Преодоление. Эмали и камеи. Искусство

** Искусство. «Надменный облик Муз»

Поэзия входит в дом, как мессия в жилища людей радужных и радушных: не каждому смертному доведётся побывать в таком обществе, но каждому смертному доступно его слово. Речь льётся непрерывным потоком – необходимо нравственное усилие, чтобы понять целое. Искусство – его естественное течение, в котором мысль прояснена и усилена чувством и постижение равносильно самому бытию. Одна школа сменяет другую: поэт повествует о поэте, связанном с ним одной музыкальной лигой, – одним божественным глаголом гудят пустынные ветра.


Болонья

Нет воды вкуснее, чем в Романье,
Нет прекрасней женщин, чем в Болонье,
В лунной мгле разносятся признанья,
От цветов струится благовонье.

Лишь фонарь идущего вельможи
На мгновенье выхватит из мрака
Между кружев розоватость кожи,
Длинный ус, что крутит забияка.

И его скорей проносят мимо,
А любовь глядит и торжествует.
О, как пахнут волосы любимой,
Как дрожит она, когда целует.

Но вино чем слаще, тем хмельнее,
Дама чем красивей, тем лукавей,
Вот уже уходят ротозеи
В тишине мечтать о высшей славе.

И они придут, придут до света
С мудрой думой о Юстиниане
К тёмной двери университета,
Векового логовища знаний.

Старый доктор сгорблен в красной тоге,
Он законов ищет в беззаконьи,
Но и он порой волочит ноги
По весёлым улицам Болоньи.

1913



Части не атрибутивны: извлечённые, они теряют некоторые свойства, которыми обладали в составе целого. Именно поэтому цитирование сентенций и пассажей чревато четвертованием мысли, что, как невидимое ядро, оформляет весь текст. Так же и люди – самостоятельные, но не одинокие со-держатели того, что обусловлено формой. Мысль уже состоялась, и если попытаться «справиться» с ней, «приобрести» в свою собственность, то картина преображается кардинально: «приобретатель» убеждается, что это он присутствует в мысли, как частица в дисперсионной среде, а не то чтобы мысль складывалась у него в голове.
Со-знание – невидимое ядро человеческого существа: это, на деле, среда мышления, которая и объемлет, и звучит голосом совести, и предлагает своё языковое окно в мир интерсубъективности. Звёздное небо над головой и моральный закон во мне – две вещи, которые более всего удивляли Иммануила Канта, чем чаще и продолжительнее приходилось о них размышлять. И то, и другое осмысленно, а, значит, интерсубъективно.
Так подобно великому немецкому философу, каждый, кто не ленив умом и не празден опытом, открывает в себе и вокруг старые, как мир, законы:

«Я со всеми людьми имею только одно твёрдое, несомненное и ясное знание, и знание это не может быть объяснено разумом – оно вне его и не имеет никаких причин и не может иметь никаких последствий.
Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствие – награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и следствий.
И его-то я знаю, и все мы знаем.
А я искал чудес, жалел, что не видал чуда, которое бы убедило меня. А вот оно чудо, единственно возможное, постоянно существующее, со всех сторон окружающее меня, и я не замечал его!
Какое же может быть чудо больше этого?»
(Л. Н. Толстой. «Анна Каренина»)



Анакреонтическая песенка

Ты хочешь, чтоб была я смелой,
Так не пугай, поэт, тогда
Моей любви, голубки белой,
На небе розовом стыда.

Идёт голубка по аллее,
И в каждом чудится ей враг,
Моя любовь ещё нежнее –
Бежит, коль к ней направить шаг.

Немой, как статуя Гермеса,
Остановись, и вздрогнет бук,
Смотри, к тебе из чащи леса
Уже летит крылатый друг.

И ты почувствуешь дыханье
Какой-то ласковой волны
И лёгких, лёгких крыл плесканье
В сверканье сладком белизны.

И приручённая голубка
Слетит к тебе, уже твоя,
Чтобы из клюва, как из кубка,
Ты выпил сладость бытия.

(Т. Готье)


Шуточным ли было веселье у Теофиля Готье?
Наслаждение неведомо, как неведома новая всякий раз сладость бытия. Если искать утешения, холод и голод подменяют страсть мысли, озаряющую слово и вещи, страстями техники и материала. Собратья по цеху, поэты снова и снова берутся выковать форму из цепей бессмысленности безличной техники и холодного материала.
Есть ли утешение в мысли, наслаждение в поэзии? Утешение слабое: поэзия утишает и соболезнует душам отчуждённым и отверженным, для душ родственных поэзия – сама мировая скорбь. Какое уж тут утешение? Во многом знании – много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь. Но разве не из обломка горного хрусталя мастер вытачивает целокупную чашу? И тогда наслаждение чувством и мыслью поражает своей абсолютностью.
«Горестными заметами» критик и драматург Александр Валентинович Амфитеатров (1862–1938) соболезновал раскрошенным в черепки прикладами революционного террора чашам русской поэзии. Среди них были и яркие чаши монархиста Гумилёва.

«Поэзия была для него не случайным вдохновением, украшающим большую или меньшую часть жизни, но всем её существом; поэтическая мысль и чувство переплетались в нём, как в древнегерманском мейстерзингере, с стихотворским ремеслом, – и недаром же одно из основанных им поэтических товариществ носило имя-девиз “Цех поэтов”. Он был именно цеховой поэт, то есть поэт и только поэт, сознательно и умышленно ограничивший себя рамками стихотворного ритма и рифмы. Он даже не любил, чтобы его называли “писателем”, “литератором”, резко отделяя “поэта” от этих определений в особый, магически очерченный, круг, возвышенный над миром, наподобие как бы некоего амвона».

(А. Амфитеатров. «Н. С. Гумилёв». С. 239)


Дым

Там под деревьями сокрыта
Совсем горбатая изба;
На крыше сор, стена пробита
И мох у каждого столба.

Окно – оно закрыто тряпкой;
Но из норы, как бы зимой
Пар тёплый рот пускает зябкий… ––
Дыханье видно над трубой.

Как будто пробочник из дыма
Уходит струйкой в высоту,
Душа, что в этой мгле томима,
Уносит новости к Христу.

(Т. Готье)


В горбатых избах с пробитыми стенами «агенты Интерзоны», писатели всех мастей, составляют отчёты о человеческом, интерсубъективном, и отправляют на небеса. Дурное заблуждение, будто человека не слышит никто.
– Время не проходит впустую и не катится без всякого воздействия на наши чувства: оно творит в душе удивительные дела. (Августин).
Всё, что вершится в душе человека помимо его воли, окутано мистической тайной. Откровением звучат для него души вещей, розовая в апреле и белая в декабре земля:

«Я искал ответа на мой вопрос. А ответа на мой вопрос не могла мне дать мысль, – она несоизмерима с вопросом. Ответ мне дала сама жизнь, в моём знании того, что хорошо и что дурно. А знание это я не приобрёл ничем, но оно дано мне вместе со всеми, дано потому, что я ниоткуда не мог взять его.
Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошёл я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно».

(Л. Н. Толстой. «Анна Каренина»)


Песня

Земля в апреле розовее,
Чем молодость и чем любовь,
Ребёнок любит чище феи
Весну, явившуюся вновь.

В июне с сердцем неуёмным
От беспокойно-жадных грёз
За Летом, от загара тёмным,
Она скрывается в овёс.

А в августе – пьяней вакханки;
На шкуре тигровой дрожат
Для Осени её приманки,
И алый брызжет виноград.

А в декабре больной старушке,
Чьи кудри инея белей,
Лишь Зиму на её подушке
Храпящую, тревожить ей.

(Т. Готье)



Поэтическое откровение в высоких образцах послушно принадлежит мистическому опыту. Напрасно А. Я. Левинсон противопоставлял мистика и церковника, молнию и небесный свет. Наверное, то, чему можно научиться у былых мастеров, лишь техника и материал: форму придётся «изготовлять» самому. Объяснимо, как выражена мысль: закон, мера, симметрия; необъяснимо, чт; же она такое. Вглядеться в скульптуры Тюильри, попытаться разгадать пассакалию Генделя, – бессильны окажутся таблицы образов, энциклопедии метафор. Понимание – сакраментальное откровение; числа, бескачественная характеристика всякого качества, – мистика сакраментального.


«Мы знаем поэтов мистиков, озаряемых молниями интуиции, послушных голосам в ночи. Таков был Блок. И как представить Блока преподавателем? Гумилёв был по природе церковником, ортодоксом поэзии, как был он и христианином православным. Не мистический опыт, а откровение поэзии в высоких образцах руководило им. Он естественно влёкся к закону, симметрии чисел, мере; помнится, он принялся было составлять таблицы образов, энциклопедию метафор, где мифы всех племён соседствовали с исторической легендой; так вот, сакраментальным числом, ключом, было число 12: 12 апостолов, 12 паладинов и т. д.».

(А. Левинсон. «Гумилёв». С. 216)



Зимние фантазии

I

Нос ярко-красный, череп голый,
Пюпитр обмёрз со всех сторон,
Зима своё выводит соло
В квартете четырёх времён.

Поёт фальшиво, нудно, серо
Мотивы, скучные давно,
Ногою отбивая меру
Да и подошву заодно.

И как, волнуясь, Гендель пылкий
Стрясал всю пудру с парика,
Роняет с дряхлого затылка
Снег, что белит её бока.

II

Вот лебедь, плавая, закован
Среди бассейна Тюльери,
А сад, как будто заколдован,
Весь в серебре и маркетри.

На вазах белой сеткой иней
Цветы рассыпал из теплиц,
И на оснеженной куртине
Звездится след прошедших птиц.

На пьедестале, где, ликуя,
Ласкал Венеру Фокион,
Зима поставила статую,
Что зябкой сделал Клодион.


Странный паладин с душой, измученной нездешним, удивляет свободолюбивых дев: что знает его сердце, какой рок ведёт его? Навести порядок в душе, и мир ляжет у ног в хорошем соответствии с мыслью.

«И всё же мы должны вспоминать, мы не смеем не вспоминать о Теофиле Готье.
Он последний верил, что литература есть целый мир, управляемый законами, равноценными законам жизни, и он чувствовал себя гражданином этого мира. Он не подразделял его на высшие и низшие касты, на враждебные друг другу течения. Он уверенной рукой отовсюду брал, что ему было надо, и всё становилось чистым золотом в этой руке».

(Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье». С. 105)


III

Подходят женщины к куртине,
Все в горностаях, в соболях,
И тоже зябкие богини
В своих закутаны мехах.

Венера Анадиомена
Под шубой – капюшон вокруг,
И Флоре ветра перемена
Вдруг муфту сделала для рук.

И для холодного сезона
Пастушки нежные едва
Вкруг шеи белой и точёной
Себе устроили боа.


Паладин вступает в бой с чудовищным и неизвестным, с имитацией и подделкой – в битву мысли с небытием за спасение душ. Все силы его существа, будто по экспоненте возводя мысль, бьются там, в ночном половодье, с громадой времени и обстоятельств. Он будет выбит из седла – таков порядок вещей. И дикий бой в болоте тёмном «для всех останется неведом». И все, кому он неведом, пройдут мимо – таков порядок вещей: горе несоизмеримо с человеческим усилием.
Полная луна восходит круглым щитом.
Что оставляет по себе паладин? Где свидетельства этой жестокой и гибельной битвы? Живопись, музыку, пение, литературу – фантазии идеального…
– В литературе нет других законов, кроме закона радостного и плодотворного усилия, – вот о чём всегда должно нам напоминать имя Теофиля Готье. (Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье». С. 106).


IV

Парижской моде, вечно свежей,
Рад Север, плащ ей предложив,
Так и Афинянку медвежьей
Окутывает шкурой скиф.

Везде живую смесь убранства
Пальмире принесла Зима
И русское мехами чванство,
Что сводят запахом с ума.

И страсть дрожит, себе не веря,
Когда сквозь розовый туман
Из рыжеватой шкуры зверя
Венерин возникает стан.

V

На вас вуаль. – Никто не может
Вас выследить в жилище нег;
Но бойтесь ваших детских ножек,
Коль есть на тротуаре снег.

Тогда вам скрыться невозможно,
След ножки выдаст вас сейчас,
Он каждый шаг неосторожно
Расписывается за вас.

И, разгадав его намёки,
Придёт супруг ваш, прям и хмур,
Туда, где розовые щёки
Вам поцелуем жжёт Амур.

(Т. Готье)



Закон жизни претворяется в закон литературы – это закон радостного и плодотворного усилия, кодекс чести. Паладины мысли на страже его. Подобно перебиранию чёток при молении, знание духовных истин требует неумолчного своего повторения: «…и велишь за то, что я знаю, восхвалять Тебя и Тебя исповедовать» (Августин. «Исповедь». С. 9).
Паладины ищут «сочетанья прекрасного и вечного», слагают баллады во имя Прекрасных Дам, веруют в свою миссию и предрекают мессию. Дон Кихоты и д’Артаньяны, их сражение с великанами и колдунами – одно только искусство, одно только присутствие, разрушающее навьи чары имитации, обыденности, шизофрении.


Аполлония

Люблю я имя, эхо склона
Античного, богов любя,
Оно сестрою Аполлона
Свободно назвало тебя.

На лире звонко-величавой
Не устаёт оно звенеть,
Прекраснее любви и славы,
И принимает в отзвук медь.

Классическое, погружает
Ундин в глубины их озёр,
И в Дельфах пифия лишь знает
Согласовать с ним гордый взор.

Когда на золотой треножник
Садится медленно и ждёт
Всё царственней, всё бестревожней
Ждёт бога, что сейчас придёт.

(Т. Готье)


У каждой вещи есть свой хозяин, даже если он и не всегда желает объявляться. Цивилизация приучила себя к мысли о том, что человек – царь природы, властитель вселенной. Кому же, в таком случае, принадлежит сама цивилизация, культура – сочетанье прекрасного и вечного? Обществу? Человеку? Человек – не атрибутивная часть; общество – такой же временщик культуры, как техника и материал временщики искусства. Одна лишь субстанция существует сама по себе, цивилизация же не субстанциальна, а потому и у неё есть хозяин, как есть хозяин у человеческих душ.
– И что такое человек, любой человек, раз он человек? Пусть же смеются над нами сильные и могущественные; мы же, нищие и убогие, да исповедуемся перед Тобой. (Августин. «Исповедь». С. 43).

«И я удивлялся, что, несмотря на самое большое напряжение мысли по этому пути, мне всё-таки не открывается смысл жизни, смысл моих побуждений и стремлений. А смысл моих побуждений во мне так ясен, что я постоянно живу по нём, и я удивился и обрадовался, когда мужик мне высказал его: жить для бога, для души.
Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь даёт мне жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
(Л. Н. Толстой. «Анна Каренина»)


Рождество

В полях сугробы снеговые,
Но брось же, колокол, свой крик ––
Родился Иисус; –– Мария
Над ним склоняет милый лик.

Узорный полог не устроен
Дитя от холода хранить,
И только свесилась с устоев
Дрожащей паутины нить.

Дрожит под лёгким одеяньем
Ребёнок крохотный –– Христос,
Осёл и бык, чтоб греть дыханьем,
К нему склонили тёплый нос.

На крыше снеговые горы,
Сквозь них не видно ничего…
И в белом ангельские хоры
Поют крестьянам: «Рождество!»

(Т. Готье)


Канонизированный Блаженный Августин… а душа не умещается в рамки канона. Она тем и дорога, что сама прокладывает свой путь. Человек – мост, душа – метод. Методы самые разные, цель одна. Есть канонизированные пути, но они уникальны. И – не боги, не святые – поэты потому и ценны, что околотками и тупиками пробираются на большак.
– Что же? Признаем Теофиля Готье непогрешимым и только непогрешимым, отведём ему наиболее почётный и наименее посещаемый угол нашей библиотеки и будем пугать его именем дерзких новаторов?
Непогрешимый русский поэт отвечал решительным «Нет»:

«Попробуйте прочесть его в комнате, где в узких вазах вянут лилии и в углу белеет тысячелетний мрамор – между поэмой Леконта де Лиля и сказкой Оскара Уайльда, этими воистину “непогрешимыми и только непогрешимыми”, – и он захлестнёт вас волной такого безудержного “раблэистического” веселья, такой безумной радостью мысли, что вы или с негодованием захлопнете его книгу, или, показав язык лилиям, мрамору и “непогрешимым”, выбежите на вольную улицу, под весёлое синее небо. Потому что секрет Готье не в том, что он совершенен, а в том, что он могуч, заразительно могуч, как Раблэ, как Немврод, как большой и смелый лесной зверь…»
(Н. С. Гумилёв. «Теофиль Готье». С. 101)



Кармен

Кармен худа, –– коричневатый
Глаза ей сумрак окружил,
Зловещи кос её агаты,
И дьявол кожу ей дубил.

Урод –– звучит о ней беседа,
Но все мужчины взяты в плен.
Архиепископ из Толедо
Пел мессу у её колен.

Над тёмно-золотым затылком
Шиньон огромен и блестящ,
Распущенный движеньем пылким,
Он прячет тело ей, как в плащ.

Средь бледности сверкает пьяный,
Смеющийся победно рот,
Он красный перец, цвет багряный,
Из сердца пурпур он берёт.

Она, смуглянка, побеждает
Надменнейших красавиц рой,
Сиянье глаз её вселяет
В пресыщенность огонь былой.

В её уродстве скрыта злая
Крупица соли тех морей,
Где вызывающе нагая
Венера вышла из зыбей.

(Т. Готье)


Уродство – злая красота! как назвать иначе? Тысячи взглядов в ужасе и любопытстве приковывает она к себе с тем же успехом, что и Венера. Красавица вышла из зыбей: и Мериме, и Готье, и Александр Блок, – все взяты в плен своею Кармен.


*   *   *

О да, любовь вольна, как птица,
Да, всё равно – я твой!
Да, всё равно мне будет сниться
Твой стан, твой огневой!

Да, в хищной силе рук прекрасных,
В очах, где грусть измен,
Весь бред моих страстей напрасных,
Моих ночей, Кармен!

Я буду петь тебя, я небу
Твой голос передам!
Как иерей, свершу я требу
За твой огонь – звездам!

Ты встанешь бурною волною
В реке моих стихов,
И я руки моей не смою,
Кармен, твоих духов…

И в тихий час ночной, как пламя,
Сверкнувшее на миг,
Блеснёт мне белыми зубами
Твой неотступный лик.

Да, я томлюсь надеждой сладкой,
Что ты, в чужой стране,
Что ты, когда-нибудь, украдкой
Помыслишь обо мне…

За бурей жизни, за тревогой,
За грустью всех измен, –
Пусть эта мысль предстанет строгой,
Простой и белой, как дорога,
Как дальний путь, Кармен!

28 марта 1914

(А. Блок)



То, что бывший воспитанник гимназии Царского Села и бывший «цеховик» Всеволод Рождественский стал переводчиком Теофиля Готье, – заслуга, конечно же, «суховато-корректного и всегда вежливого с собеседниками» Гумилёва. В 1945-м, когда народ на некоторое время освободился от каннибализма и людоеды сторонились имён победителей, он вспоминал:

«…Блок переводил и сам, и тщательно редактировал чужие работы. Редактор он был требовательный и даже придирчивый, но старался передать не букву, а дух подлинника – полная противоположность Гумилёву, который, редактируя переводы французских поэтов, главным образом, парнасцев, прежде всего следил за неуклонным соблюдением всех стилистических, чисто формальных особенностей, требуя сохранения не только точного количества строк переводимого образца, но и количества слогов в отдельной строке, не говоря уже о системе образов и характере рифмовки. Блок, который неоднократно поступался этими началами ради более точной передачи основного смысла и “общего настроения”, часто вступал с Гумилёвым в текстологические споры. И никто из них не уступал друг другу. Гумилёв упрекал Александра Александровича в излишней “модернизации” текста, в привнесении личной манеры в произведение иной страны и эпохи; Блоку теоретические выкладки Гумилёва казались чистейшей схоластикой. Спор их длился бесконечно и возникал по всякому, порою самому малому, поводу. И чем больше разгорался он, тем яснее становилось, что речь идёт о двух совершенно различных поэтических системах, о двух полярных манерах поэтического мышления. Окружающие с интересом следили за этим каждодневным диспутом, рамки которого расширялись до больших принципиальных обобщений».

(Вс. Рождественский. «Гумилёв и Блок». С. 224)



Слепой

Как днём сова, такой же чуткий,
На берегу ручья слепой
Играет медленно на дудке
И ошибается дырой.

Играет водевиль, в котором
Увы, фальшивит он всегда,
И этот призрак с мёртвым взором
Собака водит в города.

Проходят дни его без блеска, ––
И тёмный мир его жесток,
Ему незримой жизни плески,
Как позади стены поток!

О, что за чёрные кошмары
В мозг забираются ночной!
Что за ночные гримуары
Написаны в пещере той!

В Венеции, на дне колодца,
Так узник сумасшедший ждёт,
Гвоздём рисуя, как придётся…
А день вовеки не придёт.

Но в час, когда при плаче громком
Легко задует факел смерть,
Душа, привыкшая к потёмкам,
Увидит озарённой твердь.

(Т. Готье)



– Что хочу я сказать, Господи Боже мой? – только, что я не знаю, откуда я пришёл сюда, в эту – сказать ли – мёртвую жизнь или живую смерть? Не знаю. (Августин. «Исповедь». С. 8).
В Петрограде, на дне колодца, ожидая, когда придёт день, редакция «Всемирной литературы» встречала русских переводчиков и поэтов. В потёмках и нетопленых зимних квартирах, как домашний водевиль, слагали они свою судьбу, чтобы душа, покорная «живой смерти», могла увидеть озарённую твердь: «мы не боимся, что нам некуда вернуться, потому что мы рухнули вниз: в отсутствие наше не рухнул дом наш, вечность Твоя» (С. 57). Санскритом была всемирная литература для возжелавших всех благ и справедливости; подружиться с материалом и техникой захотели они и пренебрегли формой, и  вскоре сами себе объявили войну.
Жесток свет, черны кошмары.
– Дружба с этим миром – измена Тебе: её приветствуют и одобряют, чтобы человек стыдился, если он ведёт себя не так, как все. (Августин. «Исповедь». С. 15).

«Николай Степанович там заведовал, кажется, отделом французской поэзии и доводил наших переводчиков до отчаяния. Он был так строг и к себе, и к другим, что забраковал даже считавшиеся до тех пор классическими переложения песен Беранже, сделанные когда-то Вас. Курочкиным. Гумилёв доходил до педантизма: великолепный перевод “Овечьего Источника” и “Собаки на сене” Лопе де Веги, исполненный А. Н. Бежецким (Масловым), он вернул – потому, что число строф в переводе не соответствовало такому же и в подлиннике. Надо было не только соблюдать арифметическую точность, но в каждой строке передать содержание авторской строки. Сам он умел так работать и беспощадно требовал того же от других».
(В. Немирович-Данченко. «Рыцарь на час». С. 230-231)



Свет жесток

Как свет жесток, моя малютка:
Как утверждать всегда он рад ––
В твоей груди –– о злая шутка! ––
Не сердце, а часы стучат.

Но грудь твоя встаёт высоко
И падает, как гладь морей,
В кипенье пурпурного сока
Под кожей юною твоей.

Как свет жесток, моя малютка:
Он уверяет, что глаза
Твои мертвы, вращаясь жутко,
Как от пружин, раз в полчаса.

Но почему же покрывало
Мерцающее, капли слёз
В твоих глазах горят устало,
Как просиявший жемчуг рос.

Как свет жесток, моя малютка:
Подумай лишь, он говорит,
Что ты стихам внимаешь чутко,
А для тебя они санскрит.

Но губы у тебя, как сладкий
Цветок, хранилище утех,
И там трепещет в каждой складке
Понятливою пчёлкой смех.

Поверь, за то тебя бесславят,
Что ненавидишь ты их шум,
Оставь меня, и все объявят:
–– Какое сердце, что за ум!

(Т. Готье)



Надменный облик Муз отпугивает разного рода вольноопределяющихся от искусства: идеологи, пародисты, графоманы, сломав копья о башню из слоновой кости, высокодумное заточение пусть даже у самых прекрасных и соблазнительных в мире дев разменивают на не бессеребряную эстраду и шумный успех.
– Служенье Музам, – фыркают они, – вот ещё! И что это за служенье такое? Ничего себе – «лёгкий сон мечты».
Приносит этакий воинствующий атеист – к примеру, товарищ Рождественский – свои переводы, а ему «девять заповедей для переводчика»:
«Повторим же вкратце, что обязательно соблюдать: 1) число строк, 2) метр и размер, 3) чередованье рифм, 4) характер enjambement*, 5) характер рифм, 6) характер словаря, 7) тип сравнений, 8) особые приёмы, 9) переходы тона». (Н. С. Гумилёв. «О стихотворных переводах». С 73–74).
Легко представить себе возмущение «ученика».
А иначе нельзя, а иначе глупо прикасаться к вечности: так и проскачет в века поэт – на розовом коне, дурак – на сером кобыл;!
На дне преисподней, на дне колодца – самые высокие требования к воплощению формы. Любить её! Изводиться над стихом. Работать, гнуть, бороться! Материал поддаётся великолепной технике, и в самых трудных далях – жилище красоты. Идти по пути наибольшего сопротивления: резцом высекать по мрамору, а не мять ком вялой глины. По большей части, материал – не глина и даже не мрамор: это сердце художника, его плоть и кровь. Из духа страдание и сострадание черпают форму. Ангелы-хранители знают об этом:
– Скажи им это, пусть они плачут «в долине слёз»; увлеки их с собой к Богу, ибо слова эти говоришь ты от Духа Святого, если говоришь, горя огнём любви. (Августин. «Исповедь». С. 52).


Искусство

Искусство тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней:
Стих, мрамор иль металл.

О светлая подруга,
Стеснения гони,
Но туго
Котурны затяни.

Прочь лёгкие приёмы,
Башмак по всем ногам,
Знакомый
И нищим и богам.

Скульптор, не мни покорной
И вялой глины ком,
Упорно
Мечтая о другом.

С паросским иль каррарским
Борись обломком ты,
Как с царским
Жилищем красоты.

Прекрасная темница!
Сквозь бронзу Сиракуз
Глядится
Надменный облик Муз.

Рукою нежной брата
Очерчивай уклон
Агата,
И выйдет Аполлон.

Художник! Акварели
Тебе не будет жаль!
В купели
Расплавь свою эмаль.

Твори сирен зелёных
С усмешкой на губах,
Склонённых
Чудовищ на гербах.

В трёхъярусном сиянье
Мадонну и Христа,
Пыланье
Латинского креста.

Всё прах. –– Одно, ликуя,
Искусство не умрёт,
Статуя
Переживёт народ.

И на простой медали,
Открытой средь камней,
Видали
Неведомых царей.

И сами боги тленны,
Но стих не кончит петь,
Надменный,
Властительней, чем медь.

Работать, гнуть, бороться!
И лёгкий сон мечты
Вольётся
В нетленные черты.

(Т. Готье)






https://www.youtube.com/watch?v=toL6U6vKjIk

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapter_7_23.htm


Рецензии