В ЧАС, когда солнце...

В конце девяностых годов один, немолодой уже, человек, весьма одаренный, черноволосый по моде тех лет, с которым я приятельствовал в Турине, рассказал мне как-то историю с просьбой при случае опубликовать ее. Я пообещал, но по рассеяности своей не смог сделать этого сразу, да и местный климат не способствовал скорому продвижению рукописи в печать. Дожди и солнце подточили понемногу мое здоровье, пуговицы стали отрываться чаще, а мясо становилось все жестче, так что в конце концов мне пришлось заменить его французской булкой.
Булочник-француз, приторговывавший из-под полы контрабандными папиросами, доверительно посоветовал мне намазывать поверх румяных его изделий слой шоколада. Я попробовал, но денег в ту пору не имел вовсе, да и сосед швейцарец, имевший магазинчик “Шоко”, буквы которого горели каждый вечер нестерпимо красным, хотя и выставлял напоказ диплом лозанской академии, а все пользовал местную публику какой-то дрянью, так что я и думать забыл о шоколаде и переехал на пасеку.
Однажды осенью, в большом, помнится, раздражении, лежа на отвратительно белых простынях, я вылил себе на грудь целую банку прошлогоднего меда. Утром, едва отодрав от кожи прилипшие за ночь волоски, я устремился к конторке в поисках бумаги или полотенца. Неожиданно на глаза мне попалась позабытая рукопись моего приятеля, которой, лист за листом, я и обтер себя насухо. Теперь же я предаю ее на ваш суд, дабы, пересказав своими словами, выполнить, наконец, обещание.
История эта случилась давно, но последствия ее до сих пор, как я знаю, волнуют многих, кто волею-неволей был в нее вовлечен. Приятелю было тогда лет тридцать, из которых большую часть он отслужил в саперном полку. Под пулями и бомбами душа его закалилась.
Тетка его, в девичестве Мартынова, страдая газами, и оттого не всегда спокойная, не уставала повторять: “Мед нельзя кушать по-многу”. Если же она, полная газов, и считала подобное употребление меда, в принципе возможным, то лишь вместе с деликатно подмешиваемым к нему пивом. С другой стороны, тесть, бывший capo titolare станции Sestri Levante, возмущенный как-то сверх всякой меры подобными ограничениями, сказал, подняв кверху помидорообразный остаток мизинца (ибо имел несчастье сразиться в последнюю кампанию Крымской с вострозубым турком): “В последнюю кампанию Крымской, – сказал он, – в день 14-тый Января года 1778 я гладил раскаленную сталь орудий и мечтал, вернувшись, найти в своем доме полную чашку”. И голос его дрогнул, и слегка оттопырилась культя левой руки, потерянной еще при норвежцах. В тот раз сестра его, старая дева, синий чулок, свернув из бумазейной своей косынки тугой жгутик и соорудив на одном его конце аккуратную петельку, разразилась рыданьями, а дед, бригадир 18-го забоя, по обыкновению скончался.
Через неделю после описанного случая умер свояк бабкиного шурина, светлейшей души человек (говаривали, что от грудной жабы, но таинственность, с которой проходило отпевание, заставляет в этом усомниться). Дед же, напротив, опять лучился здоровьем, и кожа его, до того почти прозрачная, налилась соком и стала походить, скорее, на политическую карту евразийского материка, где восточным империям отводилось немалое место. Это дало возможность свести на нет задолженность по активам и привести годовой баланс к состоянию на 27 октября.
О деде приятеля нужно сказать особо. Его повышенная чувствительность к происходящему вызывала в окружающих не то чтобы сочувствие, скорее наоборот, отторжение и даже негодование. Приятель говаривал, что бывало, в дилижане, ходившем по субботам из Ницц в Вентимилу один из полутора сотен пассажиров начинал вдруг пристально смотреть деду в глаза, а затем, предварительно облизнувшись, бил его сразмаху по правой щеке. Это служило знаком остальным, и кровавая потасовка, случавшаяся обычно следом, заканчивалась лишь с появлением бригады.


Однажды, когда солнце, не в силах побороть свою полуденную лень, стало падать за горы France Cite de Mare, а море перестало отторгать от себя небо, один из местных (а дело происходило недалеко от Монако) фототипистов попросил молочного брата одного, подброшенного в свое время цыганкой, индийского офицера ассистировать ему на пленере. Загадка снимка должна была состоять в соотношении высоты дерева (в нашей истории это был платан) к высоте вертикально приставленной к нему плотницкой лестницы, под которой, в свою очередь горизонтально, должен был лежать ассистент. На редкость удачная композиция заставила фототиписта забыть о предосторожности, и рой лесных пчел, давно, видимо, ожидавший подобного случая, превратил лица симпатичных, в общем, юношей в огромные грибы с поверхностью профитролей. Подобная несправедливость заставила фототиписта, а им был младший сын свекра двоюродного брата моего приятеля, обратиться за помощью к деду, который, будучи большим знатоком и поклонником меда, любил пчел, умел их выкармливать и плодить. Дед, имея обширную переписку с ведущими, по тем временам, натурфилософами, обратил внимание на участившиеся в районе S. Lorenzo случаи дермомимикрии, как тогда называли вспухание и дальнейшее обколупливание кожи. Это навело его на мысль, признанную в дальнейшем гениальной, о постепенном размягчении нейтринной базы эпидермиса. Выводы были опубликованы в журнале “Garcon”, и слава, эта богатая вдова, обрушилась на семью моего приятеля.
Жена его носила тогда младенца, и пока воды еще не отошли, семейство, с точки зрения обывателя спокойное и даже прозаичное, вынашивало дерзкие планы по расширению своего влияния на поставки фуража лошадям 9-го эскадрона.
Интендантом считался племянник шурина двоюродного брата моего приятеля. Он, хотя в армейском чине и не состоял, слыл среди дам человеком, из уст которого можно услышать не только неаполитанское пение. В свои неполные 15 он успел трижды стреляться на револьверах и дважды отсидеть в палермской тюрьме, один раз в шестом блоке, а повзрослев, и в   карцере четырнадцатого. Этот молодой человек еще появится в нашем повествовании в роли, куда более загадочной, чем можно предположить, глядя на его едва опушившиеся щеки.


Глава 1
Тесть

Он родился и вырос в едва различимом на карте селении, сползающим одним своим концом в ложбину меж двух отрогов Кавказского хребта, а другим тянущемся к одиноко стоящей на утесе сосне. Нередко его воспоминания о детстве прерывались ругательствами в адрес бишкеков, представителей небольшой группы вооруженных осетин, по древнему обычаю своего народа трижды плюющих в колодец перед каждым кровавым сражением. Колодец уже давно был переполнен мокротами, однако тропа к нему не зарастала, в основном за счет обилия ссыльных. Тесть моего приятеля еще босоногим мальчонкой подружился со многими из них. Его гладко льющуюся итальянскую речь нередко бороздили воронки слов, говоря о происхождении которых, он ссылался на некоего Печорина (Pecciorine), хорошего своего по детским играм знакомого, человека недюжинной силы, но при этом высокомерного и заносчивого, к недостаткам которого он относил и неспособность сострадать ближнему. Рассказы всегда завершались историей об одном немощном старике по фамилии Грибоедов, заболевшем в ссылке сенной лихорадкой, которому Печорин, хотя и обладал стальными мышцами и железными нервами, ни разу не помог подняться на второй этаж сакли. Тесть укорял Печорина за это невнимание, хотя и признавал, что затея осмотра второго этажа, а в дальнейшем и мансарды была, учитывая пытливый ум Грибоедова и его легкое перо, небезопасной.
Но были  и радости. Банная дверь, которую, привлеченные влажным воздухом, облюбовали простейшие, отчего она напоминала бедро пехотинца, всегда была радушно приоткрыта, и любой прохожий мог принять участие в воскресных забавах, даже во время трапезы. Пчелы, однако, это место не любили, поэтому мед привозили из Лигурии в специально высушенных кедровых бочонках, отчего он был дорог, хотя и доступен, даже ссыльным.
Медом пользовались и в случаях опасности. Когда смотровые доносили о приближении вездесущих бишкеков, местные старейшины устраивали так называемого “медового Вахтанга”, то есть тщательно пережевывали пчелиные соты и из очищенного таким способом воска выкладывали на склоне горы, чуть ближе к одиноко стоящей сосне гигантское слово “Вахтанг”, после чего поджигали фитили, предварительно вставленные в сочленения этой сложной конструкции. Бишкеки Вахтанга побаивались, а старейшины смеялись над ними, приговаривая: “Лучше Вахтанг по праздникам, чем по вторникам”. Имелись в виду знаменитые по всей округе рынки по вторникам. Рынки устраивались в низине. Это объяснялось тем, что даже тяжело груженые скарбом, утварью и товаром арбы легко скатывались с гор, назад же их, облегченных после удачной торговли, веселые лошади и мулы тянули с охотой и радостью. Тесть, однако, хотя и был тогда человеком молодым, никогда не радовался, был угрюм и придирчив к окружающим, хотя и любил их более самого себя. Потом уже, во время Крымских войн и дальнейшей своей эмиграции, чтобы не сказать бегства, в Тирану, он с легкой грустью называл это “ожиданием чуда”. И однажды оно случилось.


Глава 2
Дед

В практике ссыльных была игра, состоявшая в подбрасывании на острие ножа круга болонской ветчины. Выигрывал тот из игроков, которому удавалось выкроить с помощью такого жонглирования идеальный квадрат. Игра называлась “квадратурой круга”. И вот, один из ссыльных с дерзкой фамилией выложил однажды на отшлифованную долгими упражнениями поверхность обеденного стола фигуру, хотя и напоминавшую квадрат, но бывшую, по тонкому определению одного из участников состязания “формой без содержания”. Возник конфликт. Наблюдатели рассказывали позднее, что, протыкаемые карандашами Fabre, ибо ссыльным не полагалось иметь никакого иного, кроме длинных кухонных ножей оружия, жертвы стонами своими в значительной мере способствовали духовному обогащению всегда находящихся поблизости бишкеков. С заходом солнца разногласия были устранены, была подписана хартия, ныне известная как Хартия-Хартия. Автором ее выступил никому до того не известный ссыльный, чей облик был принят за образец многими подражателями. Высокий лоб и едва наметившаяся от тайных страданий морщина между бровей выдавали в нем человека незаурядного ума и многих способностей. Ссыльный этот (для читателя, конечно, не осталось загадкой, что им был дед моего приятеля) нанес текст входившим тогда в моду металлическим пером на восковую пластинку, послужившую, в дальнейшем, прототипом так называемого “звукописца” или “фонографа”. Пластинки эти производились бишкеками путем вытаптывания медовых сот на специально очищенной для этой процедуры поляне. Полученный таким способом восковый блин разрезался на равные части, служившие бишкекам и навесом от непогоды в походах, и саваном, и в редких, правда, случаях, свадебным ложем. Благодаря изобретательности деда многие, и в наши дни применяемые приспособления, а также формулы и эталоны геометрических фигур, были разработаны, размножены и разнесены по европейским столицам часто мигрирующими бишкеками.
Дед, осевший, было, в селе, никого не любил. Холодный и практический ум его занимали, в основном, системы соотношений. Нередко соотношения, им открытые, заставляли и пизанов, и людей благородных внимательнее относиться к вещам обыденным и привычным. Один лишь человек в селении, юный и озорной мальчик, в будущем тесть моего приятеля вызывал у деда искренний интерес. Задорные его песни, особенно на заре у корней одиноко стоящей сосны, или вечером на рыночной площади разносились далеко-далеко, заставляя цветы сочиться нектаром, а енотов замертво падать у своих норок. Другие дети не любили деда, а этот мальчик любил, часто и взаимно. Их отношения были предметом пересудов, но как заметит внимательный читатель, основой их была идея, скорее научная, чем практическая. И так небольшая, комнатка деда имела дополнительные внутренние перегородки из книг, преимущественно сытинской типографии. Четыре эти перегородки как бы отсекали углы комнаты, так что в плане она была похожа на пчелиную соту. В самой ее середине, под балдахином синего бархата стояла – о нет, не кровать, – небольшая ореховая конторка, которую дед любовно называл маткой. Именно здесь к началу Крымских войн дед под прелестные звуки песен мальчика (в будущем тестя моего приятеля) открыл закон сохранения форм. Пчелиный воск, который он часто использовал для скатывания небольших шариков, наподобие хлебных, становясь мягким и податливым от тепла его ладоней, принимал и сохранял отпечатки пальцев. Равно как и оттиск стопы на разогретой восковой поверхности внятно повторял все мельчайшие изгибы и едва уловимые морщинки. Открытие это было применено дедом для массового производства военной обуви, так что к первому сражению Крымской высочайшим повелением Государя он был назначен главным обувщиком империи с присвоением офицерского чина. Ссылка была заменена на применение черты оседлости, а воинские регалии возвращены. Специальный нарочный привез их на ярких атласных подушечках. Чудо произошло.


Глава 3
Бегство

В процессе обустройства сапожной фабрики деду пришлось столкнуться с необходимостью решения проблемы армейской субординации. Солдатский сапог по разработанной дедом технологии получался за счет окунания (и немедленного затем вынимания) ноги пехотинца или артиллериста в заполненную растопленным воском ванну. В течении ближайших десяти минут воск высыхал и затвердевал благодаря добавленному в него порошку из перетертой сосновой коры. Кавалергарды, однако, и старшие офицеры отказались принять нововведение, объясняя это тем, что темный сосновый порошок, “сосновая пудра”, как они его называли, лишал воск привычной его прозрачности, и благородный изгиб ноги, таким образом, оставался недоступен взорам всегда сопровождавших армию дам. Привыкшие к пошитым в еврейских мастерских лайковым сапожкам, офицеры требовали соблюдения не только гигиенических (а, надо сказать, увлечение гигиеной приняло в те годы масштабы повального), но и соответствующих их представлениям эстетических требований. Решение было найдено. Дедом были изобретены ставшие позднее весьма прибыльными для многих негоциантов восковые портянки, предназначенные исключительно для офицеров. Воск заливался в пустоты между ногой и лайковым сапогом, так что в течении всего похода офицер, сохраняя изящество форм, мог не разуваться. Офицеры благодарили деда и даже приглашали его принять участие в одном из походов. Тот согласился, назначив себе ординарцем своего любимца, в будущем тестя моего приятеля. Все попытки, однако, добиться для мальчика, хотя и был он строен, права на ношение восковых портянок, закончились неудачею и дед, раздраженный и обескураженный, погладил круп своего серого в яблоках коня и объявил о немедленном переходе на сторону бишкеков, воевавших к тому времени в составе армии Османской империи. День перехода выдался хмурым. Сосна, одиноко стоявшая на утесе, напоминала присевшего на корточки жирафа, и дед посчитал это дурным знаком. Дорога до лагеря бишкеков имела узкие и глубокие колеи, оставленные множеством снующих в обе стороны повозок. Перебежчики, встречаясь иногда друг с другом при переходе в лагерь противника, останавливались, обнажали головы и, опустив очи долу, подолгу стояли молча. Затем, молча же, дарили будущему своему противнику сакральный знак в виде слезы, выточенный из тщательно приготовленного и застывшего затем прополиса. У многих воинов за годы постоянных переходов набиралось по нескольку сотен таких слезинок. Дед, новичок в подобного рода путешествиях, счастливо избежав встреч, подошел к лагерю в тот момент, когда бишкеки заканчивали постановку одной из славящихся и до сих пор традиционных “живых картин”. Выступления эти, необходимость в которых диктовалась как желанием возродить народный театр, так и скудостью средств, направлявшихся меджлисом на поддержку народных культур и ремесел, предназначались, в основном часто появлявшимся в тех краях путешественникам. Восхищенные живостью создаваемых бишкеками образов, когда один изображал охотника, а другой падшую под стрелою лань, путешественники нередко оставляли в знак признательности свои альпенштоки, втыкая их в склон утеса, на другой стороне которого одиноко стояла сосна. Со временем склон ощетинился рукоятями альпенштоков и бишкеки стали привязывать к их концам маленькие серебряные колокольчики или мелкие монеты, сдвоенные наподобие кастаньет, так что над лагерем всегда стоял легкий мелодичный звон.
Дед был встречен любовно и, хотя не затянулась еще рана от расставания с маленьким его другом, через много лет тестем моего приятеля, и не прошла горькая за него обида, от зоркого взгляда деда не ускользнула мелькавшая от шатра к шатру грациозная тень. Не в силах сомкнуть глаз, он проворочался до утра на своей восковой подстилке. Едва рассвело дед, тогда не старый еще человек, впервые умер от сердечного удара. Дочь предводителя отряда, а именно она была той тенью, что зажгла в душе деда искру первой любви, прочитавшая множество выходивших в печати романов и потому весьма чувствительная, не позволила похоронить труп, подложив вместо него восковой муляж. Сама же, вылепив другой, поменьше, подолгу страдала, втыкая в него попеременно медные и стальные иголки и умащая одновременно покойника благовониями. Старания ее принесли скорое воскрешение, и весь лагерь долго потом смеялся и плакал на веселой свадьбе.


Глава 4
Тесть II

В то время как лагерь бишкеков смеялся и плакал на веселой свадьбе, мальчик, в дальнейшем тесть моего приятеля, скучал, оставленный всегда опекавшим его дедом. Мужество его, несмотря на потерянную еще при норвежцах руку, росло, и к началу очередной зимней кампании волеизъявлением селян ему был присвоен чин драгунского офицера. Однажды весною, когда снег, желтый и склизкий уже, выдавил из себя первую слезу половодья, будущий тесть моего приятеля, наблюдая за первой пчелой, был поражен неведомой ему до того тягой к перемене мест. Он, всегда ревностно охранявший рубежи села, вдруг открыл для себя их никчемность и даже известную угрозу свободному парению духа. Обладая пытливым умом и острой памятью, мальчик (к тому времени и не мальчик уже, а прекрасный юноша) сумел восстановить оставшийся от деда моего приятеля, выполненный сапожной иглой на восковой пластине чертеж диковинного приспособления, похожего на пару орлиных крыл. Текст, поясняющий общие принципы изготовления был зашифрован там же, будучи написан “кроссом”, то есть левой рукой справа налево. Сложный этот шифр мог быть разгадан лишь при изготовлении из горячего воска контрформы, зеркально отображающей все движения иглы. Чудесная картина открылась после этого. Конструкция предполагала использование хвостовых перьев во множестве обитавших в тех краях Lepidopterix, гигантских птиц, оперением своим напоминавших бабочек-бражниц. Ученый, тоже из ссыльных, впервые открывший этот вид, был восхищен их умением плодиться в самых невероятных условиях. В своих опытах он создавал разнообразные гандикапы, но мудрые птицы всякий раз, рискуя, подчас жизнью, находили способ любить друг друга. Кроме того, являясь живородящими и млекопитающими, они создавали довольно крепкие семьи, главою в которых обычно был свекор. Весной наступал период линьки и целые охапки перьев можно было найти повсюду, особенно около ульев, об углы которых птицы терлись своими боками. Будущий тесть моего приятеля, внимательно перечитав всю разгаданную им техническую документацию и особо отметив про себя пункт 7б, где говорилось о применении в качестве связующего особым способом спрессованного прополиса, был немало обескуражен следовавшем затем пунктом 8а, предостерегающим воздухоплавателя (слово авиатор пришло позднее, с появлением всякого рода датчан) от увлечения слишком большими высотами в жаркую и ясную погоду. Удивившись, но не придав этим словам большого значения, или же объяснив их известной чудаковатостью деда, юноша в течении недели, пользуясь единственной своей рукой, соорудил устройство, получившее в будущем широчайшее распространение в Европе, особенно на пивных праздниках в Швабии. Швабские женщины, отправляя подвыпивших своих мужей в полет и сегодня, как я знаю, по традиции пишут на крыльях имена мальчика и деда.


глава 5
Полет

17, кажется, мая (день этот запомнился исключительно ранним появлением на окраинах села длинной вереницы немых), пользуясь попутными порывами ветра, будущий тесть моего приятеля, обмотавшись во избежание случайных падений парой восковых портянок, совершил задуманное еще дедом. Пружинистый и быстрый его разгон выплеснул агрегат в теплую и душистую от расцветших трав воздушную волну, и бесшумно поплыла крылатая тень, обняв по дороге одиноко стоящую на утесе сосну и, вылепив мудреный вираж, пересекла казавшуюся сверху расческой вереницу немых. Зубчатая тень от ликующей этой группы указывала в ранний час на запад.
Обычно немые выполняли роль своего рода заслона от палящего солнца, нестерпимый жар которого, достигая к полудню наибольшей силы, превращал слепленную из воска утварь и скобяные изделия в мягкое и липкое тесто. Каждый спасенный таким образом немыми предмет заносился в виде специального кода в особый реестр с присвоением наградительных, как они назывались в общине, очков. В конце года, в третий четверг Декабря, в день, когда наступало Всеобщее Единение Воли, немые принимали у подножия горы делегацию от общины с дарами в виде изящных, с большой любовью вылепленных из воска плошек для питья меда.  Каждому немому предназначалась своя плошка в форме арабской цифры, обозначающей количество заработанных за год наградительных очков. О зависти немых друг к другу не могло быть и речи, но любовь и уважение местных жителей были лучшей наградой победившему в этом своеобразном соперничестве.
Итак, никогда прежде не покидавший Родины юноша достиг к двум часам пополудни окраин бишкекского лагеря и, примирительно покачав над ним отливавшим серебром крылом, взмыл на недоступную по тем временам высоту. Движение на Запад растревожило его дух, и желание поскорее достичь невидимых его границ взрасло алой розой. Внизу лиловели еще прибрежные склоны утесов, и сосны на их вершинах кланялись юноше:– в путь, в путь! Ободренный, ринулся он выше, к облаку, напоминавшему своими очертаниями профиль одной сказительницы, известной своим добрым сердцем и печальными глазами. То был единственный человек, о котором тосковала еще юная душа. Осев на коже юноши каплями росы, облако пропустило его сквозь себя и, ослепив на мгновение пунцовым шаром солнца, окунуло в тишину, глубже которой никогда доселе не доводилось ему слышать. Исчез звук, всегда прежде сопровождавший любую, самую малую секунду его жизни – жужжание пчел. Эти прекрасные, грациозные животные никогда не достигали заоблачных высот. Один лишь самец, прозванный местным энтомологом Зорг, большей частью за своенравие, чем за яркий, с волнистыми переливами, красно-желтый окрас, приносил иногда на своих крыльях пыльные воспоминания о покоренных им вершинах. Энтомолог, лет за пятнадцать еще до описываемых событий, заинтересовавшись весьма этой особью, нашел способ не только проследить пути его перемещений внутри горных массивов, но и вычислить некоторые закономерности и общий характер массовой миграции пчел. Нанятые им для этого сексоты регулярно доносили о местах, где Зорг был замечен кем-либо из бишкеков или лояльно относящихся к властям местных жителей. Сопоставляя время донесений с мест, энтомолог, чьего имени я, благодаря жирному медовому пятну на рукописи так и не смог разобрать, помечал пункты посещений Зорга деревянными колышками, втыкая их в землю или вбивая металлические штыри в скальные породы. Затем меж кольями протягивались специально выписанные из столицы цветные ленты – бордовые для восходящих, и желтые с черной окантовкой по краю для нисходящих траекторий полетов Зорга. Благодаря трудолюбию ученого в течении нескольких лет почти все холмы, горы и выходящие к морю утесы оказались соединены и, как будто переплетены между собою яркими цветными лентами. В сезон дождей прямые и строгие эти линии провисали, набухая от влаги, летом же, напротив, натягивались, трепеща то ли от ветра, то ли от радости.
Один ссыльный интеллектуал, не чуждый искусствам, Леонид Аркадьевич Давинский, восхищаясь этим зрелищем, не раз останавливался посреди села и, завороженный гармонией, замертво падал оземь, а очнувшись, тут же выводил стекой на увлажненной своими слезами пыли изящные рисунки неведомых аппаратов. Местные Давинского недолюбливали, но всегда ухаживали за ним и старательно подметали места неожиданных его падений. Злые же языки говаривали, что именно Дед всегда оказывался первым в рядах помощников и подолгу потом, изучая, не давал прикоснуться метелкой к диковинным наброскам.
Все более причудливой виделась юноше земля, все более своенравной становилась форма прибрежной полосы, ускользая от взгляда в укромные, одной ей ведомые места. Пораженный легкостью, с которой крыло поддавалось мельчайшим движениям руки, юноша летел все дальше, все выше, все сильнее... Развитие дальнейших событий объяснялось впоследствии как натуралистами, так и специалистами в области естественной аэродинамики удивительным пересечением совершенно разнородных обстоятельств, из которых главным было отмечено неожиданное изменение тональности гула пчелиного роя, обосновавшегося в 60-х еще годах на склонах горы, увитой разноцветными лентами. Дело в том, что основой устойчивости сконструированного дедом летательного крыла служила, по утверждению современников, определенной длины звуковая волна, восходящая вертикально от улья по соответствующей траектории. Достигнув поверхности крыла в той части его изнанки, где хорда соприкасается с остью, она образовывала чрезвычайной плотности звуковой сгусток или, как ее теперь называют, сверхплотную звуковую материю, обладавшую, среди прочих чудесных свойств, способностью поглощать все другие звуки (за это ее называют иногда “черной ямой” или “сверхзвуком”).
Летательное крыло юноши отбросило, благодаря ясной и жаркой погоде глубокую и резкую тень на улей. Изменение освещенности и температурных условий немедленно изменило амплитуду гула и, вместе с ней длину звуковой волны. Плотность звуковой опоры резко снизилась, а сам сгусток диффузировался эхом по всей округе. Даже в лагере бишкеков был отмечен массовый падеж рабочих пчел, впечатленных пронзительностью обертонов, пришедших от побережья. И тихий всплеск стал финалом этого удивительного путешествия. Но слышали его только рыбы и немногие из хордовых и ракообразных.
В дальнейшем легенда упростила описание и самих событий, и их причин, объяснив, быть может, и изящно, но исторически недобросовестно падение юноши. Один мудрый любитель древностей сказал как-то по этому поводу: –“история показала свое исподнее”. И улыбнулся в усы.


глава 6
Спасение

В стороне от описанных выше событий находился проложенный еще египтянами путь, которым пользовались все торговцы медом и пряностями. В тот час, когда солнце склонило голову перед неизбежностью поражения и последние мгновения тешилось своим отражением в морской глади, тихий всплеск отвлек внимание старпома чайного клиппера от лепки из воска. Нет, не одни только жители морских глубин были свидетелями триумфа и краха полета. Одна одинокая душа была избрана из стад человеческих, чтобы стать свидетелем этого феномена. Племянник шурина двоюродного брата моего приятеля – это он, после удачного побега из 34-го блока сиракузской тюрьмы и долгих после этого скитаний под личиной странствующего францисканца, долготерпением своим и страстью к познаниям приобрел славу (и какую славу!) знатока навигации и был нанят на быстроходный трехмачтовый корабль на должность близкого друга капитана (так в те годы назывался старпом). Тайная его переписка с дедом, ныне опубликованная, хотя и с купюрами, в ежегодном справочнике “The Annual Definition of The Salt Water” раскрывает некоторые тайны его поразительных знаний. Любопытствующий читатель может обратиться к соответствующей подшивке в библиотеку Конгресса Североамериканских Соединенных Штатов.
Итак, едва заметив бессильно после красивого падения тела опадающие брызги, племянник шурина двоюродного брата моего приятеля, следуя неписанным морским законам, немедленно бросил занятие лепкой и резко нажал на тормоз. Действия команды были точны и элегантны, и упавший юноша, в будущем тесть моего приятеля был спасен.


глава 7
Тирана

Капитан судна раскачивался на бушприте, тщетно пытаясь одолеть послеобеденную скуку. В каютах пахло патокой и воском. В зелёном стоял близкий друг капитана и докуривал доставленную контрабандой гаванскую сигару. Такую картину, поочередно открывая глаза, застал, придя в себя, юноша. Со страстью, подмеченной и воспетой ссыльными на майских сходках, он запел. И так звонок и глубок был его голос, так светлы и наивны были слова его песни, что пчеловоды на берегу преклонили колени, а еноты обратились в бегство.
Судно, шедшее встречным курсом с грузом железного колчедана, пробасило в ответ какую-то дерзость и немедленно было потоплено залпом бортовых орудий. Случившийся инцидент описывался позднее как “албанская резня”. Скоротечность и предсказуемость лишили его всякого интереса для историографов.
Итак, юноша, в недалеком уже будущем тесть моего приятеля отправился на борту парусника в Тирану, тогдашнюю столицу Албании. Албания в те времена была густо населена бишкеками, благодаря чему мед и пряности считались продуктами, весьма выгодными для биржевых спекуляций, поэтому Тирану пучило от приезжих. Их можно было отличить по бледным щекам и нарядным фиолетовым камзолам. Бледность достигалась ежедневным втиранием в кожу порошка из перетертых пчелиных крыл. Этот секрет один из бишкеков передал впоследствии одному известному бретеру, выдававшему себя за девицу. Столица была полна неожиданностями. Липкими августовскими вечерами горожане нередко обмазывали обнаженные тела друг друга собранным в июле медом и, одни разбежавшись, иные тайными подземными ходами проникали на  изможденную вечной жарой, соленую от птичьих слез Lepidopterix территорию зоосада. Достигнув вольера с добрыми птицами, местные падали ниц на устланную перьями землю и, пролежав неподвижно восемнадцать минут, немедленно переворачивались на спину, подставляя уходящему солнцу оперенную грудь. Двадцать одну минуту полагалось лежать в ожидании. За это время перья окончательно схватывались с поверхностью кожи так, что неделями потом люди ходили, не одеваясь. Наш юный герой, благополучно спасенный и за время долгого своего путешествия обращенный в буддизм, впервые попал в толчею Большого города и, сталкиваясь с человекоподобными птицами, видел в их умных глазах благородство и просветление.
По совету местного маркшейдера, участвовавшего волонтером в надзоре за подземными коммуникациями между зоосадом и основной частью города юноша проводил свободное время за набрасыванием эскизов чертежей углем на шелковых бледно-зеленых скатертях одного дешевого тиранского кафе. Благодаря стекавшему с горящих свечей воску эскизы эти хорошо сохранились и многие из них перекочевали впоследствии в прохладные замки коллекционеров Тосканы. Но это потом. А пока в вечном окружении покрытых перьями детей юноша создавал шедевры. Ставшие много лет спустя общеупотребимыми, машины и аппараты волшебным образом появлялись на скатерти. Дети ворковали о своём, а уголёк все мерцал черной искрою в единственной руке молодого человека.
Частые свои посещения кафе он называл “ходьбою по этюды”. Вечерами, по окончании чертежных упражнений он, по обыкновению, дважды входил в душистую местную реку, а выходил трижды. Наблюдая смутное движение речных тварей, он пытался сосчитать мириады звезд, отраженных на скользких телах. Твари соблюдали дистанцию, отстраненность в некотором роде от мира над, что делало их похожими на стремительные механизмы.”Если в них повторяется небо, то в небе могу ли я найти их отражение?” Так думал он.
Годы спустя числа 12 апреля огромная пчела, изрыгая растопленный воск из ротовой полости, отправилась в первый по тем временам полет. Внутри сконструированного юношей механического насекомого основное пространство отводилось для бесед с собой и отдыха пассажира. Рубка же, напротив, сделанная из засахаренного меда имела бесконечно текучую форму и постоянный, но весьма малый объем. Пассажиру-капитану-штурману приходилось телом своим следовать изменчивым извивам крошечного этого помещения. Полет аппарата осуществлялся за счет реактивного движения газов, образующихся в результате брожения меда, собранного в окрестностях Тираны. Газы собирались в специальный отсек, где, постоянно уплотняясь, выталкивали часть себя вовне.
Второй раз в жизни видел он, что дороги и тропы узки, дворцы падишахов малы и никчемны, воды мелки, а жизнь коротка. И только сейчас, на границе миров вдогонку брошенный досужим зевакой камень догнал его вопросом. “Люди, нескладные мои соплеменники, отчего так часто говорите вы о небе, о звездном ветре, а едва достигнув конца своего пути, отправляетесь бледными серпентами в землю?”. Так думал он. Так он думал.


глава 8
полет II

Пока дети с вечно чешущимися пятками упражнялись в перебрасывании колкостями, выпячивали головы и запрокидывали кадыки к небу в тщетной надежде застать в закатном воздухе последнее движение газов, герой наш проплывал уже над казавшейся картой землей. Женские особи Lepidopterix пели о чем-то из туманных лощин. Голоса их прошлогодним медом втекали в сердце и, отягченное этой сладостью рвалось оно вниз, к ним. Их блестящие перья цвета золота с шоколадом распушались по четвергам, чтобы придать голосу бархатистость и глубину. В тот день был четверг. Четверг всегда наступал неожиданно. Его и ждали, и желали, и опасались немного. Lepidopterix особо старались, увидев среди проступивших уже звезд сверкающий прибор. Едва услышав страстный призыв птиц, юноша бросился к округлому слюдяному оконцу, единственному в рубке, да и во всем аппарате. “К вам, к вам” – пела душа. Голос его огрубел к тому времени, а ногти, спиралевидной уже формы, выстукивали по слюде сердечную дробь. На случай непредвиденный имелся внутри конструкции достаточного объема отсек с сочащимися свежим медом сотами. Опасаясь за свою способность противостоять влечению, медом накрепко приклеил он себя к мачте, а ушные отверстия залепил оставшимся воском. Так уберег он себя от несчастий, которые тем более грозили ему, с чем большей страстью пели веселые птицы Lepidopterix.


глава 9
О ДОБРОДЕТЕЛЯХ

Тоннара, заложенная двоюродным братом шурина моего приятеля, стала в эти месяцы приносить доход, треть из которого он отдавал сиротским приютам, а треть дипломатической почтой переправлял заключенным палермской тюрьмы. В ведении его, помимо ежедневного почти общения с контрабандой поставлявшими тунца азиатами, оставалось бортничество и разросшаяся сеть силосных башен в районе Сан-Доннино. Он забросил мореходное дело и, перебравшись в пригороды Флоренции, открыл словолитню. Огромные псы ярко-оранжевой шерсти сторожили ее, изящные улитки томными движениями рогов обрекали приходящего на беспокойство, а пчелы – предвестники будущего напротив, успокаивали, разнося по округе пыльцу неведомых медоносов. Кое-кто из приходивших сюда отлить словцо-другое так и оставался навсегда в этом доме, пропитанном медом и патокой.


глава 10
Дед II

Тем временем дед моего приятеля, втянутый в быт бишкекского лагеря, усердием своим в обустройстве подведомственных территорий заслужил почет и уважение местных жителей. Жена его, дочь предводителя отряда, весьма ревниво относившаяся сперва к парадоксам, выводимым дедом ежевечерне на ручной выделки бумаге успокоилась, наконец, и была больна никак не прекращающейся беременностью, чем вызывала тревогу не только у деда и всего отряда  бишкеков, но и у вечно шатающихся без дела коммивояжеров, разво­зящих по всей округе позолоченные безделушки. Где-то там, у одиноко стоящей сосны шла война, финно-угорские племена строились в красивые колонны, а еноты замыкались в себе. Дед же часами просиживал перед вечно горящим костром, обнимая взглядом милый бишкекский лагерь. Здесь, окруженный искусствами, он счастливый и свободный наконец печалился лишь о невозможности увидеть того, о ком думал и страдал почти ежедневно. Едва смеркалось, дед начинал пристально вглядываться в утробу темневшего неба. Он следил за попытками звезд упасть. Падение звезды, да и любого блестящего тела считалось во времена описываемых событий счастливым знаком, таким же почти счастливым, как гранатовая косточка, раздавленная сапогом кирасира. Многие загадывали желание. Он ждал и ждал, он верил в гармоничное завершение Всего. Но светила упрямо держались своих мест, и только пчелы, неугомонные друзья сновали меж ними.
Тем временем предводитель отряда бишкеков пал у корней одиноко стоящей сосны в неравной битве с боливийским дипломатом, чьи руки, обагренные кровью, были впоследствии уподоблены одним известным фельетонистом щупальцам Octopus Jendoi. Тело мумифицировали, растворив в ванне с горячим воском. Искусный скульптор придал полученной массе форму распахнутого для полета крыла Lepidopterix. Усадка при остывании добавила монументу изящества. Так тесть деда моего приятеля стал памятником самому себе. Его и поныне можно увидеть на склоне утеса. Прозрачный (почти прозрачный из-за растворенного в нем тела) воск, розовый в лучах закатного солнца становится в полнолуние подобен амальгаме.
Избежавший встреч с Lepidopterix юноша плыл в теплом и темном небе. И рыбы провожали его глазами, полными звезд. Пространство между Тираной и одиноко стоящей на утесе сосной, казавшееся столь обширным во время первого его путешествия, полного приключений, туманов и убогих хижин сейчас, с темной высоты свернулось до размеров каблучка гимназистки. На улицах Тираны злые мальчишки так и называли этих юных девиц “каблучок – ног пучок”. И хихикали вслед.

Апрель в том году выдался поздний. Во время половодья звезды оставляли следы на земле. Бурлящие воды выплескивали отражения светил на угрюмые берега, где они оседали, становясь добычей самцов.
В день двенадцатый завыли еноты, забились в углы гнезд птицы Lepidopterix, бишкеки пали ниц, а пчелы удвоили медоносность. Облака, эти нахмуренные брови Бога застили ясность небес, звездный свет утонул в них, и только костер, у которого дед сиживал вечерами, казался сверху веселым красным карликом, дрожащим от прикосновения муссона. К этой сверкающей точке всегда мечтавший о покорении далеких планет юноша и направил свою небесную ладью.


глава 11
Там, внизу

Облака, эти нахмуренные брови Бога застили ясность небес, звездный свет утонул в них, и только один огонек, становясь все ярче, крупнее и ярче понесся стремительно в сторону костра, сидя у которого дед, разминая пальцами теплый воск успел загадать желание.

После красивой смерти деда дочь предводителя отряда принесла, наконец, в июле двойню – четырех младенцев, склеенных ручками попарно. Каждой паре было дано имя из доступных в это время года.

На этом почти закончилась наша история. Последние ее страницы я пытался восстановить по памяти. Но она слабеет. Приятель мой, в быту человек весьма практического склада привез мне склянку новомодных пилюль на основе пчелиного яду с обещанием все поправить. Сам же, кивая в разные стороны обеими головами обнял меня и пропел в унисон арию “Братство навек”.


Рецензии