Акутиха

Анатолий Уткин
Акутиха

Акутиха до войны

На самом юге Сибири, на границе с Китаем и Монголией, синеют Алтайские горы. Их снежные вершины в ясную погоду видны издалека, если смотреть с севера. Это Катунские белки. Оттуда, из-под ледников, вытекает река Катунь. Пробежав по горам шестьсот восемьдесят километров, Катунь сливается с Бией. Здесь они, не желая уступать одна другой первенства, обе теряют свои имена. Река, образованная их слиянием, называется Обью. Но не подумайте, что это имя означает «обе реки». Обь получила свое название задолго до того, как ее узнали русские люди.

Слово «обь» во всех тюркских языках означает просто «река» или «вода». Например, в названиях многих памирских рек содержится это слово: Обиминьоу, Обихингоу, Обидарахауз… Но все эти реки горные, небольшие. Чтобы называться просто «рекой», река должна быть ого-го какой.

Я думаю, дело было так. Спустился человек с гор и увидел такую реку, что от изумления воскликнул:
– Вот эта река! Всем рекам река.
Так ее и стали называть: «Река». Ширина Оби в месте слияния Бии с Катунью составляет, ни мало, ни много, два километра.

Реки-сестры очень разные. Бия – спокойная красавица с зелеными берегами, вода в ней прозрачная, зеленоватая, кристально чистая и мягкая, почти как дождевая, без накипи, потому что вытекает она из большого и глубокого
Телецкого озера, где отстаивается.

Катунь красива по-своему. Крупная горная река с множеством притоков, она только за двести километров от устья выбегает из Алтайских ущелий, по которым с шумом и грохотом течет среди каменистых берегов, переворачивая и обтачивая гальку и размывая мягкую породу.

Вода в левой, Катунской половине Оби, белая, как молоко, потому что насыщена мелкой взвесью, которая долго не оседает на дно. Эти две воды, белая и зеленоватая, так и текут рядом, не смешиваясь, более сотни километров, пока, приняв слева крупный приток Чарыш, Обь не повернет круто, под прямым углом, на север.

Плоские галечные острова на Катуни заросли кустарником, облепихой, смородиной, черемухой, малиной, ежевикой. Крупным деревьям трудно удержаться в каменистом грунте, их выдирают весенние половодья. Бийские острова – высокие, лесистые – тоже изобилуют ягодой.

Почти в самом устье Бии, на ее правом берегу, на неширокой террасе, напротив стрелки, разделяющей реки, стоит уютный городок Бийск, а в семидесяти километрах от него по высокому правому берегу Оби на пять километров протянулся большой рабочий поселок Акутиха.

Вот отсюда-то я и рассматривал Алтайские вершины.

Когда горы видны особенно ясно, то через сутки наступает ненастье. Почему, интересно?

Сегодня Катунские белки контрастно вырисовываются на ясном, синем и уже темном вечернем небе. Значит, завтра надо успеть убрать сено.
Лето в Акутихе жаркое, с грозами, осень короткая и сухая; зима длинная, снежная, морозная и солнечная.

Особенно хороша весна. До конца марта – начала апреля еще держится зима, еще сугробы не растаяли; по ним, забившим наш переулок выше заборов, поднимаешься и опускаешься, как по огромным волнам. А через две недели эти сугробы на глазах осядут и ручьями стекут в реку. В конце апреля можно загорать на обжигающе горячем песке в Забоке, а в середине мая охапками таскать букеты черемухи.

Акутиха – рабочий поселок, выросший вокруг стекольного завода. Здесь на дне реки много кварцевого песка – отличного сырья для производства стекла высокого качества. Калийная соль поташ и другие составляющие шихты тоже водятся недалеко на Алтае и дешево доставляются из Бийска. Туда же, в Бийск, отправляется готовая продукция и по железной дороге развозится по всей Сибири. Что же касается топлива, то Акутиха с трех сторон окружена лесом.

История Акутихи невелика.

В широком ленточном бору, протянувшимся по правому берегу Оби, поселения редки. Место, удобное для завода, располагалось между русской Ивановкой и вотяцким Улусом. Это был кут, уютный уголок, где некий Артур разводил племенных лошадей и обрабатывал небольшую пашню.

Вот это место и облюбовал в 1911 году опытный человек, Давид Львович Розенталь. Он был обрусевшим немцем в третьем поколении. Его деда, барона Розенталя, пригласила для налаживания в России стекольного дела императрица Екатерина. Считают, что именно тогда был основан завод в Гусь-Хрустальном. Около 1911 года Николай Второй приказал построить стекольный завод в Сибири, предпочтительно недалеко от Бийска, поскольку в 30 км от Бийска уже более двухсот лет работал спиртзавод в Соколово, основанный в 1685 году. Некое акционерное общество наняло Д. Л. Розенталя, известного специалиста из Гусь-Хрустального, и командировало его в Сибирь. Он был не только практиком, но и ученым. Ему принадлежит рецепт очень красивого стекла розового цвета, названного им "розалиновым"

Розенталь умно спланировал застройку: построил завод на самом берегу Оби, а около него вырубил сосну и насадил веселую березовую рощу. В центре обширной зеленой поляны в роще построили деревянную церковь. Южной стороной поляна выходит на крутой берег Оби. Главная улица, Ленинская, проходит по этому берегу.

Перед войной кроме завода здесь был крупный леспромхоз, который заготавливал строевую сосну, вывозил лес по зимней дороге-ледянке на берег Оби и связывал на реке огромные плоты по несколько тысяч кубометров каждый. Эти плоты удерживались на течении тросами в руку толщиной, сплетенными из оцинкованной стальной проволоки, цинкачами, накинутыми на вкопанные в берег столбы из лиственницы в два обхвата. Такие столбы, заключенные в бревенчатый сруб, назывались мертвяками – они держали огромные плоты намертво.

Весной, по высокой воде, плоты один за другим отправлялись вниз по Реке. На каждом большая команда сплавщиков с рубленым домом и всем хозяйством.
Плоты отправлялись в путь сразу после ледохода.

Величественное зрелище – ледоход на Оби!

Бурное таяние снегов поднимает воду, но толстенный лед крепок. За долгую зиму он достигает толщины в метр и более. Напор воды долго не может сломать его. Напряжение растет. Население Акутихи часами стоит на берегу, ждет волнующего момента, когда раздастся гулкое, тяжкое «Ахххх!», похожее одновременно и на вздох, и на пушечный выстрел, и лед тронется. Трогается он целиком, все ледяное поле начинает торжественно двигаться. Это медленное движение сначала почти неуловимо глазом. Но раздаются новые и новые «Ахх!», поле раскалывается на части, трещины расходятся – лед пошел.

Но это лишь начало. Главное зрелище впереди, когда ниже по течению образуются заторы, и вода поднимется метров на пять, а то и больше, зальет острова и левый берег, и понесет уже не поле, а огромные льдины. Они наползают одна на другую, встают на дыбы… Необозримое пространство воды, льда и характерный шорох.
– Шуга идет! – кричат ребятишки.
А взрослые ходят по берегу с огромными сачками, наметками – треугольными рамками с мелкой сетью на длинной ручке, и добывают чебаков, щучек и прочую мелочь, подплывающую к берегу за кормом. А еще – налимов, охочих до этой мелочи. Этот налим очень вкусен, особенно его большая жирная печень, нагулянная за зиму.

Был в Акутихе еще Лесохим, заготавливавший сосновую смолу живицу – сырье для медицинской промышленности. Были плотницкие и другие промысловые артели.
Словом, до войны экономика в Акутихе процветала, а значит, процветала и культурная жизнь.

Это был, по сути, небольшой городок с пятью тысячами жителей, с тремя школами, больницей, магазинами и хорошим клубом, разместившимся в бывшей церкви.

В клубе и вокруг него по вечерам было многолюдно. Здесь было футбольное поле с крепким газоном, несколько волейбольных и городошных площадок, турники, кегельбан, огромная карусель «гигантские шаги». Отдельно от клуба стояло просторное здание летнего читального зала. На спортивных площадках сражалась молодежь, в клубе проходили репетиции кружков: хорового, струнных и духовых инструментов, драматического…

«До войны Акутиха была культурней Бийска», – сказал как-то мой преподаватель физики в Бийском учительском институте, Степан Иванович Сафонов.
До 1930 года Акутиха входила в Бийский уезд, а теперь подчинялась Быстрому Истоку. Это крупное село на левом берегу Оби в десяти километрах ниже Акутихи. В нем тысяч двадцать жителей, базар и церковь, которую советская власть тогда еще не закрыла. В ней меня крестили.

И еще одна особенность была у Акутихи: это был диссидентский поселок. Удаленная от города и от раскулаченных деревень, не знавшая всех ужасов классовой борьбы, она была прибежищем инакомыслящих, чувствовавших себя здесь в относительной безопасности. Поэтому сюда охотно стекалась интеллигенция. Сюда в конце двадцатых годов переехал из Бийска мой дед с семьей, а затем и мой отец с матерью и моим старшим братом Колей. Здесь 25 июня 1930 года родился я.

Отец и мать

Отец мой был белым офицером, сражался с красными в армии Колчака. Когда красные победили белых, отец не эмигрировал, а устроился скромным счетоводом в Бийске.

В мамином архиве сохранились документы, которыми я очень дорожу. Вот один из них – машинописный листок на обрывке какого-то дореволюционного канцелярского документа с оборотной стороны:

«С В И Д Е Т Е Л Ь С Т В О
Пред”явитель сего гражданин Тверской губернии, Старицкого уез., Дарской вол., дер. Лаврово Александр Арсентьевич УТКИН, 27 лет, вступил в первый гражданский брак с гражданкой Вятской губ., Мамадышского уез., села Тихие Горы Антониной Прокопьевной САВЕЛЬЕВОЙ, 21 года, с присвоением одной брачной фамилии УТКИНЫ.
Брак зарегистрирован в Бийском Под”Отделе ЗАГС 2 Июня 1921 года под № 493, что сим и свидетельствуется».

В мае 1922 года у них родился сын Николай. После него мама долго не рожала. Да это и понятно: когда тут рожать, когда за восемь лет отец раз десять переезжал с места на место, опасаясь, как бы его не вычислили чекисты.
Последнее его путешествие состоялось в 1933 году. Он завербовался на Камчатку. На фотографии, наклеенной на санитарную карту, видно уставшее лицо. Он был уже серьезно болен. В Петропавловске-Камчатском мы прожили недолго: совсем разболевшись, отец вынужден был возвратиться в Акутиху. Но и там ему не стало легче. Его увезли в больницу в Новосибирск, и в мае 1935 года там он скончался. У него была лейкемия, неизлечимая в то время болезнь. Ему шел сорок второй год.

Представление об отце у меня сложилось в основном по рассказам мамы, по фотографиям да по его письмам из Туапсе, которые мама хранила всю жизнь. Они как нельзя лучше характеризуют его. Вот отрывок из одного письма (январь 1923 г.):

«Тяжело, мой ангел, жить вдали друг от друга… но что же делать, если так неудачно сложилась жизнь, будем как-нибудь переносить, преодолевать все тяготы… Многие еще позавидовали бы нашему положению, посчитали бы за счастье великое находиться в тех условиях, в каких находимся мы. Тонюша, милая, у нас есть надежда, осуществимая мечта, определенный день нашей встречи – продолжение нашего семейного счастья, а те люди, у которых судьба отняла все, чем жили, чем радовались, на чем строили свои планы, тем людям уж и мечтать не суждено о подобной радости, о таком счастье… У нас растет сын. Разве это не радость?»

О маме лучше всего расскажет следующий документ из ее архива:

«Автобиография
Я, Уткина-Савельева, Антонина Прокопьевна, родилась в 1899 году, на Бондюжском химическом заводе Ушакова, в семье рабочего-слесаря. В 1908 году отец мой был переведен на работу в г. Казань, тоже на завод Ушакова, и работал здесь до 1914 года. В 1914 году мы переехали в г. Бийск, и до 1923 года отец мой работал на Бийском холодильнике. В 1919 году я окончила Бийскую гимназию и стала работать учительницей на Бийском холодильнике в 30-й Советской школе. В 1921 году я вышла замуж за Уткина, сына крестьянина-середняка, Тверской губернии, работавшего в это время счетоводом в конторе Бийского холодильника. В 1922 году мы с мужем переехали в с. Точильно, Смоленского района, где муж работал секретарем сельсовета, а я учительницей. C 1923 г. по 1932 год я не работала, а муж мой работал в это время бухгалтером, сначала на Бийском холодильнике, а потом в Улале (Ойрот-туре) в конторе Транспорта. В 1932 г. мы жили в г. Елабуга (Татреспублика), где работали на Картофелетерочном заводе, муж бухгалтером, а я счетоводом. В 1933 году мы переехали на Камчатку, где работали на Кичигинском рыбном комбинате Акционерного Камчатского Общества. По болезни мужа мы вынуждены были выехать с Камчатки в Акутиху, где жили мои родители. В 1935 году умер мой муж, и я устроилась счетоводом в Быстро-Истокский Леспромхоз, где и работала до 27 сентября 1937 года. Работая счетоводом, я в то же время училась заочно в Москве на Центральных курсах ИнЯз, на отделении немецкого языка. С 28 сентября 1937 г. по настоящее время я работаю учительницей Акутихинской средней школы…
8 февраля 1948 года.      А. Уткина»

Дед и бабушка

Дед был очень грамотен и мастер на все руки. В мамином архиве сохранился написанный его рукой рецепт заливки зеркал – без единой грамматической ошибки. Не знаю, какое образование он получил, но знания ценил, и книг у него было немало. Мама рассказывала, что когда они переезжали из Казани в Бийск в 1914 году, воры подломили багажный вагон и вытащили из него, в частности, сундук, где у деда были только книги. Да и девчонкам своим он хотел дать не какое-нибудь, а гимназическое образование. Правда, Маня гимназию не кончила, она не любила учиться, но Тоня учиться любила, старалась, закончила еще и дополнительный курс, дававший право учительствовать, и сразу после гимназии стала работать учительницей.
У деда было много увлечений: занимался он и резьбой по дереву (рамка нашей родовой иконы из красного дерева – его работа), и редкой в то время фотографией, и сам любил сниматься у хороших фотографов. Эти фотографии до сих пор прекрасно сохранились.

Во время НЭПа дед построил где-то около Бийска водяную мельницу, но вовремя продал ее, избежав тем самым раскулачивания.

Дед работал слесарем на заводе. Он был универсалом, и его ценили. Для учебных целей он сделал модель паровой машины. Все детали в ней были блестящие, медные, а одна стенка цилиндра стеклянная, и было видно, как ходит поршень и как работают золотники, распределяющие пар.

Дед брал меня с собой на завод и показывал, как выдувают огромные баллоны – халявы.

Рабочий, набрав из ванны горячего жидкого стекла на конец длинной трубки, встает над глубокой ямой, дует в трубку и время от времени машет ею над ямой, отчего баллон вытягивается, и крутит ее, чтобы халява была правильной цилиндрической формы. Цирковое искусство!
Раза два стеклодув окунает зародыш халявы в ванну, чтобы добавить стекла, и процесс продолжается. Когда баллон достигнет нужного размера и стенки его станут тонкими, стеклодув, остудив халяву, ловко отделяет ее от трубки и кладет на ленту конвейера. Халява торжественно уплывает.

Из халявы делают оконное стекло. У остывшей халявы отрезают дно и горло, потом режут ее вдоль. Снова нагревают, разворачивают цилиндр и разглаживают мягкий лист. Потом стекло нагревают и охлаждают еще раз – закаливают.
Завод выпускал разнообразную продукцию: и ходовую, столовую, и художественную.

Дед никогда не наказывал меня и давал мне всякие инструменты. Помню, как-то я чуть не отрубил себе топором указательный палец на левой руке и с ревом прибежал к деду. Он настрогал мелкой крошки из желтого камня, похожего на палец (мы называли его «чертовым пальцем»), смешал с сахаром и засыпал рану этой смесью:
– Ну вот, теперь не больно – сахар-то ведь сладкий.
Дед любил выпить. Он тайком от бабушки Вари давал мне полтинник, подмигивал, я перебегал через дорогу, покупал в винополке у Ивана Иваныча Стародубова кружку водки и приносил ему. Дед выпивал и начинал что-нибудь мастерить, а я помогал ему. Хорошо мне было с дедом!

Дед не любил советскую власть и, подвыпив, ругал ее. Бабушка боялась и останавливала деда:
– Перестань, Проня! Теперь не то время, чтобы ругать власть!
Но дед не унимался, срывал со стены портрет вождя мирового пролетариата и топтал его. «Вот так же он топтал портрет царя», – жаловалась бабушка.
Если деда не было дома долго вечером, бабушка, вооружившись сковородником, шла искать его и прогоняла от собутыльников.

Умер дед неожиданно от скоротечной чахотки весной 1938 года.

Бабушка Варя была сухонькой, хроменькой (сломала бедро в молодости, катаясь с дедом на масленице – вылетела из саней). Ходила она быстро, споро. Когда шла со сковородником по деревянному тротуару искать деда, я долго слышал – хром-хром, хром-хром…

Она воспитывала меня березовым прутиком. Когда я возвращался домой с улицы, она, ничего не спрашивая, стегала меня по голым ногам.
– За что?! – недоуменно-обиженно вскрикивал я.
– За что почтешь, – спокойно отвечала бабушка.
Я не плакал, а залезал под большой стол, где был недоступен для бабушки, и дразнил ее:
– Вар-вар-вар-варвара, вар-вар-вар-варвара!
Тогда я не понимал, за что бабушка стегала меня прутиком. А теперь понимаю: она отпускала мои грехи, вольные и невольные.

Меня вообще ни разу в жизни не наказывали. Даже в «угол» не ставили. Ну, бывало, бабушка, рассердившись, шлепнет или дернет за вихор – так это не наказание, а естественная реакция на мое баловство. И никогда не кричали на меня. Даже голоса не повышали, если не считать естественных окриков вроде «Толька, ты опять за свое?!» Лжи не терпели. Да мне и не надо было к ней прибегать, при таком-то воспитании. Поэтому я не научился врать и сейчас не умею. И сам не выношу лжи.

Бабушка Варя была доброй и простодушной, любила раздавать подарки бедным. Помню, как мама однажды остановила ее при попытке вынести из дома несколько кусков сахара.
– Ты куда это, мама?
– К Поломошным.
– А что это у тебя под фартуком?
Бабушка нехотя показывает три больших куска сахара, приговаривая:
– Да вот сахарком хочу их угостить. У них же, Тоня, пятеро ребятишек, пусть хоть сахарком побалуются.
– У нас же тоже не было сахара, где ты взяла?
– Маня принесла.
– А себе-то оставила?
– А как же! Два куска, еще больше этих.
– Ну ладно, неси.

В 1937-38 учебном году мама учила четвертый класс. И был в этом классе хулиганистый мальчишка Векшин, на которого мама жаловалась бабушке. Придет домой усталая, бабушка спрашивает:
– Что, Тоня, опять Векшин хулиганил?
– Опять, мама. Никакого терпения с ним не хватает.

«Векшин» стало у бабушки нарицательным словом для обозначения неслуха.
Бабушка очень любила чай, пила крепкий, горячий, подливая в заварной чайник из кипящего самовара – чайпила. Самоварчик, небольшой, никелированный, блестящий, в форме этакой пузатенькой рюмки, меня тоже интересовал: он смешно искажал лицо, и я любил в него смотреться. В верхней части лицо растягивалось в ширину, а в нижней в длину.
Сидим мы с бабушкой вдвоем, она чайпиет, священнодействует, а я гляжусь в самовар – вверх-вниз, вверх-вниз.
– Перестань!
Перестану, но скоро снова – вверх-вниз. Хлоп меня полотенцем! Перестану, но вскоре опять за свое.
– Ну, Векшин, чисто Векшин! – и завесит самовар полотенцем…

Бабушка Варя пережила с нами трудные военные и первые послевоенные годы. Что бы мы делали без нее? Она управлялась с коровой, поросенком, теленком, варила им корм, убирала хлев, готовила нам обеды, топила печь… Маленькая, сухонькая, хроменькая – столько ворочала! Конечно, мы с мамой тоже ого-го как работали – заготовка и вывозка дров и сена, все на себе, копка огорода при усадьбе и в поле, посадка, уборка – уматывались будь здоров, но без бабушки Вари, не знаю, как бы справилась мама.

Маня, младшая сестра мамы, моя тетя и крестная мать, была копией бабушки. Мама рассказывала, что девчонками они получали от деда еженедельные карманные деньги, копеек двадцать-тридцать. Половину из них мама откладывала в копилку, на остальные покупала конфеты и лакомилась ими помаленьку всю неделю. Маня копить не любила. Она покупала конфет на все деньги, наедалась, а по дороге домой раскладывала по конфетке на тумбочки, стоявшие на углах улиц.
– Это бедным.
Добрая и отзывчивая, крестная всю жизнь посвятила семье. Она была замужем за состоятельным по акутихинским меркам человеком – заведующим Отделом рабочего снабжения (ОРСом) Акутихинского стекольного завода Антоном Тимофеевичем Сухих. На крестной он женился, овдовев. От первого брака у него были две дочери, Нина и Люба. Крестная родила еще одну дочку, Тамару, но она умерла от скарлатины в четырехлетнем возрасте. В 1940 году у них родилась еще одна девочка, Женя, моя двоюродная сестра.

Нас с крестной связывало многое. Много лет мы прожили вместе. Мама и крестная были очень дружны, хотя сильно отличались характерами. До замужества крестная жила с ней. До переезда в Томск мама жила в крестнином доме. Там жил и я, когда работал учителем. Даже с Сахалина, куда крестная переехала из Акутихи к дочери, она приезжала к сестре в Томск. На Сахалине она прожила 25 лет, помогла Жене вырастить детей и там упокоилась навеки.
Я любил ее не меньше, чем маму.

Гарсон и Дунька

В 1938 году я пошел в школу. К первому сентября мамин знакомый подарил нам белого пушистого щенка. Он был такой маленький, что уместился у меня в кармане. Мама, изучавшая в гимназии французский, назвала его Гарсоном.
Когда Гарсон вырос, он стал верным стражем дома. Жил он во дворе под крыльцом. А у соседей был Мальчик. Эти два Мальчика, белый «француз» и черный «русский», яростно ненавидели друг друга и все время дрались. Они протоптали вдоль забора, каждый со своей стороны, дуэльные тропинки. Стоило только хозяину выйти во двор, как они немедленно со страшным лаем бросались к забору и начинали поединок: кто кого ухватит за нос через щель. Если же они встречались на улице, тут уж все, они схватывались врукопашную, и иначе как двумя ведрами холодной воды их было не разлить.

Но дома Гарсон был тих и вежлив. Во время обеда он «служил», то есть стоял на задних лапах, выпрашивая кусочек. Если бабушки Вари за столом не было, он служил возле стола, а при бабушке – у порога. Иногда она вообще прогоняла его из дома. Тогда Гарсон садился у нее под окном, в огороде, где бабушка его не видела, и продолжал служить.

Он стоял даже перед кошкой, когда она пила молоко из блюдечка. Офицер! А кошка нарочно не торопилась, как будто издевалась над ним. Но всегда оставляла ему немножко, и когда она, наконец, отходила от блюдечка, Гарсон, сделав язык ложкой, в два счета выхлебывал остатки.

Пушистый Гарсон давал много шерсти, почти как овца. Собачья шерсть очень теплая и обладает целительными свойствами, помогает от ревматизма. Мама вязала из нее носки и варежки для всей семьи.

Гарсон прожил двадцать лет. Я окончил школу, учительский институт, отработал два года учителем, окончил университет, а Гарсон все еще охранял дом и служил. Он состарился, поседел, стал глуховат; теперь уж он не стоял, а сидел на задних лапах, свесив на грудь передние, дремал, всхрапывал. Когда его окликали, он не слышал, а после громкого оклика подбегал и смотрел как-то виновато, дескать, простите уж меня, стар я стал, плохо слышу…

Такой же долгожительницей была наша корова Дунька. Другой коровы у нас я не помню. Дунька была маленькой, черной, безрогой, озорной и задиристой, вполне оправдывала пословицу о бодливой корове, которой Бог рогов не дает. Пастух грозил брать с нас двойную плату, если Дунька не исправится.
– Целый день за ней только и бегаю, так и норовит удрать из стада и забраться в потраву.
Молока давала Дунька немного, зато вкусного и жирного, выше четырех процентов. Домой бежала бегом, издалека взывая:
– Мму-у-у! Скорей открывайте калитку-у!
В конце февраля, как по расписанию, Дунька телилась.
В ночь, когда Дунька должна была отелиться, бабушка не спала, часто ходила в хлев, и к утру приносила домой беспомощного теленка. Он долго и упорно пытается встать на ноги, мокрые копытца разъезжаются, он падает, но не отчаивается, повторяет попытку за попыткой и, наконец, утверждается на длинных дрожащих ногах.

В мою обязанность входило подставлять консервную банку, когда он мочится. Если я прозеваю, бабушка, подтирая пол, ворчит: «Ну вот, опять на пол нафурил». Но теленок пугался звона струи и обрывал ее, а когда, устав ждать, я убирал руку с банкой, он все-таки «фурил» на пол.
В апреле теленка выпускали во двор. Постояв немного и удивленно поозиравшись («Как прекрасен, оказывается, Божий мир!»), он вдруг радостно мекал:
– Мме-е-е! – и, взбрыкнув задними ногами так, что копытца оказывались выше спины, начинал носиться по кругу…

Пульпулюк

Мы сидим в просторном высоком и чистом сарае и стругаем палочки – делаем стрелы для луков. Мы – это четвертоклассники Герка Селин, Ленька Елфимов, Минька Усов и я и семиклассник Волька Бычков с младшим братом Борькой.
Луки из сырых веток калины, довольно толстых, уже сделаны. Туго натянуты и натерты варом крепкие плетеные тетивы. Теперь делаем стрелы из сухой сосновой дранки. Она легко и прямо расщепляется и хорошо строгается. Конические наконечники сделаем из консервных банок, хвостовое оперенье – из гусиных перьев. И будут летать наши стрелы шагов на пятьдесят в длину и метров на пятнадцать в высоту. И в цель будут попадать точно, потому что оперенье придает стреле осевое вращенье и стабилизирует полет.
Хорошо нам с Волькой! Он водит нас на реку загорать и купаться, в лес за сосновыми удилищами, а зимой вместе с нами строит снежные крепости и роет тоннели в глубоком снегу. Промокнув, идем в заводскую баню и там моемся, пока просыхает одежда. Там же мы сушимся, когда проваливаемся в воду во время увлекательного занятия – гоняться за стайками рыб по тонкому осеннему льду и глушить их палками.

Селины живут в казенном доме на две квартиры. Отец Геры Семен Устинович – главный врач, у него высокая зарплата. Богаче его в Акутихе, может быть, только Антон Сухих. Даже корову им не надо держать. Мать Евстолия Павловна занимается только уборкой дома. В квартире у Селиных идеальная чистота. Евстолия Павловна чуть не каждый день перетирает все книги домашней библиотеки. Книги заполняют большой шкаф с застекленными полками.

За сараем у Селиных огород. Он почти весь зарос березами и сливается с березовой рощей, в которой стоит здание больницы.

Елфимовы живут по соседству. У них просторный дом с огромным хорошо возделанным огородом. Отец Лени – главный инженер завода, а мать ведет большое домашнее хозяйство. В сарае у Елфимовых тесно от коров, телят, овец, поросят, кур. Семья у Елфимовых большая.

Маленькая избушка Усовых затесалась между домами Селиных и Елфимовых. Минька живет вдвоем с матерью, отца забрали, когда Минька был еще маленький.

С другой стороны от Селиных детский сад, в той же березовой роще. Затем два магазина: маленький, сельповский, и большой, ОРСа, с большим хозяйственным двором – владения Антона Сухих. На углу этого двора керосиновая лавка с окном на Ленинскую улицу. Мы ходим в нее, когда нам нужен керосин, чтобы отмывать от вара одежду и оттирать руки. Мой дом недалеко, третий от угла Ленинской и поперечной Садовой, на которой стоит больница. Этот квартал, от Заводской до Садовой – центр Акутихи.

Еще одна поперечная улица, Рабочая, проходит западнее Садовой. В сторону реки она переходит в Извоз – единственный пологий спуск к реке, в Забоку. Весь берег – крутой обрыв, по которому сбегают косые тропинки. Чтобы спускаться к реке с возом, сделали эту искусственную ложбину. По ней зимой мы катаемся на санках.

Есть в Акутихе небольшой базарчик – площадь на восток от завода. На ней стоит несколько прилавков и магазинчик, в него мы часто ходим. В нем торгует всякой мелочью Николай Михайлович Голдобин. Он все время что-то тихонько напевает и слегка покашливает, прочищает горло. Укладывая в пакетики крючки, грузила, поплавки и другие ценные штучки, он ласково разговаривает с нами. Мама дружит с семьей Голдобиных.

От базара до ОРСа Ленинская улица односторонняя. На четной стороне домов нет. Это акутихинский бульвар – длинная лужайка на самом берегу реки, любимое место всех парней и девушек. Здесь приятно гулять вечером над крутым обрывом, любоваться широкой Обью с зелеными островами и далекой панорамой Алтайских гор. Обь делится здесь островами на несколько проток. Ближний, длинный Акутихинский остров отделяет от Оби Акутихинскую протоку.

Когда строился завод, по Акутихинской протоке проходил фарватер, и баржи с песком, сульфатом и готовой продукцией швартовались перед заводом. Здесь была пристань. Потом фарватер ушел к левому берегу, Акутихинская протока обмелела, стала несудоходной. Завод перешел на гужевой транспорт. А пристань перенесли на пять километров ниже. То место называется Кордоном. Мы часто ходим на Кордон.

Ленинская улица начинается от поперечной Акутихинской, которая проходит по берегу глубокого оврага, отделяющего собственно Акутиху от Ивановки, тянется от ОРСа на запад еще полтора километра и кончается на Первой речке, через которую перекинут Первый мостик. За ним начинается западная часть Акутихи, Улус, который кончается на Второй речке со Вторым мостиком.

За Второй речкой начинается лес. Пройдешь по нему еще пару километров, и дорога спускается в пойму. Это и есть Кордон. Мы ходим не по этой дороге, а по тропинке на самом краю леса, над высоким и крутым берегом. Перед спуском в пойму высокий берег становится еще выше, образует холм. Речная сторона этого холма представляет собой крутой и длинный песчаный склон. Мы любим скатываться с этого склона на штанах. Для этого родители шьют нам штаны из особо прочной ткани, «чертовой кожи». В песке нам часто попадаются осколки древних глиняных сосудов. Наверное, это – курган, остаток первобытного поселения.

…Да, хороший у нас был добровольный воспитатель. Был Волька к тому же интеллигентным и начитанным и развлекал нас не только играми, но и рассказами. Веселый и остроумный, он сыпал какими-то прибаутками вроде «Кадык-пан, пульпулюк-шарабан».

Жили Бычковы бедновато. У Вольки и Борьки было еще несколько сестер и братьев, а мать, как и моя, была вдовой – отца, председателя заводского профсоюза, репрессировали в 1937 году. Работала она в бухгалтерии завода, зарплата там была невысокой, меньше учительской. Борька с Волькой ходили вечно голодные. Наши семьи были побогаче, и мы подкармливали Бычковых, принося им из еды, кто что ухватит из дому, чаще всего какие-нибудь пирожки. Мы называли это приношение Волькиным словечком «пульпулюк». Борька так привык к нашим пирожкам, что не ждал, когда мы подойдем, а бежал навстречу и кричал:
– Пульпулюк давайте!
Было бы, однако, неправдой сказать, что я водился только с интеллигентной компанией. Колька Рогалев, по прозвищу Быкан, старше меня на год, коротенький, с большой стриженой головой, был задира и драчун. Когда мы ходили с Быканом в лес за удилищами, он сыпал такими хулиганскими частушками про девок, что у меня уши краснели.

Но эта грязь ко мне не приставала. У меня был стойкий иммунитет против этой заразы. Все в нашей семье говорили на правильном и чистом языке, не употребляли слэнга, слов-паразитов и эвфемизмов, избегали излишних вводных слов. А уж бранных слов, Боже, упаси! Бабушка Варя щелкала меня по затылку, если у меня вырывалось «а, черт!»
– Вот увидишь, вырастет у тебя шерсть на языке.
Мама, наверное, даже под пытками не смогла бы произнести матерного слова. Она очень любила петь. Пела за рукодельем, за работой по дому, с утра до вечера:
Всех прежде встаю,
И с раннего дня
Я Богу пою –
Он кормит меня.
Не сею, не жну,
Сыта без труда,
Порхаю весь день
Туда и сюда…

Театральная ложа

В год начала войны Коля закончил десятый класс и в ожидании призыва в армию устроился учителем в школу. Эту зиму сорок первого – сорок второго года я помню очень хорошо.

В Акутиху привезли эвакуированных из Ленинграда и распределили по квартирам. К нам поселили молодую еврейку Фаню Швахерман, красивую, веселую, развитую, ровесницу Коли. Она тоже стала работать учительницей и вошла в круг Колиных друзей – Николая Черепанова, Кости Козлова, Лизы Кочетовой, Лены Бычковой и других.

Вся эта компания собиралась у нас в большой комнате, веселилась, шутила, играла в «чепуху», пела. Все они были слегка влюблены друг в друга, девушки были красивы, Фаня блистала еврейским остроумием. По индукции и я был во всех них влюблен.

Как хорошо они пели! Солировал Николай Черепанов. У него был приятный тенор, он заводил, другие ему слаженно подпевали, да не просто, а разделившись на первые и вторые голоса. Наш Николай не пел, зато замечательно играл на гитаре.«Два Николы» составляли дуэт: Черепанов пел, наш аккомпанировал ему, а в проигрышах выводил сложнейшие соло. Мама, песенница, тоже присоединялась к ним.

Репертуар у них был разнообразный: городские и цыганские романсы, народные и жанровые песни, а Черепанов с большим чувством исполнял арии из опер, оперетт: «Куда, куда, куда вы удалились, весны моей златые дни…», или: «Итак, все кончено. Судьбой неумолимой я осужден быть сиротой…», или: «О Роз Мари, о Мэри! Твой смех нежней свирели, твои глаза, как небо голубое родных степей отважного ковбоя!»
Про ковбоев и моряков мне особенно нравилось.

В стране далекой юга,
Где не бушует вьюга,
Жил-был
Красавец Джон.

Джон ухаживал сразу за двумя девушками, Ритой и Нелли. Рита решила устранить соперницу и настучала Джону, что Нелли проводит время в отеле с другим ковбоем, Гарри. Джон застукал Нелли с Гарри и зарезал ее. Мне до слез было жалко бедную Нелли, я плакал и, чтобы никто не видел, уходил на кухню и забирался на печку. Я уже знал, что сейчас будет «Девушка из маленькой таверны».

Своей задней стеной печка входила в комнату и имела небольшой барьерчик, как ложа, так что там удобно было сидеть и смотреть, а когда надо было поплакать, я прятался за барьерчик. И вот…

Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан
За глаза испуганные серны
За улыбку и красивый стан.

Капитан дарил девушке дорогие подарки, но не мог добиться ее благосклонности. Когда же он перестал ее добиваться, девушка затосковала…

И никто не понимал, наверно,
Даже сам хозяин кабака:
Девушка из маленькой таверны
Бросилася в море с маяка.

…Я плакал в своей театральной ложе, а мама пела «Чайку»:
Вот вспыхнуло утро. Румянятся воды.
Над озером белая чайка летит.
Ей много простора, ей много свободы.
Луч солнца у чайки крыло золотит…

Эвакуированные и ссыльные

Эвакуированные из Ленинграда две еврейских семьи жили в Акутихе года два. Они уехали, как только сняли ленинградскую блокаду. Дольше задержался Николай Николаевич Комаров, москвич, поэт и художник. Он писал маслом обские пейзажи, преподавал рисование в школе, выпускал стенную газету. Помню, в ней были такие его стихи, хорошо ложившиеся на мотив «Вышел в степь Донецкую парень молодой»:

Летом солнце жаркое,
Обь-река широкая,
Острова заветные,
Синь Алтайских гор –
Вот моя любимая,
Вот моя родимая,
Славная Акутиха,
Зелень и простор.
Выйдешь к речке под вечер,
Вскинешь легко веслами…

Кроме эвакуированных, в Акутихе были ссыльные – большая группа литовцев и поволжских немцев, десятка полтора семей.

Литовцы были довольно состоятельными, им удалось привезти с собой достаточно имущества, они не бедствовали. Мужчин, понятно, в семьях не было, они были репрессированы, но все женщины-литовки были хорошими рукодельницами, вязали, шили и тем зарабатывали на жизнь. Дети их всегда были лучше всех одеты, дисциплинированы, трудолюбивы, помогали матерям вести хозяйство, были лучшими учениками в школе. Мама, сама хорошая рукодельница, обменивалась опытом с литовками и очень их хвалила.

Но несчастные немцы! Вот уж кто по-настоящему настрадался. Их поселили даже не в Акутихе, а в лесу, на болоте, километров за пять от Акутихи, в заброшенном поселке Торф. Только со временем они выбрались оттуда к нам, в «центр цивилизации». Они бедствовали.

Немка Луиза Фольмер была нищей в буквальном смысле – ходила с сумой и просила еду, чтобы покормить себя и двух детей. Сынок ее Яша был такой истощенный, что, случалось, падал в обморок в классе у доски.
Луиза была частой гостьей у нас; мама, учительница немецкого, любила поговорить на родном для Луизы языке. Но язык, на котором говорила малограмотная Луиза, был далек от литературного, и мама смеялась:
– Ну, Луиза! На каком это языке ты говоришь?
Много лет спустя, уже в Минске, она все еще получала от Луизы письма. Она жила с Яшей в Ашхабаде, очень гордилась сыном-инженером, была счастлива, сообщала, что дочь тоже живет хорошо, и поминала добрым словом Акутиху, где ей не дали погибнуть.

С лета сорок второго года, когда Колю призвали в армию, я включился в мужскую работу. Первое, что нам предстояло сделать – это заготовить на зиму дрова, не менее пятнадцати кубометров. Всем учителям отвели делянки в лесу и разрешили валить березу и обрубать сучья у сваленной строевой сосны. Хорошо, что дед научил меня обращаться со всяким инструментом. Заточив правильно пилу и топоры, мы с восходом солнца отправлялись за восемь километров в лес и часов по десять трудились с перерывами на обед и полдник. Работа была бы даже приятной, если б не комары в прохладу и не пауты в жару (паутами в Сибири называют оводов). Комары брали массой, а пауты силой укуса: если удачно попадет в сосудик, кровь струится ручейком.

Мама особенно страдала от паутов, потому что они забирались под юбку и кусали ноги. И сколько бы раз это ни повторялось, мама не могла к этому привыкнуть, и всегда одинаково вскрикивала: «Ка-ак?!» Я смеялся. Смеялась и пострадавшая.

Все пятнадцать кубометров березы мы превратили в швырок, то есть распилили на короткие чурки, покололи и сложили в аккуратные поленницы, чтобы к зиме они подсохли. Этот швырок имел только один недостаток: его было легко воровать. Все-таки кубометров десять сохранилось до зимы, и по первопутку мы вывезли его на ручных санях домой. Вывозку я не любил, силенок было маловато. Отсчитаешь, скажем, тысячу шагов и лежишь на санках, отдыхаешь, а слезинки от бессилия капают. Плачешь молча, чтобы мама не заметила.

На следующий год дрова дались уже легче, их не воровали, потому что мы оставили их в виде долготья, то есть не разделывали на швырок. Для вывозки долготья я сделал сани побольше, оковал их железными шинами, и возить на них, впрягшись вдвоем, стало удобнее. Иногда браконьерствовал: привозил из ближней согры, заболоченного мелколесья, свежую зимнюю березу.

Боровлянка

В сорок третьем Коля получил ранение в ногу, отлежал полгода в госпитале и возвратился домой весной сорок четвертого. Ногу так и не вылечили – Коля страдал от остеомиелита и хромал всю жизнь.

Осенью того же года Коля поступил учиться в Новосибирский институт военных инженеров транспорта (НИВИТ). На зимних каникулах в январе сорок пятого Коля приехал домой. Обратно он повез с собой чемодан продуктов и швейную машинку, чтобы продать ее и жить на вырученные деньги.

Если б дело было летом, то никаких проблем с таким грузом не было бы. По Оби регулярно бегал теплоходик «Зюйд», и прокатиться на нем до Бийска было одно удовольствие. Но зимой единственный способ добраться из Акутихи до Бийска был пеший – шестьдесят километров лесом на восток, или сорок километров через лес на север, до станции Боровлянка, откуда шла ветка на Бийск.

Я взялся помогать Коле тащить груз, и мы пошагали в Боровлянку. Нелегко было моему хромому брату прошагать сорок километров с грузом по заснеженной дороге. Нога болела. Когда мы присаживались отдохнуть, он, сняв валенок, растирал ее. Мне было очень жалко его. После отдыха я первым вскакивал и устремлялся вперед, стараясь хоть немного утоптать тропинку, чтобы Коле было легче идти. Мне было всего 14 лет, но я уже успел накопить выносливость на заготовке и вывозке дров, на покосе и других работах.

«Проклятая война! Проклятый Гитлер! Проклятый Сталин!» Я уже тогда понимал, что Сталин не лучше Гитлера: в Акутихе старики, не скрывая, говорили об этом. Оборачиваясь, я улыбался Коле, стараясь ободрить его, и он в ответ улыбался своей милой грустной улыбкой.

Мы шли весь зимний день и часть ночи, умотались изрядно и когда, наконец, уселись на полу телячьего вагона, который, постукивая, неторопливо тащила маленькая «кукушка», то блаженствовали, отдыхая. Теплушку освещала только железная печка, топившаяся с открытой дверцей, уставший народ сидел тихо, и красивый девичий голос выводил

На позицию девушка
Провожала бойца.
Темной ночью простилися
На ступеньках крыльца,
И пока за туманами
Видеть мог паренек,
На окошке у девушки
Все горел огонек…

Песня была новинкой, вагон слушал, затаив дыхание. И так все это было трогательно: идет война, всем трудно, но люди терпят, ждут, и от этого не ожесточаются, а наоборот, делаются лучше, сострадательней, душевней, и, казалось, вот-вот будет легче, и мы все отдохнем, и встретимся с родными-дорогими, и будем счастливы. И слезы навертывались на глаза, и песенка легко запоминалась, и потом часто вспоминалась вместе с ночной теплушкой и со всей этой лирической атмосферой…

Обратно я возвращался тем же путем. Группа пешеходов собралась в Акутиху, решив не дожидаться утра. В маленьком вокзале было холодно и не хватало сидячих мест, а стучаться в дома, проситься переночевать было слишком поздно. Я присоединился к ним. Я и не подозревал, что подвергаю себя смертельной опасности.

Мы прошли, наверное, еще только половину пути, когда я почувствовал, что убийственно хочу спать. Я начал все чаще и чаще отставать от бодро шагавших взрослых и прислоняться лбом к придорожным соснам. Мне казалось, что если я постою так хоть минутку, подремлю, то станет легче бороться со сном. Самообман, конечно, и после одной такой остановки я догонял своих попутчиков бегом минут десять. Больше я не прислонялся, но еще несколько раз обнаруживал себя забредшим в глубокий снег. Хорошо еще, что спал стоя, не сел и не лег, а то бы так и замерз во сне, морозец-то был за тридцать.

Бридва

Моей любимой работой была косьба. Старик Кутергин научил меня правильно настраивать литовку (в Сибири используют только такие косы – большие, с длинным косовищем выше роста, с поперечной ручкой на уровне пояса).Если коса сидит на косовище не под тем углом, литовка либо зарывается носом в траву, мнет ее, а не срезает, либо выскакивает из травы, не захватывая ее. Косу надо хорошо отбить (отковать край лезвия молотком на наковаленке), не порвав тонкого ее полотна и не наделав хлопунцов (пузырей), и во время косьбы регулярно и правильно затачивать. Ручка должна находиться на высоте, соответствующей физической силе косца и его росту, и так далее. Словом, много всяких тонкостей объяснил мне умный старик.

А еще мне повезло с самим полотном литовки. Мне частенько приносили материал – жесть для кружек или котелков, куски пил для ножей, и просили сделать то или иное. Однажды принесли старую литовку, ржавую, в хлопунцах, с приклепанной пяткой. На ней различалось еще дореволюционное «царское» клеймо. Я подивился толщине и твердости полотна и его большой длине и сразу понял, что передо мной уникальный экземпляр. Такие литовки теперь не умели делать.

Я сделал заказчику нож из куска пилы, чем он был очень доволен, потому что пила – толще, а царское полотно оставил себе. Аккуратно обрубив хлопунцы и разрывы, я заново отбил полотно, на что ушел целый день. Торопиться было нельзя, так как твердая и толстая сталь могла порваться снова. Подобрал крепкое березовое косовище и насадил на него литовку по всем правилам Кутергина.

Эх, и инструмент же у меня получился! Скрипка Страдивари! Сама тяжеленькая, она после размаха безо всякого усилия чисто срезала любую траву, высокую и низкую, мягкую и жесткую. Отбой держала с утра до вечера, заточки требовала редко.

Была у меня соседка по покосу, старушка-вотячка Михайловна, мать медсестры, всегда выполнявшая привычную для нее крестьянскую работу за интеллигентную дочь. Михайловна плоховато говорила по-русски. Вот приходит она на мою делянку и просит:
– Толька, посмотри мой литовка, он не косит, только мнет. А я пока твоим тебе покошу.
– Ладно, давай.
Через полчаса зову:
– Михаловна, готово!
Михайловна подходит и говорит:
– Ну, Толька, у тебя литовка! Чуть ноги мне не порезал. Махнула, а он пошел вокруг меня.
– Ничего, Михаловна, теперь и твоя литовка хорошо будет косить.
Дома Михайловна рассказывала маме:
– Толькин литовка – бридва и бридва. Голос нет – чшш, чшш. Мой литовка – сатан и сатан. Голос громко – черр, черр.
Мама смеялась.

Слава о моем мастерстве в настройке литовок быстро распространилась среди покосниц, и ко мне вереницей потянулись бедные мученицы, оставшиеся без мужей, ушедших на войну. Дня два я не косил, а только сидел отбивал да настраивал им литовки, а они выкосили мне всю делянку. Мне даже немного досадно было: я сам любил косить.

Валька Бухаров

Мы работаем на вышке с Валькой Бухаровым. Вышка, просторный чердак под крышей нашего дома, – наша мастерская. Мы делаем наждачное точило. На мокром точильном камне сталь обрабатывается медленно, а у нас большой заказ на ножи.
Я нашел тут старый сепаратор для разделения молока на сливки и обрат, а Валька раздобыл наждачный круг. Мы насадили на вал этот круг вместо проржавевшей насадки и привинтили наше точило к балке.
Дело идет, да еще как. От ножа летит яркий сноп искр. Скорость на окружности нашего наждака громадная.
– Щас будет двести километров в час, – говорит Валька
– Сбавь, Валька, а то лопнет… И так хорошо работает, теперь быстро справимся. Не то, что у тебя на точиле.
– Зато на моем топоры точить хорошо.
– Это да.
Наждак здорово помог нам. Но однажды Валька не удержался и выжал-таки двести километров. Гигантская центробежная сила разорвала круг. Половинки со страшной силой разлетелись. Мы еще легко отделались – мне поцарапало руку, а Вальку слегка контузило в живот, он упал и потерял сознание. Но ненадолго.

Тогда мы решили сделать кузницу, чтобы ножи и другие вещи ковать. Мы перенесли сепаратор к Вальке в огород, сделали крыльчатку, насадили ее на вал, закрыли кожухом с выходной трубкой – получился «пылесос наоборот», дававший мощную струю воздуха. Трубку завели в железный ящик с древесным углем. Валька раздобыл наковальню, увесистый молот, металлолом, и мы весело заработали, напевая «Мы кузнецы, и дух наш молод!» Рослый и сильный, Валька не уставая стучал…

Мы выковали немало полезных вещей, в том числе коленчатый вал для токарного станка. Изготовили и сам станок и стали точить ручки для разного инструмента.
Еще мы с Валькой занимались жестяным делом: изготавливали ведра, котелки, кружки. Это дело несложное. Для него нужны только три главных инструмента: ножницы по металлу, небольшая стальная балка, закрепленная на чурке (со смешным названием кобылина) и деревянный молоток (киянка). Постукивая киянкой, Валька весело напевал:

Пущай говорят, что я ведра починяю,
Пущай говорят, что я дорого беру!

Для жестяного дела мы использовали все, что попадалось под руку: старые ведра, куски кровельного железа, остатки водосточных труб.
Однажды нам здорово повезло: бродя возле Кордона, мы наткнулись на брошенный катер. Все ценное с него было уже снято, но сохранился огромный бензобак из толстой оцинкованной жести. Мы его выдрали, принесли домой, раскроили, прожарили на костре, чтобы выгорел запах бензина. Получилось много отличного материала. Я сделал из него, в частности, удобный котелок для рыбалки. Через несколько лет этот котелок сыграл со мной злую шутку. Но об этом позже.

Мы много работали, наравне со взрослыми, но все же мы были еще мальчишки, всего-то в шестом-седьмом классе учились, и нас интересовали еще игрушки. Мы делали из дерева пистолеты, очень похожие на настоящие. Для этого нужна была хорошая сухая береза. Многолетние запасы сухих и толстых березовых поленьев хранились у крестной под большим непромокаемым навесом во дворе. Антон Тимофеевич был запасливым человеком.

Вот выискиваю я подходящее полено в этой поленнице, смотрю, торчит какая-то рифленая ручка. Потянул – что-то тяжеленькое. Вытащил… Вот это да! Револьвер системы наган!

Бегом прибежал домой, дома никого, сел за стол перед окном, изучаю находку. В барабане три патрона, два гнезда пустые. Взводишь курок, барабан проворачивается на одно гнездо.

Прицелившись в узкий простенок двойного «итальянского» окна, щелкаю по пустым гнездам: раз, два, поворот на два гнезда обратно, раз, два, поворот, раз, два…

Бабах! Видать, ошибся при повороте! Всадил пулю в простенок. В комнате дым и запах пороха. Сейчас придет мама или бабушка, что делать? Скорей проветрить комнату, растворить окно. А дыра в простенке? Ага, вот портретик Александра Матросова, он закроет эту амбразуру. Все! Готово. Наган под подушку, и никаких следов.

Вечером, перестилая мою постель, мама увидела наган, но ничего мне не сказала, даже не удивилась, потому что деревянные наганы у меня постоянно водились. Она подумала, что и этот – игрушка. Но я испугался и перепрятал его в надежное место на вышке.

На следующий день я поделился секретом с Валькой. Мы сходили в согру, выпалили по разу в пень, патроны кончились, и мы, два дурачка, пошли по друзьям показывать пустые гильзы и спрашивать, не знают ли они, где можно достать такие патроны.

А еще через день, вечерком, когда я сидел на крылечке и стругал палочку, во двор зашел милиционер и потребовал, чтобы я сдал оружие. Мать удивилась:
– Какое оружие? У него только игрушечные наганы.
Тут милиционер вводит во двор Вальку:
– Говори, стреляли вы вчера из нагана или нет?
Валька, испуганный, нехотя бурчит:
– Стреляли.
Оказывается, Валька похвастался вчерашним выстрелом Ваньке Паутову, а тот рассказал брату-милиционеру. Пришлось лезть на вышку и отдавать находку. Больше всего я боялся, что начнется следствие, станут допытываться, где я взял наган. Врать я не умею, придется сознаться, будут неприятности для мужа крестной, Антона Тимофеевича. Но все обошлось, следствия не было. Видать, милиционер просто присвоил наган, не доложив начальству.

Тырло

Борис Сухих, толстоватый, флегматичный, с приятной, застенчивой улыбкой, был душой компании, собиравшейся на берегу Оби.Это место мы называли «тырло». Мы не знали, что тырло, по Далю, – вытоптанное место, выгон, и говорили так потому, что Борис «тырлыкал» там на гармошке. Там мы ухаживали за девочками. Если девочка спрашивала: «Ты придешь сегодня на тырло?» – значит, она тобой интересуется. Способ ухаживания был простой: мы играли в «третий лишний». Парни и девушки разбивались на пары, мальчик обнимал девочку сзади, прижимал к себе. Пары образовывали круг и внимательно следили за водящим, которым обязательно был мальчик. Он ходил внутри круга и хищно посматривал на всех, выбирая жертву. В руках у него был хороший ремень, сложенный вдвое. Внезапно он бросался и ожигал этим ремнем одного из парней по мягкому месту. Если жертва слишком замечталась, обнимая свою подружку, то эффект получался хороший! Все смеялись, а потерпевший наказывался еще и тем, что уступал свою подругу обидчику. Они менялись местами.Борис сопровождал это увеселение аккомпанементом на гармошке:

Когда б имел я златые горы
И реки, полные вина –
Все отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела бы мной одна!

После тырла мы шли к кому-нибудь домой и играли в фантики. Обычно собирались у Зины Молостовой. Она нравилась мне больше всех. Когда мы играли в третий лишний и я водил, моей жертвой был чаще всего тот, кто обнимал Зину. На фантиках мы посылали друг другу записки с загадками. Игра беспроигрышная: если ты отгадал, целуют тебя, если нет – целуешь ты.

Однажды я сделал глупость – на тырле чаще хлестал не Зининого партнера, а другого, девочка которого мне в тот вечер больше нравилась.

Я вообще был влюбчивым. В детском саду влюбился в воспитательницу, в семь-восемь лет крутил роман с соседкой Настей. Мы целовались с ней в темных уголках. В четвертом классе был влюблен в Лиду Курочкину, дочь нашего учителя географии.

А вот мой внук пошел не в меня. Недавно мы отмечали Пасху, я был навеселе и, смеясь, рассказывал о своих амурных увлечениях в детстве. Я спросил Митю:
– А ты любишь целовать девочек?
– Что ты! Они противные, как осьминоги!
– Почему? Наоборот, они хорошенькие, их приятно целовать.
– Ну, ты и скажешь! Да я мать родную, и то не люблю целовать!
– Зря. Тебе уже девять лет. Я в твоем возрасте уже целовал девочек.
– Ну, уж нет! Ты еще скажи, чтобы я женился.
– Вырастешь – женишься.
– Ни за что на свете! Я никогда не женюсь.
– А как же – ты будешь стареньким, и у тебя не будет старушки, вот как у меня бабушка? Одному же плохо.
– Так я же буду богатым бизнесменом. Найму слуг, они будут делать все, что я захочу.
– Но ты подумай хотя бы о родителях, Митя. Им же охота иметь внуков, вот как ты у нас. Разве ты родителей не любишь?
– Люблю, но не до такой же степени, чтобы жениться.
– Да это ведь это еще не скоро.
– Все равно. Жениться! Ишь, чего захотел.

…На фантиках Зина прислала мне записку: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Это не загадка, это разрыв. Я пожалел, что изменил своей постоянной подружке.

Дело можно было бы поправить, если бы у меня был велосипед. Иметь велосипед в то время – все равно что быть владельцем «бумера» сейчас. Велосипедов в Акутихе было два – у Селиных и у Антона Тимофеевича. Хорошо было Герке! Он садил свою подружку на раму, и они весело катили в лес.

Я попросил у крестной велосипед, но она не дала.
– Что ты! Антон меня изругает.
Антон Тимофеевич очень берег свой велосипед. Конечно, он стоил того. Рижский, то есть импортный, большой, сверкавший сплошной никелировкой, – это даже не BMW по сегодняшним меркам, а роллс-ройс какой-нибудь. Нечего было и думать покуситься на него.
Я тяжело вздохнул. Зина была безнадежно потеряна.

Преферанс и дранка

Иван Тимофеевич, отец Бориса, страстный любитель преферанса, страдал от отсутствия партнеров. Когда мы учились в девятом, он обучил нас с Борисом этой непростой и очень увлекательной карточной игре. Учил он методически, по урокам, на примерах.
– Вот, Толя, тебе пришли такие карты: пики – семь, девять, валет, дама, король и трефы – такие же. Ход твой. Что ты заявишь?
– Ну, мизер, конечно.
– Правильно. Предположим, партнеры спасовали, и ты берешь прикуп – восемь и туза бубен.
– Да он ведь и без прикупа чистый. Я прикуп и снесу.
Я снес ненужный мне прикуп. Иван Тимофеевич усмехнулся:
– Ну, ходи.
Эта усмешка прояснила ситуацию: мой мизер действительно был чистым, но только не при моем ходе. Пойдешь семеркой пик, а если все пики у них на одной руке? Возьмут тузом, сохранив восьмерку, выберут свои и потом отдадут эту восьмерку со всем остальным – ого-го! В трефах то же самое. Я пошел девяткой пик. Пики, действительно, легли на одну руку. Иван Тимофеевич сбросил восьмерку, Борис – туза треф. Опять мой ход, и ситуация такая же, как и перед первым ходом: пойдешь семеркой треф, возьмут тузом, а десятку отдадут со всем остальным. Приходится ходить девяткой.
– Молодец! Всего две взятки.
Вот тебе и «чистый»! Поторопился я со сносом, надо было оставить бубновую восьмерку. Чтобы на нее дать, им надо было иметь шесть из шести бубен на одной руке, а это куда менее вероятно, чем три из трех пик или треф.ъ

Много еще интересного показал нам Иван Тимофеевич. Терпеливо учил самому главному в технике преферанса – умению правильно вистовать.
Потом перешел к более серьезному.
– Чтобы выигрывать, одной техники мало, – продолжал он. – «Кто не рискует, тот не пьет шампанского». Но рисковать надо разумно.
Разумно рисковать – значит уметь оценивать шансы, какой прикуп тебе придет, если партнеры спасуют.
– Надо чувствовать, когда стоит, когда не стоит рисковать, – улыбался Иван Тимофеевич. – Не горячиться. Физиономии противников изучать. Догадываться, нарочно они пасуют, чтобы тебя посадить, или в самом деле у них нет ничего. Тогда и прикуп будешь чаще угадывать. И еще: никогда не играй в темную, пока не почувствуешь, что подошла твоя полоса. Не знаю, чем это объяснить, но есть, видимо, и в случайностях какие-то закономерности. Как правило, карты идут полосами – то череда плохих, то череда хороших. То весь вечер не дождешься хороших карт, то сплошное везенье, фарт. Совсем не рисковать нельзя, но если уж сегодня не твой день, то рискуй с осторожностью.

Никогда я не играл в карты ради денег. Преферанс привлекал меня только своей техникой и психологией – так же, как шахматы. Но один раз мне все же пришлось прибегнуть к нему, чтобы добыть денег. Я возвращался из Куйбышева домой без копейки, а есть хотелось. Были у меня новенькие, мамой вязанные шерстяные носки, и я собирался уж продать их перед дорогой, да пожалел.
Еду голодный, наблюдаю, как двое преферансистов играют с «болваном», то есть недостающий третий игрок всегда пасует.
– Играешь? – спрашивают.
– Играю.
– Так садись!
Я колебался: а вдруг проиграю, чем расплачусь? «А, ладно, носки отдам».
Однако носки отдавать не пришлось. Выигрыш, хоть и небольшой, избавил меня от принудительного поста, и я мысленно послал «спасибо» Ивану Тимофеевичу – не столько за этот пустяковый выигрыш, сколько за преподанную им теорию разумного риска.

Но этот пост был пустяком по сравнению с тем, который мне пришлось испытать годом раньше.

Летом после девятого класса мне надо было надрать дранки, чтобы перекрыть прохудившуюся крышу. Дранка – это вроде крупной лучины, такие неширокие дощечки толщиной около двух сантиметров. Дранку «дерут», то есть отщипывают от прямослойных сосновых брусьев специальным инструментом, скобой с двумя поперечными ручками. Брусья получаются раскалыванием толстых бревен двухметровой длины на несколько частей с помощью клиньев и колотушки.
Мы купили с десяток таких бревен прямо в лесу, километров за тридцать от Акутихи. Раненько утром шофер заводской машины завез меня туда с тележкой и всем необходимым инструментом и уехал, обещав вернуться за мной вечером. Потрудившись как следует, я сделал почти всю работу, вывез дранку к дороге и стал ждать машины. Вечерок в лесу был приятный. Паут уже лег спать, а не слишком агрессивного августовского комара я отгонял дымком от костра. Было хорошо, как бывает на отдыхе после длинного трудового дня. Жаль только, еда кончилась, ну да ничего, скоро придет машина, приеду домой, там уж я дам волю своему волчьему аппетиту.

Машина, однако, вечером не пришла. Переночевал я голодным в каком-то старом шалаше, на который наткнулся еще днем. Утром проснулся от холода рано (в августе ночи уже довольно прохладные) и, чтобы согреться, стал доделывать оставшуюся работу. Ее было немного, к девяти часам все было кончено, и голод навалился снова. А машины все не было.

Интересно, что пока работал, не чувствовал голода, зато теперь, когда израсходовал остаток энергии, голод был уже зверским. Организм прямо выл, рычал, требовал: «Давай скорее еды, а то плохо будет!» Подремал на солнышке, добирая за ночной недосып, но не долго. Голодному плохо спится, а я уже пропустил ужин, завтрак и вот, кажется, пропущу и обед.

Конечно, если б это был заранее запланированный пост, то это не так трудно – поголодать сутки. Лежи себе, попивай водичку, читай книжечку, не расходуй энергию. Если книжка интересная, то и не заметишь, как пролетит время. Но вот так, внепланово, при тяжелой физической работе, голодать опасно.
Ужин я тоже пропустил, потому что машина пришла только поздно вечером. Я уже чуть было снова не залег в шалаш, да, слава Богу, услышал шум мотора, а то бы меня не нашли и уехали.

Когда приехал домой, мама испугалась. Оказывается, за сутки я сильно похудел.
Но меня удивила не худоба, а то, что я никак не мог надуть живот. Он буквально прилип к спине. Оказывается, выражение «от голода живот прилипает к спине» – вовсе не фигуральное.

Самара

В 1948 году я окончил школу. Как раз в этом году провели реформу образования, ввели «Аттестат зрелости» и медали – золотую и серебряную. Медалисты получали право поступать в институты без вступительных экзаменов.
Экзаменов было семь: сочинение, литература – устный, математика – письменный и устный, физика, история, немецкий. Математике меня хорошо научил Николай Иосифович Черепанов, наш любимый учитель, физике – Николай Михайлович Назарьев, немецкому – мама. По всем экзаменам я получил пятерки, кроме сочинения.

Я не любил писать сочинения, вообще литературу, как ее преподавали у нас в школе, не любил, потому что изучали мы ее только по учебнику, то есть читали и пересказывали критику произведений, чужое мнение о них. Темы сочинений в школах были унылыми: «Образ Онегина», «Образ Печорина», «Обломов как лицо русского дворянства»… тьфу! Была маленькая отдушина – «свободная» тема, но эта свобода – как сказал Форд у Ильфа и Петрова в «Одноэтажной Америке»: «Вы можете выбирать автомобиль любого цвета, при условии, что этот цвет – черный». «Подвиг советского народа в Великую Отечественную войну», «Роль комсомола…», «С песнями борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет», и т. д., и т. п. – вот и вся «свобода».

Кстати, Ильф и Петров были в то время запрещенными писателями, почти как Солженицын позже. Зачитанные до дыр «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» довоенного издания передавались по рукам чуть ли не как подпольная литература.

Я читал много, но совсем не то, что полагалось по программе. «Войну и мир», например, я прочитал уже взрослым и удивился, как такое произведение можно испортить школьным преподаванием.

Я любил «Теркина», знал его наизусть, но Твардовского в программе не было. Я ухохатывался над «Возмутителем спокойствия», но преподавательница литературы даже не знала такого писателя, Соловьева. Да что там! У нас даже Достоевского не было в программе. Пушкин представлялся чуть ли не большевиком. Борец с царизмом! «Оковы рабские падут…» – это мы знали. А строчки из «Капитанской дочки»: «Не дай Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», – просто отсутствовали в изданиях того времени. Большевики знали, что делали: надо как можно раньше ударить ребенка по голове идеологической дубиной, чтобы сделать из него манкурта. Они и проверяли, как – получается манкурт или нет? Любимый вопрос на пионерских собраниях:
– Ты кого больше любишь – папу или Сталина?
– Сталина! – Радостно кричит юный манкурт, тьфу, пионер.

Но писал я грамотно, грамотность у меня была врожденная, от деда и родителей. Меня удивило, что я сделал ошибку в слове «единица», написав «еденица». В результате я не получил золотой медали. Почему же не дали серебряной, спросите вы? А потому, что в том году, в единственном, было правило, что серебряную медаль давали, если в аттестате есть одна четверка, но только не по сочинению. По сочинению должно быть пять! А поставить четверку по сочинению было очень просто, даже если в нем не было ни одной грамматической ошибки – например, за то, что «тема не полностью раскрыта».
Но даже если бы я и тему раскрыл и ни одной ошибки не сделал, мне все равно не дали бы медали. Я не был ни общественником, ни спортсменом, а медаль была одна на весь Быстроистокский район. Да и не нужна была она мне, не боялся я вступительных экзаменов.

Со своим врожденным интересом ко всякой инженерии я, конечно, выбрал технический вуз и поехал в Куйбышев, в Куйбышевский авиастроительный институт. Мама знала этот город, бывшую Самару, и говорила, что мне там понравится.

Вступительные экзамены сдал хорошо – набрал двадцать четыре балла (четыре пятерки, одна четверка) и был зачислен с правом на общежитие. И вдруг слышу, что стипендию в первом семестре не будут давать никому, кроме медалистов. А так как финансы мои уже кончались, то я, не дожидаясь начала занятий и не проверив этого слуха у официальных лиц, купил на последние деньги билет до Бийска и покатил домой.

Нет, не переживал я, что «не сбылась моя мечта». Наоборот, соскучившись по дому, радовался, что возвращаюсь. «Поступлю в Бийский учительский. Буду, как Николай Иосифович, возиться с ребятишками». Если признаться честно, то я подозревал, что мне дали бы стипендию, так как баллы мои были высокими. (Так потом и оказалось – мне написали из Куйбышева.

В Бийске я зашел в Учительский институт, подал заявление о зачислении на физико-математический факультет, приложил к нему куйбышевский экзаменационный лист и поехал домой. Мне сказали, что мест уже нет, и я могу рассчитывать лишь на зачисление в кандидаты, то есть учиться без стипендии, пока кого-нибудь не отчислят по неуспеваемости. Мама сказала:
– Ничего, сынок, можно и без стипендии, тут недалеко, буду присылать тебе продукты.
Вернувшись в Бийск, я пришел в институт и в списке зачисленных кандидатами, вывешенном на доске объявлений, не нашел своей фамилии, зато увидел ее в списке студентов. Ура! Стипендия – 220 рублей в месяц.

Бийск

Мне дали и общежитие, но я пожил там недели две и ушел на частную квартиру: много народу, неуютно, шумно. Вечером, наигравшись в волейбол, студенты постоянно о чем-то допоздна спорили, мешали читать. Мне же был чужд волейбол, и вообще всякий спорт, по состоянию здоровья я даже был освобожден от физкультурных занятий.

Я нашел квартиру на улице Чкалова, 11 и поселился в углу большой полуподвальной комнаты, которую занимала семья Симахиных, вдова с двумя дочерьми. Старшая дочь была замужем и спала с мужем и грудным ребенком за занавеской. Младшая, Валя, училась в Педучилище. Она стала моей первой подругой в Бийске. Летом мы спали с ней на большом, чистом и прохладном чердаке. Не улыбайтесь лукаво. Дружили мы, как дети, и спали порознь. Не было тогда такого понятия – girlfriend. Валя хорошо пела. В педучилище давали неплохое музыкальное образование. Мы часто пели вместе, и Валя поправляла мои ошибки:
– Нет, Толя, тут ты неправильно. Это нота – целая, тяни ее четыре такта.
И мы повторяли:

Бессменный часовой
Все ночи до зари,
Мой верный друг, фонарик мой,
Гори, гори, гори-и-и-и!

Я быстро сдружился с этой простой семьей. Жил у них до конца учебы, а после окончания заходил к ним, как к родным, проезжая через Бийск в своих многократных поездках из Акутихи в Томск и обратно. Поезд приходил в Бийск ночью, я будил Симахиных, они встречали меня радостными восклицаниями.

За 75 рублей в месяц хозяйка варила мне еду из моих продуктов и стирала белье. Мясо на базаре стоило тринадцать рублей килограмм; дешевая, но вкусная колбаса – восемь рублей; картошка – три рубля ведро. Сливочное масло мама присылала мне из дому. Хлебные карточки отменили как раз в сорок восьмом году (или годом раньше, точно не помню). После тяжелых военных лет жизнь казалась вполне обеспеченной. Трудновато, правда, было с одеждой и обувью, но ничего, обходились. Я завел даже сберегательную книжку, к концу второго курса накопил полторы тысячи рублей и сшил в хорошей мастерской шерстяной костюм, прослуживший мне много лет.

Бийск мне нравился. Маленький, уютный, с большим тенистым городским садом, он отличался от Акутихи только тем, что в нем было много каменных двухэтажных домов дореволюционной купеческой постройки. Да он и был старым купеческим городком, производства до революции в нем не было почти никакого. Он испокон веков жил торговлей, так как лежал на торговом пути в Китай и Монголию. От Бийска начинается знаменитый Чуйский тракт. Простенькую и задушевную песенку об этом тракте знали все:

Есть по Чуйскому тракту дорога,
Много ездит по ней шоферов,
Но один был отчаянный шофер,
Звали Колька его Снегирев…

Здание Учительского института стоит на самом берегу Бии. До революции в нем была Николаевская гимназия, которую в 1919 году окончила мама. По дороге от Симахиных в институт я проходил мимо красивой церкви. В ней двадцать семь лет назад венчались мои родители.

Учиться на физико-математическом факультете было легко: Акутихинская школа дала мне хорошую подготовку по физике и математике. Программа по высшей математике была коротенькой: основы дифференциального и интегрального исчислений, десятка два теорем высшей алгебры и самые начатки теории множеств. Дальше всего мы продвинулись в общей физике. Двухгодичный ее курс нам блестяще прочитал Степан Иванович Сафонов, талантливый педагог, влюбленный в свое дело. У него был прекрасный физический кабинет и замечательный лаборант Владимир Иванович, с ловкостью фокусника проводивший физические опыты. Например, чтобы продемонстрировать плохую теплопроводность воздуха, он зажигал мощную спиртовку, направлял на пламя струю воздуха, совал в пламя руку и долго держал ее там, улыбаясь. Степан Иванович между тем объяснял:
– Видите, воздушная подушка, образовавшаяся вокруг руки, совершенно не пропускает тепла – как толстая перчатка.

Лекцию читал Степан Иванович размеренно, фразы были тщательно продуманы. Он внимательно следил за залом: все ли успевают записывать; делал необходимые паузы. Любил вставлять остроумные комментарии к физическим законам, вроде такого:
– Итак, вы видите, что момент инерции пропорционален массе тела и квадрату расстояния от центра массы до оси вращения. Поэтому, если вам досталась полноватая партнерша в вальсе, то вы можете поплотнее прижать ее к себе, и вам будет так же легко ее вращать, как вашему товарищу худенькую, которую он держит на отлете.

В отличие от других лекторов он бережно относился к коротким перерывам между лекциями. Едва звучал звонок, он демонстративно клал мелок, не закончив фразы, и, прямой и стройный, гордо выходил из аудитории.

Позже, когда жил в Томске, я иногда заходил к Степану Ивановичу по пути в Акутиху, и нам обоим было приятно видеть друг друга. В 1970 году, приехав в Бийск после большого перерыва, я зашел к нему в последний раз. Он был еще далеко не стар, но выглядел плохо и был каким-то грустным. Жена шепнула мне, что у него рак. Через несколько месяцев он умер.

В решете через Обь

На каникулах между первым и вторым курсом я косил один на той стороне Оби. Когда, поглядев на Катунские белки, я сказал маме, что завтра мне надо управиться с покосом, она зарезала курицу. Работа предстояла тяжелая – стаскать копны и сметать стожок.

Разыскивая, в чем бы сварить курицу, я наткнулся на котелок, который сделал для рыбалки несколько лет назад, и обрадовался ему, как старому другу.
За рекой, стаскав на ручной волокуше копны и проголодавшись, я развел костер и сварил курицу. Долго варил, терпеливо ждал, глотая слюнки.

Наконец, суп был готов. Я отхлебнул первую ложку и… Боже мой! Это был не ароматный куриный суп, а настоящий бензин! Я забыл, что котелок-то сделан из бензобака, и не опробовал его дома. Бензиновый запах, столько лет таившийся где-то в уторах котелка, вылез из них при нагревании и пропитал мою курицу. Но голод не тетка, пришлось и обедать, и ужинать этой курицей. Два дня потом отрыгался бензином.

Закончил метать стожок поздненько. Солнце уже садилось, когда я вышел на берег и попросил бакенщика перевезти меня в Акутиху. Бакенщик отказался – он только что перевез туда партию покосников. Устал, говорит, а надо еще ехать зажигать бакены.
– Если хочешь, вот тебе лодка, бери, оставишь ее у бакенщика на Акутихинском острове, а протоку перейдешь вброд.
– Ладно, давай. – Подводит он меня к железному корыту метра в два длиной и почти такой же ширины, дает одно кормовое весло (для распашных в этом корыте и уключин нет):
– С Богом!
Я заколебался: очень уж ненадежна была посудина. Никаких баков плавучести, ничего деревянного, кроме кормовой скамейки. Обь в поперечнике два километра, а зигзагами между островами и того больше. Надвигается ночь, да и небо на западе подозрительно красное, как бы ветер не поднялся. Горы-то вчера вон как хорошо было видно.

Но бензиновая курица в желудке торопила меня домой, и я решился. Спустил корыто на воду, заплыл вверх на полкилометра, толкаясь веслом о бережок, и – «Господи, благослови!» – начал пересекать матеру, коренное течение.
Ветер в самом деле поднялся и сразу развернул пустой нос моей легкой лодки против течения. Изо всех сил работая веслом, я только стоял на месте. Чтобы поставить лодку поперек течения, пришлось пересесть на середину, прямо на дно. Грести здесь было вовсе неудобно, к тому же штаны у меня начали сразу промокать. В чем дело? Когда спускал лодку, в ней было сухо. И дождь еще не начался, хотя тучи на западе уже собирались. Присмотревшись, увидел, что дно моего корыта все в мелких дырочках. Видать, кто-то упражнялся по нему в стрельбе из дробовика. Хорошо еще, что дробь была мелкая, и вода в лодке прибывала не слишком быстро. «Успею добраться до песка», – подумал я и приналег на весло.

Между тем ветер крепчал, поднялась волна. «Два мудреца в одном тазу пустились по морю в грозу. Целее был бы старый таз – длиннее был бы мой рассказ», – вспомнил я Маршака, но и не подумал возвращаться. Меня уже обуял спортивный азарт.

На всякий случай приготовился: связал вместе все деревянное – грабли, вилы, литовку, скамейку. Полотно литовки обмотал рубашкой, чтобы не порезаться.
Пока возился, буря уже разошлась вовсю. Началась гроза с громом и молниями. «Эх, как трахнет сейчас по моей железяке», – с восторгом и ужасом думал я и греб изо всех сил своим единственным веслом.

Низовой ветер быстро развел крупную волну. Она уже перехлестывала через борт. Я сидел в довольно глубокой луже. В наступившей темноте я уже не различал не только песочка, к которому стремился, но даже и островов. Однако молнии время от времени освещали мне путь, и я не терял ориентира. Я выбился-таки к песчаной косе. Но это была только треть пути. Еще предстояло пересечь протоку между песочком и Заячьими островами, пройти между двух этих островков, где из-за быстрого течения всегда стоят крутенькие волнишки-толкунцы, пересечь протоку между Заячьими и Акутихинским островом и, наконец, перейти вброд последнюю, Акутихинскую протоку. Бурная гроза быстро кончилась, пошел крупный дождь. Я тащил вброд лодку вдоль песочка, пока не сорвался по грудь под косу. Выволок лодку на берег, опрокинул, вылил из нее воду, снова столкнул на воду и спокойно погреб дальше: я уже понял, что кому суждено сгореть, тот не утонет.

Дальше было просто. Сдав лодку, укрылся от усилившегося дождя под навесом у бакенщика – не потому, что боялся промокнуть – на мне и так не было сухой нитки, – а просто чтобы отдохнуть и дожевать раскисший от воды кусок хлеба, подкрепиться. В темноте не нашел известный мне брод через Акутихинскую протоку, да и не особенно искал его. Просто переплыл протоку, толкая перед собой связку из покосных инструментов, и зашел в заводскую проходную, чтобы переждать новый ливень, уже холодный.
Сторож с недоумением посмотрел на меня:
– Откуда ты такой?
– Обь переплыл.
– Вплавь, что ли?
– Почти что.
Около полуночи явился домой. Мама удивилась, что так поздно. Она уже перестала ждать меня и заснула. Я не стал разгуливать ее рассказом о своем приключении, выпил полкринки холодного Дунькиного молока и уснул, как убитый.

Подруги

Степан Иванович руководил фотокружком, верный Владимир Иванович ему помогал. Кружок был небольшой, человек восемь, и нас связывала дружба. Более того, за два года учебы я ни с кем не сошелся, кроме членов кружка.
Особенно крепко дружили мы четверо, три девушки и я. Мне они нравились все три. Все они были красивы. Люда Близнюк, изящная брюнетка с живыми карими глазами, с косами, уложенными вокруг головы. Тамара Слепова, с удивительно красивой фигурой и грациозной походкой. Когда она, стройная, гордо шла к экзаменационному столу, ее каблучки постукивали, как копытца у козочки.Рита Панаева, улыбчивая блондинка с чувственными губами. Полноватая, она сердилась на себя за это, а стройные Тамара и Люда подшучивали над ней: «Вот что значит иметь богатого папу!» «Богатый папа» был директором школы. У Люды и Тамары отцы погибли, жили они бедно.

Мы вместе делали лабораторные работы по физике, вместе решали задачи, вместе готовились к экзаменам. Математика и физика мне давались легче, чем им, и я объяснял непонятные места. По остальным предметам мы просто читали конспекты лекций по очереди вслух, следя в то же время каждый по своему конспекту. Так запоминалось быстрее и тверже.

Во время семестра, кроме фотокружка, мы собирались на дому то у одной, то у другой из них. Все они были бийчанками. Раза два в неделю они водили меня в кино. Обычно после лекций, придя домой и пообедав, я ложился поспать. Меня со школы мучила малярия, от которой часто наваливается неудержимая дрема. Девочки будили меня:
– Вставай, пойдем в кино, мы купили билеты.
После кино я разводил их по домам. Сначала мы все четверо шли по понтонному мосту в Заречье. Там жила Тамара. Потом втроем возвращались в город и оставляли дома Риту. Она жила в центре. Потом я провожал Люду. Она жила у железнодорожного вокзала. Наконец, возвращался в свою норку к Симахиным, опять к центру.

Была ли между нами влюбленность? Несомненно, была. Но я не мог предпочесть ни одну из них, мне одинаково нравились все три. А они не ревновали друг дружку ко мне. Наша влюбленная дружба продолжалась много лет. Даже из Томска я писал им письма. Потом переписка постепенно прекратилась, но романтические воспоминания об этой дружбе остались у меня на всю жизнь. Тамара и Люда разыскали много лет спустя мой минский адрес, и я еще попереписывался с ними. Но и второй переписке пришел конец. Костер потухает, когда дрова разбросаны.Больше ничем не отметился в моей памяти двухгодичный Учительский институт. Разве только тем, что после первого курса я навсегда избавился от малярии.

В мае 1949 года, когда вода в зеленоватой Бии была обжигающе холодна, я стал ежедневно купаться. Мне надоело ходить бледножелтым, как акрихиновые таблетки, которые я принимал сотнями, чтобы прервать серии приступов. Про малярию говорят, что она треплет: температура поднимается до сорока градусов, а тело морозит так, что не согреешься ни под какой шубой и трясешься мелкой дрожью, как голый на морозе. Это малярийный плазмодий, размножившись в красных кровяных шариках, разрывает их и выходит на свободу, в плазму крови. Не помню, сам ли я придумал эту «шоковую терапию», или врачи посоветовали мне холодное купание, но плазмодий испугался и размножаться перестал. Приступы больше не повторялись.

В июне 1950 года я получил «красный диплом» об окончании учительского института с правом преподавания математики и физики в первых семи классах средней школы. В приложении к диплому с перечнем прослушанных курсов и полученных по ним оценок не было ни одной четверки, я был абсолютным, «круглым» отличником. Но я вовсе не был удовлетворен учебой и не горел желанием показать свои знания на практике. Да их и не было, профессиональных знаний. Я мог бы преподавать математику с таким же успехом (лучше сказать, с таким же неуспехом) сразу же после окончания школы.

Я получил назначение в крупное село Поспелиха под Барнаулом. Это считалось хорошим назначением из-за близости к столице Алтая. Но я не спешил расписываться в графе «назначение принял». Член комиссии, чиновник из Барнаула, сердито спросил, почему.
– Жду телеграммы с заявкой на меня из Быстроистокского РайОНО, я договорился с ним по телефону. У меня одинокая мать в Акутихе.
Председателем комиссии был директор института Молчанов. Он отнесся ко мне с пониманием:
 – Ладно, идите.
Телеграмма пришла, когда комиссия уже закончила работу, и Молчанов единолично подписал мне назначение в Акутихинскую среднюю школу.

Прошел выпускной вечер с танцами, прощальными речами. Я вальсировал поочередно со своими девочками, не забывая совета Степана Ивановича – Люду и Тамару держал на отлете, а Риту поплотнее. Тамара вальсировала особенно легко и красиво.

Мы дарили подарки учителям, они растроганно их принимали. Со Степаном Ивановичем наш кружок даже выпил немножко. Пили, как помню, «Кагор», почему-то густой, как сироп.

На следующий день мои подруги проводили меня до пристани, и «Зюйд» весело побежал вниз по Бии. Я держал в руках подарок – «Два капитана» Каверина – и смотрел, как три маленькие фигурки дружно машут мне платочками. На глазах у меня, наверное, были слезы. Фигурки скрылись, я открыл книгу и на форзаце прочитал слова, написанные характерным Людиным почерком: "Чужое небо и чужие страны нравятся нам только очень короткое время, и в конце концов придет час, когда одинокая ромашка на краю дороги к отчему дому покажется нам милее звездного неба над Атлантическим океаном, а крик соседского петуха прозвучит, как голос родины, зовущий обратно, в свои леса и поля, покрытые туманом" (Константин Паустовский, «Далекие годы»).

Снова Акутиха

Не останавливаясь в Акутихе, я проехал в Быстрый Исток, в РайОНО. Суворинов, заведующий, обрадовался:
– Все в порядке? Согласились?
– Да. Ну что, Василий Васильевич, отпускаете?
(Когда я просил Суворинова прислать на меня заявку, то честно предупредил его, что работать не буду, а поеду учиться в Томский университет). Суворинов как будто смутился:
– Знаешь, Толя, ты уж поработай годик. В Акутихе в самом деле не хватает учителей. Учеников все прибывает и прибывает. Через год отпущу.
– Но ведь если бы я не позвонил Вам, Акутихе все равно не дали бы учителя?
– Да, но вот мы подсчитали, сколько будет старших классов, и оказалось, что без тебя никак не обойтись. Поработай один год, на будущий год поедешь в Томск.
Что поделаешь, пришлось согласиться. Да тактичный Суворинов просто играл со мной. Ему и не надо было моего согласия. Я был в полном его распоряжении, так как по закону должен был отработать не то два, не то три года за бесплатное обучение в институте. Он мог послать меня куда-нибудь подальше, в Паутово, в Усть-Ануй, в любую деревню. Учителей математики не хватало везде.

Мама, крестная и Женя обрадовались, что меня не отпустили:
– Ну и хорошо. Подумаешь, год. Мы о тебе соскучились!

Июль пролетел быстро. Я опять косил, рыбачил, таскал из речки воду для поливки помидоров и огурцов, купался, загорал. Дрова не заготавливали. Мама уже имела возможность покупать их, да и у крестной были Антоновы запасы.
Антон Тимофеевич, большой любитель женщин, ушел от крестной. Его новая жена была главным врачом больницы. Мама продала свою хибарку и переехала к сестре. Привыкшая к полной самостоятельности, она сделала отдельный вход в свою половину дома.

Никого из моих школьных друзей уже не осталось в Акутихе, поразъехались кто куда. Селины уехали в Барнаул еще после седьмого класса. Теперь Гера уже закончил два курса Томского политехнического института.

В августе я вышел на работу и встретился с моими учителями. Я был рад снова увидеться с Николаем Иосифовичем, с Костей Козловым и Львом Алексеевичем Чистовым, преподавателем черчения и физкультуры. Л. А. научил меня в школе неплохо чертить, а на занятиях по физкультуре посмеивался надо мной. Я не любил физкультуру.

Новым знакомым был Петя Уфимцев, тоже математик. Он и Костя были большими любителями шахмат. В школе я в шахматы играл, и вроде неплохо, но в институте не играл. Подруги мои не были шахматистками. Теперь появилась хорошая шахматная компания. И условия позволяли – мы занимались обычным для этого времени ремонтом школьного оборудования. Мы быстро втянулись в шахматные баталии. Когда начались занятия в школе, сражения не прекратились, они стали еще жарче. Я обзавелся «Теорией дебютов» Панова, чтобы компенсировать практическое превосходство моих противников. Присоединялись к нам Чистов с Черепановым и другие учителя-мужчины, но конкурировать с нами им было трудно.
Очень азартным был Николай Михайлович Назарьев, но не игроком, а болельщиком. Мы надолго засиживались за доской после уроков, и Николай Михайлович тоже не уходил домой. Он стоял и смотрел, издавая эмоциональные восклицания:
– Ну!.. Эх ты! … Ага, так-так… А-а, вот в чем дело! Ну, теперь все, конец. Нет? Ты смотри-ка, действительно выкрутился! Ну, Петр!
Петя был очень изворотливым. Костя любил позиционный стиль, а Петя был «великим комбинатором».

Наша тройка все больше и больше увлекалась. Скоро учителя стали подтрунивать над моими друзьями.
– Ты знаешь, что Козлов делает? Задаст ученикам внеплановую контрольную, а сам зайдет за доску, начертит диаграмму и решает шахматную задачу.
– А Уфимцев не успевает как следует проверять тетради. Просто нарисует оценки, и все. Ме-еленькие.

Я, конечно, не мог себе позволить такого. Сидел за тетрадями долго и не высыпался. Мама с трудом будила меня.

Мне дали математику в пятом, шестом и седьмом классах и классное руководство в пятом. Этот пятый почти целиком состоял из леспромхозовских ребятишек, живших на лесных участках за десять – двадцать километров от Акутихи, рассыпанных в лесу между Акутихой и Боровлянкой. Полагалось познакомиться с родителями, чтобы узнать, как они живут, есть ли достаточные условия для успешной учебы.

Чтобы ускорить дело, я купил велосипед. Он стоил бешеные деньги – восемьсот рублей. Моя зарплата составляла шестьсот. Но велосипед хороший, Харьковского велозавода, с мягким кожаным красным седлом. Разорился, зато быстро закончил объезд.

Велосипед в те времена заменял сегодняшний автомобиль.

Первым делом съездил в Бийск, навестил подружек. Дорога по берегу Оби идет через лес. Собственно берега-то и не видно, до реки далеко. За коренным берегом широкая, заросшая мелколесьем пойма. День был жаркий, безветренный, в лесу душно. Дорога песчаная. Иногда не то что на подъеме – на спуске приходилось слезать с седла, потому что колеса увязали в песке. За шестьдесят километров такой дороги умотался порядочно. Воды я не догадался взять с собой. В первом же киоске в Бийске выпил пять стаканов подсоленного томатного сока и съел три порции мороженого. Обратно ехал на «Зюйде».

Первый год моего учительства ничем особенным не запомнился, разве только одним моим антипедагогическим поступком. Был у меня в шестом классе один непоседливый мальчишка, новое издание Векшина. Усмирял я его, усмирял, а он никак не хотел усмиряться, и однажды я взорвался. Подошел к нему с угрожающим видом, а он ухмыляется – дескать, ну что ты со мной можешь сделать. А сам-то! Щупленький, соплей перешибешь. Но взгляд нагловатый.
Взял я его аккуратненько за бока, приподнял легонько, вынес из класса и поставил в коридоре, чтобы не мешал вести урок. Оказывается, ему только этого и надо было – проверить, есть ли у меня характер. Никуда не убежал, слушал урок через приоткрытую дверь. Больше меня не проверял.

Как меня хотели сделать
председателем месткома

Впрочем, нет, не этим пустяком был отмечен первый год, а гораздо более серьезным конфликтом, да еще с кем? С теми, кого я очень уважал, даже с самим Николаем Иосифовичем!

Дело было так. Сразу после Нового года переизбирался местком учительского профсоюза. Меня избрали в его состав. Мне это, конечно, не понравилось, но куда денешься, нельзя же молодому отлынивать от общественной работы.
В десятом классе я тоже имел нагрузку, был председателем ученического комитета. Слава Богу еще, что не секретарем комитета комсомола. Впрочем, в родной-то школе меня знали и никогда не ставили на комсомольскую работу. А в Бийске мне пришлось-таки побыть комсомольским секретарем факультета, на втором курсе. Я почти ничего не делал. Провел, кажется, всего одно собрание курса да составил один отчет. Персональных дел не разбирал. Но что с меня возьмешь? Не портить же характеристику лучшему студенту факультета выговором по комсомольской работе. Все обошлось.

Ну вот. Собрался новый местком в полном составе, семь человек, распределять портфели, кому каким сектором заниматься. Секторов, понятно, тоже семь: председатель (общее руководство, составление отчетов, связь с райкомом профсоюза и прочее); производственный сектор (отвечает за успеваемость); политико-воспитательный… Этот проводит скучную политическую учебу среди учителей – изучают из года в год одну и ту же книгу, «Краткий курс истории ВКП(б)». Доходят обычно до четвертой главы, где Сталин излагает основы диалектического и исторического материализма, «ея же не прейдеша», слишком сложна. На следующий год начинают сначала.

Еще культурно-массовый сектор, хозяйственный, еще какой-то, и секретарь. Кроме членов месткома, присутствуют директор, Емельян Иванович Иванов, и Николай Иосифович, завуч.

И дернуло же директора выдвинуть мою кандидатуру на должность председателя! Это мне никак не подходило.
– Самоотвод!
– Почему?
– Молодой, не справлюсь, мне надо тщательно готовиться к урокам, опыта-то нет. Есть лучшие кандидатуры.
– Например?
– Александра Дмитриевна Емцова. Она работает уже пять лет.
– Ничего, справишься. Мы поможем. А у Александры Дмитриевны будет другая нагрузка. Самоотвод не принимаем.
– Ладно, но я все равно прошу внести кандидатуру Александры Дмитриевны в список для голосования.

Тут бы моим оппонентам и прекратить дискуссию, проголосовать, и делу конец. Счет был бы 5:2 в их пользу, потому что за меня (то есть, наоборот, против меня, но за мое предложение) проголосовали бы только мы с Петей Уфимцевым. Так нет! Почему-то им захотелось, чтобы я снял свое предложение. Ну, директор-то был новый, он меня не знал, а Николай-то Иосифович зачем настаивал? До сих пор не пойму.

В общем, убедить меня им не удалось, так первое заседание и закончилось безрезультатно. Разошлись, назначив на завтра второе. На следующий день местком собрался в неполном составе. Не пришли два члена, от семилетней школы и от начальной.
– Ну как, снимаешь свое предложение?
– Нет, не снимаю.
– Ну, Анатолий Александрович, это уж слишком, было же время подумать!
– Я и подумал, и укрепился в своем мнении. Я с удовольствием занялся бы культурно-массовой работой.

И тут взорвался Николай Иванович Чугунов, школьный завхоз, старый коммунист, в прошлом председатель Акутихинского сельсовета, а в еще более далеком прошлом – борец за советскую власть в этом уголке Сибири. Во время войны он был огромной шишкой в Акутихе: кому хотел, тому давал покосы и огороды поближе, в согре (не за так, конечно), а кому не хотел – не давал. Жил, как барин, не хуже Антона Тимофеевича.

Старый коммунист сказал:
– Нет, Уткин ничего не понял! Раз так, я буду голосовать против него.
(А что я должен был понять? Что демократия у нас недопустима даже в таком маленьком масштабе?)

Проголосовали. За Емцову – я, Петя и Николай Иванович, за меня – два остальных члена из присутствующих на заседании. Емельян Иванович и Николай Иосифович не входят в состав месткома, они не голосуют. Победила Емцова.
Ладно, «сколько ни болела, померла». Успокоились, смирились, начали распределять остальные портфели. Следующий по важности пост – производственный сектор, едва ли не хуже председательского.
– Предлагаю кандидатуру Уткина, – сказала Александра Дмитриевна. Она решила отыграться.
– Предлагаю Николая Павловича Курочкина. Огромный опыт, не то, что у меня, – отвечаю я.

Действительно, у Николая Павловича опыт был несравним с моим. Он работал в школе еще до войны, когда я был влюблен в его дочь Лиду. Тогда он учил нас географии. Мы любили его уроки. После войны он вел у нас астрономию. Но это был уже не тот Николай Павлович. Теперь он больше любил выпить, чем давать интересные уроки, и часто пропускал их. Оценки в журнале накапливались плохо, и чтобы поправить дело, он брал на перемене ученика за пуговицу, уводил в коридор, в уголок, задавал вопрос, и, не дослушав ответа, говорил: «Молодец, пять». Или, для разнообразия, «четыре». Троек он не ставил, не говоря уж о двойках, и успеваемость по астрономии всегда была стопроцентная.

Мое предложение сочли оскорбительным. Надо же! Ему дают возможность исправиться, а он? Это уж слишком. Вносится предложение – исключить Анатолия Александровича из состава месткома. Это показалось мне обидным. Ведь я же с удовольствием занялся бы культурно-массовой работой!
– Позвольте, как же так? Ведь избирало меня собрание, только оно и может меня исключить.
– А ведь и правда. Ладно, завтра соберем собрание.

Назавтра собрание большинством голосов при двух против (Петя и Костя) и двух воздержавшихся (Николай Михайлович и я) исключило меня из состава месткома.
Правда, когда страсти улеглись, местком потихоньку, без собрания, восстановил меня обратно, поручив вести культурно-массовую работу – надо же было кому-то закрыть этот сектор. Я отличился на этом поприще тем, что провел среди учителей шахматный турнир. Из семнадцати работавших в трех школах мужчин играли тринадцать, в том числе Николай Михайлович. Не участвовали только директор Иванов, завхоз Чугунов, историк Илюшников и Николай Павлович. Турнир проводился по круговой системе, и были сыграны все партии – семьдесят восемь!

Маша

Сразу по окончании учебного года я снова пришел к Суворинову. На этот раз он уже прямо сослался на закон:
– Ты подумай только, как мне оправдаться перед КрайОНО? Учителей не хватает, а я отпущу тебя. Отработаешь еще год и законно поедешь.

Вернулся не солоно хлебавши и со зла за два часа раскидал старую баню, которую крестная давно просила разобрать на дрова. Успокоился, когда пилили с крестной эти дрова.
– Как я люблю с тобой работать, Толя.
«Ну вот, – подумал я. – Нет худа без добра. Целый год буду с мамой и крестной». – Я очень любил их обеих.

В это лето, увлекшись шахматами, я почти все вечера проводил в клубе, засиживался там допоздна. Однажды чувствую, кто-то стоит за спиной. Оглядываюсь – красивая высокая брюнетка.
– Узнаешь?
Присмотрелся, действительно, что-то смутно знакомое… Девушка улыбается:
– Что, сильно выросла?

Ба, да это же Настя, моя бывшая соседка, с которой мы крутили роман в то далекое время, когда я бегал в винополку за водкой для деда! В школе со мной она не училась, ее семья уехала из Акутихи. Теперь она училась в медицинском институте в Алма-Ате и вот приехала навестить родину.

Погуляли по берегу, вспоминая нашу детскую любовь. У Насти был приятный грудной голос. Наверное, по голосу я и узнал ее, такой же запоминающийся голос был у ее мамы.

Но детскому роману не суждено было продолжиться. То ли образы моих бийских подружек заслоняли Настину красоту, то ли шахматы для меня были интереснее, чем девушки, но я все дольше засиживался за партией, и Настя перестала приходить.

Август, снова ремонт школьного оборудования, знакомство с родителями учеников восьмого класса, в котором мне дали классное руководство.
Прошла августовская учительская конференция в Быстром Истоке. Учителя любят встречаться на таких конференциях, возобновляют старые знакомства, заводят новые, атмосфера праздничная. Суворинов подмигнул мне: ну как, дескать, разве у нас плохо, зачем уезжать куда-то? Действительно, хорошо.

В обеденный перерыв сидим в пельменной. Костя приносит из буфета три стакана водки.
– Ты что, разве можно столько выпить?
– Ничего, привыкай, ты ведь уже не мальчик.

Костя пьет спокойно, солидно крякает, неторопливо приступает к пельменям. Петя пьет лихо, не глотая, просто выливает водку в горло, как в трубу. Этому надо специально учиться. За соседним столиком Николай Павлович любовно поглаживает стакан, пьет маленькими глоточками, смакует. Попробовал и я. Ну и гадость!
– Нет, братцы, пейте сами, мне это не подходит.

Перед началом учебного года собрались на педсовет. Сидим, ждем директора. Открывается дверь, входит директор, вводит девушку:
– Знакомьтесь, это наша новая учительница, Мария Николаевна Белова.

Взглянул на вошедшую и застыл в нелепом положении – нагнувшись, отстегивал велосипедную прищепку от брюк. Образы моих бийских подруг снова явились передо мной и сразу стали растворяться, заслоняться этой новой девушкой.

После педсовета пошел помогать искать ей квартиру. Она только что приехала и еще не устроилась. Она была из Чемровки, жила с мачехой, отец погиб на фронте, мать она почти не помнит. Ни сестры, ни брата у нее не было. Она закончила Бийское педучилище. Ей дали математику в пятых классах.

Мы нашли ей удобную комнатку на Акутихинской улице. На другой день я уже провожал Машу после уроков домой. На следующий день тоже…

Ах, эти неторопливые прогулки по берегу Оби! Одной рукой веду велосипед, другой обнимаю за талию свою очаровательную подругу. Мы останавливаемся, с наслаждением вдыхаем вечерний воздух. Он в Акутихе какой-то особый, смесь речной прохлады с сосновым ароматом. Это бриз, вечером он всегда тянет из остывающего леса к теплой еще воде. Долго стоим, любуясь широкой Обью. Противоположный берег еле виден. Тонкая черточка, а над ней – зеленая полоска Первого Увала.
– Это древний левый берег Катуни километрах в десяти-пятнадцати от Оби, – говорю я Маше. – Есть еще Второй Увал, еще дальше, он не виден.

В далеком геологическом прошлом Катунь протекала у самого подножия гор и, вероятно, сливалась сначала с Чарышем, а потом уже впадала в Бию. Со временем горы поднялись, и Второй Увал стал ее левым берегом, а там, где она много тысяч лет оставляла наносы, протянулась широкая степная полоса. Так же образовался и Первый Увал. Получились две степные террасы. Бия тоже отступала на север, но уклон ее русла невелик, она течет спокойно и размывает свой правый берег медленно. В конце концов, Катунь соединилась с Бией у самого подножия гор.

Я пересекал заобские степи неоднократно, когда ездил к Коле в Михайловку и в Усть-Калманку. Как-то зимой, возвращаясь из Михайловки на лыжах, чуть не заблудился. В одном месте я решил срезать напрямую на Паутово и сошел с дороги, и тут начался тихий снегопад. Видимость пропала, ориентиры исчезли. Я то и дело оглядывался на лыжный след, старался идти прямо, не кружить. Но все-таки меня снесло влево, промазал километров на пять, вышел не к Паутово, а к коммуне Красные Орлы.

В другой раз мы ездили в Михайловку с Николаем Иосифовичем на велосипедах. Был жаркий летний день, и к концу семидесятикилометрового пути мой старший товарищ так устал, что на последнем подъеме слез с велосипеда и пошел пешком. Я немножко подтрунил над ним:
– Ну, Николай Иосифович! Где же ваша мужская гордость? Осталось же совсем немного!
Это подействовало. Н.И. лихо вскочил на велосипед и умчался от меня. Перевалив вершину подъема, он увидел Михайловку и так прибавил ходу, что я еле догнал его.

Последний раз я съездил на своем любимом велосипеде в Михайловку на летних каникулах после второго курса университета. В Михайловке велосипед украли.
Он ночевал во дворе, взять его мог кто угодно. Михайловка не очень большая, но вор мог быть и из другой деревни, как его найдешь? Заявлять в милицию было некому. Милиционера, одного на несколько деревень, послали расследовать дело в другой деревне. Но Шура быстро вычислила вора.
– Это Ванька. Я видела, как он отирался вчера около нас.

Ванька запирался: «Ничего не знаю». Велосипед он разобрал и продал по частям. Раму утопил в речке, потому что она была меченая – согнулась, когда я перескочил через бревно, возвращаясь от Маши ночью. Но седло, дурак, поставил на свой велосипед. Уж очень оно ему понравилось – кожаное, красное, мягкое. Когда вернулся милиционер, мы пришли к Ваньке с обыском. Я увидел седло и расхохотался. Ванька признался и без суда выплатил стоимость велосипеда.

Но это было потом, а сегодня очертания Алтайских вершин нежные, нечеткие, их основания тают. Горы плывут в воздухе, словно белые облака на синеющем к ночи небе, и я говорю Маше:
– В воскресенье погода будет хорошая. Давай, съездим в Талицу?

В Талице, небольшой лесной деревушке в десяти километрах вверх по Оби, было очень хорошо. Весной там так густо цвела черемуха, что голова кружилась. И осенью неплохо: ягода еще не вся опала, и какая же она вкусная, крупная.

…Наш роман развивался стремительно. Сентябрь и половина октября были очень теплыми, и мы часами сидели на крылечке, почти не разговаривая. Я держал ее на коленях, заглядывал в зеленоватые глаза, которые, мне казалось, скрывают какую-то тайну, как глубокая бийская вода, и целовал, целовал, целовал эти глаза, волосы, губы. Волосы пахли резедой. Она не возбуждалась, только улыбалась и оставалась, мне казалось, бесстрастной. О чем она думала в это время?.. Возвращался домой заполночь с распухшими от поцелуев губами, и в душе все пело.

Во второй половине октября резко похолодало. Свидания стали проходить в ее маленькой комнатке. Хорошо, уютно. Она проверяет тетради, отмечает ошибки, ставит оценки… И неожиданно говорит:
– Ты далек от меня.

Я не принял ее призыва к сближению. Я считал, что переспать с девушкой – ко многому обязывает. Да что там «ко многому»: просто ты обязан после этого жениться на ней. А я не был готов сейчас жениться. Я хотел учиться в Томском университете. Так и сказал ей: закончу университет, поженимся. Свободная любовь была для меня табу, унаследованным от родителей.

Хорошо это или плохо для молодого человека – сохранить целомудрие до свадьбы? По большому счету, хорошо. Трудно, да, но зато жена твоя будет тебе не только сексуальным партнером, но прежде всего – другом. Я считал, что прежде чем жениться, надо проверить свое чувство, насколько оно серьезно, а для этого нужно время. Я не был уверен, любит ли меня Маша по-настоящему, или просто позволяет ухаживать за собой.

В прошлое воскресенье мы ездили в Быстрый Исток на базар и встретили Васю Чехонадских. Маша так и метнулась к нему:
– Вася! Как живешь?
– Маша? Ты как здесь? – радостно удивился он.

Я знал Васю еще со школы. Высокий красивый парень, спортсмен, капитан сборной Быстрого Истока по волейболу. Учился хорошо и, в отличие от меня, любил комсомольскую работу, был комсомольским секретарем. Ему-то и досталась та золотая медаль. Теперь он учился на мехмате Томского университета и приехал навестить заболевшую мать.

Я немножко взревновал: очень уж порывисто бросилась к нему Маша. Потом спросил:
– Ты-то откуда его знаешь?
– Я была на практике в Быстром Истоке, да и он приезжал к нам в педучилище, – ответила она, бросив на меня многозначительный взгляд. – Ревнуешь, что ли?
– Конечно.
– Ну и зря. Я познакомилась с ним по комсомолу – была секретарем. А их школа – наша базовая.

Я рассмеялся: вспомнил. Когда мы сдавали выпускные экзамены, Вася говорил, что к ним часто приезжают девочки из Бийского педучилища:
– Есть много хорошеньких.
– Ты что? – удивилась Маша.
– Да так.
Я подумал, что если бы какая-нибудь из моих бийских подружек неожиданно встретила меня, то, чего доброго, еще и на шею бросилась бы. Почему и у нее с Васей не может быть такой же дружбы?

...Маша ждала ответа, а я молчал. Она вздохнула:
– Ладно, Толя, иди. Поздно уже.

Свидания пришлось сократить. Заходить в комнату я перестал, слишком уж заманчивая была там ловушка – постель. Я ведь тоже сгорал от страсти. Постояв на крыльце и поцеловавшись на прощание, мы расходились. Она уходила, а я вскакивал на своего харьковского коня и нахлестывал его. Ночи были черные, как чернила, но я знал дорогу на память.

Меня тянуло к Маше постоянно. Чтобы отвлечься, снова стал засиживаться после уроков за шахматами. Может, годика два все-таки вытерпим? Лучше бы, конечно, три, на четвертом курсе уже можно жениться. Пете надоедало ждать, когда я, задумавшись, долго не делал ответного хода. Он брал гитару и поддразнивал меня:

Так хочется хоть раз, в последний раз поверить, –
Не все ли мне равно, что сбудется потом;
Любви нельзя понять, любви нельзя измерить,
Ведь там, на дне души, как в омуте речном!

В праздник, 7 ноября, собрались большой компанией у Пети. Был и Николай Иосифович с Ириной Владимировной. Тут уж мы попели! Опять, как в первую военную зиму, Н.И. пел арии, и «Девушку из маленькой таверны», и «Джона Грея», а мы весело и дружно подхватывали:

Денег у Джона хватит,
Джон Грей за все отплатит,
Джон Грей всегда таков!

Маша ожила, повеселела и вдруг «отколола номер».
– Петр Федорович! – обратилась она к Пете. – Давайте-ка «Цыганочку».
Петя взял баян, надел на плечо ремень, нагнулся к столу, плеснул себе в стакан, выпил лихо, как это он умел, и вышел из-за стола.
– А, дайте-ка и мне! – попросила Маша.

Озорник Петя взял да и налил чуть не полный стакан водки и протянул ей, испытующе глядя. И она, не сробев, выпила до дна, почти так же лихо, как Петя.

Цыганочка, Аза, Аза,
Цыганочка черноглаза,
Цыганочка чернобровая! – развернул Петя баян.

И Маша пошла. Да как пошла! Зеленые ее глаза разгорелись, она озорно взглянула на Петю, повела плечами, как настоящая цыганка, сделала несколько плавных шагов, прищелкивая пальцами, прошлась по кругу, гордо подняв голову, и вдруг разразилась профессиональной чечеткой! Вот уж не ожидал от этой сдержанной, невозмутимой девушки такого огня.

«Да, – думал я, – все-таки есть у нее что-то на душе, какая-то тайна. Пляшет, как будто тоску срывает».

Потом, уже в университете, когда сам тосковал по утерянной первой любви, подумал, что, наверное, и она тогда была в таком же состоянии, как я сейчас – была у нее незабытая любовь. Может, все-таки Вася?

Прощай, Акутиха!

Руководить восьмым классом оказалось интереснее, чем пятым, с этими девочками и мальчиками было уже о чем поговорить. Интересно также оказалось давать уроки в вечерней школе, в которой заставляли завершать среднее образование взрослых людей, занимавших в Акутихе важные должности: секретаря сельсовета, милиционера и так далее. Оно им было вовсе ни к чему, образование-то, а я по наивности хотел их чему-нибудь все-таки научить.

Однажды один из этих мучеников принудительного образования вместо теоремы о первом признаке равенства треугольников выдал такую забавную абракадабру-скороговорку, что сначала я от удивления открыл рот, а потом расхохотался. Класс не мог понять, чему я так смеюсь, а до меня наконец дошло, что зря я стараюсь, что лучше поступать так, как поступал с нами Николай Павлович. Во время экзаменационной контрольной я уже равнодушно смотрел, как «контролирующий» Николай Павлович помогал моим мученикам решать задачи.

...Весна в том году была роскошной. Уже в начале мая цвела черемуха. И вот – июль, конец учебного года, и Суворинов говорит мне:
– Ну, я согласен тебя отпустить. Только этого мало, ведь решает-то КрайОНО.

Поехал в Барнаул. Заведующая народным образованием крепко заботилась о нем:
– Ни за что не отпущу! Семьсот математиков не хватает в крае!
– Но я же никуда не денусь, доучусь два года в пединституте и вернусь.
– Учитесь заочно, все так делают.
– Почему – все? Ведь кто-то же учится на стационаре.
– Надо было сразу поступать.
– Но я же отработал два года!

Долго еще мы дискутировали, я уж решил сдаться, замолчал. Ладно, подумал, Маша обрадуется, да и мама с крестной тоже, да и Николай Иосифович, и Петя, и Костя. Лучше Акутихи места нет на земле…

…И тут слышу:
– Ну, хорошо. Пусть Суворинов даст мне письменное обещание, что не будет просить замены.

Вот так всегда! Когда чего-то сильно хочешь, оно не дается, а перестанешь хотеть – вот оно.

В конце июля, получив «отпущение», я зашел – для проформы – в приемную комиссию пединститута, показал диплом об окончании Бийского учительского и сказал, что хотел бы поступить на третий курс.
– Ну, что вы! Программы такие разные! Нет, только на первый.

Я не очень расстроился (точнее, совсем не расстроился), произнес про себя «а я не очень-то и хочу к вам», попрощался и пошел навестить старого друга Геру Селина. Он перешел уже на пятый курс Томского Политехнического. Вечерним поездом без билета я покатил в Томск, провожаемый напутственными словами Геры:
– Ничего, не бойся, мы всегда так ездим.

В Томске я очень тосковал по Маше, писал ей каждую неделю и писал бы, наверное, каждый день, если бы не боялся выглядеть слишком уж глупым. Она отвечала сдержанно, видно было, что обижается и разочарована. Да и было из-за чего. Я не проявил себя «настоящим мужчиной» и предпочел семейному счастью с ней беззаботную студенческую жизнь. Мы еще встречались на каникулах, с грустью расставались. Но костер любви уже не пылал, как прежде, он уже догорал.

Она ждала полтора года. Но сколько может ждать девушка, когда ей пора замуж? Взять ее в Томск, снять квартирку и жить вместе – вот что надо было сделать. Но я верил, что если девушка действительно любит, то подождет еще год – полтора.

Весной 1954 она вышла замуж за молодого лейтенанта, приехавшего повидаться с матерью перед отъездом в Восточную Германию. Может, она боялась, что я найду в Томске другую? Но скорее всего – не любила она меня по настоящему.
Мне было очень грустно. Слова старинного романса не выходили у меня из головы:

Звезда надежды благодатная,
Звезда любви, волшебных дней,
Ты будешь вечно незакатная
В душе тоскующей моей...

Я думал, что больше никого уж не сумею полюбить. Петя понимал мое настроение. Он брал гитару и пел:

Хотелось счастье мне с тобой найти,
Но, очевидно, нам не по пути…

Но глаза его лукаво сверкали, и он переходил на оптимистическое:

Что ж, грустить не будем,
Нет блондинки – будет
Девушка другая с парой чудных глаз!

Я ошибался, а Петя оказался прав: другая любовь ждала меня. Но это случилось не скоро. Долго никто не мог вытеснить из моего сердца образ моей зеленоглазой подруги, скрытной и сдержанной. Только к концу учебы в университете догорела она, моя первая любовь.
Но вот вопрос. Правильно ли поступил я тогда, в ту октябрьскую ночь, когда Маша напряженно ждала моего ответа?

Думаю, да. Разные мы с Машей были, а для счастья нужно родство душ.

*****
Достигнув расцвета перед войной, Акутиха постепенно приходила в упадок. Война лишила завод и другие производства рабочих рук. Культура держалась дольше: в Акутихе было много старой интеллигенции. Но время шло, молодежь разъезжалась по городам, а старики уходили в лучший мир. Окончательно добило Акутиху новое время. Завод стал нерентабельным и закрылся. Говорят, какой-то предприниматель купил его за бесценок и пытался восстановить производство, но из этой попытки ничего не вышло. Теперь Акутиха, поселок городского типа, лишилась этого статуса и стала называться селом.

Даже вода, знаменитая бийская вода, которую мы пили некипяченой, уже не та. В Бийске давно уже работает завод ракетного топлива. Он сливает свои отходы с диоксинами в Бию. В 1970 году, будучи в командировке на вычислительном центре этого завода, я прошел на лыжах в двадцатиградусный мороз почти до Одинцова, километров двадцать. И на всем протяжении видел дымящуюся ядовитым паром коричневую полынью. А у Талицы, куда мы так любили ездить на велосипеде, где так роскошно цвела черемуха, тот же завод построил свиноферму, отходы от нее тоже попадают в реку. И воздух, наверное, стал уже не тот. Идешь, бывало, по берегу и пьешь этот воздух, смесь лесных ароматов и речной свежести, как нектар… И земля не та – заражена радиоактивными нуклидами, занесенными ветрами с Семипалатинского ядерного полигона в Казахстане…

Прощай, прощай, Акутиха!


Рецензии
Здравствуйте, Анатолий! Побывала на Вашей странице в Одноклассниках, в группе "Акутяне в Интернете", почитала Ваш текст. А теперь зашла на Прозу.ру. Володя Черепанов рассказывал мне - мы были у него в гостях в Бийске - о том, что Вы посещали Акутиху. Аля Иванова - это я. Приглашаю Вас к себе на Проза.ру. Здесь я - Попова Алифтина Павловна. Про Акутиху писала очень мало. Про Быстрый Исток написала книжку. Можно почитать, что я написала про Николая Иосифовича Черепанова. С почтением,

Алифтина Павловна Попова   21.11.2014 07:32     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.