Пост на складе ГСМ. Глава 6

       Жил я тогда в своем балке с одной пройдошкой. Она комендантом в общежитии работала. Вы ее никто не знаете — она уже год как уехала. Пила, сука, по-страшному. От любого мужика не отстанет. Если ей доверишь разливать, она хрен себя обидит. Уравняет, как надо. Мне стакан полный нальет и себе кружку с верхом. Было это числа восемнадцатого или девятнадцатого сентября. Только промсезон кончился, и отгулы начали давать. И я взял отгул, а тут как раз спирт в магазин завезли. В честь выполнения плана. Всем приисковым по бутылке на нос давали. По талончикам. Давали талончик на спирт и талончик на утку. Мне удалось две бутылки отхватить. Один парень не пил, так я ему отдал талончик свой на утку, а он мне — на спирт. Пришел я домой, а Нинки нет. Я одну бутылку на стол. А вторую куда деть? Известно, какая у нас мебель. Кухонный столик — сам слепил, кровать, пара табуреток да помойное ведро. Покрутился я по комнате, а потом догадался. Сунул бутылку в валенок и забросил его подальше под кровать. Аж к самой стенке. Сам себе думаю: «Хрен тебе на этот раз пролезет равноправие». Она-то знает, что по одной всего дают, а вторую, думаю, завтра на похмелье раздавлю, когда она на работу уйдет. Приходит она домой, нажарила картошки, банку огурцов болгарских открыла. А тут Лешка, взрывник, со своей бутылкой заваливается. Его тоже уже тут нет. Здоровый мужик, наверно, на голову выше его, — кивает он в сторону Старикова, который ростом повыше всех присутствующих. — И усы рыжие, как у Чапаева, в стороны торчат. Он сейчас в Магадане работает, я слыхал. Или где-то рядом на трассе. В общем, мы втроем уговорили эти две бутылки спирта. Утром просыпаюсь и первым делом вспомнил, что у меня в загашнике еще бутылка есть. Лежу это я и мечтаю, как Нинка уйдет, а я достану из-под кровати валенок, вытащу бутылку, распечатаю и посижу культурно, как в ресторане, не торопясь. Уж выпью хоть спокойно, посижу — буду знать, что никто не уведет из-под носа стакан, пока я закуску готовлю. Лежу, мечтаю, а перед глазами у двери мои валенки рядышком: как два голубя, и до мозгов никак не доходит, что одному из них по всем правилам должно под кроватью быть. Лежу я, и Нинка лежит. И вставать не думает. Уж ей бы на работе пора быть, а она и не шевелится. Я уж волноваться начинаю. Осторожно ей в бок: «Ты на работу сегодня идешь?» — спрашиваю.  А она поворачивается ко мне и понесла по кочкам: «А! Туды твою мать! Не терпится напиться?! Бессовестный!» Уж тут я по-другому взглянул на валенки и сразу сообразил: «Нашла, сука». Но уж ничего не поделаешь. «Да что ты, Нинок, — говорю, — за кого ты меня принимаешь. Мне даже обидно. Вроде уже второй год живем, и ты могла обо мне такое подумать. Я и не думал тебя обманывать. Это я от Лешки спрятал. Ты же его знаешь — он пока все не выжрет, не успокоится. Нечем было бы и похмелиться. Я спросил тебя к тому, что, может, тебе сегодня на работу не идти, так мы бы вместе и позавтракали. Что же, — говорю я, — слепой, что ли, не вижу перед глазами валенки?»

       Алексей усмехается:

       - Уговорил. Оказывается, это утром она на двор захотела выйти, кинулась валенки свои надевать, а один валенок в помойном ведре киснет. По пьянке прилаживала к печке сушить, он, наверно, и упал в ведро. Покрутилась и полезла за моим валенком под кровать. «Что ж ты, — спрашиваю, — и надела бы один свой, а один мой, что с краю лежал?» «Я, — говорит, — не догадалась». В общем, снова она картошки нажарила, огурцы вчерашние остались. Только мы сели за стол,  и Лешка на пороге нарисовался. И без бутылки. Что ж, прогонять, что ли? Ну садись. Распили — мало. Нинка побежала куда-то и через минут двадцать волокет чуть не полное ведро браги. И пошло. Не помню, как и день прошел. Утром просыпаюсь, голова болит, во рту кошки неделю гадили. Нинка лежит рядом, стонет. Я ее в бок толкаю: «Пойди, Нинок, хоть этих помоев принеси похмелиться, а то помру». Она поворачивается ко мне, как я глянул... твою мать! Морда вся опухла, и глаз один аж черный. «Хрен тебе, а не браги!» — кричит, а сама аж слюной брызжет от злости. «Кто это тебя, Нинок?» — спрашиваю эдак осторожно, а сам уж догадываюсь. «Кто! — ревет. — Еще спрашивает, бессовестный!» А я вот, гад буду, не помню ничего. Как это я ее разукрасил? Ну вижу — тут о похмелье и разговору быть не может. Да еще день ныть будет. Встаю, одеваюсь, беру ружье — и подался, лишь бы с глаз долой. Даже куска хлеба не взял. Знаю — все равно до вечера крошки не смогу проглотить. Вот такая дурная натура — когда пью почти ничего не ем. И на другой день совсем не ем. Три дня буду пить — три дня буду голодный. Это я, считай, день ничего не ел, кроме огурцов, да вышел натощак. Думал, поброжу часа три — и домой. И ружье-то взял больше для причины. С пяток патронов оставалось, после того, как осенью на гуся ездили, так я их на всякий случай в карман сунул. Вдруг что и попадется. Хоть куропатку какую принесу — все, может, Нинка подобреет. Пошел я сперва по дороге, что к геологам идет, вышел на седловинку между двумя сопками и вижу: по ту сторону в распадке что-то чернеет на снегу. Вроде олени. У чукчей от стад, бывает, отбиваются и бродят, как дикие. Семь штук насчитал. А у меня патроны гусиной дробью заряжены. Думаю, может, с близи и возьму. Подпустили меня, как отсюда до техсклада,— и ходу. И не бегут, а идут потихоньку, вроде как дразнят. А меня уж и азарт взял. А тут снег начал сыпать. Да такой крупный. Это, думаю, мне на руку. Видимость хуже, и я ближе смогу подойти. Шел, шел за ними — чувствую: устаю. Ну еще раз попробую, рассчитываю про себя, и пойду домой. Совсем близко подпустили и только побежали, я им вслед из обоих стволов. Подхожу на то место, а там на снегу капли крови. Ну уж тут как бросать! Я по следу. Они как дунули от меня, за снегом уж и не видно. Прошел немного, и следов их нет. Оглянулся — и мои следы уже почти замело. Тут я всполошился. Дело к вечеру, темнеть уже начало, снег валит так, что и сопки исчезли из виду. Повернул по-шустрому обратно, откуда пришел, и быстрей, пока ночь не наступила. Сколько я успел отмахать? Если бы видимость хорошая была, то ничего страшного. Вели они меня все время по распадку, и если назад идти, то не заблудишься даже ночью. Прошел бы часа два по распадку, потом свернул налево, взобрался на сопку, а с сопки далеко видно огни поселка. Ну а в такую погоду ничего не увидишь, и очень просто пройти мимо. Все темней становится. Ночь наступила, а я все иду. По времени чую: дальше идти опасно. Повернул в сопку. Чувствую, что начал подниматься по склону, — значит, правильно. Добрался до вершины, а теперь куда? Ничего не видать кругом.

       Алексей замолкает, лезет в карман за папиросами.

       - Очко, наверное, сыграло? — хохочет парень с усиками.

       -А ты думаешь! — усмехается Алексей. — И у тебя бы сыграло. Не знаю, куда идти, устал, а тут еще ноги начали мерзнуть. Утром было тепло, надел сапоги, снег на сапоги падал, таял, и ноги насквозь промокли, а в ночь мороз покрепче стал. Идти бесполезно, на месте стоять — ноги обморозишь, без ног останешься. Вот я и топчусь на месте. А от этого еще хуже устаешь, чем когда идешь. Потопчусь, потопчусь, положу ружье на снег, сяду на приклад и тут же засыпаю. Просыпаюсь, уже ноги ничего не чувствуют, как деревянные, вскакиваешь и начинаешь на месте прыгать. Так всю ночь и пропрыгал. К утру уже еле шевелился. После пьянки да на голодный желудок.

       - Славно похмелился! — весело замечает парень с усиками.

       - Это еще ничего, — отвечает Алексей и затягивается, — мне еще Нина моя приготовила к возвращению. К утру снег перестал, и я увидел огни. Всего и с километр до седловинки не дошел. Уже светло было, когда я в поселок вошел. Подхожу к балку, дергаю дверь — не заперта. Захожу в комнату. Нинка еще в постели. Голову с подушки подняла, смотрит на меня, а сама бледная, как та подушка. «Наверное, — сам себе думаю, — всю ночь не спала, переживала». Что, спрашиваю, смотришь? Не узнаешь? Только это я проговорил, она с постели соскакивает и бегом ко мне. У меня в голове сразу мысль такая промелькнула: это она сейчас на радостях на шею кинется, обнимать. Как, значит, в кино. Так пока она от кровати бежала, я успел ноги расставить, чтобы покрепче стоять и не упасть, когда она повиснет на мне. Если б не успел приготовиться, сбила бы с ног запросто. Добегает до меня, отталкивает в сторону да мимо меня — в дверь. Как была в нижней рубашке и босиком, так и выскочила на улицу. «Что это, — думаю, — с ней? С перепою чокнулась?» Стою и никак сообразить не могу. Гляжу — на полу брюки валяются. Гляжу на постель, а на подушке мордой ко мне голова лежит и ус рыжий вверх торчит. Как это я его сразу не заметил? Лешка! Я подхожу к кровати, сдергиваю с него одеяло на пол, а на нем, кроме майки да ботинок, ничего нет. Ботинки терпения не хватило расшнуровать. Лежит вверх задом. Я за майку подергал — он и усом не ведет. Я сильней дергаю. Он глаза не открывает, а сам ругается. Я тогда ружье переворачиваю, обеими руками за стволы беру, поднимаю над головой и из последних сил как ахну по голому заду. Эх, он как вскочит! Сел, глаза на меня выпучил. «Ты чего? Ты чего?» — спрашивает. «А ну, — шепчу (голосу-то нет), — проваливай к такой матери с моей постели». «Я сейчас, я сейчас, Алексей!» — а сам на ружье косится и в одну штанину обе ноги сует. Кое-как натянул штаны, поверх майки пиджак надел, рубашку и шапку схватил на ходу. Я его трусы ногой за двери выпихнул, заперся и только сапоги снял, а то, как был одетый, на койку упал и отключился. Четырнадцать часов без просыпу спал. Потом уже сосед, Толик Хрупов, рассказывал. Его балок был рядом с нашим, и Нинка все к его бабе бегала. И вот, он рассказывал, прибегает она в одной рубашке, босиком и ревет: «Беги, Толик, скорей — Алексей Лешку из ружья убивает!». «Бегу, — рассказывает он, — а у самого в голове: шарахнет меня со второго ствола — озверел, наверно». Добегает до моей двери, а Лешка ему навстречу и одной рукой зад потирает. «Смотрю, — говорит, — на снег — не капает ли кровь».

       Алексей рассказывает живо, посмеиваясь и обильно сдабривая рассказ ругательствами, что усиливает комичность. Улыбаются двое грузчиков. Улыбается Стариков одними губами. Пока он слушал, в его голове рождались и исчезали обрывки мыслей. Они тянулись одна за другой в определенном направлении, параллельно рассказу Алексея, и казалось, что не они были вызваны рассказом Алексея, а родились эти мысли сами собой, а то, что говорил Алексей, подтверждало их верность, как бы иллюстрируя их.

       «Он запросто мог бы выдержать, если б был посильней, — думает Стариков о Генке, — выдержал же Алексей. Всего часов пятнадцать надо было продержаться. А может, и не надо? Все в прошлом, и нет больше ожидания, нет страха. Для Генки все уже позади. Все просто. Не он первый, не он последний, и ничего не изменишь. Об этом лучше не думать. Живое о живом».

       Слушая добродушно-веселую речь Алексея, Стариков верит в это время, что действительно все очень просто, и, только захоти, он может отбросить все тягостные размышления, вызванные смертью Генки, и думать о «живом». Воспоминания о Марии, вызванные рассказом Алексея, снова пробудили в душе, хотя и с меньшей силой, чувства, которые волновали его до смерти Генки, и потому предстоящий «визит» в собственный дом не казался ему ненужным и глупым предприятием — и это служит теперь доказательством, что он на самом деле может избавиться от гнетущих мыслей.

       В его воображении неясные картины воскресного утра, когда он видел, как от двери его балка отошел незнакомый человек, мешаются с картинами из рассказа  грузчика, и Старикову некоторое время кажется даже, что это не Алексей, а он, Стариков, застал у Марии в то утро Лешку-взрывника, и тот убежал от него посрамленный. Именно так и должно было случиться, просто судьба обошлась с ним несправедливо, затмив в то время его разум. Он был уверен, что в другое время он поступил бы точно так же, и даже сегодня он исправит оплошность. Часов в пять он пойдет и сделает все так, как надо.

       Продолжение следует...


Рецензии