаса кривила ему губы.
Комбриг встал напротив него и стал пристально вглядываться в породистое, но уже старческое лицо.
– А что, господин Краснов, погоны генерал-лейтенанта русской армии стали для Вас обременительными?
Польстились на фашистские…
И тут же обратился к командиру разведроты:
– А знаешь, Георгий, не хочу я более с ними разговаривать. Даже ненависти не чувствую, только одну брезгливость и презрение.
Уводи их. И доставь, пожалуйста, живыми, в штаб армии. Пусть с ними там разбираются.
И, уже напоследок, устало и равнодушно бросил:
– Хотя бы застрелились, как люди…  Да только разве вы люди? Нелюди и отступники. Для чего и жили-то?
Так угодно было судьбе, чтобы сын завершил дело своего отца.
Правда, в конечном счёте, торжествует всегда. Если бы об этом помнили люди – скольких бы бед удалось избежать, непоправимых ошибок не допустить.
Но – слаб человек, и всегда он норовит себя оправдать, даже тогда, когда его деяния не могут быть прощены и Господом.
Поэтому – столь долговечно и разрушительно зло. И собирает оно жатву обидьную среди людей, особенно, среди тех, кто разуверился, а значит – ослаб духом.
И, слава Богу, что не дано злу права определить судьбу мира. Этим и живы…

***






Закатная

На закате жизни мы
отвечаем за все прегрешения,
 допущенные в спешке и суете,
а самое страшное – от зависти
 к чужим успехам..
От того-то – старость
и является самым трагичным
периодом подведения итогов.
И. Владиславлев

Всё никак не оставляла жизнь старого прославленного Маршала.
Давно он уже отошёл от Бога и всю жизнь свою верил только в Божество, в своего Вождя. И шёл за ним, без оглядки.
И даже когда изменились временна, и кумир его был низвергнут со всех пьедесталов, старый Маршал, приноровившись к новым порядкам, всё же со стены своей мемориальной комнаты, в роскошном загородном доме, портрета его не снял.
И лишь перестал заводить туда своих именитых гостей, которых, с годами, становилось всё меньше.
А сегодня, будучи прикованным к постели, всё обращался к забытому им Господу, чтобы он не держал его более на этом свете.
И только старый врач-полковник, который неотлучно находился возле старого Маршала уже несколько дней, так и не понял, что говорил знаменитый Герой гражданской войны:
– Ради Христа, прости ты меня, Борис Мокеевич, не могу никак найти успокоения для души своей.
Хватал, судорожно, воздух спёкшимися губами и всё бормотал, еле различимое:
– Прости, Ваше Высокоблагородие. Да ведь и стал тем, кем есть, благодаря тому, что ты на жизнь наставил. А я… вон как тебя отблагодарил.
С этими словами и отошёл он в жизнь вечную. И, уже в последнюю минуту, всё указывал рукой на портрет на стене, словно просил его снять и поднести к себе. Да так и не понял его старый врач-полковник.
И только приговаривал, набирая какую-то жидкость из ампулы в шприц:
– Сейчас, сейчас товарищ Маршал, сейчас полегчает… Сейчас…
Но уже не ему, а Господу давал отчёт, за всё прожитое и свершённое Маршал.
Да вот услышал ли его Господь, мы никогда так и не узнаем.
А самое же главное, обратил ли к нему своё милосердие?
Велик и всемилостив Творец, но бывают грехи, над которыми он не властен, и не в силах переступить с тем, чтобы простить грешников.
Ибо прощение тех, кто их свершил, значило бы отступничество пред теми, кто пал в результате их неправды великой и греха великого.
Неискупаемого и непростительного.
Так и маются их души неприкаянными и не находят вовек покоя…
Поэтому не забудем и мы, при жизни:
«По делам вашим – и воздастся вам»
Может, хотя бы эти слова, остановят нас в минуты гордыни, когда мы готовы принести в жертву всё – честь, совесть, судьбу других, только бы удовлетворить свои не заслуженные и честолюбивые планы, возвыситься над людьми.
Сохрани, Господи, души родных нам людей от этих проявлений, не дай их сердцам ожесточиться и преступить через совесть и честь.
В противном случае – лучше и не жить…

Январь 2010 года.
Окончательная редакция –
Январь 2011 года.

***


Рецензии