Каталоги Никольского

     Человек, уже некоторое время назад утерявший право называться молодым, издает свою первую книгу стихов. У него есть какая-нибудь профессия, стихи приходили параллельно, и вот они сложились в убедительную стопочку. Как назвать книжку? «Лирика. Первая книга»? «Избранное/Собранное»? Наш автор, по первой профессии художник, нарекает свое детище «Каталог женщин»*  . Титул вызывает ассоциации. Ближайшая из них – знаменитая «ария со списком», которую уже двести с лишним лет с артистическим упоением исполняет Лепорелло, подручный и до некоторой степени двойник моцартовского дона Жуана. Он разливается соловьем перед несчастной доньей Эльвирой, увы, безвозвратно занесенной в этот список. Возникают и более отдаленные ассоциации с древними эпическими перечнями. Список кораблей и описание щита Ахилла из гомеровской «Илиады».  «Эойя» Гесиода – поэма-список прекрасных женщин, любовниц богов, произведших от них легендарных героев, к которым возводили свои генеалогии предводители греческих племен. «Перечень Инглингов» – скальдическое описание тридцати поколений рода конунга Рёнгвальда, в начале которого, натурально стоят боги и богини, населявшие Асгард – скандинавский Олимп… Для дебютанта заход неслабый.
    Ну ладно, оставим эпические ассоциации эрудитам и ограничимся арией Лепорелло, тем более, что у Никольского есть стихотворение и с таким названием, которое начинается довольно вызывающе:

        Скучные будни и завтрак рвотный,
        нестиранные рубахи,
        надо бы завтра поехать к сводне
        или сегодня к свахе…

Хотя, если вдуматься, начало моцартовской арии Лепорелло тоже не слишком оперное: Madamina, il catalogo e questo… Как пропели бы в Одессе, Мадамочка, вот вам прейскурант. В «Каталог женщин» этот стих не вошел, скорее всего потому, что возник, когда книжка была уже сверстана. Собственно каталог содержит двадцать одно наименование. Он составляет первую часть сборника и имеет подзаголовок «Я ОПИШУ ВАМ ЖЕНЩИНУ». Еще тридцать стихов квалифицированы как «НЕ ОТНОСЯЩЕЕСЯ К ДЕЛУ». А предпослано этим двум разделам вступительное «Путешествие под названием Эрос». Автор, как уже сказано, художник, так что я позволю себе предположить, что это название отсылает нас к знаменитой картине Антуана Ватто «Паломничество на остров Киферу» и ее неоднократным повторениям.

        Первопроходец и открыватель
        по наезженной трассе с названьем «Эрос»…

Это введение в книгу указывает и положение составителя списка относительно его фигуранток – героинями называть их стило не поворачивается. Он, как и Ватто, как и Лепорелло – более наблюдатель, чем герой всех этих любовных историй. В конце первой строфы автор двусмысленно обещает:

        через пару дней я тут с любимой спарюсь,
        в объятьях ее согреюсь.
        Боже, что я плету…

А пока он видит, как

        в окне напротив за занавеской
        ее силуэт нерезкий
        снимает через голову водолазку
        и от тени другой, мужской принимает ласку. 

Или едет с ней в лифте высотного дома,

        замурованный словно в крипте
        или на дне колодца. 

Или наблюдает ее утреннюю пробежку трусцой по горсаду,

        мыщцы, дрожащие под одеждой,
        полузастегнутою, застиранною, небрежной.

Или хотя бы ждет чтобы она оставила свой голос на автоответчике – свой шепот, свое дыханье, пять минут монолога… И вот этот Лепорелло,

        соглядатай, человек, персона, глазами вперясь
        в мир, видит один лишь Эрос.
        Эрос для пресного быта, как соль и перец,
        думать иначе – почти что ересь.

Ну что ж, не будем в эту ересь впадать. 
 
    Название сборника, как это нередко случается, слегка вводит в заблуждение. Это не перечень имен с указанием цвета волос, возраста, телосложения и национальности, как у моцартовского Лепорелло. Это и не каталог. Это скорее дайджест. Двадцать одна история из жизни женщины. Или двадцать одна версия женской судьбы. И ни одна из них не счастливая. Но это вам и не новеллы Стефана Цвейга, от которых щиплет глаза у чувствительных читательниц. Это стихотворения, в которых каждое слово идет по цене дюжины, и почти каждая из историй умещается в три-четыре строфы.

        Рядовая работница банка
        в приличной юбке
        живет как в кабине танка,
        не идет на уступки…

Или вот она,

        пунцовой краской румянит личико
        и по площади Красной идет без лифчика,
        из за резко-континентального, очень жаркого,
        а вовсе не потому, что она из Харькова…

С другой стороны

        вряд ли она блондинка (если она японка).
        А если она никакая не иностранка,
        то стоит, икая, в зубах у нее баранка,
        на ногах ботинки, во рту коронка, зовут Аленка…

Сочинитель, который умеет такое, никакой не дебютант.
   
    Назвать эти стихи про любовь лирикой как-то не получается. В них нет ничего личного, в них описываются варианты женских несчастий, в них сарказм органически уживается с жалостью. Дамы иногда имеют имена, но имена эти прикреплены к ним как этикетки… или ценники:

        Мадонна с именем из романа –
        Матильда или Рамона.

Вот еще одна,

        носящая имя Ольги, Кристины, Анжелы,
        спешащая мимо меня по улице.

Если подыскивать определение этого жанра по аналогии, то в голову приходят примеры скорее из прозы, чем из поэзии: физиологические очерки, столь популярные в 30-е и 40-е года позапрошлого века в английской, французской, а затем и в русской литературе. Персонажи, запечатленные на тех дагерротипах, по преимуществу несчастливы по социальным и личным причинам. Но эту аналогию не следует понимать слишком всерьез – в книге Никольского мы имеем дело не с зарифмованной прозой, а с полноценной стиховой материей, оснащенной всеми традиционными поэтическими тропами и сверх того ухищрениями и украшениями, выработанными постмодернистским двадцатым веком.
Любимые тропы Никольского – эллипсис, метонимия. Замещение определяемого определением:

        Дотянувшая до серебряной
        отличается от похожей, забытой в Ялте,
        от прохожей в Сочи.

Замещение биографии несколькими эпизодами, ее исчерпывающими. Славянская красавица, перемещенная во северо-нидерландский Гронинген,

        небожительница для любого
        жителя Львова, Винницы, Бологого,
        Курска, Космодемьянска, Орла,
        сзади волосы собрала.

Она передвигается по улочкам Гронингена, а тоскующие мужики, оставшиеся на брошенной ею родине, которые

        дома пьют, в подъезде соображают,
        ее беспрерывно воображают… Фея… Дева.

А на новом месте она всего-то 

        соседка, сожительница, Ирена,
        которая неудачлива,смертна,бренна.

Замещение героини косвенным определением –

        Любая, носящая ярко-синие блузки,
        не любима мужчинами по фамилии Салтыков.

Она, конечно, рослая голландка,

        метр восемьдесят четыре без каблуков,
        не говорит по-русски.

И свежеиспеченный нидерландец

        торопится раззнакомиться:
        Салтыковы в его роду.

И несчастие нескладехи также описывается метонимически:

        бесполезное тело, сидящее на диване,
        руки, не обнимающие по ночам никого,
        долгое, тщательное одеванье
        одежды, отпугивающей его –

подмена опустошенной души телом, оказавшимся ненужным отдаленному потомку Салтыковых.

Вернемся, однако, к Лепорелло. В разных версиях истории про Дона Хуана (который в русской литературной традиции почему-то зовется на португальский манер Жуаном, и виноват в этом, скорее всего, англичанин Байрон и его английское J – “Дж”, которое у нас прочли как “Ж”) слуга носит разные имена – Каталинон у Тирсо де Молина, Сганарель у Мольера, и т.д. Лоренцо да Понте, либреттист Моцарта дал ему имя Лепорелло. Пушкин в своей версии, сильно отличающейся от оперной, назвал Гуаном дона Хуана, но имя слуги сохранил. Никольский, как мне кажется, трактует Лепорелло скорее по Моцарту, чем по Пушкину. В маленькой трагедии нашего Первого Поэта знаменитый сюжет сжат в пружину, и Лепорелло там негде развернуться. В опере Моцарта Господин и его слуга правят бал на равных, поют в одной и той же тесситуре, меняются одеждами и ролями, замещая друг друга, а в некоторых постановках и дьявол прибирает к себе их обоих одновременно. На равных – так на равных.   
У Никольского Лепорелло начинает свою арию как слуга (см. выше).

        Сваха скинет мне адресочек,
        скинет мне телефончик…
        Пусть она ищет юфрау, деву,
        пани, подругу, гверет,
        пусть она ищет мне Раю, Еву,
        Маню, супругу, Веред.

В общем, список. Однако к середине стихотворения этот порученец незаметным образом  превращается в самого Дона.

        Встретишь барышню, фрекен, фройлен,
        все они выступают в роли…
        Пани заманит тебя в одну из комнат,
        с мамою познакомит…

Ну и так далее. Кто тут регистрирует имена, а кто список приумножает, уже не очень ясно. Никольский встраивается в традицию, развивая ее, как бы осовременивая, но списки женских судеб составлялись во все времена, наше время ничем не лучше античного, а наши женщины – не хуже древних гречанок и римлянок.

Перелистаем теперь странички со стихами, которые квалифицированы автором, как «Не относящееся к делу». Это все те же физиологические очерки, настоенные на плотной материально-житейской основе. Персонажи обоего пола обитают в густозаселенной Европе, вспоминают покинутую навсегда историческую родину. Некоторые из них проживают там же, где и автор – в райских местах на крайнем севере королевства Нидерланды, проезжают, как призраки, на велосипедах

        через блаженные острова
        между Адорпом и Заудхорном.

Автор искоса посматривает на обитателей этого рая. Сам он, конечно, неисправимый чужак в городе Гронинген и его окрестностях и наблюдает эту кажущуюся легкой жизнь местных уроженцев с высоты велосипедного седла. Каждый из местных

        живет разбавленно и расслабленно…
        Если тяжко легкими – дышит жабрами…
        Если град – то не сечет их град,
        если гроза – их дождем не мочит.

 За спиной у автора

        Прошлое – вчерашнее, прошлогоднее, 
        устаревшее, негодное и напрасное.

Перед глазами

        Настоящее – прекрасное, короткое,
        само по себе стоящее и сидящее.

А впереди маячит

        надежда на послезавтрашнее –
        безмятежное и пустячное,
        на первые признаки амнезии,
        не капризное, не страшное…

Это такая странная амнезия. Когда помнишь все бывшее и понимаешь все сущее во многих удручающих или ободряющих подробностях, но забыл, зачем это все. Этот легкий флер, наброшенный на бывшее с автором или с другими, превращает ворох житейских подробностей в стихи. Жанр их – точно не лирика, хотя бы из-за отсутствия лирического героя. Немолодой уже человек водит неводом в житейском море, иногда вылавливает золотую рыбку, которая зазывно блестит чешуей, но отказывается исполнять желания. Это лирика? Скорее – хроника никуда не текущих событий. Потому и нет лирического героя в стихах Никольского, что их автор смотрит на создаваемые им стихотворные миры как бы со стороны. Демиург, скрестивший руки после акта творения и критически оценивающий результат. 
 
    Книжка Сергея Никольского открывается лаконичным посвящением «Маме». Маму зовут Лорина Дымова. Она в свое время тоже составила каталог. Даже два. Список любовных ситуаций, в которые попадают брюнетки, блондинки, шатенки и рыженькие, заключенный в обложку, на которой написано «Сказала блондинка, сказала брюнетка», и каталог суженых и ряженых, названный «Откровенные стихи о любви» и посвященный, естественно, сыну. Он и начинал в манере, виртуозно разработанной мамой – такой энглизированный юмор, замаскированный под как бы стихи для взрослых детей (см. выпуски Иерусалимского журнала десятилетней давности). С той поры многое переменилось.

    В качестве интерлюдии вспоминается почему-то другой дебют. Другое время, другой род искусства, другой еврей, пустившийся на этот дебют. Музыкант, выбившийся из глухой богемской провинции, сын владельца постоялого двора, ставший хорошим пианистом, сделавший профессиональную карьеру в качестве капельмейстера и оперного дирижера в провинциальных городах Австро-Венгерской империи, а затем и в столичных Вене, Праге и Будапеште. Но, интерпретируя чужую музыку, он «в свободное от работы время» сочиняет собственную. И вот, наконец, премьера Первой симфонии 29-летнего Густава Малера. В симфонии пять частей, на одну больше, чем принято после Бетховена и Шуберта. За пультом сам сочинитель. В зале – весь музыкальный Будапешт. На карту поставлено все музыкальное будущее автора.  Первые три части симфонии встречены публикой вполне благосклонно, и паузы между ними даже заполняются аплодисментами, что в концертных залах вообще-то не принято. Автор определенно следует традициям Бетховена и Брамса, но творчески их развивает. Ценители слышат то, что ожидают услышать, и блестяще оркестрованный тематический материал с ненавязчивыми ссылками на местный фольклор хорошо ложится на слух искушенных любителей и профессионалов. Четвертая часть начинается как похоронный марш. Тема, развиваемая в этом погребальном шествии, знакома любому музыканту «до детских припухших желез». Это знаменитый канон «Братец Яков» –  Fr;re Jacques, Bruder Jakob, Brother John,  возникший как французская детская песенка и включенный в программу музыкальных школ всего христианского мира. Слышать эту детскую песенку в качестве погребальной музыки как-то невместно, но не успел зал заерзать от такого нарушения правил приличия, как Marche Fun;bre плавно перетек… в клейзмерский шлягер, сделанный из того же тематического материала, развеселый, но с минорными слезами на глазах, как это водится у провинциальных еврейских музыкантов. И так, перемежаясь и переплетаясь, эти две струи доводят симфонию до заключительной части. В ней автор, как ни в чем не бывало, возвращается к брамсовской традиции, подлив туда чуть-чуть полета Валькирий. Публика расходится в некотором смущении, а пресса определенно недовольна кощунником.  «Мы всегда рады видеть его на подиуме, пока он не возьмется за дирижирование собственными сочинениями…» И вообще он «смертельно оскорбил чувство прекрасного». Дебютант услышал глас народа и переработал симфонию, сделав ее четырехчастной, как у всех. Но убрал он не четвертую часть, а вторую. Так что слушатели и по сей день наслаждаются издевательской переработкой знаменитого канона. А симфония получила название «Титан».  Малер никогда не настаивал на своем еврействе, воспринимая его как (увы) неизменяемую данность, но от этого евреем быть не переставал. И его дебютная симфония стала по его собственному определению Человеческой комедией, в сочинение которой он вложил неизбывный иудейский сарказм.
 
   Определение «Человеческая комедия» подходит и к корпусу сочинений Никольского. В своей дебютной книге он не пощадил ни чувство прекрасного (Боже, что я плету…), ни своих героинь, ни эмигрантскую братию, ни стойких гостеприимных голландцев… ни себя самого. Со времени выхода «Каталога женщин» прошло еще несколько лет. «Иерусалимский журнал» в своем 45-м выпуске отвел для новых стихов Никольского полтора десятка страниц под рубрикой «Книга стихов в журнале». Человеческая комедия продолжается.   

        Я видел сумасшедшую, она
        всем говорила, что ее страна
        сдана властями инопланетянам…
        Никто! Никто не раскусил змею!
        Я сумасшедших сразу узнаю.
        У нас на Марсе с этим очень просто.

Автор придерживается выработанной ранее манеры и продолжает пользоваться любимыми тропами. Это все те же «физиологические очерки», приправленные изрядной долей сарказма и самоиронии, но что-то неуловимо изменилось в характере стихов. Автор уже освоил новое пространство и находится в процессе получения голландского гражданства:

        зад мой оголенный снимут на фотопленку,
        как в сад к гулёнам ходил, как разбил солонку,
        как выражался и утонул в текиле.
        Получу гражданство – все тут у них такие.

Как-то полиняла и обрюзгла Голландия.

        Народ теперь распустился, и подустал,
        и наел телес.
        А давным-давно здесь жил золотой телец
        и королева была для нации как отец.

А поэт туда опоздал, потому что

        родился при развитом,
        когда границу стерег часовой с винтом…
        Я попал сюда к шапочному разбору.
        Опоздал,
        а прекрасное прошлое
        уже покинуло пьедестал.
 
Женщины по-прежнему проживают в освоенной поэтом Ойкумене. Вместо каталога перепевается на новый лад Песнь песней:

        У других груди, как низкие Аппалачи,
        у тебя, как высокие Гималаи… 
        Ни один придира
        не нашел бы пятна на теле,
        не нашел изъяна.
        Хотя полмира ее взглядами проводило…
        Он говорил, говорил,
        пыл свой не умерял,
        карандаш мусолил,
        что-то пальцами промерял,
        словно заполнял признаньями формуляр…
        Помню, помню – я и сам это повторял
        разным Суламифям неоднократно.

Нет, пожалуй, все-таки каталог. Позавчерашнее прошлое превратилось в туманное давно:

        я помню, что когда-то был лимит,
        а если кто режим сейчас клеймит,
        он просто позабыл, что значит «жестко»,
        что значит «водка», «грязь» и «комбинат»,
        не вспомнит, хоть и будет вспоминать,
        что это значит – жить в райцентре Шостка.

Да и вчерашнее прошлое уже пущено на размен:

        Я поменял ко.ил на местное пунт эн.эл –
        я ни цента не получил взамен,
        я позабыл, какой у совка домен…
        А пока вот так у моря хрипишь, сипишь,
        далеко в пустыне готовят гефилте фиш,
        Рош а-шана у них по календарю.

Вот вам новая сказка про золотую рыбку. Время из дебюта перетекло в миттельшпиль, разорванное пространство стало единым, автор его объездил, оценил и описал.

        Переврали, передернули или перехвалили –
        в Риме, в Праге, в Вене, в Москве, в раю
        люди плохо чувствуют себя к февралю.

Доступное нам пространство и незабытое нами время превратились в длительность по Бергсону, и мы существуем в этой длительности. Только в ней и находит свое место космополит с запутанной родословной. Как там сказано в эпиграфе к набоковскому «Дару», упомянутом в одном из стихов Никольского? Россия – наше Отечество. Смерть неизбежна. Но мы, покинув первую и не тратя времени на предвкушение второй, продолжаем составлять свои каталоги.

--------
* НИКОЛЬСКИЙ. Каталог женщин. Библиотека "Иерусалимского журнала", 2010.


Рецензии