А. В. Очман о книге Бондаренко. Часть вторая

  Заключительная часть книги отдана роковым дням лермонтовского земного существования: преддуэльным событиям, поединку и гибели поэта. Интерпретация означенных событий предельно  проста: псевдо друзья, ведомые истинным инициатором трагедии, подстрекателем и провокатором князем Васильчиковым, транслирующим волю верхов, организуют и приводят в исполнение смертный приговор, вынесенный ими светочу российской поэзии Лермонтову, преднамеренно и целенаправленно уничтожая его руками пылающего злобой Николая Соломоновича Мартынова. Соответствующая глава вполне заслуживает названия «Как убивали русского гения» - именно такова сверхзадача используемой в данном случае аргументации.
  Все бы ничего, да уж очевидна склонность обвинителя в процессе доказательств прибегать к средствам весьма сомнительной выделки: сознательному умолчанию,  передёргиванию фактов, беззастенчивому вранью.
Так, доказательная база основывается главным образом на эпиграммах последнего пятигорского лета, автором которых Бондаренко безальтернативно объявляет самого Лермонтова. На самом же деле в любом лермонтовском собрании сочинений оные, как и положено, сведены в отдел «приписываемые Лермонтову». Никем еще не доказана их несомненная принадлежность поэту. Следовательно, перед нами этакое детское лукавство: раз приписывают означенное Михаилу Юрьевичу, значит, неспроста, что-то такое должно было быть и почему бы сие не выдать за правду. Напрашивается резонный вопрос: а откуда вообще появились эти эпиграммы, как они стали известны всем интересующимся лермонтовской судьбой. В бондаренковском сочинении эта тема – в зоне умалчания с целью придания повествованию большей убедительности, неопровержимости приводимой аргументации.
Суть же сводится к следующему.
  В 1870 году поэт, прозаик, журналист Петр Мартьянов приезжает в Пятигорск для сбора сведений о трагедии, случившейся в курортном городе 15 июля 1841 года: у подножья горы Машук в результате дуэльного поединка с отставным майором Гребенского казачьего полка Николаем Мартыновым погиб поручик Тенчинского пехотного полка Михаил Лермонтов. Главным информатором по этой части явился бывший плац-адъютант пятигорского комендантского управления, домовладелец Василий Иванович Чилаев, у которого Лермонтов и Столыпин-Монго снимали в то лето квартиру. В десятом номере журнала «Всемирный труд» за 1870 год публикуется первая в ряду мартьяновских историй: «Поэт М.Ю. Лермонтов по запискам и рассказам современников», затем -  в отредактированном и дополненном  виде она вышла под названием «Последние дни жизни поэта М.Ю. Лермонтова» (1892). Подача им некой суммы фактических данных перемежается неуёмной беллетризацией, вольным фантазийным полётом, заставляющем усомниться в достоверности излагаемого. Как бы то ни было, но именно Мартьянов впервые вводит в оборот полтора десятка эпиграмматических - якобы лермонтовских - сочинений. За ним, ничто же сумнящеся, следует Бондаренко, выстраивая на этой основе по-своему стройную концептуальную систему происходящего (преддуэльных и дуэльных событий) как организованного действа по уничтожению поэта.
  Поскольку у читателя вряд ли найдется время заглянуть в мартьяновский первоисточник, постараюсь показать (увы, с неизбежно обильным цитированием), как создаются мифы в лермонтовской биографии последнего пятигорского периода и беззастенчиво внедряются в читательское сознание на правах реально случившегося.
  Доминирующий тезис Бондаренко в толковании преддверия дуэли основывается на убеждении во враждебности лермонтовского окружения, плохо скрываемого под маской дружеского участия, и будто поэт прекрасно понимал, кто есть кто на самом деле, и без утаивания обличал отступников. Эта интригующая ситуация под пером Мартьянова приобретает форму живописного рассказа о мифическом посещении Лермонтовым и Столыпиным пятигорского коменданта на предмет продления отпуска: «Столыпин и Лермонтов, которым данный медицинским начальством шестинедельный курс лечения серными минеральными водами 10-го июля истекал, были вызваны к коменданту, и 12-го июля утром они явились.
«Ну что, господа, - встретил их, по словам В.И. Чилаева, полковник Ильяшенко строго, - как ваше здоровье? Надеюсь, воды помогают, ведь вы предписанный вам курс, кажется, прошли уже, что же вы намерены делать? В отряд, что ли поедете?
  - Да мы чувствуем себя гораздо лучше, господин полковник, - отвечал Столыпин, - но влияние вод, как вам небезызвестно, сказывается не вдруг, а по прошествии известного времени, поэтому ничего положительного сказать нельзя. Во всяком случае, нам, чтобы окончательно окрепнуть, необходимо, по совету врача, взять еще по несколько железистых ванн.
  - Ну, что же, поезжайте в Железноводск! – поспешил с разрешением старик, обрадованный возможностью сплавить от себя опасных гостей, - когда вы можете выехать?
- Да дня три позвольте пробыть еще здесь, - проговорил не приготовленный к такой быстрой развязке Столыпин, - нужно поехать нанять квартиру и собраться.
  - Ну, хорошо, три дня я вам даю, - отвечал повеселевший комендант, - а когда отправитесь, донесите рапортами.
За сим, как бы окончив официальный прием, он отошел к окну и, поманив к себе рукой Лермонтова, стал тихо, ласково и добродушно говорить с ним.
  - А вы все не унимаетесь, все такой же беспардонный, - качал головою старик, - ко всем привязываетесь, надо всеми смеетесь, это нехорошо! Посмотрите, сколько врагов вы себе нажили, а ведь это все друзья ваши были.
Лермонтов встрепенулся. Его тронула простая, душевная речь старика, и он ответил ему экспромтом:
Мои друзья вчерашние – враги,
Враги – мои друзья,
Но, да простит мне грех Господь Благий,
Их презираю я…

Вы также знаете вражду друзей
И дружество врага,
Но чем ползучих давите червей?..
Подошвой сапога.

Старик расчувствовался, положил руку на плечо поэта и участливо сказал ему:
  - Послушайте, Лермонтов, я вас люблю… знаете ли, я часто думаю, если бы у меня был такой сын, я бы вполне бы счастлив!.. Я не нарадовался бы на него!.. Ведь вы – такой умница!.. И что же? только дурачитесь… Бросьте все это… ведь они убьют вас!..
Лермонтов саркастически улыбнулся, отступил шаг назад и, подумав немного, с чувством проговорил:

Им жизнь нужна моя, - ну, что же, пусть возьмут,
Не мне жалеть о ней!
В наследие они одно приобретут –
Клуб ядовитых змей.

  - Нет, уж лучше уезжайте поскорее! – перебил его комендант, - Через три дня я жду рапорта. Прощайте. – И старик откланялся».
Приведенная жанровая, в романному духе, сценка нуждается в разъяснении и комментарии, позволяющих усомниться в правдивости и верности произошедшего.
  «Воспоминательный» эпизод вкладывается в уста Чилаеву, которому в момент встречи с гостем, столичным журналистом, минуло 72 года. Стало быть, он ждал почти тридцать лет удобной возможности извлечь из памятной кладовой (заметим, без письменной фиксации; о чилаевских записях, будь они существовали, Мартьянов упомянул бы всенепременно) диалоги Столыпина и Лермонтова с начальствующим лицом, от которого зависели их судьбы. Уникален Лермонтов, мгновенно, на ходу блистающий эпиграмматическими импровизационными экспромтами в ответ на реплики заботливого полковника. Отдадим должное и сверхпамятливому свидетелю Чилаеву: он тут же запечатлевает (без диктофона) для потомства все оттенки и нюансы разговора, и заодно стихотворные строки – и не только эти, он поделится с Мартьяновым и другими образцами лермонтовского эпиграмматического творчества, в количественном отношении превышающим всё созданное поэтом в этом жанре до знойного пятигорского лета 1841 года.
  Нас ставят в известность: упомянутая встреча состоялась 12 июля (какова чилаевская точность в припоминании конкретики через 30 лет!), и она имела под собой самую серьезную подоплеку. Далее следуют удивительнейшие подробности: «В городе, между тем, был пущен слух (когда и кем? – А.О.) о предстоящей дуэли, но, как все слухи, без указаний, где, у кого и за что. Начальство, чуткое к беде, прислушивалось и озиралось, но, не имея точных указаний, ходило во тьме ощупью. Во всяком случае, кое-какие меры были приняты наугад». Среди «кое-каких мер» - вызов Лермонтова и Столыпина к пятигорскому коменданту как, надо понимать, наиболее реальных фигурантов грядущего инцидента. Фантастика – да и только. Ведь ссора в верзилинском доме между Мартыновым и Лермонтовым, положившая начало дуэльному противостоянию, произошла 13 июля. Чилаев же с Мартьяновым уверяют, что преддуэльная каша заварилась гораздо раньше, когда ни о какой дуэли и речи быть не могло.
  Так как же расценить представленное нагромождение вроде бы действительных событий? Вернемся к ответу несколько позже.
  Таким образом, Лермонтов в курсе истинности своего положения – коловращения вокруг него друзей-врагов и готов ответить на любые посягательства с их стороны. В реальном же лермонтовском поведении в пятигорскую летнюю пору увидеть напряженность, тревожность, предчувствие беды – надо уж очень постараться. Чего стоит устроенный 8 июля по его инициативе, при полной благожелательной поддержке друзей бал у грота Дианы, куда собралась курортная пятигорская молодежь. Какие уж тут козни. Видение Бондаренко иное: враги не дремлют. Среди них – лицемерный, мстительный, иезуитствующий князь Васильчиков, возложивший на себя функции идеолога, подстрекателя, организатора дуэли. В изобличении Васильчикова Бондаренко идет след в след за Мартьяновым, первым возглавившим фронтальную атаку на бедолагу князя. Он, аристократ, обиделся-де на язвительные лермонтовские эпиграмматические приколы, затаил в душе злобу и ненависть и отомстил поэту, разработав и реализовав продуманный до мелочей план его убийства. В присущем ему словесном обрамлении Мартьянов, конечно же, опираясь на Чилаева, предъявляет счет Васильчикову: «Умник» (так иронически характеризует князя Мартьянов, обосновывая свой выпад тем, что когда-то так его назвал Лермонтов. – А.О.) вел себя в Пятигорске очень тонко. Он, по словам В.И. Чилаева, зная силу сарказма Лермонтова, первоначально ухаживал за ним, часто бывал у него и с ним на прогулках и в гостиных общих знакомых, выслушивал, не обижаясь, от него всевозможные шутки, остроты и замечания, отшучиваясь в свою очередь, как Господь Бог положит на душу. Но с конца июня он вдруг перешел в тот лагерь, где враждебно смотрели на поэта. Внешние отношения оставались, конечно, те же, но близкая товарищеская связь была порвана. «Князь Ксандр» сделался молчалив, угрюмо вежлив и сдержан, частые беседы прекратились, на верзилинские и другие вечера он стал приходить изредка и ненадолго, как будто только для того, чтобы не было повода сказать, что светские отношения нарушены. Лермонтов все это видел и бросал ему в глаза клички: «Дон-Кихот иезуитизма», «князь-пустельга», «дипломат не у дел», «мученик фавора» и др. Из стихотворных эпиграмм на него записаны В.И. Чилаевым две: одна, сказаная Лермонтовым на бульваре, как-то вечером, когда луна светила ярко и тень князя Васильчикова в шинели и шляпе, беседовавшего с каким-то питерским стариком, длинной полосою ложилась на песок площадки. Молодежь вышла из «казино» Натайки и столпилась на крылечке. Лермонтов указал рукою на «мученика фавора» и сказал:

Велик князь Ксандр и тонок, гибок он,
Как колос молодой,
Луной сребристой ярко освещен,
Но без зерна – пустой.

Другая написана была мелом на карточном столе, когда «умник» сказал какое-то энергичное слово:

Наш князь Василь-
Чиков – по батюшке,
Шеф простофиль
Глупцов – по дядюшке
Идя в кадриль
Шутов – по зятюшке,
В речь вводит стиль
Донцов – по матушке»

Поясним: из текста само собой напрашиваются несколько взаимосвязанных умозаключений.
  Во-первых, Чилаев, помимо исполнения служебных обязанностей, бдительно следил за перепадами взаимоотношений  Лермонтова и Васильчикова (как это ему удавалась?), анализировал увиденное и услышанное, дабы через три десятилетия известить интервьюера об итоге тщательных наблюдений в оные лета.
  Во-вторых, Лермонтов, выходит, открыто оскорблял оппонента. Только вот загадочно, почему тот безропотно сносил издевательские клички и эпиграммы, за каждой из них в дворянской среде последовал бы незамедлительный вызов на дуэльный поединок.
  В-третьих, мимоходом Мартьянов извещает читателя о «записи» лермонтовских эпиграмм; одной, «сказанной Лермонтовым на бульваре, как-то вечером» и другой, начертанной «мелом на карточном столе». В первом случае – театральный стихотворно-сатирический публичный выпад поэта, призванный унизить в очередной раз Васильчикова, когда присутствующий при том вездесущий Чилаев на слух затверживает текст и потом его записывает, - выглядит более или менее правдоподобно. Со второй эпиграммой возникают ситуационные неувязки: ради чего и кого Лермонтов ни с того ни с сего записывает мелом на столе едкий и обидный текст? Он что, - отстранив участников карточной игры от стола, старательно выводит буковки, другие же, молча наблюдают, хихикая, в присутствии находящегося с ними Васильчикова? Или того уже нет в казино? При каких обстоятельствах увидел и запомнил «меловую» эпиграмму Чилаев, или, как всегда, он оказался в нужное время в нужном месте?
  В той же манере подает Мартьянов и антимартыновские эпиграммы (о них поговорим специально далее). Их принадлежность Лермонтову, как и всех остальных образцов, им приводимых, более чем сомнительна.
Дерзну высказать (в гипотетическом плане) суждение, выходящее за рамки общепринятого в современном лермонтоведении. Биографические изыскания Мартьянова – за редким исключением – плод его фантазии, насквозь беллетристическая обработка различного рода расхожих сведений и слухов, накопившихся в Пятигорске за тридцать лет после гибели поэта. Свои контакты в Пятигорске он ограничил почему-то только престарелым Чилаевым, представляя его вхожим в ближний лермонтовский круг. Однако служивый военный комендатуры, пятигорский домовладелец Василий Иванович Чилаев, в приятельском, дружеском окружении поэта замечен не был, его там близко не стояло. Более того, он, по косвенным данным, к самому Лермонтову и Столыпину был настроен, по меньшей мере, неодобрительно. Так, отец Василий Эрастов, отказавшийся дать разрешение на погребение Лермонтова по полному церковному обряду, в 1887 году говорил Е. Некрасовой, приехавшей собирать материал о Лермонтове в Пятигорске: «Да! Как времена-то меняются!.. Ведь это теперь только стали ценить и интересоваться Михаилом Юрьевичем. А прежде – тогда! Поверите ли? – где он жил, так после него квартиру святили,- право! Как только его схоронили, хозяин дома сейчас присылает за мной: «Пожалуйста, говорит, батюшка, освятите поскорее! А то он, говорит, тут что творил?! Гляди, оргии устраивал…»
  Может, Чилаев на волне все более пробуждающегося интереса к Лермонтову подыграл заезжему журналисту, припомнил ходившие в городе слухи, и тот, по простоте душевной, поверил старику. Да и сам Мартьянов порой настолько входил в роль непосредственного свидетеля лермонтовского жития на Водах, что невольно оттеснял Чилаева на задворки своего повествования.
Откровенно недружелюбная, антипатичная оценка князя Васильчикова Мартьяновым, имеет, как представляется, и личную окраску: он, выходец из самых низов, «поэт-солдат», самоутвердившийся в литературе вопреки обстоятельствам, за счет собственного тяжкого труда, демонстрирует неприязнь к аристократическому сословию как таковому, наверняка, зная, каких высот на государственной службе достиг бывший пятигорский сотоварищ Лермонтова. Все последующие выступления против Васильчикова, особенно в советское время, нередкие и поныне, ставят под сомнение его открыто выраженную позицию в дуэли, ибо она решительно расходится с установкой о злонамеренном устранении поэта. В период нарастающей неуклонно лермонтовской славы как творца, он, тесно общавшийся с Лермонтовым, выполнявший обязанности его секунданта, позволил во всеуслышание заявить: «Положа руку на сердце, всякий беспристрастный свидетель должен признаться, что Лермонтов сам, можно сказать, напросился на дуэль и поставил своего противника в такое положение, что он не мог его не вызвать.
  Я как свидетель дуэли и друг покойного поэта, не смею судить так утвердительно, как посторонние рассказчики и незнакомцы, и не считаю нужным ни для славы Лермонтова, ни для назидания потомства обвинять кого-либо в преждевременной его смерти. Этот печальный исход был почти неизбежен при строптивом, беспокойном нраве его и при том непомерном самолюбии или преувеличенном чувстве чести (point d`honneur), которое удерживало его от всякого шага к примирению».
  Внимательному читателю «лермонтовских» мартьяновских трудов бросится в глаза, насколько органично, пригнанно, целостно сосуществуют у него прозаический рассказ с колючими, острыми, ехидными эпиграммами, где даёт знать о себе «задорный» характер поэта. На мой взгляд, автором большинства из них выступает сам Мартьянов. Постоянно тяготевший к версификации, он часто (в течение более чем трех с половиной десятилетий) подвизался на ниве юмористической и сатирической афористики, шаржа. Итогом такого труда явилась прелюбопытная книга, не имеющая аналогов в отечественной словесности, выдержавшая три издания; «Цвет нашей интеллигенции. Словарь-альбом русских деятелей XIX века в силуэтах, кратких характеристиках, надписях к портретам и эпитафиях». Последнее, третье издание (1893), насчитывает 1786 имен.
Имитационные лермонтовские эпиграммы порождены, по видимости, мартьяновской жаждой поэтического самоутверждения. Доказать поддельное, «нелермонтовское» их происхождение, т.е., попросту говоря, схватить настоящего сочинителя за руку, в голову никому не приходило. К тому же оригинальные чилаевские записи, на которые намекает Мартьянов, навряд ли были им сделаны. Казалось бы, Мартьянов во что бы то ни стало должен был застолбить тем или иным образом лермонтовское авторство включенных в свой текст эпиграмм, тем самым выступив в статусе первооткрывателя неизвестной страницы творчества поэта. Каких-либо энергичных доказательных попыток в этом направлении им предпринято не было. Читателям предлагается поверить автору на слово.
Одарил Лермонтов (Мартьянов?) двумя эпиграммами и Мартынова. Одной из них, без всяких оговорок причисляемых к лермонтовским созданиям, Бондаренко открывает серию антимартыновских инсинуаций в главе «Но Соломонов сын…», в самом названии своем тактично, без нажима намекая на отдаленную от славянства родословную характеризуемого субъекта. У Мартьянова данное эпиграмматическое четверостишие приводится как бы между прочим: «…Мартынова, жаловавшегося на жару, (поэт. – А.О.) одарил таким экспромтом:

Скинь бешмет свой, друг Мартыш,
Распояшься, сбрось кинжалы,
Вздень броню, возьми бердыш
И блюди нас, как хожалый!»

  От кого получил эти строки, Мартьянов умалчивает, они приведены в порядке иллюстрации лермонтовского импровизаторского таланта, спешащего везде и всюду отреагировать на окружающее рифмованной шуткой или остротой. Обращение к Мартышу Бондаренко расшифровывает для нас, непонятливых читателей в «русском духе», так: «Мол, сними ты свою горскую одежду, в которой ты выглядишь каким-то клоуном, ты – русский офицер, не горец, и это не твое. Надень свою русскую броню, возьми русское оружие. И тогда уж сторожи нас, как городовой». К собственному подтекстному толкованию тут же добавляется для усиления негативного фона мнение Эммы Герштейн: «Рядом с прямым приглашением сменить кавказский народный костюм на старинную русскую военную одежду (идея «Кавказца») здесь уживается намек на неважные боевые качества Мартынова – ему оставалось бы только нести полицейскую службу (хожалый) – и насмешка над его мнительным отношением к шуткам товарищей («блюди нас»)…» Словом, мало хорошего в таком ряженом. Ни о каком горском одеянии речи быть не может, в силу того, что Мартынов носил, как и положено, форму Гребенского казачьего полка, а она включала элементы одежды горцев, заимствованных у них казаками за долгие годы общения.
  Другая эпиграмма «привязана» Мартьяновым к поручику Куликовскому: «Раз, в казино, но рассказу Куликовского, после игры молодежь ужинала. Разговор коснулся Мартынова, кто-то из кавказцев в защиту его какой-то неловкости заметил: «Ну что вы хотите, господа, ведь он не Соломон же у нас». Лермонтов не выдержал, встал со стула и сказал внушительно:

Он прав! Наш друг Мартын не Соломон.
Но Соломонов сын,
Не мудр, как царь Шалима, но умен,
Умней, чем жидовин.
Тот храм воздвиг, и стал известен всем
Гаремом и судом,
А этот храм, и суд, и свой гарем
Несет в себе самом.

  Неистовое «Браво, браво! Михаил Юрьевич!» покрыло эту характеристику отсутствовавшего соперника».
  Опять получается неувязка. По архивным разысканиям Д. Алексеева, Куликовскому в 1841 году всего 16 лет, поступил он на службу рядовым двумя годами позже, в Пятигорск попал только в шестидесятых годах. Встреча с ним Мартьянова не исключена, да вот откуда этот малообразованный военный получил пикантные подробности о лермонтовском быте четвертьвековой давности – загадка, вряд ли разрешимая.
  Интерпретатор извлекает из эпиграммы необходимый ему смысл: «Николай Соломонович Мартынов и на самом деле поражал многих своей самовлюбленностью, не интересовался ничем, что не входило в его мир. Нес все в себе самом».
Эпиграмматический подход к мартыновской характеристике – всего лишь цветочки. Дальше пойдет в ход тяжелая артиллерия. 26-летний отставной майор Гребенского казачьего полка образца 1841 года превращен свежеиспеченным лермонтовским биографом в законченного, закоренелого нравственного монстра: самовлюбленный эгоцентрик, позер, трус, шулер, лицемер, лжец, пошляк, неудачник, бездарный сочинитель, патологический завистник, злобный мститель, масон (как же без тонкого намека на жидомасонство этого изверга обойтись!).  И с таким, простите, отморозком Лермонтов приятельствовал, поддерживал дружеские отношения в течение почти десяти лет? Чему же он так искренне обрадовался по прибытии в Пятигорск в мае 1841 года, узнав о пребывании в городе Мартышки (прозвище Мартынова с юнкерских времен, употреблявшееся в дружеском кругу)? С чего вдруг в нетерпении поэт велел послать за ним? Все это праздные вопросы, поскольку к создателю очередного мифа о злодее и палаче Мартынове, они по определению повисают в воздухе.
  И все-таки читатель вправе рассчитывать на прояснение причин и условий созревания этого насквозь порочного, неистово злобного существа, с кем Лермонтов находился постоянно на предельно близкой дистанции, в чьем семейном кругу (не без ворчливого недовольства мамаши) был привечаем. А как мартыновским сослуживцам хватало терпения быть рядом с подобным недочеловеком?
  «Я постараюсь, опираясь на достоверные факты,  рассказать историю отношений Лермонтова и Мартынова», - бодро декларирует Бондаренко. Похвальное намерение на деле обернулось пустым обещанием. Вместо «истории» - поток брани, подтасовка фактов вкупе с сознательным игнорированием большего их числа, бездоказательные, лживые обвинительные пассажи в адрес отставного майора, этакого дьявола во плоти, безнаказанно уничтожившего гениального поэта.
  Прерывая повествовательно-рецензентскую нить, я поневоле вынужден упомянуть собственную персону, дабы стало понятно, в какие игры играет Владимир Григорьевич Бондаренко, претендуя на новое слово в биографическом лермонтовском пространстве. Оно, как минимум, подразумевает знание опорных работ (в особенности самого последнего времени) по тому или иному аспекту лермонтовской биографии или освещения её в целом, и уж какой-никакой их лаконичный обзор само собой напрашивается. Наш автор выше этого. Кроме спорадических упоминаний любезных его сердцу авторов, - сплошная целина. Словно на висковатовской биографии всё и замыкается. Впрочем, я о другом. Остро дискутируемая тема лермонтовско-мартыновских взаимоотношений в контексте жизни и творчества поэта стала главным объектом моего достаточно пространного монографического исследования, вышедшего отдельной книгой в московском издательстве «Гелиос АРВ» в 2005 году («В чужом пиру Михаил Лермонтов и Николай Мартынов»). Эту книжицу я лично вложил во белы руки Владимира Григорьевича в Пятигорске несколько лет назад, когда группе российских писателей показывал реальное место дуэли и излагал свою версию её причин и следствий. При всём желании даже намёка на её присутствие в современном лермонтоведении вам не найти. Рассуждая логически, автор с открытым забралом должен был ринуться в бой со мной – полемизировать, опровергать, обосновывать в аргументированном споре своё понимание катастрофы. Напрасные ожидания. Слишком глубоко и тщательно пришлось бы осваивать материал, досконально владеть им – вместо этого бесцеремонное игнорирование оппонентов, как не укладывающихся в прокрустово ложе бондаренковской концепции. То же самое происходит с моей последней по времени книгой, затрагивающей узловые, судьбоносные сцепления лермонтовской биографии («М.Ю. Лермонтов: жизнь и смерть». М., «Гелиос АРВ», 2010). Любопытно: она была внесена в интернетовском варианте в библиографический список в виде в общем пустой формальности - в молодогвардейском книжном формате она бесследно исчезает.
  Да поймут меня правильно: я далёк от желания прославить себя, об уровне и качестве мною совершенного судить читателю, любителю и профессионалу. Но коль я фигурирую наряду с В.А. Захаровым в роли «восхвалителя и воспевателя» Мартынова, то законно ожидать, кроме голого порицания, сколько-нибудь внятных обоснований моих заблуждений или неправоты.
  И ещё. В дальнейшей полемике с оппонентом, я буду использовать материал, уже апробированный в названных выше книгах или других ранее обнародованных статьях и очерках с указанием места и времени их публикации.
Сосредоточимся снова на личности Мартынова и дуэльных перипетиях.
  Моя позиция, некогда озвученная, в самом лаконичном виде сводится к следующему. Трагический инцидент 15 июля 1841 года вечером у подножия Машука – роковое переплетение самых разнородных обстоятельств бытового и бытийного измерения. Между Мартыновым и Лермонтовым имело место честное дуэльное соперничество с поводом для него – по русским меркам – вполне основательным. Мартынов обладал полным правом вызвать приятеля на поединок. Результат его оказался непредсказуемо жестоким для Лермонтова и судьбы отечественной словесности, что, однако не дает нам морального права превращать Мартынова в зловещее чудовище, каковым он в действительности никогда не был. Жизнь Мартынова до 15 июля 1841 года – ничем особенным не примечательное существование русского офицера-дворянина. В результате фатального выстрела судьбой ему предопределено оставаться в веках – пусть невольным – убийцей Лермонтова.
  Разгребать завалы всего обвинительного антимартыновского вздора, родившегося в воспаленном воображении Бондаренко, основанного на примитивных подтасовках и преднамеренной лжи, нет охоты и надобности. Довольно будет и того, чтобы показать, какие конкретно способы и приёмы для человеческой, нравственной дискредитации объекта используются, с позволения сказать, исследователем.
  Одно из самых тяжких обвинений, выдвигаемых против офицера и воина, задействованного в военных кавказских акциях, - постоянная, повторяющаяся из раза в раз трусость: «Николай Мартынов после первого же боя испугался за свою жизнь и от сражений уклонялся, откровенно трусил». Всем читающим предлагает поверить этому на слово в силу полного отсутствия элементарного фактического подтверждения сурового и безжалостного приговора. Зачем же так беспардонно врать, господин хороший?
  В 1837 году, будучи поручиком Кавалергадского полка, Николай Мартынов добровольно отправляется на Кавказ и вместе со Столыпиным-Монго участвует с 9 мая по 29 сентября в экспедиционном походе генерала Вельяминова на Черноморское побережье в составе Тенгинского пехотного полка с возвращением к исходной точке – укреплению Ольгинскому. В экспедиции и состоялось боевое крещение 22-летнего кавалергарда, проявившего себя с самой лучшей стороны. Среди прочего (вместе со Столыпиным) его включили в наградной список, и он удостоился ордена св. Анны 3-й степени с таким обоснованием: «Поручик Мартынов в продолжение экспедиции, командуя неоднократно стрелками, оказал отличную храбрость, в особенности в делах 12 июня, 18 августа и 2 сентября».
Во второй половине 1840 года, во время нового добровольного приезда Мартынова на Кавказ, когда он состоял в Гребенском казачьем полку, судьба сводит его с Лермонтовым, и они оба бок о бок сражаются с горцами в осеннем галафеевском рейде по территории Чечни. Приятели отличились при взятии селения Шали. В черновом журнале военных действий отряда на левом фланге Кавказской линии под начальством генерал-лейтенанта Галафеева от 4 октября 1840 года зафиксировано: «Неприятель, усмотрев обратное движение отряда, стал перебираться из леса в деревню с тем, чтобы потом из неё провожать выстрелами арьергард. Заметив это, Владикавказского казачьего полка юнкер Дорохов бросился на них с командой охотников и, поддержанный казаками под начальством состоящего  по кавалерии ротмистра Мартынова, отрезал им дорогу и, преследуя в деревни среди пламени, положил на месте несколько человек».
Чуть ниже в донесении сказано: «Равномерно в этот день отличились храбростью и самоотвержением при  передаче показаний под огнём неприятеля Кавалергадского Его Величества полка поручик граф Ламберт и Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов».
  Должным образом проявивший себя и в других стычках с противником, Мартынов снова представлен к орденской награде. Её он не получил, поскольку ранее была удовлетворена его просьба об отставке. Лермонтовское активное участие в боевых действиях командование отметило представлением к награде золотой саблей с надписью «За храбрость». Николай вычеркнул его имя из наградного документа за нарушение приказа состоять в Тенгинском пехотном полку и обязал его немедленно туда (на Черноморское побережье) отправиться. Самодержец отметился жесткой резолюцией: «Зачем не при своем полку? Велеть непременно быть на фронте, и отнюдь не сметь под каким бы то ни было предлогом удалять от фронтовой службы при своём полку»,
  Возвратясь во времени несколько вспять, июльской валериксской схватке, ответим на недоуменный вопрос Бондаренко: «Почему Николаю Мартынову, так же как и Михаилу Лермонтову, император отказал в награде за битву при Валерике?» Что касается Мартынова, в июле он находился в Червлённой, местонахождении штаба Гребенского казачьего полка, в акции при Валерике участвовал его однофамилец. Лермонтову, как и многим другим царём отказано по причине формальной: «Высочайше повелено: поручиков, подпоручиков и прапорщиков за сражения удостаивать к Монаршему благоволению, и к другим наградам представлять за особо отличные подвиги».
  С упомянутой выше мартыновской отставкой связан ещё один бондаренковский поклёп на него: «Загадочной остается и история отставки Мартынова. 23февраля 1841 года царь подписал высочайший приказ об отставке Мартынова «по домашним обстоятельствам». С чем это связано? С его репутацией карточного шулера? С масонской деятельностью? С непозволительными занятиями с винными откупами на Кавказе? Сейчас все защитники Мартынова стали объяснять его заботой о больных братьях и сёстрах. Но ведь ещё недавно этот заносчивый офицер мечтал о генеральском чине. И почему, если поверить его нынешним защитникам, после отставки он никуда с Кавказа не уехал?»
  Подобное недоуменное вопрошание или, мягко выразимся, ловко разыгранное лукавство имеет целью введение читателя в заблуждение.
Ещё в 2007 году Д. Алексеев неопровержимо установил, опираясь на архивную документацию, причины мартыновского ухода со службы («Н.С. Мартынов в 1839-1840 гг.: Кавказ и отставка – по новым материалам. – «Вопросы биографии Лермонтова», 2007, №2). Ему после смерти отца пришлось заняться наследственными делами многочисленного семейства. В ноябре 1840 года он подал подробнейший рапорт (с приведением послужного списка) на имя императора с просьбой об отставке: «С ревностью и усердием желал бы продолжить лестную Вашего Императорского Величества службу, но как получивши несколько известий от матери моей, что она по старости лет не находит возможности распоряжаться в принадлежащем нам имении, совершенно пришла в расстройство, по каковому случаю я осмеливаюсь всеподданнейше просить, дабы Вашего Императорского Величества повелено было сие мое прошение приняв, записать, и меня по домашним обстоятельствам к повышению чина от службы уволить, и что я по отставке о содержании правительство утруждать не буду, в том подношу мой Реверс». Тут же прилагается текст Реверса: «Я, нижеподписавшийся, даю сей Реверс в том, что есть ли по Всеподданнейшей моей просьбе разрешится моё увольнение от службы с повышением следующего чина, то более о содержании Правительство утруждать не буду. Жительство по отставке буду иметь в Пензенской Губернии…»
  В апреле 1841 года он перемещается из Червлёной в Пятигорск в ожидании окончательного оформления документов (процесс занимал иногда до полугода) и лечения минеральными водами, где его и застал обрадовавшийся и желавший тут же его увидеть Лермонтов.
  Кроме прочего, Мартынову приписана жгучая, злобная мстительность: он якобы узнал себя в Грушницком и воспылал к автору романа неутолённой ненавистью, ожидая повода и случая безжалостно с ним расправиться.  Не скупясь, Бондаренко внедряет в читательское сознание знак равенства между литературным персонажем и реальной личностью: «Мартынов увидел себя в образе Грушницкого … убитым на дуэли. Мартынов решил всё переиначить в жизни. Не дать поэту дожить до всемирной славы»; «Мартынов узнал себя в романе и впервые решил сам изменить действие художественного романа (видно, есть и нехудожественные романы. – А.О.). Решил переписать его»; «Эх, напугал же Лермонтов своим Печориным мелкого и ничтожного Мартынова!»; «…Своей литературною дуэлью с Грушницким Лермонтов до смерти напугал Мартынова, и тот уже стрелял наповал и из лютой ревности к его гению, и из чувства страха за свою жизнь. Он не хотел оказаться на месте Грушницкого»; «Его (Лермонтова. – А.О.) прозрение в романе до мелочей собственной дуэли с Грушницким, то бишь с Мартыновым, нельзя не назвать гениальным предвидением событий».
  Наш обличитель исходит как из само собой разумеющегося постулата о Мартынове – прилежном читателе лермонтовских произведений при его жизни, в чём приходится усомниться. Оставим в стороне лермонтовские поэтические создания, может быть, какие-то из них Мартынов и читал, отнюдь не числя приятеля выдающимся творцом и вовсе не из зависти, а разделяя мнение читающего большинства. Знакомство же с романом, вышедшим в Петербурге двумя изданиями в 1840 году, надо бы основать хоть какими-то, пусть косвенными, предположениями. Выход из печати лермонтовского произведения по времени совпал с мартыновской службой на Кавказе. Где, как, при каких обстоятельствах он мог тогда прочитать его? Даже если допустить прочтение в тот период – о реакции полная безвестность. Допустим всё же в вероятностном плане читательское приобщение к роману ротмистра Мартынова. При самом жгучем желании узнать себя в Грушницком он бы вряд ли сумел, настолько они различны – «физиологически», психологически, характерологически. Общность Грушницкого и Мартынова – изобретение советской поры. Даже любезный бондаренковскому сердцу первый лермонтовский биограф П. Висковатов скептически относился к Грушницкому как прототипу Мартынова. Авторитетный лермонтовед Л.П. Семёнов, присоединяясь к нему, называет имя наиболее вероятного прототипа: «История создания типа Грушницкого требует дальнейших разысканий, но и приведённые сведения, по нашему мнению, дают нам право признать, что имя Н.П. Колюбакина не без основания связано с известным образом Лермонтова.
  Писатель, как мы видели, ввёл в роман из жизни Колюбакина – ранение, послужившее поводом к поездке на Кавказские Минеральные Воды, получение офицерского чина. Сохранены и некоторые характерные черты того же лица – вспыльчивость, фатоватость, бретёрство».
  Бондаренко, как свойственно ему, полемики избегает, ловко делает вид, что весь народ честной вместе с ним, иного претендента на прото- типическую природу Грушницкого помимо Мартынова быть не может, и потому имя Колюбакина упоминания не удостоено.
  Впечатления от пребывания поэта на Водах в 1837 году, легли, как известно, в основу «Княжны Мери». В Пятигорске он «пересёкся» с поручиком Н.П. Колюбакиным. В редко используемых лермонтоведами воспоминаниях К.А. Бороздина сообщаются любопытные факты (из первых рук), связанные с лермонтовско-колюбакинским тандемом. Мемуарист вспоминает: «Двадцать лет спустя после кончины Лермонтова привелось на Кавказе сблизиться с Н.П. Колюбакиным, когда-то разжалованным за пощёчину своему полковому командиру в солдаты и находившемся в 1837 году в отряде Вельяминова, в то время как туда же прислан был Лермонтов, переведённый из гвардии за стихи на смерть Пушкина. Они вскоре познакомились, чтобы скоро раззнакомиться благодаря невыносимому характеру и тону обращения со всеми безвременно погибшего впоследствии поэта. Колюбакин рассказывал, что их собралось однажды четверо, отпросившихся у Вельяминова недели на две в Георгиевск, они наняли немецкую фуру и ехали в ней при оказии, то есть среди небольшой колонны, периодически ходившей из отряда в Георгиевск и обратно. В числе четверых находился и Лермонтов. Он сумел со всеми тремя попутчиками до того перессориться на дороге и каждого из них так оскорбить, что все трое ему сделали вызов, он должен был наконец вылезти из фургона и шёл пешком до тех пор, пока не приискали ему казаки верховой лошади, которую он купил. В Георгиевске выбранные секунданты не нашли возможным допустить подобной дуэли: троих против одного, считая её за смертоубийство, и не без труда уладили дело примирением, впрочем, очень холодным. В «Герое нашего времени» Лермонтов в лице Грушницкого вывел Колюбакина, который это знал и, от души смеясь, простил эту злую карикатуру на себя. А с таким несчастным характером Лермонтову надо было всегда ожидать печальной развязки, которая и явилась при дуэли с Мартыновым».
  О Колюбакине как исходном прототипе Грушницкого говорила со знанием пятигорской курортной публики, попавшей в круг наблюдений Лермонтова-писателя, Э. Шан-Гирей.
  Как-то плохо согласуется навязываемая Мартынову в связи с Грушницким кровожадной мстительностью в свете достаточно убедительных «колюбакинских» истоках художественного образа.
  Ещё с одной авторской идеей фикс, диктуемой гневным пафосом разоблачения мерзавца-убийцы, мы встречаемся на страницах рецензируемой книги: бездарный сочинитель Мартынов, не спускающий глаз с гения, исполнен животной зависти к нему, превосходящей всякие разумные пределы, он рабски копировал Лермонтова, осознавая тщетность своих усилий. Действительно, с юнкерских лет он вместе с Лермонтовым вносил посильную лепту в поддержание училищного литературного журнала. В дальнейшем время от времени он обращается к сочинительству и в год своей смерти пишет стихотворение «К декабристам», почитая их «цветом России», «скошенным с земли руками палачей». (Подробный анализ поэтических и прозаических любительских по уровню сочинений Мартынова, их полное воспроизведение см. в моей книге «В чужом пиру…»). Большинство его «творческих» созданий остались не оконченными. По всей вероятности, он быстро «вспыхивал» и быстро «остывал», примет тщательной обработки сочиняемого, черновиков нет и следа. И провозглашаемое Бондаренко «он был уверен в своих литературных дарованиях» - пустая фраза. Окружающие о его сочинительских опытах не подозревали, попыток опубликоваться Мартынов не предпринимал, его стихотворные и прозаические образцы через двадцать лет после смерти были извлечены из бумаг сыном Сергеем и опубликованы.
В кои-то веки мартыновское завистничество, безуспешные его усилия угнаться за Лермонтовым поддерживаемы Бондаренко, как он уверен, неотразимой аргументацией. Так, по его убеждению, мартыновская поэма «Герзель-аул» есть жалкий слепок с «Валерика». По необходимости привожу соответствующие доводы, повторяющие общие места советского лермонтоведения на эту тему: «Мартыновская поэма «Герзель-аул» написана явно в противовес лермонтовскому «Валерику»: есть в поэме и прямой шарж на Лермонтова:

Вот офицер прилег на бурке
С ученой книгою в руках,
А сам мечтает о мазурке,
О Пятигорске о балах.
Ему всё грезится блондинка,
В неё он по уши влюблен!
Вот он героем поединка:
Гвардеец тот час удален.
Мечты сменяются мечтами,
Воображенью дан простор,
И путь, осеянный цветами,
Он проскакал во весь опор.

  Если у Лермонтова в «Валерике» мы читаем: «Простора нет воображенью», - его завистник, напротив, даёт своему убогому воображению простор. Пишет и часто не заканчивает своих произведений, потому что чувствует их убогость. Отсюда и ненависть к своему другу-сопернику».
  Приоткрываем завесу над истинным положением вещей. «Герзель-аул» написан в июле 1840 года в Червлённой по возвращении сочинителя из июньского похода по строительству крепостных сооружений в Чечне: «Июньский день… печет равнину/Палящий зной. Ни ветерка/ Не слышно в воздухе. В долину/ Спускаясь с гор, идут войска». «Валерика» пока нет даже «в воображении». Черновой его вариант оформился в лучшем случае лишь в конце 1840  года. Если бы даже обстояло всё по-другому, каким образом стал доступен Мартынову лермонтовский текст, добавим, напечатанный два года спустя после гибели поэта. Опять попадание пальцем в небо.
  Для поношения Мартынова постоянно в ход идет затасканный приём его отождествления с литературным типом. Вот как препарирована «Чеченская песня», почему-то названная «горской», созданная в том же июле 1840 года. В ней повествуется о безответной любви пассионарного горского лирического героя и красавицы-дочери дряхлого Кучук-Берзули, которая, увы, отдавала свои чувства его сопернику, молодому узденю, его-то и замыслил устранить отвергнутый влюблённый. Нам внушают: это же Мартынов собственной персоной: «В <…> «Горской песне» Мартынов сладостно мечтает:

Я убью узденя!
        Не дожить ему дня!
Дева, плачь ты заране о нём!..
Как безумцу любовь,
Мне нужна его кровь,
С ним на свете нам тесно вдвоём!..

  Это опять же ответ на лермонтовское – «Под небом места много всем» (это из «Валерика», который ещё не написан в момент рождения «Чеченской песни», - получается, отвечают на то, чего в реальности ещё нет. – А.О.) и одновременно переделанные слова Грушницкого, в роли которого чувствовал себя Николай Соломонович: «Нам вдвоём на свете места нет». Какая изящная эквилибристика.
  Узорами заговорщически-обвинительного цвета обильно изукрашивается в книге дуэльная тема. Автор готов поставить под сомнение саму реальность произошедшего: «Да была ли она (дуэль. – А.О.) вообще? Был ли вызов на дуэль? Были ли секунданты? <…> Не было никакой дуэли, а произошли убийство Лермонтова Мартыновым и последующая инсценировка мнимой дуэли». Но это уже повторение пройденного. Первым озвучил тезис о дуэли как «виртуальном» событии четверть века назад Николай Бурляев (затем разработал в деталях в 2001 году А. Герасименко в книге «Невольник чести»). На него, поддерживая, нелепые фантазии, одобрительно указывает Бондаренко: «Актёр и режиссёр-постановщик фильма «Лермонтов» Николай Петрович Бурляев, много лет посвятивший изучению жизни и творчества великого русского поэта, считает, что Лермонтов был смертельно ранен не в грудь, а в спину. То есть погиб не от пули на дуэли, а подло убит ещё до начала дуэли, после чего секунданты и Мартынов ушли, оставив умирать истекавшего кровью поэта одного, под проливным дождём. Он жил ещё около трёх часов».
  Без излишних эмоций воспроизведем малодоступный рядовому читателю документ о результатах медицинского осмотра тела Лермонтова: «Впоследствие предписания конторы пятигорского военного госпиталя от 16 июля за № 504-м, основанного на отношении пятигорского окружного начальника господина полковника Ильяшенкова от того же числа с №1352-м, свидетельствовал я («Пятигорского военного госпиталя ординатор-лекарь титулярный советник Барклай де Толли». – А.О.) в присутствии из следователей: а) пятигорского плац-майора города подполковника Унтилова, в) пятигорского земского суда заседателя Черепанова, с) исправляющего должность пятигорского стряпчего Ольшанского 2-го и находящегося за депутата корпуса жандармов господина подполковника Кушинникова тело убитого на дуэли Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова.
  При осмотре оказалось, что пистолетная пуля, попав в правый бок ниже последнего ребра, при срастании ребра с хрящом, пробила правое и левое лёгкое, поднимаясь вверх, вышла между правым и шестым ребром левой стороны и при выходе прорезала мягкие части левого плеча; от которой раны поручик Лермонтов мгновенно на месте поединка умер».
  В свете сказанного продолжающееся доныне трафаретное, как под копирку, согласное хоровое, бездумное оглашение российских просторов обвинения в расстреливании врагами поэта «в упор» теряют под собой почву.
  Дабы поверили в его объективность, Бондаренко воспроизводит без минимальных комментариев часть вышеуказанного медицинского заключения, настаивая тем не менее на своём: «…Ума у Николая Соломоновича хватило на то, чтобы с близкого расстояния (какого именно, предусмотрительно опускается. – А.О.), прекрасно зная о том, что Лермонтов стрелять в него не будет, прицелиться и убить своего бывшего приятеля». Таки была дуэль, была! Вот и Бондаренко рассматривает её вероятность. И на том спасибо. Правда, сомнения его продолжают терзать: произошла ли ссора? состоялся ли вызов на дуэль?: «Была ли ссора в доме Верзилиных? Никто свидетелем не был, всё по слухам». Как будто сгинули куда-то воспоминания Эмилии Верзилиной (в замужестве Шан-Гирей) о язвительно брошенном поэтом по-французски в сторону Мартынова «горец с большим кинжалом», упрёки собеседницы – «язык мой – враг мой», лермонтовский ответ: «Ничего, завтра мы снова будем друзьями».
Ведущая же мысль в трактовке происходящего: враги сжимают кольцо вокруг поэта, приближают кровавую развязку. Убойный аргумент – подговаривание молодого офицера Лисаневича вызвать «ядовитую гадину» на дуэль и решительный отказ последнего быть марионеткой в руках недоброжелателей. Натравливали однако, убеждён Бондаренко.
  Снова промах! Дотошный и педантичный, неутомимый «разгребатель грязи», навороченной вокруг Лермонтова, Д. Алексеев не столь давно по архивам установил, что Лисаневич в преддуэльные и дуэльные дни в Пятигорске отсутствовал, находясь вдали от него, и поступил тяжело раненным для излечения в Пятигорский военный госпиталь во второй половине августа, с Лермонтовым знаком не был («Лермонтов и С.Д. Лисаневич в 1841 году» - Д.А. Алексеев. Лермонтов. Исследования и находки. М., 2013).
Манипулирование источниками при выстраивании заговорщического деяния по принципу «враги сожгли родную хату» - любимое занятие Бондаренко. Особую роль в событийной канве подготовки расправы с Лермонтовым он отводит, как уже было сказано, Васильчикову как модератору кровавого грядущего, распределителю функций и места каждого в процессе убиения предназначенной на заклание жертвы. Фактов – ноль, сплошная гипотетическая карусель. Не будем вдаваться в совокупность фантастических домыслов относительно упомянутого фигуранта. Остановимся только на одной ключевой позиции. «…Официальная версия о том, что секундантом Лермонтова был князь Васильчиков, - явно лукавая», - восклицает Бондаренко, будучи всё же в курсе содержания васильчиковского частного письма к близкому приятелю Юлию Константиновичу Арсеньеву, написанному 30 июля 1841 года (всего через две недели, прошедших после трагедии) из Кисловодска, где князь под полицейским надзором принимал нарзанные ванны для поправки здоровья. Для меня оно – стопроцентное алиби Васильчикова в молниеносно разыгравшемся трагическом действе. Привожу самые важные фрагменты откровенного, искреннего послания: «Виноват я пред тобой, любезный Арсеньев, что так замедлил отвечать на твое письмо. Но это последнее время было у нас грустное и хлопотливое. Ты, вероятно, уже знаешь о дуэли Лермонтова с Мартыновым и что я был секундантом у первого. Признаться, смерть его меня сильно поразила, и долго мне как будто не верилось, что он действительно убит и мертв. Не в первый раз я участвовал в поединке, но никогда не был так беззаботен о последствиях и твердо убежден, что дело обойдется, по крайней мере, без кровопролития. С первого выстрела Лермонтов упал и тут же скончался.
  <…> Мы состоим под арестом, и производится следствие. Меня перевели по моей просьбе в Кисловодск, потому что нарзан мне необходим. Я живу здесь в Слободке скромно, вдвоем со Столыпиным. Меня выпускают в ванны и на воды с часовыми. В Кисловодске холодно, как и прошлого года. Кроме того, пусто, как в степи. Мы со Столыпиным часто задумываемся, глядя на те места, где прошлого лета… Но, что старое вспоминать. Из нас уже двоих нет на белом свете. Жерве умер от раны после двухмесячной мучительной болезни. А Лермонтов, по крайней мере, без страданий. Жаль его! Отчего люди, которые бы могли жить с пользой, а может быть, и с славой, Пушкин, Лермонтов, умирают рано, между тем как на свете столько беспутных и негодных людей доживают до благополучной старости».
  Значит и дуэль, увы и ах, имела место, и обязанности лермонтовского секунданта выполнял Васильчиков, и сожаление о смерти поэта неоспоримо. Кто виноват? Из контекста очевидно: нелепое, трагическое стечение обстоятельств. О расшифровке такой убеждённости – несколько позже.
  Чтобы избежать превратных толкований своей позиции, попробую реконструировать вероятностное течение дуэльного противостояния, каким образом оно было на самом деле, - не сорганизованном заранее убийством Лермонтова, но о поединке с оговоренными согласно формату условиями (кто их предлагал и вырабатывал – навсегда останется тайной), с которыми непременно согласны участники предстоящего «стреляния», а правильность его хода обеспечивают секунданты с обеих сторон. Расстояние между дуэлянтами отсчитали в 15 шагов (иногда фигурируют 10 шагов) и по десять шагов отмерено до барьеров. Каждому давалось право стрелять, когда ему покажется необходимым, стоя или сходу, оставаясь на месте или приблизившись к барьеру, по счёту «раз-два-три» (отсчёт по времени – произвольный, занимающий, как правило, около минуты, и определяемый субъективно, в зависимости от действий противников). После счёта «три», коль никто не производит выстрела, поединок прерывался и после некоторого перерыва возобновлялся вновь.
Лермонтов стоял спиной к Машуку, Мартынов (при небольшом наклоне местности – примерно в 10о) расположился ниже, позади него – Бештау. По команде «Сходись!» (инициатива ведения дуэли принадлежала, вернее всего, капитану Столыпину как старшему по званию среди секундантов) Лермонтов остался неподвижным, имея на это право, «как опытный дуэлист» (Васильчиков), он повернулся правым боком к оппоненту, чтобы сузить сектор возможного попадания, с согнутой в локте рукой, прижатой к телу, и пистолетом, направленным вверх, максимально постарался обезопасить себя от смертельного ранения, чтобы в случае промаха со стороны Мартынова, распорядиться своим выстрелом – с места или подойдя к барьеру. Сразу определимся: если бы произошло именно так, прозвучал бы лермонтовский выстрел «на воздух», мимо цели, как в случае с де Барантом, все-таки Лермонтов чувствовал вину перед сотоварищем.
  После знака к началу дуэли Мартынов быстро подошёл к барьеру, навёл пистолет на неподвижно стоящую фигуру, - из боязни насмешек со стороны, серьёзно отнесясь к собственному вызову приятеля на дуэль, он, без сомнения, целился в него, повернув пистолет «по-французски», курком в сторону (обычное употребление этого оружия в боевых действиях при скоплении горцев) в силу привычки, нервничал, с выстрелом медлил. После прозвучавшего «три», означавшего остановку схватки, один из секундантов (Столыпин?), в нарушение договорённости, раздраженно произносит: «Стреляйтесь, или я вас разведу». В ответ Лермонтов громко и пренебрежительно бросает: «Стану я стрелять в этого дурака…». Мартынов нажимает на спуск, Лермонтов замертво падает на землю. Охваченный искренним порывом от неожиданности и внезапности случившегося, Мартынов подбегает к безжизненно лежащему приятелю, целует его со словами: «Миша, прости мне…»
  Расстояние между поединщиками как минимум двадцать метров, так что трафаретные доводы об «убийстве в упор», жестокого расстрела с близкой дистанции, попадания в грудь – пустые измышления. Парадоксальность непоправимо жестокого исхода коренится в двух взаимосвязанных, сцепленных между собою обстоятельствах: в отличие от Лермонтова, стрелка опытного и  хладнокровного, Мартынов этими качествами не обладал, по мнению окружения, стрелком был никудышным, к тому же из нарезного пистолета, системы Кухенройтер на многометровом расстоянии попасть проблематично. Увы, пуля вошла ниже лермонтовского локтя, изменила траекторию, встретившись с препятствием, и прошила оба лёгких и вышла из тела в районе левого предплечья. Надежды выжить у Лермонтова не оставалось. (Более подробно по этой теме рекомендую прочитать у краеведа-исследователя Н.М. Серафимова: «Реконструкция поединка М.Ю. Лермонтова у Перкальской скалы». – «Лермонтовские чтения на Кавминводах – 2010, Пятигорск, 2010»; «О траектории пули, смертельно ранившей Лермонтова». – О месте дуэли М.Ю. Лермонтова. СПб., 2009).
  Приходится признать: спонтанное нарушение прежде согласованных условий резко изменило ход дуэли и направило в молниеносно определившееся трагическое русло, застав всех врасплох, ибо умысел в чудовищной развязке исключался по определению, - всех причастных к этому инциденту связывали дружеские, приятельские отношения. Лермонтовское окружение отнесшееся «беззаботно» к тому, что происходило, особых мер к примирению конфликтующих сторон не приняло, рассматривая поединок простой размолвкой, предполагавшей обмен выстрелами, последующим примирением с заключительной по сему поводу пирушкой. Беспечная настроенность была обусловлена тем, что в Лермонтове видели общего доброго приятеля (во всяком случае, те, кто находился рядом с ним). Наиважнейший момент: лермонтовское окружение в Мишеле не видели de facto гения, Мартынов в том числе. Для окружавшего приятельского круга внезапно, нелепо ушел из жизни поручик Тенгинского пехотного полка Михаил Лермонтов. Стоит ли удивляться тому, что на лермонтовских похоронах ни разу не прозвучало слово «поэт».
  Всё мною вышеизложенное Бондаренко аттестует «воспеванием Мартынова», ухищряясь бесконечное количество раз сровнять его с землёй, растоптать и изничтожить, выдвигая в очередной прокурорской посылке против заклятого лермонтовского врага то одну, то другую его гнусную ипостась. Излюбленный аргумент в беспощадном пригвождении отставного майора к позорному столбу: слепая, сжигающая всё его существо ненависть на почве невиданного, всепоглощающего завистничества. Читаем: «И всё-таки более всего Мартынова раздражал крепнущий у него на виду литературный гений Лермонтова. Это не была зависть великого труженика Сальери к воздушному лёгкому гению Моцарта. Это была ненависть светского обывателя, ненависть высокомерного, но пустого дворянина, к тому, же неудачника, уволенного в отставку, к высокому таланту. Несомненно, Николай Мартынов осознанно хотел убить Лермонтова и осознанно в него стрелял. Тем более Мартынов знал, что опытный воин и прекрасный стрелок Лермонтов стрелять в него не собирается. Значит, требуется всего лишь метко прицелиться в поэта. Увы, это ему удалось…»
  В любом мартыновском эмоционально-действенном проявлении Бондаренко усматривает злодейско-мстительную подноготную. Импульсивный покаянный его порыв после фатального выстрела превращён в обдуманный цинично-расчётливый поступок: «…Для того, чтобы убедиться в смерти поэта, Мартынов подошёл к лежащему на земле Лермонтову и вроде бы поцеловал его прощально. Этот поцелуй потом назвали «поцелуем Иуды», так и было. Убийца убедился, что противник мёртв, и сразу ускакал в город».
  Охваченный неутихающим, яростным пылом низвержения Мартынова, Бондаренко договаривается до абсурда, пипл, мол, всё схавает. Яркий образчик гневно обличительного «вскрытия» бесчеловечной мартыновской сути воспроизвожу целиком: «Вот, к примеру, кинорежиссёр Андрей Кончаловский как-то разговорился с графом А.А. Игнатьевым, автором известной книги воспоминаний «Пятьдесят лет в строю». Тот ему и рассказал о своей встрече в Париже с Мартыновым: «…Мне было уже пятнадцать лет, и я был страшно поражен, что слышу о Лермонтове, как о ком-то лично знакомом говорящему… Я встречал Мартынова в Париже. Мы, тогда молодые люди, окружили его, стали дразнить, обвинять:
  - Вы убили солнце русской поэзии! Вам не совестно?!
  - Господа, - сказал он, - если бы вы знали, что это был за человек! Он был невыносим. Если бы я промахнулся тогда, то я убил бы его потом… Когда он появлялся в обществе, единственной его целью было испортить всем настроение. Все танцевали, веселились, а он садился где-то в уголке и начинал над кем-нибудь смеяться, посылать из своего угла записки с гнусными эпиграммами. Поднимался скандал, кто-то начинал рыдать, у всех портилось настроение. Вот тогда Лермонтов чувствовал себя в порядке…»
  Молодой граф Игнатьев чувствовал, что Мартынов говорит вполне искренно. Он до конца дней своих ненавидел Лермонтова».
  Подозрительна принадлежность этой ахинеи грамотному, образованному, эрудированному Кончаловскому. Даже если чисто теоретически соотнести передаваемое с его именем, то и тогда повторить подобную галиматью – значит расписаться в вопиющей невежественности. Встреча Игнатьева  с товарищами с Мартыновым в Париже – бред чистой воды. В Париж Николай Соломонович ногой не ступал. Опять же умер он в 1875 году за два  года до рождения графа (1877-1954). Какова же цена выводу, заключающему мифический мартыновский монолог о его неутомимой, до смертного часа ненависти к убиенному его собственной рукой поэту. Бондаренко же неустанно твердит своё: « На самом деле он гордился до конца дней своих, что стал убийцей русского национального гения», - голь на  выдумки хитра.
  Я же сошлюсь на факт противоположного свойства. Дальний родственник поэта И.А. Арсеньев, признающий гениальность Лермонтова и в то же время скептически оценивавшего его человеческие качества, писал: «Как поэт, Лермонтов возвышался до гениальности, но как человек он был мелочен и несносен.
  Эти недостатки и признак безрассудного упорства в них были причиною смерти гениального поэта от выстрела, сделанного рукой человека доброго, сердечного, которого Лермонтов довёл своими насмешками и даже клеветами почти до сумасшествия.
  Мартынов, которого я хорошо знал, до конца своей жизни мучился и страдал от того, что был виновником смерти Лермонтова, и в годовщины этого рокового события удалялся всегда на несколько недель в какой-либо из московских монастырей на молитву и покаяния".
  Безусловна субъективность высказывания, но принадлежит оно современнику Лермонтова и Мартынова, он их видел и слышал, с ними контактировал, так что по ведомству лжи или клеветы такого рода свидетельские показания числить вряд ли будет корректно.
  Если вновь вернуться к дуэльной истории, то удивительно почти полное небрежение лермонтоведов к мнению на этот счет Акима Шан-Гирея, знавшего поэта с детских лет как никто другой. Ему первому принадлежит инициатива сбора свидетельств о роковом пятигорском лете, своего родственника и близкого друга: «В 1844 году, по выходе в отставку, пришлось мне поселиться на Кавказе, в Пятигорском округе, и там узнал я достоверные подробности о кончине Лермонтова от очевидцев, посторонних ему». Далее мемуарист коротко передаёт услышанное от собеседников о случившейся в доме Верзилиных ссоре и дуэльном вызове (кроме отдельных штрихов рассказ Шан-Гирея совпадает с тем, о чем четверть века позднее напишет Эмилия Верзилина) и подытоживает: «…Пятнадцатого (июля. – А.О.) условились съехаться после обеда вправо от дороги, ведущей из Пятигорска в шотландскую колонию, у подошвы Машука; стали на двенадцать шагов. Мартынов выстрелил первый; пуля попала в правый бок, пробила лёгкие и вылетела насквозь; Лермонтов был убит наповал.
Все остальные варианты на эту тему одни небылицы, не заслуживающие упоминания, о них прежде и не слыхать было; с какой целью они распускаются столько лет спустя, бог весть; и пистолет из которого убит Лермонтов, находится не там, где рассказывают, - это кухенройтер №2 из пары; я его видел у Алексея Аркадьевича Столыпина на стене над кроватью, подле портрета, снятого живописцем Шведе с убитого уже Лермонтова».
  Симптоматично упоминание в шангиреевском тексте столыпинского имени, из чего нетрудно прийти к логичному умозаключению: со слов Столыпина, как участника поединка Лермонтова с Мартыновым, мемуаристу известно непосредственно, что же произошло в тот июльский злополучный вечер между приятелями, вынужденными стреляться; плюс к тому – в дело пошли столыпинские пистолеты, возможно, даже те, что использовались в дуэли с де Барантом.
  Моё обращение к воспоминаниям Шан-Гирея, написанным в 1860 году, опубликованным однако же по причинам не вполне ясным через три десятилетия, продиктовано намерениями прагматическими – в укор автору лермонтовской биографии новейшего образца: не вправе исследователь, освещающий такой «горячий» дискуссионный объект как дуэль, стоивший поэту жизни, уклоняться от анализа шангиреевских доводов. Понимаю, где собака зарыта: неоткуда взять хоть сколько-нибудь весомую аргументацию, оспаривающую позицию занятую лицом, к Лермонтову благожелательно настроенным, как и в том случае, когда при цитировании письма Евдокии Ростопчиной Александру Дюма приводится как нечто малосущественное, внимания не достойное замечание поэтессы о лермонтовской гибели: «…Пистолетный выстрел во второй раз похитил у России драгоценнейшую жизнь, составляющую национальную гордость. Но что было всего ужаснее, в этот раз удар последовал от дружеской руки». Об интриге, коварстве, заговоре, злодействе – у Ростопчиной ни слова.
  Показательна отстраненность биографа в интерпретации лермонтовского трагического конца от мотивов онтологических, бытийных, всё зашкаливается на подлом, жестоком низвержении, устранении гения (руками Мартынова) всей мощью государственной власти и тьмою безымянных его врагов. Недаром в сугубо положительной рецензии Алексея Татаринова («Литературная газета», 2013, №42, 23-29 октября) многозначительно озаглавлена «Вечно преступная дуэль» (в пику розановской «вечно печальной дуэли»), и в ней – поддержка Бондаренко в заказном политическом убийстве посредством «выстрела в упор»: «Мартынов в упор расстрелял товарища. И все свидетели, убитого поэта под ливнем, молчали до самой смерти. А за ними – Николай Первый, Бенкендорф, Нессельроде, французский посол со своим сыном. Впрочем, не только они (кто же ещё? – А.О.)». Странно: отстрел гениев русской словесности внезапно прекращается со смертью Лермонтова в 1841 году, остальные классики избежали гибельной участи, умерли в своих постелях. Мартыновы перевелись? Государству и всяческим негодяям стало недосуг заниматься литературными делами?
Между тем в тот роковой миг сплелось в единый узел и повседневно-эмпирическое (безалаберность секундантов, несдержанность поэта, без сомнения, умирать не желавшего, но готового до конца следовать избранной тактике ведения поединка) и надбытовое, выходящее за пределы наличной реальности: в Лермонтове, носителе иных миров, отозвались  атмосфера безвременья, ощущение беспредельного одиночества, душевной усталости («Уж не жду от жизни ничего я» - одно из последних его признаний), фаталистическая настроенность (здесь я присоединяюсь к диагнозу В. Соловьёва: «Все подробности его поведения, приведшего к последней дуэли, и во время самой этой дуэли носят черты фаталистического эксперимента»), мистическая материализация многожды предрекаемому им самому себе ранней кровавой смерти на чужбине.
  Русский филосов Даниил Андреев, преклоняясь перед лермонтовским гением, тем не менее, в фундаментальной своей работе «Роза Мира» убеждённо заявляет: «Значительную часть ответственности за свою гибель Лермонтов несёт сам»
Нет, настаивает от начала до конца книги Владимир Бондаренко, совершено «политическое убийство», и его усилиями восстаёт из праха в слегка подновлённом, модернизированном обличии, прошедшая проверку временем советская идеологическая парадигма о царском самодержавии ликвидировавшем дерзкого вольнолюбивого певца; ныне же ему угрожает вторая смерть под агрессивным натиском либерально-инородческих сил, если приверженцы почвеннической, национально-патриотической ориентации, объединившись, не сумеют защитить и спасти вечно опального и гонимого поэта. Характеризуя нынешнюю эпоху временем «дураков и Мартыновых», т.е. мерзавцев и подлецов, супостатов и всякой нечисти, Бондаренко, в белых ризах, с лермонтовским знаменем в руках, бесстрашно устремляется в битву с превосходящими силами противника, дабы отстоять незапятнанное гениальное русское естество поэта.


Рецензии
Знаете, чем эти современные оправдания Мартынова раздражают? Не тем, что вместо политики и подлого убийства там теперь нелепая молодежная история и тяжелый характер Лермонтова, а только крайней неумеренностью своей. Прям что-то самоценное для нашей культуры стал представлять Николай Мартынов, его уже в ореоле и светлого ума и чуть ли не благородства понадобилось представить.

Не могу много говорить сейчас на эту тему, но писала две статьи здесь же, на Прозе.ру. Загляните, если интересно.

http://proza.ru/2019/07/10/1684

http://proza.ru/2019/06/25/615

И, в-общем, современное лермонтоведение доказало: эпиграмм Лермонтов не писал. И причины объяснило: он был слишком туп для этого, какие ему спонтанные экспромты! Я сейчас со стула упаду!

Галина Богословская   20.07.2019 17:54     Заявить о нарушении
"Во-вторых, Лермонтов, выходит, открыто оскорблял оппонента. Только вот загадочно, почему тот безропотно сносил издевательские клички и эпиграммы, за каждой из них в дворянской среде последовал бы незамедлительный вызов на дуэльный поединок".

Уж простите, господин Очман, но вот это - самое обыкновенное невежество, обывательские представления о XIX веке, когда будто бы вызывали на дуэль за каждый чих. Времена декабристов и дуэльной лихорадки в России миновали (1810-1820-е гг.), и в николаевское время на дуэли существовал жесточайший запрет, суровые наказания. Та же дуэль Пушкина - причины веские, дальше некуда - вопрос о ней решался более года, пока не исчерпали все прочие средства. А уж во второй половине XIX века дуэль и вовсе резко потеряет популярность, что адекватно отразила наша художественная литература (даже между Карениным и Вронским дуэли не произошло, при наличии еще более веских причин, чем у Пушкина).

Так что рассказ, Васильчиков вызвал бы Лермонтова на дуэль, если бы тот писал на него эпиграммы, а посему эпиграмм на Васильчикова поэт не писал - это из разряда анекдота.

Верную картину бездуэльного времени дает Эмма Герштейн в своих исследованиях.

Сколько лет уважаемый исследователь занимается Лермонтовым? Последние 20? Рекомендую ему потратить два-три месяца на то, чтобы позаниматься XIX веком, эпохой в целом, книгу Якова Гордина "Дуэли и дуэлянты" можно прочесть, к примеру. Тогда можно будет избежать подобной чепухи.

Галина Богословская   23.07.2019 16:49   Заявить о нарушении
Собственно, ссориться я ни с кем не хочу, я не Лермонтов.)) Но на неверном понимании исследователем реалий николаевского времени в аспекте отношения к дуэлям настаиваю - на том, что автору необходимо сверить свои познания со спецлитературой.

Галина Богословская   23.07.2019 16:59   Заявить о нарушении