Эммаус

Вечерами туман, и ни зги в долине.
По ступицу вязнет телега в глине.
Разговоры о казнях да сплетни о Магдалине.

С наступлением осени что-то в душе сломалось.
И апостолы позаплутали малость,
Видно – с пьяных глаз, по пути в Эммаус.

Дмитрий Кузьмин

Сначала я должен рассказать о вокзале. Первый раз мне довелось побывать в таком месте. Здание с нахлобученной крышей было толстым, мшистым и будто бы присевшим на корточки от ежедневной усталости. Замызганная плексигласовая дверь хлопала по стене, выбивая краску и куски старого советского кирпича. Толпа людей постоянно суетилась в проходе, и на долю секунды мне показалось, что ни один человек не пересекает черту. Порог был заколдованным местом, где случайный пленник должен был вертеться волчком, создавая иллюзию движения. Сунуться эту людскую толщу мне было страшно, но я преодолел себя. Впервые за много лет я ощущал себя могучим. Настоящим Самсоном, разрывающим пасть вокзала в едином порыве туристической воли.
Внутри ждало второе испытание. Добраться до кассы было сложной задачей, посильной, как видно, не всем. В холле путника, беременного от растерянности своим чемоданом и обескураженного толкотней, подкарауливали таксисты, мрачные бомбилы в кепках, с крепостью которых не потягался бы и алмаз. Хмурые и по-космонавтски плечистые, они всем своим видом выражали готовность начать загонную охоту. Наблюдая за ними из толпы, я понял смысл маневра. Как только жертва оказывалась на их территории, они брали ее в кольцо.
-- Игумного! Зарубино! Шишкино! Пустоватиха! Торчково! Дулино! – кричали они, и кепки резонировали басом.
Ни одно из этих названий я раньше не слышал. Ехать расхотелось вообще. Собравшись с силами, я рванул из оцепления, но тут самый хищный и опытный из бомбил вцепился в мой чемодан и мрачно, членораздельно и даже в какой-то степени убедительно сказал:
-- Ватрушкино!
-- Нет, – вскрикнул я, и, пытаясь освободить чемодан, потверже уперся в кафель.
-- Ва-атрушкино! – настойчиво повторил он, глядя мне прямо в глаза. Я отвел взгляд. Еще минута – и конец, я поеду с ним в Ватрушкино. Нельзя, нельзя смотреть!
Я развернулся всем телом и на рывке освободил чемодан. Таксист попятился к двери, его подхватили товарищи по стае. Я кинулся в следующий зал, и здесь меня ожидала самая суровая пытка, потому что все помещение представляло собой одну большую очередь, которая пролегала вдоль стен, между толстыми, как батоны, колоннами и даже загибалась за газетный киоск. У расписания концентрация человеческого духа и тела превышала физические пределы. Она исчислялась дробями: на квадратном метре помещалось три целых три в периоде человека. Я высчитал точно. Мне хватило времени и на математику, и на грубый пересчет. Причем эти три в периоде были гораздо наглее целых, они разрушали очередь, придавая ей вид извлеченного как минимум трижды квадратного корня.
Два часа в хвосте, час в середине, полтора часа битвы в голове очереди. Дачный сезон вступал в силу, все вокзалы, кроме этого, были на профилактическом своевременном ремонте. Люди по-стахановски боролись за билет. Они пускали в ход садовый инвентарь, топтали соседей, как гуси чужую делянку. Они делали подкопы, уничтожали медведок, окапывались, устраивали из газеты и скамейки теплицу. Им надо было добиться результата любой ценой. И я бурлил в этом плодовоовощном урожайном океане, омытый его живыми соками, взбудораженный тягучими голосами, удивленный и успокоенный, как в детстве, когда меня из рук в руки передавали родственники. Так, когда я добрался до окошка кассы, потребности ехать уже не осталось ни грамма и я едва вспомнил, куда собирался.
-- Билет на Эммаус. На ближайший автобус.
И уже с опозданием, когда женщина в буклях сурово и быстро била по кнопкам кассы добавил:
--Пожалуйста.
Она не услышала. Я ехал в Эммаус.

Автобус подогнали заранее. Видимо, водитель понимал, что уминать туда людей придется в два приема, а то и в три. Первая волна пришла с билетами, им достались сидячие места. Технично работая чемоданом, я пробился в хвост салона и сел у окна. Пыльная синяя занавеска из фальшивого бархата уныло закрывала стекло, по которому сосредоточенно ползло серое крылатое насекомое, оснащенное сзади яйцекладом. Кожаное сидение было в трещинах, поролоновая набивка деловито и бодро пробивалась наружу. Пацан, который плюхнулся рядом, начал тут же ее щипать и кормить воображаемых птиц. Я отвернулся к окну и ногами затолкнул чемодан под сиденье. Люди прибывали, как вода в половодье. Кто-то пристроился на газете у моих ног. В противоположном углу группа подростков собирала человеческий бутерброд: мальчик, на нем девочка, и еще одна девочка, а на верхушке рюкзак. Таких бутерброда сидело три, все они хихикали. Справа от них располагались старушки, потом пацан и, наконец, я. Мне было немного страшно, но я понимал, что первыми накроет все-таки старушек.
Автобус двинулся нехотя. Он явно подозревал, что везет в своем брюхе больше, чем рассчитывал спроектировавший его инженер. Но ни выплюнуть, ни выбросить в окно лишних пассажиров он не мог, и единственное, что ему оставалось, это ехать быстрее и сбывать по дороге этот груз, скрипящий галошами, корзинами, сумками, чемоданами и тележками. Сверху, из-под черного шнура, который, как гласит надпись, в случае аварии нужно энергично дернуть, сочилась вода, и насекомое с яйцекладом прилипло к одной из капелек влаги. Через минуту занавеска качнулась, и страшная картинка скрылась из виду.
Я закрыл глаза. Мне не было понятно, зачем я еду в Эммаус. Я даже не был уверен, что правильно запомнил название: в конце-то концов, где это видано, чтобы русские деревни так назывались? Логичнее было бы поехать в Ватрушкино, само название уже более-менее родное и, как ни крути, съедобное. Но Иван позвонил и сказал, что я должен попасть в Эммаус, и вот я еду, дурак дураком.
Вообще-то когда он позвонил, я не вспомнил ни его, ни эту деревню. Вертелось в голове что-то смутное, как сон, но никак не хотело сделаться осязаемым. Вроде бы много лет назад у нас действительно была дача. Или даже дом – да, кажется, дом в деревне. Мне виделись старые серые деревянные стены, и небольшой пучок травы, яркий на их фоне. Но эти стены могло построить и мое воображение – я никак не мог вспомнить их на ощупь. Они наверняка были шершавые и пахли тяжелой плесневелой влагой. А траву было очень трудно вырвать, она оставляла на ладони пресный зеленый сок и резала мякоть руки острой кромкой. Ничего не помню, было или нет. Во всяком случае, эта стена и эта трава совершенно не вязались со словом Эммаус. И тем более я не помнил никакого Ивана.
Или, скажем так, помнил, но не его. Был маленький мальчик в большой желтой куртке, которую раздувал ветер. Запах плохой резины, и примесь чего-то болотного, то ли просто размешанной сапогами грязи – вот и все, что мне удалось вытащить из сопротивляющейся памяти. Я чувствовал себя старой, много раз переписанной кассетой, последняя запись на которой была испорчена в самом начале процесса. Но, допустим, этот мальчик в куртке был Иван, и стояли мы с ним не где-то, а в Эммаусе.
И, как он говорит, у меня есть там дом. Дом деда, и все документы на собственность и даже старые фото лежат в этом доме. Учитывая, что от моей семьи осталась только мать, легко поверить в то, что у меня когда-то был не только дед, но и сын, и внук, и племянник. Перед отъездом я зашел к матери, чтобы все узнать, но она так и не смогла поговорить со мной. Соседка сказала, что если в течение месяца не наступит улучшения, мать навсегда останется в этом жутком растительном состоянии – немая и высохшая до костей. Словно она некогда была полной, и вдруг ее опустошили. Соседке надо верить, она врач. И заплатил я ей за уход по нашему времени деньги не малые. А теперь мне хотелось уехать, возможно, в Ватрушкино. А лучше прямо в Эммаус. Я взял отпуск. Сказать бы им всем, что не вернусь, но я не стал. Жалеть об этом – удел философов.
Возможно, это был не тот дед. То есть дед не с маминой, а с отцовской стороны. После развода родители вели себя, как два государства, в которых полностью отсутствуют дипломатические связи: ни переговоров, ни послов, ни взаимной бомбардировки письмами – полный бойкот. Отец быстро организовал себе перевод в Сибирь и дальше ограничивался тем, что посылал мне под Новый год кедровые орехи в посылках. Грызть эти орехи я так и не научился. Скорлупка дробилась пополам, и съедобная часть оставалась плотно зажатой в каждой половинке, а начнешь доставать ногтем – только крошки. Через несколько лет я забыл, как выглядит отец, и с фотографий на меня смотрело его странное, неузнаваемое черно-белое лицо. Оно не имело цвета, запаха, у него не было щетины. Оно не было теплым или холодным. И я теперь даже не уверен, что человек на фотографиях – мой отец. Он будто бы стал кедром. Вот этим самым, который заваливал меня зимой шишками. Высоким красивым кедром в белой сибирской тайге, где тигр прокладывает себе дорогу, отфыркиваясь от снежинок, которые садятся ему на подкрученные морозом усы.
Немота матери и десятилетнее молчание отца странным образом рождали совместное эхо, в котором я различал последний отзвук детства. Оно сбылось не так, как велят добрые книжки и фея Агния Барто. Вот и все, что было. Теперь же я ехал в Эммаус.

А дело было так. Накануне очередной сдачи отчета, когда я взмыленным крокодилом метался по офису (известно, что крокодилы очень быстры, если находятся в стрессе), ко мне подошла секретарша Люда и передала трубку.
-- Привет! – бодро сказала трубка.
Знали бы вы, как я ненавижу, когда разговор начинается с анонимного «привет». Значит, будут пустые хлопоты или полный воз крупногабаритных проблем. И вообще нормальные люди представляются для начала, если звонят по городскому телефону в офис.
-- Привет! – кисло сказал я, механически перебирая бумаги в открытом ящике. И протянул паузу.
-- Не узнаешь? – спросил меня собеседник. Есть люди, которые любят такие игры. Допустим, если их узнают, им будет приятно. А если не узнают, что тогда? Ищут же некоторые приключений на свою голову.
-- Ну, – сказал я, прокручивая в голове варианты. – Не совсем.
-- Значит, не узнал. Так я и думал. Я Иван.
-- Понятно. Привет, Иван. Очень рад, – в этот момент нужное мне письмо нашлось на самом дне ящика, и моя фраза прозвучала вполне убедительно.
-- Я тоже. Давно тебя не слышал. Лет пятнадцать прошло.
-- Да, – сказал я. Так-так, пятнадцать лет. Выкопался, стало быть, из-под земли друг детства. Друг детства Иван. Иван, друг детства. Вместе ходили в школу? В секцию баскетбола? В библиотеку имени Салтыкова-Щедрина? На курсы авиамоделирования? За гараж докуривать бычки и жрать сосульки?
-- Я вот почему звоню, – Иван помолчал пару секунд, словно ожидая, когда я соберусь с духом. – Ты бы приезжал к нам в Эммаус.
Я опешил. Той паузы, что он мне дал, явно не хватало. Пятнадцать лет назад я и Иван были в Эммаусе. Уравнение с двумя неизвестными и одним лишним. Допустим, я был в Эммаусе – кстати, что это такое? Или был где-то еще вместе с этим Иваном. Но чтобы мы все трое сошлись – Эммаус, я и Иван – это уже было верхом абсурда.
-- Прости, что спрашиваю, – осторожно начал я. – А Эммаус это … как бы что?
-- Как что, деревня! Забыл? У тебя там дом.
В точку! Забыл. А кажется, что вообще не знал никогда. Он из Израиля звонит, что ли? Эммаус – это вроде бы город, куда шли, уж не помню зачем, ученики Христа. Мне вдруг стало так смешно, что я не удержался и фыркнул. У каждого в жизни должен случиться такой день, когда тебе звонят и говорят, чтобы ты срочно ехал в Эммаус.
-- Иван, прости, я правда не помню. Ни дома, ни тебя, ни этой деревни. Ты точно не ошибся номером?
-- Не ошибся. Тебя зовут Андрей. Андрей Александрович Кузнецов. Тебе двадцать пять лет. У тебя есть мать, ее зовут Мария Николаевна. Полгода назад у нее был инсульт. А твой отец…
-- Ладно, хватит, я все понял.
-- И что ты понял?
-- Что ты многовато обо мне знаешь. Я хочу сказать, слишком много для человека, которого я даже не помню.
Последнюю фразу я сказал шепотом. Офис уже успел сориентироваться, что мой разговор личный, и оттопырил уши. Например, секретарша Люда упорно терлась у кофейного столика, делая вид, что изучает этикетку на банке. За это время она могла бы прочитать ее туда и обратно и уже приступить к чтению по диагонали. Я еще раз с удовольствием произнес про себя: «Секретарша Люда» – как будто первое слово было фамилией. И почему люди не родятся с фамилиями, которые сразу покажут их призвание? Только вслушайтесь: Грузчик Гоша, Сапожник Семён, Продавщица Света, Тракторист Эдуард. Все равно к именам с возрастом прилипнет что-то вроде этого.
-- Так, – сказал я решительным голосом. – Послушай меня, Иван. Я первый раз слышу о тебе и Эммаусе. Это что, какая-то шутка? Розыгрыш?
Иван замолчал, как мне показалось, скорбно. Трубка ни выпустила из себя ни одного вздоха, зато впустила один – мой.
-- Прости, мне жаль, но я ничего не помню.
-- Это не важно, – наконец ответил он. – Я прошу тебя, приезжай в Эммаус. Дед оставил на тебя завещание. Год уже прошел, придется идти в суд.
Теперь появился некий дед. Дед с домом и еще с завещанием. Точнее, деда уже нет, а все остальное осталось.
-- И я теперь хозяин этого дома? Дом хотя бы хороший?
-- Жить можно, – философски отозвался Иван.
-- А этот Эммаус далеко?
-- Километров сто на юг. Приезжаешь на вокзал, берешь билет и говоришь, что тебе ехать до Горы. Водитель сам знает, где тебя высадить. Потом пройдешь вниз пятьсот метров по грунтовке, дойдешь до конца улицы. Последний дом по левую сторону – деда. То есть твой.
-- Срочно ехать надо? – спросил я, поглядывая на календарь. Вся эта авантюра мне казалась дикостью, но ведь я не был в отпуске два года. Не был и не хотел, а теперь хочу. Скажу потом, что отдыхал на югах, в Эммаусе – вот удивятся.
-- Срочности нет никакой. Но ты все-таки приезжай. Возьми отгул или отпуск, я жду тебя здесь шестого.
И повесил трубку. Самым невежливым образом.
Я откинулся на спинку и обвел глазами офис. Стайка менеджеров в углу резала вафельный торт – точнее, один резал, а остальные помогали морально, от нетерпения беря голосом си бемоль в первой октаве. Секретарша Люда, поняв, что мой разговор окончен, неохотно поплелась на свое рабочее место, одергивая то и дело соблазнительно ползучую юбку. Бухгалтер в углу сладострастно замерла над амбарной книгой. Она была удивительным человеком – ей оказалась под силу индивидуальная мимикрия. Она сливалась со стеной, какой бы календарь там ни висел. Она обладала ценным офисным умением подбирать кофты в цвет обоев – это нередко спасало ей жизнь, когда налетало кровожадное начальство из распахнутых кабинетов. Рядом с бухгалтером сидел на корточках мой пятничный собутыльник Сергей, курьер. Он точил над мусорной корзиной пятый по счету карандаш. И на острие этого карандаша могло уместиться полтора миллиона ангелов, если выстроить их полукругом.
День подходил к концу, а я – к решению ехать. В моей жизни было много чего, но совершенно не было Эммауса. Я был начисто его лишен, судя по всему, лет в десять. Меня оттуда увезли, но я вернусь.
Единственный вопрос – как оставить мать? Хотя и не вопрос это вовсе. Через пару месяцев, как говорят врачи, она оставит меня. Так что мы квиты.

Пацан, выпотрошив свое сиденье наполовину, притомился и уснул. Его рот был гостеприимно распахнут, и летавшая по салону муха уже заходила на посадку. В окнах слева и справа мелькали довольно однообразные поля, мятые и унылые, перегороженные редкими цепочками деревьев. Через некоторое время ландшафт сменился: пошли холмы с отчаянно молодой травой, и наш автобус, рыча, взбирался на них, а потом расслабленно катился под гору, растопырив натертые до мозолей колеса. В салоне было тихо и знойно, людей разморила жара, и они, привалившись друг к другу, как к родным, дремали под прерывистый звук мотора.
Я потерял счет времени. В моей затуманенной голове Иван, слегка похожий на Горького моржовыми вислыми усами, разгуливал по двору, где бегали пестрые всклокоченные куры, и пытался мне что-то показать. Я оборачивался через плечо, и картинка совершала вращение, мучительно отзывавшееся в животе тошнотой. Я снова видел Ивана и кур, дерущихся за картофельный очисток, но никак не мог посмотреть назад, где находилась важная деталь эммаусского мира, которая разом бы восстановила разорванную цепь воспоминаний. Я понял, что должен найти этот двор, даже если он давно опустел, даже если там на земле будут лежать только яичные скорлупки, в которых, если присмотреться, полно вчерашней дождевой воды, а сверху плавает грязноватая пушинка.
Я вздрогнул от резкого толчка. Автобус подбросило на ухабе, который коварно расположился внизу спуска, чтобы выкидывать некрепких духом на обочину. Движение замедлилось, и через метнувшуюся вправо штору я увидел синюю будку с надписью «Эммаус». Полминуты злобной борьбы с чемоданом, зажатым между сиденьями, минута танца между корзин и тележек (визг отдавленных галош, ворчанье проснувшихся), и вот я в растерянности вышел на твердый грунт остановки. Автобус взревел и поехал одолевать следующую гору, ослепительно сверкнув табличкой с номером. Синяя будка была пуста, в дальнем углу широко раскинулось кладбище погибших бутылок и газет, а на утлой скамейке лежал скелетик воблы, тонкий, как рисунок лезвием. Я поставил чемодан, отер пот и осмотрелся. Нигде поблизости деревни не было: справа тянулся жидкий перелесок, опушенный по бокам акацией, часть листов которой умудряется пожелтеть весной – заранее, про запас. За будкой начиналось поле, на котором узкотелые кукурузные всходы пытались шуршать, но не дотягивались друг до друга. И в этот момент ко мне пришло первое воспоминание.
Я сижу на покатой, обросшей сизым мхом кочке и ем недозрелое яблоко. Оно крошечное, горько-кислое, и один укус обнажает семечки, которые едва ли не больше, чем все остальное. Я выплевываю их, смотрю вниз, чтобы увидеть, куда они упали (мне кажется, что здесь непременно прорастет яблоня, и потому я должен запомнить это место), и замечаю несколько кукурузных початков. Они похожи на куколок, которыми играла девочка с бантами. Подожди-ка, значит, была какая-то девочка, которая, что совершенно естественно, носила банты, как минимум один, а также играла в куклы. Возможно, она их делала из кукурузы, а потом съедала, отфыркиваясь буреющими на свету кукурузными волосами. А початки в июле всегда сладковатые и пахнут молоком, в них есть легкая дурнинка, и кажется, что это от нитратов, которыми меня пугали старшие.
Черт, эта кукуруза все время вертится перед глазами и мешает вспомнить девочку. И вообще, что за плодоядным существом я был? Одной рукой яблоко в рот запихиваю, а второй уже готовлюсь схватить кукурузину. Возможно, детство у меня было голодным и босым и, что еще удивительней, расплывчатым, как снимки, сделанные дрожащими руками. Как если бы было так, что воспоминания зависят от сделанных фотографий, и пока ты можешь на них смотреть, прошлое существует. И вдруг в твой дом врываются грабители, и утаскивают альбом вместе с курткой замшевой и портсигаром отечественным, и ты остаешься сир и наг, с пустой памятью и полосатым сухим хвостиком воблы на скамейке в будке под названием «Эммаус».
Может, этому Ивану стоило меня встретить, а?
Я рывком до характерного хруста в суставе поднял чемодан и пошел вслед за давно скрывшимся в дали автобусом. Очевидно, деревня находится где-то за перелеском, хотя непонятно, почему будку для приезжих оттащили от нее на такое далекое расстояние. Может, это какой-то вид избушки на курьих ножках, которая из вредности стоит фасадом в неправильную сторону? Синие стены ее напоследок дохнули мне в спину жаром, и я, сбивая с непривычки ноги, пошел медленно в гору, как лошадка из детского стихотворения, груженый чемоданом и раздражением, в котором отчасти была все-таки виновата жара. А еще Иван. Я все ему выскажу: заманил и бросил в будке, как щенка. Нет, как воблу!

Перелесок, не то чтобы густой, но и не самый продуваемый, скрывал ложбину, в которой и залег Эммаус. Из последних сил одолев подъем, я увидел довольно живописную картину, которая отчасти примирила меня с тяжким чемоданом, палящей жарой и собственным физическим несовершенством. Хоровое сияние крыш, торжественно застывших под мышками тополей, было одновременно и полузнакомым, и приятным, как будто, прибираясь в столе, я нашел испачканный синими чернилами транспортир или проблескивающую из-под ржавчины гайку, подобранную на соседней стройке. Тропинка круто уходила вниз, и в ее поворотах недавними дождями были отмыты от старой, истертой в порошок глины голубоватые камни. На вид они были страшно горячими, и я не вытерпел – прикоснулся к одному из них, как к живому. Но зная свою привычку что ни попадя тащить домой, я рванул вниз, боясь только того, что в один прекрасный момент сорвусь на бег, и остановят меня лишь у канадской границы.
В двенадцать часов дня все-таки не ожидаешь тишины. Кажется, все должно рычать, бурчать и демонстрировать признаки жизни. Но в Эммаусе было тихо, и только одна кудлатая собачонка кинулась мне под ноги с бешеным хриплым лаем, который по ошибке поселился в ее теле, заплутавшись и не найдя дорогу к московской сторожевой. Я было струхнул, но собачка не собиралась переходить в атаку, ей, кажется, просто нравились звуки собственного голоса, который, отзвенев, переходил в громовые гортанные перекаты, а потом в угрюмый, надрывный сип. Вдали раздумчиво кукарекнул петух, напоминая, что я уже не в городе и с этим надо считаться. Но если бы не эти двое, меня бы захлестнуло такой тишиной, что выплыть было бы делом нелегким. Если деревня так молчит, может, что-то произошло? Прорвало плотину? Завалило бобрами огороды? Сбежал племенной бык? А может, люди вымерли несколько лет назад, хозяйства держатся по инерции, и этот петух здесь за главного?
Спустившись вниз, как и предписывала инструкция Ивана, я обнаружил два дома, подходящих под описание. Точнее так: мог реализоваться оптимистический или пессимистический прогноз. Рядом, находясь в тесном и недвусмысленном контакте, стояли бревенчатый крепкий дом, покрашенный в синий, и мелкая серая сараюшка, крыша которой была задрана и завивалась мелким бесом. Дом был далеко не первосортным, но явно жилым и годным если не на все, то на многое. А вот его соседка, видно, ожидала, когда ее живьем возьмут на небо, или просто разберут на дрова. Двум постройкам мешал соединиться небольшой забор, в котором не хватало доброй половины штакетин. Сквозь одну из щелей с любопытством продавца семечек высовывался куст малины. Знаком ли я с ним?
Я направился к калитке и попробовал войти во двор, но у меня ничего не вышло. Что-то мешало – то ли некрашеные доски, распухшие от дождей, то ли рваная в клочья обмотка, свисавшая густо и грязно с верхней перекладины. И вообще, если присмотреться, калитка напоминала довольно неряшливую, но все еще зубастую нижнюю челюсть, которая крепко держится и сурово встречает тех, кто пытается проникнуть внутрь. Повертевшись, я уже решил отступиться, как вдруг из-за забора меня окликнули:
-- А вот и ты!
Да, а вот и я, это точно. Мне вдруг стало щекотно возле правой лопатки, и оттуда вниз страшным диким степным табуном бросились мурашки. Одна из них, самая прыткая, добежала до пятки, заставив меня подпрыгнуть на месте. Сейчас я кого-то встречу, вот он откроет калитку, и я его увижу. Не знаю, чего я больше боялся в ту минуту – узнавания или неузнавания. И то, и другое казалось одинаково мучительным, подозрительным и загадочным. В этой загадке заключался большой и тайный смысл, касающийся всей жизни. Это бывало со мной и раньше, когда я ждал от событий мистического, жгучего откровения, которое превратит меня в другого человека, а то и вовсе вознесет на запредельные облака. Но с этой работой куда лучше справлялось время, ожидание заканчивалось, и напряжение уходило, как пар.
Иван приближался. Поверх высокой калитки я мог видеть только его темную макушку с седоватым вихром, который стоял не строго по центру, как это водится, а будто сполз ниже. Седина, конечно, и у школьников бывает, мало ли когда природе вздумается отнять у волос цвет, но я напугался еще сильнее. Через щель в досках, покрытых желтым мхом, я вдруг увидел глаза Ивана. Он смотрел вниз, видимо, на засов, а потом поднял голову, и наши взгляды встретились. И никакая молния меня насквозь не прошила. Это были обычные темные, слегка раскосые глаза незнакомого мне человека, и даже мох, расползающийся мраморными кольцами, похожий на полумаску, не мог задрапировать их обычности. Вот так ждешь демона, а приходит сантехник. Или сосед-алкоголик.
-- А я уже подумал, что ты не приедешь, – сказал Иван, открывая калитку.
За секунду до того, как он произнес эту фразу, она пронеслась у меня в голове. Забавно, что за телепатию или, не дай бог, родство душ принимают банальность. Иван схватил мою руку и несколько раз энергично тряхнул, как будто пытался выбить пыль из коврика.
-- Как тут не приехать? – сказал я, уводя руку за спину. Не ровен час, оторвет, уж больно здоровый оказался мужик.
-- Тогда, что ли, привет!
Иван угрюмо улыбнулся. Его улыбка показалась мне знакомой – в ней было что-то степное и одновременно космическое. Таким ртом надо не с людьми, а с кометами разговаривать.
-- Что ли, – брякнул я, и вошел во двор.
Двор синего дома был небольшим и запустелым: в дальнем углу, у сарая, были свалены в кучу старые доски, чурбаны и щепки, покрывшиеся от непогоды бурой патиной, в центре неуверенно, как будто опасаясь пилы, висевшей поодаль, росла береза. Сама пила была ржавой до черноты, и можно было биться об заклад, что в фильм ужасов ее возьмут без кастинга. Крыльцо дома имело форму параллелепипеда, наклоненного к входящему в калитку. Оно явно питало надежду первым увидеть гостей или, по крайней мере, разузнать, что происходит на улице. На перекладине вольготно, по-домашнему лежал потертый вельветовый пиджак. Наверно, в нем сюда пришел Иван. Ожидая меня, он разморился на солнце и снял его. Теперь хоть неухоженность дома и резала глаз, он хотя бы немного стал похож на человеческое жилище.
-- Как тебе? – спросил Иван и сделал неопределенный кивок головой, указывая разом на все.
-- Не знаю пока, надо осмотреться.
Для начала я решил быть просто осторожным. Кто знает, куда заведет кривая.
-- Дед в прошлом году умер, где-то в это время. Все осталось, как есть, никто ничего не трогал. Я сам мальчишек гонял, чтобы не лазили.
-- Спасибо, – сказал я. – А отчего он умер?
-- Кто?
-- Мой дедушка.
-- А, не знаю. Вроде, как все – от старости. Тут у нас не от чего больше умирать. Разве только упиться до чертей, но это обычно молодые. Вот как мы с тобой.
Иван усмехнулся – нехорошей такой усмешкой. Значения ее я не понял, только почувствовал, что лучше вопросов сейчас не задавать. Хотя и неприятно, что он вдруг решил заделаться Мефистофелем.
-- Я пойду, пожалуй. Вот тебе ключ от дома. От сараев и бани пускай у меня пока побудут, все равно скоро встретимся, – сказал Иван. – Отдыхай, располагайся.
Он направился к калитке и скрылся за ней. Дверь хлопнула, притянутая пружиной, и в этот момент я понял, что те писатели, которые сравнивают этот звук с лязгом капкана, чертовски много знали о жизни. До этого времени меня встречали сплошь ласковые, интеллигентные или, на худой конец, равнодушные двери, не считая той, что вела в кабинет шефа, от нее всегда шел дремучий запах крови христианских младенцев. Да, раньше я входил и выходил, будучи уверенным, что меня не запрут в затхлой комнате, полной незнакомых со мной, недружественных пауков. Двери ко мне благоволили.
Непонятно, почему, но я не доверял Ивану. Хоть он и выглядит таким калмыцким простачком, а по всему выходит, он что-то задумал. Почему не отдал ключи от сараев? Что там лежит? И хотя ответ, простой и кислый до ломоты в щеках, уже пришел мне на ум – он просто забыл ключи дома – но я все равно продолжал свою точечную панику, стараясь в ней увязнуть и подольше не входить в дом. Я уехал от одной близящейся смерти, чтобы войти в другую, очевидную и неотвратимую. Но надо, надо, пора.

Навесной замок тоже поддался не сразу. Складывалось так, что синий дом чинил мне препоны: он ощетинился против меня зубастой калиткой, а потом намертво сжал челюсти. Ключ едва пропихивался в скважину, а когда я вытащил его, он весь был в неряшливых темных катышках и ворсинках. Я сделал еще один подход, поднажал, и замок, открывшись, хрустнул, как будто я сломал последний старческий зуб.
Первое, что я увидел, когда вошел, был нечеловеческих размеров кованый сундук, в котором богатырь мог бы хранить на память тело убитого змея Горыныча. Или двоих змеев меньшего размера, а также булаву, палицу и боевого коня. На крышке неумело, явно детской рукой были изображены ромашки. Конечно, могло выйти и так, что автором этого рисунка был я, но ни тяга к ромашкам, ни сам сундук мне не вспоминались.
В сенях, где я стоял, гулял ветер. Сквозь щели пробивались тонкие лучи света, в которых по законам жанра романтично и невесомо крутилась пыль. Страшно подумать, что она не только в лучах, но и везде так крутится, а я стою и ею дышу. Напротив сундука находилась длинная лавка, на которой хозяин хранил свою любимую коллекцию ведер и немытых банок, в каждой из которых было кладбище мух. В углу располагался продолговатый предмет, расцветкой напоминающий гильзу от строительного патрона – позже оказалось, газовый баллон. В Эммаус газ не провели, и к жителям на специальном прытком тракторе раз в сезон привозили такие штуки.
Дверь в основную часть дома была на удивление шерстистой: дед обтянул ее шубой, спасаясь от лютых холодов. И я внезапно вспомнил, что шуба не снималась ни зимой, ни летом, и всегда была сальной, липкой и пахла старыми варежками. Я обрадовался этому воспоминанию, как другу, потому что на какой-то миг мне показалось, что этот дом я вижу первый раз, и значит, тут происходит какая-то афера.
Первая из комнат дома была абсолютно пустой, хотя по некоторым признакам можно было вычислить, что это кухня. Стены, обитые закопчённой клеенкой, тускло пестрели разноцветными фруктами и овощами, дружно напоминающими по форме яблоко. Такие клеенки служили стимулятором аппетита: когда перед тобой ставят овсяный кисель в тарелке, украденной из общепита, о чем недвусмысленно сообщает клеймо на боку, все внутри переворачивается. Но один взгляд на стены с их витаминным разнообразием возвращает тебя к жизни и напоминает, что пища иногда приходит к нам в диковинных обличиях, отчего не теряет свой природной съедобности.
Во второй комнате стоял покрытый рыжей половой краской стол в компании единственного колченогого стула, в сидении которого отчетливо наметилась сквозная дыра. У окна, как единственный выживший после ураганной атаки, стоял матерчатый диван приличного вида. На нем лежала подушка и горка разномастного белья – не иначе как Иван постарался. Впрочем, бегство предметов обстановки из нежилого дома, похоже, тоже его рук дело. Вот нет же у людей совести, воруют у своих.
Под диваном обнаружился немалый архив фотографий. Тот, кто его собирал, видимо, был сконцентрирован только на одной идее – человек живет, чтобы умереть и запечатлеть этот величественный момент. На всех фотографиях были мертвые бабушки и дедушки в гробах, украшенных лентами, цветами, и, как ни странно, бантиками. От нечего делать я рассортировал покойников и обнаружил, что их всего четверо, просто они сфотографированы в разных ракурсах и на разных этапах похорон. К одному из них я даже проникся светлым чувством, хотя было понятно, что это не может быть дед. Все это были черно-белые любительские снимки, с зубчатыми краями и желтыми подпалинами в углах. На части из них с оборотной стороны остались следы клея. Не знаю, что делает это богатство под моим диваном, но надеюсь, это не добрососедская шуточка Ивана.
И тут я понял, что не имею ни малейшего понятия, кто он такой и где он живет. Случись что – податься некуда. Только я и этот фотографический склеп, да вот еще сундук в сенях. Разозлившись, я бросил в него все фотографии и закрыл крышку так, что выбил из нее столб окоченевшей пыли, которая, не в силах разлететься, рухнула рядом одним куском.
Змея Горыныча внутри не было. Там вообще оказалось пусто.

Я вышел на крыльцо и вздохнул с облегчением: чувство, что меня похоронили заживо, понемногу отступало. Чахлую березу трепал по загривку легкий ветер, а по земле бегала в поисках долгожданного обеда небольшая длиннохвостая птичка. И хотя шевеление наметилось, тишина все равно казалась беспробудной. Я достал из кармана сотовый и с удивлением обнаружил, что в Эммаусе есть сеть. Мне казалось, что меня должно было отрезать напрочь от цивилизации, но она, невидимая, протянулась и сюда. Звонить было некому, но настроение улучшилось: если здесь ловят телефоны, значит, выжить реально. Пора познакомиться с местными достопримечательностями – мне бы вполне подошел робкий сельмаг, где я бы разжился спичками, солью и консервами.
Я закрыл дом. Пусть там нечего брать, кроме моего чемодана, а в чемодане тоже нечего брать – не дать не взять яйцо в утке, утка в зайце – но мне бы не хотелось, чтобы здесь кто-то шастал без спроса. Если я все правильно помню, это теперь моя собственность. Или условно моя, пока не доказано обратное. Замок закрылся с гораздо большим удовольствием, чем открылся, и теперь угрюмо и одноглазо висел в петлях. Я подергал его и, убедившись в крепости пенсионера, решительно вышел на улицу.
Представление о планировке Эммауса пришло ко мне после долгого блуждания. Здесь не было обычной для деревни линейной системы, когда длинная, наиболее ухоженная центральная улица присоединяет к себе несколько мелких переулков. Эммаус был путаницей небольших, густо застроенных отрезков, каждый из которых через сеть тонких, поросших по бокам травой тропинок соединялся с кучей других. Иногда я делал несколько оборотов вокруг одного и того же участка. Людей на улицах не было никаких – даже старушек, которые, кажется, в любой шторм сидят, вцепившись в лавку. У заборов валялись худые большие собаки разного окраса, и ни одна из них не подняла головы, чтобы на меня гавкнуть. Видимо вся собачья ярость и боевой задор достались шавке из дома вверх по горе.
Через некоторое время я распростился с надеждой вернуться назад: запомнить такой извилистый путь мне было не под силу. Я вообще с трудом ориентировался в новых местах. Что там говорить, когда мы переехали (я учился тогда в седьмом классе) меня несколько раз находили ужинающим в чужих домах. Меня пускали к себе и кормили многодетные мамаши, старики-ветераны, сердобольные бабушки, а один раз, когда я жалобно стучался в дверь, так похожую на мою, мне открыл страшного вида мужик в семейных трусах – он втащил меня на кухню и поставил перед носом огромную тарелку холодных котлет. Теперь мои жалкие способности по ориентировке могли привести к печальному результату: Эммаус, похоже, обезлюдел, и я умру страшной смертью от голода, завертевшись в перекрестье дорожек.
Когда о себе уже начинала давать знать мозоль, натертая еще в городе, я вышел на небольшую площадь, если лужайку в тридцать метров по диагонали можно так назвать. Ее периметр был педантично застроен домиками, один из которых выделялся своим размером, и я с уверенностью заключил, что это не что иное как сельмаг. Источник пищи всегда должен быть крупнее остальных объектов местности. Посреди площади нагло и беспардонно паслись три козы – и они были единственными, кто обратил на меня внимание. Белая, с длинными вислыми ушами и отбитым рогом подошла ко мне и щипнула карман.
-- Кыш, гадина! – сказал я. Коза удивленно мотнула головой и переключилась на штанину. Увидев, что белая нашла лакомый кусок, черная в крапинку и просто черная тоже потянулись ко мне. Я вырвался из цепи окружения не сразу, ценой жарких боев и небольших материальных потерь. Спасаясь, я скормил козам фантик от «Сникерса». Но рогатые бестии, несмотря на свою разрушительность, мне понравились: оказалось, что глаза у них желтые, как у кошек. Только глупые.
Дверь сельмага была тяжелой, как гробовая плита. Сразу вспомнилось, что один ученый установил на своей двери специальную штуковину, которая позволяла накачивать воду в резервуар на крыше при каждом открытии. Гости сердились, а ученый вечером мылся в душе. Возможно, и в этом магазине установлен какой-нибудь хитрый прибор. К примеру, с каждым открытием двери оказывается подоенной корова в соседнем сарае или вырабатывается электричество в чулане. Когда я одолел все препоны и вошел внутрь, мне ударил в нос явственный жизнеутверждающий запах горелого омлета. Сельмаг оказался рабочей столовой, удивительным реликтом советских времен, бережно сохранившим тайные рецепты запеканки с коричневой коркой, хлебных серых котлет, пухлых и нежных внутри, как паштет, компота из сухофруктов с косточками и щей с мясом разных животных, как правило, мелких и диких.
В столовой, как и везде в этом селении, было пусто – рядами стояли накрытые клетчатыми скатертями столы и длинные некрашеные лавки, а на раздатке валялся единственный пластиковый поднос, треснувший посредине. Впрочем, приглядевшись, я заметил, что в дальнем конце, спрятавшись за искусственной пальмой в кадке, сидел и стремительно обедал белобрысый парень в тельняшке. Он с такой скорости выхлебывал суп из тарелки, что я испугался за его жизнь: подавится – не откачаю, я ведь совсем не знаю, как это делают. Косясь на него, я подошел к раздатку и наклонился внутрь. Из-за огромной металлической печи высовывалась деталь женского организма – то ли локоть, то ли колено – прикрытая темно-синей спецовкой. Я интеллигентно хмыкнул.
-- А-а? – удивленно сказала девушка, выглядывая из-за печи. Последнее «а» было на тон выше первого, словно она разминалась перед песней.
-- Можно у вас поесть? – спросил я, принимая самое дружелюбное и просительное выражение лица.
-- Вы кто такой? – слегка оторопело спросила она в ответ и нахмурила рыжие брови.
-- А это важно?
-- Нет, наверно, – сказала она и замолчала, а потом грустно добавила. – Сегодня борщ.
-- Он что, какой-то особенно невкусный? – поинтересовался я, игрива щуря глаз. На секретаршу Люду это действовало безотказно: она становилась пунцовой строго в определенном месте щек. Покраснеть всей поверхностью лица ей не позволяло общественное положение и статус офисной красавицы.
-- Почему, вкусный. Только он без пампушек.
-- Съем и такой. Дайте борщ и два кусочка хлеба. И… что у вас там на второе?
-- Рис и гуляш из телятины.
-- Вот, давайте все это и подливы побольше.
-- Ой, – сказала она, глянув в список на стене. – Есть еще омлет. Хотите?
Я вспомнил это блюдо – кошмар родом из детского садика. Он был вытеснен из памяти на задворки подсознания и всплывал лишь в холодных кошмарах. Омлет всегда был сырым, рыхлым, безвкусным и необыкновенно склизким, готовым соскользнуть с тарелки при малейшем наклоне. Ни соль, ни варенье (я все перепробовал) не могли его улучшить. Приходилось, пока взрослые зазеваются, сбрасывать его куда попало – в ведро или в тарелку к соседу, прожорливому мальчику Боре.
-- Омлет не надо. Только суп и второе.
Девушка удалилась вглубь кухни и начала греметь кастрюлями, пару раз она пронеслась мимо меня с красным от борща половником и стопкой тарелок. Я бережно перетаскал борщ и гуляш, больше напоминавший небольшую мутную лужу с водорослями и головастиками, на стол, а девушка внесла в зал для питающихся большой алюминиевый чайником и граненый стакан. Краем глаза я заметил, что она хромает.
Обед был парадоксально невкусным: видимо, хоть рецептура и осталась с советских времен, еда, не зная об этом, сама собой ухудшилась. Борщ отдавал уксусом, гуляш я едва разжевал и в конце концов им подавился. Радовал только советский чай – спитой, густо и тяжко сладкий, не пропускающий сквозь себя солнце. На боку чайника красной краской была размашисто выведена цифра 1. Отодвинув тарелки, я вытащил бумажник, чтобы расплатиться, и вдруг кто-то загородил собой свет, да так, что десятки от пятисотки не отличить. Парень в тельняшке, избежавший смерти от супа, стоял передо мной и улыбался тепло и доверчиво, как теленок. Если, конечно, телята умеют улыбаться.

-- Привет! – сказал он, усаживаясь напротив. – Ты кто? Я тебя раньше здесь не видел.
В который раз меня удивила способность жителей Эммауса быть накоротке со всем миром. Вот так, запросто, подсесть к человеку за столик мне бы и в голову не пришло. Даже к девушкам в кафе было страшновато приближаться, хотя, казалось бы, многие из них этого ждали. А тут – пожалуйста, все на ты.
-- Я Андрей, сегодня из города приехал.
-- А я Петя, на тракторе здесь работаю.
Мы пожали руки, и я подумал, что мы напоминаем актеров, которые разыгрывают для иностранцев сцену неформального знакомства. Лицо Пети сияло безоблачным благодушием и выражало такую уверенность в том, что быть трактористом – здорово, что я решил побольше разузнать об этой профессии, делающей людей счастливыми. Впрочем, как оказалось Петю радовало все. В меню борщ? Замечательно! Завтра дождь? Здорово! Кончился хлеб? Хорошо! Василий Павлович умер? Так тому и быть! Видно, его в детстве покусал оптимист, и он насквозь заразился его умонастроением.
-- Петя, скажи мне, а почему у вас на улицах никого нет? – спросил я, потихоньку собирая грязные тарелки на поднос.
-- Как же никого? Полно народу, – сказал Петя, улыбаясь арбузно-белой улыбкой.
-- Да, особенно здесь, – заметил я скептически. – Яблоку негде упасть.
-- Так сейчас двенадцать, а у всех обед полвторого. Я сегодня выходной, в Тяпино за досками ездил, а потом решил – давай-ка пообедаю, пока тут народ не набежал.
-- Понятно, – сказал я и, покинув Петю, отправился к раздатку. Девушка приняла у меня посуду, и на лице ее появилась тихая, едва заметная полуулыбка, как будто она решилась чуть поднять вверх только один кончик губ. Я вернулся за стол, не уверенный, можно ли бросить своего нового знакомого сразу или уместно немного с ним посидеть. Петя тем временем скрутил из салфетки трубочку и внимательно через нее рассматривал скатерть.
-- Петя, а сколько тебе лет? – поинтересовался я нахально. Петя посмотрел на меня внимательно и прямо, как комсомолец из советского учебника, и я заметил, что глаза у него синего оттенка, а не выцветшего голубого, как обычно бывает у светловолосых людей.
-- Девятнадцать, – уверенно сказал он и, вдруг стушевавшись, добавил. – Через восемь месяцев.
-- Ага, и уже тракторист.
-- Меня мальчишкой дядя на трактор посадил. А потом он запил, и трактор мне отдали. Вот, поеду вечером к Шушкину оврагу, проверю, взошла там кукуруза или как. Плохо в этом году дело идет. Холода были.
-- Если это поле у автобусной будки, можешь не ездить. Взошла твоя кукуруза, вся до одной.
-- Нее, – весело сказал Петя. – Я сам должен. Мне такое задание дали.
-- Ну, как хочешь.
Я уже хотел добавить «мне пора» – в присутствии Пети я чувствовал себя неловко. Мне казалось, что я должен быть ему невыносимо скучен. Единственное, что я знал о кукурузе, это то, что из нее делают попкорн, наполняя масляной гарью холлы кинотеатров. В тракторах и прочих машинах я понимал и того меньше: в то время как мальчики нашего двора вместе с отцами собирали и разбирали двигатели издыхающих жигулят, я читал книги о полетах в космос, где все технические подробности сводились к беседе пилота с бортовым компьютером. С трактором так просто не договоришься, он к диалогу от природы не способен.
Пока я с минуту, в страшной рефлексии и самопогружении рассматривал клетки скатерти, обнаружив, что в каждую из них вписан тонкий желтый ромбик с точкой внутри, к нам за стол подсела девушка из раздатка. Она была удивительно худой и будто состояла из одних только некрупных костей, как птичка. Заломленный форменный чепчик, припавший к правому уху, придавал ей вид лихой и дерзкий, но ее исключительное в своей конопатости лицо было таким же, как и у Пети, простодушным. «Рыжая, – подумал я. – Не люблю рыжих». Хотя цвет волос никак не влияет на внешность, я всегда думал, что рыжие все как один некрасивы. Есть партия любителей этого колера, но я никогда в нее не входил. А вот Петя, кстати, был совершенно иного мнения. Он безотрывно смотрел на девушку, и трубочка, которую он скатывал, оказалась, смятая, на полу. Девушка ловким движением ее подобрала и положила в карман.
-- Ты из города? – спросила она, чуть запинаясь от волнения.
-- Его зовут Андрей, – подал голос Петя. Голос у него был хриплым и сухим, как будто вместо борща он пообедал щеткой.
-- А я Жанна, – сказала девушка, не поднимая на меня глаз. Судя по фальшивому тону, сказала неправду. Но почему? Зачем человеку врать о своем имени, тем более, что Петя, похоже, ее знает и без труда выведет на чистую воду. Я еще понимаю, когда девушка в клубе называет себя Наташей или Таней, чтобы хмырь, прилипший к ней в безудержном пьяном танце, после потерял ее след. Но вот так, бесцельно, искусство ради искусства – это что-то новенькое. Ну ладно, Жанна, так Жанна.
-- Приятно познакомиться, – сказал я, внезапно вспоминая о хороших манерах.
Петя пристально смотрел на девушку, наклонив голову на бок, как любопытный воробей, раздумывающий, удобоварима ли картофелина фри, выпавшая из пачки на тротуар, или лучше приземлиться на гамбургер, который жует толстяк.
-- Вкусно было? – спросила девушка и кивнула неопределенно в сторону раздатка, где горкой лежали мои тарелки.
-- Очень, – сказал я, чувствуя в груди необыкновенную легкость. Раз тут все врут с упоением, и я присоединюсь.
-- А! – коротко выдохнула она, довольная моим ответом. Вполне возможно, что она здесь не просто обслуга, а еще и повариха.
-- Ну ладно, мне пора, – я поднялся и начал отступать к двери. – Рад был пообщаться. Всего доброго.
Петя, помедлив, вскочил и отправился следом за мной. А девушка так и осталась сидеть за столом, туманно и бездумно глядя нам в спины.
На улице он мягко взял меня за рукав и прошептал на ухо, хотя вокруг не было ни души:
-- Она тебе неправду сказала.
Ага, Петя решил восстановить справедливость и уличить землячку.
-- Да?! – сказал я и принял вид как можно более коварный, но парень маневра не заметил.
-- Ее не Жанна зовут.
-- А как же? – спросил я невинно и удивленно, а сам потихоньку вырвал рукав из его руки.
-- Неждана. Но она свое имя не любит. Когда с ней знакомятся, все время Жанной себя называет. Даже паспорт хотела поменять, но мать была против.
Дело понятное. Когда я учился в институте, у нас был один парень по имени Пантелеймон. Его отец, перебрав все имена и не найдя достойного, понял, что его фантазия иссякла и заглянул в святцы. Там и было напротив даты рождения сына это ископаемое имя. Мальчик ужасно мучился в детском саду и средних классах школы, когда детям еще не все равно, как кого зовут. В двадцать лет, когда пришла пора менять паспорт, он перекрестился в Павла, хотя в жизни, насколько я знаю, это ему никак не помогло. Работает менеджером в автомобильном салоне, продает «Хонды». Я думаю, вместе с именем он утратил единственное, что в нем было необычного: был Пантелеймон, а стал, как все.
-- По-моему, Неждана хорошее имя, – сказал я. – Но, наверно, неприятно, когда родители говорят, что тебя не ждали.
-- Меня тоже не ждали, – вдруг угрюмо сказал Петя, – а я вот взял и родился.
Мы немного помолчали. Пете требовалось время, чтобы темное чувство родом из детства отхлынуло. Наконец бодрость духа вернулась к нему, и он поинтересовался самым жизнерадостным тоном:
-- А где ты живешь?
-- Честно? Не знаю. Я тут у вас совсем заблудился.
-- Улица-то какая?
Я покачал головой. Ни номера дома, ни названия улицы я не знал и не догадался посмотреть, когда уходил. Разве что можно попытаться объяснить, как я шел от трассы. И я рассказал Пете весь свой путь, и даже про собачку не забыл, которая на меня так злобно лаяла.
-- Это Серый, – заметил Петя. – Он беззубый, не кусается. Сахар жутко любит.
Собаку сахаром кормить, изверги!
-- Пойдем, – продолжил он. – Я тебя провожу. Только вот зря ты не попросил водилу добросить тебя до Горы. Не пришлось бы лишнего тащиться.
И тут я смутно вспомнил, что Иван предупреждал меня о тайном слове, которое позволяло высадиться точно у Эммауса. А я прошляпил, дурень, ну вот.
Мы пустились в путь через путаницу мелких тропинок. Дорога, которой мы шли, была мне незнакома, но Петя шагал уверенно, и я плелся за ним без возражений. Дважды мы пересекли тонкий, как леска, ручей. Мосты были шаткими: один из них чудом стоял на четырех подломившихся сваях, подпираемый снизу разросшимся кустарником и сухими столбиками репейника. В прогале между деревьев мелькнуло затянутое тиной озеро. С виду оно больше напоминало поляну, но если бы кто-то решился пробежать по его чешуйчатой зелени, мигом бы утоп. Петя добровольно взял на себя роль экскурсовода и энергично махал руками направо и налево.
-- Здесь, – говорил он, – был старый колодец, вот видишь, там, под лопухами, кладка – это он. Сейчас мы берем воду на колонке, там она почище, не такая гнилая. В красном доме, где красивые наличники, живет моя тетка, матери двоюродная сестра. Она держит пчел, в августе за медом приходи. Вот там, эх, за тополем не видно, школа, я там учился. Осторожно, коряга! Здесь овраг, мы туда мусор кидаем. А что делать, не вывозят его, просто беда. У меня в сарае уже штук сто пластиковых бутылей стоит. Жечь, говорят, вредно. Я их потихоньку ночью сюда ношу. Все так делают. Да… Тут никто не живет – дом сгорел вместе со старушкой. Только сливы остались – в этом году цвели, наверно, что-то уродится. Хотя не знаю, в прошлом году тоже все деревья стояли белые, а потом в конце июня зарядили дожди, и все – ни яблочка, ни сливы. Ну, вот мы почти и пришли. Сейчас повернем.
И мы повернули и оказались на моей улице. Я узнал ржавый гараж, мимо которого проходил – здесь я делал маленький привал, не зная, что до моего дома осталось тридцать метров. Вскоре мы подошли к калитке.
-- Спасибо, Петя. На чай, прости, не приглашаю. У меня из всех удобств один стол, плиты даже нет.
-- Ну что ты, – сконфузился Петя. – Я ничего, я так.
-- Рад был познакомиться. Пока!
Я захлопнул калитку и сразу же прошел в дом, отрезая нежданное знакомство, как кусок от буханки. И тут мне вдруг стало жалко Петю, который, кажется, ждал от меня большего участия. Я выбежал во двор, и через забор увидел только пустую улицу. Петя исчез быстро и бесшумно, как тень. И я опять остался один.
Как глупо вышло, что я не спросил, где он живет. Дом его тетки тоже не запомнил – они все тут одинаковые, не различить. Разве что только, проследив за полетом хмурой вечерней пчелы, я определю верное направление.
Странный этот Эммаус. Да, странный.

Получалось, что счет один – два в пользу Эммауса. Я смог пообедать, но не нашел магазин и потерял из виду Ивана, моего единственного проводника в этом незнакомом мире. Делать было совсем нечего: покопавшись в чемодане, я обнаружил, что забыл взять книгу. Но не может же быть так, что в этом доме не осталось ничего печатного? Я устроил тщательный обыск всех углов. На русской печке, которая занимала большую часть кухни, в груде полуистлевших ватных одеял обнаружилось несколько смятых, желтых от старости номеров журнала «Огонек», который Солженицын, помнится, назвал трупоедом. Отложив находку в сторону, я решил проверить и саму печь внутри – мне было любопытно, как она устроена. Когда я отодвинул заслонку, из устья посыпалась не чищенная со времен царя Гороха зола. Ее было там столько, что она почти закрывала чугунок, стоявший сиротливо у стенки. Больше не было ничего. Я был слегка разочарован: на картинках в детских книжках в печи всегда обнаруживались румяные пироги, каких в жизни никогда не поешь. А здесь, в этой пустоте и копоти даже пауки заселиться посовестились.
В сенях я нашел небольшую дверцу в чулан – в две трети моего роста. Замок на ней был привешен для виду, и я без труда его снял. В моей руке он развалился на три несоединимых куска. В чулане стоял небольшой топчан, заваленный перьевыми подушками и разнообразной рваниной, справа на стене не очень тщательно были наколочены полки. Здесь же дед хранил удочки и болотные сапоги. Удивительно, что Иван, вычистив мой дом до нитки, оставил мне хоть какой-то след былых дедовских занятий. А может, это был намек: излишки забираем, а тебе вот средство пропитания. Слава богу, перед отъездом мне выдали отпускные все до копейки. Судя по ценам в столовой, сильно я здесь не поиздержусь, так что до удочек, может, дело не дойдет.
Глянув из двери чулана на бревна сруба, которые в сенях были ничем не задрапированы, я заметил в них несколько темных металлических скоб, по которым можно было вскарабкаться на чердак. Там оказалось довольно светло – вся крыша домика была покрыта дырками, пробитыми дождем и ветками, оторвавшимися во время ураганов с соседних тополей. Дед об этом знал, и под каждой дыркой стояло по тазику или миске. Осторожно ступая по доскам, плотно засыпанным опилками, я прошел до дальнего конца, где было небольшое окно. Под ним, попадая в пятно света только краем, лежал рисунок. Мой рисунок. Я вспомнил его так ясно, будто рисовал вчера. Толстым черным карандашом я отчеркнул линию горизонта, которая поделила лист надвое. В верхней половине летел похожий на огурец самолет, на крылах которого я изобразил кресты. Внизу, в увядающей траве бежали налево звери – все до единого бурундуки. Картина показалась мне незавершенной, и я дополнил ее набыченным танком, для которого нашлось место только справа. Хотя танк был сравнительно меньше бурундуков, получалось так, что он их гонит вперед, а самолет оказывает наступлению поддержку с воздуха.
Я здесь жил, подумалось мне, я все здесь знаю. Только по непонятной причине не могу это вспомнить. И тут острое, как боль, чувство неуверенности поразило меня: ведь если память такая нетвердая, что ей веры нет, может, и рисунок не мой? Вдруг на самом деле какой-то другой мальчик нарисовал это и спрятал от взрослых на чердаке? Я с опаской посмотрел на бурундуков: теперь они мне казались чужими и страшными. На самом деле это было не паническое бегство беспомощных зверюшек от танка, а наступление пехоты грызунов, имеющих в своем тылу мощное человеческое оружие.
Сидя на корточках в духоте чердака, я долго не мог прийти в себя. По моему лицу катился пот, глаза начинало пощипывать. Я взял рисунок и спустился вниз. Подумав минуту-другую, сунул его в сундук вместе с журналами «Огонек» – теперь я наполнил его пусть не телом убиенного змея, но моими живыми воспоминаниями. Этот момент, когда заглядываешь в детство и обнаруживаешь там зияние пустоты, никогда не забыть. Кто знает, тот понимает.
А вечером, когда я, усталый, закемарил на диване, кое-как прикрывшись курткой, пришел Иван. Он не стучался в дверь и даже не снял галоши – прошел прямо ко мне в комнату. Не знаю, долго ли он сидел: я выкарабкивался из снулого оцепенения не меньше получаса и все это время ощущал его присутствие. Иван меня изучал, как это пишут в романах, взглядом вивисектора. Я ни разу не видел живого вивисектора и не знаю, какой у него взгляд – возможно, тут имело место значительное сходство.
-- Просыпайся, Андрюша, – сказал Иван. Я сел на диване и подтянул куртку к подбородку. Сразу же обнажились полуистлевшие носки, которые я смущенно спрятал в складках диванной накидки.
-- Ты давно тут сидишь? – спросил я.
-- Минут пятнадцать.
Так, началось. То ли врет, то ли времени не чует. Но второе маловероятно. Я несколько скованно потянулся и бросил беглый взгляд в окно. Небо горело ослепительно алым, зажатое сверху чернотой туч, а снизу – чернотой земли.
-- Ты чего-то хотел? – поинтересовался я весьма нелюбезным тоном. Особенно меня раздражали галоши Ивана, выпачканные рыжей грязью с прилипшими к ней травинками. Прямо из огорода ко мне явился, злодей.
-- Мы с тобой днем не поговорили. Я подумал, нехорошо получилось.
-- Да нет, все в порядке. Мне некуда спешить.
-- Тогда ладно. Серьезный разговор отложим.
-- А он есть? – испуганно спросил я. Сон как рукой сняло.
-- Есть, – сказал Иван и задумчиво пожевал губами. – Ты дом на себя оформлять собираешься?
Я опешил. Почему-то я был уверен, что говорить мы должны о другом. Но взвесив все, я понял, что обсуждать бурундуков и танк не имело никакого практического смысла. Другое дело, собственность. Раньше у меня ничего своего не было, даже машины. Трусы и майки не считаем. А теперь, когда появилась возможность хоть чем-то единолично владеть, я приободрился. Стать ленд-лордом, завести овец и жену, тесто месящую.
-- Слушай, я правда хочу этим делом заняться. Но не знаю, с какого конца подойти. Наверно, нужны документы – завещание или дарственная, или что там еще?
-- Не бойся, я тебе помогу. Дед перед смертью все бумаги передал мне. Завтра принесу – посмотришь. Здесь, в Эммаусе, нотариуса нет, придется ехать в Николино.
-- Николино?
-- Районный центр. Там и магазины, и рынок, и нотариус есть.
-- Центр мира, – усмехнулся я, но Иван не обиделся.
-- Типа того. В общем, съездишь, он тебе картину прояснит.
-- Спасибо. Когда развяжусь, с меня пузырь.
-- Никаких пузырей, – строго, как учитель младших классов, сказал Иван и направился к двери.
Он на секунду задержался на пороге, словно раздумывая, стоит ли выкладывать главный вопрос или отложить его на потом. Потом повернулся ко мне, и на его круглом раскосом лице мелькнуло странное выражение – смесь жестокости и надежды. Или мне так показалось – теперь я ни в чем не был до конца уверен.
-- А скажи-ка мне, Андрюша, ты этот дом помнишь?
Мои ноги похолодели. Знакомые мурашки рванули вверх, на шею – на родину. Иван знал, что я не узнаю это место, что все воспоминания о жизни у деда мной безвозвратно утрачены. Когда он звонил мне в офис, уже тогда знал! Таким беспомощным существом, как я в ту минуту, чувствует себя наверно только инфузория-туфелька, покатывающаяся в лабораторной жидкости между пластинами микроскопа.
-- Нет, я ничего не помню, – ответил я тихо. – А почему?
Иван неопределенно пожал плечами. А потом вышел.
Я сидел и сидел. В окне показалась желтая, как кусок сыра, луна. Немеркнущие огни деревни не давали мне спать.

Спать на голодный желудок не просто тяжело – это пытка. Несколько раз принималась сниться колбаса, и я просыпался с жадно открытым, сухим ртом. Морочащие гастрономические сны перемежались забытьем, когда под глазами накапливается только темнота и никаких картинок. Я вставал и безуспешно искал воду – в доме ее, естественно, не было ни капли, а колонку или колодец я еще не присмотрел. Мне припомнился компот в столовой – и он, и горьковатый борщ, и даже омлет были мне теперь желанны, как далекие друзья. Под утро, когда стало пробирать прохладцей, я закутался в принесенное Иваном одеяло и уснул коротко и зло, чтобы увидеть самый необычный и яркий сон за последние годы.
Сначала меня просто макнуло в слепящее золото, которое было жарким и ласковым, как пуховик, в котором ты стоишь в коридоре, готовясь выйти на мороз. Я брел, ощущая собственное тело только как присутствие, и когда попытался понять, могу ли разглядеть руки, свет кончился, и я увидел два испуганных детских лица. Дети сидели в платяном шкафу буквально друг на друге и тяжело дышали трухой, нафталином и потом. Меня била дрожь, зубы лихорадочно клацали, и я испугался, что искрошу их и останусь беззубым, как рогатая улитка, на всю жизнь. Мальчик в синем шерстяном свитере произнес беззвучное «Пора!», открыл дверь шкафа, и я упал навзничь, потеряв на секунду сознание от жгучей боли. А когда очнулся, было уже десять утра, и отлежанные бока нещадно болели. В старом дедовском диване пружины были раздавлены по-разному, но одна, упрямая, по центру отказывалась подчиняться законам физики и износа материалов, поэтому целила своей верхушкой точно в хребет тому, кто попытается лечь. В данном случае – мне. Повертевшись перед зеркалом, я обнаружил на спине налившийся сиреневым цветом синяк, напоминающий по форме Австралию.
Я сел и зябко сжался в узел. Дом выстудился за ночь, и теперь требовалось немало сил, чтобы нагнать в него тепло с улицы. В окнах стояли двойные рамы, причем вторая была приколочена к проему гвоздями размером с долото. Я с хрустом встал с дивана, прошелся, разминая затекшие ноги, и побрел на крыльцо. Там на перекладине, где раньше лежал пиджак Ивана, грел бурую спину кот. Судя по виду, он был уже не молод и проверен в боях. Его чумазая морда была исполосована рубцами, левое ухо – оторвано, у живота болталась сухая прошлогодняя колючка. Я погладил его, и он тут же выгнулся, припадая к моей руке и тряся длинным жидким хвостом, на котором находилось его единственное богатство – клочок белой шерсти, как точка в конце предложения после длинных и коротких тире на спине. Кот был голоден, я тоже, и никто не хотел нам помочь.
Пока я был занят котом и припоминал, как Вера Павловна, свой золотой сон, над забором появился светлый лохматый загривок. Петя шел, посвистывая в такт шагам, и обмахивался сорванной травинкой.
-- Привет! – сказал он, подскакивая, чтобы я его уж точно разглядел.
Я кинулся открывать калитку. Живая душа! Проводник в путь еды! Петя радостно схватил меня за руку и спросил:
-- Как оно, холодно было ночью?
-- Да ничего, перезимовал, – сказал я и спустил пониже рукав, чтобы он не увидел мою руку, сплошь покрытую гусиной кожей.
-- Ты умеешь топить печь?
Как же мне не нравится отвечать «нет» на такие вопросы.
-- Знаешь, я никогда не пробовал, но думаю…
-- Понятно. Хочешь научу? – и Петя решительным образом снял галошу.
-- Стой, подожди. Покажи мне еще раз, где у вас столовая. Хочу позавтракать.
-- Да ладно, зачем тебе туда? Только деньги тратить, – сказал Петя неестественным голосом. – Давай лучше ко мне, я тебя покормлю.
-- А тебе не надо на работу? – спросил я, завязывая в спешке шнурки как попало.
-- Ну ты даешь! Сегодня же суббота, – Петя задумчиво посмотрел на кота и добавил сладко, как будто проглотил кусок маковой плюшки. – Баня.
В бане я еще ни разу не мылся, но слышал, что это процедура мучительная. Горячо, душно, опрело, смердит тленом и все бегают с шайками, полными кипятка. Но других вариантов здесь наверняка нет, а не будешь мыться – подцепишь блох.
-- Это, случайно, не твой? – кивнул я на кота, когда мы с Петей уже подходили к калитке.
-- Нет. Мой рыжий, а этот приходит и бьет его. Шпана, – мрачно сказал он и показал коту вялый, неубедительный кулак. Кот демонстративно задрал лапу и начал ее вылизывать от пятки до хвоста, глядя на нас зелеными прищуренными глазами.
-- Ладно, теперь мой будет. У вас тут есть магазин? Надо ему колбасы купить.
Ах, ядреная колбаса, выпрыгнула из сна живехонька.
-- Больно жирно ему колбасы, пусть мышей ловит, – пробурчал Петя. – А если еще хоть раз явится, я его лопатой.
Кот опустил вымытую ногу и поднял вторую.
Петин дом оказался недалеко от моего, хотя дойти дотуда было непросто. Мы пересекли один из ручьев, который был сегодня весь в крупных пузырях и пленке от стирального порошка и помоев, потом прошли небольшой заброшенный участок, пару переулков и оказались у сосновой посадки, которую сбоку обегала цепочка домов. В крайнем из них и проживал Петя – один, совсем один, как в бородатом анекдоте. Как я понял по намекам, родители разошлись сразу после его рождения. Был жуткий скандал, но жить вместе им казалось невмоготу. Вскоре мать упорхнула в город, и больше от нее вестей не было, а Петя остался с отцом, беспробудным алкоголиком, который в редкие минуты трезвости работал электриком в колхозе. Потом с ним что-то произошло, видимо, алкоголь и электричество нечаянно встретились в его организме, покончив с колебаниями от фазы к нулю, и Петя в сопливом возрасте остался сиротой. Эстафету подобрал дядя, безработный матерый алкоголик, который практиковал распитие денатурата и мелкий соседский грабеж. Его сажали, выпускали, наконец, и его не стало. Настал черед следующего дяди – тракториста, которого повалила та же болезнь, но, в отличие от своих братьев, он был умерен и аккуратен, поэтому продержался дольше – до Петиного шестнадцатилетия. А потом все же сошел на нет. История пьяных Форсайтов на том бесславно закончилась. Петю забрала к себе тетка, двоюродная сестра матери, но тут уже он и сам понял, что его воспитатели плохо кончают, и чтобы не брать грех на душу, погостил у нее несколько месяцев, а потом перебрался в свой собственный дом, просевший до земли от одиночества. Профессия к тому времени у Пети была, трактор работал исправно. От алкоголя же парень получил мощную прививку, и теперь не пил даже пиво.
Мне показалось странным совпадение наших историй: из его жизни сбежала мать, из моей – отец, а с остальными ничего хорошего не произошло. Как будто, приближаясь к людям, мы были способны без единого прикосновения рушить в прах их жизни. С такими талантами только идти топить корабли. Петю это, казалось бы, совсем не удручало: он был счастлив со своим трактором. Мне это было не под силу: мысли об отце, о потерянных людях были как резиновые жгутики, которые стягивают кожу предплечья. Вроде и не очень больно, а замечаешься, так совсем не чувствуешь. Но рука отекает, краснеет, синеет, а в финале она непременно отсыхает. И новую потом не отрастить.
У Пети дома было чисто. Когда я поинтересовался, в чем же секрет, он потупился и промямлил нечто вроде «само так как-то». Я понял, что к нему ходят и убираются. Почему-то подумалось, что это Неждана. Они ровесники, и хотя не похоже, что у них роман, девушка не будет драить чужой дом, в котором ей нет прока. В кухне стоял специфический запах – такой всегда бывает в старых домах, где жило не одно поколение людей, не любящих выбрасывать ненужные вещи. В шкафу, с виду прибранном и отмытом, могла бы вполне обнаружиться целая батарея липких банок со столетним вареньем из малины, а в нижних ящиках комода – кладбище ненужных мелочей: засаленных карт, шурупов, мелких лампочек, вырванных с мясом транзисторов, счетов, советских картинок с толсторукими жнецами, ключей, которые давно ни к чему не подходят, вязальных спиц, рыжих медицинских шлангов, наперстков, пластмассовых гребешков, ракушек, привезенных дядей Васей из Ялты, пробок с выжженной виноградной гроздью на боку, тусклых бусин, рваных кошельков, пепла и детских носовых платочков с Буратино.
Пока я вертелся на табурете, рассматривая обстановку, Петя деловито достал пельмени, разорвал зубами упаковку и решительно высыпал их все в кастрюлю. Потом сбегал за ковшиком, залил на четверть водой и с видом мастера поставил на плиту. В общем, на завтрак я ел твердый белесый продукт, состоящий в основном из сплавленного в единый ком теста, в котором время от времени встречалось затерявшееся мясо. Но объяснять Пете, как варить пельмени я не стал – судя по тому, что он с треском уплетал свою порцию, именно это блюдо было в его семье из одного человека коронным. Такого учить – только портить.
Одиночество Пети скрашивали животные. Кота я в этот визит так и не увидел, зато познакомился с собакой. Мне понадобились удобства, которые находились на дворе в шаткого вида сарайчике. Я шел к ним через чахлые ряды садовой клубники и засмотрелся на сороку, которая переминалась с ноги на ногу на мощном плодовом дереве – то ли яблоне, то ли груше. Птица была надутой, как будто проглотила яйцо, поэтому ей приходилось рулить хвостом, чтобы сохранять баланс. В общем, я шел беспечной походкой новосела, и тут вдруг из-за дровяной кучи показалось большое, безобразно лохматое существо размером с мотоцикл. Петя предупреждал, что у него в огороде на дежурстве Шарик, но я и представить себе не мог, что он будет такого размера в диаметре. Шарики просто обязаны быть маленькими псами с вздорным характером и кривыми лапками. Я бешено искал пути к отступлению, пока мощный защитник туалета угрожающе медленно надвигался на меня. Когда моя паника стала для него очевидной, он бросился вперед, выпятив челюсти, как Чужой. Я взвизгнул по-бабьи и ринулся от него опрометью, чувствуя, как наливаются свинцом сжавшиеся мышцы. Мне кажется, в своем спринте я перекрыл мировой рекорд, во всяком случае, остановить меня ничто не могло, разве что только дверь туалета, в которую я уперся. Отступать было некуда, я прижался спиной к доскам, и они вместе со мной вибрировали, как чуткий камертон. Шарик налетал с неизбежностью, и вдруг он дернулся назад, задохнулся и охрип, не дойдя пары сантиметров до моей ноги. Оказывается, все это время он был на цепи, которая позволяла ему спокойно гулять по огороду и заканчивалась там, где его охранные качества были не нужны. В самом деле, кто придет грабить сортир? Того, что в нем лежит, у людей и так в избытке.
Я был спасен, и туалет оказался теперь вдвойне кстати. И пока я читал в нем журнал, заботливо оставленный хозяином, чтобы скоротать вялые минуты досуга, ко мне пришла мысль, что проникнуть сюда намного легче, чем выбраться. Шарик потребует немедленной сатисфакции. Я видел через щель в двери, что он топчется по грядкам в ожидании моей обратной ходки. Цепь волочилась за ним, перекатывая комья земли и разбивая их в пыль.
Кричать Пете, чтобы он спас меня, было стыдно. Еще более стыдно, чем сознаться в неумении разжигать печь. Это все равно что при строе мальчишек из соседнего двора первый раз неуклюже забраться на велосипед, проехать, скрипя педалями и вихляясь из стороны в сторону, полметра и подбитым мессершмитом рухнуть на асфальт под гогот и свист. И уже с земли увидеть саблезубую ухмылку своего обидчика – Димки Кожанова, негодяя и грубияна, который, как говорит мама, все равно кончит тюрьмой.
Через десять минут я осторожно вышел из туалета, стараясь максимально распластаться по двери. Шарик уже был тут как тут: он стоял в метре от меня и истекал слюной. Хвост у него был поленом. Волчара! Этот дом – просто иллюстрация к опере «Петя и Волк», где я играю сомнительную роль пирожка. Шарик, устав ждать, когда я отлипну от спасительного туалета, прыгнул вперед, ошейник снова придушил его, и тогда он начал вертеться на месте, рыча, как зверь, которым, собственно говоря, и был. Лютые маленькие глазки, утопленные в шерсти, смотрели на меня не мигая. Я отчаялся, потерял над собой контроль и крикнул:
-- Петя!
Теперь, когда барьер был сломан, я смог перейти и к более крепким словам:
-- Помоги! Здесь Шарик!
Но это ситуации не объясняло, поэтому я конкретизировал:
-- А-а-а!!!
Петя выбежал из дома прямо без галош. Шарик повернул голову на звук и, радостно скуля, поспешил к хозяину. Тот взял его за ошейник и потащил в сарай, где тут же запер. Шарик выл, скреб дверь когтистой лапой, искренне недоумевая, за что наказан. Я выдохнул. Кажется, спасся.
-- Прости, Андрей, – сказал Петя с унылым видом. Он выглядел так, будто пытался извиниться всем лицом сразу. – Я забыл, что Шарик чужих не любит.
Ну, почему не любит? Все по-разному видят любовь. У него гастрономическое представление об этом светлом чувстве. Мы пошли в дом, и только там ко мне вернулось душевное равновесие.
-- Знаешь что, Петя, отведи-ка ты меня уже в магазин. Куплю еды побольше и буду осваивать собственный туалет. А к тебе теперь буду с сосиской в кармане ходить. Как Шарик к сосискам относится?
-- Не знаю, он их не пробовал, – сказал красный от стыда Петя. – Не корми его сосисками, он от них нюх потеряет.
-- Я думаю, это к лучшему. Будет хоть на нормальную собаку похож. Он что у тебя, волк?
-- Не знаю, мне его дядя с лесопилки привез. Они там грузили старое сено, а в нем сидел щенок. Мы решили оставить – наш Рекс тогда совсем ослеп. Мы все гадали, как же он в сено попал. Волков у нас никогда здесь не было, только лисы. Может, Шарик лиса?
-- Да, – сказал я, дивясь Петиной наивности. – Черно-бурая слоновая.
-- Такие разве бывают?
-- А то! Раз бывают волки, охраняющие туалет, почему бы им не водиться?
Петя грустно вздохнул, и мы наконец пошли в магазин.

Есть города, которые рассчитаны на приезжих – они похожи на большие отели, в которых все к твоим услугам. Банки, магазины, рестораны толпятся на всех углах, надеясь впятиться посильнее, чтобы пресыщенный близорукий турист их заметил. А есть населенные пункты, где новеньких не ждут: для более-менее приличного житья там нужно быть хорошо знакомым с местностью. Любая кочка здесь кинется тебе под ноги, чтобы ты споткнулся. Магазин замаскируется под конюшню, парикмахерская окажется за пятьдесят километров, а ближайший банкомат – на луне. Не знаю, как к другим, а ко мне Эммаус с первого часа был не очень-то расположен. И если бы не Петя, магазин бы я не нашел.
Это был обычный жилой дом, без вывесок и рекламных плакатов. За редкой изгородью прохаживались рыжие куры, недовольные текущим количеством земляных червей. Одна из них яростно копалась в клумбе, где доживала последние дни ботва тюльпана. Петя уверенно прошел во двор и засеменил вверх по лестнице. Он добрался до верха, оглянулся и, видя мою неуверенность, махнул рукой, мол, заходи, не трусь. Я переборол желание оставить галоши внизу и последовал за ним. Внутри магазина было просторно, в дальнем углу были свалены в кучу пустые дощатые коробки и несколько картонных, сложенных по швам. Из этого предбанника мы перешли в основную часть, и тут я увидел столько жителей Эммауса, что крякнул от удивления. Их было не меньше тридцати, и все они стояли теснейшим образом в густой и бугристой очереди. На нас сразу обратили внимания, и Петя принялся здороваться. Я только время от времени кивал и бормотал «асьте».
Есть такой известный анекдот советских времен. Женщина подбегает к огромной очереди и спрашивает, что выкинули. Мужик ей отвечает: «Кристи». Она спрашивает: «Это лучше драпа?», а он ей: «Не знаю, еще не пил». Я думал, что никому из ныне живущих эта шутка не покажется не то что смешной – понятной. Но здесь она бы непременно имела успех. Жители Эммауса брали все, что продавалось. В данном конкретном случае очередь топталась в ожидании хлеба – его вот-вот должны были привезти.
-- Ты постой здесь, – сказал Петя – а я за авоськой сбегаю. Мне десять буханок надо.
-- А куда тебе столько? – поинтересовался я.
-- У тети поросенок – ему!
-- Ты же говорил, у нее пчелы.
-- Одно другому не помеха, – добродушно заметил Петя и исчез за дверью.
Я остался один, если не считать толпу жителей Эммауса, которые пялились на меня, как на богомола. Вроде не очень экзотическое существо, но увидеть, что оно заползло к тебе на огород, немного жутко. Такого непременно сунут в ведро и начнут носить по соседям. Я сделал вид, что осматриваю магазин – единственным его украшением была липкая лента, которая свисала с потолка и собирала на себя пролетающих мух. Захоронение было явно переполнено, поэтому мухи потеряли страх божий и даже ползали по мертвым собратьям со здоровым энтузиазмом.
В голове очереди стояли корифеи поселка: две крепких старухи в пестрых ситцевых платьях и дед с кудрявой, как каракуль, бородой. Они о чем-то оживлено спорили, и дед для убедительности стучал палкой в пол, доски которого потихоньку поддавались. За прилавком шла приемка товара – молоденькая продавщица неземной, на мой вкус, красоты бегала за рабочими, которые деловито таскали ящики с хлебом. Она на ходу записывала количество принятого товара в накладную, то и дело поправляя белую форменную шапочку. У нее был по-детски пухлый рот и круглые галочьи глаза, сверкавшие из-под сплошной блестящей челки озорно и вызывающе. По магазину плыл упоительный запах свежего ржаного, еще горячего внутри, с хрустящей корочкой, в которую не терпится впиться зубами. И хотя я был не голоден, а все же от желания оказаться поближе к прилавку неожиданно для себя застонал. В моем воображении я уже обнимал юркую продавщицу одной рукой, а второй отправлял в рот разом полбуханки, наполняя ноздри влажным паром, исходящим от мякиша.
Очнулся я внезапно, на середине чьей-то фразы, обращенной ко мне.
-- … раз тебя здесь вижу.
Ко мне обращалась небольшая, сморщенная старушка в шерстяном пальто и чунях. Какой бы ни была жаркой погода, в любом месте найдется пара таких особей, закупоренных накрепко еще с декабря. Возможно, к ним однажды насмерть приросла зимняя шкура, и полинять уже не удалось.
-- А? – сказал я с видом совершеннейшего дурачка.
-- Я говорю, ты давно такой глухой сюда приехал? Первый раз тебя вижу.
Старушка оказалась не только мерзлявой, но еще и весьма наглой.
-- Вчера приехал, – коротко ответил я и попытался отвернуться к стене. Там на обоях были нарисованы причудливые завитушки.
-- К кому? К Ляпуновым?
-- А кто это такие? – поинтересовался я бесцветным голосом.
-- Не к ним, значит. А к кому тогда? К Шишкиным? К Пастуховым?
Мне вдруг подумалось, что тот водила, который чуть не уволок меня в Ватрушкино, приходится ей сыном – у нее была та же вымораживающая нутро манера ведения допроса. Так, сам не заметив, пропишешься к кому-нибудь из местных в троюродные внучатые зятья.
-- Я приехал к деду, только он уже умер.
Старушка на минуту замолчала, перебирая в голове свежих покойников.
-- Это к Лешке Писюку, что ли, которого в среду хоронили? Так у него и детей-то не было, только коза.
-- Нет, не к нему, – сказал я, припоминая материну девичью фамилию. – К Николаю Авдееву.
-- У нас таких не живет, – отрезала старушка. – Я тут всех знаю. Не живет.
-- Я и не говорил, что живет. Он умер.
-- Ну, значит, таких у нас не умирало. Если только он сам сюда помирать приехал.
-- Вообще-то у него здесь дом, – разозлился я. – Так что не всех вы здесь знаете.
К нашей беседе потихоньку начали прислушиваться. Молодая баба с ребенком лет трех обернулась и весело посмотрела на меня, раскрыв полные губы в широкой улыбке. К передним зубам у нее прилипла черная семечковая шелуха. Старик в неподпоясанной гимнастерке, стоявший впереди бабы, делал вид, что рассматривает воротник на наличие загрязнений, а сам подло оттопыривал ухо в мою сторону. Сзади кто-то прижался к моей спине толстым краем – то ли боком, то ли животом. Я в ужасе отпрянул и наскочил на склочную старушку.
-- Чего толкаешься, – сказала она бурчливо. – Живодер.
Началось, подумал я с тоской. Сейчас на меня набросятся и сожрут. Или просто оставят без хлеба, чтобы не брать на душу грех смертоубийства. Против бабулек нет приема, здесь даже лом бессилен.
-- Простите, – беззвучно произнес я, попятился и снова встретил спиной толстяка, хрипевшего от переизбытка чувств. Тот подался назад, а вместе с ним весь хвост очереди, который уже частично перекинулся на улицу. Позже, когда мы с Петей через час выбрались из этого огненного ада, оказалось, что люди стояли не только в предбаннике, но и по всей лестнице, а также частично по клумбам, изгнав оттуда кур.
Бабушка издала свистящий звук, как будто только что во рту у нее вскипел чайник, но ничего не сказала. Разговор завершился сам собой, и я получил несколько минут передышки, которые потратил на то, чтобы еще раз полюбоваться прекрасной продавщицей. Она уже закончила приемку товара и приступила к обслуживанию клиентов: старики деревни, стоявшие у самого прилавка, бодро грузили в авоськи какое-то невероятное количество хлеба – не меньше, чем по десять буханок каждый. Кучерявый дед взял пятнадцать и, пыхтя от натуги, направился к выходу. Матерчатая серая сумка, набитая доверху, скребла пол, пару буханок дед нес подмышкой. В очереди наметилось движение, и она еще больше уплотнилась, так что я снова был притиснут к старушке в чунях, теперь уже без возможности отходного маневра.
-- Где, ты сказал, живешь? – поинтересовалась она вполне светским тоном, как будто позабыла свои обиды.
-- У дедушки живу, – ответил я. – Который умер.
-- У пруда, что ли?
Что же это такое происходит? Опять требуют назвать место жительства. Помню, когда мне было три года, мама долго дрессировала меня, чтобы я без запинки говорил свою фамилию и адрес. Я понимал всю важность этой информации, но она не ложилась мне на ум – через день я снова ее забывал, и внушение приходилось повторять. В конце концов мамино терпение победило мою природную забывчивость, и я бездумно скороговоркой выдавал: Малая Морская, дом сто пять, квартира восемь. Пару раз я все же приходил в сопровождении добрых прохожих, подобравших меня в песочнице за несколько километров от дома.
-- Улицу я не знаю, могу только рассказать, как шел туда от трассы, – сказал я старушке, и она кивнула – мол, давай, послушаю. И я выдал ей все то же, что и Пете.
-- Понятно, у Паука живешь.
-- У кого?!
-- У Паука, – повторила старушка уверенно, как будто тут было нормальным делом состоять в родстве с тарантулом или птицеедом. – Дом синий, без наличников? Точно, значит, его.
-- А почему Паук?
-- Кто его знает? Прозвали, и все. Ты, значит, его внучок?
На этот вопрос у меня опять не нашлось ответа. Все-таки этот дед-птицеед мог быть только отцом матери – других вариантов нет. С папиной семьей мы потеряли контакт давно и безнадежно, и я вообще не уверен, что у меня сохранилась родня с той стороны. Может, папа был из детдома? А тут получалась несостыковка: если фамилия деда не Авдеев, тогда я не знаю, кто он такой. Во всяком случае, никакой связи между нами быть не могло. Пауков, к слову сказать, я всегда боялся, и не убивал только потому, что дождь будет. А дождь я не любил еще больше, чем пауков.
Чтобы старушка не напрягалась, я сделал неопределенный жест, который вроде бы подтверждал, что я паучий внук, и походя спросил:
-- Вы не знаете, случайно, его фамилию?
-- Оба на! – сказала бабушка, как настоящий пацан с района. – Забыл, как деда зовут? Ну ты и гусь!
Она широко открыла рот, намереваясь продолжить поношение громче, чтобы все слышали, какое тут безобразие творится, но я наклонился к ее уху и с чувством прошептал:
-- Не говорите никому. Я сам не знаю, почему не помню. Это не моя вина – это моя беда.
В эту минуту мне было уже все равно, что я был в ее глазах сначала живодером, а потом гусем, хотя одно явно исключает другое. Главное, спастись от толпы, которая не пощадит внука, забывшего дедушку. Старушка посмотрела на меня оценивающе, взвешивая на весах совести правдивость моих слов. И, не углядев тут никакой корысти, она вздохнула, как немолодой прокурор в конце затянувшегося процесса, и назидательно сказала:
-- Звали его Савелий Пантелеевич.
-- А фамилия?
-- Артамонов.
Боже мой, как из книги про коллективизацию! Такие имена и фамилии вымерли еще в пятидесятых годах вместе с теми, кто превращал деревню в большой цех по производству пищи. Получалось так, что Паук не мог быть мне родным дедушкой ни при каких обстоятельствах. Разве что только ошиблась работница загса и записала моей матери другого отца.
-- Ладно, спасибо, буду теперь знать, – сказал я старушке. Та сморщила губы и добавила:
-- Нехороший он был, Паук. Недобрый.
Начались милые соседские подробности. Наверняка, сейчас всплывет ветхая за давностью лет обида – или курами потравил молодые всходы маргариток, или украл пол-литровую банку с забора.
-- И чем же он был такой плохой? – раздраженно поинтересовался я.
-- А тем, что делами темными занимался. Разве хорошего человека Пауком назовут? Нет, ты слушай, слушай меня, не отворачивайся. Говорят, он человека убил и во дворе своем закопал. Ты поищи, как время будет. Возьми лопату, и поищи. Много интересного о Пауке узнаешь.
Мне стало холодно и неприятно – как на экскурсии на мясной завод, когда нас запустили в холодильную камеру, где на крючках висели свиные туши. После этого я месяц отказывался есть колбасу, а потом меня все же отпустило.
-- Доказательства есть? – спросил я.
-- Ага! Какие такие доказательства? Убил человека – вот и все доказательства. Люди зря говорить не станут.
-- Люди только и делают, что зря говорят. Нельзя же так огульно обвинять человека в преступлении. За это, между прочим, тоже положена статья.
Старушка в страхе прижала ладонь ко рту и больше со мной не разговаривала. Через полчаса мы в мрачном молчании, как в составе похоронной процессии, добрались до веселой, цветущей продавщицы, которая являла собой живую жизнь среди обломков памяти и дурных слухов.

Когда я уже готовился заговорить с дамой своего сердца, суетившейся за прилавком, в магазин ворвался красный, как вареный рак, Петя. Он был весь в поту, тяжело, захлебываясь дышал, в руке у него было две растянутых авоськи, к одной из которых было криво и беспомощно пришито трикотажное яблоко, вырезанное, надо полагать, из пришедшей в негодность кофты. Петя подскочил к прилавку, отодвинув меня от него локтем, и сказал:
-- Маша, мне семь ржаных, два батона, упаковку спичек и «Приму-Ностальгию» десять пачек.
Удивительно, как он по дороге не растерял все эти цифры. Так ведь можно купить девять батонов, шесть упаковок спичек, один ржаной и семь «Прим» – просто потому, что набор продуктов важнее их количества. Но Петя ничего не перепутал, донес груз ценных знаний до магазина и теперь деловито копался в треснувшем кошельке из кожзама. Продавщица Маша сновала туда-сюда, собирая заказ. Она вся насквозь была хороша, но ее слегка портили пластиковые шлепки, набившие пятки до красноты. Когда Петя расплатился, к делу приступил я:
-- Девушка, вам еще никто сегодня не говорил, что вы прекрасны? Отлично, буду первый!
Очередь за моей спиной гневно ахнула.
-- Ты куда пришел, кобель? – крикнул кто-то. – На ****ки?
Так я познакомился с местным фольклором. Что ж, романтику придется отложить, приступаем к прозе жизни.
-- Мне пять банок тушенки, два ржаных, пачку соли, чай в пакетиках, рафинад, килограмм карамелек – да, вот тех, со смородиной – и большую шоколадку.
-- Все за хлебом стоят, а он тут шоколадки берет, – угрюмо сказал толстяк за моей спиной.
-- В чем проблема? – ответил я, и мои кулаки сами собой сжались. – Хочу и беру, я не на диете.
-- Тише, тише, – сказал Петя. – Не надо. Дядя Вася, мы сейчас быстренько, и уйдем.
-- Как же. Она теперь час все это будет искать. А мне еще воду носить и затоплять. Т-туристы!
Я уже хотел ему напомнить, что в его положении физическая активность будет не лишней и постоять часок-другой на ногах крайне полезно, но продавщица Маша уже вытаскивала из стопки на витрине шоколадку, последнюю деталь моего заказа.
-- Сколько с меня?
-- Четыреста семьдесят два рубля пятнадцать копеек, – сказала она, глядя на счеты. Как и положено всем деревенским магазинам, здесь расчет велся по старинке. Счеты были древними, подкопченными с боков, прутики, по которым скользили замусоленные костяшки, прогнулись. Но Машины пальцы ловко гоняли десятки и сотни вправо и влево, и грех был бы поселить здесь бездушный калькулятор.
Я расплатился, быстро покидал продукты в одну из Петиных авосек, а шоколадку протянул продавщице.
-- Это вам!
Она вспыхнула до корней волос и начала отказываться.
-- Бери, дура, раз дают! – крикнул все тот же надтреснутый баритон. Не иначе как, глас народа. Маша взяла шоколадку и поспешно сунула ее под прилавок. Мы с Петей отправились домой.
Я видел, что Петя недоволен моим поведением, но на критику не решается.
-- Давай, говори, что думаешь, – потребовал я.
-- Не надо было так, – сказал он грустно. – Ее теперь затыркают, и тебе прохода не дадут. У нас здесь так не принято.
-- Не принято дарить шоколадки красивым девушкам?
-- Ну, не при всех же. Будут говорить, что ты с ней гуляешь. Может быть, даже … – Петя замолчал.
-- Спишь? – спросил я ехидно и зло, срывая голову желтому цветку, который рос у дороги. – А знаешь, мне все равно. Пусть говорят, я их не боюсь.
-- Тебе-то, может, и все равно, а ей?
Подколол. Действительно, каждое действие рождает противодействие. За любую покупку надо платить. Получалось, что Машу я обидел, да притом еще прилюдно. Делать нечего, как свечереет, пойду извиняться. Насколько мне известно, в деревне в сумерках жизнь замирает, а магазин закрывается около восьми, так что я прокрадусь туда незамеченным и принесу цветы и свои извинения. Заодно и поговорю с Машей, что будет не лишено приятности.
-- Петя, я все понял. Больше не буду, – сказал я извиняющимся тоном. – Она такая красивая, я не удержался.
-- Не знаю, чего красивого ты в ней нашел. Машка как Машка. Обыкновенная.
Да уж, небось, никакого сравнения с Нежданой. Впрочем, кому и кобыла невеста, подумал я, а вслух сказал:
-- А где она живет, такая обыкновенная?
-- В Москве, – ответил Петя, показав рукой в сторону ручья.
Ага, семьсот километров туда, семьсот – обратно, и все ради того чтобы оттрубить двенадцатичасовую смену в магазине Эммауса.
-- Ты бредишь, – сказал я. – Быть того не может.
-- Я не про ту Москву говорил, – рассмеялся Петя. – У нас здесь своя.
Конечно, как я раньше не догадался! Здесь все должно быть свое – и Москва, и Магадан, и Эрмитаж, и Ярмарка, и Сибирский тракт, и священное море Байкал – глубокое и разливанное.
Выяснилось, что в конце семидесятых в район попали шальные нефтяные деньги, на которые приняли решение строить доступное жилье. Доступ туда был только через ударную работу в колхозе, но людей это не смущало. Предстояло выстроить несколько многоэтажек со всеми удобствами, и люди готовы были биться за городской образ жизни до последней капли крови. По проекту домов должно было быть десять, выстроили ровно половину. Оставшихся денег хватило только на водопровод, а водоотведение и канализацию сделали методом простым и традиционным – все в подвал. Сточная вода, бурлившая под домом, многие годы искала себе выхода, пока наконец не пробила дыры в стенах. Потоки из пяти домов объединились в одно русло, которое уводило страшную жижу строго на запад, к реке. Люди стремительно побежали из квартир в свои деревянные дома, где удобств было меньше, но можно было хотя бы не дышать миазмами. А некоторые все же остались – в том числе родители Маши, дом которых сгорел, потому что в нем нес неусыпное дежурство дядя-алкоголик. Видимо, в Эммаусе имела место некоторая закономерность – каждому человеку полагался в довесок пьющий брат, которому, чтобы он не чувствовал себя ущербным, доверяли что-нибудь важное – вождение трактора, воспитание ребенка или охрану дома.
Поймав себя на том, что злюсь на весь Эммаус, я понял, что надо как можно быстрее поговорить с Иваном. Мне хотелось понять, для чего я здесь, иначе меня разорвет от гнева в клочки. Все здесь казалось малоприятным – люди, вещи, дома, обычаи. Мне не было места в этом мире, где бетонные коробки, отрезанные от большой земли сточными водами, называют Москвой, где подарить девушке шоколадку – преступление, где детский рисунок становится ночным кошмаром. Мне хотелось убежать обратно в город, и даже рутина, в которой я вертелся круглые сутки, представлялась курортной и целительной.
Петя проводил меня домой и пообещал, что зайдет за мной в пять, когда баня будет готова. Он настаивал на том, чтобы я непременно помылся, потому что без этого жизнь не в радость. Мне не очень хотелось лезть в пар и пекло, но я понял, что иначе почувствовать Эммаус всей кожей не получится. На радостях Петя сказал, что даст мне даже отдельное полотенце и мочалку, хотя здесь принято иметь одну на всех. Он забрал свою авоську и ускакал к тетке, которая уже заждалась хлеба. Точнее не она, а поросенок, замурованный в сарае рядом с ульями, в которых живут мрачные медоносные пчелы.
Кот дожидался меня на крыльце. Он устроился на черном резиновом коврике, который нагрелся от солнца, как сковорода. Но кот, простуженный за зиму, был рад любому теплу, даже избыточному. Он лежал на спине, закрутив хвост на живот и скрючив лапки.
Я вошел в дом и разложил на столе добытую еду. Негусто, негусто – хватит максимум на два дня. А холодная тушенка вообще гадость та еще. Я достал из чемодана консервный нож и вскрыл банку: там, под лавровым листом, был толстый слой желтоватого жира, который я решил отдать коту. Докопавшись до мяса, я с наслаждением положил его кусками на краюху хлеба и проглотил не жуя. Следующий бутерброд пошел медленнее, а на третий меня не хватило. Я понял, что сыт, и остатки, пока не прокисли, надо отдать моему новому соседу. Когда я вышел на крыльцо, кот по-прежнему был там и даже не поменял позы. Я поставил перед ним банку и тщательно перемешал содержимое палочкой. Кот открыл один глаз, вскочил на ноги и бросился к еде. Он ел так жадно, что я боялся, подавится. И хотя я не делал попыток отнять у него банку, кот жутко рычал и поминутно огладывался на меня. Я решил оставить его наедине с кайфом, и ушел в дом. До пяти оставалось еще три часа, которые некуда было деть.
О, эти долгие, долгие часы в Эммаусе!

На недоступной высоте с криком носились ласточки, я с лавки утомленно наблюдал за их виражами. Представляю, какая там в поднебесье происходит резня: только успокоились комары, что холода больше не будет, только полетели ближе к солнцу с научным интересом, как вдруг на них набросились маневренные черно-белые хищники и начали выхватывать из стройных рядов самые ученые экземпляры. Кот сидел рядом со мной и тоже лениво следил за этой кутерьмой: добраться до ласточки все равно нереально, а посмотреть – внушает сытость. С консервами он расправился в мгновение ока, и теперь опять ждал подачки. Но мне и самому было мало – слишком велик риск не попасть второй раз в магазин. Или закроется в неурочное время, или заплутаю.
В пять пятнадцать по моим часам пришел Петя – напружиненный и активный, каким не был утром.
-- Пойдем, – сказал он – быстрее!
-- А что такое? Куда спешить?
-- Мыться хочу.
Соответственно, в баню мы не шли, а летели, и на ходу я ртом поймал муху. То есть не поймал, она сама в меня забралась, пока я делал судорожный вдох. Я отплевывался, а Петя нетерпеливо подпрыгивал рядом.
-- Баня у тебя жаркая? – спросил я, утирая рот полой рубашки.
-- Ага, зверь! Я топлю докрасна, а градусника у меня там нет – лопнет. Один раз я рукой задел гвоздик, где мочалки висели, ожог остался. Хочешь, покажу?
-- Нет, спасибо, – поморщился я. – Зачем топить на убой? Чтобы помыться, хватит и чуть-чуть. Или у вас такая традиция – вариться заживо в кипятке?
-- Ты ничего не понимаешь. Приятнее, когда жара. Выйдешь потом из бани – рай.
Ну ладно, посмотрим на рай. Там я еще тоже пока не побывал. Главное, оттуда вернуться, пока не приняли за своего.
Всю наивность Пети я оценил, когда он предложил мне пойти попариться вдвоем. Он искренне не понимал, почему я смотрю на него с таким ужасом, потом пожал плечами, сунул мне в руки веник и чистое полотенце и скрылся в предбаннике. Сидя на лавке в ожидании своей очереди, я понял, что, наверно, обидел его. Но привычка к одиночеству победила: мне трудно было представить, что когда я буду орудовать мочалкой, кто-то посторонний, лишний телу, станет наблюдать за мной. Один раз, в самом начале моей работы в фирме, коллеги позвали меня в сауну. Тогда оказалось, что воскресенье у меня занято заклеиванием окон на осень, и все пошли без меня. Потом рассказывали, что было весело пихать друг друга в небольшой бассейн, в который выходили двери большинства саун. А я был просто рад, что отказался.
Когда Петя вышел, он весь дышал паром. На его лице блуждала блаженная глуповатая улыбка. Шаркая сланцами, он брел в сторону дома, легонько отклоняясь от дорожки то к грядке с клубникой, то к кустам крыжовника. Наглухо привязанный к будке пес тихо скулил ему вслед, тыкаясь носом в пустую миску. В предбаннике было темно, сыро, всюду лежали растрепанные веники, местами совершенно лысые, избитые, как будто в баню периодически водили твердого слона и с силой охаживали его по бокам. Я робко разделся, сложил белье кучкой на стуле и долго не решался войти в пекло. Больше всего я боялся увидеть огненно-красные стены, которые начнут плавить мои кости и плоть, а волосы мигом скрутят в узлы и поджарят. Так, наверно, чувствует себя пирог до того, как его сунут в духовку.
В бане действительно оказалось томно, но большим шоком было не это – все стены были равномерно черны от сажи, и этот слой, как я понял, отковырнув корку, был не меньше сантиметра толщиной. Мне предстояло мыться в большом куске угля, и я уже не надеялся выйти оттуда чистым. Стоять приходилось согнувшись, эмалированный таз с отбитым дном, законопаченный крашеными тряпками, соскальзывал с полога. Я целую вечность возился, пока наконец смог вымыть голову и нижнюю часть тела. К мытью верхней я приступил, помолясь, лишь в конце: займешься мытьем руки, зазеваешься – заденешь потолок плечом, а пока драишь плечо, непременно кистью провезешь по балке. И снова весь как шахтер в забое. Едкий пот капал мне в глаза, и я ужом вертелся, чтобы быстрее развязаться с банной процедурой и при этом сохранить человеческий облик.
А выйдя, я тоже увидел Рай – прохладный, немаркий, пахнущий прелой листвой, мхом и воском. Я сидел на стуле, покрытом колючим обрезком ковра, и с каждой минутой меня все сильней разватрушивало. Я тяжко встал, нацепил кое-как несвежую одежду и двинул в дом, где надеялся выискать свободный лежак. Петя за то время, что я провел в бане, пришел в себя и поставил чайник. Когда я, полуживой, появился на кухне, он прихлебывал чай из блюдечка, как кустодиевская купчиха. Для большего сходства он запихал за щеку карамель. По гладкой чайной поверхности от его дыхания бежала рябь, и у бортов скапливались пузырьки, предвещавшие по примете деньги. Петя усердно набулькивал себе миллион.
-- С легким паром! – сказал он и похлопал по табуретке рядом с собой.
Я вяло откликнулся и сел, куда он мне велел, без возражений. Как ни странно, истома отошла с первым глотком чая, и я был уже почти благодарен Пете за эту пыточную баню.
-- Мне надо сходить в магазин к Маше и извиниться, – произнес я между двух больших глотков, которые обожгли мне горло. – Как ты думаешь, она еще там?
-- Лучше подождать до понедельника. Сегодня у всех баня, магазин закроется раньше, а завтра вообще выходной. Только в понедельник тебе надо будет идти самому – я на работу. Не потеряешься?
-- Не знаю, – сказал я в унынии. Если Петя будет усиленно работать, а Иван не появится, так я здесь захвораю с тоски. Глядя на мое поникшее разом лицо, Петя рассмеялся, и мне стало чуть легче, оттого что это хотя бы ему смешно.
-- Я тебе карту нарисую, – сказал Петя и хлопнул меня по плечу. – Бери конфеты, они со смородиной.
-- У меня дома такие же, – пробурчал я, но все же взял.
И тут, к немалому моему удивлению, кто-то шмякнул входной дверью и тяжелой поступью направился в кухню. Через пару секунд на пороге нарисовался Иван. Наверно, в таких маленьких поселках естественно, что все друг с другом знакомы или вообще родня, но привыкнуть к этому было непросто. И еще странно, что здесь не принято стучать. А вдруг человек расслабился и сидит без трусов? Или беспечно читает Шопенгауэра, пока никто не видит?
И, конечно, первым вопросом Ивана было:
-- Ты что здесь делаешь?
-- Э-э, – ответил я, давясь конфеткой и роняя фантик.
Иван подскочил ко мне, силой поднял на ноги и посмотрел мне в глаза, как альфа самец, готовый растоптать омега самца.
-- Как ты нашел Петьку? Чего заткнулся? Говори, мать твою! Вспомнил?
Он тряхнул меня, и табуретка отлетела к печи. Мои мышцы были после бани резиновыми и толстыми, в них скопилась не отжатая вода, и единственное, что я смог сделать, это мотнуться посильней и упасть всей тушей на ногу Ивану. Петя с любопытством наблюдал за происходящим, не делая попыток вмешаться. Вот они, друзья-однодневки! Наконец Иван, которому было ничуть не больно, отпустил меня и сел на Петино место.
-- Эй, язык проглотил? – сказал он, а потом повернулся к Пете. – Тащи стул.
Парень убежал в комнату. Я потрогал руками горло, которое инстинктивно сжалось и не пропускало воздух, и сказал неожиданно для себя обиженным и капризным тоном:
-- А ты чего сразу за грудки? Я ничего плохого не делал.
-- Да, – сказал вернувшийся со стулом Петя. – Мы помылись, а теперь пьем чай.
-- Когда вы успели повстречаться? – спросил Иван голосом математика, отнимающего на контрольной шпаргалку.
-- В столовой, – опередил меня Петя. Он решил взять на себя всю ответственность, мужественный ребенок.
-- И что ты делал в столовой? – продолжил все тем же тоном Иван, и мне вдруг решительно надоела эта игра.
-- Я там ел! Что еще можно делать в столовой? Предаваться воспоминаниям? Я понятия не имею, чего ты от меня добиваешься – думаю, ты и сам не знаешь. Может, тебе просто скучно. Зачем этот допрос? Давай я расскажу все, как было. Я пошел в столовую – кстати, борщ отвратительный – встретил там Петю. Утром он проводил меня в магазин и пригласил в баню. Я вымылся – видишь, чистый сижу, как на иконе. Ты доволен? Сны рассказать или передать в письменной форме?
Пока я все это говорил, Иван молчал, поджав губы, а Петя делал мне какие-то странные знаки глазами – особенно он заерзал на слове «борщ». Возможно, он с Иваном общался дольше и поэтому ему известны все фиксации этого маньяка – вдруг спусковым механизмом является образ свеклы, и сейчас он на меня опять кинется и задушит насовсем?
-- И чем тебе не угодил борщ? – угрюмо сказал Иван, пододвигаясь со стулом на угрожающе близкое расстояние. Он сжал кулаки, и в них, внутри, хрустнули хрящики.
-- Вкусный, вкусный! – лепетал Петя на грани слышимости.
-- Он был кислый. И без пампушек, – сказал я, ерзая на табурете. Вот уж что не готов обсуждать, так это рецептуру борща. Я в ней ничего не смыслю.
Похоже, ответ был неправильный.
-- Ты погляди на него, – обернулся к Пете Иван. – Приехал, критику наводит. А Нежданка старалась, ночь не спала. Она по этим борщам специалистка.
И тут я понял, что Иван, хотя и в несколько извращенной манере, – шутит. От сердца отлегло, и впервые за долгое время в грудь проник полновесный вздох.
Мне предстояло узнать, как тесен мир – по сути, противореча Галилею, он был плоским и покоился на спинах животных, прилипших друг к другу за столько-то лет. Петя оказался двоюродным братом Ивана со стороны отца, их связывало общее детство и долгая дружба. Некоторую часть времени они прожили под одной крышей: дядей-алкоголиком, приютившим сироту, оказался Иванов отец по прозвищу Леший. Второй любопытный факт всплыл в разговоре чуть позже: Неждана, вот сюрприз, приходилась Ивану родной сестрой, а Пете, получается, двоюродной, и к красивой любви, зарождение которой я небрежно подсмотрел, примешался атональный мотив инцеста.
-- Прости, не хотел обидеть твою сестру и тем более ее борща, – сказал я Ивану. – А без Пети я бы здесь совсем пропал. У вас даже на одной улице можно запутаться. Своих же следов не найти.
-- Ничего, привыкнешь, – ответил Иван. – Мало-помалу.
И поскольку время было уже позднее, мы вместе поднялись и пошли домой, оставив Петю с пустым чайником. Мы долго шли по разные стороны канавы, делившей грунтовку на две кривоватые половины: я ждал, что Иван подыщет какие-нибудь слова, желательно информативные. А он не знал, наверно, как начать.
-- Ты уже, конечно, понял, что я позвал тебя сюда не просто так? – сказал он почти утвердительно.
Приятно, когда верят в твою догадливость. Поймав его взгляд, я решительно кивнул.
-- Не замечал никогда, что не все помнишь? Или быстро забываешь вчерашний день?
-- Раньше мне это в голову не приходило. Но с тех пор как я здесь, что-то происходит, – сказал я, чувствуя нелепый страх от своей откровенности. – У меня память как будто не вся, а кусками. Здесь – помню, а тут нет. И, правда, мне кажется, я не был в Эммаусе. Мне здесь ничего не знакомо.
-- Ты и Петьку не вспомнил? – удивленно и весело поинтересовался Иван.
-- Нет, я его первый раз увидел в столовой. Готов биться об заклад.
-- Не бейся – проиграешь. Мы же все детьми были, изменились. Хорошо, что я его предупредил, что ты приедешь. Он тебя перехватил и в оборот взял, а мне ничего не сказал. Петька такой – скрытный парень.
-- А мне кажется, нет.
-- Сам знаешь, что делать, когда кажется. Сложный Петька человек, ты уж мне поверь.
Петя, значит, сложный, а дедушка мой – вообще Паук. И притом очень плохой. Все здесь в Эммаусе двойное – с виду лужайка, внутри пруд. Простые люди обретают загадочность, влюбленные оказываются родственниками, а дедушки на досуге плетут паутины, поедая насекомых и выбрасывая на помойку пустые хитиновые оболочки.
-- Ладно, пускай сложный, он все-таки твой брат, а не мой. Я подумал, ты меня позвал сюда от скуки, но гляжу, здесь и без меня тень на плетень наводить умеют. Тогда зачем? Что ты хочешь, не пойму. Хватит уже тянуть из меня жилы, давай.
Иван остановился и сломал ветку бузины, которая впрыснула в воздух капли дурманящего горького сока.
-- Не могу я так сразу, решиться надо. Ты здесь считай что новый, довериться тебе сложно. Ты когда-нибудь рисковал по-крупному?
-- Никогда, – сказал я, покопавшись в своей сухой и скудной памяти. – Я не азартный. Карты вообще не люблю.
-- Я не о картах. Дело серьезное. Оно касается моего отца.
-- Алкоголика? – ляпнул я и осекся.
-- Кто тебе сказал? – бросил он на меня быстрый взгляд. – Петька? Петька знает только то, что ему рассказали. А отец не пил – по праздникам не считается.
Про себя я подумал, что по праздникам можно так задувать, что мало не покажется никому. Хотя, конечно, прежде чем называть человека алкоголиком, надо к нему присмотреться. Только профессионал увидит разницу между безнадежным больным и краснощеким деревенским бонвиваном.
-- И что с ним тогда произошло? – поинтересовался я.
-- Его убили. Доказать я этого пока не могу. Без твоей помощи.
-- А я не помню никакого убийства. И криминальную хронику не смотрю.
-- В том-то, Андрюша, и загвоздка, что ты не помнишь, а придется. Я прошу тебя мне помочь.
-- Что я должен сделать?
-- Просто вспомнить.
-- Вспомнить все? – залихватски поинтересовался я.
-- Меня интересует только отец. Но если хочешь все, будет все. Прошу тебя, пожалуйста, – тут Иван развернулся ко мне, и я понял, что он не шутит. – Помоги!
Я в растерянности бросился к своей калитке, ошарашенный поворотом событий. Приехать в деревню на отдых, и оказаться в детективном романе – каково! Да еще с амнезией и инцестом: похоже, сценарий с моим участием пишет ностальгирующий мексиканец.
-- Я подумаю, – сказал я, просачиваясь в дверь. Вид у Ивана был довольно несчастный.
Пусть пострадает. Страдание, как пишут классики, душеспасительно, а еще очень соответствует жанру. А я пока приведу в порядок разлетающиеся мысли, в которых не было ни одной, которую можно было бы положить в основу дальнейших умозаключений. Я плыл по неизвестности в утлой лодке, а надо мной в прохладной углубляющейся синеве заканчивали трапезу ласточки.

Я никогда не жаловался на память: в школе на перемене я залпом выучивал формулы с десяти страниц учебника, в том числе и те, где были косинусы. В институте мне было достаточно дня, чтобы задолбить наизусть конспект, отнятый у старосты. В сущности, я гордился своей памятью – она позволяла мне ошарашить собеседника пространным цитированием классики или маршруточных песен. Иногда куски теста, набившиеся в голову за день, смешивались в полосу бормотания, когда я погружался в ночную дрему. Мой организм откашливал их всю ночь, и я утром я просыпался чистый, как истертый ластиком лист. Считая это даром небес, я никогда не задумывался, что упускаю что-то важное. А выходило так, что незаметно вместе с лишней информацией я стер свое прошлое без следа. Если я раньше был в Эммаусе, как я мог забыть его?
Вторая волна страха накатила на меня после первых петухов, когда я попытался вправить острую пружину обратно в диван. Мне всегда казалось забавным, что я такой книжный червь: в отличие от многих, с первых же страниц книги я полностью забывался, погружаясь в художественный гипноз. А сейчас мне вдруг с пугающей ясностью увиделось, что я осознаю себя живым только с момента, когда я сказал: «Сначала я должен рассказать о вокзале». Я начался с этой фразы как будто заново, и вся городская жизнь для меня была покрыта непроницаемым туманом. Я мог припомнить лишь куски биографии, имевшие неличное или не сильно личное значение.
Может, конечно, моя память связана с местом: приезжая в Эммаус, я становлюсь его частью и забываю городской мир. И наоборот: уехав из Эммауса, я на долгие годы лишился памяти о нем. Получается, что воспоминания не лежат в голове, как на складе, готовые к отгрузке в любой удобный момент. Они находятся в тех местах, где были рождены, и я, приехав сюда, должен собрать их по крошке в картину собственного детства. Весь мой опыт подсказывал, что такого не может быть, что я чем-то болен, и мне надо срочно лечиться, пока я не превратился в овощ. Кто его знает, какая болезнь провоцирует беспамятство – шизофрения, Альцгеймер, свинка, ветрянка, коклюш? Или я подцепил вирус, который поедает не кровяные тельца или лимфоциты, а нити воспоминаний – и если не остановить этот процесс, никакая вакцина не поможет. А может, моя жизнь была такова, что стоило ее просто забыть и переписать начисто? Что в ней было ценного и примечательного до сих пор?
Нельзя, нельзя себя жалеть, надо сосредоточиться. Прошло пятнадцать лет с того момента, как я был здесь – за это время полностью обновляются все системы организма. У меня в теле не осталось ни одной клетки, которая бы это помнила. Возможно, последнюю я сегодня оттер мочалкой в бане, и она утекла вместе с мыльной водой в топкий грунт. Я должен напрячься и припомнить Ивана и Петю маленькими – одного десятилетним, а другого трехлетним мальчиком. Скорее всего, с Нежданой я тоже знаком, хотя в том возрасте мог и проигнорировать девчонку. Считалось, что они только портят все игры – так ведь и правда бывает до той поры, пока игры не становятся возможны только с ними. Хотя кто же тогда показывал мне кукурузных куколок с пегими волосами? Больше некому, точно Неждана.
В этом надо было разобраться, как следует. Я достал из чемодана блокнот и карандаш – пока рылся в вещах, обнаружилась книга, которую я, к счастью, все же положил на самое дно. Будет чем заполнить долгие паузы между визитами братьев. Но сейчас книгу – в сторону, листок – на стол. Итак, мы имеем на сегодняшний момент следующую картину. Пятнадцать лет назад в Эммаусе состояли как минимум в знакомстве, а то и в родстве Савелий Артамонов по прозвищу Паук и отец Ивана, не знаю, как зовут, по прозвищу Леший – о нем также известно, что он употреблял алкоголь и сидел в тюрьме за кражи по мелочи, но эту информацию надо перепроверить, потому что Петя – ненадежный источник. Еще был Петин отец, который умер примерно в это же время, плюс-минус год – здесь можно не расспрашивать никого и просто сходить на кладбище. Хотя нет, я не знаю фамилию, а спрашивать теперь неловко. Последнего участника игры – дядю, который довел Петю до шестнадцатилетнего порога и там бросил – я приписал сбоку. Не знаю, насколько важна эта информация. Трое из получившегося списка – братья, а вот мой дед явно не из их поколения, и как он с ними связан, загадка. В любом случае, меня не отпускало чувство, что картина покамест неполна – кого-то не хватало, он не здесь, и мы его ждем. Звуки имени вертелись на кончике языка, зудели в губах. Я закрыл глаза, и из бездны моей памяти выплыло имя – Марик.
Мне надо увидеть Марика, но кто он такой? И вообще, что это за имя, сокращение от Марата? Я несколько раз произнес его вслух, словно заклиная призрак, и мне открылось лицо, а потом и весь портрет: я вспомнил худосочного мальчика со смешными, оттопыренными ушами. Я увидел его у колонки, под деревом: он стоял в тени, и на нем была полосатая футболка. Марик неуверенно улыбался, его глаза были отчаянно синие, как у Пети. Единственный, кого я вспомнил. Потому что – и это знание пронзило меня, как игла – мы были друзья. Мой друг Марик, мой друг!
Получалось, что в эту историю с Эммаусом были вовлечены три поколения: старшее – дед, среднее – отцы Пети и Ивана и младшее – мы, дети прошлого, забывшие друг друга, как неудачники из книги Кинга. С минуту я бездумно смотрел на оконное стекло, в середине которого была выпуклая завитушка, смешивавшая ночную тьму и комнатный свет. Информации теперь было хоть отбавляй, можно не мучать себя и не припоминать больше ничего, только одна вещь не вписывалась в эту картину – как среди всей этой семейной истории образовалось убийство? Людям, которые живут на грани нескончаемой голоштанной бедности, нечего делить. Женщину? Пару курдючных баранов? Батон? Вчерашний день?
Надо рассуждать логически: за что бы я убил человека? Это только кажется, что жизнь хрупка, но школьные драки показали, что даже поцарапать противнику шкуру нелегкое дело. Крепко сжатый кулак входит в живот, как в кисель, и разжимается от чужой боли. И вот уже все желание изметелить дурака проходит, и ты тащишь его вверх за воротник, нитки трещат, с выбитого паркета поднимается натоптанная пыль. Вы вместе идете в класс, пихая друг друга щетинистыми, как палки, локтями. А чтобы убить, надо невероятно сильно озвереть. Наверно, я бы смог это сделать, будь я на войне.
Вот, представим, я под Курском, лежу в каске в окопе. На нас прут танки, и орудия бьют по ним прицельно в корпус. Ближайший танк подстрелен и дымится, но из-за его спины показывается второй – его броня нетронута, он слишком близко. Его черные гусеницы рвут жухлую траву с корнем. Тогда я выбегаю с криком из окопа и бросаю гранату, не целясь. Она летит, раздается взрыв. Я лежу ничком, и комья земли падают мне на спину. Со скрипом открывается люк, и из танка показывается немец – его лицо в крови, он задыхается. Я бросаюсь к нему и убиваю голыми руками. Нет, просто стреляю ему в лицо из винтовки последним патроном.
А если вот так, ножом – соседа? Невообразимо.
Хотя убивает же народ друг друга: если посмотреть вечером телевизор, выходит, что каждый день проливается кровь. Значит, у людей есть повод, есть страсть к такому делу. И мне ее не понять, потому что с этим надо родиться. Наверно, такие люди среди толпы чувствуют себя, как замаскировавшаяся лиса в курятнике. Они знают, что выйдет месяц из тумана, и нож сам ляжет в руку, разрешая резать. Но если так рассуждать, получается, что на убийство способны только маньяки. А как же пьяные разборки с летальным исходом, яд в стакане за измену, удушение не пригодившихся детей, бомбы смертников? Нет, я ничего в этом не понимаю, и лучше оставить эти мысли другим.
Я снова вспомнил о Марике, и внезапно один за другим по мне прокатились буруны нечаянных воспоминаний. Мы в то лето почти не расставались, я боялся отпускать его домой, потому что пьяный отец бил его армейским ремнем. А до экзекуции заставлял начищать иглой медную бляху до блеска. Марик всегда говорил об этом с улыбкой, уверял, что привык, но я, глядя на ссадины и синяки на его узкой спине, дрожал и плакал. Мне хотелось побыстрей вырасти и выбить его отцу все зубы – те, что к той поре останутся. Я иногда потихоньку уходил в сарай и там на старом мешке, набитом слежавшейся трухлявой соломой, тренировал удар. Я научился подтягиваться двадцать раз на железной трубе, на которую забирался по толстому, как анаконда, канату. Помню, однажды, когда мы с Мариком, переплыв реку трижды, усталыми морскими котиками лежали на песке, я впервые обратил внимание на то, какими сильными стали мои руки – на них по-взрослому проступали синие вены, а мышцы скатывались под кожей в плотный пружинистый ком. А вот смог ли я отстоять Марика хотя бы раз, я не вспомнил. Но что-то мне подсказывало, что нет. Я был из породы тренирующихся трусов, и даже фрица в воображении не задушил, а просто застрелил.
Больше я ничего не вспомнил, хотя силился полночи. Луна светила мне прямо в окно, и под ее лучами решительно не спалось. Соответственно, когда я открыл глаза, день уже был в разгаре, а на моей кухне кто-то хозяйничал. Я разлепил глаза и увидел, что Петя сидит за столом и намазывает один за другим бутерброды. Кот проник в дом и вертелся у него под ногами, распуская когтистые лапы. Петя аккуратно отодвинул кота ногой к печи, но тот не растерялся, взял разбег и единым прыжком оказался на столе. Все произошло в мгновение ока: со стола стремительно исчез большой шмат тушенки, в дверях мелькнула полосатая шкура, и все – нечего было теперь положить на бутерброд. Пока Петя материл кота, пытался изловить его в сенях, ронял и поднимал кочергу, я оделся и вышел на кухню.
-- Утро начинается с кота, – сказал я, позевывая.
-- Слушай, ты не против, если я его убью? – поинтересовался Петя, хмуро глядя в сени и все еще ожидая, что кот явится с повинной.
-- Сначала его надо поймать, а это сложно. Тушенку уже не вернуть, пусть переваривает.
-- Надеюсь, она ему пойдет не впрок, – сказал Петя и протянул мне бутерброд.
Мы позавтракали бегло и скупо, как партизаны, окруженные со всех сторон боевыми частями противника. Кот пару раз заглянул в кухню, чтобы оценить обстановку: он сразу понял, что идти по территории опасно, и поэтому лучше отложить атаку до вечера, когда будет вскрыта еще одна банка.
-- Я вот чего пришел, – пробормотал Петя, жуя корку. – Сегодня приезжает Марик. Пойдем встречать?
На ловца и зверь бежит – я его вовремя вспомнил.
-- Петя, рассей мои сомнения. Он по паспорту Марат?
-- Нет, он Марк. А что?
-- Да нет, просто я вчера его вспоминал. Мы в детстве дружили.
-- Он со всеми дружит, такой у него характер. Марик хороший. Его все любят, даже Паук любил, хотя и гонял иногда крапивой. Мне тоже за компанию доставалось. С тех пор крапиву обхожу стороной.
Меня не покидал один вопрос, и я не знал, как бы помягче его выразить, чтобы Петю не напугать и не запутать. Но поскольку хороших фраз в голове не нашлось, я решил рубить с плеча.
-- Петя, ты меня помнишь?
-- Ты это о чем? – тихо откликнулся Петя и нервно взъерошил волосы на затылке.
-- Я сюда приезжал в детстве, в этот самый дом, к деду. Иван сказал, мы виделись. Тебе, конечно, было тогда всего три года, но вдруг ты меня вспомнил?
Петя ерзал на стуле, как будто тот был нестерпимо горячим.
-- Нет, я тебя не помню. Иван говорил, что ты приедешь, даже альбом какой-то показывал. Но у меня все будто в тумане, и на тех фотографиях я на себя не похож. Не было у меня бескозырки, ну да ладно. Я когда увидел тебя в столовой, сначала ничего не понял – думал, просто дачник. Потом мы пришли сюда, и все встало на свои места. Но ты ничего о себе не рассказывал, поэтому я решил подождать – может, у Паука было много внуков, я не очень-то в семейных делах разбираюсь, никогда ими не интересовался. Так что не знаю, обрадую тебя или нет – похоже, мы с тобой первый раз встретились в пятницу. Или у меня вместо памяти дырка.
Дырки в памяти, что примечательно, у нас были симметричными, нарисованными через один трафарет. Но много ли людей отчетливо помнят себя в три? Из всех картин этого периода в моей голове осталась лишь одна – как я нахожу в ручье лезвие бритвы, вытаскиваю его из воды, а потом меня куда-то волокут, а я реву белугой и упираюсь.
-- Будем считать так, пока жизнь не покажет обратное, – сказал я. – Во сколько приезжает Марик?
-- Через двадцать минут. Нам бы поторопиться.
И мы выбежали из дома. Петя на ходу запихивался в ветхие кроссовки с надписью «Abibas» – я был уверен, что они бывают только в шутках про девяностые, но вот оказалось, что не только в них, но еще и в Эммаусе. За десять минут мы преодолели подъем и очутились на трассе, знакомая шавка спала под скамейкой последнего дома, развалив мохнатые ноги. От асфальта шел нестерпимый жар, и мы маялись у обочины в побитой пылью траве – нигде не было тени. Наконец автобус показался на горизонте, через минуту он остановился на горе и из него вышел единственный человек с рюкзаком «колобок», а в простонародье «грыжа пионера».
Марик оказался парнем моих лет и, что всегда неприятно отмечать, довольно красивым. Я думаю, таких любят женщины: крепкий, подтянутый, загорелый, со взглядом удачливого в делах шутника. Петя бросился к нему, а я стоял в сторонке, получив шанс рассмотреть Марика прежде, чем он увидит меня. Но, он, конечно, почти сразу меня заметил:
-- Андрей? – сказал он удивленно.
-- Марк? – повторил я его интонацию.
Он подскочил ко мне и обнял – я забился, как рыба, вытащенная из аквариума на прилавок.
-- Ты… – Марик задыхался и не находил слов. – Ты вырос, чертяка!
-- Как всегда, выше тебя на пять сантиметров. Это константа.
Марик схватил меня за плечи, повертел, как плюшевую собачку, и улыбнулся.
-- А вообще такой же, как был. Да, Петя?
Петя маячил сзади с видом соучастника.
-- Ладно, чего здесь стоять, пошли, – сказал Марик, подбирая с земли «колобок». – Я вам колбасы привез. Немецкая пряная, не укусишь!
-- Ты опять в Германии был? – спросил Петя.
-- Позавчера вернулся и сразу к вам.
-- А что ты там делал? – поинтересовался я.
-- Как всегда, сдавал проект, – отмахнулся Марик, а потом нахмурился и добавил. – Ах, да, я совсем забыл, ты же не в курсе. Помнишь, мы мечтали построить мост через Ржавку? Доски из сарая таскали. Ну вот – все удалось, я теперь архитектор-проектировщик. Уже три года работаю на одну немецкую контору, делаем, грубо говоря, штуки из железа и бетона. И вот что я тебе скажу: тот бетон, что у нас, должен называться как-то по-другому. И железо тоже.
По дороге мы не утерпели и достали неприступную немецкую колбасу – «трофейную», как выразился Марик. Глядя на него, я понимал, что такой человек вполне способен убить фрица, если понадобится – но жизнь так повернулась, что строит для них мосты. Он весь был пропитан кипучей энергией, рядом с ним и я заражался ею. Петя от счастья, что Марик приехал, решительным образом поглупел, он преданно смотрел на него и старался копировать его походку. Марик видел и посмеивался.
Из их разговора я понял, что они опять-таки двоюродные братья. Как быстро собиралась моя головоломка – без усилий, сама расставляла куски в нужном порядке. На повороте к озеру мы с Мариком и Петей расстались – они пошли к себе, а я одиноко потащился домой. Хорошо бы поскорей настал понедельник. Или пришел бы Иван: больно уж он медлителен для человека, который собрался расследовать убийство. Хотя если дело было пятнадцать лет назад, наверно, некуда торопиться. Никакие серьезные дела в воскресенье не делаются, ежу понятно.
Весь вечер напролет я читал муторный, как список кораблей, роман «Возможность острова», и уснул с ним в руках еще до наступленья темноты. Ничего не снилось, как назло.

На понедельник у меня имелись планы: я должен был сходить в магазин. Тушенка стремительно закончилась, конфет осталось всего ничего, а последний кусок хлеба превратился в неразгрызаемый камень. Перед уходом я напился воды прямо из ведра – теплая, она приобрела чуть тухловатый вкус, но жажда пересилила. Дорога до магазина представлялась мне испытанием: Петя на работе, Иван и Марик – затерялись на просторах Эммауса, и я должен предпринять путешествие в одиночку по памяти, в надежности которой я был теперь отнюдь не уверен. У меня была небольшая карта-ориентировка, которую вчера за завтраком начертил мне Петя: он так старался, что даже указал, сколько приблизительно метров нужно пройти до каждого поворота и нарисовал особенно памятные объекты – деревья, колонки и домики. Я думаю, что лишь по ошибке этот парень сел за баранку трактора – у него определенно был картографический талант.
Утром идти не с руки, но ждать тоже не хотелось. За ночь дом выстуживался и только к вечеру набирал тепло, поэтому оставаясь внутри, я нечеловечески мерз. Требовалось движение, чтобы наполнить продрогшее тело утренней энергией. Я взял с печи полосатую авоську и вытряхнул ее возле крыльца. На высыпавшиеся крошки налетели воробьи, и кот, сидевший безучастно под березой, заметно оживился. Мне нравилось наблюдать эту пищевую цепочку в действии, но когда кот, распластавшийся на земле, изготовился к хищному броску, я вспугнул воробьев, и они полетели куда-то за сараи. Дождавшись одиннадцати, я выдвинулся из дома, весело размахивая авоськой – она была похожа на ту, в которой я носил сменку в школу. Серая, шершавая, мешковатая и режет руки, как наждак.
Петина карта была воистину толковой – магазин я нашел легко. Возле него, уже закупившись, слонялись многочисленные мужики среднего возраста: в головных уборах и без, бритые и с усами, в тренировочных штанах и засаленных брюках от свадебного костюма, слегка пьяные и с похмелья. Здесь, на поляне происходило их ритуальное общение. Один мужик, сидевший на куче бревен в сторонке, достал кисет, папиросную бумагу и начал делать самокрутку. И тут я вспомнил руки деда: бесформенные, узловатые пальцы с желтыми пятнами, пропахшие табаком и землей, на безымянном пальце нет одной фаланги. У него была широкая сухая ладонь, не теплая и не холодная, лишенная температуры. Он растил у себя табачные кустики, а потом сушил листы под потолком в чулане и перемалывал их в труху. Матерый, едкий табак дымил негусто, но плотно, и к деду часто приходили угоститься те, кому жены не давали на сигареты. Я, будучи парнем любопытным, но лопоухим, стащил один раз щепотку табака, завернул ее в кусок писчей бумаги и раскурил. Помню, горечь волной окатила небо и язык, во рту скопилась слюна, и я долго судорожно отплевывался. А потом захоронил бычок под кустом крыжовника. Дед, на мое счастье, недостачи не заметил.
Я прошел мимо деревенских мужиков, как через строй солдат, на меня молча косились. Я вновь почувствовал себя новичком в классе: сначала тебя демонстрируют у доски и велят с тобой дружить, но это только мишура, сладко-улыбчивый, ничего не значащий официоз. Настоящее знакомство начинается на перемене, когда к тебе подходят по одному или группами и выясняют, что ты за птица. Один раз меня даже укусили для пробы. Впрочем, мужики просто наблюдали, лица их были серьезны и сумрачны, и только один – тот, что сидел на бревнах, ухмылялся сквозь пушистые усы, в которых застряли табачные чешуйки. А в самом магазине, как ни странно, не было ни души: время покупок закончилось, и красивая продавщица полулежала на стуле, листая цветной журнал. Она скучливо переворачивала страницы, где было много текста, и с интересом рассматривала рекламу, пестрящую всеми красками летнего дня.
Теперь я знал, что ее зовут Маша – это был козырь. Одно дело начать разговор со слова «девушка», другое дело – с имени. Сразу появляется интерес и интрига, как будто приоткрывается запретная дверь. И вдвойне хорошо, что меня она не знает. Белые начинают и выигрывают.
-- Здравствуйте, Маша, – сказал я бархатным голосом.
-- Ой! – пискнула она и соскочила со стула. Журнал размашисто свалился на пол, и из него выпал небольшой пакетик-пробник с кремом, который девушка уже успела оторвать от страницы. Я все подобрал и отдал ей с галантной улыбкой: кажется, сегодня сценарист моего свидания был ко мне благосклонен.
Нет, память не подвела: она была зверски, чертовски, нечеловечески красива. И при этом не замужем и зарыта в такой глуши. Я не мог взять в толк, как с ней случилась такая несправедливость. Неужели ни у кого нет глаз? Ладно Петя на нее не обращает внимания – в восемнадцать сослепу и от гормонов можно и пострашней Нежданы выбрать себе даму сердца – но остальные? Что тут, к примеру, делали все эти мужики – просто покупали еду?
-- Маша, – сказал я проникновенно и положил для убедительности руку на левый карман рубашки. – Можно мне вас так называть?
Она опустила глаза и залилась такой густой краской, что мне самому стало неловко. Я откашлялся и продолжил:
-- Мне показалось, что в субботу я вас обидел. Простите меня, пожалуйста, я не знаю местных обычаев. Надеюсь, шоколадка была вкусная?
-- Очень, – ответила она озорным тоном, переборов девичью робость. У меня аж дух захватило!
-- Тогда, может, я вам еще одну подарю? Что вы на это скажете?
-- Не надо. Но все равно спасибо. Вам что-то подать?
И тут я вспомнил, что пришел в магазин в том числе и за покупками. Говорят, во время брачных игр самцы некоторых видов животных вполне способны обходиться несколько дней без пищи и воды.
-- Да, мне опять пять банок тушенки и два батона. Скажите, Маша, а где у вас тут можно купить электрическую плитку или что-нибудь в этом роде? Я без чая уже сутки сижу – воду подогреть не на чем.
-- Могу вам предложить это, – сказала Маша, элегантно ныряя под прилавок и извлекая на свет кипятильник. – На первое время сгодится, а там уже придется ехать в райцентр.
-- О боже!
-- Не бойтесь, это недалеко. Восемь километров по грунтовке или десять по трассе.
И это у них называется «недалеко» – это у черта на куличиках! Может, заставить Петю свозить меня туда на тракторе? Пока Маша считала, я силком стащил с лица маску покупателя и надел маску покорителя.
-- Знаете, Маша, я сюда приехал три дня назад и до сих пор путаюсь. У вас будет свободное время вечером? Устройте мне экскурсию по Эммаусу.
Маша, погруженная в цифры, подняла на меня ничего не понимающие глаза. Пришлось все повторить.
-- А-а, – сказала она холодно. – Это… Ну, приходите в восемь, когда я закрываюсь, что-нибудь покажу.
Тон ее, если честно, меня здорово напугал. Я же ничего такого не имел в виду, в чем дело? Маша сунула мне в руки пакет с продуктами, молча взяла деньги и принялась их механически, как робот, считать.
-- Я вас чем-то обидел? – спросил я тревожно.
-- Нет-нет, – сказала она. – Все в порядке. В восемь я жду вас здесь.
Убитый ее холодностью, я поплелся к двери и столкнулся с Мариком.
-- Андрюша! – радостно крикнул он на весь магазин. – И ты здесь? Тушенку купил? Правильно, надо питаться мясом. Пошли со мной.
И он потянул меня обратно к прилавку.
-- Привет, Машка. Как оно?
-- Марик, – тихо, жалобно и ласково сказала Маша, протягивая к нему руки. Она обхватила пальцами его плечи, потом пробежалась по волосам, зарылась в них и наконец погладила его по щеке, словно не верила, что это он. Марик сиял так нестерпимо и недвусмысленно, что я попятился от него. Внутри меня невидимые карлики проворачивали железный прут, прошедший сквозь сердце.
-- Я сюда не за покупками, просто на тебя пришел посмотреть, – сказал Марик, когда Маша его отпустила. – Все хорошеешь, а? Ты ведь помнишь ее?
Я даже не сразу понял, что это он говорит мне.
-- Кого?
-- Машку. Смотри на нее – узнал?
-- Да как бы тебе сказать? Я, видишь ли, почти ничего не помню. Только тебя и то – по случайности. А остальных забыл, такие вот дела.
-- Это странно, – нахмурился Марик. – Но ничего, вспомнишь. Я тебя в такое место шикарное отведу – память сразу вернется. Ну, бывай, Машка-старушка. Нам пора.
И он опять схватил меня в охапку и поволок, на этот раз уже к выходу. Вид у Маши был самый несчастный: она с таким отчаяньем смотрела Марику вслед, словно в магазине играло «Прощание славянки». Для полноты картины не хватало только синего платка и дымящегося паровоза.
-- С чего ты решил, что я могу ее помнить? – спросил я Марика, когда мы семенили по лестнице. Рыжие куры предусмотрительно разбежались, очищая нам путь.
-- Ты не придуриваешься? – поинтересовался Марик деловито.
-- Нет! Послушай, я не знаю, как это произошло и почему, но я все здесь забыл. Поверь мне – ничего не помню. Ни Ивана, ни Петю, ни вот эту Машу – никого. И знаешь, мне не дает покоя одна мысль. Может, вы меня здесь все разыгрываете? Такой театр для одного человека, а? В вашем Эммаусе кто угодно с ума спятит.
-- Да-а, – сказал Марик. – Крепко тебя приложило. Но ты не трусь – никакого заговора нет. Ты сам подумай – кому это может быть нужно? Сил и времени уйдет куча, а выгоды никакой. Или ты, пока мы не виделись, обзавелся миллионом?
И он изобразил на лице Бендеровский хитрый прищур.
-- Какой там миллион! Брать у меня нечего, я бы сам на себя не позарился. А с памятью правда творится неладное. Перед твоим приездом мне что-то не спалось, и я тебя вспомнил. У тебя была полосатая футболка.
-- Была, – сказал Марик. – С другой стороны, у кого ее не было. У всех людей, я думаю, найдется хотя бы одна.
-- Ты прав, футболки мало. Но я вспомнил, где мы с тобой встретились. Ты стоял под деревом у колонки, а кто-то вел меня к тебе.
-- Этот кто-то как раз был Иван. Забавно, что его ты забыл, а меня помнишь. А Машка – неужели совсем ничего не осталось? Не верю!
-- Господи, не пугай меня. Я что, ходил с ней за ручку и обещал жениться?
-- Типа того, – выдавил из себя Марик и начал страшно хохотать. – Ты сказал ей, ой не могу… вырасту и приеду за тобой. Ну все, приехал!
-- Прекрати, – сказал я сухо. – Это не смешно.
-- Андрюша, чего мы в детстве только не обещали. Ты что, думаешь, она не забыла и в загс тебя сходу потянет? Ей это не интересно, ты мне поверь.
-- А почему? – поинтересовался я. Мне показалось, что просьба о прогулке, на которую Маша так холодно отреагировала, имела нехорошую подоплеку, и Марик мог пролить на нее свет.
-- Не мои дела. Хочешь, сам у нее спроси. Сплошные сплетни. Здесь ими питаются на десерт. В таких местечках, как наш Эммаус, разговоры о соседях – это что-то вроде газеты. Все читают, все в курсе. На одном конце залаяла собака, а на другом ложка со страху свалилась со стола.
Понятно. Исходя из того, что он вывертывается, в Машиной истории не обошлось без грязи. Печально, что красота на поверку оказывается всегда испачканной.
-- Если говорить о Маше, единственное, что я помню, это какая-то девочка. Мы с ней вместе ходили на кукурузное поле. Нарвали початков, а потом она с ними играла, как с куклами, потому что…
-- Кукол ей не покупали, – закончил за меня Марик. – Отлично, значит помнишь. Думаю, ничего странного в этом нет. Я, например, начисто забыл среднюю школу – нечего там помнить. На фотографии – чужие лица, никого не могу назвать. Некоторые вещи не стоят того, чтобы их хранить в голове. Ее лучше набить чем-нибудь полезным.
Я промолчал. Эммаус исчез из моей памяти не потому, что я сам хотел его забыть. Слишком сильные чувства возрождались вместе с осколками воспоминаний – такое остается на долгие годы. Мне кажется, любовь, в каких бы формах она ни приходила, неизбежно вторгается в нашу биохимию – почувствовав ее, ты навсегда меняешься, и дороги к тебе прежнему не остается. Дружба с Мариком в то лето значила для меня многое: сейчас мне даже казалось, что он был первым и единственным моим другом. И потому через столько лет, встретившись, мы смогли общаться без натянутой вежливости полузнакомых бывших одноклассников. Мы не просто делили одно пространство – неведомым образом, мы делили одну жизнь. И это не могло уйти из меня просто так. Была причина, по которой я все забыл.
Марик шагал рядом со мной и непринужденно молчал. Он знал, что мне нужна пауза для размышленья. Я тихо вздохнул и спросил:
-- Ты надолго приехал?
-- На неделю. Мне больше не дают. Я года три уже не отдыхал по-человечески. А ты?
-- Я взял отпуск, – растерянно сказал я. – Могу месяц прожить, могу завтра уехать. Не знаю. Мне некуда девать себя. Я разучился пользоваться свободным временем.
-- Аналогично, – скороговоркой откликнулся Марик, и я вспомнил, что в то лето, когда я был в Эммаусе, по телевизору постоянно крутили мультфильм про Колобков. Мы с Мариком в них то и дело играли, и это короткое слово «аналогично» становилось паролем для игры. Видно, к нему оно прицепилось надолго. Марик заметил, что я оценил намек, и широко улыбнулся.
Так мы дошли до моего дома. Марик вошел со мной и с интересом осмотрелся.
-- Да, – сказал он. – Годы идут, а Паучий домик не меняется.
-- Объясни мне хотя бы ты – почему Паук? У него что, педипальпы были?
-- А что такое педипальпы?
-- Грубо говоря, ноги паука.
-- Ноги у него, конечно, были, – философски сказал Марик. – Но это не главное. У него были жвалы. Дед был забавный человек. Ты знаешь, что он всю деревню за зад держал? Давал деньги взаймы, а потом требовал с процентами.
Вот оно что, мой дед был старушкой-процентщицей. При таком раскладе народной любви ждать нечего. Всегда найдется тот, кто пристроит тебе на голову топор.
-- И где несметные богатства тогда? – поинтересовался я. – В доме даже стульев раз-два и обчелся. Вся роскошь – диван, спасибо, что без клопов.
-- Судя по всему, дед складывал деньги на книжку. Хранить их дома было опасно, уйдешь в магазин – вломятся и унесут.
-- Резонно. Но только книжки тоже нет.
-- Я думаю, тебе следует спросить об этом Ивана. Он был здесь, когда дед умирал. Должен что-то знать. А насчет мебели – не парься. Здесь такая традиция: если умирает одинокий старичок, из дома все до нитки утаскивают. Живым нужнее, чем мертвым.
-- Да, но распределение среди живых не очень-то честное, – сказал я, открывая дверь. – Я что, на полу должен сидеть, как турок?
-- Скорее, как японец. Да и они уже давно на европейскую мебель перешли.
В доме Марик оживленно сновал по углам и цокал языком.
-- Дед меня к себе редко пускал. Любопытно – ужас! А что у него здесь? Ага, чуланчик. Грязи-то, грязи… О, печка! Сейчас залезу.
И он действительно залез на печь. Коллеги часто мне говорили, что я инфантилен до безобразия, что пора взрослеть и умнеть – они просто не видели Марика. Он с важным видом сидел на печи среди груды рваных одеял и размахивал журналом «Огонек», который я там, не заметив, оставил.
-- Слезай. Обедать будем, – сказал я тоном мамочки, которая в очередной раз видит сына в луже.
-- Ты здесь спишь? – живо поинтересовался Марик.
-- Я что, ненормальный? Нет, конечно, на диване.
-- А я бы спал на печи. Дождаться холодов, натопить ее покрепче и завалиться туда.
Мне вспомнилась детская глупая фраза: «Моряк – с печки бряк». Теперь я знал, кому она была адресована. Я отвернулся от Марика, решительным движением вскрыл тушенку, нарубал как попало батон, и мы пообедали, запивая нехитрую пищу стоялой водой из единственной кружки.
-- Вкусно! – произнес с набитым ртом неприхотливый Марик. – Давно тушенку не ел, соскучился.
-- На здоровье, – откликнулся я. Мне тушенка была уже поперек горла. Сейчас бы я не отказался от борща, приготовленного Нежданой. Пожалуй, надо завязывать с этими домашними обедами и ходить в столовую. А если Петя против, пусть идет на фиг, точнее, едет туда на тракторе.
-- Ты не возражаешь, если я у тебя поживу? – вдруг спросил Марик. – Мне у Петьки не нравится, там у него какая-то злобная псина сидит в огороде.
Похоже, вскоре можно будет создать фан-клуб Шарика. Он являл собой неопровержимое доказательство того, что не все собаки одинаково полезны для организма человека.
-- Я буду очень рад, если ты ко мне переедешь.
-- Тогда я сплю на печи, ладно?
-- Валяй, мне там все равно не нравится, – сказал я. – Ты не подумай, что я тебя гоню, мне просто интересно, почему ты не остановился в отцовском доме?
Я знал, что Марика не обрадует этот вопрос, но такой надутой угрюмости не ожидал.
-- У отца, говоришь? – сказал он со злым напором. – А там… там в ураган крышу проломило. Дождь пойдет – утону.
На скулах у Марика ходили желваки. Я испугался.
-- Тихо, тихо, я просто спросил. Живи, сколько хочешь. Иван говорит, дед оставил этот дом мне. Вот, поеду оформлять бумажки. Может быть, даже завтра, если Иван хоть что-то мне принесет.
-- Сами к нему сходим вечерком. Я сейчас мотнусь к Петьке, заберу вещи, а потом мы с тобой в одно место сходим. Проверим твою память, заодно прогуляемся.
-- Хорошо, жду тебя.
И Марик ушел, все еще неуспокоенный и нервный. Зря я упомянул о его отце – для него эта память была по-прежнему невыносимой, и если бы я мог, я бы поделился своей амнезией с ним. Есть вещи, которые необходимо во что бы то ни стало забыть, но ты их помнишь – днем и ночью помнишь. Они приходят к тебе, когда ты едешь с работы в автобусе, когда стоишь в очереди на кассу, когда завязываешь шнурки. Притекают к голове, как кровь, с шумом перекатываясь в висках, дрожат в кончиках пальцев, когда ты допиваешь пивную горечь со дна кружки. От них нет спасения. Эринии памяти не дремлют, перед их лицом беззащитно оружие, пасуют психотерапевты. Живи – и помни.

Марик вернулся в уже совершенно другом настроении – как будто переоделся в оптимистический скафандр. Он пристроил «колобок» на диванную ручку и начал в нем интенсивно копаться, выбрасывая на стол свои вещи: коробочку с зубочистками («Люблю их грызть и ломать»), карты («Для преферанса»), журнал «Космополитен» («Упс, не знаю, как сюда попало»), штопор («Здесь ни у кого нет»), бумажку от гамбургера («Да знаю, знаю, что вредно – а что, с голоду теперь помирать?»), зубную пасту и щетку («А я думал, забыл»), жвачку («Хочешь?»), механический фонарик («Вещь!»), галоши («Тут давно дождя не было?»), помятую пятисотку («Денежка!»), джентельменский набор трусов – носков – футболок («Выдели мне для них полку»), пустую пол-литровую бутылку («Никогда не покупай такую – голая сода с пузырьками»), тапки («Тараканов бить буду») и кучу разносортного шмотья. После этого он схватил «колобок», перевернул его вверх тормашками и вытряхнул на пол ворох трамвайных и автобусных билетов, чеков и мелких рваных бумаг, лощенных, глянцевых и пепельно-серых.
-- Ладно, потом соберу, – сказал он, зевая. – Еще ничего не делал, а уже устал. Поспать, что ли? Ты как считаешь?
-- Сначала приберись, – процедил я сквозь зубы. Болтливость Марика порядком меня утомила. Язык надо держать на привязи, если что.
-- А очень надо? Пусть пока так полежит, я потом куда-нибудь рассую. Давай я закрою все газетой, и тебе не будет портить вид.
Я тяжело вздохнул и ткнул пальцем в скомканные бумажки, катавшиеся на полу от сквозняка.
-- Айн момент, – сказал Марик и сгреб их в кучу. Ловким движением он открыл заслонку печи и кинул мусор туда. – Вот и растопка. Осталось найти дрова. Мне говорили, что у Паука сарай до верху забит дубовыми поленьями. Проверим?
-- Не получится, – откликнулся я и плашмя упал на диван. Пружины надрывно застонали. – Ключи у Ивана до сих пор. Не отдает мне – боится, что я там что-нибудь интересное без него раскопаю.
-- Точно, например, труп замученной коровы.
-- Или жирную крысу.
-- А еще вероятнее – и то, и другое.
И мы засмеялись. Марик потянулся, его суставы издали мелодичный треск, и весь он, освещенный дневным солнцем, показался мне сотканным из воздуха. Он был таким легким, что никакая сила, казалась, не могла удержать на месте. Против него была бессильна гравитация – он парил на высоте нескольких сантиметров от пола, хотя и казалось поначалу, что он твердо и прочно вкопан. Я бы хотел стать Мариком – этим славным мотылем, летучим строителем мостов – хотя бы на неделю, на день, на секунду, чтобы понять, каково это, бросать вызов законам физики.
Тем временем Марик решительно заправил футболку обратно в джинсы, запихнул пятисотку в карман и сказал:
-- Мы должны срочно посмотреть одно место.
-- Какое? – протянул я, все еще блуждая в дурмане любования.
-- Полезное. Я обещал тебе, что ты кое-что вспомнишь? Обещал? Ну так вот вставай – пойдем. И надень обувь поудобней, чтобы ноги не натереть.
Я нехотя принял вертикальное положение и поплелся на крыльцо, где дежурил впалый от голода кот. Он терся линяющей шкурой о мои штаны, оставляя на них клочки белесого подшерстка. Марика кот игнорировал: еще бы – появился новый, притом опасный претендент на тушенку.
-- Я бы этого оглоеда дальше сеней не пускал. Наверняка блохастый.
-- Пускай живет. Вдруг он мышей хорошо ловит.
-- А ты уверен, – поинтересовался Марик, – что у тебя есть мыши? Они знаешь какие разборчивые? Просто так не придут.
Я покачал головой, не найдя, что сказать. В мышах я не разбирался, а тощего кота было все-таки жалко. Не думаю, что наши предки завели кошек ради пользы – она никогда не была большой. Мышей гораздо эффективней ловят ужи, ласки и ежики, но их приручать почему-то не стали. Уже в те далекие времена была потребность любить нехозяйственно, просто так, за полосатость и размашистые усы. Кот шмыгнул на забор и долго, прищурившись, смотрел нам вслед – в этот момент я подумал: «А не многовато ли он понимает?»
Мы шли через поселок к южной его границе – туда, где начинался непроходимый на вид смешанный лес. На улицах я впервые заметил играющих детей – в одинаковых джинсовых панамках, которые завезли оптом в магазин. Один паренек лет семи с гуденьем носился кругами, держа над головой сколоченные крестом палки. Девочка с растопыренными косичками, которые оканчивались голубыми бантами непомерных размеров, сосредоточенно тыкала палкой зазевавшегося земляного червя. Еще двое детей прыгали через резинку, намотанную на два рядом стоящих дерева. У сарая валялась малюсенькая красная сандалия с оторванным ремешком. Наверно, пятнадцать лет назад мы были именно такими – обычными детьми, которые играют в те же игры, что их отцы и деды. Что-то в истории обязательно должно повторяться, здесь вредно быть другим, отличным от остальных поколений. Пока не попрыгаешь через резинку, не ранишь противника воображаемой пулей, выпущенной из указательного пальца, не замаешь убегающую спину, ты не станешь полноценным человеком. Это так же обязательно, как потреблять каждый день жиры, белки, углеводы и витамины.
-- Смотри, – сказал Марик. – Видишь вон тот ручей? Туда мы сходим завтра.
-- Почему не сегодня?
-- По кочану. Хорошенького понемножку.
Мне начало казаться, что Марик специально корчит из себя ребенка. Встреча со старым другом погружала его в дурашливую беззаботность – а ведь пятнадцать лет назад он не был таким! Он словно пытался теперь компенсировать все то, что у него отнял отец, в ярости бросавший посуду ему в спину. Но я не уверен, что смогу долго играть в эту игру: она требовала большой самоотдачи и душевного напряжения.
-- Может быть, тогда расскажешь, куда мы идем? – попросил я.
-- Помнишь, мы с тобой хотели построить мост через Ржавку?
-- Помню – ты уже об этом говорил.
-- Поверь мне, так и было. Причем инициатива исходила от тебя. У нас был шалаш на том берегу, а ты не любил плавать.
-- Наверно, у меня просто плохо получалось, – пробурчал я. – Уверен, ты меня заставлял.
-- Ошибаешься. Ты сам лез в воду, даже в холодную, а потом кричал, что у тебя ангина и воспаление легких. Наверно, думал, дед сжалится и накормит тебя медом.
-- Я и сейчас холодную воду не люблю. Да и кто любит?
-- Многие. В Крещенье к иордани не пробиться – всегда очередь.
-- Слава богу, я атеист.
Марик неожиданно остановился, посмотрел на меня с усмешкой, значение которой я не понял, и произнес:
-- Это к лучшему.
Дальше мы шли молча. Сразу за деревней начиналась опушка леса: мы продирались сквозь маленькие – по локоть – кусты боярышника и акации, цеплявшиеся за штанины ветками и колючками. Лес был в основном сосновым, но в него язычком вклинивалась стая перепуганных берез, дрожавших по верхушкам от ветра. Когда мы оказались внутри, в нос ударил знакомый запах прелой прошлогодней хвои, черники и грибов, которых еще, конечно, не было. Земля забавно пружинила под ногами. Я остановился, чтобы зашнуровать кроссовку и заметил на скрученном, как свиток, листе довольного жизнью слизня. Он никуда не полз, никуда не спешил, ему было и так неплохо.
-- Что ты там нашел? – поинтересовался Марик. – Фу, какая гадость! О, постой-ка, у него что, рога? Это улитка без домика?
-- Я не знаю. Но, судя по всему, он уже дома. Видишь, как уютно прикорнул.
-- Да. Черт с ним, пускай дрыхнет, пойдем.
В лесу мне все казалось интересным. Под соснами почти не было растений, у корней лежали глубокие холодные тени, под слоем иголок копилась влага, не выпарившаяся с утра. А на полянах буйствовали белые и желтые цветы, сладкий запах которых для меня был тоном июня, его главной нотой. На одном цветке, особенно пушистом, осыпанном с ног до головы пыльцой, было столпотворение пчел. Со стороны казалось, стебель ритмично треплется, подавая своим танцем пример соседям. Марик огибал полянку по краю, стараясь держаться от пчел подальше. Ко мне пришло смутное воспоминание о том, с чем это может быть связано, и я решил проверить догадку:
-- Слушай, а не было случайно такого, что мы бежали от пчелы?
-- Не от пчелы, – поправил он. – От целого роя. Было такое, бежали.
-- Мы тогда с тобой заметили в бане серый кокон под потолком. Ты сказал, что в нем живет оса, а там на самом деле сидела какая-то коричневая мохнатая штука и грозно жужжала.
-- Заметь, она была не одна.
-- А потом я предложил посмотреть, как этот домик утроен внутри. Мы его разворошили, и все эти пчелы кинулись на нас.
-- Я так испугался, что ревел на ходу и сбил тебя в дверях, – сказал Марик. – Меня укусили в глаз, а тебя в руку. Я потом неделю ходил, как китаец.
-- Точно! А дома дед меня первый раз выдрал хворостиной, причем целил по больной руке. Она была как боксерская перчатка и горячая такая – трогать страшно.
-- Помню, ты еще предлагал блины на ней жарить – мол, в самый раз температура.
-- Вот я был придурок.
Я подумал, что рядом с Мариком легко вспоминается прошлое. Достаточно было перестать контролировать каждый шаг, раствориться в той атмосфере, которую он излучал, как маленький кусок урановой руды, и начинали приходить одна за одной непрошеные картины детства. И тем не менее я чувствовал, что не вполне могу им доверять: в тех смутных образах, обрывочных и неполных, было больше от наваждения, чем от реальной жизни. Они казались лишними, внушенными, наброшенными сверху, чтобы закрыть истинную суть вещей. Но, с другой стороны, эпизод с пчелами я вспомнил сам, без подсказки. Почему же сейчас он мне видится рассказанной, а не прожитой историей? В чем дело?
Тем временем мы вышли из леса на берег реки, круто уходящий вниз. Вода проблескивала между ивовых ветвей, тонкая, томительно и нежно голубая, как волос Мальвины. Но я не понимал, как можно до нее добраться – на глинистом склоне не было даже признака тропинки. Видно, люди здесь не ходят. Марик уверенно шел вперед и вывел меня к расселине, в которой были выбиты ступеньки. Пошатываясь, мы спустились к воде, и комья глины набились нам в обувь и носки. Марик сел на камень и принялся их вытряхивать, а я поспешил к воде. Прибрежный песок проминался под ногами, пузырился и шипел, как полуготовая вафля. Я протянул руку и коснулся бархатистой, чуть теплой глади воды. Поток окружил мои пальцы, и по ним скользнули длинные зеленые пряди водорослей, шевелюра невидимой мне русалки.
-- Будешь купаться? – раздался из-за спины голос Марика.
Я поболтал руками в воде, привыкая к ее прохладе, и подумал, что рискнуть стоит. Мою согнутую крючком спину омывало жаркими солнечными потоками, темные кожаные вставки на кроссовках нагрелись и нестерпимо жгли ноги, превращая комья глины в золу.
-- Давай, – сказал я. – Здесь глубоко?
-- Сам проверь, – крикнул Марик и с разбега бросился в воду. Он поднял столб брызг, из которых его незагорелый хребет показался мне верхним плавником крупной хищной рыбы – сома или щуки – выпрыгнувшей, чтобы схватить овода.
Все еще опасаясь, я нехотя стянул с себя одежду. Знал бы, что предстоит заплыв, взял бы хоть плавки – а так, в трусах, мне было неловко и стыдно стоять на берегу. Медленно, по-воробьиному я приближался к кромке воды, увязая босыми ступнями в мелком, пористом песке, по которому сновали измученные жаждой мошки. Пока я был занят тем, что ощущал кожей подступающую все выше и выше воду и исходил по всему телу болезненными мурашками, Марик коварным диплодоком подплыл ко мне и дернул за ногу. Я рухнул в воду, как подкошенный – и задохнулся от ее стремительного холода. Грудь и спину жгло, руки и ноги бессвязно бултыхались.
-- А-а! – закричал я, выкарабкиваясь обратно.
-- А-а! – вторил мне Марик развеселым голосом. – Спасите-помогите! Человек тонет!
Когда я оказался на берегу, мне, конечно, уже не было холодно, и я вернулся в воду.
-- Всегда ты такой, – укоризненно сказал Марик. – Жмешься на берегу, как девочка. А я тебя затаскивай.
-- Ничего не могу с собой поделать, – ответил я и перевернулся на спину. – Водобоязнь.
-- Поплыли наперегонки? – предложил он.
-- Идет! Откуда начнем, с берега?
-- Нет, отсюда, – выпалил Марик и бросился кролем вперед. Я не сразу сообразил, что соревнование началось, и дал ему фору. В общем, что и говорить, я пришел вторым. Мне давно не приходилось плавать: в городе я сторонился общественных пляжей, с которых домой можно принести не только песок, но и разнообразную бациллу. Наш водитель Вадик рассказывал, что они с женой и дочкой выкупались один раз в парке, а потом дружно, всей семьей лечили чесотку и грибок. И ничего нет хуже сочетания этих двух бед.
С годами я утратил все навыки – плавать кролем, ездить на велосипеде, залезать на деревья. Я разучился делать рогатки и ловить лягушек. И не то чтобы я сейчас об этом сильно жалел, но было обидно проигрывать, и я хорошенько приложил Марика кулаком по плечу.
-- Мог бы предупредить, что поплывем отсюда.
-- А зачем? Так веселее. Не дуйся, я всегда у тебя выигрывал – смирись и прими как данность.
-- Еще чего. Я возьму реванш.
-- Ну, попробуй. Наглотаешься воды и пойдешь ко дну, как топор, – меня не зови. Я буду на берегу пожинать свои лавры.
-- Ах ты гад! – завопил я, теряя последние капли рассудка, и кинулся на Марика. Пару раз я попал, куда метил, – в нос, но удар шел по касательной и не был достаточно сильным. Зато Марик ухитрился схватить меня за шею и пару раз мокнул лицом сначала в воду, затем в песок. Ослепнув, я в ярости метался по пляжу, пытаясь цапнуть Марика, но тот уходил из рук, и в результате без труда пихнул меня в спину, и я плашмя упал в небольшую теплую лужу, оставленную рекой после разлива. Я был повержен, растоптан, разбит. Мой победитель стоял, упираясь мне ногой в лопатки, и хохотал, как злодей из мультфильма.
-- Все, все, – сказал я, приподнимаясь и выплевывая песок. – Подурачились, и хватит.
Марик протянул руку и вытащил меня из лужи.
-- Не будешь строить из себя, – назидательно сказал он. – Искупнись, и давай собираться домой. Надо заглянуть сегодня к Ивану и забрать твои ключи.
Я погрузился в воду и принялся лихорадочно обмахивать песок. Он застрял в волосах, облепил впадины, забился под ногти. Справиться с ним без бани было невозможно – придется уговаривать Петю затопить для меня внеурочно. Когда я вышел из воды, Марик ждал меня на берегу одетый.
-- Смотри, кого я поймал, – сказал он, вынимая ладонь из кармана. В кулаке у него оказался зажат маленький серый травяной лягушонок.
-- Отпусти, – протянул я жалобно и покачнулся от острой вспышки воспоминания, наполнившей всю голову невыносимой болью. Перед глазами мелькали красные, рыжие, багровые круги, сквозь которые я смутно видел мальчишеское лицо. Потом картина качнулась, вызвав у меня приступ головокружения и тягу внизу живота, и я увидел белый животик, крапленый пятнами по бокам, и безвольно раскинутые лягушачьи ноги. Снова появился мальчик, он был весь в слезах и в отчаянии мотал головой.
Я вздрогнул и очнулся. Бледный, как полотно, Марик тряс меня за плечи и звал по имени. С трудом разлепив потяжелевшие веки, я постарался сконцентрироваться на одной точке – вот хотя бы на Мариковой переносице.
-- Не тряси, – сказал я слабым голосом. – Тошнит.
-- Что случилось? Почему ты так страшно кричал? – испуганно спросил Марик, ослабляя хватку, но все еще держа меня, как будто боялся, что я упаду.
-- Просто голова закружилась – наверно, зря я не взял кепку. Может, это солнечный удар?
-- Вполне может быть. Давай, я помогу тебе одеться и пойдем быстрее. Ляжешь дома, придешь в себя, попьешь холодненького, и все будет в норме – Марик принялся хлопотать вокруг меня. Я сонливо наблюдал за этой кутерьмой, просовывая ватные руки в рукава, проталкиваясь сырыми ногами в штанины. Он даже кроссовки не дал мне надеть, и я в истоме наблюдал, как он завязывает мне шнурки. В этом было нечто приятное, но я решил не копаться в этом ощущении.
Мы пошли домой. С каждым шагом силы ко мне возвращались, и в лесу я был уже тем же человеком, что и два часа назад. Пчелы улетели, и пушистый цветок стоял, вытянувшись во весь рост навстречу солнцу. Я коснулся его верхушки, и он оставил мне на память едва заметный след своей пыльцы, тут же стершийся с влажной ладони. Марик держался близко и время от времени зорко оглядывал меня, проверяя, не бухнусь ли я в очередной обморок, как кисейная барышня.
-- Все нормально, не бойся, – успокоил его я. – Мне уже лучше.
-- Ну-ну, – недоверчиво откликнулся он, и сделал вид, что осматривает деревья.
К вечеру в Эммаусе опять сделалось пусто. Дети исчезли с улиц, загнанные бабушками домой на ужин, только красная сандалия все так же лежала в траве, покачивая в воздухе тонким ремешком. Я захотел поднять ее и рассмотреть, но при Марике это было делать некстати. Мы поднажали, набрали темп, и в три минуты оказались возле дома.
Кот сидел на заборе и щурился на окружающий его незримый Чешир.

Каково же было мое удивление, когда я увидел Петю, носящегося с веником по моей кухне. На Пете была явно женская косынка в некрупную розочку и клеенчатый фартук, изобиловавший пионами. На столе тускло блестела немолодая электроплитка, на которой бурлила через край вода в эмалированной кастрюле. Рядом лежала уже разорванная и готовая к своей участи пачка пельменей и одинокий лавровый листок.
-- У нас, кажется, завелась жена, – свистящим шепотом сказал мне на ухо Марик.
Петя метнулся к нему и огрел веником. Марик изобразил тяжелое ранение и повис у меня на плече, издавая предсмертный хрип.
-- Вы где были? – чуть бурчливо поинтересовался Петя. – Я вам плитку нашел, пельмени купил, а вас черти по куличикам носят. Пришлось вломиться в дом без спроса.
-- Мы купались, – сказал Марик и приподнял крышку кастрюли. – Вода уже теплая, представляешь? Вроде еще вчера все в валенках ходили, и снег кругом лежал. Странно: когда наступает лето, забываешь, что была зима. Думаешь, всегда была зелень, а снег в природе не существует. Потом все наоборот. Парадокс!
-- По-моему, это не парадокс, а просто у кого-то слабая память, – заметил я, невинным образом разглядывая закопченную лампочку.
-- Чья бы корова мычала, – усмехнулся Марик. – Сколько пельмени должны вариться? Минут пять?
-- Меня не спрашивай, я не в курсе. У нас шеф-повар Петя, и у него свой рецепт, – сказал я.
Петя тем временем в сенях неумело воевал с паутиной. Пока он наводил чистоту, мы попытались найти в этом доме хоть одну тарелку. Оказалось, что стол не из вредности был сплошным – под ним обнаружились створки, до того слипшиеся, что казались единым целым. Внутри была ниша, где располагалась вся кухонная утварь, которой так не хватало. Нашлась даже солонка, к донышку которой прирос белый холмик, искрящийся кристаллами. Я отковырнул его ложкой, аккуратно разделил на несколько частей и одну бросил в кастрюлю, где вертелся в смертоносной пучине теряющий хрусткость лавровый лист.
Марик обнюхивал тарелки. Честно сказать, они и мне не внушали доверия, и мы вымыли их под струей на колонке. Когда мы расправились со скудным ужином, который пришлось дополнить моей тушенкой и прибалтийскими поджарыми шпротами, обнаруженными в боковом кармане «колобка», на пороге появился Иван.
-- О, а вот и ты, Ваня, – радостно сказал Марик. – Мы как раз собирались пойти к тебе.
Петя сорвался с места и побежал разыскивать ему стул. Иван огляделся и спросил:
-- Марк, ты что, сюда переехал? Мы же договорились, что ты остановишься у Петьки.
-- Мне здесь больше нравится, – пожал плечами Марик. – И вообще, где хочу, там и живу.
Холодок, пролетевший между ними, показался мне отголоском давней, тянущейся через года, задавленной обиды. Когда Иван уйдет, порасспрошу Марика об этом, главное, не забыть.
-- Ладно, дело твое, – сказал Иван, усаживаясь на поднесенный Петей стул. – Я, собственно, со всеми вами хотел поговорить. Очень хорошо, что вы сами тут собрались, не ожидал. Не знаю, с чего и начать. Может, я покажусь вам сумасшедшим и вы меня сразу же выгоните, а может, я кого-то напугаю.
Иван покосился на Петю, который от любопытства вытянул шею в его сторону, как гусенок. Под копной его светлых волос обнаружился беззащитный мягкий пух.
-- Так вот. Все вы знаете, какой человек жил в этом доме. Нехороший человек.
-- Можно сразу вопрос? – встрял я – Мне не понятно, чем он был нехороший. Все об этом говорят, даже бабки в магазине, а я не в курсе.
-- Погоди, Андрей, не торопись, – сказал Иван. – Как ты догадываешься, в этом соль моей истории. Я расскажу все по порядку, не путай меня.
Я сделал неопределенный жест рукой, показывая, что он может продолжать, я буду нем, как рыба. И Иван продолжил:
-- Год назад, второго июня дед, как вы знаете, умер. Умер здесь, в этом доме, и я в этот момент был рядом с ним.
-- А от чего он умер? – встрял на этот раз уже Марик. – Я на похоронах не был, меня тогда в Мюнхен послали.
Иван оглядел нас внимательно, как будто взвешивал, стоит ли говорить ужасную правду без прикрас или лучше умаслить ее утешительными деталями.
-- Официальная версия – инфаркт. Дед в последние год много пил, причем не только водку, а вообще все подряд, что горит. Я не знаю, почему он так накинулся на алкоголь – раньше за ним этого не водилось. В советские времена он даже возглавлял здесь кружок трезвости.
Я слушал и одного не мог понять: зачем он, когда я приехал, соврал мне, что дед умер от старости? В чем смысл обманывать, какой резон? Я бы все равно это узнал – не от него, так доброхоты бы насвистели. Бывает, что люди в России пьют – я большой мальчик, давно это знаю. Смерть от старости – вот настоящая экзотика, и если Иван рассчитывал обелить деда в моих глазах, то сейчас он явно занимался чем-то противоположным. Вероятно, он, как стреляный лис, по привычке заметал следы даже тогда, когда бежал по обезлюженной чащобе в ста километрах во все стороны от возможных поселений.
-- Но я врачам не поверил, – продолжал Иван. – Под кроватью, в которой дед умирал, лежала подозрительная бутылка. Мне кажется, дед пытался отравиться.
-- Зачем это ему? – спросил Марик.
-- Наверняка муки совести, – небрежно сказал я.
-- Ты почти угадал, – произнес Иван чуть слышно. – Только это не совесть его мучала, а я сам. Мне, видите ли, стало известно, что мой отец пятнадцать лет назад не пропал, как все говорили. Нет, его убили. Паук убил.
Наступила гробовая тишина. Петя подался назад и ошарашенно смотрел в пространство, Марик со скепсисом поджал губы и ждал продолжения. Иван выдерживал паузу, чтобы эффект его слов был максимальным. Не каждый день приходится обвинять людей в убийстве – возможно, в этом есть некая извращенная приятность. Вроде ты и свою жизнь живешь, а вроде ты и Шерлок Холмс в придачу.
-- Ваня, это бред, – сказал наконец Марик. – Чтобы дед да человека убил? Не спорю, он был исключительно вредный старик, но мокруха – ты меня извини, не его жанр. Ты просто пересмотрел криминала. Завязывай с вечерними новостями, мой тебе совет.
-- Ты зря мне не веришь, – сказал Иван. – Я бы тоже не стал так огульно, без доказательств людей обвинять. А доказательства у меня есть, только достать их очень сложно. Они у него в голове.
И Иван показал пальцем на меня. Сначала я хотел ему сказать, что тыкать в людей нехорошо, а потом до меня начал доходить смысл его слов.
-- Ты хочешь сказать, что доказательства лежат в моей памяти?
Иван кивнул, а Марик расхохотался, но быстро затих. Петя сидел на стуле, ссутулившись, как старик, и смотрел на меня жалобно исподлобья. Я похлопал его по плечу, показывая, что со мной все в порядке, нет причин тревожиться по пустякам.
-- А если ты ошибся? Вдруг я ничего важного не помню, и мы зря теряем время? И вообще, почему бы не сообщить в милицию…
-- Полицию, – поправил меня Марик.
-- … ну хорошо, в полицию, что произошло убийство?
Иван повертел обертку из-под пельменей в руках, как будто на ее боках была скрыта подсказка, и наконец сказал:
-- Если бы я был уверен, я бы тут же пошел и заявил об убийстве. Но дело было давно, за пятнадцать лет много воды утекло. Заявление могут не принять. Нет, его точно не примут – убийца-то умер! С кого спрашивать?
-- Зачем тогда ворошить прошлое? – спросил я. – Оставим все, как есть. Меня – с моим склерозом, Паука – с его тайнами.
-- Нет, не оставим, – упрямо сказал Иван. – Ты, наверно, меня не поймешь. Хотя должен – у тебя тоже такое было. Тебе никогда не говорили: вот, отец от тебя сбежал?
Я сжал кулаки. Было. В седьмом классе, когда я единственный выучил параграф по географии и наказали всех, кроме меня, парни собрались возле сарая со спортивным инвентарем и дождались, когда я пройду по дорожке рядом. Они меня прижали к стене, вырвали из рук портфель, и кто-то ударил меня со всей силы в живот. Пока я ловил ртом воздух, как вытащенный из воды карась, один из них сказал над моим ухом:
-- Дерьмо! Крыса! От вас отец сбежал.
После этого я не помню ничего, кроме острой боли в боках и спине, а когда я пришел в себя, рядом никого не было. Меня нашел физрук, пришедший по случайности проверить замок, и отвел домой. Я так и не понял, кто из одноклассников знал подробности моей семейной жизни, да и выяснять не хотелось. Понятно, что я никогда по-настоящему не верил, что отец ушел от матери из-за меня, но все равно было противно. Слова пятнают даже то, что всегда было и будет чистым. Они проникают глубже, чем мы способны спрятать свои чувства.
-- Я тебя понимаю, – сказал я Ивану. – Только детские обиды в нашем возрасте пора бы отпустить. Ты же серьезный человек, а те, кто тебе это говорили, давно все забыли. Попробуй им, предъяви!
-- Андрей, я тебя прошу, ты должен мне помочь. Я поклялся найти отца, и я это сделаю. Сейчас, когда я нащупал след, не оставляй меня.
В голосе Ивана послышалась искренняя мольба. Но я никак не мог поверить, что он все это говорит серьезно. Пафос детской клятвы казался мне нелепым и смешным. Кто исполняет такие обеты? Кто возмутится, если они будут случайно забыты среди мук взросления? Зачем это все сейчас, когда оно так не нужно?
-- Знаешь, я здесь останусь еще на неделю. И если тебе что-то надо, я постараюсь, правда, постараюсь помочь. Но впрягаться в расследование – это перебор. Прости.
-- Спасибо. Этого вполне достаточно, – сказал Иван, расцветая на глазах.
День прожит не зря – один человек благодаря мне счастлив. А всего-то и требовалось сказать пару слов, значение которых так переменчиво. В моей памяти не таилось никакого убийства, она была просто девственно пуста, и туда можно было положить сколько угодно воспоминаний, которые приживутся или будут отторгнуты.
-- Мне пора, – сказал Иван, направляясь к двери. – Все подробности позже. Марик или Петька покажут, где я живу. Приходи завтра в пять, буду ждать тебя. Да, чуть не забыл – вот ключи от сараев. Применяй с умом.
Когда Иван ушел, Петя вскочил и бросился в сени. Он притащил оттуда ведро с водой, зачерпнул полную кружку и залпом ее выпил. Марик, поджав губы, барабанил по столу.
-- Ерунда это все. Ванька мается дурью, – сказал Марик, отбирая кружку у Пети, который изготовился выпить все семь литров наших водяных запасов.
-- Пить хочется, – прохрипел Петя. – Отдай.
-- Отдам, когда перестанешь чудить. Не смотри на меня так. Ты что, поверил в этот сельский детектив? Паук, конечно, был та еще сволота, но не убийца, и ты это знаешь. Тем более, зачем ему убивать пасынка?
-- Пасынка? – спросил я, чувствуя, как сложная смесь битого стекла в семейном калейдоскопе начинает образовывать вполне различимый узор.
-- Ну да, а ты не знал? Паук был вторым мужем нашей бабушки. Твоя мать его родная дочь, хотя записана под другой фамилией. Паспортистка была партийная, фамилию любовника ребенку дать не разрешила. Что? Я тебе первый это говорю?
Все очень просто, как пятерня. У меня трое двоюродных братьев. И еще одна сестра.
Почему мне раньше об это не сказали? А впрочем, сельский детектив всегда имеет своим истоком сельскую санта-барбару, мне ли не знать. Так что все идет, как надо, по штатному расписанию, не отклоняясь от канона даже в мелочах.
Так я познакомился со своей семьей.

У меня есть братья. Целых трое, и не важно, что они двоюродные. Еще сестра – да, сестра. Я никак не мог переварить и усвоить это новое знание. Оно хлестало из меня потоком невыносимых чувств. Не в силах успокоиться, я вышел на крыльцо, Петя бросился за мной.
-- Андрей, ты в порядке? – спросил он, стараясь не глядеть мне в лицо, как будто больше всех был виноват в моем незнании.
-- Думаю, мне просто нужно время. И не жди от меня родственных объятий, их не будет. А вообще, пока мы с тобой прочесывали Эммаус, мог бы хоть намекнуть. Слабо было? Чего ты молчал?
-- Пугать не хотел! Ты подумай – как человеку сказать, что ты его брат, если он тебя не узнает, и ты его тоже не помнишь!
Действительно, как? И как я мог все забыть? Столько лет прошло с тех пор, как я видел этих людей последний раз, и все они исчезли вместе с нашим родством, как вода из стакана на столе. И мать никогда не говорила о них и о деде, как будто отрезала от себя эту часть истории. Спрашивать у нее сейчас бесполезно: когда она не бредит, спит, а главная тема ее бреда – это я маленький, сначала грудничок, потом детсадовец, потом школьник. Ничего кроме этого она для себя в последние дни не оставила.
-- Не обращай на меня внимания, – сказал я взъерошенному Пете. – Подожди, все уляжется. В любом случае, хорошо, что теперь я в курсе.
Я всегда хотел иметь большую семью – или притворялся, что хотел. Бывает, сердце в одинокие минуты подпирают книжные мечты: просторный светлый дом с верандой, накрытый льняной скатертью стол, семья в сборе. С улицы тянет дождевой прохладой и сыростью, от чайника идет спасительное тепло, а в вазочку с вареньем упал яблоневый лист. Братья, сестры – все в белых, выглаженных костюмчиках, чинно пьют чай, разговаривая о Рахманинове и Фицджеральде. Возглавляет стол дед в пестрой жилетке, на носу у него круглые очки, привязанные к ушам двумя веревками. Он читает газету, в которой нет ничего, кроме правды, и изредка, поверх нее любовно глядит на внуков. Под столом крутится рыжий спаниель, которому потихоньку дают хлеб и сахар. Мать, пышная, как матрешка, вносит на веранду тарелку слив, и я, находясь к ней ближе всего, первый хватаю одну, съедаю и прячу в карман косточку. Шум, смех, веселье, звуки патефона. Август.
-- Давай пойдем в дом, – предложил Петя и поежился. – Зябко. И комары налетят.
Мы вернулись. Марик в наше отсутствие забрался на печь и там в полумраке листал «Огонек», насвистывая невнятный мотив.
-- Фальшивишь, – сказал я.
Марик свесился вниз и вздохнул:
-- Двойка по пению.
Петя оглядел комнату хозяйственным глазом, протер стол рукавом, выбросил бумажки в ведро и направился к выходу.
-- Я домой, – сказал он. – Завтра вечером загляну к вам, не скучайте. Марик, если замерзнешь, приходи ночевать ко мне.
-- Иди уже, не замерзну. И смотри не потеряйся, – пробурчал Марик из-за трубы, и Петя, вздохнув, вышел.
Время было позднее, в теле накопилась усталость, и я было собрался отправиться ко сну, но вдруг меня посетило нехорошее чувство – я должен был что-то сделать и забыл. Но что? В магазине отоварился, Ивана встретил, ключи от сараев наконец у меня, поел. Чего же более? О, боже, магазин! Маша – как я мог о ней забыть?
Я вскочил на ноги и сделал два витка по комнате. Сердце колотилось, как деревяшка в железной банке.
-- Марик, – позвал я таким жалким голосом, что он мгновенно спрыгнул с печи.
-- Что случилось? Опять приступ?
-- Нет, не беспокойся. Я в порядке. Ты можешь мне сказать, где живет эта продавщица – Маша?
Марик смотрел на меня во все глаза: по его лицу было видно, что он колеблется, вызывать ли санитаров. Но если я и был болен, то болен прекрасно – у меня случился пожар сердца. А уши рдели от стыда, поддерживая в теле единый красный колорит.
-- Зачем тебе Машка? – сказал Марик, приходя в себя. – Да еще в такой час? Все приличные девушки уже по кроватям.
-- Я ей пообещал, что приду, и она мне покажет Эммаус, – смущенно сказал я. – И не пришел! Что она обо мне подумает?
-- Подумает, что у тебя проблемы с памятью и, кстати, будет права! Не занимайся ерундой, ложись спать, а завтра мы вместе сходим в магазин. Извинишься, скажешь, что были неотложные дела – и все. Ступай спать!
-- Нет, – твердо сказал я. – Так не пойдет. До утра ждать долго, я извинюсь сейчас. Где она живет? Ты ведь наверняка знаешь.
-- Ну, знаю, – унылым тоном сказал Марик. – И что? Ты думаешь, я позволю тебе безумствовать? Здесь не рыцарский роман, Андрюша, здесь Эммаус! В полночь извиняться никто не ходит. Да и как ты найдешь дорогу, если ни один фонарь не работает?
-- Найду! Мне когда надо, я стены могу прошибить.
-- Оно и видно. А ты в курсе, что тут собак на ночь спускают? У Машкиного соседа – немаленький такой волкодав. Голодный и дружелюбный.
-- Мне все равно. Понимаешь, я не усну теперь, пока ее не увижу.
-- Черт с тобой! Делай, что хочешь. Только потом не говори, что я тебя не предупреждал. Выйдешь сейчас на улицу, держись левой стороны. Дойдешь до нижнего пруда, там будет большое дерево. Оно одно, не промахнешься. Оттуда начинается улица, там многоэтажки, тебе на ней нужен третий дом. Первый этаж, боковая квартира. А дальше, как знаешь – дверь заперта, лезь, что ли, в окно. Эх, ерунда-то какая!
И Марик забрался обратно на печь, повернувшись ко мне спиной. Я вытащил чистую рубашку и судорожно застегнулся на все пуговицы, но одна, верхняя, тут же оторвалась и покатилась под диван. В таком состоянии мне волкодав не страшен – руки сами рвут ткань бытия. Когда я подходил в двери, услышал голос Марика:
-- Удачи тебе, Дон Жуан хренов.
Ну и ладно. И пускай.
На улице было не так уж и темно, в траве стрекотали кузнечики, в лунном свете вились комары-самцы. Узкая дорожка белела в траве, и я, встав на нее, понял, что сомнения отпустили меня. Я должен идти – это верно и правильно, что бы там Марик ни говорил. По левую руку показался из кустов погруженный в полуночную черноту пруд. Он был едва виден сквозь плотный забор камыша и рогоза, и в его глубине пела песнь любви одинокая лягушка. Потом к ней присоединились еще две, и вдруг сквозь ночную тишь грянул в полную мощь нестройный лягушачий хор.
Дерево, указанное Мариком, я заметил не сразу. Оно было сломано пополам, и теперь уже не было надежным ориентиром. Как такое могло произойти, я не понимал. Возможно, оно было настолько старым, что гниль съела его изнутри, и ствол в одну из гроз преломился. А может, зимой его потихоньку пилили на дрова – как в том анекдоте, где поросенка резали по частям, чтобы ради холодца не губить все животное. Я подошел к дереву и встал на цыпочки, ощупывая место слома – оно было зазубренным и рыхлым, значит, все же старость. Деревья умирают стоя, все правда.
Волкодава не было поблизости – наверно, он был занят более важным делом. Но на всякий случай я опасливо огляделся. Машин дом был немощным и весьма заметно кособоким. Нижний этаж был покрашен в синий, верхние в зеленый, как будто маляр долго не мог выбрать цвет и решил взять оба. Я перемахнул невысокий забор у палисадника по-молодецки, одним спортивным прыжком, чем поразил сам себя, и нечаянно раздавил несмелый цветок, льнувший к ограде. Я опустился на колени и попытался его поднять, но это было безнадежно – окончательно растоптан. Ладно, будем считать, что это боевые потери.
Я тихо подошел к окну, оно было приоткрыто. Комнату было не разглядеть – мешала тюлевая занавеска. Кровь прилила к голове и не желала ни в какую опускаться ниже, рот затянуло густой слюной, язык потерянно лежал и не слушался команд.
Я с трудом поднял руку, тихо постучал по рассыхающейся раме и прошептал:
-- Здравствуй, Маша.
Внезапный страх заставил меня замолчать. Из глубин моего подсознания рвалась наружу фраза «Я Дубровский!» Я зажал рот руками и покрепче стиснул пальцы, чтобы она через них не проскользнула. И тут окно дрогнуло, задребезжало стекло, расшатывая беленые деревяшки, и появилась заспанная Маша.
Это было неожиданно, весьма неожиданно. Где-то в глубине души я уже настроился на фиаско. Текста я не заготовил, а импровизировать было страшно. Марик прав: идти к незнакомому человеку ночью, чтобы попросить прощения, – более чем экстравагантный поступок не только по меркам Эммауса. Если честно, это ни в какие ворота не лезет. Я полный дурак, на мне пробы негде ставить.
-- Здравствуй, Маша, – повторил я. В этой фразе, по крайней мере, я был уверен. Остальные еще предстояло придумать.
-- Здравствуйте, – откликнулась она, протирая глаза кулачком, как маленький ребенок. На Маше была тонкая ситцевая сорочка, сшитая, надо полагать, ею самой на уроках труда в девятом классе – рукава были коротки, ворот глухо закрывал шею, а сверху по нему шло истлевшее, рваное кружево. Волосы были забраны в растрепанную косичку, схваченную снизу магазинной резинкой.
-- Я пришел к вам извиниться, – сказал я срывающимся голосом. – Мы договорились, что я зайду за вами в восемь, а я не пришел, э-э, по семейным обстоятельствам. И вот, мне показалось неприличным оставить все так, как есть. Поэтому я узнал ваш адрес, и… и…
Слова кончились. Видимо, их запас изначально был небольшим, и я в своей неожиданной болтливости исчерпал лимит.
-- Угу, – сказал Маша. – Понятно.
Она по-прежнему была сонной и безжизненной, как весенняя муха. Мне кажется, она даже не поняла, о чем я говорю. Она стояла, покачиваясь, как сомнамбула и смотрела на меня широко открытыми глазами. Свет падал ей на одну щеку, создавая эффект разделенного на две половинки лица.
-- Тогда спокойной ночи, – сказал я неуверенно, все еще ожидая гневной отповеди или любой другой живой реакции.
-- Спокойной ночи, – откликнулась Маша. И закрыла окно!
Я прислонился к стене, приходя в себя. Нет, не того я ожидал от этой встречи. Всего, чего угодно, но не того. Поднялся холодный ветер, на небо наползала северная туча, уже наполовину закрывшая луну, и я понял, что надо срочно идти домой. Через несколько минут дорожку уже будет совсем не видно, а где-то в кустах может поджидать путника неупокоенный волкодав. Я рванул через палисадник, окончательно добив цветок, и бросился бежать в сторону дома.
Лягушачий хор отправился на боковую, пруд окружала непроницаемая тишина. Начинал накрапывать мелкий, занудный дождь. Отдуваясь, я подбежал к дому и уже у самой двери споткнулся о кота. Пришлось его впустить, и он потом всю ночь спал на моих ногах, мешая каждому движенью. Марик чуть слышно храпел, развалившись на печи, как самый настоящий Емеля. Я подумал было обмазать его по-лагерному пастой, но удержался. Мало ли в каком настроении он проснется утром, может, в злодейском.
Лунный свет окончательно потух. Машино лицо виделось мне везде – в рисунке обоев, в извивах неровного стекла, в плывущей перед глазами темноте. Я видел ее, как наяву, пустую куклу на свалке, и мне было не по себе. Действительно, правду говорят: красота – страшная сила.

-- Эй, ты! Просыпайся. Давай уже, шевелись.
Неприятно, когда день начинается с такого. Хотелось отвернуться, зарыться поглубже в теплое одеяло, доспать сон, в котором только начинал развиваться вялый утренний сюжет. Но голос не давал погрузиться в недосягаемую дрему, а руки грубые, как шерстяной свитер, разворачивали корпус навстречу лучам. Мне бил в глаза живой свет Эммауса, усиленный линзой окна и беспощадный к тем, кто ночью колобродил.
Сквозь мутный прищур я увидел Марика, сидевшего передо мной на корточках. На лице его гуляла улыбка пирата.
-- Что, поговорил с Машкой? – спросил он ехиднейшим тоном.
-- Не твое дело, – буркнул я, направляясь к рукомойнику. Меньше всего я был сейчас готов обсуждать свое ночное приключение.
-- А я тебе говорил. Я тебя предупреждал, – затянул Марик. – Но ты не послушался и поперся к ней. Теперь спишь до полудня, хотя петушок пропел давно.
-- Если этот петушок не заткнется, я его придушу.
-- Попробуй, рискни.
Я осмотрел в зеркале свое лицо с тщательностью опытного брадобрея. Под глазами повисли синие мешки, полные недосыпа – видно, кошмары вертели меня на диване всю ночь, и по-хорошему уснуть удалось только на рассвете. Однако же в зеркале были и приятные новости – я загорел и, противу ожидания, не облез. Этим стоило воспользоваться, но как, я не знал. Теперь показаться Маше на глаза было совсем стыдно. Явился ночью с сумбурным текстом, разбудил, погубил цветок. Крылатые мечты о сельской любви рухнули на острые скалы под грузом моей природной неспособности к общению с женщинами.
Мне всегда с ними до обидного не везло. В восьмом классе, когда мать, как с цепи сорвавшись, начала кормить меня на убой пирожками и рыночной свининой, я был толще всех в классе. Воротничок моей рубахи был сырым от пота все время – без выходных и обеда, лицо напоминало наполненный мякотью и соком плод, готовый лопнуть от перегрева на позднем солнце. Я бегал медленно и тяжело, бухая по полу стопудовыми ногами, однажды позорно сорвался с каната, куда меня загнали одноклассники, на моей спине синяки лежали кучно и густо, как сеть населенных пунктов на карте маленькой страны. Но душа была свободной и открытой для чувств, ведь как намекал классик, и неудачники любить умеют! Со мной за одной партой на математике и истории сидело божественное существо, которое по журналу звали Аня Скорцова, а за глаза – Красавица. В самой ее фамилии пела разбуженная моей любовью весна. Аня была прекрасна, как сто тысяч девственниц, проходящих сквозь чрево кита в мусульманский рай. Ее кожа была до того прозрачной, что сквозь нее были видны тонкие синие жилки, штрихующие живое тело. Иногда я мучительно замирал, слушая ее дыхание, пробивающееся ко мне через толщу шумов и болтовни класса, и невнятного бормотания учителя.
Мы даже ни разу толком не поговорили. Я молча давал ей ластик или линейку, за что она изредка позволяла мне взглянуть в свою тетрадь. Она одним изящным движением отодвигала тонкий, как осока, локоть, и я до рези в глазах смотрел на ровные, бегущие по прямой буквы и знаки, в которых мне чудилась тайнопись ее ответной любви. Я караулил ее возле женского туалета, и когда она выходила из двери, в моем животе прокручивалось что-то огромное, разбуженное интимностью этого момента. У нее не было подруг, она ходила в школу одна, и хотя ее портфель был груженым, всегда полным книг, я так и не решился ей помочь. Большей катастрофой, чем признание, могло быть только то, что парни в классе обо всем узнают. Поэтому приходилось ждать, надеяться и верить незнамо во что. На следующий год Аня перевелась в престижную гимназию, и я, повздыхав неделю, почувствовал себя легко и свободно. Уже тогда я осознал, какой это неблагодарный, адский труд – любить.
На выпускном я танцевал с соседкой по лестничной клетке. Она прохладно смотрела мне через плечо, мелко перебирая ногами. Ее тонкое шелковое платье елозило под моими руками, и я, несмотря на полное и непробиваемое свое равнодушие, понял, что и она, эта соседская жаба, девушка! Когда она снова села за стол, я уже с интересом наблюдал за ней: она ела пирожные одно за другим, и не понятно, как они в нее в таком количестве влезали. Потом она снова отправилась танцевать – с парнем из своего класса, высоким, бритым, ухватившим ее за талию загребущей пятерней, и неизбежно эти двое исчезли в кустах. Я рванул туда, и остолбенел, увидев на ветке скомканное шелковое платье, пустое и безжизненное, как сброшенная кожа. В тот день я первый раз напился до бесчувствия, и меня несли домой бывшие недруги, которых впечатлил мой вкус к водке. Несколько лет мы даже дружили, пока институтская кутерьма не разделила нас.
Потом была староста. Бойкая, хваткая и крепкая, как кирпич первых многоэтажек социализма. Она выбрала меня сама, и почти до самого выпуска я ездил с ней в кассу в качестве охранника общественных денег. Сейчас я не помню точно, но, кажется, я дважды приглашал ее в кафе и кормил мороженым, а она в ответ звала меня домой. Потом делала вид, что ничего не произошло, и в конце месяца мы опять отправлялись в кассу за деньгами, связанные только тем, что она боялась незримых грабителей, а я нет. Несколько раз я пытался переломить ситуацию, объясниться раз и навсегда, но она ускользала, выворачивалась и уходила непознанной. В конце концов, терпение мое лопнуло, и на последнем курсе в походах за деньгами ее сопровождал кто-то другой.
Сейчас, злобно кусая зубную щетку, я жалел только об одном: будь я посмелей, нашел бы этих рыб холодных, и высказал бы им все, что о них думаю. Сколько времени и нервов потрачено зазря, сколько возможностей упущено! Я мог быть уже давно счастлив с какой-нибудь прекрасной девушкой, но мне не хватало обзора, чтобы ее приметить – его вечно заслоняли. Быть может, на задней парте по мне страдало прелестное создание, тихое и робкое, как мышка, а я не заметил, потому что разглядывал глобус. Теперь, конечно, нечего об этом думать, надо просто идти вперед и тщательно осматривать местность.
Скучающий Марик бесцельно кружил по комнате, потягивался с хрустом и зевал. Потом он, будто спохватившись, направился к столу и как попало насек на куски остатки хлеба. Порадовавшись результату, он взял один кусок, осмотрел его со всех сторон и отщипнул микроскопическую крошку. Сморщился, выплюнул ее и, обогнув меня по касательной, отправился к печи, где его ждал растрепанный и жалкий «Огонек», пестреющий срединным разворотом.
-- Сегодня у нас много дел, – сказал Марик, усаживаясь на печь. – Надо обыскать сараи. Дед кого попало туда не пускал, значит, там уйма всего интересного.
-- Конечно, – откликнулся я. – Например, там лежат очень интересные дрова. Увлекательные тряпки. Загадочная трехлитровая банка.
-- Эх, Андрюша, нет в тебе авантюризму, – грустно и томно сказал Марик.
-- Ни грамма. Зато есть здравый смысл. Мы должны с тобой вот о чем подумать: если Иван прав и его отца убили, кстати, не факт, что это был дед, тело не испарится просто так. Оно где-то лежит.
-- Ест мед и пьет аспирин, – загнусавил вдруг развеселившийся Марик.
-- Слушай, тут дело серьезное. Кончай ломаться.
-- А я и не ломаюсь. Иван порет чушь, а ты его слушаешь. Сам подумай, зачем деду убивать дядю Мишу, чего ради? Из любви к искусству? Я думаю, Ванина мать была права – сбежал мужик из дома на вольные хлеба. Кому охота жить с инвалидом?
-- С инвалидом? – озадаченно переспросил я. Семейная история вконец запуталась: убийцы, инвалиды, амнезия, обретенные братья и сестры. Я уснул и по ошибке проснулся в сериале, из которого надо срочно выбираться в реальный мир, пока я сам не превратился в его персонажа, хотя, возможно, необратимые изменения уже начались.
-- Ты Неждану видел?
-- Видел, и что? На инвалида она не тянет.
-- Это сейчас, было время, когда она даже встать с кровати не могла. Тетя Таня бросила работу и сидела с ней круглые сутки.
-- Постой-ка, а что это за болезнь такая?
-- Не спрашивай, не знаю. Какое-то хитрое заболевание надкостницы, то ли остеомиелит, то ли другая зараза. Если интересно, лучше Ивана спроси, он тебе скажет точно. В любом случае, ходить она не могла, температура у нее скакала так, что аспирин не помогал. Ногу разворочало всю, я аж смотреть не мог. Возили в райцентр и в город, и там сказали, что поможет только операция. Денег, понятное дело, не было, и занять не у кого. Пробовали собрать по знакомым, ничего не вышло. Дядя Миша вкалывал, как сволочь, на трех работах, калымил, потом плюнул на все и запил. А потом исчез. Вот и вся история. На мой взгляд, никакой тайны тут нет – был мужик, и нет мужика. И знаешь, положа руку на сердце, не факт, что я сам бы от такого не сбежал.
Вот так, мой дядя, оказывается, самых честных правил. Хорошо, что память стерла его без остатка вместе с именем и подробностями биографии. Объяснение Марика звучало подкупающе правдоподобно, и потому, как учил нас старик Оккам, надо бритвой отсечь все потуги Ивана придать рядовому семейному бегству детективный колорит.
-- Как же Неждана вылечилась? Сейчас она, вроде, ходит.
-- Ну, как, – пожал плечами Марик. – Этого я тоже не знаю. Иван пошел работать, хотя ему было только тринадцать. Бросил школу, грузил навоз, через год на асфальтный завод устроился. Потом они что-то продали, дед им дал взаймы – этакий аттракцион невиданной щедрости, подвернулся шанс попасть в городскую больницу на экспериментальное лечение. Кончилось все тем, что болезнь была уже так запущена, что вылечить-то вылечили, а ногу не спасли.
-- Ты что, хочешь сказать, у нее нет ноги?! Я сам видел – обе на месте.
-- На месте только одна, вторая – протез. Вот так-то дела кончаются. Нежданка по этому поводу не парится, но ты лучше лишних вопросов ей не задавай.
-- Понял, не дурак.
Выходило все гладко, и мрачная туча убийства была в этом непроглядно сером быту неуместной, как тост за упокой на тягомотном юбилее. Ивану, понятное дело, хотелось бы обелить память отца, но негодяй в этой истории давно был назван. Причин у деда убивать дядю Мишу не было решительно никаких: разве что он силой заставлял его остаться с женой и больным ребенком, но переусердствовал.
-- Похоже, ты прав, – сказал я Марику. – Убийством тут и не пахнет. Ты говорил об этом с Иваном?
-- А то! Но слушать он не хочет. Говорит, что я ничего не видел и вообще, откуда мне знать. Конечно, ему видней, это его отец, а не мой, но пока я не увижу мотив, все это будет вилами по воде писано. Тем более, сам посуди: просто так хладнокровно убить человека не каждый способен. Про Паука треплют всякое, вроде как, тот еще был зверь. Но это кем же надо быть, чтобы пасынка, нехилого, кстати, мужика, убить да еще и спрятать? Тело не иголка, его не потеряешь на лужайке. Значит, надо рыть яму, или везти в лес, или закопать в погребе…
Ошарашенные, мы разом посмотрели друг на друга. Проверить одну из догадок легко: в моем кармане лежали ключи от всех дедовых построек. В тот момент нам казалось, что достаточно открыть крышку люка, и под ней окажется спокойный улыбчивый скелет, лениво лежащий на сундуке и презирающий всем своим видом смерть.
-- Давай, – хрипло сказал я. В горле пересохло, язык лип к щекам и небу, отказываясь произносить страшные слова. Хотя Марик и утверждал, что история Ивана высосана из пальца, червяк сомнения уже поселился в нем и начал прокладывать разрушительные ходы. Видимо, и проектировщики мостов почитывают детективы в минуту душевного затменья.
Позабыв о завтраке, мы рванули из дома, сшибая друг друга в дверях. На крыльце вился кот: урча от радости, он топтал обувь, неловко попадая лапами в кроссовки и галоши. Марик решительным движением схватил его и бросил в траву, мы наспех обулись и в два скачка оказались на месте. Глыба сарая росла посреди огорода, гнилая и лишняя, как пивное брюхо. В ржавых петлях висел гигантский замок, который уже одним своим размером призван был устрашить случайного воришку. Ключи не подходили, я слепо и беспомощно тыкал ими в скважину, пока Марик не отодвинул меня и не принялся за дело с видом профессионала. Подошел самый тонкий ключ со съеденной временем бородкой. Замок пронзительно крикнул, как будто звал покойного хозяина на помощь, и не в силах противиться превосходящему по численности противнику, впустил нас. В сарае было прохладно и темно, по углам лежала сенная труха, на перекладине висел толстый – в руку – канат. Смутное воспоминание подкралось ко мне: здесь дед, раздобрившись однажды, соорудил мне качели. Они издавали легкий неприятный визг, но были крепки и надежны, так что мы с Мариком выделывали на них всякие акробатические трюки, кончавшиеся, как правило, шишками на голове.
-- Марик, ты помнишь? – спросил я, кивая на канат.
-- Да, – откликнулся он. – Здесь были качели. Ты меня на них один раз так раскачал, что я вписался лбом в балку.
-- Ты еще говорил, у тебя искры посыпались из глаз, как в мультике.
-- Точно, так и было. Натуральные икры, ей-богу!
Мы прошли чуть дальше по притоптанному, слежавшемуся сену: нигде не было видно крышки погреба. Под скатом назойливо чирикал воробей.
-- Ты уверен, что погреб здесь? – спросил я Марика, который, как гончая собака, втягивал ноздрями спертый воздух, пытаясь уловить тонкий запах следа.
-- Не уверен, но начать стоило отсюда. Давай разгребем вон ту кучу в углу. Что-то мне подсказывает, погреб может быть там.
-- Ну давай, Шерлок, – нехотя согласился я и закатал рукава. Через пять минут мы были сплошь покрыты сенной пылью и мелкими колючками, которые проникали везде – даже забирались в трусы. Погреба здесь не было: сарай был исключительно складом сена, а все остальные вещи – инструменты, продуктовые припасы, ныретки – хранились в другом месте. Отерев пот с лица, я развернулся к Марику, который яростно разбрасывал последнюю кучу, и сказал:
-- Заканчивай. Мы ошиблись, погреб, скорее всего, в отдельной постройке. Ты вообще-то деревенский парень, мог бы и знать такие вещи. Там, где сено, продукты не хранят.
-- Чего бы ты в этом понимал, – огрызнулся красный, как помидор, Марик. – Эти штуки разом из головы вылетают. Забываешь, с какой стороны за лопату браться. Я как сбежал от отца, так сюда только пару раз и приезжал. Похоже, нам без Петьки не обойтись, а он домой неизвестно во сколько приходит.
-- Ерунда, справимся, – сказал я, подбавляя в голос энтузиазма. – Тут еще несколько сараев, обыщем все.
Мы вышли из сарая, щурясь на яркий дневной свет, и осмотрелись. К туалету лепились две хлипкие на вид постройки, в которых наверняка находился садовый инвентарь. Мы проникли в них без особого труда и вооружились двумя ржавыми лопатами. Марик долго баюкал свою в руке, примеривался, сбегал на заваленную прошлогодним бурьяном грядку и сделал два пробных копка. Земля, соединенная путаницей мочковатых корней, поддавалась с трудом, но Марика это не остановило.
-- Я готов, – сказал он, с довольным видом оглаживая черенок. – Вперед, на поиски дяди Миши.
Его настрой мне не понравился, но я промолчал. Притаптывая крапиву, вымахавшую уже по колено, мы двинули вглубь огорода, в сторону старых яблонь, под которыми виднелся небольшой треугольник явно человеческого происхождения. Старый погреб осунулся, сгорбился, словно действительно укрывал всем своим телом хозяйскую тайну. Мой желудок конвульсивно сжался, внизу хребта началась нервная злая щекотка, ноги отяжелели и заныли. Впервые мне явственно представилось, что Иван прав и сейчас мы прикоснемся к неприятной тайне, кишащей червями. Марик, похоже, испытывал те же колебания, и руки его слегка дрожали, когда он потянул на себя ветхую дверь погреба.
Места внутри едва хватало на двоих. В сущности, большая часть меня продолжала стоять снаружи, а Марик, растопырившись на земляном полу, пытался одолеть рассохшуюся крышку погреба. Наконец он удачно поддел ее лопатой, ухватился за ржавое кольцо, и перед нами открылся лаз, дышащий плесенью и холодом. Одним ловким движением Марик прыгнул вниз, а я следом за ним спустился по шаткой лесенке, последняя ступенька которой раскрошилась под моей ногой.
-- Вылезай, – резко сказал Марик. – Здесь места только на одного. Сейчас я подам тебе банки, потом начну выкидывать землю. Ты ее оттаскивай в угол. Понятно?
Работа закипела. Пыльные банки, пузатые и зеленые, были наполнены неприятной на вид смесью, которую Марик опознал как сало. Следом за ними на свет божий выскочило забродившее варенье и огурцы в мутном, как похмельное утро, рассоле. Припасы кончились, Марик принялся рыть. Он утрамбовывал землю в ржавые ведра, которые я вытягивал на поверхность и опорожнял сначала в углу постройки, а потом, когда место закончилось – прямо на месте. Все равно мне этим погребом не пользоваться, так что чего уж жалеть. Судя по хрипам Марика, копать становилось все труднее, пошел сырой, слежавшийся суглинок, потом и глина, и хотя я просился на подмену, покопать в тот день мне не удалось.
-- Все, безнадега, – раздался из глубины голос Марика. – Здесь ничего нет – ни трупа, ни сокровищ.
Он вылез, чумазый и усталый, и сел, свесив ноги вниз в холодную глубину.
-- Как ты думаешь, – спросил он. – А можно ли хоронить самоубийц рядом с обычными людьми?
-- Ты это к чему?
-- Да вот, просто подумалось. Раньше, кажется, хоронили за оградой, а сейчас, наверно, вместе со всеми. Тем, кто умер по-хорошему, наверно, обидно?
-- Я думаю, им все равно. Тем более за деньги сейчас погребут даже на Луне.
-- Обидно, что богатым все дозволено, – сказал Марик странным тоном, как будто поощряя меня к спору.
-- Ты сам-то что, очень беден?
-- Ну уж и не богат, даже машины нормальной пока нет. Зато я продолжаю старинное ремесло, которое восходит еще к Адаму, – и Марик кивнул на лопату, которая, измазанная глиной, бездельничала на куче отвала. – Ибо сказано в писании: Адам копал.
-- И ты хочешь сказать, у него была лопата?
-- Не знаю. Может, палка-копалка или заступ. В любом случае, он строил на века.
Смутное припоминание вертелось на самой границе моего сознания, только я не мог его выразить в словах. Косой луч из щели в крыше падал Марику на лицо, придавая ему вид комедийной маски, искаженной дьявольским смехом. Мне стало не по себе, и я попятился. Получилось весьма неизящно.
-- А вот еще, ты подумай. Один человек копает яму для другого, причем с дурным намерением копает, с этакой уголовщиной. Поступает ли он при этом нехорошо, если мы знаем, предположим, что тот, кому эта яма предназначается, тоже преступник? Вот ты сейчас не морщишься и не осуждаешь преступника за его замысел, следовательно, ты его соучастник и тоже преступник. Если бы у нас была бы полиция мысли, ты бы давно сидел в тюрьме. Что ты скажешь на это?
-- Скажу, что ты ерунду какую-то городишь, – разозлился я. – Пойдем грязь отмывать.
-- Есть грязь, которую не отмоешь.
-- Это ты на что, гад, намекаешь?
-- А ни на что. Просто так говорю.
Я резко развернулся и вышел на карачках из подавала. Марик остался внутри и, словно назло мне, затянул песенку, где лихо рифмовались кровь и любовь. Невысказанный намек давил изнутри, я не понимал, что со мной происходит. На что же все это похоже? Видимо, изредка, вывалившись сквозь прореху из действительности, я попадаю в чудовищную игру, в которой припоминание мучительно, а воспоминание – чревато. Сейчас, в отдалении, когда я стоял под яблоней в пятне солнца, с лопатой в руках и жаждой мести в груди, сказанное Мариком казалось не более чем дружеским трепом, когда говорить нечего, а разговор поддерживать надо, просто чтобы слова звучали непрерывно. Ведь тишина отчуждает.
Марик, кряхтя по-стариковски и делано прихватывая спину, выбрался из погреба.
-- Ты чего, обиделся, что ли? – спросил он миролюбиво.
-- Нет, не обращай внимания. Просто нервы. Хорошо, что труп не нашли. Что бы мы с ним делали?
-- Упаковали бы красиво и подарили Ваньке.
-- Ну-ну, – сказал я, в очередной раз убеждаясь, какой Марик все же циник. – Как ты думаешь, у деда найдется таз для мытья?
-- По-моему, я видел один в сарае.
Мыться холодной водой из колонки было неприятно, но пришлось потерпеть. Марик, как морж, вовсю плескался под струей, пока я пытался согреть в ладони хоть несколько капель. Посмеиваясь, он время от времени направлял в мою сторону фонтан брызг, и я отскакивал весь сырой и полосатый от воды и грязи. Некоторое время спустя, когда шея была вымыта, а одежда худо-бедно отстирана, мы грелись на солнышке возле крыльца и обсуждали, как дальше быть.
-- Знаешь, – сказал Марик, мусоля во рту травинку. – Мне кажется, мы должны опросить старушек, которые знали деда поближе. Какой это был год, девяносто шестой? Вот, пускай расскажут, что там в это лето происходило.
-- Бесполезно. Ничего они не вспомнят: у них одно лето похоже на другое. Надо спрашивать что-то поконкретнее – вроде того, как дядя Миша и дед относились друг к другу, не было ли у них ссор.
-- Тут и спрашивать нечего – были, это все знают. Да у кого с дедом терок не было? Он всех гонял, как гусей.
-- Спросить все же стоит. Вдруг всплывет что. Ты знаешь, к кому можно пойти?
Марик задумался. В это время кот улучил момент и прыгнул к нему на колени и уселся, распустив когтистые лапы от удовольствия.
-- Думаю, есть здесь одна сговорчивая бабка, если еще не померла. Петя вечером придет, мы его и спросим, как к ней подобраться.
И мы принялись усиленно ждать Петю.

Сначала мы резались в точки на клетчатом тетрадном листе, который Марик достал из пухлого ежедневника. Правила я почти забыл, поэтому первый раунд продул всухую. Второй тоже продул, но уже в мокрую, Марику пришлось изрядно попотеть, прежде чем он смог добить меня. Листок кончился, другого не было, и я предложил перейти к преферансу, раз уж у нас имелись карты. Проблема была в том, что ни Марик, ни я не умели расписывать пулю, а играть в пустоту без счета было неспортивно. Решили просто пока записывать все детали столбиком, а позже заставить Ивана, спеца в этом деле, все пересчитать, как полагается. Через три часа и преферанс приелся, и я начал понимать, что мы неуклонно катимся к игре в города.
Когда в окошке загустилась синь, и бабочки стали трудолюбиво биться в стекло, на пороге появился вымотанный Петя, на лице которого висела криво приколоченная улыбка. Было видно, что он до того заработался, что перестал быть собой.
-- Ты что, весь день трактор на себе таскал? – поинтересовался Марик, бесцельно тасуя колоду. Он шваркал карты друг о друга так, что у них загибались края. Я не выдержал, и отобрал их у него.
-- Да там… – сказал Петя, и рухнул на диван, как кулек с крупой. – Это… и я вот.
-- Все понятно. Коньяк будешь для подкрепления, так сказать, духа? – Марик достал из куртки плоскую фляжку и бултыхнул ее как следует, чтобы по звуку мы тут же догадались, сколько жидкости в ней сокрыто. Петя коротко мотнул головой и опять обмяк, не в силах издать даже звука.
-- Черт, совсем забыл. Не пьешь ведь. А тебе, – тут он кинул быстрый взгляд на меня – не предлагаю, самому мало.
-- Не очень-то и хотелось! – ответил я больше для поддержания тона, с обидой. С коньяком у меня отношения не складывались, каждый раз он вставал мне поперек горла, а выплевывать напитки дороже двухсот рублей за литр я не приучен. Поэтому на корпоративах мне приходилось изображать из себя любителя водки: вроде как, это ядреней и здоровей для подрастающего организма. Марик внимательно посмотрел на меня, выискивая в моем лице следы тяги к коньяку, пожал плечами и отпил из фляги.
-- Ребята, а сколько времени? – спросил он вдруг.
-- Восемь доходит, – ответил Петя, щурясь на свои разбитые в мелкую паутину часы. – Коров уже прогнали.
-- Черт, мы совсем забыли про Ивана. Он же к пяти нас ждал! – сказал Марик, вставая с табурета. – Пошли прямо сейчас. Давайте живее.
Мы с кряхтеньем поднялись и вышли из дома. Сумерки уже начинали теснить дома друг к другу, вдали, в самом начале нашей улице, горел единственный желтый фонарь, похожий на приманку рыбы-удильщика. Петя и Марик равнодушно свернули в проулок, а я еще на мгновение задержался на тропе, чтобы картинка с темнотой и фонарем запомнилась надолго. В ней был след старых детских книг о разбойниках и флибустьерах, которые я читал до ночи на окне – до тех пор, пока уже было не различить буквы, до красного песка в глазах. А потом я нырял под одеяло, подтаскивал колени к животу и долго лежал без движения, охваченный художественным параличом. Это было давно.
-- Ты чего там застыл? – дунул мне в ухо Марик, и я на радость ему вздрогнул. – Фонарем любуешься, что ли? Иван в девять запирается на все замки, и тогда нам придется ждать до завтра, а время дорого.
-- Иду, иду, – покорно сказал я. – Просто накатило что-то.
Нам пришлось пройти несколько незнакомых улиц, обезлюдевших и неприветливых. Жилые участки перемежались лужайками, пятнами кустов. В одном месте дорога уходила резко вниз, к ручью, вдоль которого (о боже, вдоль!) были проложены доски. Марик не удержался и начал на одной из них прыгать, пока наконец ему в галоши не наплескалась вода. Петя едва волочил ноги и постепенно начал от нас отставать.
-- Может, ты домой пойдешь? – спросил я. – Тебе отдыхать надо, завтра еще работать. А мы уж как-нибудь одни, Марик дорогу знает.
-- Нет, – сказал Петя. – Я хочу послушать, о чем вы будете говорить.
-- Мы тебе перескажем, – заверил его Марик и начал толкать Петю с доски в сторону лужайки. – Ничего не пропустишь, мы даже новое что-нибудь приврем.
Петя махнул рукой, и закатанный рукав тельняшки тут же размотался до запястья, сделав его похожим на военно-морского Пьеро. Колорита добавляла и тень ивы, росшей прямо в русле ручья. Потоптавшись на доске, Петя неуверенно побрел обратно.
-- А ты зачем его отправил? – поинтересовался Марик. – Не хочешь, чтобы он наш разговор слышал?
-- Ты не поверишь, просто жалко парня стало. На нем же лица нет!
-- Ну-ну, – сказал Марик недоверчиво. Наверно, он привык к усталости и не считал ее поводом для отдыха.
Дом Ивана стоял – или вернее сказать, окопался – практически на краю Эммауса, ближе к зернохранилищу и доисторической водонапорной башне с сорванной крышей, висевшей на боку, как отпоровшийся воротничок. Двор окружал непроницаемый забор, покрашенный в ядовито зеленый цвет – выделялась только калитка, обитая ржавеющим железом. К ней был прикреплен почтовый ящик, в нем уныло торчала местная газета.
-- Они из дома, что ли, сегодня не выходили? – задумчиво сказал Марик, вытаскивая газету и вертя ее в руках. – Почту не забрали, а ведь роса.
Он потоптался у калитки, просунул руку в щель, показавшуюся мне случайной прорехой, скинул крючок, и мы вошли во двор. У Ивана не было собаки, и мы тихо прошли по кирпичной дорожке прямо к дому. Возле порога была вбита в землю ножеобразная железка, о которую Марик сосредоточено скреб галошами минут десять, счищая несуществующую грязь. Я тряхнул его за рукав, он опомнился («Ну не могу, так и манит, чертовка!») и мы вошли в дом – как воры, без звонка, без стука. От запаха старых слежавшихся шуб, деревенских засаленных половиков, творога, мотавшегося в марле над тазом, мне стало щекотно в носу. Было забавно, что хозяева завалили свои сени хламом так же, как я балкон. Мне удалось довести его до безумия – лыжами, колченогими стульями, тряпьем. Марик с презрением окинул взглядом кучи – было видно, что у него лишняя вещь не заведется, а все, что старше двух лет, он безжалостно тащит на помойку.
Перед дверью в жилое помещение мы притормозили. Врываться было неловко, и даже у Марика возникли некоторые сомнения, стоит ли в восемь с хвостом нарушать покой благочинной семьи. И все же – пришли, давай, открывай!
Иван сидел в кресле и смотрел футбол, покачивая ногой в кожаной тапке. Рядом у мойки полоскалась жена, отмывавшая большой алюминиевый таз. В соседней комнате с визгом носились друг за другом дети лет трех – четырех, похожие, как опята.
-- А это мы! – бодро сказал Марик, но голос его выдал – треснул на звуке «ы», превратив конец фразы в гудение. – Опоздали чуток.
-- Да уж, опоздали, – Иван встал в кресле и пошел нам навстречу. – Думал, не придете. Ну, что вы встали там у двери? Проходите, садитесь… да вот, хоть на диван. Татьяна, оторвись от таза! Видишь, Марк приехал, я тебе говорил. А это Андрей – тоже из наших.
Жена Ивана, лишь мельком взглянув на меня, бросилась к Мареку, на ходу вытирая сырые руки вафельным полотенцем. Тот обнял ее, как мне показалось, весьма сердечно:
-- Ты как, ничего?
-- Ну что ты, я в порядке, – пролепетала она, робко отстраняясь. – Маринка вот…
-- Шшшу, – сказал Иван. – Поздоровались и хватит. На стол что-нибудь сотвори.
Татьяна прыгнула к плите ставить чайник. В этом доме, судя по всему, царил беспробудный домострой, который весной выражался в сплошном посеве редиса, летом – в страде, а осенью и зимой – в порке на ночь. Глядя на худые руки Татьяны и ее осунувшееся лицо я невольно подумал, что она никогда в своей жизни не была в столице, не ездила  в Крым, не покупала лишнюю пару обуви – просто так, за компанию с подругами. Ее голова была занята не клубами, а тем, как бы не запоздать с рассадой – воткнуть все в землю строго по лунному календарю. И Марик это знал, и жалел ее не меньше, чем я в эту минуту. А впрочем, если она сама выбрала сатрапа Ивана, то поделом ей.
Дети в соседней комнате затихли и с любопытством смотрели на нас из-за двери. Иван шикнул на них, и они испарились. Марик сел на диван, я неуверенно последовал его примеру – и провалился почти до самого пола. Бордовая накидка с кисточками насборилась вокруг меня, как кожа шарпея, и мне подумалось – все, не встану обратно, только краном поднимать. Иван, зная свою мебель, предусмотрительно подтащил кресло к нам поближе и сел, расставив ноги, как будто отмерял траншею. Для какого ж разговора он нас звал?
Татьяна заварила чай, выудила засохшие пряники и проворно подбежала к нам, неся все это скромное хозяйство на подносе. Я до того залип в диване, что не дотянулся до кружки, и Марик с усмешкой подал мне ее. Сам он сел более удачно, в непроваленный угол, и теперь возвышался надо мной, как колонна дворца советов.
-- Я вот о чем хотел поговорить, – начал Иван, глядя мне прямо в глаза. Я не выдержал, и принялся рассматривать гобелен с оленями на противоположной стене. – Вам, ребята, какое-то время придется побыть без меня, я уеду. Поэтому постарайтесь уж вспомнить все, как следует, а я вернусь, и мы с вами попробуем это дело обмозговать.
Я глянул на Марика – тот был занят перемигиванием с сопляками, которых отцовское шиканье испугало лишь на миг. Нет, помощи от него не жди, придется самому.
-- Послушай, я уже сто раз говорил, если бы я смог что-то вспомнить, это, наверное, уже бы произошло. А так только вспышки, и все не по делу. Может, ты хоть что-нибудь мне расскажешь из того времени – ну так, просто для затравки.
-- Я для этого Марка сюда вызвал, – буркнул Иван. – Он у нас рассказчик, кот, блин, баюн. Что ты от меня хочешь услышать?
-- Да вот хоть о Пауке, то есть деде. Или о твоем отце – его я вообще не помню.
-- Сейчас я тебе лучше фотоальбом дам, – сказал Иван и ушел в комнату. Марик наклонился ко мне и шепнул:
-- Давай, выуживай из него. Я тоже не очень в курсе, поэтому тебе не помощник.
Иван вернулся с большим альбомом в обложке из мохнатой ткани с залысинами на углах. Он молча сунул мне его, словно в нем были все ответы, а я ленился их прочитать. Альбом начинался с доисторических времен: к первой странице был приклеен чуть ли не дагерротип. Сначала шли военные и дети в носочках, потом несколько страниц с женщинами в кудрях, третья страница была посвящена покойникам – чувствовалось, что любовь к отческим гробам здесь не пустой звук. Причем любят сам гроб, и чем больше на нем лент, рюшей и цветов, тем ощутимей сердечная склонность. Дальше проклевывалась современность, попалось несколько цветных снимков, постепенно начали пропадать резные края. Пару раз мелькнули подписи: «Саша на картошке, 1983», «Ополье, апрель 1985», «Антонина Васильевна и Люба». Марик откровенно веселился, тыкал в Любу и говорил, что она похожа на запорожец. Иван поджал губы и стал совсем уж Чингисхан.
Я утомился, пальцы слиплись от пыли и пота, а фотографии все не кончались. Радовало только одно: начались мутные цветные снимки на мыльницу, следовательно, я был у цели, вот-вот покажутся нужные годы.
-- Стоп, – скомандовал Иван, и я замер. – Второе фото слева.
Оно было довольно нечетким, но все же лица можно было различить. На диване, похожем точь в точь на тот, где я сейчас сидел, сгрудились парнишки. Фотограф заставил их разместиться по росту: старший, самый высокий, раскосый – это Иван. Дальше непонятный субъект в кожаном картузе и зеленой куртке – не знаю кто. Потом Марик в полосатой футболке – она что, одна у него была? И в конце, как запятая, свесившаяся со строки, сидел ребенок лет трех в голубых хлопчатобумажных колготках – Петя. Мой взгляд метнулся назад, к картузу, под которым я силился рассмотреть свое лицо. Что-то похожее и в то же время непохожее. Точно я?
Я посмотрел на Марика, тот пожал плечами. Иван буравил меня тяжелым взглядом комбайнера, которому предстоит убрать поле овса.
-- Знаешь, я себя не очень-то узнаю. Что за кепка на мне такая нелепая?
-- Это мой отец тебе дал. Для красоты, – весомо сказал Иван.
-- А, ну раз для красоты, это многое объясняет. А еще есть фото?
-- Листай дальше, там в конце одно. Лучше.
И действительно дальше попалась фотография чуть более резкая, не такая мутно крапчатая. На ней Петя уже был при полном параде, Марика не было совсем, а я – точно я – приобнимал Ивана за плечи, а ногами изображал прямоугольный треугольник. Первое бесспорное доказательство моего пребывания в Эммаусе найдено!
-- А где я? – поинтересовался Марик чуть ли не с обидой.
-- Ты тогда не смог прийти, – Иван поморщился. – Из-за отца.
Марик вздрогнул и замолчал. И я тоже вспомнил. Дядя Миша (я, конечно, не из памяти его так назвал, но с именем все же удобнее) решил пофотографировать нас после бани, пока мы еще не расчумазались. В тот день отец Марика получил аванс и с утра гудел, а когда он гудел, надо было блюсти линию. Марик ел суп и уронил ложку. В тот день он не пришел к нам вечером, и дядя Миша запечатлел только Петю, Ивана и меня.
-- Это все? – спросил я с надеждой.
-- А чего тебе еще надо? – отозвался Иван. – По-моему, все доходчиво, в картинках.
-- Я не это имел в виду. Может, ты помнишь, как мы играли или куда мы ходили.
-- Всякую ерунду я вспоминать не буду. Вам пора.
-- Иван, постой, – сказал я, решительно захлопывая альбом. Одна из фотографий вынырнула из него и скользнула на диван. Опять покойник. – Мне не понятно, почему ты решил, что я могу помнить убийство.
-- Я так не говорил. Но ты был рядом и что-то знаешь. Точнее, знал. Потому что в день, когда я видел отца последний раз, дед привез тебя из леса полумертвого, и ты пролежал неделю в больнице тут у нас, в райцентре.
-- А что мы с ним делали в лесу?
-- Понятия не имею. Но уезжали вы туда втроем – дед, отец и ты. А вернулись двое! Сечешь?
-- Секу, – промямлил я. – И это все, что ты можешь мне рассказать?
-- Рассказывать, Андрюша, должен ты! – зло сказал Иван. – Так что будь добр, припомни что-нибудь полезное на досуге. Уходите, дети устали.
Он резко поднялся, и старое кресло скрипнуло разбитыми ножками по половицам. Марик молча встал, одним движением вынул меня из дивана и повел к двери. С Татьяной мы не попрощались. В сенях и саду было совсем темно, и несколько раз меня по лицу шлепнула сырая ветка. Над Эммаусом взошла сизая от облаков луна, где-то выла собака, выбирая голосом ноты пониже. Марик шел рядом, покачивая руками в такт шагов, и мне показалось, что он вспомнил в этот вечер больше, чем я. Он так за всю дорогу ничего мне и не сказал.
Дома мне стало совсем не по себе, и я решился спросить:
-- Марик, ты в порядке?
-- В полном. Дай мне полчаса, – и он забрался к себе на печку.
Я помотался по кухне, не нашел себе дела и вышел на крыльцо. В руку немедленно впился комар, и я с досадой его смахнул. Клоповник у крыльца был уже весь покрыт росой, я сел на корточки и несколько раз протащил руку сквозь траву, собирая холодные до омерзения капли. Мне хотелось опомниться.
-- Ты чем тут занялся? – весело спросил Марик из-за спины. – Вставай, пошли в дом. Мне есть, что тебе сказать.
В мое отсутствие он поставил чайник, и в кухне появилась домашняя ватная теплота. Он поманил меня к печке, и я неуверенно взгромоздился рядом. Как он спит на этих комках? Не лежанка, а Кавказский хребет.
-- Смотри, – Марик достал блокнот и несколько раз уверенно тыкнул в открывшийся разворот. – Времени у меня немного, а без меня ты ничего не вспомнишь. Поэтому я, пока шел, обдумал план наших действий. Завтра мы решительно берем быка за рога.
От тепла меня клонило в сон, поэтому мне представился Марик, который брезгливо держит пегого теленка за уши, потому что рогов у того нет – только покрытые младенческой шерстью пупырышки. Я помотал головой, отгоняя этот образ.
-- Эй, ты меня слушаешь? – Марик вцепился мне рукой в плечо и потряс, как бутылку кефира. – Вот он – мой план. Утром мы едем на Расставу, там осматриваемся, делаем заметки. Черт, надо было привезти из города фотик, эх я дурень! Потом теми же ногами – до Хавкиной горы. После чего…
-- Хавкина гора?
-- Некогда объяснять, сам увидишь. На обратном пути свожу тебя к ручью, может, ты что-то вспомнишь. В конце концов мы там пол-лета провели. Надеюсь, помойка никуда не переехала. Это освежит твои чувства.
Я поморщился, а Марик разулыбался, как крокодил.
-- Ближе к вечеру мы нанесем визит бабе Шуре, она тут недалеко живет. И если после этого ты ничего не вспомнишь, мы с Петей зажарим тебя на ужин.
-- А в магазин мы сходим? – спросил я, почти шепотом.
-- Если ты о Машке, то дуй туда один. Я воздержусь.
-- Но она была тебе так рада!
Выражение лица Марика мне не понравилось. Я вообще не любитель разгадывать значения гримас, ужимок и прыжков, но тут было что-то такое, на что даже смотреть не хотелось.
-- Ладно, проехали, – сказал я, спрыгивая с печи. – Дрыхнем?
-- Пожалуй, – глухо отозвался Марик, зарываясь в свои драные одеяла. Он затих, и я решил, что он спит.
Слишком много вещей, которые я не знаю. Все скрывают что-то – даже Марик, даже он! Никому не стоит здесь верить. Я один, совсем один.

Марик разбудил меня в семь и помог мне выпростаться из простыней и одеяла. Ночью опять было холодно, и я заработал насморк. Ожидаемо, но неприятно. Марик выглядел энергично и, на мой вкус, моржевато: он налил в таз воды – комнатной температуры, то есть ледяной – и начал плескаться на крыльце, гогоча при этом на всю улицу. А по улице нерешительными шажками двигалась коза. Она встала у нашего забора и принялась наблюдать за Мариковыми хлопотами с девичьим любопытством. Следом показалась еще одна, с единственным рогом и выменем до пола, потом третья – молодая, поджарая. Так за каких-то четверть часа Марик со своим купанием собрал целую толпу коз, которые, не мигая, пялились на его жилистую спину. Думаю, с этим номером он мог бы гастролировать по деревням: после спектакля зрительниц можно в прямом смысле доить, пока они не пришли в себя. Марик с тазом исчез в глубине дома, и козы неохотно двинулись дальше – их ждал выпас и пастух, дед Коля-Дима, мрачный бородач в телогрейке и штанах с лампасами. Ему козы повиновались, как богу – весьма условно и только в минуты страшной опасности.
После завтрака Марик ненадолго ушел в неизвестном направлении, и я решил обдумать диспозицию. В день исчезновения отца Ивана я с дедом поехал в лес: спрашивается, зачем? По грибы, на сенокос? Не помню. Дальше что-то произошло, и после этого я потерял сознание и вернулся домой в неодушевленном виде. Потом больница, потом беспамятство. Я где-то читал, что амнезию может вызывать сильное душевное потрясение. Убийство подходит? Достаточно этого, чтобы потрясти мальчика лет десяти?
Тут что-то не так, не хватает детали. Важного момента, который скрепил бы все фразы, сны и вспышки прошлого в единую картину событий. Для убийства нужен мотив. Для приезда нужен мотив. Для поиска убийцы через много лет нужен мотив. А его нет. Я ведь не сошел с ума, мир все еще рационален, объясним и логичен. Поэтому пока Иван не раскроет все карты, мы будем продувать в этот покер всем столом.
На улице что-то упорно рычало, чихало и захлебывалось. Я выскочил посмотреть и увидел Марика верхом на странном агрегате, который трясся мелкой дрожью и распространял вокруг себя бензиновые пары.
-- Садись, – сказал Марик и хлопнул рукой по обшивке сиденья. От удара она лопнула.
-- Не сяду! Ты где достал этот раритет? На свалке?
-- У Петьки одолжил. Мопед «Карпаты» – зверь и легенда! Даже перебирать не пришлось, на ходу. Петька не пользуется, а нам с тобой для скорости в самый раз.
-- Ты хочешь сказать, что он нас двоих увезет? Верится с трудом.
-- Все в порядке. Думаю, до Расставы дочихаемся, а дальше все равно дороги нет. Ну, что ты встал? Давай! Только держись покрепче.
Я неуверенно пристроился у Марика за спиной, на жесткой параболе багажника.
-- Хватайся!
-- За что хвататься?
-- Дубина! За меня!
Мне не хотелось. Пришлось придвинуться и фактически заползти на рваную кожу сиденья. Я неуверенно взял Марика за бока, и тот согнулся пополам от хохота.
-- Слушай, ты, – прохрипел он. – Вот так точно не надо. Щекотно.
Я выдохнул, прижался к его спине, и мы тронулись. Тягостная мысль, что этот Боливар не вынесет двоих, приходила ко мне на каждом повороте. На подъемах мопед издавал истошный визг, на спусках завывал. Пару раз Марик останавливался и копался в его черном от масла чреве, потом мы снова ехали. Я думал, это не кончится никогда. И еще я думал, что такие острые лопатки бывают не у двадцатипятилетних парней, а у девочек в пубертате. Но это так, к слову.
Места вокруг были совсем незнакомые: мы выехали за границу села, минули ветхое кладбище, над которым мотали гривами березы-старушки, потом взяли левее и оказались на широкой грунтовке, ведущей к лесу. Слева и справа дорогу окружали руины. Вот остатки молочной фермы: в загоне, по утоптанному навозу бродит тощий бычок, отмахиваясь от мух слипшимся хвостом. Рядом с фермой в зарослях сирени – заброшенный двухэтажный дом, наверное, там раньше было колхозное общежитие. Чуть дальше, в глубине – старая ремонтная мастерская, где еще копошится народ. А за ней, в поле, лежат вповалку отжившие свой век трактора и комбайны.
-- Марик, стой! – сказал я. – Вот это место мне знакомо. Мы, кажется, ходили туда вместе. Залезали в кабины, дергали рычаги. Пытались утащить колесо. Было?
-- Да, – ответил он, не поворачивая головы. – Я тогда был уверен, что в баках остался бензин, и мы обязательно подорвемся.
-- Точно! А в одном тракторе, помнишь, висел плакатик с голой девкой? Мы его оторвать пытались, и ничего у нас не вышло.
Марик хмыкнул, и мы поехали дальше. В моей голове замельтешили смутные образы: полуденный зной, душная желтая трава, полная пыли и семян, запах старой резины и машинного масла, обжигающий металл корпуса, податливые педали, на которые мы давили по очереди, старые советские картинки, сросшиеся с обшивкой кабины – девушки, машины, тигры. От этого захватывало дух, и даже сейчас хотелось снова вернуться на это поле, попробовать отвинтить огромное колесо, проколоть его шилом. Погруженный в себя, я невольно сжался, и Марик, оглянувшись через плечо, сердито сказал:
-- Ты там полегче!
И я глубоко вздохнул, отгоняя желание слезть с мопеда и умчаться в поля. Впереди уже была явственно видна Расстава – темный, неприятный на вид лес, окаймленный орешником. Из объяснений Марика я понял, что здесь некогда кипела жизнь: на дальнем краю находилась ферма, куда летом отгоняли скот. А в глубине Расставы, в самой ее чащобе по непонятным причинам был разбит яблоневый сад. Возможно, это хоть как-то спасало от систематической кражи яблок, к которой местные были склонны. Туда-то Марик меня и вез, но поскольку за годы разрухи тропинки успели порядком зарасти, мы полчаса плутали и один раз даже застряли в колее, засыпанной ветками и прошлогодней листвой. Наконец Марик сдался, прислонил мопед к ближайшей березе и мы двинулись пешком наугад (в этот момент во мне встрепенулась крылатая надежда, что мопед мы потеряем или его кто-нибудь уведет). Расстава, если смотреть изнутри, была странной смесью проплешин и лесного загустенья: небольшие полянки, поросшие иван-да-марьей и осокой, сменялись труднопроходимыми участками, на обход которых уходило много времени. Невольно я искал глазами грибы, хотя знал, что для них не время. Запах Расставы, ее мшистое дно, шуршащий лиственный полог располагали к первобытности. Марик уверенно шел вперед, он так сосредоточился, что даже умолк минут на десять.
Через некоторое время, показавшееся мне часом, а то и двумя, мы вышли к границе сада. Он тянулся на несколько сотен метров вширь и вглубь: судя по всему, яблоневое хозяйство некогда было мощным. Сейчас же деревья постарели, скрючились, расплылись от гнили и наростов и вряд ли плодоносили, хотя Марик и утверждал обратное.
-- Да тут все село столуется! – сказал он, увидев брезгливое выражение на моем лице. – Вполне приличные сорта есть – белый налив, грушовка. В прошлом году Иван мне целый мешок прислал.
-- И что мы здесь делаем? До яблок еще два месяца.
Марик посмотрел на меня и раздумчиво так сказал:
-- В тот день, когда Ванькин отец пропал, вы ведь сюда ездили.
В это невозможно было поверить. Получается, все могло случиться здесь – прямо на этом самом месте много лет назад человек уничтожил человека! Но я ничего не узнал, не вспомнил.
-- Знаешь, мы, кажется, махнули слишком далеко. Тропа, по которой тут ходили, была чуть выше. Давай поднимемся. Я думаю, ты вспомнишь это место.
Мы двинулись через траву вверх по небольшому склону, и вскоре нам попались остатки деревянной изгороди, которую одолевали вьюнки и серый мох. Еще через сто метров показались бревенчатые ворота, которые наспех пытались обложить кирпичом, и то ли бросили на полпути, то ли так и было задумано, в духе того, что незаконченность – признак истинного шедевра.
И тут меня накрыла память. Она свалилась на голову одним куском, как старое одеяло с антресолей, размывая границы дня. Я закрыл глаза, сел и попросил Марика отойти и не суетиться по-куриному. Для того, чтобы усвоить эту новую часть меня, нужна была тишина в ушах.
Мы ехали сюда на мотоцикле с коляской: дед без шлема, седая жидкая борода глуповато полощется на ветру, руки красные. Я сижу в коляске, но мне хочется сзади – там, где сидит дядя Миша. Нет, я не вспомнил его, просто кем еще мог быть тот мужчина в тренировочных штанах, за резинку которых были заткнуты рабочие рукавицы? Приближается лес, и тут происходит нечто невероятное – из орешника нам навстречу выпрыгивает заяц. Я кричу, рвусь из коляски, мне надо непременно догнать и схватить этого зайца, я дергаю деда за рукав, захлебываюсь от восторга. Дядя Миша силой впихивает меня назад и даже пытается прикрыть курткой, но я не унимаюсь. Заяц, ошалев от ужаса, летит не в лес, а нам навстречу, проскакивает перед самым колесом, и дед выкручивает руль, колея – мы валимся набок. Все целы, заяц пропал из виду.
-- Ну, что у тебя там? – спросил Марик. – Рассказывай!
Я открыл глаза и видение рассеялось.
-- Я видел зайца, – сказал я. – Он нас подрезал.
-- Не понял. Какой заяц? Ты о чем?
Я рассказал ему все, что вспомнил. Жаль, что вместо полезных деталей, в голову лезет только дичь в духе Виталия Бианки. Встречи с природой! А как же преступление, кровавый семейный раздор?
-- Одно понятно, – со вздохом сказал я. – Мы тут были втроем. Правда, это могло быть в любой день, и вовсе даже не в тот, когда все случилось.
Мне хотелось добавить «если вообще что-то случилось», но я вдруг поймал себя на мысли, что накрепко поверил в фантазии Ивана и его деревенскую уголовную тайну. Теперь, когда в моей голове смешалось все – фото, зайцы, люди – было уже не важно, что из этого принадлежит реальности, а что сфабриковано из осколков детской памяти и книжных приключений.
-- А куда вы поехали после того, как задавили зайца? – поинтересовался Марик. Я встал, отряхнулся и бросил взгляд по сторонам.
-- По логике вещей, в другое место. У деда здесь были какие-то дела, а потом мы уехали… Постой, вот сейчас я вспомнил, что мы хотели тут из сарая забрать инструменты.
-- Пойдем поищем сарай, – сказал Марик.
В глубине сада яблони чуть расступались, между ними стояла небольшая хижина – вся набекрень. Крыша зияла пустотами, дверь полувисела на одной сгнившей петле, из окна сквозь разбитое стекло высовывала на свободу рукав телогрейка. Марик осторожно снял дверь с петли и положил рядом с входом, потом опасливо засунул голову внутрь.
-- Тут ничего нет, – сообщил он. – Все украдено до нас. Но ты прав, похоже, в этой сарайке раньше были инструменты.
Он наклонился вперед и вниз, шаря по полу рукой, и вытащил на свет старую, проржавевшую лопату без черенка. И меня опять поволокло в глубину прошлого – туда, где дед открывал эту дверь ключом, шаркал по полу галошами, ворчал, перебирая инвентарь. Он подал дяде Мише заступ (господи, откуда я знаю, что это такое?), потом кусок арматуры, загнутый на конце в виде крюка. Они тихо посовещались, и дед прихватил еще и топор, блеснувший на солнце, как чешуя плотвы. Теперь, когда все было готово, мы могли продолжить движение.
-- А что, дед разве тут работал? – спросил я Марика, который обходил сарай по периметру, давая мне время для раздумий.
-- Ну да, – небрежно сказал он. – Почти всю жизнь. Во всяком случае, сколько я его помню. Он нас изредка сюда водил, чтобы мы помогали ему собирать падалицу. Там еще яма была здоровенная, куда мы все бросали. Помнишь, какой от нее был дух?
Я покачал головой. Наверно, прелые яблоки не впечатлили меня – никакого сравнения с живым зайцем! А дед действительно был яблочник – в доме не переводились сок и варенье. Он даже делал что-то вроде пастилы, и ради этой вкуснятины я был готов на все. Каждую неделю, начиная с середины июля, на подоконнике появлялись новые яблоки – разных сортов, размеров, щемящие зубы от кислоты и пламенно сладкие. Их можно было брать без спроса в любом количестве, и скоро они приедались, как все, чего много. От нечего делать я катал их по полу и потом часто выбрасывал, едва надкусив. Сейчас, когда я покупаю яблоки в магазине – редко, больше на праздники – мне понятна бунинская тоска по необъятной антоновке, разваленной тут и там в сенях так, что приходится красться через настил на цыпочках, чтобы не раздавить.
Марик прислонил дверь обратно к косяку, и сарай вздрогнул, как будто готовился немедленно рухнуть. Лопату мы выбросили в кусты и пошли обратно, к воротам. Кажется, это место на сегодня исчерпало свой потенциал воспоминаний, хотя я чувствовал, что если приду сюда еще раз, проявятся новые детали, возможно, более важные для воссоздания цепи событий.
-- Так, а теперь поедем на Хавкину гору, – сказал Марик, решительно направляясь назад по своим же следам. – Надо найти мопед. Пешком не доберемся.
-- А может, прогуляемся? – робко предложил я, пытаясь прогнать из головы картину, как мы кубарем летим на мопеде с горы и разбиваемся вдребезги у ее подножья. – Погода такая дивная, птички.
Марик посмотрел на меня, как на больного, и только укоризненно покачал головой. Как ни странно, мопед нашелся без проблем, хотя завелся не с первого и не со второго раза, а после решительного пинка и копаний в двигателе. Мы забрались ему на спину, и он понес нас прочь от Расставы – на грунтовку, потом на едва заметную тропинку между холмами. Невдалеке показалось озеро.
-- Это Прогон, – сказал Марик. – Не знаю, помнишь ты или нет. Мы сюда ездили разок за карасями. Сейчас, конечно, тут не клюет, а раньше рыбы было много. Мне один раз золотой карась попался, я даже хотел засушить его на память.
Конечно, озеро из моей памяти выпало, видно, к рыбе я тоже был равнодушен. Если посмотреть на это дело внимательно, рыбалка – мучительство и негуманное хобби. Заманивать дуру рыбу червяком, с силой тягать ее на поверхность, а потом морить в ведре – какая гадость! Я никогда не был защитником природы, но смысла в убийстве животных своими руками не вижу решительно никакого. Неожиданно припомнилось ощущение – родом из Эммауса, не иначе – как я снимаю с крючка вихляющегося карася, и руки покрывается слизью. Я вытираю ее о штаны, но запах пропитывает ладони – тинный, чуть железистый, затхлый.
Прогон остался в стороне. Мы обогнули холм, усыпанный, как снегом, цветущей клубникой, и впереди появился небольшой лиственный пролесок, у границы которого тропа кончалась.
-- Вот это Хавкина гора, – сказал Марик, слезая с мопеда.
-- Не вижу никакой горы, – ответил я, с трудом отклеиваясь от сидения. Кажется, до конца дня я буду ходить враскорячку.
-- Ее отсюда не видно, надо чуть-чуть пройти. Тебе понравится, я уверен.
Вот тоже мне знаток моих пейзажных предпочтений! Солнце напекло голову, ноги одеревенели, в животе начинало урчать, а я тут видами любуйся! Раздражение ненадолго придало мне сил, и я помчался меж деревьев с такой скоростью, что Марик лишь отдувался сзади.
-- Да постой же! Ты хоть знаешь, куда идти?
-- Знаю, – рявкнул я. – Вперед!
И тут деревья резко кончились, и я выскочил на простор. На секунду мне показалось, что такой красоты я еще никогда не видел. Передо мной на валу – то ли естественном, то ли искусственном – стояла маленькая белая церковь с ослепительно ярким куполом. Узкая речка оббегала вал по контуру, а потом резко забирала вправо, уходя в поля и скрываясь за горизонтом.
-- Ну что, – горделиво сказал Марик, как будто все это было его рук дело. – Хороша? Я же говорил, закачаешься!
-- Давай подойдем поближе, – попросил я. Мне захотелось рассмотреть все в деталях. Смутное воспоминание ворохнулось в груди и затихло. – Слушай, тут проводили какие-нибудь работы? Церковь реставрировали?
-- Конечно! Лет семь назад всем селом здесь рубили борщевик. У Петьки даже ожоги были. А потом приехала бригада: поправили купол, поставили крест, внутри отделали. Там под слоем краски оказались забавные фрески. Денег на толковую реставрацию не хватило, оставили облупленными. Но по мне, и так сойдет.
-- А сейчас здесь службы бывают?
-- Да, но, как я понял, не каждый день. По праздникам там, на Пасху. Поп поросят держит, ему не до чего. А в прошлом году, мне Петька рассказывал, у него поросенок в грозу из сарая сбежал, и его молнией убило.
-- Поросенка? – уточнил я.
-- Ага! Заметь – молнией! Тебе не кажется, что это знак?
Забавно, похоже, Марик у нас антиклерикал. Мы медленно взбирались на вал по вырубленным в нем ступеням и наконец оказались наверху, практически перед самой церковной дверью. На деревянном крыльце сидели голуби. Увидев нас, они в панике бросились кто куда. Может, мы бесы, подумалось мне невольно, две городские сатаны. Марик бесцеремонно сел на перекладину и задумчиво посмотрел на закрытую дверь, обитую железом. На ней висело расписание служб и телефон отца Кирилла для личной непосредственной связи.
Я решил не подниматься на крыльцо – явный новодел – и пошел вдоль стены, внимательно смотря себе под ноги. Семь лет назад здесь была масштабная вырубка – в траве были видны пеньки, которые не стали корчевать. Из некоторых снова потянулись побеги, и если не следить за площадкой, здесь опять все зарастет. Невдалеке от крыльца я заметил обложенный камнем колодец и быстро направился к нему. Колодец был глубоким – воды почти не было видно, и я глупейшим образом закричал «эгегей!», чтобы хоть по звуку определить глубину. Не успело эхо затихнуть, как меня накрыло первым воспоминанием, и я чуть не свалился вниз. Меня спасло то, что я вовремя растопырился. А воспоминание все не отпускало.
Мы были тут втроем – дед, дядя Миша и я. Наверное, приехали сразу после Расставы, с инструментом. Дед и дядя Миша кричали друг на друга, а я тем временем полез в гущу кустов, чтобы посмотреть, найдется ли там что-то интересное. Я вспомнил старый желтоватый камень церковной стены (сейчас-то она побелена), тяжелую, почти экзотическую зелень борщевика, путаницу молодых кленов и каменный колодец. Я сидел около него на корточках и рассматривал старые камни. И тут за спиной раздался шорох – оказывается, дядя Миша и дед пробирались за мной. Я испугался, что меня сейчас накажут, но они не обратили на мою отлучку никакого внимания и принялись кружиться на месте. Я не понимал, в чем дело. У них завязался очередной спор, но говорили они тихо – так, что я не разобрал ни слова.
Потом чернота – не знаю, что случилось, но только вдруг я остался один. Дед и дядя Миша бросили меня здесь, у церкви, и я реву, как девчонка, от страха, потому что не знаю, как вернуться домой. В руках я держу мешок, он не тяжелый, но грязный и неприятный на ощупь. Я волоку его сквозь кусты, он цепляется за все колючки, но я упрямо пру вперед и выхожу к краю рва. Темнеет, почти совсем уже ночь. Мне холодно, кусаются комары. Я выкидываю из мешка доски и слипшуюся в комки труху, накрываюсь им и усаживаюсь в траве, все еще надеясь, что дед вернется и заберет меня.
Дальше пробел. И последнее воспоминание – звезда в чернильном небе, тускнеющая от набежавшего облака. Как она связана с этим местом, я не понимал. В принципе, такую картинку можно увидеть в любом уголке земли, но моя память подсунула ее сюда. Пока я сидел у колодца, Марик тихонько подошел ко мне и расположился рядом. Краем глаза я видел, как он гоняет по ладони божью коровку, вдугаря пьяную от теплоты его руки.
-- Знаешь, – сказал я. – Дед и дядя Миша возили меня сюда. Не знаю, что они тут делали, но потом оба уехали. А я остался один и был тут до ночи. Поэтому если наша задача разыскать труп, мы приехали не туда.
-- Это все, что ты вспомнил? – несколько нервно спросил Марик.
-- Да, вроде все. Еще я вспомнил звезду, которая исчезла в облаке, но это к делу не относится. Думаю, они с дедом что-то тут искали, не нашли и поехали в другое место. Вот только почему без меня? Было страшно.
-- Да ладно, тут до села километров пять, не больше. Дошел бы сам.
-- Я дорогу не знал! И вообще, кто строит церкви на таком расстоянии от села? Как сюда бабкам добираться?
Марик выкинул божью коровку в траву и вытер ладонь о штаны.
-- Мне рассказывали, что раньше тут была барская усадьба, – сказал он. – Жили какие-то захудалые дворяне Белобрюховы. Эту церковь они построили для себя вроде как домовую. Потом после революции усадьбу сожгли, хозяйство растащили. А церковь осталась, в ней сено хранили.
-- Зачем?
-- От дождей, наверно. Я не вдавался в подробности, может, Петька побольше знает. Спроси его, если местным фольклором интересуешься.
-- Да нет, мне не особо интересно. А эти дворяне, куда они делись?
-- Убежали в город. Я читал о них в газете, но почти ничего уже не помню. Там было трое братьев, один устроился на завод куда-то бухгалтером, второй уехал за границу, третий вроде умер здесь. Обычная история, тебе в любой деревне такую расскажут.
Не поверив ему, я начал искать детали – потом, когда уже вернулся домой. Сейчас мне кажется, что история взлета и падения семьи Белобрюховых довольно занимательна, а Марик просто не любитель житейских драм. С учетом того, что я узнал о нем самом, это вполне объяснимо.

Строго говоря, Марик ошибся, сказав, что Белобрюховы – захудалые дворяне. Они не были аристократами, и свой капитал нажили непосильным трудом, поднявшись из самых забубенных деревенских низов. Откуда взялась их фамилия, стащенная как будто у Салтыкова-Щедрина, непонятно. Восходя на житейский олимп, семья могла, конечно, десять раз поменять сомнительное прозвище на что-нибудь звучное – Райские, Беневоленские, Герценштуббе – но они не стали. Сохранили связь с родной землей, марающей всякого, кто в ней хоть раз копался.
Все началось, видимо, еще в начале девятнадцатого века, когда один из предприимчивых крепостных принялся за торговлю лесными орехами. Ему везло больше, чем другим, таким же охотникам продать подороже подачки скупой природы, и вот он уже скопил деньги и начал перепродавать скот. Судя по тому, как резко он менял направление своей деятельности, это был тот еще прощелыга, матерый старорусский бизнесмен, державший нос по ветру. Позже он завязал со скотом, товаром падким и капризным, и переключился на торговлю соленьями, которые за гроши покупал у местных баб и возил на городской базар. Огурцы Эммауса, который тогда назывался Пяткино, приобрели широкую известность и даже поставлялись к губернаторскому столу. Это расшевелило деревню, и здесь почти совсем бросили сажать хлеб – все заполонили овощи.
Умирая, этот крестьянин – первый из славного рода Белобрюховых – завещал своим детям не оставлять огуречное дело и бороться за его процветание. Но между сыновьями произошел спор: один хотел идти по стопам отца, другой мечтал о собственной соледобыче, благо по соседству обнаружились залежи. Соль давала быстрые и бешеные деньги, но для разработки месторождения требовался капитал и согласие барина, который мог сообразить, что это дело выгодное и оттереть Белобрюховых от кормушки. Поэтому братья разделились, и некоторое время вели дела поодиночке с переменным успехом. Даже вместе они не были ровней своему отцу. Уже на склоне лет, после крестьянской реформы, они объединили силы вновь, потому что ни соляной промысел, ни огурцы не приносили желаемого дохода.
В середине шестидесятых появляется целая плеяда Белобрюховых – молодых, зубастых, готовых на смертоубийство ради наживы. Они выкупают большой участок земли в пяти километрах от Пяткина и строят там большой дом, чтобы хватило на всех. Местные жители с неодобрением относились к этой затее: все-таки жить надо в людях, а не на отшибе, но у семьи был план. Они засадили огромную площадь вишневыми деревьями, на оставшейся земле разводили свиней. Вскоре доходы позволили им построить собственную церковь и даже пригласить туда священника для спецобслуживания. Хозяева и все работники, жившие на территории поместья, теперь имели возможность духовно расти, не тратя при этом время на езду до Пяткина. О Белобрюховых начали говорить с уважением, на улице им кланялись, как господам, забыв, что они ничуть не дворяне и даже не слишком образованны.
С образованием у них были определенные проблемы. Денег на приличного учителя из города не было, точнее, тратить их на такую безделушку Белобрюховы решительно не собирались, поэтому священник работал на полторы ставки – в свободное от богослужений время обучал весь выводок грамоте и арифметике. Уже ближе к десятым годам двадцатого века Белобрюховы затеяли общественно полезное дело – строительство школы для всех желающих, но не успели закончить: то кончались финансы, то строители уходили в запой, а потом и вовсе случилась революция, и недострой живо растащили по кирпичику.
В конце этой истории фигурировало три имени: Сергей Петрович Белобрюхов – старший брат, корифей, мрачный правдоруб, отгонявший от усадьбы всех, кто пытался найти там легкий заработок. Он сам немало трудился, воплощая в жизнь принципы горячо любимого им Толстого. Под конец жизни он, правда, немного отклонился от линии партии и ударился в ростовщичество, за что вся деревня звала его не иначе как сучий потрох.
Зато его младший брат – Григорий Петрович Белобрюхов – был персонаж совсем другого склада. Он учился в Петербурге, несколько лет столовался за чужой счет в Париже, наводя шорох на местных куртизанок победоносной продуваемостью своих карманов, научился там пить шампанское, потерял вкус к репе и соленым огурцам и вернулся на родину иностранцем. Мужики его не понимали и смотрели, как на сумасшедшего, а бабы жалели, поэтому чисто технически размножался он более эффективно, чем его брат Сергей, семьянин и домостроевец. От скуки в глуши Григорий Белобрюхов метался по полям, по соседним деревенькам, и нигде ему не было хорошо. Куда бы он ни совался, везде был не Париж. Поэтому, чтобы хоть как-то облагородить мелкий густопсовый быт Пяткина, Григорий Белобрюхов предпринял титанические усилия по изменению хотя бы имени родной деревни. Ему пришло в голову, что неплохо назвать всю окружающую землю Эммаус – так будет хоть какой-то повод сюда стремиться. Одно дело говорить, что едешь в Пяткино, другое – что в Эммаус. Поэтому Григорий начал собирать бумаги, и вскоре жители деревни обнаружили, что живут вовсе не там, где родились. Возмущение было такое, что Белобрюховых едва не лишили жизни, но они как-то выпутались, а название сохранилось.
Более того, когда уже в советский период все деревни переименовывались из Пожарок в Красные Пожарки, из Гнильцов в Светлый путь или какой-нибудь Завет Ильича, Эммаус сохранил свое название. Местные власти крутили и так и сяк это неудобоваримое слово и даже неоднократно устраивали мозговой штурм с целью выдумать что-то достойное на замену, но выбились из сил и решили, что пока так постоит. А потом уж было не до того.
У Сергея и Григория Белобрюховых был двоюродный брат Афанасий – тоже, как водится, Белобрюхов. Он-то и замыкает список последних из могикан. Афанасий был человек тихий и набожный, и главным делом своей жизни считал сбор церковных раритетов. У него были кусочки мощей чуть ли не всех святых, и несмотря на свою внешнюю кротость, добывал он их с упорством волка, утягивающего теленка в лес. В деревне и усадьбе его видели редко: большую часть времени Афанасий проводил в разъездах, маниакально охотясь за очередной святыней. Он забил находками всю церковь и дом и даже помышлял о строительстве большого храма, где можно было бы как следует развернуться со своей коллекцией, но и в его дела вмешалась революция.
Новый режим встал Афанасию поперек горла, и он решился на страшный для себя шаг – эмиграцию. Он собрал дорогие сердцу иконы и реликвии в десять чемоданов и отправился для начала отсидеться в Финляндии, откуда, продавая ценности поштучно, перебрался на постоянное жительство в Швейцарию. Там, очевидно, он не оставил потомства, поэтому эта линия семьи Белобрюховых пресеклась. Но с его именем связана легенда. Говорят, перед отъездом Афанасий, уверенный, что рано или поздно революция рассосется и все пойдет, как прежде, спрятал несколько ценнейших икон где-то в усадьбе. Это были древние святыни, одна из них чуть ли не кисти Рублева – ежу понятно, что бред, но народ упорно повторял этот слух и многие устремились на поиски клада. Конечно, ничего не нашли.
Григорий Белобрюхов, почуяв ветер революции, смог подавить в себе аристократические замашки и переехал в город, где устроился бухгалтером на завод. Он отучился от шампанского, перестал ежесекундно вспоминать Париж и принес немалую пользу государству, сводя дебет с кредитом. До конца жизни он скрывал свое происхождение, связь с Эммаусом и то, что из поместья он вывез почти все драгоценности, принадлежавшие его теткам и матери. Он дожил до конца войны и умер, окруженный партийными детьми и внуками-пионерами. Можно сказать, что здесь мы наблюдаем счастливейший из возможных концов.
А вот Сергею пришлось солоно: с усадьбой он не желал расставаться ни в какую, и до денег становился все жаднее и жаднее. Дошло до того, что в качестве залога он принимал любую дрянь, а проценты требовал нечеловеческие, и в одну прекрасную ночь крестьяне собрались его жечь. Они подошли к дому, вооруженные чем попало, а он, стоя на резном крыльце своего дома в сорок окон, был похож на Аввакума – тощий, с развевающейся седоватой бородой.
-- Чего явились, мужики? – спросил он с вызовом. – Убивать меня, что ли? А вот сунетесь, прокляну, и будет вам семь лет без хлеба.
Разумеется, я не знаю, что он им сказал, но думаю, реплика была именно такая. В Сергее должна была таиться театральность – не одному же Григорию носить в себе художественное начало. Мужики не дрогнули и подожгли двор. Усадьба сгорела дотла, а Сергей погиб в огне, пытаясь спасти имущество. После этого семь лет действительно были перебои с урожаем, и суеверные крестьяне задабривали могилу Белобрюхова сметаной и пшеном.
Единственное, что сохранилось от былой роскоши, это церковь, которую уничтожать не стали, только выгнали оттуда попа. Тот не сопротивлялся и исчез в неизвестном направлении, оставив наказ бабкам-певчим сохранять благочестие и блюсти в помещении чистоту. Вскоре вся утварь была растащена, и власти распорядились приспособить пустующие площади под склад. Сначала там хранили сено, потом сельскохозяйственный инвентарь, потом снова сено. Во времена, когда пыл властей угасал, сено выкидывали, и в церкви проводились мини-службы для особо верующих. Но только недавно христианство прочно вернулось в эти места, и местные предприняли титанические усилия, чтобы вернуть постройке приличный вид. Особенно не задалась установка креста, который валился на бок при малейшем ветре, но над этим продолжают работать.
История дома Белобрюховых показалась мне чрезвычайно занимательной. Я собирал ее по крупицам: были отдельные статьи в местной газете, что-то печатали в городских изданиях. Некоторые детали так и не удалось раскопать, но в конечном итоге я это делал не из краеведческого интереса. Белобрюховы были одним из тех звеньев, которых не хватало в истории моего деда и дяди Миши. Я искал факты ради восстановления логики событий, так отчаянно рвавшейся в рассказах моих братьев.
Но это было потом, потом.

Я устал от воспоминаний и ужасно хотел есть. Жара разватрушила руки, в виски застучалась комковатая боль, характерная для летнего перегрева. Когда мы с Мариком потащились обратно на ревущем от натуги мопеде, я думал только об одном: мне не собрать эту мозаику, в ней нет никакого смысла. Даже если дед убил дядю Мишу, даже если он его закопал под яблоней, мы не найдем костей. В этот момент мне стало ясно, что цель поисков, на которые меня толкнул Иван, другая. И возможно, Марик с ним в сговоре. А Петя, он тоже? Нет, пожалуй, его к секретам не допустили.
Мы въехали Эммаус. За нами поднимался хвост пыли, долго не оседавшей не грунтовке. Растения по обочинам были, как расстрельная команда – все в порохе. Марик свернул на одну из многочисленных тропинок, отходивших от основного русла дороги, и вскоре мы оказались возле магазина. Мое сердце сладко вздрогнуло: Маша! Мне было неловко за ночной визит – она наверняка решила, что я буйнопомешанный, но увидеть ее хотелось. Проведя последние дни среди братьев, я понял, что чисто самцовое общество имеет свои недостатки: взглянуть даже не на кого.
Марик молча слез с мопеда и поскакал по ступеням. Я оглянулся по сторонам в тревоге: в лесу можно было оставить технику под любым кустом, а тут, в деревне, где каждый готов коршуном напасть на бесхозное имущество, надо было изначально договориться о дежурстве – один идет за покупками, другой сторожит. Получается, что Марик бросил меня здесь без права выбора. Я тоже слез, размял ноги и принялся механически обрывать нераспустившиеся бутоны дикой редьки. И в этот момент мне припомнилось, как правильно употреблять ее в пищу. Я выбрал экземпляр помоложе, снял шкурку и принялся грызть сладко-водянистый стебель, нежно щипавший язык и гортань.
За этим занятием меня застала старушка, направлявшая с котомкой в магазин.
-- Вот большой, а всякую гадость в рот тянешь! – сказала она с укоризной.
Я быстро выплюнул в траву остатки редьки. Действительно, надо было подождать, пока не останусь в полном одиночестве. Поторопился. Старушка почти проплыла мимо, как вдруг что-то в моем лице показалось ей знакомым и она резко затормозила, скрипнув галошами.
-- Постой, а ты не Андрюшка?
Мне очень хотелось ответить, что она обозналась – из чувства протеста, только за то, что она меня так назвала. Чтобы уйти от прямого ответа, я промычал что-то нечленораздельное. Вдруг отстанет?
-- Ну точно, он! А что ты тут делаешь? В дедов дом приехал, на каникулы?
-- В отпуск, – уточнил я. – Да, приехал вот, обживаюсь.
-- А чего ко мне не зайдешь? Дорогу забыл?
Господи, какая проницательная! Теперь спрашивать, как ее зовут, было бы совсем неловко, а по описанию ее не найдет даже Петя: бабка как бабка, с большим носом, морщинистая, как пятка после ванной, в платке с цветами. Единственная, может быть, твердая примета – это расходящиеся лепестками губы, особенно нелепые в профиль.
-- Я так давно тут не был, что всех забыл, – сказал я, улыбаясь как можно более наивно и доверчиво, чтобы сразу вызвать жалость, а не гнев. – Меня везде Марик, то есть Марк, водит. Он у меня вроде проводника.
И мысленно добавил: в загробный мир. На мгновение мыленный взор заслонила причудливая картина: я, как Данте, в красной тоге столбом стою в утлой лодчонке и всматриваюсь в глубины Ада, а Марик, в венке, висящем на одном ухе, отпихивает шестом от борта руки трупов, прущих из воды. Мы вместе сходим на берег, и дальше он ведет экскурсию по особо памятным злодеям, чтобы в финале показать мне тех, кто, кажется, легко отделался – просто замерз в озере Коцит. Мне всегда казалось, что к нижнему кругу у Данте пропал вкус к ужасам, поэтому предателям была уготована мирная шоковая заморозка. В нашем случае за озеро Коцит можно принять болото у моего дома, если, предположим, вернуться сюда зимой.
Я заметил, что на имя Марика старушка отреагировала кисло: она неодобрительно тряхнула головой и проворчала:
-- Ха, Марик! Дурак он и больше никто.
С этого места мне хотелось бы поподробнее, но у старушки уже созрел план действия:
-- А знаешь что, идем ко мне чай пить!
-- Так ведь Марик… – пролепетал я, махнув рукой в сторону магазина.
-- Ничего, подождет, я здесь рядом живу. Бери свой лисапед и пошли.
Она взяла меня за рукав и решительно потянула прочь от магазина. Я схватил мопед и послушно пошел за ней, лихорадочно размышляя, что подумает Марик, когда не найдет меня на месте. Может, он сориентируется по следам? На всякий случай я усилил нажим на ручки, чтобы колесо отпечатывалось в пыли как можно более четко.
А старушка и правда жила невдалеке – мы прошли два дома, а третий уже был ее – низенькая, крашеная в бордовый цвет избушка, возле которой суетились куры в компании белого, как снег, петуха, недобро поглядевшего на меня. В его взгляде читалась такая плотоядность, что я невольно ускорил шаг, радуясь тому, что эту бестию отделяет от меня тело старушки и мопед. А в случае чего, я его просто пну. Петух копнул землю когтистой лапой, прищурился, оценил исходящую от меня угрозу как среднюю и отправился к курам наводить порядок. Я выдохнул: не хотелось борьбы с животными.
В доме, несмотря на чистоту, стоял характерный запах сельского жилища. Он связывал воедино дом деда, Ивана, Пети и вот этой бабушки – все они находились, говоря языком поэзии, в ароматическом родстве. Мы разулись в сенях, где рядами стояла потрепанная обувь всех размеров, как на блошином рынке, и прошли в кухню. На окнах смущенно висела кисея, на большой печи лежал красный, как рожа участкового, матрас, над мойкой парило на одном гвозде зеркало в тяжелой деревянной раме. В его мутной глубине, рябой из-за потертостей в амальгаме искаженно отражался кухонный шкаф-горка. К окну прилип небольшой стол, накрытый холстиной с кисточками. Старушка подвела меня к нему, с силой вдавила в стул и начала возиться с чайником.
-- Ты давно приехал? – спросила она, шлепая тапками по половицам.
-- Несколько дней назад, – сказал я и поспешно добавил. – Скоро уеду, отпуск кончается.
-- Ну-ну, приезжай как-нибудь на подольше. Хочешь, у меня живи. Я теперь совсем одна. Сын мой, ты знаешь его, Лешка, на Сахалине. Внучата все там, даже не навестят.
В этом месте полагалось пускать слезу, но я решил нарушить каноны жанра.
-- Мне в огороде уже тяжело, – продолжала старушка. – Я ведь даже лейку поднять не могу, спина болит. А тут засуха, говорят, будет страшенная, все погибнет.
Видя, что я теряю интерес к беседе, она переключилась на другую тему:
-- А ты чего так долго не приезжал?
-- Да все некогда было.
-- И на похороны некогда? – ядовито спросила она.
-- У меня была длительная командировка, – вымученно соврал я, краснея.
-- Так и что теперь, будешь дом на себя оформлять?
И тут-то я понял, что главным делом, за которым ехал в Эммаус, пока даже не занимался. Увлекся литературщиной, бросил дела.
-- Да, – сказал я. – Буду. А вы не знаете, от чего дед умер? Мне никто толком ничего не сказал.
Старушка присела рядом со мной и с неожиданной мягкостью в голосе сказала:
-- Так от почечуя же!
-- Что? Какой почечуй? Это геморрой, что ли? А как от него можно умереть?
-- Фу ты! – плюнула старушка. – Не от почечуя – от микарда. Все время путаю.
-- То есть от инфаркта? – уточнил я, она кивнула. – Понятно теперь, спасибо, что сказали.
-- А мамка твоя как? – поинтересовалась старушка. – Приедет?
-- Нет, не приедет. У нее, как бы сказать, что-то вроде микарда.
Я решил не вдаваться в подробности. Вдруг старушенция не знает слова «инсульт». Она не производила впечатления необразованной, но в иные моменты ее переклинивало, и она начинала нести ужасную ахинею, сотканную из передач о здоровье Первого канала и народных побасенок. Пока она разливала чай, я пытался сквозь кисею высмотреть на улице Марика, но его не было видно. Он напрочь застрял в магазине. С Машей общается, гаденыш! Видел, что она мне понравилась, и из вредности не дает чувствам ко мне закрепиться в ее беспомощном сердечке. Ну, я ему устрою!
Старушка продолжала меня изматывать вопросами, и я выдал ей этап за этапом всю нехитрую историю своего приезда в Эммаус. Когда дело дошло до Марика, она вдруг взбеленилась и начала полоскать его так, что мне захотелось заткнуть уши. Я поинтересовался причинами этой злобы, и она мне рассказала о том, что случилось тут лет шесть – семь назад, когда Марик приезжал из города на похороны отца. Я бы назвал этот текст так: «Безумство Марика». Мне не удалось собрать все детали произошедшего, но и без них картина ясна. Ясна и неприглядна. Или вообще позор.

Безумство Марика
Как и предыдущую историю, эту я накапливал по кусочкам. Мне даже пришлось несколько раз просить самого Марика дополнить повествование деталями. Он соглашался, только изрядно напившись, поэтому насколько были достоверны его сведения, я не знаю. Оказалось, что уже после трех – четырех кружек пива в нем просыпается неуемный фантазер, а с увеличением литража появляется масляное, умильное бахвальство. То есть до конца выяснить, что же происходило в те роковые недели после похорон дяди Саши, мне не удалось, поэтому я немножко додумал события там, где связь обрывалась.
Марик жил с отцом, как кошка с собакой. Драки в их доме, начиная с определенного времени, стали делом житейским и рядовым. Мать Марика, хоть и была до исступления набожной, все же решилась на развод с благословления местного батюшки Кирилла, после чего сразу же уехала к сестре, в поселок городского типа, отстоявший от Эммауса километров на семьдесят. Сына она хотела взять с собой, но дядя Саша скандалил, требовал поделить отпрыска законным образом. Порешили на том, что Марик останется с отцом и будет время от времени навещать мать – на каникулах, в дни церковных праздников и вообще когда захочет.
Мне сначала показалось странным такое решение его матери, но потом я узнал, что она ушла от дяди Саши вовсе не потому, что тот распускал руки и был лютый зверь. Нет, он был мерзавец совсем другого рода – непереубедимый, советской закалки атеист. В ее глазах это был тяжкий грех, источник ее страданий. А драчливость мужа эта женщина считала проявлением бесов, которые свили гнездо в его рабоче-крестьянской груди. Когда он гнался за ней по селу с топором, она, видно, думала, что это такой христианский спорт и даже не написала на него заявление в милицию. Марик тоже рос не особенно религиозным и рано начал проявлять дерзость и неповиновение, но по просьбе матери он каждое воскресенье таскался с ней на домовые службы к батюшке Кириллу (церковь тогда еще не восстановили).
После развода мать Марика задумалась об уходе в монастырь. Несколько лет она готовилась, заранее истощала тело и наконец дала себе разрешение на то, чтобы бросить все и отправиться в Спасский монастырь, в город. Марик переживал ее уход особенно тяжело: фактически он терял не только родительницу, но и возможность хоть иногда легально сбегать от отца. Дядя Саша отнесся к решению бывшей жены с энтузиазмом и несколько раз навестил ее напоследок, чтобы уж больше никогда не видеться. Перед уходом в монастырь она молила его смягчиться и прекратить избивать сына. Она даже попыталась купить Марику физическую неприкосновенность, выдав дяде Саше секрет, который хранила долгие годы. Она рассказала ему, что прежний священник, тот, что жил в Эммаусе до батюшки Кирилла, знал тайну клада семьи Белобрюховых. Афанасий Белобрюхов действительно спрятал в имении несколько дорогих икон. Он замуровал их в церковной стене, а о том, как найти их, рассказал только убогому служке, поклявшемуся всем святым не выдавать тайны. Судя по тому, что история дошла и до меня, святого у этого служки было не много, и он поделился информацией с кем-то из местных, а может, рассказал священнику на исповеди. Так, из уст в уста, переходил этот секрет и в результате осел в голове дяди Саши. Тот оценил тайну по достоинству, но ничего не предпринял, видимо, посчитав, что поиск клада – занятие бессмысленное. Чтобы найти иконы, надо церковь по камню разбирать. А потом возиться с продажей, бояться, что тебя надуют, а надуют обязательно. Нет, это ему было не нужно. Но он все-таки пообещал бить Марика пореже и только за значительные проступки.
Дядю Сашу хватило ровно на два месяца, а потом он вернулся к старой практике, и Марик привычно раскрасился в синяки. Ему было двенадцать, когда он начал бить в ответ, и сначала его удары не наносили никакого вреда, просто разъяряли отца до красной пелены в глазах. Но однажды Марик, зажатый в углу, от отчаянья ударил так сильно, что дядя Саша упал навзничь и пролежал без сознания несколько часов. Испуганный Марик улетел из дома, позвонил тетке и попросил остаться у нее на неделю. Та разрешила, но с тем условием, что он обязательно вернется назад. Содержать племянника на свою крошечную зарплату она не могла, да и не хотела. Когда он вернулся, отец уже отошел от потрясения и встретил его почти ласково. По крайней мере, неделю в их доме было тихо.
Побои, конечно, возобновились, только теперь они шли не в одностороннем порядке. Когда отец давал слабину, Марик бил его нещадно, изо всех сил, и в какой-то момент дядя Саша понял, что экзекуции обходятся ему слишком дорого. Сын растет, и скоро перевес будет на его стороне. Что тогда? Надо было становиться хитрее и не расходовать силы зазря. Теперь он старался застать Марика врасплох – во время сна, за уроками, когда тот меньше всего думал об обороне. Все это походило на позиционную войну с краткими вылазками в стан противника. Марик, сжав зубы, терпел эту новую отцовскую забаву: он уже знал, что сможет устроиться в специальную школу в городе, собиравшую по деревням талантливых детей. Там были только старшие классы, и поэтому надо было как-то дотянуть под крышей отцовского дома до пятнадцатилетия, а дальше – свобода. Приходилось много учиться, в ту школу не брали кого попало, только самых-самых.
Марик принялся за учебу с невероятным рвением, и вскоре обнаружилось, что у него есть неплохие способности к математике и черчению. Плохо давалась только литература. Молодая и пылкая учительница, стараясь уйти от марксистской трактовки текстов, терзала детей этическим анализом.
-- Вот скажите, почему Татьяна отказала Онегину? – спрашивала она притихший класс. Большинство книгу не открывало, потому Марик, единственный из всех, поднимал руку и отвечал:
-- Ее муж бил.
-- Почему ты так думаешь? – возмущенно спрашивала учительница.
-- Так она же сама сказала: «Но я другому отдана». Все тут понятно! Будет крутить с Онегиным, он ее убьет.
Учительница качала головой и ходила жаловаться к директору, но потом однажды увидела на улице отца Марика, который мутузил соседа-старичка, чья коза проникла в его огород, и все поняла. Трактовка Марика теперь ей казалась имеющей право на жизнь.
Окончив девятый класс, Марик тихо собрал документы и вырвался в город. Деньги на поездку он копил давно, подрабатывая грузчиком на элеваторе. Сумма была небольшая, но ее хватило и на билет, и на школьные принадлежности, и даже на новые кроссовки. Спецшкола предоставляла жилье и бесплатные обеды – этого было достаточно. Когда отец Марика обнаружил пропажу, он понятия не имел, где искать сына. Кинулся к свояченице, там его нет. Обыскал дома братьев – не нашел. Никто ничего не знал – даже Петя и Иван были не в курсе. Марик ловко обрубил канаты, державшие его в Эммаусе на привязи. В тайну был посвящен только один человек – директор школы, который помогал ему перевестись и писал ходатайство в район, чтобы талантливому парню дали место в спецшколе. Но директор ничего не сказал дяде Саше, и тот буйствовал две недели подряд от тоски, одиночества и переполнения энергией. Не дало особых результатов и заявление в милицию: участковый быстро догадался, что произошло, и вступил в сговор с директором. Пожалуй, этим двоим я благодарен: они спасли Марика и позволили ему выйти из того штопора, в который закручивалась его жизнь с отцом. У парня появилось будущее.
Нельзя сказать, что Марика не мучила совесть. Желание убить отца перемешивалось в нем с неподдельной любовью к непутевому родителю, и вот однажды, под Новый год, он написал ему письмо:
«Дорогой папа! У меня все в порядке, я жив и здоров. Пожалуйста, не ищи меня. Я приеду, когда смогу. Не болей. Твой сын Марк».
Дядя Саша, вышедший тогда из запоя, рухнул в него назад. Пьяный, он ходил от дома к дому и всем читал это письмо, каждый раз замечая в нем новые оттенки: «Ишь, гад, что пишет! «Не ищи меня»… Как это, не ищи? Я что, не отец ему? А вот посмотри, посмотри (тут на глазах у него выступали слезы) «дорогой папа». Да, любит он меня, любит. Что ж я сотворил-то! Не уберег. Машка, когда в монастырь убегла, наказала мне за ним смотреть. А я что сделал?.. Нет, ты подумай, «приеду, когда смогу». Это когда он сможет? Я сколько его ждать должен? Помру – на могилу не придет. Сучонок! Мало я его жизни учил, мало».
Марик не приезжал в Эммаус, отец катился вниз. В его жизни чередовались полосы запоев и отчаянной, лихой трезвости, он становился опасен сам для себя. Его боялись все в округе: когда он несся по селу на своем разбитом тракторе, на улице замирала жизнь. Люди жались к плетням, куры – к людям. Воробьи и те не летали над дорогой, опасаясь, что их собьют. Дядю Сашу несколько раз выгоняли из агрохозяйства, образовавшегося на месте колхоза, а потом брали назад – уж очень он просился. Последний шанс ему давали раз двадцать, но периоды благочестия опять сменялись свинством.
Просвет наступил только, когда отец Марика стал присматривать за подрастающим Петей. Тот после смерти-исчезновения опекуна, дяди Миши, мыкался по теткам. Он был тихим и ласковым ребенком, совсем нетипичным и вообще не похожим на своих двоюродных братьев. Дядя Саша полюбил Петю, почти как сына и, что удивительно, ни разу его не избил. То ли урок, приподнесенный Мариком, был усвоен, то ли Петя со своей телячьей послушностью пробудил в нем человека. Мечтая передать тракторное дело в надежные руки, дядя Саша даже начал учить племянника всему, что знал сам. Петя сел за баранку трактора, когда ему было девять лет. Так постепенно он сроднился с этим колхозным ремеслом и уже не мыслил себя иначе как трактористом.
Однажды в Эммаусе случилась страшнющая гроза и ураган. С домов срывало крыши, полугнилые ветлы, стоявшие вдоль главной сельской дороги, повалило почти все, некрепкие духом люди забились в подвалы и там пережидали разгул стихии. Дядя Саша в тот день был умеренно пьян. По рассказу Пети, он сидел у окна с довольным видом и вилкой ловил соленые помидоры в трехлитровой банке. Потом что-то взбрело ему в голову, и он вышел во двор. С сарая, где хранились запасы картошки, слетел здоровенный кусок шифера – прямо на голову дяде Саше. Удар пришелся в висок. Смерть наступила почти сразу.
Петя, рыдая, втащил тело дяди в дом и пытался остановить кровь, изляпав при этом всю мебель. Приехавшая скорая помощь дрогнула от ужаса в полном составе: на полу стояло несколько тазов с жидкостью, чей цвет колебался от слабой марганцовки до казахстанской черешни, везде валялись кровавые простыни и тряпки, на диване лежал труп, на груди трупа лежал тюльпанчик, рядом бился в истерике Петя. Его оттащили, увели, опоили успокоительным, дядю Сашу забрали, потом вернули. Приезжала милиция, нашла окровавленный кусок шифера, и подозрения, что Петя прикончил родственника, рассеялись.
Денег в семье не было. Дядя Саша, страстный поклонник водки, тратил на свое увлечение почти весь месячный доход. То, что оставалось, шло на нужды Пети. Поэтому для организации более-менее достойных похорон пришлось собирать деньги по селу чуть ли не с кепкой в руках. Какую-то сумму даже отстегнул мой дед, но с пасынком он был в контрах, поэтому оплачивать весь банкет отказался наотрез.
Начали разыскивать Марика. Его адреса не знал никто, но у Ивана был его телефон. И только Иван знал, что Марик несколько раз тайно приезжал в Эммаус буквально на несколько часов убедиться, что отец жив. Он каждый раз заходил к одному только Ивану и через него держал, так сказать, руку на пульсе. Все гадали, явится ли он хотя бы на похороны, ведь даже его матушка – уже монахиня – отпросилась на денек из обители, чтобы проводить бывшего мужа в последний путь. Иван позвонил Марику, и тот сухо сказал, что приедет. Эмоций по поводу смерти отца не выразил никаких.
В день похорон Марик появился в Эммаусе: на нем был подчеркнуто дорогой костюм, черные блестящие ботинки, пунцовый галстук. С собой он привез только небольшой пакет и две лохматые гвоздики. На улице на него пялились, а он шел, не замечая никого, не здороваясь, глядя прямо перед собой. Возле дома Марик ненадолго остановился, как будто не решаясь войти, потом драматично открыл калитку и исчез в глубине заросшего вишней палисадника.
Мать встретила его холодно, сказала только, что его побег из дома – поступок нехристианский и бог ему теперь судья, и в смерти отца он все же виноват, потому что за родителями надо в таком возрасте уже присматривать.
-- А ты вспомни, как он за мной присматривал, – ответил ей Марик с кривой усмешкой.
Мать пожала плечами и отошла в угол – у нее там кипела работа, она приколачивала полочку, куда собиралась водрузить привезенные иконы. Единственное зеркало в доме было завешено простыней, и Марик сдернул ее, чтобы взглянуть на свое отражение.
-- Ты что делаешь? – кинулся к нему Петя.
-- Боишься, что он поселился тут, и его дух будет приходить к тебе по ночам? Не ссы, Петька, мертвые не возвращаются.
Неожиданная пощечина отрезвила его. Рядом с Петей стояла Неждана. Она гневно осмотрела Марика с головы до ног, поджала губы, как будто сдерживала плевок, и ушла в другую комнату, где готовили кутью для поминок. Марик улыбнулся, потрогал горящую от удара щеку и сказал:
-- Вот, будет меня теперь монстром считать. Хотя… пускай!
Петя только покачал головой. Повисла неловкая пауза, сопровождаемая только краткими стуками молотка – мать Марика уже заканчивала работу – и Петя начал сбивчиво пересказывать историю полета шифера на голову дяди Саши, справедливо полагая, что Марик был совершенно не знаком с трагическими обстоятельствами смерти отца. Марик слышал вполуха – его привлекло движение в дверях, и он пытался понять, что же там происходит. На пороге появилась невероятно красивая девушка с галочьими глазами в сопровождении древней старухи. Старуха оказалась плакальщицей: ее по старой памяти приглашали на все похороны, чтобы она там голосила по покойнику. И хотя дядю Сашу никто не любил, даже Петя сомневался в своих чувствах, народ понимал, что уход из жизни должен быть оформлен по протоколу. Старуха уселась возле гроба и начала разминаться. Сначала причитания были тихими, почти неслышными, но постепенно они усилились и перешли в такой вой, что Марик и Петя пулей вылетели из дома.
Пока Марик был дома, он так и не подошел к гробу.
Пришел Иван.
-- Ты как? – спросил он. – Держишься?
-- А то! – ответил Марик все с той же ухмылкой, которую, наверное, репетировал еще в городе. – Слышишь, завывает? Надо же об отце поплакать. А то кроме этой бабки некому будет.
Иван только покачал головой.
-- Я вижу, жизнь в городе не делает тебя лучше. Давай ты хотя бы сегодня будешь соблюдать приличия, хорошо? Не позорь нас. Ты уедешь, мы останемся.
-- Ничего обещать не могу, – сказал Марик, разводя руками. – Посмотрим, как дело пойдет.
Девушка, которая привела плакальщицу, вышла из дома и в нерешительности стояла у калитки, видимо, размышляя, дожидаться ли ей конца сеанса или это надолго. Марик подлетел к ней:
-- Привет, ты ведь Маша?
-- Да, – ответила она кротко. – А ты Марк? Я тебя помню. Мы с тобой вместе учились.
Машина семья переехала в Эммаус после того, как у ее отца развалился кроличий бизнес в райцентре. Накопились долги, пришлось продавать имущество и переезжать к родителям жены, чтобы прокормиться и подкопить силы для нового рывка. Его не случилось, и так они осели в Эммаусе. Маша и Марик проучились вместе несколько месяцев. Он почти ее не помнил, а она не могла его забыть. Как мне ни противно об этом говорить, но, похоже, Марик – ее первая любовь. Машины тетради за девятый класс были полностью изрисованы сердечками со стрелами, из-под которых густо сочилась кровь.
-- Учились, – подтвердил Марик, силясь вспомнить девочек своего класса. – Точно, ты сидела у окна.
-- У двери вообще-то, – грустно сказала Маша. – Ты меня совсем не помнишь. Это ничего. Я рада, что мы встретились.
-- Как я мог тебя забыть? – воскликнул Марик, картинно прикладывая руку к сердцу. На лице его играла самая обаятельная из улыбок. Глупенькое сердце Маши таяло, на щеках появились пунцовые пятна. Представляю, какой чертовски красивой она была в тот момент! Почему все лучшее в этом мире достается таким, как Марик?
Они поболтали с полчаса, но их прервали. Появился батюшка Кирилл, за которым семенили бабули, готовые отпеть любого атеиста. Люди стекались со всех концов села к дому, готовился вынос. Четверо крепких мужиков из бригады дяди Саши вытащили из дома гроб и загрузили его в открытый кузов доисторического автомобиля. Процессия двинулась к кладбищу. Какой-то ребенок хаотически разбрасывал цветы, метя в ноги идущим. Марик с силой и яростью раздавил гвоздику, и заметивший это Иван, не удержавшись, дал ему подзатыльник. Глаза Марика недобро вспыхнули.
Деревенское кладбище всегда отличается особой атмосферой: оно не деловитое, не суетливое – самое место, чтобы поразмышлять о жизни и смерти. Кресты и памятники стоят кучно, проходы узки. Везде огромное количество искусственных и живых цветов, венков, на плитах грудами лежат конфеты и печенье. Здесь, я думаю, даже ночью не так страшно: если покойник появится из земли, он подойдет к тебе и ласково погладит по голове. Никакой готики, никакого надрыва, нет гонки за первенство среди мертвых – все памятники одинаковы. Недорогие, серые, без выцарапанных на них картин. Равенство при жизни и после смерти, идеальный уход в небытие.
Дядю Сашу решили похоронить вместе с матерью, поэтому получалось так, что лежать ему предстояло почти у самого входа. Сельчане столпились у ограды, не поместившись в узких проходах между могил. Настало время прощаться с покойным, и тут Марик вышел вперед, и все затихли.
-- Граждане, – торжественно произнес он. – Все в курсе, что я ушел из дома и давно тут не был.
Пронесся неодобрительный гул.
-- Знаю, осуждаете. Мне все равно. Я приехал сюда, чтобы проститься с отцом. Я привез ему последний подарок. Пусть он уйдет в мир иной с тем, что любил больше меня. Вот!
Он выхватил из пакета бутылку водки, разбил горлышко об ограду и вылил содержимое прямо в гроб. Народ ахнул. Иван схватил Марика за шиворот и поволок вон с кладбища. Завертелось. Кругом верещали бабы, что-то сипела пораженная мать Марика, мужики крыли паскудника матом. Вывернувшись из Ивановых рук, Марик напоследок крикнул:
-- Его надо лицом вниз хоронить! Положите лицом вниз! Так хоронят собак!
Иван оттащил Марик подальше и, когда понял, что они уже вне зоны видимости, со всей силы всадил ему кулак в живот. Марик согнулся. Последовал второй удар, поваливший его на колени. Марик не сопротивлялся, не пытался защититься. Он ловил ртом воздух, а когда продышался, сказал:
-- Бей еще! Давно меня не били.
Иван встал, как вкопанный. Он уже заносил руку для удара, но слова Марка его остановили.
-- Тебе место на помойке, подонок! – сказал он и плюнул под ноги. – Как ты мог? Я же просил тебя не позорить нас!
-- А кто ты такой, чтобы я тебя слушал? – ответил Марик. – Что хочу, то и делаю. Папаня заслуживал большего. Скажи спасибо, что я облил его водкой. А план-то у меня был другой.
Иван не выдержал и ударил его ногой под ребра. Марик свалился на бок и захохотал. Он никак не мог остановиться – все катался по земле, держась да бока. Иван, давясь бешенством и жалостью, схватил его в охапку. Тот бился минуты две, потом затих.
-- Ну, пойдем домой. Ко мне домой, – сказал Иван. Марик кивнул.
На полпути их догнала Маша. Она прижалась к спине Марика, обвила его руками и долго не хотела отпускать. Иван посмотрел на них, оценил обстановку и ушел один. Дальше в истории идет темное пятно, и я очень благодарен всем, кто мне рассказывал об этом дне, что они избавили меня от подробностей. Одно я знаю точно – Маша и Марик отправились к Хавкиной горе и вернулись оттуда только утром.
Мать Марика уехала сразу же после поминок, так и не повидавшись больше с сыном. Петя, оставшийся за хозяина, бессмысленно мотался по двору, подсыпал курам хлебных крошек, от нечего делать спилил засохшую черемуху и копался в старье на веранде. Он знал, что Марик не вернется под эту крышу и скорее заночует в стогу сена, чем там, где хозяйничал его отец. Более того, Петя предполагал, что Марик сразу же после своей эскапады вернулся в город, и каково же было его удивление, когда тот спозаранку появился на пороге.
-- Что, Петька, жратва у тебя есть?
-- Есть, – растерянно ответил тот. – Проходи.
Марик огляделся с любопытством туриста.
-- Да, ничего тут не изменилось. Как будто не уезжал вовсе. Стул все так же скрипит. А куда ты дел гобелен?
-- Что я дел?
-- Ну, ковер тут висел такой, с оленями.
-- А, я его снял. Дядя Саша порвал его немного, когда… Я хочу сказать, старый он был.
Марик усмехнулся:
-- Не переживай, мне этот ковер давно не нравился. На тряпки пустить – самое то. Ну что там, есть еда? Умираю!
Петя достал из холодильника остатки поминального обеда. Марик задумчиво осмотрел кутью.
-- Это что за продукт? Пасха, что ли?
-- Кутья, – сказал Петя. – Я ее не ел.
-- Я тоже не буду. Второе было?
-- Да, только постное. Грибы с картошкой. Еще есть винегрет.
-- Давай быстрее. Да не грей ты, не надо. Так съем.
И Марик принялся поминать отца. С голода ему даже показалось вкусно. Наевшись, он откинулся на стуле и вздохнул.
-- Вот и славно. Теперь можно и хозяйство осмотреть.
Петя глянул на него с подозрением. Он представлял себе встречу Марика с домом совсем иначе, и сейчас у него в голове происходила стыковка реальности с фантазией. Возможно, думал он, брат все еще не в себе? Вдруг это какое-то психическое расстройство? Тем не менее, он встал и повел Марика во двор. Он поочередно открывал сараи, Марик с любопытством совал туда нос, и они шли дальше. У Пети зародилось нехорошее чувство, что он хочет убедиться, что отец ушел совсем, а не затаился где-нибудь под грудой старого рубероида.
Марик остался доволен прогулкой. Он все время повторял, что Петя молодец и ведет хозяйство здраво.
-- Что ж, Петька, теперь ты тут полновластный хозяин. Отдаю все тебе, владей!
-- Я здесь не останусь, – упрямо сказал Петя. – У меня свой дом есть. Завтра начну перетаскивать вещи.
-- Не дури. Ты тут привык, все налажено, под рукой. Живи! Я уеду.
-- Марик, это твое. Правда, я не знаю, как сказать, в общем, вот ключи. Дядя Саша хотел бы, чтобы я отдал их тебе.
Марик тут же бросил ключи на землю, как будто они жгли ему руку. Петя понял, что сказал не то, и виновато улыбнулся.
-- Прости, я не хотел. Давай так, мы поживем здесь вместе, ты обустроишься, а дальше посмотрим.
-- Спасибо, Петя, – сказал Марик с непривычной для него грустной улыбкой. – Поверь, я здесь надолго не задержусь. Когда уеду, решай сам, где жить. А я, может, больше и не вернусь сюда.
-- Что ты, что ты! – взмахнул руками Петя. – Я…
Он не успел договорить. Скрипнула калитка, и во дворе появилась Маша. Марик кинулся к ней, схватил в охапку, и они закружились по двору между хозяйственной утвари – дров, печки-прачки, козел – удивительным образом ничего не сбив. Петя смущенно попятился в огород, уперся спиной в сарай и мгновенно исчез в его глубине. Марик и Маша ушли в дом и оттуда не показывались. Петя подождал чуток, осторожно высунулся, осмотрел местность и начал мелкими перебежками продвигаться к калитке. Он ругал себя за то, что не подготовил переезд заранее: хотя бы за день до похорон можно было что-то уже унести к себе, тот же матрас и подушки. Петя вздохнул и отправился к Ивану: на одну-то ночь он его точно пустит, а дальше Маша уйдет, и он все потихоньку сделает. До чего же неловко вышло! Тут из дома раздался звук, заставивший Петю подпрыгнуть на месте, и он вприпрыжку понесся прочь. Калитка хлопнула ему вслед.
Марик не хотел оставаться в Эммаусе ни дня, он торопился уехать. Но в среду шел дождь, в четверг не было подходящего рейса, в пятницу к курам пришла лиса, и он занялся ее поимкой, в субботу банный день, а в воскресенье выходной. Полторы недели прошло в любви и угаре. Маша перебралась к нему и была в его доме за хозяйку. Он не отпускал ее от себя ни на шаг, даже таскался за ней на работу в магазин, сидел там на стуле, листал журнал. Они были до неприличия счастливы – назло его отцу, вопреки соседскому ропоту.
Все кругом говорили, что эта любовь не доведет до добра. Сначала, пока думали, что у Марика это несерьезно, ему давали порезвиться на свободе – в конце-то концов, у человека такое горе, он должен найти себе утешение. Потом дело начало принимать серьезный оборот: совершенно опьяневший от любви Марик заявил Ивану, что женится на Маше в ближайшие дни – может, даже на следующей неделе. Иван встревожился ни на шутку: он отговаривал брата от этого безумного шага, урезонивал, тыкал мордой в паспорт в графу «дата рождения», пытался объяснить, что Машу он совсем не знает. Марик не желал его слушать. «Люблю и все!» – упрямо твердил он.
Когда Марик и Маша отправились в райцентр подавать заявление в загс, Иван понял, что пора применять тяжелую артиллерию. Петя беспомощно наблюдал за его приготовлениями, понимая, что такого удара роман-скороспелка, выросший из скандала на кладбище, точно не выдержит. Он попытался предупредить Марика о планах Ивана, но сделал это так неумело, что Марик только усмехнулся и сказал, чтобы Петя больше не беспокоился. Меж тем соседский ропот нарастал, и за спиной у Маши и Марика все чаще раздавались сдавленные смешки. Все понимали, что скоро правда, доступная в деревне всем и каждому, всплывет, и тогда будет любопытно взглянуть, как поведет себя «женишок».
Перед Иваном стояла сложная задача – поговорить с Мариком наедине, без Маши. Пришлось подождать субботы. Иван пришел к ним в дом, когда все уже было готово к бане. Маша как раз собирала белье, чтобы идти мыться, а Марик, чистый и розовощекий, сидел за столом и пил чай, беспечно купая в чашке белый сухарь.
-- Ваня, какими судьбами? – радушно сказал Марик, вскакивая и подавая брату стул. – Садись со мной. Будешь?
-- Нет, – ответил Иван чуть более резко, чем хотел. Он дождался, когда хлопнет дверь и прекратится легкий перестук пластмассовых тапок по кирпичной дорожке. – Я должен с тобой серьезно поговорить.
-- Если о том же, о чем Петька, лучше проваливай. Слушать не буду. Я все решил.
-- Не о том же. Ты давно здесь не был и многого не знаешь.
-- Ну и что? Не велика беда! Мне ж обязательно расскажут – вот ты, например, возьмешь и расскажешь сейчас какую-нибудь гадость. А мне все равно.
-- Посмотрим, посмотрим, – сказал Иван, дрожа от злости. – Слушай тогда!
И он рассказал о событиях трехлетней давности, о которых в Эммаусе знали решительно все, даже пес Серый, живущий вверх по горе. Когда Маша заканчивала школу, ее семью постигла череда бед: сначала бабушку разбило параличом, и она оказалась навсегда прикованной к кровати, затем у отца обнаружили опухоль, требующую срочной и дорогой операции, и наконец, в серьезную переделку попал младший брат. Он играл на стройке вместе с мальчишками, в подсобке им попалась бочка с непонятной пахучей жидкостью, куда они по очереди кидали зажженные спички. Жидкость долго терпела, потом воспламенилась, и бочка взорвалась, окатив мальчишек волной огня. Машин брат попал в больницу с тяжелейшими ожогами, и врачи говорили, что спасти ему зрение смогут только в городе, если проведут несколько операций. Потом требовалась долгая реабилитация.
Денег взять было неоткуда. Все, что можно было продать, тут же продали – не осталось даже плиты. Маша каждый день ездила в райцентр на рынок с очередной партией вещей, но все понимали, что это временное решение, таблетка аспирина при разбушевавшемся перитоните. Тогда Маша сделала то, что, в сущности, от нее ожидала семья: с небольшим чемоданчиком она махнула в город и начала высылать оттуда приличные суммы денег. Сначала пришло очень много, потом стали поступать более скудные порции, зато регулярно, без перебоев. Полтора года она не показывалась домой. Брата спасли, его зрение восстановилось, ожоги зажили. Бабушка и отец, несмотря на все усилия продлить им жизнь, умерли с интервалом в два дня – сначала он, потом она. Мать написала Маше, чтобы та вернулась домой. И она – этакая Сонечка Мармеладова – вернулась.
Жить в Эммаусе ей пришлось с несмываемым позором. Постепенно она привыкла к тому, что в нее тычут пальцем, что старухи плюют ей под ноги, что мужики сально улыбаются при встрече. Она долгое время пребывала в деревянном оцепенении, и мать удивлялась тому, как стойко, без слез она переживает свое падение. Маша начала оживать лишь недавно, после того как хозяин магазина дал ей работу. Она приободрилась, стала иногда поглядывать в зеркало, у нее появились платья. Старая история потихоньку забывалась. Люди не гнушались брать из ее рук хлеб, это было возвращение, это было почти счастье.
Но ремесло, приобретенное в городе, было не так-то легко бросить. Летом, когда в Эммаус налетели дачники, в ее магазине появился симпатичный приезжий: мужчина лет сорока, с красивой сединой на висках, интеллигентного вида, врач. Он приехал вместе с другом к его матери – бабе Люсе, жившей возле старого колодца. Врач был в разводе и немного скучал. Он был в курсе истории Маши – баба Люся рассказала ему все пикантности прямо в день приезда. Поэтому он безотлагательно предложил Маше небольшую сделку, и она, поразмыслив, согласилась. В доме по-прежнему не хватало холодильника, а брату требовался велосипед и мобильный телефон.
После врача был ветеринар, после ветеринара милиционер. А потом мать при всех задала Маше страшную трепку и заставила ту прилюдно поклясться всем святым, что она бросит это дело, бросит навсегда. На некоторое время все затихло, мужчинам Маша решительно отказывала и блюла себя в чистоте. Хозяин магазина, хотя и осуждал аморальное поведение своей работницы, ее не выгнал и, что было самое неожиданное, поднял ей зарплату. Брат Маши всем рассказывал, что как только ему стукнет пятнадцать, он наймется на стройку и поднимет семью с колен. В общем, все шло гладко, пока в Эммаусе не появился Марик.
Марик слушал рассказ Ивана, мрачнея с каждым словом и конвульсивно сжимая кулаки. В его глазах была такая неприкрытая ярость, что было понятно – мордобития не избежать. Когда Иван дошел до врача, Марик поднялся и схватил его за грудки.
-- Отпусти! – жестко сказал тот. – Дослушай.
Марик подчинился. Его трясло, он обхватил голову руками и смотрел строго в скатерть. Иван безжалостно выкладывал подробность за подробностью (видимо, мне он открыл гораздо меньше, то ли щадя меня, то ли не желая перетряхивать уже порядком слежавшееся грязное белье). Когда он закончил, Марик посмотрел на него с кривой усмешкой, родом с отцовских похорон:
-- И зачем ты мне все это рассказал? Не хочешь, чтобы я на ней женился? А мне плевать – все равно женюсь. Убирайся из моего дома.
Он вскочил, схватил Ивана за шиворот и попытался стащить со стула. Завязалась глухая, суровая, но короткая потасовка. Встрепанный Иван, лишившийся пары пуговиц на рубашке, отбежал к двери и оттуда крикнул:
-- Марк, одумайся! Она тебе не пара. Шуруй в город.
Вслед ему полетела чашка, рассыпавшаяся на десятки белых, как зубы хорька, кусочков. Иван шмыгнул во двор, оставив Марика наедине с горькой правдой.
Что происходило в этом доме вечером, никто не знает – Марик мне не рассказал, а у Маши узнавать глупо. Но каково же было удивление всех, а особенно Ивана, когда на следующий день парочка в обнимку прошлась по деревне и исчезла в парке. Все решили, что лопоухий Марик готов простить любимой что угодно, так ему же хуже! Пусть хлебнет позора, раз такой добренький. Была даже версия, что на похоронах отца у Марика произошел заворот в мозгу, и теперь его не в загс надо везти, а в сумасшедший дом. Влюбленных оставили в покое.
Но Марик не был сумасшедшим. Не был он и добреньким. Слова Ивана крепко отравили его чувство, и в доме начались скандалы. Сначала он потребовал у Маши, чтобы та выложила ему все подробности, от первого мужчины до последнего, то есть милиционера. Маша упиралась, просила пощадить, но в результате сдалась и рассказала все. Марик впал в бешенство и разгромил дома всю посуду, потом бросился на двор и там глупейшим образом срубил яблоню, росшую у сарая. Маша стояла рядом вся в слезах и заламывала руки. Марика смог остановить только Петя, по счастью заглянувший к ним в тот день. Он выхватил из его рук топор, швырнул в грядки, а потом, видя, что безумный блеск в глазах Марика не погас, вылил на его голову полное ведро воды.
Буря улеглась, но это была лишь первая из бурь. На словах Марик утверждал, что Машино прошлое не имеет для него никакого значения, что он любит ее несмотря ни на что, но в действительности мучил ее и себя, понимая, что ни простить, ни забыть он уже не сможет. Так прошла неделя. Иван, боявшийся показаться у брата на пороге, решил-таки заглянуть к нему и проверить обстановку. Он нашел Марика одного – тот сидел на кровати в отцовских трико и майке-алкоголичке. На щеке был красный след, в руках – початая бутылка водки. Марик посмотрел на вошедшего Ивана мутными глазами, в которых тот с содроганием заметил слезы.
-- Послушай, – сказал Иван. – Ты так превратишься в своего отца. Прошу тебя, уезжай в город. Вернешься позже. Если любишь ее, все пройдет. Но не сейчас, сейчас не получился.
Марк отвернулся и кивнул. Он поставил бутылку на пол и лег лицом в серые подушки. Иван посидел рядом с минуту, потом встал и тихо вышел. Надеюсь, в этот момент он ощутил свою вину в полной мере. Я бы, во всяком случае, очень этого хотел.
Утром в воскресенье в магазине был хлебный привоз, и образовалась большая очередь. Все, не стесняясь Маши, обсуждали подробности ее романа, высказывали предположения, чем дело кончится, тихо радуясь, что страсти способны кипеть не только в Мексике и Бразилии, но и в наших краях. Маша суетилась за прилавком и упорно делала вид, что говорят вовсе не о ней, а о какой-то другой девушке с похожим именем. И вдруг в магазине наступила гробовая тишина. В дверях, заслонив спиной дневной свет, стоял Марик. Он был спокоен, собран, на нем опять была городская одежда. Он твердым шагом подошел к прилавку, сельчане расступились, сладко замирая в предвкушении мелодраматической сцены.
-- Маша, – сказал Марик по-пионерски звонким голосом. – Прости меня за все. Я был неправ.
Маша кинулась к нему, но он остановил ее жестом.
-- Сейчас я должен уехать. Я вернусь позже, хорошо? Береги себя!
С этими словами он вышел из магазина. Магазин взорвался десятками голосов, и на миг ему показалось, что он трутень, которого только что выперли из перенаселенного улья. Маша хотела бежать за ним, но ее остановили.
-- Дай ему уйти, дура! – громко сказал кто-то, и она опустила голову. Минутой позже привезли хлеб, началась приемка товара. Три буханки, два батона и пять ржаных, ржаной, половинку, батон и вот эту булочку… Все кончилось, Марик уехал.
Маша ждала, что он вернется за ней. Она почти смогла уверить себя в том, что Марик взял паузу просто для душевного отдыха, что он копит деньги на красивую свадьбу, что он приедет и увезет ее к себе, и они обязательно поедут в путешествие – в Египет или в Турцию. У них будут дети, у них все непременно будет хорошо. Но Марик не возвращался, и постепенно становилось понятно: он не смог смириться с ее прошлым, и значит, надо учиться жить без мыслей о нем. Для себя она тихо решила, что другого она не полюбит никогда и ни за что, поэтому, если Марик вновь объявится в Эммаусе, надо набраться сил и затащить его к себе хотя бы на одну ночь, чтобы завести ребенка. Женой ей не стать, но она будет хорошей матерью. На этом она успокоилась и просто ждала, но когда он действительно приехал, видимо, оказалась не в силах совершить задуманное. Марик выпрыгнул из всей этой истории с ловкостью акробата-форточника, с потрепанной физиономией, но живой и все такой же бодрый.

Из рассказа бабки я узнал только основные подробности Машиного прошлого и то, как Марик прилюдно от нее отказался. Этого мне хватило, чтобы прийти в неистовство. Больше всего мне хотелось рвануть в магазин и как следует начистить его наглое, чистоплюйское рыло. Но я сдержал гнев, понимая, что история старая, и физическая сила, тем более такая незначительная, как моя, ничего уже не решит. Жениться я, что ли, его заставлю? Я уже прощался с бабкой, когда на пороге показался источник моего душевного беспокойства.
-- Я его везде ищу, а он здесь чаи гоняет! – картинно всплеснул руками Марик. – Привет, баба Зоя. Как здоровье?
-- Да ничего, ничего, – откликнулась бабка с неожиданно приветливой миной на сморщенном лице. – Проходи, чайку попей.
Марик коротко мотнул головой:
-- Спасибо, не могу, торопимся. Дел невпроворот. Надо помочь вот этому бумаги на дом оформить. Такая волокита, вы не представляете!
-- А чего это я не представляю? Представляю! – проворчала бабка. – Сама недавно бегала. Пока собирала бумаги, чуть богу душу не отдала.
-- Вы давайте, крепитесь! – сказал Марик с улыбкой сельского гармониста. – Вам еще жить и жить, внуков поднимать. Ну, мы пошли.
И он потянул меня к двери. Я даже не успел сказать напоследок спасибо, как оказался на крыльце.
-- Ты как здесь очутился? – спросил Марик совсем уже другим, недовольным голосом. – Я выхожу из магазина, а тебя нет. Что я должен был думать?
-- А не надо было пропадать на сто лет! – резко ответил я, вырывая рукав из его цепких пальцев. – С Машей любезничал, былое вспоминали?
-- А! Вижу, ты в курсе. Старая калоша успела тебе все рассвистеть.
-- Да! – сказал я, захлебываясь от гнева и не находя слов. Мне так хотелось высказать ему, что я думаю, но, как назло, меткие выражения разбежались по углам сознания и оставили после себя в лобной части беспомощную, дрожащую пустоту.
-- Может, прежде чем судить меня, выслушаешь мою версию событий? – спросил Марик с горечью. – Дай мне хоть оправдаться.
-- Слушать ничего не желаю. Оставь меня в покое! – сказал я и выбежал на улицу. Идти куда попало, не разбирая дороги, – вот то, что надо было мне сейчас.
-- Постой, – крикнул Марик, догоняя меня. – Садись, я отвезу тебя домой, сам переночую у Петьки или у Ивана. Ты охолонешь, и завтра мы продолжим поиски.
Не знаю, что со мной случилось в тот момент, но я безропотно сел на мопед, и мы в считаные минуты оказались возле моего дома. Я слез и быстро зашел во двор, не оглядываясь. Марик постоял немного, вздохнул и уехал. Наступила тишина, ломающая барабанные перепонки, и я совсем потерялся в ней. Перед крыльцом вились мошки, похожие на рваную тюлевую занавеску. Я отогнал их рукой и сел на придверный коврик, среди обуви, своей и Мариковой. Мысли не шли, в груди что-то настойчиво стучало, пыталось проклюнуться сквозь грудину. Мне было жаль их обоих, этих Ромео и Джульетту Эммауса, жаль их прерванной любви, жаль себя – того, кто в их истории даже и статистом-то назван быть не может, так, разнорабочий сцены, безвестный стражник – пятый справа во втором ряду. Ничего я не понимаю в этой жизни, ничего!
Я побродил по комнате, посидел у окна, несколько раз выходил во двор, где уже сгущались сумерки. Кота не было видно, похоже, он ушел от бескормицы в более тучные края, к соседям. Стояла безветренная ясная погода, над березой появилась первая звезда, мигающая в ветвях далеким космическим светом. Внезапно, повинуясь внутреннему порыву, я схватил со стены куртку, всунул ноги в кроссовки и почти бегом отправился к Пете. Я с трудом представлял, как найду его дом, ведь я был там только раз, и все же с первой попытки выбрал верную тропу и через несколько минут увидел знакомые иззелена черные сосны.
У Пети свет горел во всех окнах, я с удивлением услышал женский смех, казавшийся здесь лишним и неуместным. На крыльце небрежно развалились Мариковы галоши – я узнал их сразу по синей кайме и следам желтой глины, в которой мы извозились еще на Расставе, обходя по периметру забор. Я вошел внутрь и обнаружил там теплую компанию: Марик и Неждана сидели за столом, а Петя сновал рядом, то задергивая занавески, то нарезая колбасу, то протирая рукавом стол. Марик рассказывал глупый анекдот, девушка смеялась.
-- Привет всем! – сказал я, застывая на пороге.
-- Ой! – вскрикнула Неждана. У нее на лице выступили пятна, и она начала смущенно одергивать юбку. – Это вы? А что вы здесь делаете?
-- Да вот, в гости пришел, – ответил я. Петя рванул в комнату и с торжественностью вынес оттуда стул. Я уселся и посмотрел на Марика. Тот виновато улыбнулся: мол, прости, что я тут прекрасно провожу время, так уж вышло. Неждана буравила меня взглядом, но стоило мне обратить на нее внимание, как она тут же отвернулась, покраснев до кончиков ушей. Петя все больше хмурился, колбаса, которую он, как палач, безжалостно рубил ножом, валилась на разделочную доску толстыми кусками. Я выразительно посмотрел на него, давая понять, что с моей стороны ему ничего не угрожает и Нежданой я ни в малой мере не интересуюсь. Мало того, что я не люблю рыжих, так ведь она мне, как ни крути, двоюродная сестра. А я решительный противник близкородственного скрещивания.
Марик, наблюдавший эту сцену, от души веселился. Его забавляло Петино кипучее негодование и мое скованное равнодушие и желание подешевле выпутаться из любовного треугольника, в который меня затягивал проснувшийся в Неждане женский интерес к чужаку. Похоже, Иван не счел нужным посвятить ее в тайны нашего родства.
-- Почему вы больше у нас не обедаете? – спросила Неждана, кокетливо отводя со лба непослушную прядку. – Вчера были очень вкусные щи из свинины.
Я заметался глазами по комнате.
-- Э, ну как вам сказать? Петя нашел нам с Мариком плитку, мы сами себе готовим. Но если щи действительно вкусные, я обязательно приду.
После этой фразы Марик с силой пиннул меня в голень, а Петя побагровел. Неждана просияла и начала наматывать прядку на палец. Меня передернуло.
-- Ты же вроде не любил щи? – с намеком в голосе сказал Марик. – И свинину ты не ешь. Нежданка, ты разве не в курсе, что Андрюша у нас мусульманин?
У Пети из рук выпала ложка и звучно брякнулась об пол. Он смотрел на меня так, будто я только что на его глазах превратился в черепаху. Неждана слабо пискнула и даже не выругала Марика, что тот при малознакомом человеке назвал ее настоящим именем. Я был в растерянности: с одной стороны, эта легенда позволила бы мне на законных основаниях избегать столовой, с другой стороны, уж больно она была неправдоподобной.
-- Марик шутит, – заверил я их. – У меня просто аллергия на свинину, вот и все.
-- А как же ты ел тушенку? – простодушно спросил Петя.
Черт, опять прокол!
-- Так ведь она была говяжья, – пришел мне на выручку Марик, хитро сверкая глазами. – А то бы мы его не откачали. Один кусок, и анафилактический шок. Отек этой, блин, как ее, Квинке.
Неждана и Петя сочувственно покивали головами, как будто лично были знакомы с Квинке. В их глазах я превратился почти что в инвалида, не способного проглотить ни грамма мяса без того, чтобы не попасть в реанимацию. Спасибо тебе, Марик, удружил.
Мы еще немного посидели, но беседа не клеилась. Неждана продолжала свой детский флирт, Петя не знал, куда себя деть, я, впрочем, тоже. Единственный, кому было хорошо и комфортно, Марик развлекал нас зевотными бородатыми анекдотами. Когда часы пробили одиннадцать, он хрустко потянулся и сказал:
-- Нам пора домой. Приходите в гости, ребята, будем рады.
Петя воспрял духом и фальшивым голосом предложил нам посидеть у него еще, но мы уже пятились к двери. Неждана, огорченная и поникшая, осталась куковать у стола, уронив руки по швам. Мне стало ее до невыносимости жалко: она вообразила себе, что я прекрасный принц, приехавший из города, чтобы забрать ее в лучшую жизнь. А я не только не принц, я даже на роль жабы сгодился бы едва ли – в общем, я из другой сказки, какой-нибудь норвежской саги про великана, откармливавшего мальчика для полноценного обеда из трех блюд. Из текста, где есть место для гастрономии, но нет места для любви и взаимно-благородного чувства.
Марик долго молчал, его веселость испарилась бесследно. Когда мы подходили к повороту на нашу улицу, он сказал:
-- Спасибо, что пришел за мной.
-- Всегда пожалуйста, – буркнул я.
Он улыбнулся и положил мне руку на плечо.
-- Послушай, Андрюша, если ты захочешь узнать, что тогда происходило от меня, спрашивай. Тебе я расскажу.
-- Давай потом, – сказал я, весь в мурашках от его неожиданно проникновенного тона. – Тебе тяжело об этом говорить, а мне слушать. Все закончилось, и бог с ним.
-- Это точно, – ответил он тихо. – Просто хочу, чтобы ты знал – я понимаю, что виноват. Но исправлять ничего не буду. Я ведь не любил ее. Любил бы – похрену мне было бы на ****ство. Так нет же. Думаю, все к лучшему.
Я растерянно шевелил губами, подыскивая многозначительную фразу. Внезапно я понял, что Марик был чертовски прав в своем решении, и не мне его судить. Разве не так же поступил бы любой? Кто знает, какой свиньей выкатился бы на сцену я, если бы мне довелось узнать о своей девушке такое! Хорошо ханжествовать в тепле и сытости личной однокомнатной квартиры, когда сердце пусто, а в голове рабочие вопросы. Жизнь берегла меня от серьезных испытаний, в которых я мог бы проявить себя с лучшей или худшей стороны, мне не приходилось выбирать между тем, что подсказывает совесть, и тем, что продиктовано элементарной брезгливостью и самолюбием. Я ведь не Раскольников, чтобы целовать проституткам, уже будем называть вещи своими именами, ручки. Мне хотелось бы чистой жизни – да, чистой и ровной, как искусственный каток в торгово-развлекательном центре. Заплатил деньги и скользи вперед, ограниченный только пластиковым бордюром. В этом смысле, я не только не лучше Марика, я много хуже.
Мы вошли в дом и, не сговариваясь, сели на моем диване.
-- Может, попробуем вернуться к нашим баранам? – предложил Марик, комкая покрывало. – Соберем факты воедино?
-- Хорошая идея, – откликнулся я. – Думаю, дело обстояло так. Между дедом и дядей Мишей возник какой-то спор или разногласие. Может быть, дядя Миша был ему должен денег или что-то вроде этого. Так получилось, что они вместе поехали к церкви. Не очень понятно, зачем взяли меня, но видно, дед не собирался в тот день никого убивать. Между ними случилась ссора, дед в аффекте убил дядю Мишу и увез тело на Расставу, а я остался у церкви. Вопрос в том, видел я ли я момент убийства. Ну, и мотив. Что они могли не поделить? Это надо знать наверняка.
-- Вот поэтому ты – единственный ключ к этой истории. Кто сейчас вспомнит, что у них там был за конфликт? Впрочем, есть у меня на примете одна старуха, которая может что-то знать, сходим к ней завтра. Знать бы, как вернуть тебе память, все было бы намного легче.
Он помолчал пару секунд, а потом хлопнул себя по колену и посмотрел на меня, лучась восторгом:
-- Придумал! Мы попробуем на тебе гипноз.
-- Марик, ты не в себе? Какой гипноз?! Я не хочу. Да ты и не умеешь.
-- Умею, ложись на диван.
Он с силой вдавил меня в подушки, и мне показалось, что я тону.
-- Не трогай меня, убери руки!
-- Хорош рыпаться, все будет нормально. Я книжку читал, метод знаю.
-- А если ты меня загипнотизируешь, а обратно вывести не сможешь? Я в овощ превращусь?
-- Да, в редьку! Ложись, кому сказано, расслабляйся.
Какая глупость, какая ужасная глупость! И все же я лег, вытянулся, сцепив руки на животе, и принялся слушать бормотания Марика.
-- Тебе тепло, твои руки теплые, твоя правая рука теплая, твоя левая рука теплая. Твои ноги теплые, твоя правая нога теплая, твоя левая нога теплая…
-- Кончай этот цирк! – взорвался я. – У меня уже все теплое.
Марик молча закрыл мой рот рукой. Лучшего способа задушить звук он не мог бы придумать. Я затих и слушал его мерное бормотание, пока не начал погружаться в дрему, возможно, просто от усталости, накопившейся за день. Сначала не было никаких образов, даже вспышек света под крышками век, но вдруг поплыли картины, обрывочные и бессвязные. Вот тот самый двор, где я видел яичную скорлупу, вот шкаф и мальчик, сидящий рядом со мной между шуб, вот ребенок в желтой куртке, противостоящий силе воздушного потока. Девочка, кукуруза, яблоко… Хлоп!
Я открыл глаза и увидел встревоженное лицо Марика. Он тяжело дышал, по лбу его катился пот.
-- Господи, как же ты меня напугал!
-- А что случилось? – спросил я, с удивлением отмечая, что за время гипнотического сеанса я умудрился принять сидячее положение.
-- Ты никак не хотел выходить из гипноза! Ты слышал, как я тебя звал? Нет? Я уж подумал, что мне придется вызывать скорую. Все, больше никаких экспериментов. Нервы уже не те.
-- Да ладно тебе, – сказал я миролюбиво. – Я неплохо вздремнул. Просто устал и вырубился, гипноз тут не причем. Ну, ты что? Все же в порядке!
Марика действительно трясло, он никак не мог вернуть душевное равновесие. Еще бы – погрузить человека в гипноз и не вывести! Это, наверное, как непредумышленное убийство можно расценивать.
-- Похоже, ни к чему хорошему эти попытки вернуть тебе память не приведут. Давай завязывать, пока я тебя и себя не довел до психушки.
-- Прекрати. Я пообещал Ивану, что все вспомню, а ты единственный, кто может мне помочь. Мы же в то лето везде и всегда были вместе. Просто придется обойтись старинными методами, без гипноза.
-- Ну да, – вздохнул Марик. Он с трудом поднялся и направился к своей печи.
-- Знаешь, пока я дремал, я понял одну вещь. Мне надо сходить хотя бы разок в твой дом. В дом твоего отца.
-- Что?! – Марик опять нарисовался в дверях. – Пойдешь один.
-- Надо вместе, – сказал я твердо. – Иначе я не вспомню.
Марик пробормотал себе под нос длинную матерную фразу и скрылся в темноте кухни. Вдалеке надсадно крикнул петух. На окне с обратной стороны сидела громадная ночная бабочка, похожая на полинявшую, разбухшую от мела школьную тряпку. В голове стоял сумбур, мысли путались, и может, оттого я уснул так быстро, что сам этого не заметил.

Утром меня разбудила муха. Сначала она села на губу, откуда была тут же сдута, потом перелетела на оголившуюся ступню и прошлась по пальцам с сосредоточенностью пианиста, пробующего концертный рояль перед выступлением. Когда я брыкнул ногой, она вернулась на голову и долго топталась по щеке, пока по той не прошла конвульсия. Наконец она угнездилась на руке и начала щупать липким хоботком кожу запястья. В этот момент я полностью проснулся и разожмурил правый глаз, выжидая момент, чтобы прихлопнуть гадину. Но она, почуяв опасность, поднялась в воздух и с громким жужжанием унеслась в кухню.
Марик встал, как всегда, раньше меня и сидел у печи на табурете с кружкой чая, зажатой между коленями. В руках у него был замызганный блокнот, в котором он что-то сосредоточенно выводил карандашом. Я заметил, что в те минуты, когда за ним никто не наблюдает, он меняется в лице: становится суше, строже, на лбу образуется складка, знак то ли сосредоточения, то ли гнева. Он делается весь на несколько лет старше, превращаясь из мальчишки, каким я его знал и знаю, в строителя мостов, уважаемого человека, гражданина, пассажира, покупателя – чужого, незнакомого молодого человека, к которому ни за что не подойдешь, чтобы спросить, как добраться до библиотеки. Мне, пожалуй, нравилась и эта его сторона, но с ней было намного трудней сжиться.
Я заворочался, и Марик оторвался от своей писанины.
-- Проснулся наконец! – сказал он мне, привычно улыбаясь. – Давай вставай, мне скучно одному.
-- Тебе не бывает скучно, – проворчал я, выпутываясь из простыни. Голова слегка зудела, как от похмелья, и страшно хотелось вылить на нее ведро воды.
-- Это почему же? Бывает. Такая, знаешь, скука долгими осенними вечерами.
Кривляется, мрачно подумал я. Воды, как и ожидалось, в ведре не было, и я пошел на колонку. Солнце уже стояло довольно высоко, и, выходя из глухого коридора, я почти ослеп от его ударного вторжения. Щебет ласточек и воробьев, далекое урчание трактора, заунывное ку-ку, доносящееся будто бы издалека, кукареканье, шелест листвы – все казалось живым с избытком, с переполнением, в запас. После вчерашнего дня, истраченного мной на людей и их сюжеты, утро наедине с природой было сладкой анисовой микстурой, которую осторожно черпаешь ложкой, чтобы не дай бог не переборщить. Не спеша, я налил полное ведро ледяной до синевы воды, стащил с себя футболку и сполоснулся, отфыркиваясь, как пес. Похоже, у меня наступило привыкание к спартанским условиям и холоду. Я вошел во вкус и беспечно плескался, а тем временем ко мне подкрался Марик и вытянул меня по спине крапивой. Ужаленный, я подпрыгнул, сбил ведро, шлепнулся на скользких досках у колонки – и все это под гогот Марика, который сам обжегся этой крапивой и теперь тряс рукой. Я потянулся и зацепил его ногой за лодыжку – он тут же рухнул в кусты. Галоша, слетев с его ноги, описала красивую дугу и приземлилась на колонку на манер шапки. А я тем временем набирал ведро воды, чтобы его как следует окатить, но Марик дал стрекача в сторону дома, оставив мне галошу как трофей.
Когда я вошел в кухню, он сидел и тасовал засаленную колоду.
-- Как насчет подкидного дурака? – спросил он с таким видом, будто предлагал легкую закуску к белому вину.
-- Глупости, я…
-- Тогда на речку сгоняем! Погода шепчет.
-- Марик, ты что, пытаешься меня остановить? Я же сказал, что мы должны сходить к тебе домой. И чем раньше, тем лучше.
Марик весь сжался и тихо сказал:
-- Пожалуйста, давай не пойдем. Я не могу. Не так, не сейчас. Иди один, я карту тебе нарисую.
-- С тобой! – сказал я с напором. – Мы пойдем туда вместе.
-- Черт, ну пошли! – Марик поднял голову и прожег меня взглядом. Он резко поднялся и зашагал к крыльцу, но я остановил его.
-- Сначала позавтракаю. Потерпи, казнь откладывается на полчаса.
Он вернулся и сел рядом, барабаня по столу с удивительной силой – так, словно каждый палец был подкован свинцом. Я понимал, что мучу его, что он пока не готов разбираться со своим прошлым, в котором едва ли насчитывался десяток счастливых дней, но то, что я увидел во сне, было напрямую связано с ним, точнее, он, сам того не желая, стал спусковым крючком для цепи событий, которую мне предстояло восстановить. Я доел остатки еды – не хлеб с солью, а ядреную, горчащую серую неготь, от которой желудок в отчаянии взвыл и забился поглубже, надеясь спрятаться среди других органов. Но жрать хотелось до одури, а идти в магазин я боялся. Хуже магазина только дом Марика, а туда все равно нам дорога.
Мы вышли из дома только через час, потому что у Марика находились неотложные дела: то он бросался мыть галоши, то хотел проверить замок на сарае, то гнал в шею кота, который вернулся и настойчиво вытирал свой тощий хребет о наши ноги. В какой-то момент мне даже показалось игрой это детское желание избежать неприятного, такими откровенно беспомощными были его попытки. Хитроумный Марик мог бы изобрести отговорку и потолще, но вместо этого он сиротливо метался по двору и, более того, один раз прикинулся больным, сказав, что ему напекло голову и он должен отлежаться в теньке.
Моя злость выплеснулась через край: я хватанул его за шею, стараясь надавить как можно больней и почти прорычал:
-- Кончай придуриваться! Марик, шутки в сторону. Чтобы через минуту ты был готов.
Он мотнул головой, сбрасывая мою руку, помрачнел и сказал:
-- Я не готов, но пошли, раз тебе этого так хочется.
-- Не мне, а Ивану, – поправил я. – Не надо тут мне валить с больной головы на здоровую. Я просто выполняю задание – ищу покойников.
-- Андрей Холмс, – сказал Марик.
Если он силится шутить, значит, не все потеряно. Больной будет жить – пусть хреново, пусть без руки и ноги, но зато с полным боекомплектом лекарств и правом на личное койко-место и утку.
Дом Марика находился почти в центре села, с другой стороны от магазина. Это я понял лишь потому, что узнал озеро, мимо которого вел меня Петя. Не может же быть в селе два одинаковых озера! Просто не верю в подобные совпадения. Прямо за озером, возле оврага стоял крепкий некрашеный бревенчатый дом под черной, как Мариково настроение, крышей.
Липкое чувство тревоги заворочалось в моей груди, постепенно расширяя пространство своей борьбы с голосом рассудка. Уже у калитки меня накрыло пеленой тошноты и мути, во рту скопился железно-кислый вкус, и я несколько раз сплюнул густеющую слюну в траву. Марик безучастно наблюдал за развитием моей внезапной хворобы и, вопреки ожиданию, не предлагал помощь, не бросался на поиски врача. Он весь напрягся, как в кресле дантиста, мышцы одеревенели, глаза безумно блуждали по заросшему сорняком палисаднику. Откашлявшись, я распахнул калитку: двор был завален гнилой щепой, тряпьем, сухими ветками, старыми банками и казался бесконечно одичалым. Создавалось впечатление, что дом был покинут не несколько лет, а десятилетия назад, и теперь он – территория разрушения, энтропии и тлена. Вот она какая, вонь небытия!
Под ногой хрустнула и разломилась ложка. Марик привалился к забору, ноги не несли его вперед, а я прошел дальше, к крыльцу. Головная боль расколола голову, как пустотелый орех, колени подломились, я свалился на ступени и кусанул зубами предплечье, чтобы перебить ощущение. Ничего не помогало, перед глазами поплыли багровые круги, я вскрикнул и выключился. Последний вздох реальности – это были холодные ладони Марика, бьющие меня по щекам, но это пустяки, жалкий паллиатив, не способный справится с накатившим затмением.
Я бывал в этом дворе нечасто: Марик запрещал приходить сюда. Теперь-то я понимаю, что он боялся за меня, а тогда казалось, что он хочет отделаться, не подпустить ближе. Я канючил целыми днями, выпрашивая у него разрешения поиграть вместе в этом дворе, и вот однажды он согласился. Неохотно, с горьким вздохом. Почему он уступил? Мы пришли сюда втроем, с нами еще был Иван, которого мы недолюбливали и редко брали с собой. Он уже тогда был хмурым типом, раскосость придавала ему вид малолетнего хулигана, ощупывающего куртки в школьной раздевалке в поисках мелочи. Думаю, Иван был взят Мариком как буфер, чтобы если станет жарко, подсунуть его вместо меня под удар.
Двор – самый обычный, неряшливый, редко метеный – населяли куры-пеструшки. В момент нашего прихода они копались в свежих картофельных очистках, отнимая друг у друга наиболее мясистые куски. Повсюду, как хлопья снега, лежала яичная скорлупа. Отца Марика не было видно, мы решили, что он ушел на работу, хотя был выходной. Иван предложил поиграть в войнушку, и мы рассредоточились по двору. Я спрятался за козлами и воображал, что сижу в дзоте. Мы перекидывались сухими ветками, изображали ранение при попадании. Игра шла вяло, Марик, заводила в любых делах, непривычно смурной, почти не сопротивлялся летящим в него снарядам. Мы с Иваном тоже быстро потеряли вкус к такой игре и вылезли из укрытий.
И тут, как в страшном сне, сошлось в единой точке времени три события. Я попытался бросить в Ивана крупную ветку, но промазал и разбил банку, сушившуюся на заборе. А Марик вдруг подскочил ко мне, в руках у него бился серый травяной лягушонок.
-- Отпусти! – только и успел крикнуть я, как вдруг моя собственная рубашка впилась мне в горло, и я забарахтался в воздухе, не чувствуя под ногами опоры.
-- Папа! – страшно крикнул Марик. – Не надо!
Я силился развернуться и не мог. Дядя Саша крепко держал меня за шиворот, в бешенстве матерясь. Я начал задыхаться, лицо стало гулким и горячим, в ушах – будто вата. Минута, другая, ххрррсссс… Меня бросили на землю, я сильно ударился локтем и начал отползать к козлам. Дядя Саша, как бешеный, бросился ко мне и ударил со всех сил ногой. Он целил в живот, а попал в голову. На меня кто-то упал. В наползающей полутьме нокаута я понял – Марик, он пытается закрыть меня собой. Удар по нему, удар по мне. В голову, в руку, под ребра. Я устал сопротивляться, я уснул.
«Господи, из-за какой-то банки! Вот ведь зверь. Может, милицию вызвать? Ты что, не надо! Ребенка в приют заберут, а там сама знаешь, что творится. В газете писали, одни эти, наркоманы. А здесь разве лучше? Каторга какая! Смотри, все личико в синяках. А у этого? Перелома нет. Ребра зашиб, руку. Заживет. Есть бинт? Тащи сюда, и йод давай. Да какой йод? В больницу везти надо! И что мы скажем, в больнице-то? Упал с дров? Нет, давай так. Подержи вот тут. Ах вы, бедолаги, как вас угораздило ему попасться? А сам он где? Где, во дворе, курит. Сказал, за дело бил. Да какое ж это дело? Изверг! И своего не пожалел, и чужого отметелил. Тюрьма по нему плачет, по сукину сыну».
Разбуженный приглушенными женскими голосами, я с трудом разлепил веки. Комната, в которой я лежал, была мне незнакома: две кровати (на одной лежу я), трюмо, платяной шкаф, увитый резным виноградом, зеркало, истертый до дыр ковер. Я не дома, но где? У Марика! Я резко попытался встать, но чьи-то руки втиснули меня назад, в подушку.
-- Тихо, тихо, лежи!
У кровати на табуретке сидела немолодая женщина в хлопчатобумажной косынке, рядом вертелась помоложе. Впрочем, обе тогда они мне показались старухами, хотя старшей, наверно, не было и сорока. Ее ладони сухие и теплые, как у мамы. Глаза серые, над ними коричневым карандашом нарисованы брови. Я послушно откинулся на подушки, пропахшие дешевым одеколоном и, скосив глаза, заметил Ивана, который сидел в дальнем углу, на стуле – прямо под образами, как маленький калмыцкий божок. Он, не мигая, смотрел на меня.
-- Отдохни немного! – сказала старшая из женщин. – Потом пойдешь домой. Только потихоньку выходи, чтобы он тебя не заметил.
-- Да лезь уж сразу в окно! – подхватила вторая, и получила от своей товарки тычок. – А что я не так сказала? Окно, видишь, настежь. Отмахни занавеску и драпай домой.
Я слабо улыбнулся и кивнул. Пожалуй, так и сделаю, только надо сначала узнать, спросить…
-- А Марик?
-- Жив твой Марик, на чердаке забился. Закрыл дверку-ту и не открывает.
Марику досталось меньше, но он попал в ловушку в собственном доме. Теперь, когда он спустится, ему несдобровать. Старшая из женщин ласково взъерошила мне волосы, поцеловала в лоб, тихо прошептала «лежи» и ушла. Младшая метнулась за ней – видать, боялась оставаться в этом доме.
-- Я думал, он тебя убьет, – подал голос из угла Иван. – Он бил, а у тебя ребра хрустели.
-- Как чипсы? – спросил я с живым интересом.
-- Почти, – серьезно подтвердил он.
В коридоре послышалась возня, затем одиночные шаги. Мы замерли. Я вжался в подушки, и меня внезапно одолела мысль, что похожее чувство испытывают сурки при приближении степного волка (про сурков совсем недавно рассказывал дядька из «В мире животных»). В тот момент они, поджимая куцые хвостики, хотят только одного – рвать когтями и зубами податливую землю, уйти вертикально вниз, закопаться поглубже.
Иван, побледнев, делал мне отчаянные знаки руками – давай, прячься в шкаф. Это было глупо, трижды глупо, но тогда в панике я бросился туда и попал в шубы. От запаха нафталина хотелось чихать, и я с силой зажал нос. Внезапно дверь шкафа отворилась, и на меня прыгнул Иван. Места катастрофически не хватало, мы прижались друг к другу, дрожа от предчувствия очередной расправы.
В комнату вошел красный от гнева дед, за ним неспешной, пьяной походкой вплыл дядя Саша.
-- Где он? – спросил дед. – Где он, я спрашиваю?
-- А я откуда знаю? В окно, видать, сиганул. Ты вот что, ты мне банку должен, понял? Он разбил.
-- Я тебе, гнида, эту банку на голову натяну. Своего бей, моего не трогай. Понял?
Дядя Саша расцвел сытой ухмылкой:
-- А пусть он банки чужие не бьет! Ишь, проучил разок, и тоже мне – обмороки, ***бмороки. Нежный какой!
-- Я тебе еще раз повторяю, – просипел дед. – Тронешь – убью. Ты меня знаешь. Смотри, Сашка, смотри!
-- А что мне смотреть! – с вызовом сказал тот. – Я тебя не боюсь. Что ты мне сделаешь? Шел бы ты отсюда. Твой щенок давно дома.
И тут дед достал из кармана нож – здоровенный, блеснувший на свету, как электрическая дуга на рогах трамвая. Его вид заворожил меня: это ж самая настоящая финка, с костяной ручкой и кровостоком. Дед сделал ловкое, отточенное движение, и дядя Саша с визгом схватился за предплечье.
-- Эй, да ты чего?! Больно!
Он попытался совершить неумелый захват, но дед вывернулся и отскочил, ловким звериным движением уходя от противника. Если честно, не ожидал от деда такой молодецкой прыти. Он мне казался немощной развалиной, ни дать ни взять одной ногой в гробу. И тут такая ниндзя! Мы с Иваном потеряли всякий страх и прилипли к щели в шкафу, наблюдая происходившее, как захватывающий мультфильм. Вот сейчас узнаем, кто кого! Разумеется, я болел за деда.
Дядя Саша набычился, раненную руку он баюкал на груди, серая майка потихоньку пропитывалась кровью. Дед полоснул его будь здоров: наверное, даже шрам останется. Так ему, не жалко!
-- Уходи давай! – сказал дядя Саша. – Бешеный. Пока я милицию не вызвал.
-- Уйду, – спокойно сказал дед, убирая нож. – Но сначала ты дашь сыну спуститься с чердака и отпустишь со мной. А когда он вернется, пальцем не тронешь.
-- Валите!
-- Вот и ладно.
Дед вышел и с силой хлопнул дверью. Под обоями ливнем осыпалась штукатурка. Дядя Саша, бормоча ругательства, присел к столу и кое-как забинтовал руку. Потом он приставными шажками подошел к окну, может, заглянул в палисадник (мы с Иваном плохо видели комнату с этого угла), потоптался и тоже вышел. На дворе раздался душераздирающий крик Марика, гневный окрик деда, брань дяди Саши, и все стихло.
Мы с Иваном задыхались под шубами в шкафу, кислород был на исходе.
-- Вылезаем? – шепнул Иван мне на ухо.
-- Нет, я боюсь, – ответил я.
-- Давай! Бежим сейчас. Вдруг он вернется и ляжет спать?
-- Сейчас обед, не ляжет.
-- Он пьяный.
-- Ну, тогда...
Мы начали выбираться, но я, все еще плохо координируя движения, зацепился ногой за пояс драпового пальто и полетел из шкафа отвесно вниз, ударившись о ковер теменем. Иван подхватил меня, живо поставил на ноги, и мы пулей кинулись к окну. Так быстро я не преодолевал препятствия никогда. Мы прыгнули в палисадник, ловко перемахнули забор (Иван ловко, а я порвал штанину) и на третьей космической побежали в сторону моего дома. Дед ругал меня страшно, обзывал дармоедом и похуже, грозил ремнем и таинственным горохом – карой, которой я никогда не боялся, потому что решительно не видел в ней для себя опасности. На меня снизошли благодать и спокойствие. Спасся, живой.
Марик, бледный, как известь, сидел на кухне и нервно черпал мед из пиалы. Увидев меня, он бросил ложку и подбежал поближе. Я молча кивнул, давая понять, что со мной все в порядке и присоединился к поеданию меда. На вкус в тот день он был, как бумага, но мы все равно ели, пока не слипся от сладости рот. Дед подкладывал и подкладывал.
Напряжение спадало, как детские колготки – медленно стекало вниз по бедру, насбаривалось на коленках, потом на лодыжках. Наконец, я понял, что ощущаю только жуткую усталость и боль во всем теле. Ныли ребра, тянуло кисть и плечо, в голове был седой дурман, смешанный с легкой тошнотой. Мы с Мариком присели на кровать, потом прилегли и в результате уснули на нем валетом. Тогда, несмотря на боль, я был почти счастлив: дядя Саша наказан, Марик со мной и в безопасности, дед нас защитил. Все будет хорошо. Все непременно будет хорошо. Мы вырастем и убьем дядю Сашу. Он будет ползать по двору на коленках и молить о пощаде, а мы ему – раз, раз, раз. Чтобы он выплевывал в траву зубы, чтобы год не выходил из больницы. А еще лучше испугался и исчез.

Возвращение в мир живых и бодрых было невнятным. Головная боль ослабла, но не прошла и давила: так проминает крышу ноздреватый сугроб, который сохранился в тени до мая. Я навзничь лежал на крыльце ухом на странной скатке, оказавшейся футболкой Марика. Сам он сидел рядом в угрюмой задумчивости, нахохлившийся, неподвижный. Ветер вздымал его шевелюру, щекотал спину, но Марик никак не реагировал. Мне стало не по себе от того, во что я его невольно втравил, и я тихонько спросил:
-- Эй, ты как? В порядке?
Он подпрыгнул, как ужаленный, и развернулся ко мне – на его лице было такое облегчение, что я не мог не усмехнуться.
-- Ты меня больше так не пугай. Если можешь идти, пойдем отсюда. Умирать будешь дома. Я тебе печь уступлю.
Он протянул мне руку, но я отверг его помощь и попытался встать сам. Получилось без осечки с первого раза, хотя ноги были ватными. Второй раз в обморок падаю, стыд какой! По улице Марик несся так, будто призрак отца мог в любую минуту начать за нами погоню, и надо было как можно сильнее от него оторваться. Я не возражал: по правде сказать, самочувствие улучшалось с каждым шагом, и даже голова перестала болеть, сохранилось лишь легкое ощущение нереальности происходящего. Оболочка сна разрывалась, истончалась, и сквозь прорехи в сознание начали проникать рациональные, зубодробительно логичные вопросы, которые давно пора было задать.
-- Послушай, – сказал я кислым тоном. – А зачем ты мне соврал?
-- Я? – удивился Марик. – Это когда же?
-- Да вот про Машу хотя бы. Ты сказал, что я знаком с ней с детства, а сейчас я понял, что этого быть не могло. Она нездешняя. Только не надо заливать, что забыл или перепутал, ага?
Марик вовсе не смутился. У него был такой плутоватый вид, который сентиментальные женщины бальзаковского возраста называют милым. И это меня разозлило еще пуще, чем само вранье.
-- Прости, не удержался. Ты такого дурака из себя в магазине делал – грех было не продолжить тему. Не были вы знакомы.
-- Постой, а кто же та девочка с кукурузой?
-- С какой еще кукурузой?
-- Я тебе, наверное, забыл рассказать. Еще по дороге сюда я вспомнил девочку, с которой играл. У нее вместо кукол были початки. Мы за ними ходили на поле. А она потом им косички плела. Как ты думаешь, это могла быть Неждана?
-- Вряд ли. Она младше Петьки, а он был совсем мелкий в тот год. Лично я никакой девочки не помню… Хотя что-то вертится, подожди. Тебя несколько раз забирала с ночевкой баба Галя.
-- Баба Галя?
-- Сестра деда. Не важно, – Марик раздумчиво пожевал губами. – Наверное, ее внучка. Хочешь – спросим. У бабы Гали здесь дочь осталась.
-- А сама она где?
-- Где-где, в Караганде! Не задавай глупых вопросов. Короче, если тебе сильно надо, найдем девчонку. Она имеет отношение к делу?
-- Не знаю, – сказал я. – Не уверен. Она наверняка изменилась. По сути, чужой человек.
-- Я тоже изменился, – заметил Марик. – И что? В плане возвращения тебе памяти, можно сказать, бесценный экземпляр.
-- Ты это ты, – со вздохом сказал я. – В общем, останется время, поищем ее. Глупо, что я даже имени не помню. Так, смутный образ – платье какое-то в горошек, сандалии, вихры, бантики.
-- И это все, о чем я соврал? – поинтересовался Марик, с любопытством глядя на меня. – Не густо, я думал, что-то серьезное.
-- Есть и серьезное. Только это похуже будет, чем вранье. Ты мне на реке специально лягушку подсунул?
Марик моргнул и с полминуты смотрел на меня в смешном очумении.
-- А, – сказал он. – На реке!
-- Да-да, на ней, на родимой.
Тут он виновато пожал плечами и вздохнул.
-- Мне хотелось, чтобы ты побыстрей все вспомнил, а тут она сидит в траве. Я не удержался. Кто же знал, что тебя с лягушек в обмороки тянет? Больше не буду!
-- Дать бы тебе в морду, да я сегодня добрый.
-- Да ладно тебе, полежал, отдохнул. Картинки веселые посмотрел.
-- Очень веселые, обхохочешься.
Мы были уже около нашей калитки. Марик пропустил меня вперед, а сам остался на улице.
-- Посиди тут немного без меня. Я скоро вернусь, а потом мы вместе сходим к бабе Шуре.
-- К какой еще бабе Шуре?
-- Я тебе уже говорил. Ладно, нет времени объяснять, я скоро вернусь.
И он ушел.

Я не знал, радоваться мне или негодовать. С одной стороны, открылась замечательная возможность побыть одному в полной тишине и собрать в кучу ворох воспоминаний, свалившийся мне на голову за последние дни. Я пытался заниматься этим перед сном, но меня быстро укачивало, и я не успевал простроить логические связи между произошедшим. А думать на ходу я всегда был не мастак. С другой стороны, мне все больше начинало казаться, что у Марика подозрительно много секретов, и он совершенно не желает ими со мной делиться. Может, он шпион, подосланный Иваном мне в тыл, чтобы я расслабился, выложил ему как другу всю подноготную, а затем… И что затем? Какая выгода им от меня, что они могут получить, размотав мои скудные воспоминания? Неужели хотят оттяпать этот дом? Так я его даром отдам. Можно было не ходить вокруг да около, сразу попросить, развязались бы скорее. Не то чтобы я хотел вернуться домой, просто меня тянула за душу неопределенность происходящего и ощущение, что я лупоглазый карась, попавший в сети. Тонкая нейлоновая леска, образующая ячейки, еще не коснулась моей чешуи, но уже зародилось предчувствие, что мне не выбраться.
Я сел на лавку – она была горячая, как сковорода и жгла ноги через штаны. Масляная зеленая краска по краям начинала облезать, и я с удовольствием сковыривал ее, выбрасывая крошки в клоповник. Скоро жара загонит меня в дом, но пока могу терпеть, буду сидеть здесь. Мысленно я опять вернулся к Марику. Во мне нарастало чувство, что он действительно приставлен за мной следить. Он всю дорогу играет роль этакого Труффальдино, спутника-прохиндея при мятущемся главном герое – мне, а сам вынюхивает, высматривает, провоцирует меня на дурацкие, алогичные поступки. Если вдуматься, первый обморок я словил именно из-за него. Спросить впрямую, чего он добивается? Так ведь не скажет! Что же делать, что же делать, что же делать?
Я невольно встал и начал мерить шагами двор. Мышцы налились свинцом – верный признак повышения уровня адреналина в крови. Это всегда случалось со мной перед контрольными и экзаменами, перед дверью босса, перед решительным разговором – словом, когда я должен был проявить себя мужиком, которым, видать, никогда и не был. Слабак, тряпка, размазня, трус! Мне надо взять себя в руки и успокоиться. Я должен понять, какую игру ведет эта шайка якобы моих двоюродных братьев. Учитывая, что сам по себе я вряд ли представляю ценность, значит, за этим стоит имущественный интерес. Но у меня нет больших денег – во всяком случае, таких сумм, которые могли бы заинтересовать не одного человека, а сразу троих. Постой-ка, у меня у самого ничего нет, но у деда было. Он ведь занимался поганым ремеслом, доил село – у него должна быть заначка. Где она?
Ах, вот оно в чем дело! Я дурак, не догадался. Марик перебрался ко мне от Пети, чтобы обыскивать дом. Мне еще тогда показалось странным, как можно променять комфортное жилье на хибару без мебели и добровольно спать на печи, на старом, смердящем козлятиной матрасе, скатавшемся в комья. Так-так, братья-ворюги, я вас раскусил. Но эту мысль тут же перекрыла вторая: Иван имел год на обыск дома. Он, если бы пожелал, мог вообще разобрать здесь все по бревнышку, а меня и вовсе не приглашать. Следовательно, его поиски потерпели фиаско (так тебе и надо, ублюдок!), а я нужен им как Буратино, который способен добыть ключ и сдать им без боя собственность.
Я должен их опередить и найти клад первым. Мне он без надобности, но я в лепешку расшибусь, чтобы он не достался Ивану и его мелкому бесу Марику. Чтобы успокоиться, я сделал несколько глубоких вдохов, и волна раскаленного воздуха, ворвавшись в легкие, окатила тело изнутри. Схлынув, она утащила за собой все мысли, всю вымученную, злую, растерянную рациональность, которой я накачивал себя последние полчаса. Нельзя думать о людях плохо. В сущности, никто из них не причинил мне вреда, и даже если у них корыстные мотивы, это еще требуется доказать. Презумпция невиновности. Доверие, сотрудничество, разум.
Я вошел в коридор и решительно открыл сундук. Журналы «Огонек» и мой рисунок по-прежнему были там, покрытые легкой пленкой пыли. Я вынул рисунок, повертел его в руках и положил назад. В нем не было ответа, но я с неожиданной ясностью понял, где его искать. Комната, в которой я жил все эти дни, – вот, что надо было обыскивать. Но не топорно, а с умом: дед был хитрая лиса, привыкшая к одинокой жизни. Он не горел любовью к пасынкам и не хотел делиться с их семьями тем, что, как ему казалось, заработано кровью и потом. А единственному родному внуку он все показал, чтобы тот впоследствии смог наложить свои жадные лапки на кощеева богатства.
Я закрыл глаза. Память лениво выбросила на поверхность обломки прошлого. Да, я помню. Был непривычно серый день, брюхоногие тучи весели низко, накрапывал дождь. Я проснулся и долго смотрел на градусник – плюс десять, задрыга. Дед, зная мою любовь к теплу, уже топил печь, но она еще не раскалилась, и я не спешил вылезать из-под одеяла. Марик несколько дней не показывался – я называл это «болел», а Ивана увезли на выходные в соседнее село в гости. Этот день я должен был провести один, и заранее скучал. Меня переполняла полуприятная меланхолия и лень. Я стащил с подоконника книгу, которую читал перед сном, и пробежал глазами заложенные листом малины страницы, застав графа Монте-Кристо за разговором с Дангларом. Разговор показался мне скучным, и я положил том обратно на окно.
-- Вставай уже, – ворчливо сказал дед, смахивая высыпавшийся из устья пепел в совок.
-- А сколько времени?
-- Десятый час. Я пироги принес, садись завтракать.
Я вскочил, моментально озяб и начал спешно натягивать холодную, сырую на ощупь одежду. Казалось, что мерзлые половицы жгут пятки, и я приплясывал на ходу, как шаман, призывающий теплый фронт. В кухне на столе, под тряпочкой стояла тарелка с пирожками. Я быстро схватил один и проглотил его, не жуя. В то лето я был всегда голоден, хотя ни чуточки не рос. Мать объясняла это тем, что у меня в животе поселился червяк, который съедает все, что попадает на его территорию. Меня бесило это детское, глупое объяснение, и я бы в него не верил, если бы не учебник биологии за седьмой класс, который мне купили, как и многое, на вырост. Там были глисты в разрезе и мини-комикс, отражавший весь цикл жизни печеночного сосальщика. Я поверил сам и убедил Марика с Иваном, что у нас внутри есть черви. Как их вытравить, мы не понимали. Я подозревал, что с этим может справиться сок бузины, но так и не решился на эксперимент.
Пирожки были разные – с повидлом, с картошкой, с луком и яйцами. Я ел жадно и быстро, захлебываясь молоком, чтобы протолкнуть застрявшие в горле гигантские куски.
-- Не торопись, – сказал дед и неожиданно погладил меня по голове. – Все твое, я уже поел.
Я знал, что он говорит неправду. Все пирожки достались мне, он ни одного не тронул. Но чувство благодарности тогда мне было не знакомо, и я просто кивнул. Так бы и дал себе пинка, если б мог дотянуться в прошлое. Наевшись, я вскочил со стула и побежал на двор. За шиворот падали холодные капли, и я решил ограничиться только умыванием, оставив все другие процедуры до лучших времен. Когда я вернулся в избу, тепло от печи уже начало чувствоваться: оно было приятным, обволакивающим, чуть удушливым. Я разморился, и мне сразу же захотелось опять лечь спать. Дед на стуле читал газету. Он нацепил на нос очки и выглядел весьма забавно – ни дать ни взять ученый бурундук.
Он всегда был худым и при этом странно щекастым, как будто только что набил рот бутербродами и не смог их быстро прожевать. Темные волосы, в которых запуталась седина, гривой окаймляли лицо. С подбородка струилась жидкая, будто приклеенная борода, которую он отказывался сбривать, хоть она ему и мешала. Лучше всего я помнил его руки – большие, теплые, сухие, пальцы чуть желтые от махорки, на безымянном одной фаланги не хватает. Мне тогда думалось, что у всех людей деды выглядят так, что не иметь полпальца – это характерная черта любого дедушки. И был сильно удивлен, когда наша классная руководительница притащила в класс под Новый год Деда Мороза, у которого все пальцы были на месте и в целости. Тут-то я и понял, что он фальшивый дед, о чем открыто объявил пацанам на перемене. Они мне не поверили, и тогда я совершил второе открытие: люди не готовы принять очевидные факты.
Я бесцельно слонялся по дому, не находя для себя дела. Брался читать книгу, она мне быстро наскучивала. Играть ни во что не хотелось, и я лежал и смотрел в окно, где ничего не происходило. Птицы затаились, дождь монотонно бил по листьям, заставляя их покачиваться в сбивчивом ритме.
-- Маешься? – спросил дед, подсаживаясь ко мне на кровать.
Я неопределенно мотнул головой. Он был прав, но слово «маешься» вызвало во мне волну раздражения. Грубить деду не хотелось, я промолчал.
-- Ты меня послушай внимательно. Я расскажу тебе одну вещь. О ней будем знать только ты и я, матери ничего не говори.
-- А Марику?
-- Марику тоже. Никому. Ты меня понял?
Я кивнул, заинтригованный и польщенный доверием. Иметь собственный секрет – это же здорово!
Дед отстранил меня от окна, достал из-под кровати толстый железный прут, раздвоенный на конце, и ловко поддел им гвоздь, соединявший деревянную плиту подоконника со стеной. Гвоздь нехотя поддался, и дед передал его мне. Затем он вытащил второй гвоздь, тяжелая деревянная плита чуть качнулась в пазухе, и на пол повалилась желтая труха. Дед выразительно посмотрел на меня, убрал гвоздодер и с силой выдернул подоконник из стены. Я едва сдержал вскрик: на моих глазах происходило разрушение дома, совершенно необъяснимое и магическое. Под окном теперь зияла дыра, в которой мешалась древесная крошка с пылью и щепой. Дед положил плиту подоконника себе на колени, придирчиво осмотрел, достал из кармана перочинный ножик и прошелся им по боковине, как будто вскрывал бычков в томате. Раздался сухой треск, и я понял, что плита вовсе не целая, она состоит из двух склеенных половинок, шов между которыми задекорирован краской.
Плита подделась, разломилась, и я увидел то, что она скрывала. Внутри было выдолблено углубление, в котором лежали документы – в основном, серые сбербанковские книжки, штук пять. Они были разных оттенков и степеней потрепанности: судя по всему, дед с некоторой регулярностью заводил их, а потом закрывал, но все бережно хранил.
-- Это достанется твоей матери и тебе, когда я умру, – сказал он.
-- Дедушка, ты не умрешь!
Это был стандартный ответ на стариковское кокетство, который я выучил за это лето. Дед вздохнул и улыбнулся мне так, как никому и никогда не улыбался. Сейчас я понимаю, что он меня очень сильно любил, а тогда просто казалось, что это хитрый прищур, проявление снисходительности к моему малолетству.
-- Умру – придешь сюда и вынешь эту доску. Там будет все. Запомнил? Теперь сбегай в чулан, принеси коробочку с пластилином, я щель замажу.
Когда я вернулся, плита была уже на месте, а дед задумчиво рассматривал узкую щель разлома, которая была больше похожа на черную нитку, прилипшую аккурат посредине. Мы наскоро замазали щель белым пластилином, а на следующий день дед покрыл подоконник краской, и он обрел прежний целостный вид. А я еще несколько дней дурно спал от ядовитого, химического запаха, бившего мне прямо в нос. Дед попытался уложить меня на печи, но я упрямо отказывался, втайне боясь с нее свалиться и расшибить лоб. Секрет я никому не выдал. Мне нравилось думать, что я граф Монте-Кристо, обладатель несметных богатств и даже немного мститель – просто мстить некому, а так я вполне мог бы. Игра увлекла меня, а потом постепенно я обо всем забыл, что со мной приключалось, как я понимаю, частенько. Дед остался бы мной доволен.
Теперь мне предстояло вскрыть тайник второй раз, уже без деда. Руки моментально взопрели от волнения, и я вытер их о джинсы. Где взять гвоздодер? Я нырнул на пол и осмотрел пространство под диваном. Сердце рвануло в горло: в пыли, среди бумажек и трупов жуков лежал знакомый железный прут. Дрожащими от волнения руками я вытащил его и с полминуты рассматривал в тупом изумлении – тот самый, дедовский. Когда ступор прошел, я принялся рвать гвозди. Ржавые, но крепкие, они сперва не поддавались, и я уперся в стену, чтобы добавить к силе жидких мышц силу тяжести. Стоило перед этим пожрать – веса не хватало. Я потянул гвоздь изо всех сил, спина затрещала, и проклятая железяка поддалась. Со скрипом гвоздь выскочил из стены, оставив после себя рваный рыжий туннель. Второй пошел уже легче, и плита знакомо шатнулась.
Я медлил, не решаясь ее вынуть. Давай, Андрей, давай! Сейчас вернется Марик, и тогда пиши пропало. Плита была тяжелой, я положил ее на колени и погладил по шершавому, некрашеному боку. Похожая на дохлую крупную мудрую рыбу, она содержала в себе сейчас ответы, может быть, на сотни вопросов, вертевшихся в голове. У меня не было ножа, и мне пришлось совершить набег на «колобок» Марика. С первого же раза удалось нащупать лезвием разлом, старая краска рассыпалась в прах, и вот уже я разлепляю плиту на половинки. Внутри, в нише лежали документы: дарственная на дом, сбербанковская книжка, открытая на мое имя – сумма, написанная там, меня потрясла. Теперь я мог купить квартиру в центре города. Боже, дедушка, зачем?!
Он делал это все для меня – копил деньги, влез в такую грязь. Его ненавидело все село, он умер, никем не любимый, в одиночестве. И все ради того, чтобы обеспечить своему неблагодарному беспамятному внуку достойную жизнь. Как я могу это принять? Кем буду, если воспользуюсь этими деньгами? В какой-то момент я понял, что надо прекратить думать об этом, убрать гудящие чувства подальше и просто считать действительное разумным. На самом дне, под всеми документами, лежали желтые листы, вырванные из Библии. Тут я совсем перестал что-либо понимать. Дед не был религиозен, скорее наоборот, он принадлежал к породе воинствующих атеистов и антиклерикалов, для которых бог – выдумка невежд и дремучих идиотов. И вдруг – Библия.
Внезапный шорох заставил меня вздрогнуть – надо спешить. Я запихал документы поглубже в чемодан, сунул плиту назад, кое как вбил гвозди обратно – без молотка, прямо гвоздодером. Линия разлома была видна, но не сильно – так, еще одна черточка среди других, чуть более длинная и очевидно рукотворная. Краской замазывать нельзя – запах не скроешь, а пластилина нет. На всякий случай я метнулся в чулан и перерыл барахло. Пластилин нашелся в дальнем углу, среди банок олифой и нитрой. Он потерял былую белизну, но все же годился для моих целей. Щель стала намного менее заметной: на самом деле, разглядеть ее было можно, только если долго всматриваться. Надеюсь, Марик не такой уж глазастый.
Я вернул нож на место и поставил чемодан в угол. На полу под окном лежала горка желтовато-бурой пыли, и я загреб ее в ладонь. Так, вроде устранил последнюю улику. В этот момент хлопнула входная дверь, пришел Марик.
-- Хэй, ты где? – крикнул он. Такой голос наша училка по музыке называла задорным.
-- Здесь, – отозвался я несколько сдавленно. – Отдыхаю.
Марик вошел в комнату, в руках у него был черно-белый полосатый пакет с надписью «Marianna». Он потряс им со значением и сказал:
-- Был у бабы Шуры. К ней приехали внучки, сегодня она занята. Зато пирогов дала. Лопай!
Черт, ну что такое? Вот как это может быть совпадением? Опять пироги, только теперь ими кормит меня не дед, а Марик.
-- А ты сам?
-- Я уже поел.
Это не дежа вю, это хуже – для меня разыгрывают спектакль. Но, если вдуматься, Марика в тот день со мной не было, и получается, что связи событий нет. А если я не сдержал обещание, данное деду, и что-то ему рассказал? Ведь мог же, мог! Я почувствовал, что тихо схожу с ума.
Пироги были пресными, начинки в них было мало. Парочка не пропеклась, и внутри была омерзительно сырой. Тесто липло к небу. Марик сидел рядом и наблюдал за тем, как я поедаю обед.
-- Вкусно? – умильно спросил он.
Я пробурчал что-то невнятное.
-- Вот и мне не понравилось. Принес тебе, ты всеядный.
Ах, ты скотина такая! Отравить вздумал?
Я отложил пирог в сторону и сказал:
-- Слушай, если эта баба Шура занята, что мы тогда будем делать? Может, пойдем на речку?
Мне во что бы то ни стало надо увести его из дома, по крайней мере, пока светло. Вечером внимание рассеется, да и в искусственном свете щель должна быть не так заметна.
-- Пошли! – откликнулся Марик. – Жара страшенная. А потом заглянем на ручей, давно собирались.
-- Там что-то интересное?
-- Мы там частенько играли. Памятное место, так сказать.
-- А, ну давай.
Когда мы пришли на уже знакомый пляж, я удивился, увидев, что там полно народа. Марик пожал плечами: мол, обычное дело, тут почти всегда так. В мелководье плескалась детвора, на песке разлеглись увесистые тетки в купальниках самых отчаянных фасонов и расцветок. Особенно меня поразила одна бесстыжая: из-под двух ниточек, которые она по ошибке приняла за костюм для плавания, выпирали кустодиевские бока, от одного вида которых весь мой организм сжался до нуля. В зеркало они не смотрятся, что ли? Пару этой прелестнице составлял крупногабаритный мужчина, видимо, дома проглотивший несколько тонн угля и оттого странно кургузый и тучный в неожиданных местах. Он бодро шел к воде с огромной серой акулой в руках. Зайдя по пояс, он попытался взгромоздиться на нее, но ничего не вышло. Последовала серия отчаянных попыток, но акула побеждала с разгромным счетом и наконец отплыла в кувшинки, которые усиленно драла белобрысая девчонка лет двенадцати.
Марик спустился к воде, быстро снял портки и прыгнул в воду. Не успел я стащить с себя футболку, как он уже был на том берегу и зазывно махал рукой. Я цыкнул на пацанов, плескавшихся неподалеку, нерешительно оголился, чувствуя себя по привычке неловко, и медленно, как краб, начал заходить в реку. Мне казалось, что все видят, какие у меня тощие руки, что я синюшно бледный и уже весь в пупырышках, но вода была холодная, и оперативно скрыться в ней не получалось. Марику надоело меня ждать, и он поплыл назад красивым кролем. Ему бы родиться тунцом или, скажем, макрелью. Пока я выбирал для него подходящий биологический вид, он нырком преодолел последние два метра и хватанул меня за ноги. Я брякнулся в воду и забился в немом отчаянии, силясь выпрыгнуть на сушу, но он крепко держал меня за лодыжки и не давал уйти. Когда температура воды уже не казалась мне губительной, я перестал вырываться и послушно поплыл за ним сначала на другой берег, затем вверх по течению.
-- А где же все девушки? – недоуменно спросил я, больше в воздух, чем адресуясь к Марику.
-- Работают, – беспечно откликнулся тот и перевернулся на спину. – Здесь их вообще много не бывало. Не на кого взглянуть.
-- Это точно, – пробулькал я. Мы сделали круг и вернулись на пляж, где накупавшиеся досыта дети были изгнаны из воды на берег обогреваться. Они занялись строительством песчаных замков, и мне припомнилось, что мы с Мариком и Иваном один раз слепили здоровенный форт с большим количеством башен, рвов и даже мостом из мать-и-мачехи. Долго он не простоял, его смыл речной прибой. Дольше всех продержалась дальняя башня, похожая на гриб-сморчок. Сейчас, если бы на пляже никого не было, я бы попробовал восстановить наш форт по памяти, но при таком скоплении людей творчество ощутимо угнеталось. Пусть в песке роются дети, им положено.
Мы провели на пляже почти весь день, и кожа стала потихоньку гореть, на плечах появились подозрительные пятна. Я сполоснул футболку и натянул ее, противную, на себя. Марик нежился в лучах безжалостного солнца, разбросав ноги и руки на манер морской звезды. Потом он уснул и во сне перевернулся на бок, забавно ища руками подушку. Я растолкал его, мы совершили последний короткий заплыв и двинулись в сторону дома. От перегрева и усталости я еле волочил ноги, желудок требовал еды, в волосах застрял песок. Марик тоже был не в лучшей форме, но тем не менее он настойчиво повел меня к ручью за очередной порцией памяти.
Ложе ручья заросло осокой и борщовником, кругом лежал разнокалиберный мусор. В детстве это место, быть может, и казалось Раем и неисчерпаемой кладовой, а сейчас я видел только унылую помойку. На перекате ручей с журчаньем набивал жирую пену – видно выше по течению кто-то слил помои.
-- Сюда? – спросил я с отвращением.
-- Э, тут все, конечно, изменилось, но это то самое место. Давай проберемся вглубь, к пеньку.
Мы прошли несколько десятков шагов в наклонку, пригибая ногами стебли крапивы. Перед нами открылось нечто вроде поляны, посреди которой стоял пень, точнее, осколок некогда толстого дерева, обломившийся в полутора метрах от земли. И вдруг на эту реальную и неприглядную картину начали наплывать воспоминания. Они катились, как душевые струи поверх порыжевшей шторки в ванной, удесятеряя краски и добавляя эмоции там, где до этого была душевная пустота.
Это была нейтральная территория, наша общая тайна. Дед не жаловал Марика и неохотно пускал его на порог, а к Марику домой мы не могли пойти играть по теперь уже понятным причинам. Поэтому нам приходилось искать другие места, где не было никакого диктата и правил, и лучше всего для этих целей годилась помойка. В дни, когда потребление не было таким обжористым, когда пакеты стирали, а картонные коробки шли в дело, помойка имела совсем другой вид. Здесь лежали старые вещи, разбитая посуда, один раз в куче отбросов мы нашли сломанный бритвенный станок и вылинявший галстук. Все находки сортировались и получали новую жизнь в виде коллекций. Например, мы собрали несколько вариантов лопаточек для переворачивания блинов. Медицинские банки ценились особо – мы их хранили в дупле и доставали только по торжественным случаям. Все это было похоже на разбойничье логово за тем отличием, что разбойники мало интересуются отжившим свой век хламьем.
Мы несколько раз приводили сюда Ивана, но тот не оценил сокровища, а про банки сказал, что у него таких полно дома и он их ненавидит. Я даже обиделся на него слегка за такую бестактность. Понятно, что банка дома и банка в дупле – это две принципиально разные вещи, и не видеть этого мог только упрямый калмычонок с немытой физиономией. Марик на все замечания брата реагировал философски: он соглашался и со мной, и с ним. Ему было все равно, во что играть, он мог воспылать энтузиазмом по любому поводу. И кстати, собирать коллекции – это была целиком и полностью его идея.
Один раз, после долгого отсутствия, мы нашли нашу сокровищницу разграбленной. Все, что лежало в строгом порядке, было разбросано по кустам, а банки вообще пропали. Кто-то не пощадил даже мост, который мы перекинули через ручей. Марик вычерчивал конструкцию на бумаге, а потом пытался сделать то же самое в реальности, и большинстве случаев его ждало фиаско. То, что подсказывало воображение, не хотело сопротивляться силе воды и гравитации и падало на следующие же сутки. Но он был упорен, и вот с сотой попытки у него получилась красивая дуга, державшаяся без единого гвоздя (тут-то и пригодился галстук, а также половина лопаточек для блинов). Теперь это все валялось в русле ручья и восстановлению не подлежало.
Марик нисколько не расстроился – напротив, он сказал, что мост через ручей был лишь пробой пера, и теперь наша задача соединить берега Ржавки – одного из притоков эммаусской речки Змеинки. Я был не против заняться этим, но мне думалось, что проект обречен на провал. Ржавка находилась в значительном удалении от наших домов, туда было минут тридцать ходу, причем путь лежал через небольшой лесок и некошеное поле. Но Марик твердил, что это нужно, а строить в любом случае придется там, где никто не сможет нам помешать. Несколько дней мы, как каторжане, перетаскивали на Ржавку все необходимые материалы, пришлось даже подключить к этому Ивана. Я увел у деда молоток, Марик стащил в отцовском сарае гвозди и проволоку, и мы приступили к работе.
Закончилось все неожиданно и странно: Марик опять «заболел» и пропал на целую неделю, а когда появился вновь, мост через Ржавку он строить расхотел. Больше мы к этой теме не возвращались.
-- Ну как тебе? – спросил Марик, выдергивая меня из воспоминаний. – Красота?
Я хмыкнул и заглянул внутрь пня, ставшего за годы сплошной трухой. От нечего делать я побараблил растопыренной пятерней в его мшистом нутре, и мои пальцы коснулись чего-то гладкого и твердого. Со смехом я выудил зеленую медицинскую банку и протянул ее Марику. Тот в крайнем изумлении посмотрел на нее, потом торопливо засунул в карман штанов.
-- На память возьму, – сказал он.
-- Валяй! Мне не нужна.
Мы еще минут десять бесцельно слонялись по поляне, но, похоже, на сегодня сеанс воспоминаний закончился, фонтан прошлого иссяк, и образы уплыли в дымку-невидимку. Этот ручей – самое светлое, что у меня было в то лето, чистый кусок счастья, который я смог разделись со своим лучшим другом. Марик тоже был тронут, и мы шли домой в согласном молчании, боясь словами разогнать иллюзию возвращения в детство. И все было бы в разы чудесней, если бы не подавляющая усталость, которая с каждым шагом набирала вес – так грузин, продавец арбузов, кладет все новые и новые гири на погнутую чашу.
Во дворе дома – теперь я уже смело могу писать «моего», ведь по документам я хозяин – нас ждал немного взъерошенный Петя. Он принес продукты и всем своим видом выражал желание устроить семейный ужин.
-- С Нежданой поругался, – поставил диагноз Марик.
Петя только досадливо мотнул головой. Было непривычно видеть горькую мину на его лице. Он так за вечер и не объяснил, какая кошка между ними пробежала, но судя по отдельным репликам и намекам, этой кошкой вполне мог быть я. Неждана что-то во мне нашла, и это было вдвойне неприятно: такая, как она, не имела шансов мне понравиться, да и мешать личной жизни Пети я совершенно не хотел. Вот вечно ко мне липнут девицы, на которых без слез не взглянешь! На мне что, написано крупными буквами «охочусь на страшненьких»?
За ужином Петя оживился и рассказал довольно внятную историю про то, как они с Сергеем Кузьмичом ездили на тракторах за сеном и не захватили вилы. Пришлось грузить руками, и в результате он со вчерашнего дня чешется, хоть баню внеурочную делай. Марик слушал внимательно, а я все думал, как достать из чемодана листы из Библии и рассмотреть. Куда бы спровадить этих двоих? Решение нашлось само: ребята отправились мыть посуду на колонку, а я тем временем извлек из чемодана находку и как следует вчитался. Я, конечно, человек образованный, но в религиозных книгах не смыслю ничего. Мне удалось понять только то, что передо мной Евангелие в синодальном переводе. От Матфея ли, от Иоанна, кто его разберет? Для этого надо было лучше знать сам текст, а я даже «Отче наш» нашел бы далеко не с первой попытки, не говоря уж о том, чтобы помнить наизусть – на такие подвиги мало кто в наши дни способен.
На листах были небольшие карандашные пометки, смысл которых я не понимал. Цифры, стрелочки, черточки встречались то тут, то там, но связь между ними я так и не уловил. Поразмыслив, я решил поделиться находкой с Мариком и Петей: конечно, дед спрятал ее от посторонних глаз и предназначал только мне, но какой в этом прок, если я ничего не пойму? Втроем мы хотя бы попытаемся найти ответ, что это такое и какая тут может быть ценность. Внезапная мысль окатила меня холодом: а вдруг это листы из древнейшей рукописной Библии, а я сейчас их самолично вручу врагам и расхитителям имущества? Но, всмотревшись, я понял, что бумага, хотя и пожелтела, выглядит новой, и шрифт тут явно типографский. Решено, делюсь секретом.
Марик и Петя вернулись домой насквозь мокрые и страшно веселые – полоскались на колонке, значит, без меня. Посуда была вымыта небрежно, одной тарелки не хватало. «Разбили», – признался Марик, пожав плечами. Петя уселся на стул и энергично мотал ногами, как будто нанялся к нам в качестве вентилятора. Мы разложили все по местам, и когда парни уселись, я торжественно объявил.
-- У меня есть, что вам сказать.
Петя повернул ко мне сияющее лицо, ожидая хороших новостей. А вот Марик повел себя несколько неожиданно: он весь напружинился, на шее проступили жилы, в глазах появилась сталь. Ага, Штирлиц никогда не был так близок к провалу. Не умеешь играть в шпионские игры, друг мой, – не берись!
-- Сегодня утром я слазил на чердак, – продолжил я тоном советского диктора, объявляющего результаты матчей. – И там нашел кое-что интересное. Вот, взгляните.
И я достал из кармана сложенные листы. Марик тут же схватил их и впился взглядом. Петя подсел поближе и тоже принялся читать, заглядывая ему через плечо. Я наблюдал. Мне было до чертиков обидно, что я прав в своей догадке: Марик здесь, чтобы раскрутить мою память и вытянуть из меня стародавнюю тайну, очевидно, никак не связанную с дядей Мишей и его исчезновением. Было бы куда проще, если бы он выложил карты на стол, но они с Иваном, наверное, решили, что с этой тайны я непременно сам захочу поживиться. Что же это такое? Закопанные во дворе миллионы? Так ну вас к дьяволу, забирайте, а меня оставьте в покое.
Марик просмотрел листы и бросил быстрый взгляд на меня – этак пронзительно, как будто скальпелем резал:
-- Где, ты говоришь, это нашел?
-- На чердаке. Они в самом углу лежали, под опилками.
Он недоверчиво дернул головой.
-- А ты знаешь, откуда эти листы?
-- За дурака меня держишь? Из Библии, – тут я замялся. – То есть из Нового Завета.
-- Евангелие от Иоанна, – уверенно сказал Марик, возвращая мне находку. Главы четвертая, пятая, тринадцатая, пятнадцатая и двадцатая.
-- Ого! Откуда такие познания?
-- Меня мать несколько лет по выходным таскала на моленья. Делать там было нечего. Пока бабушки бились лбом об пол, я Библию читал. Так, потихоньку выучил почти все Евангелия наизусть. Сейчас уже забыл половину, но что-то осталось.
-- А ты и «Отче наш» знаешь? – с удивлением спросил Петя.
Марик только усмехнулся.
-- Прочитать?
-- Нет, что ты, не надо, – замахал руками Петя. – Я просто так… интересно.
-- А ты знаешь, Андрюша, – неожиданно ерническим тоном сказал Марик – что когда я родился, меня чуть Ванькой не назвали. Отец уже собирался ехать меня регистрировать, и тут мать что-то тюкнуло. Она в роддоме книжку читала – ей соседка по палате дала, а это была хрестоматия по философии для техникумов. И там был, между прочим, Марк Аврелий. Мать тогда еще в религию не ударилась, ее больше на философию тянуло. Хорошо, хоть в честь Платона не назвала, с нее бы сталось.
Петя слушал монолог Марика с глуповато-внимательным видом, а потом спросил:
-- Кто это такой, Марк Аврелий? Друг Пушкина?
Я поперхнулся, скрывая смешок. Марик почесал в затылке:
-- Нет, это древнегреческий философ. До нашей эры жил.
-- Господи, – взмолился я. – Ну и семейка, кругом одни образованные! Марк Аврелий – римский император, и жил он уже в нашей эре.
-- А почему тетя Маруся его читала?
-- По совместительству он был еще и философ. Говорил, что надо терпеть удары судьбы, сцепив зубы.
-- Теперь понятно, – успокоился Петя. – Так бы сразу и сказал. А меня бабушка по святцам назвала. Думали, как лучше, Петром или Павлом, и решили все-таки Петром. И имя короткое, и отчество у детей будет красивое.
-- Это, конечно, замечательная идея – позаботиться о будущих детях, – сказал Марик. – Так, давай-ка листы сюда еще раз. Посмотрим повнимательнее.
Я молча подал их ему, стараясь не касаться его руки, чтобы он не заметил, что меня от всех подозрений и самой этой непривычной, странноватой атмосферы прошиб холодный пот. Меня не на шутку заколотило, и от Марика это не укрылось.
-- Чего дрожишь? Замерз? – спросил он, на секунду отвлекаясь от чтения.
-- Т-тремор, – ответил я. – У меня как бы диагноз. Я таблетки пью, блокаторы адреналина.
Петя посмотрел на меня с сочувствием, как будто я только что признался, что одной ногой стою в гробу. Сначала Квинке, теперь трясун.
-- А это лечится? – спросил он.
-- Не знаю.
А сам думал: «Хорош уже, отвяжись. Я с вами, ребята, заврусь, так что в век не распутаемся». Марик тем временем вертел листы в руках и что-то бормотал себе под нос.
-- Ну, дед! – вздохнул он. – Такого Дэна Брауна нам тут устроил!
-- Ты о чем? – спросил я.
-- Думаю, что все эти пометки – вроде как шифр, где нужно искать, – и тут он осекся.
-- Искать что?
-- Ой, наверное, ту икону… – начал было Петя и махом съежился под испепеляющим взглядом Марика.
Вот вы, парни, и проговорились. А то все труп, труп. Кого интересуют мертвяки? Нет, вы искали земных сокровищ, гады, а меня использовали, как лоха. На минуту слово «лох» показалось мне до того омерзительным, что захотелось вбить его в чей-нибудь глаз одним ударом, чтобы убрать с себя его поганый след.
-- Икону, значит? – елейным голосом сказал я. – А вот с этого места поподробнее.
Марик скрипнул зубами и еще раз уничтожил Петю взглядом. Тот втянул шею в плечи и виновато опустил глаза.
-- Ладно, – сказал Марик. – Все равно бы ты это узнал. Не хотел я, конечно, тебе говорить об этом теперь, но придется.
-- Да уж, ты постарайся, а то я завтра же соберу чемодан и уеду, а листы эти сожгу. Меня, знаешь ли, здесь ничего не держит.
-- Не кипятись. Я знаю, что ты сейчас думаешь. Мы не хотели тебя обманывать, просто так получилось.
Я в раздражении вскочил.
-- Получилось? Это так теперь называется?! Сначала ломаете комедию про поиски отца, детектив, понимаешь, Агата Кристи, десять негритят. А сами икону какую-то искали, которая, возможно, принадлежит мне? У деда выманить ее не получилось, решили раскрутить внучка? Она что, эта икона, дорогая?
Марик молчал. Когда я выдохся, и слова превратились в безголосый шип сорванного дыханья, он посмотрел на меня в упор. В его глазах была библейская грусть – тоже мне, доморощенный апостол, просветитель человеков!
-- Ты закончил? Слушай тогда меня. Ты был здесь с нами только одно лето. Пойми, хоть мы и дружили, но ты чужой. Кто тебя знает, как бы ты повел себя, если бы Иван сразу выложил все, как есть? Нашел бы эти листы – ведь ухитрился же – разыскал икону, и поминай, как звали.
-- То есть я прав, и речь идет о большом куше?
-- Да, она очень дорогая. Предположительно, Владимирская Божья матерь, список пятнадцатого века. Толком не знаю деталей, но на черном рынке ее можно продать за несколько миллионов – может быть, даже не рублей. Как ты понимаешь, никто ее не видел, а оценивать икону за глаза глупо. В любом случае, это большие деньги. Нам и не снилось.
-- Икона Белобрюхова? – догадался я.
-- Она самая.
-- И вы решили, что как только я узнаю об иконе, тут же ее найду и с ней исчезну? Правильно я понимаю?
Марик кивнул.
-- Если ты взглянешь на вещи трезво, ты поймешь наши опасения. Перед такими деньгами и возможностями трудно устоять.
-- Забавно! Мне эту икону отдавать нельзя, я могу нажиться. А вам можно? Нефиговенькие у вас двойные стандарты.
-- Андрюша, ты же ничего не знаешь…
-- Я устал слышать эту фразу. Не знаю – так расскажи. Меня бесит, что ты все это скрыл.
Неожиданно ко мне подошел Петя и присел рядом на корточках.
-- Нам она для дела нужна. У Ивана дочь болеет.
-- Болеет? А при мне резвилась.
-- У нее та же самая штука, что у Нежданы, – сказал Петя понуро. – Единственный шанс – операция в Германии. Два миллиона рублей, а потом еще столько же на лекарства и процедуры.
Марик кивнул, подтверждая сказанное.
-- Когда я был последний раз в командировке, заехал в клинику и мне дали подробный список цен. Короче, нужны деньги и быстро, в противном случае Лизка тоже потеряет ногу.
Петя вздрогнул.
-- Стоимость ноги – четыре миллиона, – ляпнул я и вмиг оказался на полу. Сначала я даже не понял, что произошло, но потом почувствовал кровь во рту и боль в скуле. Натянутые нервы Марика дрогнули, и он меня ударил. Я ощупал челюсть, проверил языком зубы – все на месте. Марик тяжело дышал, Петя, бледный, как поганка, отпрыгнул к печке.
-- Убирайся отсюда, – сквозь зубы сказал Марик. – Убирайся, или я разобью тебе рожу в мясо.
Я спокойно поставил табурет на ноги, сел и сказал:
-- Сорвалось с языка, с кем не бывает? Четыре миллиона – большие деньги. И что, государство ничего не оплатит?
-- Оно, как и ты, считает, что без ноги жить можно. Это же не вопрос жизни и смерти. А что нога? Приятная мелочь, украшение. Таких у нас не лечат.
-- Марик, хватит, я все понял. Был не прав. И как вы планируете эту икону продавать? Абсолютно же незаконно! Она не ваша и, судя по всему, не моя. И даже не деда. Получается, государственная, и если она представляет хоть какую-то ценность, ее, наверное, просто отберут, а вам достанутся крохи.
-- Я уже договорился с одним коллекционером, что он ее выкупит, если это действительно список пятнадцатого века, – сказал Марик все еще злым голосом, как будто и коллекционер ему чем-то не угодил.
-- Понятно. И сколько вы получите?
-- Пять миллионов с копейками. Остаток поделим между собой. Тебя, если интересуешься, в долю брать не собирались, но если ты настаиваешь…
-- Мне от вас ничего не нужно! Я помогу, но больше дела с вами иметь не буду.
-- Какое благородство! Аттракцион невиданной щедрости!
И тут уже не выдержал я. Мы с Мариком сцепились, как два помойных кота, дубася друг друга руками и ногами. Петя пытался нас растащить, но ему тут же прилетело в ухо, и он отбежал на безопасное расстояние. Кровь из разбитой брови заливала мне глаза, и я не видел, куда бью. Вроде бы дважды попал в глаз, потом под ребра и в живот. Марик был намного сильнее, и вскоре я оказался прижат лопатками к полу, в крови и синяках. На выдохе грудь хрипела, как у матерого туберкулезника, футболка была порвана. Один глаз заплыл, второй закрылся сам, не в силах смотреть в лицо победителю.
Внезапно меня подняли и понесли на диван. Шаги отзывались непривычной болью, и я застонал. Господи, я подрался с собственными братьями, вот придурок! Мне двадцать пять лет, я взрослый человек, хозяин собственной жизни, а теперь еще и дома в деревне. Стыдоба, позорище!
Кто-то принялся меня обтирать тряпкой, сочащейся ледяной водой. Это было даже приятно, и я вытянулся, подставляя ушибы и синяки под этот холод. Открыв глаза, я с удивлением обнаружил, что моя медсестра – не Петя, а Марик.
-- Тихо, лежи, – сказал он почти ласково.
-- Мммм, – откликнулся я, отползая.
-- Не рыпайся. Будет только больней. Послушай, я знаю, о чем говорю.
-- Где Петя?
-- Ушел домой. Ему завтра на работу рано утром. Хочешь, чтобы я тоже ушел?
Я еле-еле мотнул головой, скорее, просто перекатил ее сначала вправо, а потом влево по подушке. Марик улыбнулся и продолжил экзекуцию. Холодная вода стекала вниз по животу, и мне неожиданно стало щекотно. Я глянул вниз: вода в тазу была неприятно розовой. К горлу подкатила тошнота.
-- Вот тебе анальгин, пей, – Марик подал мне стакан и две белых таблетки. Я безропотно принял подачку и откинулся назад в полнейшем бессилье. Что-то прошуршало над ухом, я открыл единственный здоровый глаз и увидел, что Марик засовывает мне под подушку листы из Евангелия.
-- Ты что делаешь? – с тревогой спросил я.
-- Возвращаю тебе, – спокойно отозвался он. – Я тоже пойду спать, завтра много дел. Будет болеть, позови меня. Что-нибудь придумаем.
Он погасил свет и вышел из комнаты. Меня заполонила боль, и некоторое время я был сосредоточен только на ней – так непривычно, так обидно. Да меня сроду никто не бил, кроме дяди Саши. Одноклассники не в счет: одно дело подросток с неполовозрелыми мускулами, другое дело – взрослый мужик, жилистый и взбешенный. Марик не был особо дюжим, его даже нельзя было назвать крепким, но бил он со знанием дела, точно попадая туда, где всего больней. В драке он щадил меня, и от этого вскипала злость. Приеду – запишусь в спортзал. Или в секцию бокса пойду.
Боль потихоньку притупилась – в игру вступил анальгин. Скула и ребра зудели, железный вкус не покидал рот, но я уже мог связно думать. Получается, что вся эта затея с моим приездом имела вполне себе материальную подоплеку. И все были заодно – сплели, сучата, заговор. Если бы Петя не проболтался, я так бы ничего и не узнал. Меня бы под благовидным предлогом сплавили из Эммауса подальше, а сами бы разыскали икону, загнали ее подешевке и вуаля! Все в дамках, один я в Хопре.
И что, и пусть забирают эту икону себе, мне она не нужна. Дед завещал мне дом и деньги, на мой век хватит, я не жадный. Найдем икону, я хоть посмотрю на нее и тут же уеду. Забуду Эммаус, как страшный сон, никогда сюда не вернусь. Дом продам. Не хочу больше видеть их никого.
Да, теперь-то я знаю себе цену: не так уж дешево, пять миллионов с копейками. Бога продавали дешевле.
Тут я понял, что с этим надо завязывать, пора включать рациональное мышление. Недоверие братьев ко мне вполне объяснимо, я мог вырасти в какого угодно склизкого негодяя. Но ведь Марик жил со мной в одном доме, он мог бы понять, что я не из таких. Неужели он продолжал не доверять мне? А Иван, похоже, считал меня врагом, извергом и монстром, каких мало. Что думал Петя, вообще загадка. Спасибо, хоть волкодава не натравил.
А зачем они сочинили историю про отца, который якобы был зверски убит? Отвлекали внимание? Нет, должна быть связь. В тот вечер, когда мы ездили с дедом и дядей Мишей на Расставу, а потом на Хавкину году, произошло что-то важное, но не убийство. А может, и оно тоже. Уж не икону ли мы ехали искать?! Черт, все сходится, как в дурном романе. Дед каким-то образом узнает, где Белобрюховы спрятали сокровища, но едет на поиски не один. Он берет с собой пасынка и внука. Потом происходит нечто, и пасынок исчезает, а у внука образуется многолетний провал в памяти. А куда подевалась икона? Иван и его шайка исходят из предположения, что дед ее прикарманил. В течение года они перерывали домик, но тщетно – иконы тут не оказалось. Значит, он или вернул ее на место, или продал, или перепрятал.
Каковы шансы, что он сумел продать икону? Ненулевые, учитывая сумму на сберкнижке. Но икона должна была стоить дороже как минимум в два с половиной раза. Дед, неопытный в продаже церковных реликвий, мог запросто лопухнуться и получить от сделки меньше, чем надо. Это, однако же, не вяжется с тем, что о нем тут на селе треплют – ростовщик, Паук, кровопивец, чуть ли не мироед, хотя это слово уже много лет не в ходу. Вариант с продажей иконы вероятен, но я бы его пока отложил в сторону.
Мог ли он перепрятать икону в более надежное место? Нет, этот вариант я отметаю сразу. Дед был маньяком контроля, и ценности предпочитал не выпускать из виду. Взять хотя бы тайник для документов – он был устроен в единственной жилой комнате дома, чтобы дед мог следить за ним недреманым глазом. Надежней места, чем собственное жилище, он не знал, а интуиция подсказывала мне, что тайников здесь больше нет. Вместо этого он оставил ключ – листы из Евангелия, и это приводит нас (о боже, почему нас? кто эти мы?) к третьему варианту.
Икона вернулась на место. Он не смог держать ее у себя дома и отнес туда, где взял. Может, она приносила несчастья? Куры, там, дохли, или пала корова. И он, не в силах противиться силе проклятия, вернулся на Хавкину гору и предал икону земле. Или не земле, а еще чему-нибудь. Мне же он оставил только указания на то, где ее искать. А зачем мне она, если она проклята? Я тоже не возьму, мне еще жить и жить. У меня кур нет, значит, умру сразу я сам. Эх, бред, не может такого быть! В любом случае, надо поехать к церкви и тщательно все обыскать.
Оставался последний икс, для которого не найдено значение, – дядя Миша. Где он? Что с ним произошло в тот вечер? Конечно, Иван считает, что дед мог запросто его порешить: мы оба из шкафа наблюдали кровавую сцену. Достал ножик и без колебаний полоснул – ведь не каждый так сумет, только прирожденные убийцы-рецидивисты. Но, если вдуматься, дед пытался защитить меня от пьяного урода и нож достал по делу. А ранить и убить – вещи разные, одно не вытекает из другого. Предположим, что, добыв икону, дядя Миша и дед схлестнулись за нее. В таком случае убийство могло произойти, но почему я его не вспомнил? Может, это было уже не на Хавкиной горе – я же оставался там на какое-то время один, значит, они могли уехать подальше и разобраться друг с другом.
И опять ничего не сходится. Если дед хотел завладеть иконой единолично, зачем брать дядю Мишу и тем более меня? Выкопал потихоньку ночью и владей! Нет же, он потащил за собой целую толпу свидетелей. Значит, навар от продажи иконы планировалось разделить, но тогда мы возвращаемся к вопросу, с которого начали – где, черт возьми, дядя Миша? Его, что ли, ветром сдуло и унесло в облака? Если он жив, почем дед позволял Ивану и прочим думать о себе как об убийце?
И еще. Как вообще началась вся эта история с иконой? Почему дед вместо того чтобы дать мне прямые указания в духе «пять метров на север, шесть – на восток» оставил листы из Библии с пометками? Чтобы жить было веселее? Двенадцать записок, посланные из гроба? Я и в детстве-то не очень увлекался кладами, а сейчас и вовсе к ним охладел. И тут на тебе – код да Винчи, секреты евангелистов, тайное послание внуку от дедушки-душегуба. Дешевка же, дурь, литературщина!
От этих мыслей у меня заболела голова, и я заворочался. Диван надсадно скрипнул, и из темноты, как кошка из мусорного бачка, прыгнул Марик.
-- Болит? – спросил он тревожно.
-- Конечно, – выдавил я, щурясь от боли. – Ты хоть рассчитывай удар, когда бьешь задохликов.
-- Ты не задохлик. Давай я тебе еще одну таблетку дам.
-- Я потерплю. Ложись, хватит тут скакать.
-- Точно все в порядке?
-- Иди уже, мне трудно разговаривать.
Он что-то еще хотел сказать, но покачал головой и отчалил к своей печке. Пусть помучается виной, Тайсон из Эммауса. Ничуть не жалко!
Через некоторое время я погрузился в короткий сон. Во сне я видел медицинские банки темного стекла, уютно лежащие в дупле. От этой картины веяло родным – летом, домом, солнцем. Так я научился улыбаться сквозь жгучую боль, толкавшуюся мне в ребра.

Утро добрым не бывает – это верно кто-то сказал. Может, сам Марк Аврелий? Нет, вряд ли. Куда ему было торопиться, он же император. Ешь, сколько хочешь, спи, сколько хочешь, и очень маловероятно, что твой же собственный брат намнет тебе бока. Помнится, у Понтия Пилата был плащ с кровавым подбоем, а у меня вот глаз с кровавым подбоем. Не открывается вообще. А вдруг я зрение потеряю?
От этой мысли я вскочил, как ужаленный, и тут же камнем упал назад – все тело болело. Похоже, ночью меня несколько раз прокрутили через мясорубку, и теперь этот фарш можно пустить только на котлеты – к движению и производству связных мыслей он не способен. Вот выздоровею и отплачу Марику той же монетой, он у меня попляшет, точнее, поваляется на больничном. И к дантисту за золотым зубом сбегает.
На подоконнике я нашел полупустой стакан и пару таблеток анальгина. Проглотил все залпом: терпеть боль больше не было сил. Часы показывали семь утра, комната опять выстудилась и отсырела, над прудом висел кисельно-серый туман, скрывавший деревья на противоположном берегу. От нечего делать я вынул из-под подушки листы и начал их изучать. Все пометки были сделаны простым карандашом, отличалась только одна – химически синяя, в конце.
Я принялся читать.
«Там был колодезь Иаковлев. Иисус, утрудившись от пути, сел у колодезя. Было около шестого часа».
Дважды было подчеркнуто слово «колодезь», и от него шла жирная уверенная стрелка к шести часам. Это более-менее понятно, надо ехать на Хавкину гору и искать около колодца. В принципе, никакой новой информации этот стих не добавил. Хотя почему дед указал стрелкой на шесть часов? Это может быть важно. Ладно, смотрим дальше.
«Отцы наши поклонялись на этой горе, а вы говорите, что место, где должно поклоняться, находится в Иерусалиме».
Дед явно понимал, что с местностью я знаком плохо и память моя в расстройстве. Поэтому с дотошностью короеда еще раз указывал мне на Хавкину гору. Я уже понял, дедуля, хватит. Не зря же учился в университете, кое-что могу.
Следующий стих поставил меня в тупик, и здесь нужно было дожидаться Марика, у которого сведений об Эммаусе значительно больше.
«Есть же в Иерусалиме у Овечьих ворот купальня, называемая по-еврейски Вифезда, при которой было пять крытых ходов».
Вифезда? Бррр, ничего не понимаю. Впрочем, в стихе подчеркнуто было только слово купальня, одной линией, почти пунктиром. Стоит ли трактовать это в том духе, что купальня – незначительная деталь? Я так понимаю, что во всех церквях есть что-то вроде специального таза или чаши, где крестят младенцев. Не уверен, что она стационарная. Она же будет мешаться! Но Марик, с его-то почти монашеским послушанием в детстве, наверняка знает все о внутреннем убранстве храмов, его и спросим.
Четвертый стих вогнал меня в легкую депрессию: задача запутывалась, логика рвалась, как стебель одуванчика.
«А как у Иуды был ящик, то некоторые думали, что Иисус говорит ему: купи, что нам нужно к празднику, или чтобы дал что-нибудь нищим».
Трижды был подчеркнут ящик. Мне пришлось прочитать строки выше, и тогда я понял, что имелся в виду ящик для сбора милостыни или что-то в этом роде. Наверняка в церкви должен такой висеть, но как он может указывать на тайник? И еще, нам снаружи искать или внутри? Одни фразы указывали на внешние объекты, другие – на внутренние. Я запутался и начал злиться. Марик прав, это Дэн Браун какой-то. Разгадай Библию и получи в подарок паникадило. Ладно, надо успокоиться и читать дальше.
«Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь».
Это мне было знакомо, про виноградную лозу я слышал. Нам еще на религиоведении рассказывали, что греческий бог Дионис и Иисус Христос – герои одного порядка. И оба так или иначе связаны с вином, земледелием и вечным обновлением природы. Значит, эту строчку можно понимать двояко: или нам нужно искать изображение Христа, или тут каким-то боком в дело вмешивается непосредственно виноград. Я задумался, а растет ли вообще в Эммаусе нечто подобное? Виноград, кажется, теплолюбивое растение, он в местных землях должен мерзнуть. Но именно этот стих, судя по всему, один из самых важных. Дед нарисовал рядом с ним столько черточек и точек, как будто оживший карандаш вырвался у него из рук, и пока дед его ловил, грифель успел исчеркать всю страницу.
И напоследок – пометка химическим карандашом. Мне припомнилось, как я однажды засунул его в рот и заплевал всю комнату едучей синей краской. Она долго не сходила с языка, и я сам себе напоминал тощую лысую чау-чау.
«В первый же день недели Мария Магдалина приходит ко гробу рано, когда было еще темно, и видит, что камень отвален от гроба».
Так, ну и что? О кладе нам должен сообщить ангел? Икона находится в могиле? На раскопки придется взять Машу? Ей как раз подойдет роль Марии Магдалины, самое то. Эта пометка сделана в другое время: она появилась или раньше всех, или позже. В любом случае, в одиночку понять дедовы намеки было невозможно, и я решил на время завязать с расшифровкой. Шерлок Холмс из меня никудышный, да я и не претендовал на это высокое звание. Пусть Марик голову ломает, у меня она и так со вчерашнего дня не в порядке.
На часах было без пяти девять, когда Марик завозился на своей печи, зевая и потягиваясь. Он долго брыкал одеяло, чесался, катался, и я не выдержал:
-- Поднимайся, сколько можно спать!
Он тут же сбросил с печи ноги, поболтал ими в воздухе и легко спрыгнул.
-- Как твое здоровье? – неуверенно спросил он, оглядывая меня искоса.
-- Как-как, хреново! Глаз не открывается, ребра гудят. В следующий раз, когда будешь меня бить, рассчитывай удар. Я тебе не гуттаперчевый мальчик.
-- Следующего раза не будет, – мрачно сказал Марик и вышел во двор.
И то правда. Найдем икону, и я отсюда уеду. Не хочу их всех больше видеть, а Марика в особенности. Надо же, в какую скотину он вырос, кто бы знал!
Туман рассеялся, и все было залито солнцем. Трава и листья сияли, как начищенные до блеска ботинки. В воздухе с визгом носились мухи всех сортов и фасонов. На пороге вилял всем телом кот. Вскоре, утомившись от гимнастики, он неуверенно припал к дверному косяку и усиленно моргнул. Еды не было никакой – ни для людей, ни тем более для дармоеда – и я вяло шугнул его, но кот понял меня превратно. Он подошел вплотную и начал тереться худой ребристой спиной о диван. В сердце шевельнулась жалость, но откуда я ему возьму мясо? От ляжки отрежу? Кот повертелся немного и лег на пол рядом со столом, помахивая белой кисточкой на хвосте. Он выбрал тактику ожидания. Засадный хищник!
Марик вернулся в дом с полным ведром воды, и мы наскоро попили чай.
-- Знаешь, я почитал утром листочки. Мне кажется, не имеет смысла ехать на Хавкину гору прямо сейчас. Там есть пометка, что лучше в шесть вечера.
-- Но это же ерунда! Какая разница?
-- Если дед это указал, значит, разница есть.
-- Ладно, тебе видней. А там не сказано, где конкретно искать? Хавкина гора большая, всю не перекопаем.
-- У меня создалось впечатление, что икона замурована в церковной стене, – сказал я, протягивая Марику листы. – Так оно надежнее – нет сырости, и легче запомнить место. Но я не знаю, откуда начинать поиск, снаружи или изнутри. Здесь все очень запутано.
-- Значит, нам нужны ключи от церкви, – Марик задумался и несколько минут сосредоточенно перебирал варианты. – Поп отметается, он ни за что не даст ключи, тем более мне. Остается… только баба Шура!
-- Та самая, к которой мы собирались идти?
-- Да, она в церкви свечи продает, иногда прибирается. Как ты думаешь, прямо попросить или лучше украсть?
-- Еще только десять утра, а тебя уже тянет на криминал? Попросим по-хорошему.
-- И что мы ей скажем? Дай ключи, мы ищем старинную икону? Ничего не получится.
На что только ни толкает нас жизнь!
-- Врать, так врать. Скажем, что я вернулся из паломничества в Иерусалим, у меня умерла… гм, невеста. Мне нужно помолиться в одиночестве. Я для убедительности слезу пущу.
-- Эх и халтура! Я бы ни за что не поверил. Хотя баба Шура жалостливая, если разыграешь свою роль грамотно, шанс есть.
-- Только вот моя рожа с паломничеством не вяжется.
-- А мы тебе глаз подвяжем! – нашелся Марик. – Вы с невестой ехали в автомобиле, торопились в загс и попали в аварию. Она умерла на месте, а ты выжил, но сильно покалечился. От горя и страданий тебя, нехристя, потянуло в церковь, и ты себе дал обет, что помолишься за упокой души любимой в сорока церквях. Эммаусская у тебя уже будет по счету тридцать восьмая.
-- Сладко врешь! – заметил я.
-- Наука не хитрая. А про Иерусалим не надо. Неправдоподобно.
-- Да, мертвая невеста куда занимательней. Ладно, легенду придумали, а если не поверит, просто возьмем лом и сорвем замок. Он там навесной, дело на пять минут.
Марик только усмехнулся.
Некоторое время ушло на создание образа убитого горем жениха, так и не оправившегося от аварии. Я хотел сделать черную повязку на глаз, но Марик сказал, что пиратские полутона нам ни к чему, надо пахнуть страданием, больницей и благодатью. Пришлось подвязаться на старушечий манер платком в грязно-зеленый горошек. Для убедительности мы замотали мне ребра найденным за печью серым бинтом, и чтобы эта красота была видна, пришлось расстегнуть рубашку.
-- Красавец! – сказал Марик, отходя на несколько шагов и разглядывая меня с видом довольного собой живописца. – Неплохо бы тебе еще и руку загипсовать, но на это нет времени. Все, пошли, а то баба Шура ускачет куда-нибудь, и тогда кранты.
По дороге я вспомнил вопрос, который давно хотел задать Марику.
-- Слушай, а если эту икону никто не видел, откуда ты знаешь, что она пятнадцатого века? Вдруг там лежит дешевая позднятина?
-- Исключено, – решительно сказал Марик. – Помещик не стал бы прятать такую икону. Она была намоленной и очень старой, а век я, конечно, не знаю – просто предположил. Поговаривали, что она была написана чуть ли не Рублевым, но я исследовал вопрос, Рублев отметается. Все его иконы давно известны. Думаю, ее писал кто-то из его учеников, значит, пятнадцатый век. Может, не шедевр мирового искусства, но весьма ценный экземпляр. Еще я слышал, что она в драгоценном окладе – золото, бриллианты, все дела, и это дополнительно повышает стоимость.
-- Цифра пять миллионов взята с потолка?
-- Да нет же, я советовался с коллекционерами. Они, не видя икону, мало что могут сказать, так что сумма действительно примерная. Она может быть больше или меньше в зависимости от сохранности иконы, стиля письма и прочее. Если мы ее найдем, я сразу же найду толкового оценщика, а он уж подскажет покупателя и определит, сколько денег мы с этого получим. Я думаю, немало.
-- Немало – это когда такую сумму нельзя заработать честным трудом, а тут…
-- Не забывай, что речь идет о здоровье ребенка. Время уходит, операцию нужно делать прямо сейчас. Пара месяцев, и ногу будет не спасти. И еще есть риск, что все поднимется выше – тогда вообще вопрос жизни и смерти.
-- Все понял, – устало сказал я. Мне было неприятно, что он об этом напоминает, как будто я желал дочке Ивана лишиться всех конечностей. Но мне и правда было сложно жалеть ребенка, которого я видел один лишь раз и то мельком.
-- А как дед узнал, где искать икону? – спросил я.
-- Вот тут я знаю наверняка. Не обошлось без моей мамаши. После того, как тебя отметелили, дед вызвонил ее и сказал, что отец окончательно сорвался с цепи. Она через два дня приехала, и они с отцом страшно поругались. Я все это время жил у вас, помнишь?
Я неуверенно кивнул. Если честно, я этого не помнил, но сознаваться было неловко.
-- Потом она предложила деду сделку. Она ему сообщает кое-что, а он забирает меня к себе. Дед решил не брать кота в мешке и попросил ее открыть все сразу. Она ему рассказала, что, дескать, помещик Белобрюхов, когда убегал из Эммауса, спрятал на Хавкиной горе ценнейшую икону. Секрет знал только служка, он рассказал его священнику, тот поведал своему сыну. Короче, последним в этой цепочке оказался наш батюшка Кирилл, к которому мать ходила на моленья. Он был страшно забывчивый, поэтому оставил в своей Библии пометки, где искать. Мать их срисовала. То ли сама хотела выкопать икону, то ли батюшка официально назначил ее хранителем секрета. В общем, когда отец озверел, она попыталась с ним торговаться и купить этой иконой мне безопасность. Ничего не получилось, отец не клюнул. Тогда она предложила деду, и тот на словах согласился, а на деле обманул – все записал, а я быстренько вернулся к отцу. Ты уже этого не помнишь. Ты, как с Хавкиной горы тогда вернулся, неделю пролежал в больнице, а потом тебя мать увезла, и ты больше сюда не возвращался.
Я окончательно запутался.
-- Марик, а твоя мать жива?
-- А чего ей будет? Процветает там у себя в монастыре.
-- Так зачем нужно было меня вызывать в Эммаус? Ты мог бы спросить ее, где спрятана икона, и все! Никаких лишних свидетелей.
Марик покачал головой.
-- Так ведь мы с Иваном были уверены, что дед икону нашел и перепрятал. А сейчас получается, что он или не нашел ее, или вернул на место. Тем более мать отказалась со мной разговаривать. После похорон отца она заявила, что я ей больше не сын, и она мне слова не скажет. Я ездил к ней два раза. Так и не вышла даже поздороваться. Монашка!
Я положил ему руку на плечо, но он дернулся и сбросил ее. Мы некоторое время шли молча, а потом я не выдержал и спросил:
-- А что ж ты не послал к ней Ивана?
-- Он туда звонил, – ответил Марик бесцветным голосом. – Она ему сказала, что ничего не помнит. С этой стороны – тупик. Оставался только ты.
Наконец мы подошли к дому бабы Шуры – милой зеленой постройке с мансардой. Во дворе на цепи сидел лохматый пес. Он звонко залаял при виде нас и принялся рваться с цепи.
-- Кубик, тише, это я! – сказал Марик, протягивая ладонь к его носу. Пес уселся и замахал драным хвостом, вздымая вокруг себя клубы пыли. Миска его была грязна и пуста – что за привычка в этой местности не кормить животных?!
-- А почему он Кубик? – поинтересовался я.
-- Потому что на Шарика не похож, – отрезал Марик, и я понял, что логику пора выключать.
Во дворе, окруженном внутренним забором, играли дети. Они сидели втроем на бревне и равномерно рычали, изображая, по всей видимости, мотоцикл. Самый мелкий из них рычаньем натрудил язык и заныл:
-- Остановите, я сойду!
Старшие игнорировали его и продолжали ехать. Тогда младший заверещал:
-- Ой, сейчас упаду, упаду!
Бревно лежало на земле.
Увидев нас, дети слетели по очереди с бревна и унеслись в сарай. Я вопросительно посмотрел на Марика, но тот только пожал плечами и улыбнулся. Из сарая высунулась вихрастая голова, но четыре пары рук быстро втянули ее обратно. Тем временем Марик тщательно вытер галоши о половичок и позвонил в дверь. Внутри что-то шлепнулось, прогремело вниз по ступеням, раздалось оханье и мат, и дверь с лязгом открылась. Баба Шура оказалась крепким, упругим на вид колобком неопределенного возраста. У нее были круглые, словно налитые щеки, на которых покоились очки в роговой оправе. Рот напоминал лист фикуса, согнутый пополам.
-- Ох, Марик, черти тебя принесли не вовремя!
-- Баб Шур, я ненадолго.
-- Ну проходи, проходи. Я опять пироги затеяла, внучат кормить. Муку доставала с верхней полки, а она мне хлоп на голову.
-- Так, может, вам помочь? – голосом пай-мальчика спросил Марик.
-- Что ты! У меня уж все готово. Вот, видишь, полный противень. А там еще, и еще. У ты, ворюга! – она взмахнула полотенцем и погналась за котом, который, неуверенно присев на столе, пробовал на зуб открытый пирог с мясом.
Мы с Мариком расположились на диване, и я, насколько мне позволяли больные ребра, вертелся, рассматривая обстановку. Все те же олени, советский кухонный гарнитур, часы с кукушкой. Эмалированные кружки с разнообразно отбитыми боками, солонка розочкой, тюль на окне. Герань в цвету. Баба Шура вернулась победительницей, неся кота за шкирку. Она выбросила его в открытое окно и отерла руки о передник.
-- Чего тебе надо? – обратилась она к Марику. – Я тебе еще вчера сказала: некогда мне калякать, гости у меня.
-- Я ненадолго, – заверил ее Марик. – У нас тут большое несчастье произошло.
-- Какое еще несчастье? – насторожилась баба Шура. – С Ванькиной дочкой опять?
-- Нет, другое. Вы, может быть, помните, – это мой двоюродный брат Андрей, сын тети Маши.
Баба Шура посмотрела на меня испытующим взором, но узнаванья на лице ее не было.
--А-а, ты чего это, подвязанный? – спросила она, наклоняя голову набок и делаясь похожей на игрушку из автомобиля, которая при качке начинает монотонно кивать.
-- Он в аварию попал, – сказал за меня Марик, и я понял по его тону, что ведущая партия сегодня у него, а мне досталась роль не просто инвалида – глухонемого инвалида. – У него в той аварии невеста умерла. Они в загс ехали, и вот… фура.
Я в отчаянии давил из себя слезу, но она не получалась. Пришлось сморщиться посильней и отвернуться к стене.
-- Ой ты, батюшки! – разжалобилась баба Шура. – Насмерть, что ли?
-- Она насмерть, а он, видите, живой, так вот лучше б умер.
Краем глаза я уловил беса в глазах Марика. Он явно входил в раж.
-- Несчастье-то какое! Может, пирожка? – засуетилась старушка.
-- А давайте, – сказал Марик и махом подсел к столу, завертывая рукава. Мы за один присест проглотили каждый по пять пирогов, почти не жуя. Мне попались с мясом и с капустой, Марику в основном сладкие, и он был крайне этим недоволен. Но выбирать не приходилось – тащили, что попало, из прикрытого кулинарным пергаментом таза. Баба Шура достала трехлитровую банку молока и щедро подливала нам в кружки.
Марик утер рукавом рот и продолжил:
-- Так вот, он себе обет дал, что помолится за упокой души своей невесты в сорока церквях. У нас как сегодня в церкви, открыто?
Баба Шура покачала головой:
-- Нет, на Троицу только будет. Батюшка приболел. А как невесту твою звали?
Я подавился пирогом:
-- Эээ, гммм, Наташенька.
Баба Шура еще больше запричитала, как будто невесту с таким именем ей было жальче вдвойне. Марик сокрушенно поник головой, выражая неутолимую скорбь.
Вдруг баба Шура осела, как будто ее прокололи невидимым шилом.
-- А что ж это я вам пирогов с мясом-то надавала? Пост же!
Мы с Мариком встретились глазами. Легенда сыпалась. Вот вам и религиозный жених! И тут нам попался церковный календарь, прикрепленный к обоям синей изолентой.
-- Да нет же, баб Шур, вы перепутали! Сейчас нет поста – сами посмотрите, – и Марик уверенно тыкнул в текущую неделю. – Мы посты блюдем, особенно он.
Я заерзал на стуле. В любую минуту меня начнут экзаменовать, а я не в зуб ногой! Надо было учить матчасть, а потом уже в авантюры соваться.
-- Так что ж нам делать-то? – с надрывом спросил Марик. – Ему уезжать надо, а церковь закрыта. Сходите туда с нами, а?
-- Не могу, не могу, – замахала руками баба Шура. Она нервничала – у нее горел последний пирог. – Внучков ни на минуту оставлять нельзя. Ты знаешь, что они вчера вытворили? Забрались к соседу и пустили в огород порося. Тот ему все изрыл, всю картошку. Нет, не могу.
-- Что же делать? – в отчаянии ломал руки Марик. – Он ведь ей обещал, покоя теперь не будет.
-- Ну, давай я вам ключи дам. Только чтобы не узнал никто, понял? Ничего там не трогайте!
-- Баба Шура – вы золото! – Марик подскочил к ней и с чувством поцеловал надутую щеку.
-- Иди уж, – проворчала она в смущении. – И чтоб завтра утром ключи у меня были тут!
-- Конечно! – крикнул Марик уже с порога, и мы понеслись на улицу. Отдышались только у нашей колонки.
-- Фух, проканало, – сказал я, обливаясь водой.
-- Повезло дуракам, – хохотнул Марик и тоже подлез под струю. – Теперь дело за малым. На мопеде поедем?
-- А других вариантов нет?
-- Пешком если только. Пять километров туда, пять обратно, да там еще упражняться. Не исключено, что с лопатой. Смотри – выдержишь?
-- Тогда мопед. И еще – зачем ты собирался вести меня к этой бабе Шуре? Ну, до того, как я листы нашел.
-- Она деда очень хорошо знала. Мне говорили, что до бабушки он с ней зажигал. Сейчас, конечно, в это верится с трудом, но по молодости она была ничего. У Ивана где-то сохранилась фотка. Аппетитная была девушка.
Меня передернуло. Нет, не могу себе представить бабу Шуру аппетитной. Никакого воображения не хватит! Мысленно я пытался ужать ей щеки, распрямить морщины, втянуть бока, но все равно получалось скверно.
-- Ты думаешь, она могла бы что-то знать об иконе? – спросил я, пытаясь выбросить из головы нарисовавшийся портрет.
-- Теперь мы точно знаем больше. Осталось провести разведку боем.
Я только вздохнул. Ох уж этот семейный оптимизм! Наверное, он перешел к ним от родного дедушки, потому что мне он был ни в коей мере не свойствен. Думаю, на Хавкиной горе нас ждет неудача. Солоноватое, нехорошее предчувствие заполняло тело с ног до головы, я начинал нервничать. Марик с удивлением наблюдал за мной:
-- Ты что, струсил?
-- Чего мне бояться? – огрызнулся я. – Просто жара, устал я от нее.
-- Пошли в дом, там сейчас прохладно. Все равно на место ехать рано.
Дома мы еще раз прочитали все пометки на листах. Было забавно видеть дурашливо-озадаченное выражение на лице Марика – он стал слегка похож на Петю с его телячьей нижней губой и беспомощно хлопающими глазами. Библию трактовать – это вам не хвосты быкам крутить! С этим не справлялись лучшие умы Средневековья, а куда уж полуобразованным деревенским инженерам проникнуть в тайны божественной книги.
-- Я не понял вот тут, – сказал Марик и тыкнул в слово «купальня».
-- Сам не понимаю. Там есть что-то в этом роде?
-- Кажется, нет. Посмотрим внутри, я там никогда не был.
-- Если вдуматься, записи составляли в начале двадцатого века, а мы туда премся почти через сто лет. Обстановка могла поменяться.
-- То-то и оно! – сказал Марик, потирая лоб рукой. – А дед смог найти тайник? Ты не помнишь?
-- Нет. Я пытался, но у меня ничего не вышло. Они ссорились там, на горе, потом оба уехали, а я остался. Вот и все.
-- Негусто. Ладно, пойду за мопедом, уже почти четыре.

Когда мы приехали на Хавкину гору, солнце было еще довольно высоко. С меня градом катил пот, и я поинтересовался у Марика, можно ли искупаться в реке неподалеку. Оказалось, можно, но проблема была в том, что к воде никто не догадался сделать нормальный спуск, поэтому вся прибрежная зона заросла дикой ежевикой и кустарником. Стоит ли продираться? Я не рискнул, штаны дороже.
Мы осмотрели церковь и колодец со всех сторон – разумеется, никаких признаков тайника. Камни церковной стены были больше обычного кирпича, неровные, с разнообразными краями – скругленными, треугольными, зубчатыми. Свежая побелка потихоньку облезала с них, и проступали швы, густо вымазанные незнакомой мне склейкой, похожей больше на желтую глину, чем на цемент. Все правильно, в девятнадцатом веке и не должно было быть никакого цемента, или я что-то путаю?
Пока я рассматривал стену, веруя, что именно она хранит икону, Марик на коленках ползал вокруг колодца. Он многозначительно хмыкал и фыркал, пытался копать, откидывал траву, но все-таки сдался и беспомощно сел рядом, разглядывая жирную гусеницу, заползающую на лист подорожника.
-- Давай войдем внутрь, – предложил я. – Не могло же все быть так просто, правда?
Он кивнул и последовал за мной. Замок мы одолели в два счета и с содроганием открыли тяжелую дверь. В нос ударил запах ладана и прочих церковных курений, названия которых я даже не знал. Мы, как воры, которые подкапывают и крадут, вступили внутрь. В церкви было довольно темно: единственным источником света служил ряд прострельных окон под куполом. Сама церковь, казавшаяся массивной по сравнению с Хавкиной горой, внутри не насчитывала и двадцати квадратов. Икон было мало, на стенах сохранились следы фресок, которые я мысленно отнес к эпохе Белобрюховых. Особенно меня удивили Евангелисты, выписанные в четырех углах: мне было трудно разобрать, кто из них кто, но один, молодой и в чем-то даже красивый, поражал воображение.
-- Иоанн, – уверенно сказал Марик, поймав мой взгляд.
Сохранилось только его лицо (я был готов поклясться, что он срисован с Давида Микеланджело) и рука, тонкая, с философскими пальцами. Иоанн, в отличие от других апостолов, смотревших кто куда, немигающим взором буравил точку на противоположной стене. Он был так сосредоточен на ней, как будто там находился важный знак. Я оглянулся – и замер в священном ужасе. Иоанн смотрел прямиком на церковный ящик для сбора податей.
-- Марик, – прохрипел я. – Нашли! Мы нашли!
-- А? – в растерянности отозвался тот. – Где, где?
-- Вон там, смотри. Фреска указывает на тайник.
И мы рванули к ящику. Он висел на двух хлипких гвоздях, вколоченных прямо в стену, и держался чудом. Наверное, немного денег попадало туда, раз он все еще был на месте. Мы осторожно вывинтили гвозди и осмотрели стену. В принципе, камни ничем не отличались от всех остальных – такие же бесформенные глыбы.
-- Неси гвоздодер, – приказал Марик, и я побежал к мопеду за инструментами.
Когда я вернулся, он уже успел выдолбить периметр ножом. Я принялся углублять зазор гвоздодером, работа шла быстро. Наконец, ни нож, ни гвоздодер уже не могли проникнуть дальше внутрь, и мы попытались вытащить камень. Он как прирос! Иоанн мрачно, с осуждением смотрел нам в спину – двум ворам, церковным грабителям. Мы выбились из сил, стояла невыносимая духота, пот заливал глаза. Камень остался на своем месте.
-- Ни в какую, – констатировал Марик, садясь на пол. – Есть идеи, как его отковырять?
-- Ты у нас инженер, ты и думай. Как вытащить камень из уже построенной стены?
-- Разобрать стену? – ехидно сказал Марик, поднимая на меня глаза.
От нервной пляски в ногах я сделал круг по церкви и остановился у иконостаса. Иконы, распечатанные на принтере или в дешевой типографии, выгорели и дружно зеленели, закрывая алтарь. В подсвечниках было пусто, торчала только одна согнутая свечка, похожая на тянущийся к небу палец.
-- Значит, не там искали, – раздался за спиной голос Марика. – Пошли наружу.
Солнце клонилось к горизонту, жара по-прежнему не спадала, но по горе гулял ветерок, и я подставил ему взмокшее лицо. Было без двадцати шесть. Мы еще раз обошли церковь, Марик простукивал стену, прикладывая к ней ухо, в надежде найти пустоты. Тщетно. Старый камень отказывался резонировать – рыхлый, пористый известняк из соседней губернии.
И тут в перелеске мелькнула огромная тень, я в ужасе замер.
-- Сюда кто-то едет! – прошептал я.
-- А? – переспросил Марик в полный голос.
-- Шуба! То есть ложись!
И мы упали в траву. Марик подполз ко мне и свистящим шепотом спросил:
-- Какая еще шуба?
-- Так говорят в случаях опасности! Что-то типа шухера.
-- Шухер и надо было говорить, – проворчал он. – Где ты что увидел?
-- Вот там, в перелеске! Видишь, движется.
-- Ни фига себе, трактор! – сказал Марик, привставая, и я потянул его вниз. – Да пусти ты, это Петька.
Петя остановил трактор у границы леска и бегом кинулся к нам.
-- Ну что, нашли? – крикнул он издалека.
-- Неа, пусто – пусто, – весело ответил Марик, подаваясь ему навстречу. – Ждем твоих идей.
Петя растерялся и вопросительно посмотрел на меня. Я изо всех сил показывал ему, что никаких идей от него не требуется, сами разберемся. Парень с облегчением выдохнул. Пока Марик вводил его в курс дела, я отполз к колодцу – воды, конечно, было не достать, какая-то сволочь уволокла ведро, но тут было гораздо прохладнее. На руку мне села гигантская, будто пластмассовая стрекоза со стеклянными крыльями. Я с полминуты любовался ей, а потом сообразил, что она сейчас меня укусит и стряхнул злодейку. Она с шумом поднялась в воздух и села на крюк, вколоченный в церковную стену, не понятно за каким надом.
И тут молния прошила меня с головы до пят второй раз (я потихоньку начинал привыкать к этому чувству) – тень от крюка падала отвесно вниз и походила на указующий перст. Она заканчивалась в метре от земли на конкретном камне, ничем не выделяющимся из обычной кладки. Если это не оно, значит, ничто не оно!
-- Парни, бегом сюда! – дурным голосом крикнул я.
Марик и Петя вмиг нарисовались рядом.
-- Вот! – сказал я, указывая на камень. Мельком глянув на часы, я обнаружил, что на них ровно шесть. Мы принялись за работу: Марик орудовал все тем же ножом, я – гвоздодером, а Петя пытался пристроиться с лопатой, но мы его отогнали. Еще всю стену раскурочит, а нам отвечай! Мы так увлеклись, что едва не пропустили момент, когда камень тряхнулся в кладке.
-- Есть! – завопил Марик. – Андрюха, ты гений! Это тайник!
-- Рано радуешься, – сказал я. – Может, просто совпадение.
Мы взялись за камень с двух сторон и вынули его из стены, как ящик из стола. Внутри было темно. Марик запустил туда руку и с сосредоточенным видом шарился, отчего-то морщась. Мы с Петей забыли, как дышать. Сердце колотилось в груди и ушах в бешеном ритме, ноги одеревенели. Сейчас он вынет ее! Вот еще минуту, и все, она наша!
Наконец Марик выудил из прогала здоровенную мешковину и с удивлением уставился на нее. Мешковина была пуста. Мы вытрясли из нее сенную труху, опилки и непонятную деревянную штучку, которую поначалу и не заметили.
-- Иконы нет! – в отчаянии сказал Марик.
Я оттолкнул его от стены и сам засунул руку в углубление. Там было прохладно, но сухо. Вся полость была не больше полуметра в длину и тридцати сантиметров в глубину. На дне лежали сухие листья, труха, опилки и волоски от мешковины. Больше ничего. Третьим на проверку отправился Петя. Несмотря на огорчение, я не смог удержаться от смешка, глядя на его скукожившееся лицо. Он боялся совать руку в нишу – наверное, предполагал, что предыдущие расхитители кладов оставили в ней потомкам мышеловку, и она его непременно цапнет.
-- Эх, – наконец выдал Петя, отклеиваясь от стены. Он вытер руку о штаны и еще раз печально заглянул в углубление. – Пусто!
-- Марик, а это что такое? – спросил я, поднимая из травы деревянную трубочку с орнаментом. – Из мешка выпало.
Марик взял у меня из рук незнакомый предмет, и лицо его мгновенно побледнело. Он посмотрел на меня страшными глазами, и я тут же испугался, что сейчас поймаю тот самый микард, от которого помер дед.
-- Это мундштук дяди Миши, – сказал Марик полушепотом.
-- Чего? – переспросил Петя, выхватывая у него находку. Мундштука он не узнал. Повертел в руках, обнюхал и передал мне. Мундштук был маленький, явно самодельный – для курения махорки. На боку кто-то простым ножом вырезал незамысловатую змейку с точками.
-- Ты уверен, что это дяди Миши?
-- Уверен. Он сам при мне его делал. Покажем Ивану – он тебе подтвердит.
-- Ну и что это может значить?
-- А то, – сказал Марик с нажимом. – Иконы нет, есть мешок и мундштук. Сечешь?
-- Нет, – честно признался я. – Ты хочешь сказать, что икона все еще у деда?
-- Я не исключу, что она все еще у дяди Миши.
Петя выдал какой-то звук, которого я еще в жизни не слышал – смесь «ох» и «бля». Я с удивлением посмотрел на него. Да это ж полный бред тогда! Если дядя Миша жив, то где он? Почему не воссоединяется с семьей?
Марик посмотрел на меня с видом рентгенолога, изучающего сложный перелом, и выдал:
-- Приложить бы тебя башкой об эту стену, чтобы ты все вспомнил! Где икона? Где дядя Миша? Что тут вообще произошло?
Я только пожал плечами. Ну что он, право слово, ко мне пристает? Память – штука тонкая, ее нельзя вот так, грязными руками хватать.
-- Парни, – сказал я. – Давайте заметать следы. Дело к ночи.
И мы принялись за работу. Мешковину как улику решили оставить себе, камень вдвинули назад. Щель была до ужаса заметна – любой скажет, что кто-то здесь долбил стену. Я достал из кармана коробочку с пластилином и прошелся по швам. Марик вопросительно поднял брови, но ничего не сказал: я так понял, это был жест – «ну-ну, дома поговорим». Потом мы пошли внутрь церкви. Там я тоже прошелся по швам – в темноте и сослепу старушки не разглядят. Да и вообще – осыпалась штукатурка, бывает. Мы с грехом пополам повесили назад ящик и отошли на два шага, любуясь проведенной работой. Петя подскочил к стене и ладонью смахнул нападавшую пыль и остатки штукатурки. Вот теперь дело можно было считать оконченным. Под укоризненным взором Иоанна мы вышли из церкви и закрыли дверь на замок.
Какая-то мысль назойливо билась мне в темя, но я никак не мог ее материализовать. Отмахнувшись от нее, как от мясной мухи, я сел на мопед позади Марика, и мы покатили к дому. Мысленно я все время видел портрет Иоанна. И на одном из поворотов меня хлестнуло изнутри:
-- Камень гроба отвален! – закричал я Марику на ухо.
Он остановил мопед и посмотрел на меня через плечо, как на умалишенного.
-- Андрюша, ты рехнулся?
-- Нет, ты не понимаешь! Камень гроба отвален, – я поперхнулся слюной и долго не мог произнести не слова. Марик сочувственно хлопнул меня по спине.
-- Его здесь нет, – дохрипел я.
-- Что это значит?
-- Последняя пометка химическим карандашом. Дед сам написал, что икону искать не надо. Они ее забрали. Камень отвален.
Марик вздохнул, признавая мою правоту.
-- Иконы нет у деда, – сказал я. – Он оставил бы мне ее в тайнике или объяснил, как искать. Значит, она точно у дяди Миши.
-- А ты почему, гаденыш, мне ничего не рассказал про дедов тайник?
-- А почему ты мне ничего не рассказал об иконе?
Еще минута – и мы опять сцепимся. Как в детстве: три минуты вместе, потом одно неосторожное слово – и в нос.
-- Садись, – сказал Марик. – Поехали.
Петя пылил далеко впереди на своем тракторе.
Надо сказать, я сильно удивился, когда мы подъехали к дому Ивана. До последнего я верил, что Марик решил просто срезать путь и выбрал незнакомую мне дорогу. Петин трактор смущенно выглядывал из-за забора одной лупоглазой фарой.
-- И что мы скажем Ивану? – робко спросил я.
-- Правду, Андрюша, чистую правду, – снисходительным тоном ответил Марик, закатывая мопед во двор.
У Ивана в доме было душно и тепло, как в серпентарии. Сам он, скрестив руки и ноги, сидел на диване – набычившийся, неулыбчивый и даже не слишком бритый. Под глазами у него висели разноцветные синяки, делавшие его похожим на портрет руки неизвестного кубиста. Петя вился вокруг стола, помогая Татьяне разложить сушки и печенье по тарелочкам и протирая чашки вафельным полотенцем.
-- Не нашли? – неожиданно унылым тоном спросил Иван.
-- И тебе здравствуй, – раздраженно ответил я. Господи, сколько ж терпеть нелюбезность и хамство!
Марик пихнул меня в хребет кулаком и сказал:
-- Обыскали всю церковь, иконы нет. И Петька, наверное, уже рассказал?.. – Марик промедлил, дожидаясь Петиного кивка, но тот отвернулся к столу и усиленно занялся сушками. – Есть подозрение, что твой отец в свое время нашел ее и…
-- И убежал в город, – продолжил Иван, по-монгольски супя правую бровь. – Не верю!
-- Тогда сам ищи икону!
Я достал из кармана смятые листы и протянул ему. Иван посмотрел на них так, будто я тряс перед ним живой коброй, и не расцепил руки. Тогда я еще раз нырнул в карман и кинул ему самодельный мундштук, найденный в мешке.
-- Вот тебе сувенир из прошлого, лови!
Иван поймал мундштук на лету с ловкостью ученой собаки.
-- Отцовский, – заключил он. – Где вы его нашли?
-- В тайнике был мешок, а в нем – он.
-- Это еще ничего не доказывает, – произнес Иван с нажимом. Меня немного испугала его перекошенная белозубая улыбка – в ней был знак предстоящей бури, а я уже потратил все очки силы в предыдущем бою.
-- Возможно, – сказал я уклончиво. – Мы сейчас знаем, что дед и твой отец нашли икону, или что там было в этом тайнике. И забрали. Если бы дед держал ее у себя все это время, он нашел бы способ передать ее мне, как передал документы на дом и сберкнижку.
Я выразительно посмотрел на Ивана: мол, вранье закончилось, тузы у меня. Марик поперхнулся чаем:
-- Ты этого не рассказывал!
-- Много будешь знать – скоро состаришься, шестерка!
Марик вскочил на ноги, но к нему резво подлетел Петя, усадил, и рукоприкладства не произошло.
-- Да, документы на дом у меня. И все деньги деда тоже. Мои и только мои! Думаете, он бы не оставил любимому внуку икону, если б она у него была? Ха! Икону забрал другой человек – твой отец, Ваня, больше некому. Так что ищи свищи ветра в поле.
Иван медленно поднялся с дивана и грузным шагом направился ко мне. Я быстро пожалел о своей дерзости. Их трое – я один. «Убьют», – мелькнула мысль, и я попятился к двери. Иван приближался. Я распластался по косяку, судорожно нащупывая ручку и делая вид, что мне просто нравится так стоять – врастопырку. И тут Иван неожиданно сердечно пожал мне руку:
-- Ну что ж, спасибо, Андрей. Можешь ехать домой. Больше ни о чем не прошу.
Он вернулся на диван, а я все никак не мог отпустить косяк. Марик и Петя смотрели на меня, как те самые козы возле столовой Эммауса – не мигая. Внезапно из комнаты налетели дети – старшая, девочка, заметно хромала, нога ее была туго забинтована. Она прыгнула на диван и повисла у Ивана на шее, вопя:
-- Папа, папа, он меня укусил!
Мальчик молча куксился у дивана: то ли не умел говорить, то ли стеснялся.
Наступила странная тишина. Татьяна прижимала к груди чайник, Иван баюкал дочь на руках. И я спросил:
-- Сколько реально стоит операция?
-- Пятьсот тысяч надо. Остальное есть, – тихо казала Татьяна. Да, ноги-то нынче подешевели.
-- Я дам их.
Боже, какой поднялся гвалт! Кто-то обвил меня руками и верещал, Марик рычал: «Не надо нам тут милостыни!», Петя прыгал, издавая нечленораздельные звуки, Татьяна всхлипывала. Стоя среди этого бушующего человеческого моря, я силился поймать взгляд Ивана. Я молча кивнул ему, подтверждая сказанное: да, у меня есть деньги, да, дам всю сумму – безвозмездно.
-- Если не хочешь быть обязанным, отдашь по частям. Но знай, что мне это не нужно, не для того делаю, – наконец сумел сказать я.
-- Отдам, – буркнул Иван. – Когда принесешь деньги?
-- Поехали завтра в банк, переведем на твой счет.
Татьяна бросилась меня благодарить, и я по возможности негрубо отстранил ее.
-- Мне деньги достались от деда. Они не только мои, они и ваши тоже.
Когда суета улеглась, я сухо попрощался со всеми и вышел из дома. После дневной жары на село опустилась прохлада, дышать было легко. Тело теряло вес, и если бы не ноющие ребра, мое счастье было бы полным и крылатым. А так оно махало жалкими обрубками и не могло оторваться от грешной земли. Постояв немного, я двинулся наугад в сторону дома по освещенной луной дорожке. В траве рой кузнечиков трудился над очередной пьесой для ноги с оркестром. Я улыбался им, хотя вряд ли они могли оценить мое благорасположение: не раздавил, и ладно.
Повернув за угол, я услышал топот шагов – он нарастал, и я невольно вжался в забор. Штакетник сухо хрустнул за моей спиной, какая-то дикая минута в невесомости – лечу в крапиву! Пока я осознавал произошедшее, кто-то начал заливисто хохотать. Ну кто, кто? Ясное дело, Марик. Догнал-таки, любопытно.
Он вытащил меня из крапивы, попутно обжегшись сам.
-- Видок у тебя бандитский, – с удовольствием заметил он.
Я отряхнулся.
-- Ты чего за мной бежал?
-- Идем домой? – предложил он миролюбиво, и мы пошли по дорожке вместе.
-- А как же мопед?
-- Петька сам заберет его завтра. А ночью на нем ехать опасно: расшибешься в хлам на этих кочках.
-- Это да, – сказал я, заполняя паузу. Мне было не понятно, почему он после всего пошел со мной. Теперь, когда икона навсегда потеряна, а лечение обещано, с меня нечего было взять. Раскрутить на оставшиеся деньги? Предполагает, что дед оставил мне больше, чем пятьсот тысяч? Я напрягся: это единственное разумное объяснение.
-- Что случилось? – спросил Марик.
-- Скажи честно, что тебе от меня надо. Я не понимаю.
-- Мы вместе идем домой. Я у тебя ночую, а завтра днем уеду. Все просто.
Он хочет ночью меня ограбить. В этом его план.
В горле повис комок, голову начала рвать знакомая боль. И еще страшно щемило в груди: сначала я думал, ребра, но потом понял, что это невыносимая обида. Зачем я только приперся в этот чертов Эммаус, зачем все вспоминал? Мало мне было проблем – с матерью, работой, всем! Семейка идиотов. Уехать бы прямо сейчас, но уж пообещал остаться. Подумают, что натрепал про деньги и сбежал. Пусть подавятся, сволочи неблагодарные.
Стоп, стоп! Этак я себя доведу до истерики, надо успокоиться. Я взрослый человек, ситуация под контролем. Не буду спать этой ночью, посторожу чемодан. Если попытается грабануть меня, вызову милицию… то есть полицию, не важно, вызову кого-нибудь. Кота кликну на подмогу. Решено.
Холодная пиявка, тянувшая силы из сердцевины тела, незаметно отвалилась. Руки больше не ходили ходуном, голова очистилась. Марик семенил сзади, срывая попутно головки сорных злаков и разбрасывая их по сторонам – свободы чертов сеятель пустынный. Глядя на его дурашливые крестьянские жесты, я не мог не улыбаться. Но я должен быть тверд, как кремень – ему не усыпить мою бдительность.
Дома мы даже не включили свет – сразу улеглись спать. Немного урчало в животе. И еще впервые в жизни до скрежета зубовного хотелось нажраться водки. Вот каким он вырос говнюком, этот Марик! И до чего же глупо вел себя всю дорогу я – болтал с ним, воспоминаниями делился. Теперь приплыли: сторожу чемодан, как деревенский бобик. Будки только не хватает! Жизнь – индейка, жизнь – копейка, и зачем ты мне дана?
Тут я понял, что не могу припомнить стиха дальше и принялся тащить его из памяти. На меня нахлынул выученный в седьмом классе отрывок из «Мцыри» и повис на языке – пришлось проговорить до конца. Потом завертелся «синий кувшинчик» и журавли, но я их сослал на задворки сознания. А та строчка, что же там было дальше? И чего-то там… гм, тайной, что-то где-то отдана. Или не так? Боже, все забыл!
Пока я гадал, наступило утро.

Чемодан!
Эта мысль вытолкнула меня из сна, и я заметался в кровати раненой выдрой. Марик давно проснулся, и я подождал, когда он выйдет во двор. Прыгнул вниз, вжикнул молнию – фух, все на месте! Не ограблен собственным братом. День начинается хорошо.
Утро прошло в молчании. Марик поглядывал на меня, как будто собирался что-то сказать, но я отворачивался. Мы разыскали с ним закатившуюся за стол банку консервов и съели без хлеба. Марик даже обмусолил лавровый лист. Приближался полдень.
-- Проводишь меня до горы? – внезапно спросил он.
Я кивнул. Колобок был собран, Марик переоделся в городское и долго причесывался перед мутным зеркалом, пытаясь изобразить на голове вавилоны.
-- И так хорош! – щелкнул я его по руке, и расческа звучно упала на пол.
Марик улыбнулся мне прежней улыбкой и засунул расческу в рюкзак.
Прискакал запыхавшийся Петя с огромной сумкой.
-- Тут яйца и молоко. И мед – Татьяна прислала, – выпалил он.
Марик взвесил сумку на руке:
-- Ну и тяга! Все утро гостинцы собирали?
Петя подтвердил. Времени до автобуса оставалось в образ, и мы быстрым шагом двинулись вверх по горе. Я отнял у Марика сумку и понес: она действительно весила полтонны, внутри что-то хлюпало – я решил, что молоко. Петя пытался узнать у Марика, когда тот приедет еще раз, но не преуспел.
-- Дела, командировки!
Конечно, его больше здесь ничего не интересует: икона уплыла из рук в неизвестном направлении. Не разыскивать же теперь дядю Мишу? Он уже, небось, осел в Москве, женился и растит новых детишек – получше, не таких кровососов. Нет, для Марика Эммаус закончился совсем и навсегда.
Мы вышли на трассу, и вскоре вдали показался белый бокастый автобус. Сквозь открытые окна язычками трепалась на ветру длинная синяя занавеска. Марик схватил Петю за руку и обнял, потом с опаской подошел ко мне. Я позволил себя обнять, но демонстративно вытянул руки по швам. Он пожал плечами и одним ловким красивым движением запрыгнул в автобус – только колобок качнулся на спине. Я подал ему в дверь сумку, двери лязгнули, и автобус укатил.
-- Вот и все! – сказал Петя, и от этой его фразы мне стало тошно. Что – все? Что?
Мы пошли вниз. Петя всю дорогу трещал, рассказывая местные новости, в которых я ничего не смыслил, да и не хотел теперь. Настроение был никудышное, почти похоронное. А дома меня уже ждал Иван, чтобы ехать в банк. В субботу он работал до четырех, пришлось поторопиться. Нас довез до райцентра странный грузовик с надписью «Огнеопасно». В кабине места было только на двоих, и я сперва решил, что поеду верхом на огнеопасном бачке, но мы кое-как втиснулись.
Райцентр был село селом – такая же дыра на карте, как и Эммаус. Покосившиеся разномастные домики вытянулись вдоль главной улицы, легшей в пыли с запада на восток. Попалось несколько болотин, заросших камышом, в них плавали изогнутые белые гуси. Как двойки в тетради, почему-то подумалось мне. Наверно, всплыл детский фетиш или прорвалась психотравма. Мы минули бордовое здание, оказавшееся вокзалом, потом детский сад и остановились у неприметной серой конуры, над которой неуверенно мотылялся государственный флаг. Здесь были собраны, точнее, скучены, различные службы. Одну из комнат временно занимал банк, для которого, по словам Ивана, строили отдельное большое здание, почти дворец.
Одутловатая блондинка абстрактных лет цапнула мою книжку и рявкнула:
-- Паспорт!
Я быстро сунул его в окно. Что-то в ее голосе заставило меня думать, что промедление в этих стенах смерти подобно. Нелегко далось мне и объяснение, что пятьсот тысяч с моего счета надо перевести на счет Ивана.
-- Налог платить надо! – сказала наждачным голосом блондинка.
-- Я заплачу. Только сделайте уже перевод.
Операция потребовала времени, но все же деньги мы перетащили. Благодарный Иван повел меня назад и по дороге показал, где находится ГУЮНО – в сером бараке на территории автопредприятия. После общения с работниками банка потянуло на еду, мы купили мешок пирожков и присели на лавочку возле школы. Пожалуй, именно там я впервые толком поговорил с Иваном.
-- Что потом делать будешь? – спросил он меня, разглядывая начинку в откушенном пирожке.
-- Оформлю дом, вернусь в город. Догуляю отпуск и на работу.
Я сам удивился тому, насколько уныло это прозвучало. Лучше б я сказал: «Возьму лопату и завалю себя землей». Но разве Эммаус что-то изменил? Я выйду из него тем же, кем вошел, и это тоже неплохо – не прибавил к себе ничего, но хоть не растерял.
-- А ты… – я замялся, не зная, можно ли об этом спросить. – Ты будешь продолжать искать отца?
Иван бросил остаток пирожка слетевшимся голубям и откинулся на спинку лавки. И тут я заметил, что у него пляшет нижнее веко.
-- Не буду, – процедил он. – Не буду.
Пожалуй, что к лучшему, а то найдет и застрелит своего старика. Мы молчали, пирожки стыли в пакете. Голуби семенили туда-сюда, стремясь заглянуть нам в глаза. Школа гудела: началась перемена, из распахнутых дверей повалили дети. Их голоса делали разделявшую меня и Ивана тишину еще более плотной и оттого невыносимой.
-- Знаешь, – выдавил наконец я. – Мне просто любопытно, а почему ты позвонил мне только через год после смерти деда? Чего ждал?
А вот сейчас он возьмет и скажет: «Дом обыскивал». Это будет правильно, это будет честно.
-- Я сразу позвонил. Только не тебе, а твоей матери. Она сказала, что ты ужасно занят, на похороны не приедешь. Я расспрашивать не стал, мало ли, какие у тебя дела.
-- А сама она приезжала?
-- Да, но в тот же день уехала. Не хотела здесь ночевать.
Моя мама, оказывается, ушами крутит не хуже Марика. В Эммаусе смерть не примиряла людей, она лишь заводила в тупик семейные склоки, придавая им оттенок вечности.
-- У них с дедом были контры? – спросил я.
-- Можно и так сказать. Когда ты попал в больницу, она сюда явилась и на всю улицу кричала, что дед тебя уморил. Сбегала к соседям, милицию вызвала, заявление на него написала, но дело замяли. Больше уж она не приезжала. И ты тоже.
И все-таки это странно. Да, меня тогда, видно, хорошенько потрепало, но я же остался жив. Наорать, отвести душу – это одно, а милицию в семью пускать – совсем другое. Что-то между матерью и дедом было еще, но Иван то ли не знает, то ли не хочет говорить.
-- А раньше они ссорились?
-- Да не знаю, сам у нее спроси, – сказал Иван, драматично поджав губы, как будто я выманивал у него свежие сплетни.
-- Ага, спроси! Ты не в курсе, она уже месяц говорить не может?
На это Иван только пожал плечами. Да что за скрытность-то такая?!
-- Ладно, мать приезжала на похороны, меня с собой не взяла, это понятно. И все же потом ты мне сам через год позвонил.
Иван развернулся ко мне, и взгляд его раскосых глаз был холоднее куска льда подмышкой.
-- Тебе надо, чтобы я сказал тебе прямо? Ну хорошо, я скажу. Я думал сам все найти – или икону эту чертову, или деньги деда. Мне было все равно, главное, чтобы хватило. Потом когда мы с Петькой перерыли дом и сараи, я понял, что дед обхитрил меня. Он перед смертью немного тронулся, думал, что я его ограбить хочу.
-- А ты не хотел? – сказал я, чувствуя, как внутри нарастает непонятно откуда пришедшая злость.
-- Думай, что хочешь. Мои обстоятельства ты знаешь, тут не до жиру. Я уперся, калымил, собрал половину денег, Танька у всех, у кого можно, заняла. И все равно ничего не получалось, а цены махнули. Тут-то и стало понятно, что без тебя не обойтись.
Кому понятно, а кому и нет! Неужели Иван думал, что я, менеджер по закупкам в одной маленькой, но очень гордой конторе, миллионами ворочаю?
-- Ты решил, что у меня есть недостающая сумма?
-- Нет, но я точно знал, что ты можешь помочь с поиском иконы. Мы бы продали ее, и дело с концом. Это был не лучший выход, но по-другому уже не получалось.
-- А чтобы я поживей вспоминал, ты вызвал сюда Марика, я правильно понимаю?
Иван покачал головой.
-- Нет, это была его идея. Он и сам хотел тебя увидеть.
«Еще скажи, что он скучал», – подумал я, терзая в руке пирожок. Плели мне, значит, про испарившегося отца, а сами намеревались обдурить. И хоть бы кто из них изобразил угрызения совести!
-- Ты пойми, мы же не знали, сколько эта икона стоит. Может, три копейки, а может, сотни тысяч долларов. А если бы я тебе все прямо рассказал, и ты бы ее нашел и увез? Еще пара месяцев, и операцию будет делать поздно.
Звучало резонно, но я не мог отделаться от мысли, что мои двоюродные братья – это кучка мелких аферистов, в чьей лжи я барахтался неделю. Увидев мое выражение лица, Иван нервно повозился на лавке и продолжил:
-- Андрей, я не хотел тебя обманывать. Просто так получилось. Ты единственный мог знать, куда делся отец и эта самая икона. Надо было тебе все сразу рассказать, было бы проще. Но я такого насмотрелся, пока калымил! Меня столько раз кидали на деньги напарники…
-- … и ты решил, что я ничуть не лучше. Браво!
-- Прости, – чуть слышно сказал Иван, и мой гнев сам собой улегся.
Ради этого слова и был весь разговор. Теперь все кончено и еще раз кончено, впереди дорога и казенный дом, в котором трудится не покладая рук бубновая шваль. И я вернусь в эту колоду, и меня будут тасовать до пенсии. Я измерен, взвешен и найден легким.
Мы двинулись к выходу из поселка, чтобы поймать попутку. Иван инструктировал меня, что нужно сделать для оформления дома. Мы добрели до автобусной остановки и укрылись в ее тени – солнце, вышедшее из-за тучи, вдруг окатило нас рассыпчатым жаром. Трасса была пуста.
-- Вернешься домой, тете Маше привет, – буднично и слегка некстати сказал Иван. Забавно, уже прощается со мной.
-- Ага, передам, если живой застану.
И тут я получил довольно чувствительный удар между лопаток. Задохнувшись и потеряв равновесие, я повалился вперед и только чудом не нацепился носом на кованую решетку, которой хитроумный дизайнер украсил бок остановки.
-- Совсем дурак? – грозно спросил Иван. – Ты чего так о матери?
Пару секунд я размышлял, не вернуть ли ему удар, но памятуя о стычке с Мариком, не рискнул. Проиграю второй бой нокаутом, будет позор.
-- Не лезь не в свое дело, – ответил я, обтирая руки о штаны. – Она знаешь, что мне сказала, когда я ее в больницу с инсультом вез? Чтоб я убирался домой и не ходил в ней в палату! Нормально?
-- Ну, она, наверное, не хотела быть тебе обузой.
-- Не хотела она… Бегал к ней каждый день, утку выносил, кормил с ложки. А она: «Убирайся вон!» Я нанял сиделку, ее она не гонит.
Иван прищурился и сплюнул:
-- Дурак ты все-таки. Она жива, ты что, этого не понимаешь? Езжай к ней, она тебя ждет. Я когда ей позвонил, эта твоя сиделка сказала: «Я вам сотовый Андрей не дам, Мария Николаевна не велела его беспокоить. На работу ему звоните!» И трубку повесила. Я потом еще раз сто звонил, пока добился от нее названия фирмы.
Внезапно я вспомнил одну фотографию матери, которую нашел, когда рылся у нее в тумбочке – искал старые счета за электричество. Я уже не помнил ее такой, в последние месяцы перед болезнью она неожиданно сдала. Пожелтела, осунулась – я, грешным делом, сразу же предположил рак, но ошибся. Так вот, с фотографии на меня смотрела упрямая, сильная комсомолка, красивая советской скульптурно мрачной красотой. Черные пятна бровей, жесткая линия рта, коса на плече толстая, как трос строительного крана. Мама никому не прощала ошибок, на работе ее до дрожи боялся даже стул, на котором она сидела. Она была кит, глубоководный кашалот, и вот теперь ее выбросило болезнью на берег, где она дожидается воронья и небыстрой смерти.
Черт, глаза защипало! На мое счастье из-за поворота показалась драная шестерка, Иван махнул рукой, и она, как следует, прокашлявшись, остановилась. Я сел на заднее сиденье и всю дорогу до Эммауса неотрывно глядел в окно. Пора, пора домой.
Но дарственную надо было превращать в зеленое свидетельство о праве на собственность. Этим я занимался всю следующую неделю. Было много бумажной волокиты, и я уже подумывал бросить это дело к черту, но пожалел деда. В память о нем я должен хотя бы побороть бумажки.
Я разыскал его могилу и поменял на ней памятник: убрал шаткий крест и поставил нормальную плиту из гранитной крошки. Нанял женщину, чтобы насажала цветов. Он любил меня – это единственное, что я помню. Пусть для всех он Паук, а для меня дедушка. Родной человек, которого я забыл и которого больше нет.
Кот пропал на следующий день после отъезда Марика, так больше ни разу и не пришел. Отравился где-нибудь степными мышами. Мне было невыносимо грустно одному, дом пугал тенями, шорохами. Иногда мне казалось, что сейчас хлопнет дверь, и в комнату войдет улыбающийся Марик с ведрами в руках.
Ко мне в гости изредка забегал Петя, разок привел Неждану. Она опять делала в мою сторону невнятные пассы. Петя больше ее не приводил. Я вполне освоился в Эммаусе, сам находил дорогу в магазин и из магазина. Маша все время была грустной. Один раз она спросила:
-- А Марик уже уехал?
Я, не в силах ответить, просто кивнул. Она вздохнула и принялась катать костяшки на счетах туда-сюда, туда-сюда. Сердце разрывалось смотреть на нее – столько покорности судьбе выражала ее согбенная спина. Мне нечего было ей сказать. Я просто перечислил, что мне нужно, расплатился и ушел. Дважды я попадал не в ее смену. Мне страшно везло.
Когда документы на дом были готовы, я засобирался домой. Сгреб в кучу нажитое добро, подмел пол, выгнал на улицу мух, облюбовавших кухню. Отнес белье и тюфяк Татьяне – то ли в стирку, то ли насовсем, мы не договорились. Иван с дочерью готовились к поездке, оформляли бумаги, их я напоследок не увидел. И не жаль ничуть!
День отъезда выдался хмурым: накрапывал без особого энтузиазма дождь-моросняк, дул легкий, умеренно противный ветер. Я закрыл дом на замок и в одиночку – Петя не смог меня проводить – отправился на гору ждать автобус. Пришел раньше, полчаса сидел на чемодане, разглядывая трещины и заплаты на асфальте. Меня внезапно охватило деревянное равнодушие насмерть усталого человека, которому и сон не в радость. Где-то вдалеке пели петухи, взлаивал пес, гремел трактор. А внутри образовалась идеальная пустота, как в забытом на обочине елочном шарике. Я хотел побыстрее уехать из Эммауса.
Пожалуй, вернусь домой и позвоню Сереге-курьеру. Закатимся с бар. Выползем оттуда только к утру, чуть живые, охолонем на газоне, протрясемся в первой маршрутке, уснем в прихожей, так и не разувшись. А потом повторим. Если, конечно, его жена отпустит. Нет, она Серегу всегда отпускает, но вдруг за мое отсутствие она дошла до ручки и решила держать его на коротком поводке. Будет чертовски обидно.
Из-за поворота показался взмыленный автобус: он несся вперед на такой скорости, что казалось, колеса разошлись и встали под углом к его неравномерно выдавленному брюху. Он остановился – я влез. Внутри было несколько человек, я поставил сумку в проход и тяжело хлопнулся на сиденье. Поплыли поля, холмы. В окно смотреть совсем не хотелось, и я невольно скользил взглядом по ногам пассажиров. Наступил ненавистный душе сезон пляжных тапок. Толстые, набрякшие ноги, красные отбитые пятки, короткие, шевелящиеся время от времени пальцы, ногти у женщин – накрашенные, у мужчин – нестриженные. Почему люди думают, что их конечности прекрасны? Прятать надо, и плевать, что лето. Тем более, сегодня дождь.
Хотя автобус трясло на ухабах, я задремал, убаюканный журчанием мотора и текучей говорней соседей. Мне снились две косички на встрепанной голове, большущие серые глаза, маленькая рука – теплая, но липкая, как лягушка. Мы идем на кукурузное поле по пыльной дороге: я собран, деловит и сам себе нравлюсь. Она рядом, я почти не дышу, мне щекотно в спине и под желудком. Я не знаю, что это за чувство: мне мучительно стыдно и интересно. Хочется нагрубить, дернуть побольней за руку, чтобы это прошло, но я не решаюсь – она очень слабенькая и доверчиво смотрит на меня. Я говорю ей: «Танька, тебе нельзя на поле. Там мыши. Ты боишься мышей?» Она молча кивает, и мы пробираемся внутрь, раздвигая гигантские, полные соков зеленые стебли. Пахнет землей и молодыми початками. В небе висит жаворонок, похожий на приклеенную к синему потолку картинку. Я иду вперед.
Тут автобус жестко тряхнуло, и я ударился о стекло. Боль и смятение быстро прошли, уступив место другому, более мощному и властному чувству. Ее звали Таня. О Господи, вот оно что! Марик опять мне соврал – он не мог не знать имя той девочки. Он просто не хотел мне говорить, что она теперь жена Ивана, а я не узнал в этой усталой, иссушенной раньше времени женщине свою детскую любовь. Когда холод осознания сошел, мне подумалось, что все к лучшему. Но дорого бы я дал, чтобы взглянуть на нее новым взглядом, сквозь очки памяти. Будь счастлива, милая девочка, со своим калмыковатым расхитителем церковной собственности!
Спать расхотелось, на горизонте выросли трубы города, которые протыкали серое небо насквозь. Дождь усилился, и я с ужасом подумал, что среди кучи вещей у меня нет самой нужной – зонта. Пока дойду до дома, вымокну к чертям собачьим. Пакетом прикрыться? Натянуть на голову чемодан?

Вокзал, пассажиры жмутся под единственным козырьком, шмыгают зонты, наталкиваясь друг на друга. Выхожу последним, волоку чемодан. Мне не тяжело, но от неудобной позы затекла рука, и сейчас внутри нее тысяча иголок прострачивает мышцы. Десантируюсь в лужу – автобус встал неудачно. Поднимаю глаза: под зонтом в рубашке с коротким рукавом стоит, слегка ежась, Марик.
-- С приездом! – говорит он, пуская меня под зонт.
Я не хочу показывать, что удивлен, хотя я удивлен. Все слова склеились, и комковатая речь не проталкивается сквозь рот, застревает. Наконец я говорю:
-- Спасибо!
Я вежливый человек.
-- Ну, тогда пойдем?
Мы вместе прыгаем по лужам в сторону остановки.
Мне кажется, что я вернулся в Эммаус.


Рецензии