Блуждающий сад

                Константин Чадов
                Блуждающий сад
               
                (Роман-обретение)
                Посвящается Марии, рыжей лисице

Судороги взрывов накатывают волна за волной. Вылетают из оконных рам стёкла, щепки. И острые стекляшки взмывают в осеннее небо, как перелетные птицы. Бег, топот ног – теперь это моя жизнь. И красивее рыжего огня я в ней еще ничего не видел.
***
Улица, по которой мы шли, напоминала мне утопленника, завернутого в саван из дождя. Тротуар во многих местах был разбит, приходилось обходить особенно крупные проломы, наполненные водой. В них обломками попавшего в бурю корабля плавали листья и внутренности перевернутых мусорных баков. По обеим сторонам улицы тянулись дома – старые, построенные лет сорок назад, - в которых жили рабочие с ближайшей фабрики и их семьи, и те, кому не хватило средств на квартиру ближе к центру. Ветхие пятиэтажные постройки подпирали друг друга, изредка перемежаясь переулками, уводившими все дальше в серый лабиринт без выхода. Улица шла под уклон, спускаясь к докам, находившимся в одной из беднейших частей города. Оглядываясь наверх, на балконы, грозившие в любой момент обвалиться, я шел вместе с ней, ведомый Владом.
А между тем, похоже, начинался новый Всемирный потоп. Вода заливала глаза домов, подвалы, целые улицы, кварталы, города, как будто Бог снова решил наказать грешное человечество. Спустя несколько месяцев я узнал: так оно и было, только Богом были мы сами, а вместо воды зажигали всё в страшное полымя.
 Повернув голову, я посмотрел на Влада, шедшего справа от меня. Его взгляд был устремлен вперед, он ничего не говорил. Это продолжалось долго: он шел, не оглядываясь по сторонам, и напряжено молчал. Мне стало не по себе.
Несколько раз я порывался заговорить, но что-то останавливало меня, и слова замирали на языке, их растворяла слюна. Чтобы хоть как-то отвлечься от набухшего мёртвой водою города, я мыслями вернулся на несколько месяцев назад и попытался вспомнить, с чего все начиналось.
***
За те шесть лет, что я был знаком с Владом, у нас появилась привычка – или традиция, называйте, как вам угодно, - раз в месяц выбираться в центр города, находить там самую паршивую забегаловку, весь вечер потягивать пиво, разговаривать и вообще делать чёрт знает что.  Сам-то я напивался через день, но вот чтобы сделать это с другом – такое случалось нечасто. Из-за работы нам редко доводилось встречаться, хотя наши дома и стояли друг от друга всего в нескольких кварталах. Прячась за занавесками от режущего дневного света, я с трудом засыпал, пытаясь забыть о семи часах работы в ночную смену. Единственное, что я мог сделать затем – это начать готовится к новому кругу. Кругу, с несколькими тупиковыми ходами и ответвлениями. Устроиться по специальности не получалось и я уже начал терять навыки, полученные за время учебы, но то, чем я занимался, позволяло оплачивать проживание отдельно от семьи. Я так никуда и не уехал из города, где родился - застрял здесь навечно. Не то чтобы мне здесь не нравилось, но голова полнилась честолюбивыми мыслями о возможности совершить подвиг где-нибудь далеко, в тех местах, о существовании которых я и не подозревал. Я до сих пор был здесь.
Теперь вы понимаете – эти вылазки в центр были единственной для меня возможностью убить несколько часов, ни о чем не думая, и не вспоминая, что меня ждет завтра, через неделю, месяц или год. Я и так знал, что это будет. Коридор, по которому я шел, бежал, полз, в котором проводил дни и ночи, не давал двигаться свободно, я терся плечами о его стенки.
Это был мой коридор. А сколько еще бедолаг проползали по своим изо дня в день? Страшно подумать.
Обычно мы были в компании еще нескольких общих знакомых, но в тот вечер оказались одни. Мы сидели в углу, и разглядеть нас сквозь собравшуюся толпу было невозможно. Мы как всегда болтали о чепухе, до которой остальному миру не было дела. Пропустив три кружки, я пошел за четвертой, а вернувшись, обнаружил за нашим столиком еще одного парня. Навскидку я дал ему двадцать пять, хотя знал, насколько обманчивой может быть внешность. Широкое лицо и зачесанные назад волосы.
Парень что-то горячо рассказывал Владу, размахивая свободной рукой. Тот лишь кивал и отстранено улыбался, но было видно, что незнакомец ему нравится.
Я услышал конец фразы:
-…так мой отец познакомился с Кравчинским.
О ком это он?
Стоило мне подойти, как разговор смолк, и оба сидевших за столом уставились в мою сторону. Влад опомнился первым:
-Это Борис.
Незнакомец привстал, пожал мне руку и вернулся на свое место.
Я сел за стол и стал ждать.
-Я ведь не помешаю вам? -  спросил Борис и, не дожидаясь ответа, обратился ко мне: - Твой друг сидел один, я решил составить ему компанию. Подсел и рассказал историю. Он был не против. Кстати, как тебя зовут? – быстро сменив тему, спросил он.
Я назвал свое имя.
Следующие полчаса я провел в молчании. Влад и Борис болтали, как будто знали друг друга с детства, давно не виделись, и, наконец, встретившись, решили рассказать все, что с ними за это время произошло. Они вспоминали каких-то общих знакомых, о которых я никогда не слышал, делились воспоминаниями о местах, в которых им обоим довелось побывать. И столько всего они рассказывали, что впору было записывать или хотя бы внимательно слушать, но я не мог. Я почувствовал себя ненужным. На меня не обращали внимания, и только иногда Борис бросал на меня оценивающие взгляды.
А потом Борис и Влад заговорили о чём-то таком, от чего у меня совсем закружилась голова. Я слышал только всполохи слов: пожар, огонь, еще было страшное рычащее слово, даже не одно, а два, но они так крепко вцепились зубами друг в друга, что отличить одно от другого никак не получалось. Эти ужасные слова были кровными братьями. Мне становилось дурно.
Красный свет лампы, горящей под потолком, – раствориться в нём.
Я часто закрывал глаза на недостатки в характере друга, на несхожесть наших взглядов и вкусов.  Но теперь, когда это стало так очевидно, я не мог не поразиться, как нам все это время удавалось нормально общаться и даже неплохо проводить время. Слишком большая пропасть лежала между нами, чтобы это было возможно.
Заказали еще по одной кружке – я отказался. Вместо этого прогулялся до туалета. «Сейчас тебе нужен чистый ум», - подсказало отражение в зеркале. Оно плохого не посоветует – и я спрятался в кабинке. Наконец, через десять минут, когда было заплачено по счету, мы собрались уходить.
-А куда вы сейчас идете?
-Домой, - у меня не было никакого желания продолжать.
-Давайте еще немного походим? Хотя бы посадите меня на автобус.
Я взглянул на часы. Часовая стрелка остановилась между римскими IX и X. Не так уж поздно. Видимо, придется. Вздохнув, я натянул куртку (лето выдалось холодным) и поспешил за уже вышедшими Владом и Борисом.
Снаружи я все время держался позади или забегал вперед, стараясь не обращать на себя внимания. В этом не было необходимости: эти двое были так увлечены собой, что даже если бы я упал на землю, корчась от боли, они переступили бы через меня, ничего не заметив. Мы уже прошли мимо четырех остановок, и с каждым лишним сделанным шагом, Борис нравился мне все меньше.
Я все глубже погружался в себя, надеясь остаться там навсегда. Это помогало отвлечься. Вот только каждый раз, заглядывая внутрь, я находил там раздражение, переходившее в злобу, и ревность, вытеснившую остальные чувства. Отнимать у меня друга, показывать его настоящую, обнаженную натуру, было бесчеловечно. Но ни отвернуться, ни закрыть глаз, чтобы не видеть происходящего, я не мог.
О, они говорили о страшных вещах. Язык Бориса то заплетался во рту, то вылетал наружу на несколько метров, мокрый и скользкий, грозящий оплестись вокруг шеи владельца и задушить его. «Я знал. Я всегда в это верил. Они не могут», - так поддакивал Влад, а я, меня еще в детстве научили закрывать уши при звуке этих ужасных слов, этих дерзких мыслей, высказанных вслух. Но как порой завораживает вид самой отвратительной из смертей, так и меня на несколько минут околдовали речи Эрнеста. Его голос постучал в дверь в моей голове, дверь крепкую, непробиваемую, за которой в неволе, запертое внутри долгие годы, лежало не потревоженным что-то дикое, готовое разорвать мой мир в клочья. «Беги, беги!», - визжал обескровленный рассудок, а я продолжал идти, только и в правду зажал уши руками и опустил их лишь когда услышал за спиной смех.  Я думал, смеялись надо мной, но нет: это новые друзья выдумали только им одним понятную шутку, и теперь повторяли ее на разные лады, взбаламучивая мутную воду сонной улицы.
Наконец насытившись друг другом, Борис и Влад остановились, озираясь по сторонам, как будто не понимая, куда их занесло.
Я подал голос (да, подал; настолько я был подавлен и унижен этим ко мне пренебрежением, что сил сказать, не повелительно или твердо, просто – сказать, уже не оставалось):
-Вон остановка.
И указал на освещенную фонарем скамейку. На ней никто не сидел, рядом тоже никого не было, кроме нищего, уснувшего на земле за пределами круга света, у бетонной ограды.
Мы молча подошли к остановке и стали ждать. Через несколько минут Борису пришла в голову идея:
-Я чуть не забыл – Влад, скажи свой адрес и телефон, - как он разевал свой рот, из которого бессмысленным потоком стремились вымученные горлом слова.
«Я надеялся, он не вспомнит, - мысль – выстрел; за ней вторая – моего адреса ему, значит, не надо».
Достав из кармана на груди ручку, Борис приготовился писать на ладони.
Влад диктовал телефон и адрес, Борис записывал, я стоял в стороне, глядя на бездомного и пытаясь представить, как он проведет завтрашний день. Странные мысли порой лезут в голову. Все лучше того, что творилось вокруг.
Из-за поворота показался автобус. Борис замахал руками, и водитель свернул к обочине. Зайдя внутрь и заплатив, новый приятель Влада обернулся и помахал нам рукой на прощание. Дверь с шипением закрылась, автобус тронулся, унося Бориса…куда?
«Первая приятная новость за весь вечер, - отметил я про себя, - мы не знаем, где он живет. Но это ничего не меняет, - я вспомнил синие чернила на грубой коже».
И что теперь?
-Мне он нравится, - подвел итог Влад, собственными руками разрывая все то, что нас связывало.
Нам предстояло вернуться обратно в центр, и там попытаться успеть на последний автобус, уходивший в одиннадцать. Денег на такси у нас не оставалось. Я знал, что не выдержу еще часа (столько занимала дорога до моего дома пешком) в компании Влада, и поэтому все время поторапливал его. Мне нужно было добраться до постели, забыться. Впереди у меня был еще один выходной, обещавший принести с собой тяжелые мысли.
Автобус уже собирался отходить, но водитель увидел нас в боковом зеркале и остановился. Мы поблагодарили его, заплатили и, увидев свободные места, заняли их. Во время поездки Влад несколько раз тихо засмеялся. Он что-то неразборчиво бормотал: «Жмитесь в раю…дождь обрыдал тротуары». Я не обращал на него внимания, продолжал вглядываться в окно, пытаясь различить хоть что-нибудь, но видел только собственное отражение.
На остановке мы распрощались.
Надолго.
Наши пути лежали в разные стороны. Сейчас он спустится на три квартала вниз, а я по неосвещенным улицам пройду к одиноко стоящему многоэтажному дому.
***
На следующее утро я проснулся, но мир все еще был здесь. Казалось бы, он должен был закончиться, прерваться, когда я потерял последнее, что держало меня на плаву. И почти сразу же я понял: ничего не изменилось. На смену вчерашней злобе пришло безразличие, желание оставаться в постели, провести в ней весь день, было сильней необходимости вернуть друга. 
Был уже почти полдень, в одном из окон появился желтый шар солнца, его лучи пробирались прямо в глаза, ослепляли. Я одним рывком встал, добрался до окна и задернул шторы. Вернулся к постели, но ложиться снова уже не хотелось. Пустые полки холодильника заставили меня пройтись до ближайшего магазина. Спускаясь, между пятым и шестым этажами я встретил отца, он был мрачен, взгляд уставлен в пол. Он бы так и прошел мимо, если бы я его не окликнул.
-Поднимемся к тебе, - его голос, обычно живой и веселый, теперь выцвел и пожух.
Я попытался сказать что-то о еде и о том, что был голоден, но он не хотел слушать: взял меня под локоть и потащил вверх по лестнице. В квартире он долго молчал, пока я открывал один ящик за другим, пытаясь найти кофе. Наконец сказал:
-Мы с твоей матерью попали под сокращение.
Работали они на заводе, где-то в пригороде, каждое утро добирались туда на автобусах. Хуже всего было зимой, когда солнце не вставало еще несколько часов, после того, как родители становились к станку. Отец все время рассказывал мне о странном ознобе и холоде в груди, которые бывали у него по утрам.  Я успокаивал его, объяснял, что так бывает у всех, но он не верил, даже собирался показаться врачу. Мать переносила все спокойней, или просто старалась не показывать, как тяжело ей приходилось.
Я еще несколько секунд прождал, притворяясь, будто нашел что-то в ящичке. Обернулся.
-Послушай, мы знаем, что для тебя значит жить отдельно, но… ты не согласишься переехать к нам, а квартиру сдавать внаем?
Отец никогда не носил шляп, но я легко мог представить, как бы он сейчас мял ее в руках, перебегая взглядом с меня на входную дверь. Действительно, для меня это был шаг назад. Я-то думал, что сжег все мосты, ведущие назад, оказалось, на пути могут появиться новые и вернуть меня на то же место, откуда я начинал. Но я видел, что отцу это было так же неприятно и тяжело, как и мне. Я согласился.
Прошло два месяца. Вскоре после переезда я понял, что заставило родителей просить меня о помощи – у них не было никаких сбережений. За месяц они тратили всю зарплату и ни разу не подумали открыть счет в банке. Но тех денег, что я получал с аренды, хватало, чтобы обеспечить двоих. Мать устроилась уборщицей в школе, а отец заявил, что устал и больше работать не будет. Я злился, но ничего не говорил.

***
Полседьмого утра, октябрь, смена только что закончилась. Фонари еще зажжены, город только начинает бледнеть, по его высыхающим улицам иду я, возвращаюсь домой. Мимо проносятся поливальные машины, спешащие вернуться в свои гаражи. Какой в них сейчас смысл? Этой ночью снова шел дождь, смыл всю грязь, еще бы немного - и унес меня с собой. Что-то есть смешного в заведенном распорядке.
Уже издалека я увидел на остановке Влада. С того вечера мы ни разу не встретились, он не позвонил, чтобы пригласить меня выбраться в центр, я сам не искал с ним встречи. И теперь он здесь, спустя шестьдесят дней, стоит и улыбается, глядя в мою сторону.
-Кто этот пьяница, что все время отвечает на мои звонки? – спрашивал Влад, держась за желтый поручень катившего в никуда автобуса, - я набирал твой номер, наверное, раз миллион и каждый раз натыкался на него. Он сначала хрипит в трубку, потом что-то бормочет, у меня не получилось даже узнать, кто он такой и что с тобой сделал. Я уже хотел идти выручать тебя, и оказался на той остановке, сам не помню как.
Пока я рассказывал, что произошло, Влад мерно кивал головой, или это его тело так отзывалось на плаванье по морю дороги, не знаю, но вид у него был встревоженный.  Когда мы въехали в район, ставший для меня тюрьмой, он отвлекся и стал выглядывать из окна.
- Ни разу тут не бывал. Здесь так неуютно, я бы не выдержал.
Впереди нас ждал путь через скопище слепленных вместе безликих домов. Дворец без купола – вот что это было.  В детстве я часто терялся в его коридорах, плакал, а друзья, оказавшиеся поблизости, бросали работу в саду, где их стараниями был разбит удивительный цветник, разноцветно пестревший под июльским солнцем; они выводили меня обратно на знакомую тропу, я бежал, розы опалово краснели размытыми пятнами. Теперь от этих детских фантазий ничего не осталось, они все умерли.  Дворец теперь – руины, сад – вытоптанная железными ногами, выжженная земля, она стала домой для слизней и червей, твари все время были здесь, прятались под плитами и в темноте альковов, ждали часа, чтобы выйти и начать плодиться, разрубая свои тела на части.
Мы стояли перед домом моих родителей, на дорожке, ведущей к двери. Я уже давно ждал, когда Влад скажет:
-Раз у тебя завтра выходной, я берусь тебя развлекать. Я как раз нашел новое место.
Я не мог отказать.
Поворачивая ключ в скважине, я услышал, как Влад окликнул меня сзади – голосом испуганного ребенка, который хочет показаться храбрым:
-Как мне отсюда выбраться?
***
На следующий день, 16 октября, я встретил Влада возле ботанического сада. Это было отправной точкой нашего путешествия. Теперь была его очередь быть для меня Колумбом, указывающим путь в новые, неизведанные земли. Я не знал, куда нам предстояло попасть, и все, что я мог сделать – это довериться моему другу.  Я был благодарен Владу, ведь он возвращал меня к жизни. Слова звучат глупо, но не забывайте, кто их произносит: человек, в свои 24 года уже безразличный ко всему, заживо погребенный со всеми почестями и соблюдением ритуалов. Я смотрел на людей и боялся повторить их судьбу. Бесконечная погоня за собственным отражением в зеркале, к тихой изолированной комнате. Нас убеждали, что все идет по плану, мы – дети своего века, продукт закономерного развития общества. Многие поверили, я тоже, в конце концов, решил, что предпочитаю такую правду бесплодным поискам. Но что-то еще заставляло меня верить, что существует другой порядок, где есть место подвигу.
 Странно, ведь в детстве я не боялся того, что ждало впереди. Если подумать, я и сейчас не боюсь. Даже выучился на врача, хотел помогать людям, но они перестали болеть, или нам так просто сказали, чтобы успокоить; взамен приходится выбирать ночь, и темноту, и движение стрелки от одиннадцати к шести.
Вот он я, иду к концу, иногда по пути заглядывая в забегаловку, чтобы выпить. И называю это жизнью.  Мне бы сейчас сказать: «Влад, оставь меня здесь». Но нет.
Потом была предвечерняя поездка вниз по реке. Сначала мы ехали по набережной, затем колесами стали вдавливать заходящее оранжевое солнце в линию горизонта. Оставляя тормозной след на его лучах, автобус остановился. Это была последняя остановка на этом маршруте, почти задворки города. Над нашими головами промчалась  электричка, увозившая своих пассажиров в пригород, осыпала нас пылью и ржавчиной со старых опор. Неприветливый район.
Мы вернулись к началу. Здесь началась наша история.
***
-Нам сюда.
Влад  свернул в совершенно неприметный переулок, увлекая меня за собой. Почти сразу я почувствовал вибрации в воздухе: они отдавались во всем теле и, ослабевшие, растворялись в земле. Мы шли дальше, вибрации приобретали форму, становились звуками, сплетавшимися в музыку, мрачную и ритмичную. Влад подвел меня к лестнице, ведущей в подвальное помещение, и начал спускаться. Я остановился в нерешительности. Заметив это, Влад обернулся:
-Мы пришли. Спускайся, - его голос был искажен.
«Где мы? Во что я ввязываюсь?», - с этой мыслью я сделал первый шаг.
На ступенях лестницы валялся мусор, я задел ногой банку из-под краски, в которую кто-то насыпал гвоздей. Теперь они усеяли ступени  Дверь – стальная, вся покрытая ядовитого цвета граффити, - заскрипела (я услышал этот звук даже через глушившую все музыку), когда Влад потянул ее на себя. Я вошел первым. С тем же звуком дверь закрылась за моей спиной.
Мы попали в круглый зал с низким потолком.  До нас здесь уже успело собраться человек тридцать: некоторые танцевали в середине зала, остальные, небольшими группами, стояли у стены и болтали. Зал освещался несколькими фонариками, расставленными, похоже, наугад. Они горели тусклым, грязно-оранжевым светом. Думаю, так выглядит преддверие Ада. Если бы не Влад, я бы, наверно, в ту же минуту развернулся и ушел.
Мы прошли вдоль стены вправо и остановились.
-Постой здесь, я сейчас вернусь, - он ушел, оставляя меня одного и давая возможность оглядеться.
В стене я насчитал четыре двери – минус та, через которую мы сюда попали, - ведущих в смежные помещения. Не похоже было, чтобы их использовали: все действие сосредоточилось здесь. Повсюду тянулись трубы, из которых ленивыми каплями стекала ржавая вода. Напротив меня, на другой стороне зала, стояли две колонки; ноутбук, с которого запустили музыку, лежал между ними на полу. Ни одна колона не поддерживала кирпичного монстра, нависшего над нашими копошащимися внизу телами. Хотя, может, так и надо. Я ничего не смыслю в архитектуре. Перед глазами замерла картина тел, раздавленных останками дома.
Влад подошел к одной из компаний. В ней я увидел Бориса. Он заметил нас, как только мы вошли, и теперь смотрел на меня, не скрываясь. Влада весело приветствовали, он пожал всем руки и заговорил с Борисом, отведя его в сторону и повернувшись ко мне спиной. Они разговаривали минуты две, пока я ловил на себе заинтересованные взгляды всего зала. Странно, не похоже, чтобы эти люди веселились. Да, они танцевали, но все их движения были неестественными, напряженными, как будто специально для меня здесь играли кукольное представление. Я бы в это поверил, если бы не их глаза. В них была решимость.
Разговор закончился. Влад и Борис развернулись и пошли ко мне, прихватив по пути одного из танцующих, молодого человека двадцати лет.
От той напускной беззаботности, с которой я зашел в зал, ничего не осталось. Не прошло и пяти минут, а я уже был готов уйти, убежать в панике, наплевав на Влада, его дружков и все, что здесь творилось. Я этого не сделал. Было интересно узнать, что случится дальше.
Борис спросил просто:
-Ну что, нравится тебе у нас?
Я ответил что-то утвердительное, даже не рассчитывая, что он услышит меня сквозь игравшую музыку. Он продолжал, глядя поверх моего плеча:
-Это Константин, познакомься.
Он кивнул головой в сторону болезненного вида парня, который постоянно оглядывался по сторонам; взгляд его бегал по залу, как будто в поисках кого-то. Услышав свое имя, он вздрогнул и протянул мне руку. Я пожал ее, стараясь не смотреть ему в глаза – мутные, ничего не выражавшие, - они пугали меня.
-Мы зовем его Орфей, он тут отвечает за музыку. Да и вообще, если бы не он, нас бы здесь не было. Он нашел это место.
Константин потерял к нам интерес и вернулся к своему занятию.
В голову лезли ни на чем не основанные подозрения, странные мысли; я отгонял их, пытаясь сохранить хотя бы внешнее спокойствие.
-И как ему это удалось? - спросил я, чтобы прервать затянувшуюся паузу.
-Он любит бродить по городу и однажды наткнулся на этот дом, - Эрнест отвечал с неохотой. – Может так далеко уйти, что потом ищи-свищи его под северным небом – в век не найдешь.
Влад, все это время стоявший в стороне и молчавший, заговорил:
-Здесь слишком шумно. Нам лучше подняться наверх.
Это показалось мне разумным: чтобы слышать друг друга, приходилось кричать. Но зачем нам идти наверх, дальше от музыки? Мы ведь пришли сюда развлекаться, разве нет? – так я спрашивал себя, пока мы шли к одной из четырех дверей.
Дверь закрыта – половина звуков отсечена. Теперь можно говорить, не боясь повредить связки. Мы попали в коридор, оканчивавшийся проемом, сквозь который были видны идущие вверх ступени. Бледно горящие лампы через каждые три метра пришиты к стене.
Весь путь до проема и по лестнице мы прошли молча. Лишь добравшись до верха и оказавшись у выхода на улицу, я спросил:
-Здесь что, никто не живет?
-На первых трех этажах никого нет, - неожиданно заговорил Константин. - Кроме меня. Я снимаю квартиру на втором.
-Туда-то нам и надо, - Борис.
-Ты не говорил, что он здесь живет, - заметил я с раздражением.
-Разве?  Ты не расслышал из-за шума.
Наверное, так чувствуют себя коровы на бойне: предчувствие чего-то ужасного и невозможность что-либо изменить.
Мы начали подниматься по лестнице. Пройдя несколько ступеней, я не выдержал, остановился:
-Куда мы идем?
-Я ведь сказал, к Косте, - Борис тоже нервничал, мои вопросы выводили его из себя.
-Но зачем?
-Дай я, - вмешался Влад, - Слушай. Мы просто поднимемся наверх и поговорим как старые друзья. Ты ведь хочешь, чтобы все было как раньше, он не дал мне ответить: - Я хочу, - и, развернувшись, продолжил подъем.
Как ни странно, это меня успокоило. Но все равно меня не покидало чувство, что я даю себя обмануть. Я хотел, чтобы меня обманули.
На этаже, где жил Константин, было еще две квартиры, но проходы к ним заколотили досками. Похоже, уже давно, - доски успели прогнить. Можно было заглянуть внутрь: горы пыли и поломанная мебель. Подняться выше было невозможно: лестницу загородили кучи мусора и строительного материала. Чтобы попасть на третий этаж, пришлось бы воспользоваться лифтом.
«Безумный дом», - промелькнула мысль.
Константин подошел к единственной целой двери. Порывшись в карманах, он выудил ключ с брелком в виде земного шара. Ключ выскользнул из пальцев и полетел на пол. Константин, выругавшись, стал на колени и начал рыться в мусоре. Наконец, засунув по локоть руку в одну из куч из газет и консервных банок, нашел ключ; брелок был покрыт грязью, Константин протер его рукавом. Чтобы не видеть ползавшего по полу неуклюжего Константина, я отвернулся. Мне было неловко и противно. Лишь услышав звук поворачивающегося в скважине ключа, я обернулся. Константин медлил, не впуская нас внутрь. Но затем, словно получив знак, налег плечом на дверь и с трудом, отодвигая что-то с той стороны, открыл ее.
Меня пропустили вперед, я остановился в дверном проеме. Я ожидал увидеть то же, что и в тех двух квартирах: отставшие от стен обои, трубы, торчащие из проломленных стен. Но нет, с того места, где я стоял, мне была видна аккуратная прихожая и часть зала. Вместо матраца, кинутого на пол, стоял диван, обитый коричневатым кожей; над ним (это, пожалуй, удивило меня больше всего), висела картина, изображавшая, насколько я мог разглядеть, сельский пейзаж.  В боковой комнате горел свет. Константин забыл его выключить? Или в квартире был еще кто-то? Вот черт.
Все произошло неожиданно, я не успел среагировать. Почувствовав укол в шею, я обмяк, но чьи-то руки поддержали меня. Казалось, игла прошла насквозь. Я знал: если скошу глаза, то увижу вышедшее с другой стороны острие. От боли спасла навалившаяся темнота.
Когда пришел в себя, боль утихла, но двигаться я не мог. Кричать тоже. С трудом приоткрыв глаза, попытался осмотреться. Первое, что я увидел, был телевизор, стоявший в углу на тумбочке. Похоже, я лежал на том самом диване. Затем я увидел четверых: тех, с кем я пришел и еще одного, незнакомого мне. Трое из них стояли ко мне спиной, занимаясь чем-то у столика в углу. Константин остановился у большого, в половину стены, зеркала. Руки сложены на груди, он напряженно вглядывается, будто пытаясь увидеть что-то с той стороны. Я видел его глаза в отражении. Впервые в них появилось выражение. Сосредоточенность, печаль, невозможность получить то, чего больше всего хочешь. Я понимал его. Я был слишком слаб. Не мог больше оставаться в сознании.
Очнувшись, застал всех в тех же позах. Похоже, отключился минуты на две, не больше. До меня донесся голос:
-Мы спасем его, -  говорил тот, четвертый, которого я не знал. Он был толстым и неуклюжим. Когда он повернулся и увидел, что я смотрю на него, то сказал:
-Он проснулся, - и повел рукой в мою сторону.
На этот раз я ничего не почувствовал.
***
Я отчетливо помню каждое мгновение, проведенное в темноте. Пять, шесть, семь лет подвешен за собственную жизнь в пустоте. У меня было время подумать, вспомнить весь свой жизненный путь. Я видел, насколько все могло быть лучше, не соверши я глупых ошибок, которые тогда казались продуманными действиями. Решил: больше так не будет. Перед моим взором, обращенным внутрь, проходили годы и века, тысячелетия и юги. Я не хотел понимать, что происходит, просто ждал. Лишь однажды я отвлекся, услышав зов русалок. Они – яркая точка в темноте, брешь, через которую лился свет с той стороны. Они все время молчали. Меня тянуло к ним, желание отдавалось болью во всем теле, но стоило сделать шаг, и меня грубо отталкивали. Я был им противен. Пытаясь забыть их, окунуться в пустоту собственной головы, я лишь делал хуже.
Русалки дразнили меня, знали, какие страдания приносит их присутствие. Их голоса зазвучали – тихие, едва различимые мысль оборвалась.
Услышав настойчивый зов, эхом прозвучавший в голове, я не поверил.  Голос становился все злее, и, не выдержав, я поплыл, не встретив сопротивления. Путешествие продлилось двадцать лет, но казалось, я и не жил вовсе, не старел. Уже были видные контуры тел русалок, лучившиеся светом.
На исходе пятнадцатого года идея повернуть назад казалась совсем не плохой. Но пение не прекращалось. Оно успокаивало меня, в его плавном течении слышались обещания невероятных наград. 
Еще недавно я был уверен, что русалок никак не меньше семи.  Но подплыв ближе, понял – всего одна. Глазам я научился не верить, но эти голоса: их было несколько, они накладывались друг на друга, создавая единое чарующее звуковое полотно.
Но нет, всего одна.
Весь девятнадцатый год я рассматривал ее. Молодая, вечно молодая девушка. Мокрые волосы, с вплетенными в них водорослями, прикрывали грудь. Вот только лицо, его я не видел, она все время отворачивалась, чувствуя мой взгляд.
Сирена вся тряслась от нетерпения. Я не знал, что буду делать, когда доберусь до нее. Надеялся, она приласкает меня, укажет путь из этого кошмара. Но даже в самых ужасных снах и сладких мечтах я не мог предвидеть, что она накинется на меня, словно хищная птица на бегущую в темноте мышь, будет держать крепко, не отпуская, показав, наконец, свое лицо.
Ни одной черты. Плоская голая поверхность четко расчерченных контуров, обтянутая серой кожей. Тонкий зарубцевавшийся шрам рта. Страхи, фобии – перевернутые, искаженные до неузнаваемости – в отражении пробегавших по лицу пульсаций. Кожа бугрилась – это рвались наружу личинки опарышевой одноликой спрессованной массы.  Предстань пред новым богом, выросшим на разложившемся трупе старого мира.
Крик сдержать не получилось. Он отражался в гранях гортани, теряясь в них. Никто не слышал, как я охрип и замолчал, кроме русалки, наслаждавшейся этим.
Она продолжала петь, но голос, раньше казавшийся мягким и манящим, теперь разрывал меня на части.
Думаю, она умерла давно. Родилась мертвой, провела столетия в ожидании жертвы. Теперь русалка хотела убить меня, выпотрошить труп, ненадолго продлить свое иступленное гниение. С ее тела на меня переползают черви, проедают мясо, стремясь добраться до легких сердца, мозга. Я харкаю кровью, из последних сил поднимаю руки, пальцы смыкаются на шее, находят ложбинку чуть выше ключицы, сдавливают. Русалка хрипит, пение переходит в истеричный визг; дикая конвульсивная лихорадка последних минут смерти; мое лицо и руки исцарапаны обломанными ногтями – отметины знакомства с будущим.
Я победил чудовище, отпущен дрейфовать в пространстве. Я увидел лицо того, что нас ждет – теперь я очищен, перерожден, омыт в крови и желчи врага. Оставался последний шаг, длинной в разрушение одной цивилизации.
***
В этой комнате разорвалась граната: штукатурка с потолка и стен осыпалась и покрывала мою грудь, вперемешку с деревянными щепками и осколками битого стекла. Я закашлялся от попавшей в рот и нос пыли, скатился на пол с просевшего дивана. Подтянул колени, оперся на руки и стоял так минуты две, не поднимая головы и продолжая кашлять. Дополз до стены, прислонился к ней спиной и тут же закрыл глаза рукой от яркого искусственного света – эрзац солнца раскидывал лучи с экрана телевизора, стоящего напротив меня. Я пошарил рукой по полу, выбрал кусок стены побольше и запустил им в телевизор; я кидал наугад и все равно попал. Раздался удар, телевизор упал со стойки, и вот я уже могу открыть глаза.
В комнате не было других источников света. Я оказался в полной темноте. Крепко зажмурился, отсчитал девяносто ударов сердца. Тридцать, шестьдесят, девяносто – можно встать, опираясь на стену, понять, наконец, где я оказался. 
Стерильные стены – вот первое, что я заметил. Надо было начинать искать выход, а вместо этого я стоял и, заведя глаза кверху, пытался понять, почему никто не догадался прорубить в стене окна. Побуду здесь еще немного, тут спокойно, у меня есть все время этого мира, чтобы загнать свой страх поглубже в голову. Попытаться разобраться в своих чувствах и мыслях. Все что угодно, лишь бы не идти к двери, из-под которой лился бледный свет.
А мне было страшно. Влад обманул меня, предал, отдал на съедение тем убюлюдкам из больного дома. Они издевались над моим телом и оставили его лежать в закупоренной комнате.
Но может, все было не так. Может, я должен был сказать им спасибо. То, что было заперто в моей голове и прозябало за тяжелой дверью, теперь вырвалось наружу, разодрав мне грудь, и металось по комнате, кровавый рев наполнял темницу, и слепые стены пошли трещинами. Меня окунули в купель непонятного перерождения. Сквозь плотный мрак прошлого, которое у меня отняли еще до зачатия, сквозь девять тысяч дней жизни, вместо которых мне подсунули дешевую подделку, я прошел, искалеченный, побитый, потерянный. Я только и знал, что где-то совсем недалеко меня ждут мои друзья. Впервые за столько лет я почувствовал в себе силы и желание идти дальше, творить и разрушать. Но мне одному нечего было противопоставить целому миру. Прежде чем приняться калечить его и оставлять шрамы, нужно найти компанию, единомышленников. Я быстро излечился.
Дверь превратилась в труху задолго до моего появления здесь. Одно легкое прикосновение – и она рассыпается. Я попал на небольшую площадку, вниз шла узкая лестница, но все это я заметил потом, после того, как поверил в солнце, светившее сквозь окно странной формы (такие я видел на иллюстрациях в книгах о Вавилоне). Я чуть не выпал со второго этажа, когда перегнулся через подоконник, полной грудью вдыхая освежающий воздух раннего утра. Я почти что скатился по лестнице и не разбирая дороги ринулся к выходу из здания. Длинные ряды виноградной лозы встретили меня снаружи – я попал в виноградник. Да, я ощущал себя одним из тех героев, что вышли на прогулку, а на обратном пути заскочили в сказочную страну или оказались на другом конце света. Но мне хотелось смеяться от счастья, бегать между строгих армейских шеренг виноградных гроздьев; все, что со мной происходило, было творением рук человеческих, желавших мне добра.
Я дошел до полукруглой арки, обозначавшей вход в виноградник. Сразу за ней начинался покатый склон: дом вместе с садом стояли на одном из холмов, и куда не взгляни, всюду – холмы, холмы, холмы! И на каждом – по саду. Вниз тянулась тропинка из примятой травы – доказательство того, что я здесь не один. Я решил дождаться хозяев виноградника (по всему выходило, что они у него были, сад выглядел ухоженным, скоро можно было собирать плоды), присел на траву и просто любовался небом и протекавшей в долине рекой.  Мне и в голову не приходило, что, может, я оставил их там, позади, в доме. Хотелось просто отдохнуть от тех потрясений, что я пережил. В какой-то момент я заснул, прислонившись к холодной ограде сада.
Проснулся в полдень, солнце стояло в зените, в горле пересохло. Я вернулся в дом, чтобы отыскать там воды и заодно осмотреть его внимательней. Здание оказалось пустой коробкой: обнаженные стены и пол, ничем не потревоженный центральный зал, к которому примыкало несколько комнат и коридор. Весь второй этаж, похоже, был отведен под ту единственную комнату, в которой я очнулся. Была еще лестница вниз, она вела в погреб. Раньше здесь хранили вино, теперь об этом напоминал только терпкий запах и осколки разбитых амфор. В темноте я пнул ногой флягу, нагнулся подобрать ее, потряс – пусто. Зато в саду нашел колодец, напился и наполнил флягу. Пришло время подумать, что делать дальше.
Оставаться здесь и дальше в ожидании чего-то не имело смысла: никто не придет. В дом не наведывались вот уже несколько месяцев, а то и лет. Но сад, он не выглядел запустелым, ничто не выдавало в нем отсутствие человеческого надзора. Я взглянул на лозу – она прогнулась от спелых гроздьев. Несколько часов назад они не выглядели созревшими. До сих пор я не понимал, насколько был голоден. Я сорвал гроздь и промыл ее под водой.  Она оказалась на удивление сытной, мне хватило одной кисти, чтобы наесться.  Неподалеку от себя я увидел несколько сваленных в кучу корзин. Не знаю, что мною двигало: я начал собирать виноград и проработал так до ночи. На небе – ни одной звезды. Остановился, лишь когда закончились корзины.  Ссыпать виноград было некуда, я просто оставил его стоять у колодца. Сожаления за потраченные часы я не чувствовал – больше не о чем было жалеть.
Мне нечего было брать с собой, кроме фляги с водой, - я побежал вниз с холма, прокладывая новую тропу, по колено в высокой мягкой траве. Пускаться в путь ночью было не лучшей идеей, но я не мог терпеть до утра. И мне нужно было двигаться, чтобы не замерзнуть.  Я спустился вниз, к реке, и оказался у деревянного моста. Когда я оглянулся назад, сада на холме уже не было. Обратного пути тоже.
 Теперь следовало прикинуть, куда идти: вниз по течению к большой воде; или переправиться через реку и держать курс на призрачную цель за холмами?
Над такими серьезными вопросами раздумывать долго не хотелось. Все равно куда-нибудь приду. Но я решил держаться суши.
***
Я решил держаться суши. Иду уже седьмой день. Я отвык от долгой ходьбы и после первого перехода (часов пять-шесть, я шел, пока на востоке не появилось солнце, затем устроил привал) ноги распухли, а кроссовки стали натирать. Но, в общем, все шло неплохо: пищи хватало, ягоды позволяли как-никак перебиваться (я до сих пор не встретил ни одного животного или птицы, только насекомых в траве, которые заползали под одежду, пока я спал, лежа на земле или прислонившись к дереву), воду я набирал в ручьях. Но потом, на пятый день, когда холмистая местность закончилась и началась голая степь, стало тяжелее. Если раньше я проводил ночи, спрятавшись в небольших рощах, на подстилке из листьев, то теперь приходилось спать в траве, пожелтевшей от солнца. Я долго ворочался на жесткой холодной земле или лежал, подложив руки под голову, смотрел в небо, на котором то появлялись, то исчезали звезды (я попытался найти знакомые созвездия – ни одного); прислушивался, вздрагивал от каждого звука: треска, шелеста, дуновения ветра, качавшего траву. Всего за день пути в степи во мне родилось и выросло до страшных размеров чувство тревоги и страха. То, что придавало мне сил, та легкость и веселая злоба, с которыми я сделал первые шаги по новой земле, затерялись в тени нового переживания. Степь тянулась и тянулась, и я уже был готов: из-за горизонта (с юга или севера, востока или запада – неважно; когда весь мир превратился в сплошной океан травы, не имеет значения, откуда придет буря) появится черная туча, стремительно накатит, поглотит меня и унесет куда-то. Рано или поздно так и случится.
***
Я оставил позади восемь дней и неизвестно сколько километров. Я был изможден, казалось, еще немного напряжения и я сдамся, упаду, буду дышать – все тише и тише, – вдыхая поднятую пыль. Но я тащился вперед, и в какой-то момент пришло осознание: я бы ни за что не продержался столько, если бы совершил такое путешествие на Земле, где мои силы не подпитывала уверенность в себе, идущая извне, та уверенность, что не позволяла боязливо коситься в сторону горизонта, но заставляла встретить взгляд того, что глядело на меня оттуда. Но все равно, я проклинал себя за то, что не выбрал другую дорогу. На ней у меня не возникло бы проблем с водой – она всегда рядом. Деревья попадались бы чаще, под их раскидистыми ветвями я бы прятался от палящего полуденного солнца. А так я иду, сгорбившись, смотрю себе под ноги. Иду непонятно куда, иногда отрываю глаза от земли, чтобы оглядеться вокруг, на секунду уверовав, что достиг конца пути. Сама ходьба, движение вперед стали целью, ведь если я замешкаюсь хоть на минуту и остановлюсь, то уже никогда не зашагаю снова. От отчаяния меня спасала надежда на то, что иссохшая тропа кончается в прекрасном, полном жизни месте.
Вода во фляге почти закончилась, солнце высушило меня. В степи почти не встречалось ручьев, а те методы по добыванию влаги, что я знал, применить не получалось.  Пару глотков в день, только чтобы смочить губы, - вот все, что я мог себе позволить. Когда я слышал журчанье воды, сумевшей пробиться сквозь трещины в земле, я издавал радостный крик, бросался к источнику, падал на колени и припадал к земле ртом так, что в него порой попадала пыль, лакал воду, пока не напивался, пока тошнота не подступала к горлу, затем отваливался и с час лежал, закрыв глаза и прислушиваясь к собственному телу. Теперь я был готов к новому переходу.
Однажды мне попался ручей достаточно широкий, чтобы я мог увидеть в нем свое отражение.  Лицо осунулось, прорезались скулы. Через всю левую щеку протянулся шрам. У меня не получалось вспомнить, где я мог его получить, но смотреть на него было страшно, меня начало мутить. Я стоял на коленях и вдруг стал заваливаться вперед.  Я выкинул вперед руки, чтобы не упасть, оперся о дно ручья. Вода пошла рябью, меня отпустило, пальцы, сжимавшие мое горло, исчезли. Я встал, пошатываясь, на нетвердых ногах, попытался убежать от этого места, от ручья, отраженья и воспоминаний, тошнотворной волной нахлынувших на меня, обещая себе больше никогда не смотреться в зеркало.
***
Я спасся, но идти мне оставалось недолго – у ручья осталась фляга и последняя моя надежда выжить. Солнце теперь ближе, больше – протяни руку и коснешься лучей, только не обожгись. Я всерьез подумываю стиснуть зубы и сплести из них веревку, чтобы потом повеситься на каком-нибудь затерявшемся в степи дереве.  Буду висеть и раскачиваться, и медленно обугливаться, пока солнце не врежется в землю и не испепелит нас всех. Всех, или только меня, я не знаю, я остался один, в последний раз. Кричу, хрип, вспоминаю, что нужно переставлять ноги, отгоняю всякие мысли, пробираюсь между свисающими с неба огненными хлыстами, которыми солнце стегает все, до чего дотягивается. В очередной раз отчеканенным ритмом заношу ногу и ловлю ее пустоту. Рыхлая земля под второй ногой начинает осыпаться, и я на несколько мгновений застываю в нелепой позе разлитой по полу грязной воды. Я полетел вперед, по склону оврага, вниз, к самому дну. Полет длиной в вечность по острым камням, резавшим лицо, веткам, выбоинам в земле, по собственному телу, ломающему кости, по раздавленным ребрам и вывернутым ступням. Полет пущенного под откос поезда, я – боль и захлебнувшиеся кровью пробитых легких мольбы о помощи его пассажиров. Я разбиваюсь о землю, падаю на нее березовым листом, орошаю все вокруг багровой росой. Я лежу распластанный на операционном столе, обжигающие скальпели кромсают меня. Я моргаю и вижу луну, затем солнце, снова луну, солнце. Смерть не приходит, глаза не хотят закрыться навсегда.
Я поднялся на ноги, морщась от боли во всем теле. Выбрался из оврага и увидел на горизонте громадное черное облако. Оно клубилось и переливалось, как живое, хватая землю руками молний.  Туда мне и надо.
Три дня без  еды, воды и остановки на отдых, но облако не стало ближе. Я наткнулся на дерево, под которым скончался путник, пытавшийся пройти этот путь до меня. Теперь его скелет выгорел на солнце, кости просверлили насквозь странные жучки. Останки были прислонены к стволу, я отпихнул их ногой и сам уселся на освободившееся место. Что ж, похоже, здесь я и останусь.  Глаза, наконец, закрылись.
***
Холодные капли били по лицу и затекали за шиворот. Ветер резал кожу осколками измельченного битого стекла. Облако пришло ко мне и принесло с собой бурю.  Я очнулся от долгого сна и уже оглох от непрекращающихся  взрывов  грома. В десятке метров от меня ударила молния. Я тупо смотрел перед собой, пытаясь вспомнить, где оказался. Я валяюсь под стоящим посреди степи деревом – ушло несколько секунд, чтобы осознать это. Молния подожгла траву слева от меня, но дождь не тушил ее. Молния – еще ближе, снова огонь. Я сорвался с места, насколько позволяло мое изможденное тело.  Дерево – сноп ярких искр, в пепел за мгновенье, почти моя жизнь. С неба валятся бритвы, подрезают мне ахиллесово сухожилие, воздух давит со всех сторон могильными плитами.  Вокруг меня сжимается кольцо огня. Я согреюсь.
***
И снова путешествие в темноте. Совсем недолгое.
Я должен был сгореть, превратиться в золу и, наконец, успокоится, но вместо этого мое тело приняла прохладная постель со свежими простынями. Еще не раскрывая глаз, я шумно выдохнул, выпуская из груди пламенный воздух горящего бурьяна. Я был готов поверить, что все произошедшее – всего-навсего кошмар, все кончилось, и я проснулся после очередной ночной смены у себя дома или у родителей (где начинается сон, где его границы?), но тут совсем рядом, в метре от меня раздался незнакомый женский голос:
-Ты очнулся.
Я только слегка пошевелил губами, как будто пробуя слова на вкус:
-Наверное.
Похоже на те ягоды, которыми я питался последние дни. Или недели. Месяцы? Годы?
-Тогда оглянись вокруг.
А ведь неплохая идея, я так и поступил. На этот раз пробуждение застало меня в деревянной комнате, на двухъярусной постели, прислоненной к одной из стен. В комнату через открытое окно проникал яркий свет и звуки прибоя. Справа от меня на стуле с резными подлокотниками сидела девушка и читала книгу в черной обложке. Я успел разглядеть только слова «Земля и…», написанные большими белыми буквами, потом она положила книгу обложкой вниз на стоявшую рядом тумбочку. Там уже громоздились закопченные пузырьки и пучки трав. Где-то среди них затерялась дымящаяся тарелка с бульоном.  Девушка взяла ее и села на кровать, отчего пружины, и так прогнувшиеся под моим весом, отчаянно заскрипели.
-Сейчас это единственное, что ты можешь есть. Ты слишком долго голодал.
Я хотел было возразить, что питался нормально, насколько это возможно в степи, но тут же почувствовал, что меня вывернет наизнанку, если мне предложат что-нибудь другое, более сытное.
-Бульон еще не успел остыть, мы знали, что ты скоро придешь в себя.
Я попытался забрать тарелку у девушки из рук, но она отстранилась и улыбнулась:
-Я покормлю.
Я краснел, мне было неловко, что меня, здорового мужчину, кормят с ложки, но не мог ничего поделать – мое тело было плотно завернуто в одеяло, словно в кокон, так, что я не мог пошевелиться. Девушка, похоже, заметила мои потуги выбраться, засмеялась, вернула тарелку на тумбочку и принялась высвобождать меня из цепкого плена.
-Когда тебя нашли, ты бился в ознобе. Мы напоили тебя лекарствами и запеленали покрепче.
Я попробовал встать, но голова закружилась, перед глазами все смазалось, и я опять сел на кровать.
-Тебе еще придется немного полежать. Держи, доешь, - и девушка протянула мне тарелку с остатками бульона.
Несмотря на слабость, я чувствовал себя обновленным, в груди вновь зажегся огонь, грозивший испепелить все вокруг, если я не буду осторожен.
Я отправил в рот последнюю ложку, и тарелка вновь исчезла среди микстур и настоек, от которых просто ломилась тумба. Настало время задавать вопросы.  В голове их роились сотни, тысячи, и каждый разукрашен в свой цвет, хорош по-своему, достоин того, чтобы на него дали ответ. Я не знал, с чего начать.
-Как тебя зовут?
Девушка, казалось, немного смутилась, но быстро прогнала с лица хмурое выражение:
-Мария, - и улыбнулась. И тут же, будто спохватившись чего-то, добавила: - Но только не Маша.
Я не помнил своего имени, как ни старался и не напрягал память. Что-то душное, забивавшее глаза грязью клубилось в голове, пытаясь доказать, что оно и есть Я. У меня никогда не было имени. Я так и сказал Марии.
-Ты его еще вспомнишь, не бойся.
Я потерял самого себя в степи. Или еще раньше. И обрел нового. Стал таким, каким никогда не был, но хотел быть. Имя – не большая цена за осуществление мечты.
-Где я?
-Там, где больше всего хотел очутиться.
Такой короткий ответ, но для нас с Марией он был полон смысла и значения. Мы оба знали, что эти слова заменили часы пустопорожних объяснений.
Мы бы общались еще долго, но тут в комнату без стука вошел высокий мужчина. Он был одет в военный камуфляж и высокие армейские ботинки. Мария поднялась ему навстречу и так и замерла с прижатыми к груди руками. Мужчина заговорил зычным голосом, от которого задрожали стекла в оконных рамах.
-А, погорелец проснулся, - он пододвинул к себе стул и уселся на него.  – Я Александр.
Мне нечего было ответить, но Мария подоспела ко мне на помощь:
-Он забыл свое имя.
-Так со всеми бывает, - мужчина широко улыбался, сверкая белыми зубами, но взгляд его оставался серьезным, казалось, место зрачков заняло пламя, языки которого взвивались в унисон с биением его сердца.
-Скоро встанешь на ноги, - продолжал Александр, - тебе просто надо отдохнуть. Он поднялся и сказал Соне: - Пойдем, - и быстро зашагал к выходу.
-Вечно он куда-то спешит, - поделилась Мария, когда дверь за Александром закрылась. Она снова села подле меня, взяла мою руку в свою. Впервые за всю жизнь я почувствовал искреннее к себе расположение и человеческую теплоту. Даже моя мать не смогла подарить мне такого. Только сейчас я понял, что мне нечего бояться.
Голос Марии немного надломился, когда она спрашивала:
-Ты встретил там Костю? Как он?
Я с трудом припомнил хмурого парня из дома на краю города. Вспомнил его отражение в зеркале, и все встало на свои места. Еще одна жестокая история.
-Он тоскует.
Мария спрятала от меня глаза и отвернулась.
-Я тоже.
Она вышла из комнаты, не сказав больше ни слова.
***
Так и пошло. Я еще три дня пролежал в постели, прежде чем смог подняться и пройтись по комнате. Мария хотела поддержать меня, но я сам неуверенной походкой сделал несколько кругов, держась за стены, добрел до окна и выглянул наружу.
Дом стоял на холме, в глубине сада с облетевшими листьями, и мне была видна выложенная камнем тропинка, которая спускалась вниз, к пляжу. Такого синего моря я за всю свою жизнь не видел. Почти каждый год мы всей семьей выбирались на побережье, но море из раза в раз встречало нас штормом. Воды этого моря были спокойны, волны вздымались и с шелестом оседали пеной, солнечные лучи разноцветно гуляли по его глади.
Тихий перелив волн убаюкивал меня каждую ночь, когда я не мог заснуть, вслушиваясь в боль во всем теле. Осень отступала, завывали холодные ветра, но я все равно оставлял окно открытым, чтобы слушать музыку моря. 
Однажды я спросил у Марии про колбы, стоявшие на тумбочке. Янтарные, темно-синие, зеленые, они не были подписаны и, когда я откупоривал их, пахли одинаково.
-Нам нужен врач, чтобы со всем этим разобраться, - призналась Мария. Что ж, я, наверно, подойду.
О чем я не спрашивал, так это о человечке из хлебного мякиша, который висел на ручке оконной форточки. Повесили его то ли на нитку, то ли на волосок, и теперь от сквозняка он раскачивался из стороны в сторон, словно маятник. И от этого становилось жутко.
Иногда к нам наведывался Саша, как его называла хозяйка дома, бросал несколько фраз, справлялся о моем состоянии и быстро уходил. Сам я не решался называть его Сашей, уж слишком грозным он был для такого имени; для меня он навсегда остался Александром. Он даже ни разу не остался выпить чаю, который Мария заваривала, высыпая сухие листья из маленьких полотняных мешочков.  Я не успевал задать ему главный вопрос – где все остальные? Мария обещала, что мы отправимся в поселение, лежавшее за поворотом дороги, когда я окрепну.
Просмоленные стены бревенчатого дома не выпускали тепло наружу, и даже по вечерам, которые мы проводили при свете керосиновых ламп, рассказывая друг другу истории, в обеих комнатах дома нельзя было замерзнуть. Всю небольшую постройку легко можно было обеспечить электричеством, используя энергию ветряка, приделанного к крыше. Он крутился не переставая под налетавшими порывами ветра, но Марии не нравился этот мертвый свет энергосберегающих лампочек, которые порой горят дольше, чем длиться жизнь человека, поэтому светильникам она предпочла мягкий блеск коптивших ламп. Мария читала стихи по памяти – так ярко и чувственно, что у меня порой наворачивались слезы на глаза. Когда я сам пытался читать, склонившись к свету, - косноязычно, некрасиво, но упорно и со все большим успехом, - то чувствовал, как внутри меня поднимается что-то забытое.
Мало-помалу я становился сильней и уже мог помогать Марии рубить дрова для затопки печи или носить уголь.  До этого она делала все сама, а я, бессильный, наблюдал за ней из окна. Теперь пришло время исправляться.
Только что я шел под жестоким солнцем, а теперь оно остыло и приветливо сияло в вышине. Я помахал ему рукой, как старому другу, когда через неделю наконец-то выбрался на улицу. Солнце только-только разлепило веки после долгого и тяжелого сна на другой стороне большой мировой кровати и лишь лениво поежилось, отвечая на мое приветствие. Я же, тепло одетый и счастливый, зашуршал подошвами ботинок по опавшим листьям, покрытым тонким и хрупким инеем. Этим морозным утром я проснулся раньше обычного, разогнал мрак за окном и тихо вышел из дома, чтобы не разбудить Марию. Я сделал несколько кругов вокруг здания и прогулялся по саду, который через несколько месяцев обещал зацвести вновь. Сразу же за садом начинался громадный каменный утес, нависавший над водой, часть скалы, что, легким движением закругляясь, формировала в этом месте бухту. Вторая скала, вдававшаяся в море в километре от меня, была прекрасно видна в звенящем чистом воздухе. Ее утесы поросли чахлыми деревцами, а птицы свили гнезда в расселинах и выбоинах камня. На ограду сада рядом со мной присел белокрылый альбатрос и принялся чистить перья. Я боялся спугнуть его и не шевелился, пока он не взмыл в воздух с громким вскриком, возвестившим о начале нового мира и нового меня. Альбатрос несколько минут кружил в воздухе, потом спикировал вниз и полетел низко над белой водой, так, что волны касались его груди.  Я вышел из сада через воротца в ограде и наблюдал за птицей, высоко задрав голову. Я вслепую топтал жесткий камень утеса и не заметил, как подошел к обрыву, и только резкий крик Марии сорвал с меня пелену наваждения.
-Осторожней!
А ведь я был почти готов прыгнуть вниз вслед за уносившейся прочь птицей.
***
После того случая Мария не отпускала меня от себя ни на минуту. На прогулку мы выходили только вместе, и девушка крепко держала меня за руку, как будто боялась, что я вырвусь и убегу. Когда она рассказала о произошедшем Саше, тот не удивился и только пожал плечами.
-Мечтатель. Ты что, не помнишь, какой была в самом начале? – Они говорили за закрытыми дверями, оставив меня одного в комнате, но я слышал каждое их слово. – Ты с ним полегче, а то занеможет в неволе.
И действительно, после их разговора Мария смягчилась, и я был отпущен из-под строгого надзора. Мой порыв присоединиться к улетавшему альбатросу не был минутным хотением, я понял, что неосознанно стремился к этому поступку всю свою жизнь, зажатую между медленно сходящимися вместе стенами. Но путь наверх, к морю, был для меня закрыт, и я направил все свои малые силы на поиск свободы в чем-то другом, в предвкушении лучшей жизни, которая не боится быть раздавленной и разбитой. И я нашел такую свободу в словах Марии, в ее быстрых и отточенных движениях.
Однажды днем я сидел на скамейке под голыми ветвями вишни. На небе, которое вот-вот готово было запорошиться снежными хлопьями, пока не было ни одной тучки. Мне открывался отличный вид на дорогу, терявшуюся в зеленом лесу. На его опушке я все время замечал разных животных – зайцев, прижимавших в страхе уши, или рыжих лисиц, - а раз мне даже причудилась там согбенная старушка, опиравшаяся на палку. С той стороны приходил Александр, и я знал, что за лесом находиться деревня, ставшая приютом для многих и многих потерявших себя в этом мире. Но сейчас из-под раскидистых аркад вечнозеленых деревьев на свет вышел человек, которого я надеялся увидеть с самого своего появления в этом месте.
По дороге, взбивая ногами пыль, шел Влад. Он неспешно приближался к домику Марии, залихватски высвистывал веселую мелодию, звуки которой доносились до меня через разделявшие нас полкилометра. До этого я даже не замечал, как он окреп, как расправились его плечи – глыба, а не человек!
Первым делом вместо приветствия он в шутку толкнул меня в грудь («Давно не виделись», - хищный оскал), а я не преминул ответить: ловко выкрутившись, сделал ему подсечку (вот так просто, как будто всю жизнь только этим и занимался), и вот Мария уже выбегает из дома, чтобы разнять двух дерущихся мальчишек.
-А ну прекратите! – одного ее слова достаточно, чтобы мы остановились, поднялись с земли и пожали друг другу руки, все еще продолжая ухмыляться. Никогда еще я не ощущал такой легкости, никогда еще я не был так далек от своего несчастного прошлого.   
Тикающие часы на запястье Влада показывали два часа, а значит, было уже время обеда. Влад без раздумий согласился поесть вместе с нами, его живот одобряюще заурчал. «Я на ногах уже вторые сутки», - так он сказал, а затем за минуту расправился с запасами еды, которых нам с Марией хватило бы недели на полторы. Когда он проглотил первую порцию, то сразу же затребовал вторую, а потом и третью. Наевшись, он сыто откинулся в кресле, заложив руку за спинку, и обвел взглядом помещение.  «Хорошо здесь, уютно», - вот был его вердикт.
Странно было видеть Влада, лениво расплывшегося в кресле. Я-то за столько лет привык к его колючему взгляду и резким движения, которые всегда уходили в пустоту. Сейчас он был похож на пригретого у печки кота: сонный и отъевшийся, он почти не двигался и только нес всякую несуразицу. Но когда Мария стала убирать со стола, он подскочил с места, вновь напряженный и подтянутый, и отвел меня в сторону.
-Извини, что так обошлись с тобой. Но по-другому было нельзя – у них повсюду глаза.
Использованные много раз грязные иглы, колдовство над маленьким раскладным столиком и похотливые дерганые танцы под разъедающую душу музыку – это все прикрытие, попытка спрятаться, зарыться поглубже в землю. Я уже все давно понял, я не был в обиде.
Влад подошел к окну, протёр запотевшее стекло рукавом и принялся с любопытством разглядывать застывшее под его взглядом море. Он прижался лбом к холодной поверхности, поставил руку козырьком у глаз и простоял так с минуту не шевелясь. Когда он выпрямился, то сложил руки на груди и прикусил губу, размышляя над чем-то. Созревшая в его голове мысль огласила весь дом отзвуком моей давней мечты:
-К морю! К морю!
Если б подоспевшая Мария не остановила его, он бы так и выбрался наружу, проломив стекло, и, обсыпанный осколками, кинулся бы вниз, оставляя за собой в воздухе алый след. Влад быстро оценил обстановку, приобнял загородившую ему путь девушку и побежал к выходу, не остановившись даже у вешалки, на которой висело его пальто. Мы слышали его радостные возгласы, а через пару мгновений он сам появился внизу. Разгоряченный, с грудью, вздымающейся как кузнечные мехи, он пинал ногой ни в чем не повинные ракушки и размахивал руками-мельницами, пытаясь привлечь наше внимание.
-Эй, вы там!
Мы с Марией понимающе переглянулись. Только она успела сказать «Я сейчас», как я уже выбежал вслед за Владом. «К морю! К морю! К морю!», - как давно хотел я выкрикнуть эти слова, и только слабость в груди не давала мне сделать этого. Только трусость и страх, что вонзили свои клыки в мою плоть, не позволяли мне прежде стать лицом к лицу с притихшим на мгновение великаном. Я-то знал, что он в любую минуту может разбушеваться, стоит ему почувствовать гниль в человеке. Если он увидит червоточину, из которой на свет появляются все новые и новые мерзости, пускай разверстая рана эта будет уродовать всех людей без исключения, всю Землю, он не станет молчать, его волны поднимутся и рассвирепеют, проглотят корабли и острова, всех правых и неправых, затопят берега и перельются через верхушки гор. Если, конечно, море не окольцуют стеной из сувенирных лавок и пивных. Тогда вся его ярость будет бесцельна, ее никто не увидит, и некому будет отшатнуться в ужасе от собственного образа. И я боялся, что в моей-то душе море разглядит эту самую гниль и не подпустит меня близко. Но оно было спокойно, и волны тихо плескались о берег.
- Быстрее! – голос Влада доносился издали, с другого конца пляжа. Он уже успел взобраться на громадный валун и теперь словно капитан корабля оперся одной ногой о его выступ и вглядывался в тощую даль.
-Слезай, давай! – сзади ко мне подошла Марией. В руках она держала несколько полотенец и одеяло. Я забрал у нее все это, скинул обувь и подошел поближе к кромке воды. Холодный прилив принялся лизать мои ноги. Я стоял так, пока не окоченели ступни, пока морозные иглы не защипали кожу. Я глядел в ту же сторону, что и Влад и видел то же, что и он. Прекрасное, прекрасное…
Я на миг закрыл глаза, а когда их открыл, Влада на валуне уже не оказалось. Я огляделся вокруг, позвал его по имени, но никто не отозвался. Я помог Марии расстелить одеяло и тяжело уселся на захрустевший песок. Я все пытался дозваться до Влада, раз в минуту выкрикивал его имя, пока его голос не ответил с вершины скалы:
- Я здесь.
Влад стоял над краем бездны. Он скинул с себя одежду и пританцовывал от мороза на острых камнях. Он изготовился прыгать.
- Смотрите, как умею!
Я порывался встать и попытаться остановить его, хотя бы вразумить окриком, но Марии придержала меня за рукав и зажала мне рот ладонью.
- Не бойся ты за него.
Во мне загорелось осознание несправедливости, и я совсем как маленький ребенок пожаловался:
- Но почему ему можно, а мне нет?
- Потому, что он знает, как это делается.
Наверху Влад нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
- Ну все, прыгаю! – Он отошел от края на несколько шагов, разбежался и смело нырнул в пустоту. Казалось, он летит вниз минуту, две, его тело напряженно, выставленные вперед руки готовы разрезать воду. Казалось, он сухой старик с седыми волосами, рухнувший сквозь два столетия со скалы прямиком в могилу. Казалось, он вечно молодой фавн, бродяга и зазывала, для которого нет во всем мире ничего милей падения навстречу неизвестности.
Его тело мягко вошло в воду. Из моей груди со свистом вышел воздух. Влад все не появлялся на поверхности, только белая пена отмечала то место, где над ним сомкнулись воды моря. Наконец он вынырнул из воды, поднимая тучу брызг, и направился к нам. Он в несколько мощных гребков подплыл к берегу, выбрался из воды и, озябший, подбежал к Марии и взял из её протянутых рук полотенце. Он обтерся, не переставая ходить вокруг нас кругами, вспугивал птиц, которые переворачивали ракушки и заглядывали под камни в поисках еды. Влад еще раз сбегал за одеждой, которую оставил на утесе. Я уж было испугался, что он опять вздумал прыгать, но нет – через пару минут он вернулся, и в глазах его была счастливая улыбка.
Ночь изготовилась скомкать светлую синеву дня в своем кулаке, раскинуть над землей громадные лапы с перстнями звезд и улечься спать вместе с нами, тихо посапывая шелестом опавшей листвы. На нас посыпались первые снежинки. Я запоминал узор каждой из них, перед тем как они успевали упасть на песок, и затеряться среди рассыпчатого ковра песчинок, и растаять. Над морем завис молочно-белый густой туман, он скупо цедил сквозь себя звуки прибоя. Мы с Владом собрали хворост и разожгли костёр. Втроем мы расселись вокруг трещавшего пламени. Мы молчали. Стало тихо.
Тут я заметил, что то здесь, то там по всему пляжу зажигаются такие же, как наш, огоньки.  Синяя ночь взвивалась кострами, языки пламени слились в танце в одно большое пожарище, оно взлетало вверх и трепало жаром бархатное небо. Темнота отступала в страхе. Стылый воздух наполнился разноголосицей, от вихря веселых выкриков и приветствий закладывало уши. Из ниоткуда взявшиеся люди мелькали тенями в отсветах мирового пожара. Вокруг разлилось веселье, бесовское веселье, что хватало тебя за руку и тянуло плясать в самую гущу, у самого пекла. Мария и я закружились вокруг громадного кострища, искры летели нам прямо в лицо, но вместо того, чтобы потухнуть, бросались на землю и расстилались у нас под ногами переливчатым, черно-красным ковром. Вокруг я видел людей – еще и еще, новых, новых! – я узнавал здесь каждого. Вот мимо проносится мужчина – нет, нет, мужик, так правильно! – в грубой рубахе и с густой бородой, он сжимает в объятьях красавицу в ярком платье. Следом за ними – мужчины в костюмах и женщины в вечерних нарядах, и все равно, им самое место здесь, у разыгравшегося неспокойного моря. Танцы, крики, торжество! Невдалеке завели протяжную грустную песню, но её тут же перекрыла разгульная мелодия с другого конца берега. Слова новой песни разнеслись над нашими головами, и сами собой стали появляться у нас в горле. Мы пели и кружились, разбегались в стороны и сходились вновь. И стало так, что времени не стало. Оно замерло в ожидании, присело передохнуть у кромки моря. В танце мы проносились по костям истории, по гигантским остовам исчезнувших царств, ноги наши задевали черепа великих правителей и величайших предателей, сброшенных в одну тысячелетнюю могилу. Над нашими головами всходило солнце и освещало первоисточник, громадный и шумный поток, лавиной сходивший с заснеженных гор и терявшийся далеко в долине. Тиха и спокойна была долинная река, её русло все больше сужалась к линии горизонта, но на глубине ревели и клокотали подводные течения, злоба и бунтарский дух заставляли их рваться наверх, чтобы показать истинное лицо этого измельчавшего болотца. И туда-то, в самый рев и клёкот, тянуло нас, и наша песня вторила безумным волнам и звучала над всей округой, как низвержение сотен тонн воды.
А потом, в один миг, все закончилось.
Меня отбросило на песок. Я лежал на спине и тяжело дышал. Мария и Влад, раскинув руки в стороны, лежали рядом. Мы только переглядывались, но ничего не говорили и не двигались: все уже было сказано и все было сделано. Звезды, спрятавшиеся от дикого жара и страшной музыки в закутке неба, робко выглядывали из своих укрытий и снова принимались ярко светить. Море погнало волны. Пора было возвращаться.
У Влада был для меня подарок. Он снял с пояса ножны и протянул их мне.
- Вот, возьми.
Я с благодарностью принял подарок и рассмотрел его в лунном свете: ножны покрывал замысловатый рисунок, а на рукоятке ножа с обеих сторон было сделано несколько глубоких зарубок. Таким клинком можно было разрезать что угодно: и металл, и дерево, и врага можно было прикончить, если бы такой встал на пути.
Я оторвал взгляд от оружия. Влад застыл в шаге от меня.
- Пускай он сослужит тебе хорошую службу.
От волнения он переминался с ноги на ногу. Все его тело пронизала напряженность и неуверенность. Не хотел Влад прослыть за мягкотелого, но не сдержался, куда ему было: он резко дернулся и притянул меня к себе.
Мы стояли так долго, не разжимая объятий. Я вновь обрел друга.
***
Стояла глубокая ночь. В дверь тихо постучали. Она чуть не слетела с петель. «Открывайте», - от приглушенного приказания в квартире напротив заплакал ребенок. Из-за двери донесся шум, было слышно, как кто-то с другой стороны судорожно пытается разобраться с замками. Наконец раздался щелчок, и в коридор хлынул яркий свет. Стучавший с шипением отступил на шаг назад и заслонил рукой непривычные к такому жгучему пламени глаза. В проходе появился сутулый мужчина, но его тут же оттолкнула в сторону выбежавшая вперед женщина. На её заплаканном лице читалась мука, прорезавшиеся морщины превратили её уже немолодое лицо в рваную рану. Женщина даже не успела одеться и так и вышла встречать пришедших в одной ночной рубашке. Её голые ноги холодил бетон пола, но она ничего не замечала, только несчастным, хриплым голосом спрашивала:
- Нашли? – вся боль, все те страдания, что она пережила за последние три недели, прозвучали в этом отрывчатом, полном надежды вопросе.
Невысокий человек с очками в пол лица недоуменно уставился на неё.
- Вы о чем вообще? Мы пришли вас выселять, - он подал знак двум здоровенным служащим в полицейской форме. Они смели со своего пути обомлевших жильцов и ворвались в квартиру. – Неуплата-с, - когда клерк произносил это слово, его язык высунулся изо рта и мелко задрожал, как у змеи. – Сейчас проведем опись имущества и конфискуем его в счет уплаты-с, - и опять.
- Но вам всё равно придется съехать, - продолжал клерк. Он уже зашел внутрь и расхаживал из комнаты в комнату, делая пометки в своем блокноте. – Должок большой набежал. Так сразу не покроешь. Подыщите себе новое жильё, - он незаметно стянул с прикроватного столика брошку. - Мы всегда рады предоставить вам место в ночлежке. За скромную, чисто символическую сумму.
Но женщина, казалось, не слышала приговора. Она заламывала руки и бегала вслед за непреклонным служащим.
- А сына-то, сына нашли?!
Клерк уже начал раздражаться. Залаял:
- Да что вы заладили – «нашли, нашли»?! Ничего не знаю. Собирайте пожитки и выметайтесь вон. И побыстрее, - он снял со стены небольшую картину и засунул ее себе в портфель.
Мужчина, тот самый, сутулый, до этого остававшийся в стороне, почувствовал прилив уверенности. Он схватил мародера за руку и потребовал:
- Как это выселяете? У нас все оплачено.
Клерк вконец обозлился и вырвался из крепкой хватки.
- Вот, - он сунул мужчине в руки ворох бумаг, - здесь все написано. А теперь пошли отсюда прочь.
Все было чин по чину: в конце длинного документа стояли росписи и печати.  Ничего не поделаешь.
- Так ведь ночь на дворе. Куда мы пойдем?
- Куда хотите, это уже не моё дело.
У мужчины совсем опустились руки. Он огляделся вокруг: полицейские ставили на все вещи в квартире желтую наклейку – «Конфисковано». Они подняли такой шум, что разбудили весь этаж. Теперь соседи приходили к открытой двери, заглядывали внутрь и спешили уйти, опустив глаза, запереться у себя, боясь, как бы и к ним не нагрянуло такое несчастье. Полицейские уже принялись доставать вещи из шкафа и бросать их в громадный синий кулек.
- Эй, стойте! – мужчина вырвал у них из рук старое платье жены. Как ни странно, полицейские отступили и перешли в другую комнату. Они долго потом переговаривались: «Глаза…ты видел его глаза?». Мужчина завел лепечущую, ослабевшую женщину в спальню и одел её. Оделся сам. Им некуда было идти, не было сил сказать слово против, но смотреть, как шакалы разграбляют их жилище было невыносимо. Они переехали сюда всего несколько недель назад, когда пришлось продать дом. Их последний оплот в этом мире, место, где можно было спрятаться, сравняли с землей. И некому было за них заступиться.
Когда они уходили, в спину им ударил треск сломанной дверцы комода, за которой они хранили любовные письма, написанные в порыве нежности еще тридцать лет назад. Мужчина поморщился и притянул жену поближе к себе.
***
Изо сна меня вырвал собственный стон. Кошмар заволок собою ночь, пробрался в комнату и стал над моей постелью. У него не было лица. У него была моя плоть и мясницкие крючья, он занес их над моими ребрами. Кошар тихо и неспешно, не касаясь пола, отлетел в другой угол, когда увидел, что я проснулся. Там он присел на деревянные планки и скрестил ноги. Он вытянул в сторону длинную -  в несколько суставов – руку и оттопырил костлявый палец. Грязный сорванный ноготь заскребся о стекло. Кошмар указывал в сторону моря, за горизонт. Как припадочный он бился в конвульсиях, его голова дергалась слишком быстро для моего глаза, оставляя в воздухе размытый зловонный след. Кошмар провел ногтем по впалой груди. Из разреза полился темный свет. Кошмар засунул руку себе в грудь, достал оттуда непонятный предмет, с глухим стуком положил его на пол и катнул в мою сторону. Это было сердце, окаменелое и затвердевшее, какой-то бурой, неясной расцветки: было оно и черным, как пепел, и желтым, как кожа больного цингой, и красным, как забродившая кровь, и белым, как первый снег. Кошмар сжал ладонь руки, и сердце с треском взорвалось, раскрошилось и наполнило комнату пылью. Сердце Кошмара обернулось сердцем песчаной бури, разметавшей свое тело над тихими спокойными землями. Меня подхватили горячие ветра, подбросили вверх, как тряпичную куклу, и распяли на кресте, на вершине Голгофы, в которую превратился весь мир. Я падал в мясную глотку из червивых проституток и детей с оружием, толстобрюхих магнатов и обезглавленных псов. Братоубийственные войны расцветали и гноились по одному мановению руки. Кошмар отступил в сторону, блеклый и забитый, теперь нестрашный. Реальность пришла на его место, она сжевала меня и проглотила. В её ненасытном чреве, в желудочном соке варилась планета, уже наполовину переваренная. Я умирал вместе с ней.
Влад мирно сопел на верхней койке, Марию из соседней комнаты не было слышно вовсе. Ночь была нема. В углу – пустота, но она заговорила со мной:
- Скоро…
В окно заглянула луна, весь дом озарился серебряным светом. Никого в комнате, кроме меня и моего друга. Ничего этого не было. Я отвернулся к стене и попытался снова заснуть.
***
Пора было отправляться в деревню. Ждать и дальше не было смысла – я и так засиделся на одном месте. Я не вел счет дням, но думаю, прошло никак не меньше двух месяцев. 
Помню, в тот день Влад вскочил с постели, натянул мятые брюки и рубашку, зашнуровал ботинки и крикнул:
- Пора!
Уж не знаю, откуда Влад взял, что время пришло, но я тут же без вопросов оделся (еще быстрее него) и уже через минуту был готов идти. Мы почти прокрались к выходу, когда услышали за спиной голос Марии.
- Я вас так не отпущу, - она достала из-под лавки припрятанный там рюкзак и принялась набивать его снедью: колбасы и сыры, овощи и фрукты – рюкзак был забит ими под завязку.
Влад до поры до времени помалкивал, но когда увидел, как в рюкзаке пропадает банка с соленьями, не выдержал:
- Зачем ему все это? Лучше теплой одежды принеси.
- И вправду, - Мария убежала в другую комнату, а Влад тем временем выложил на стол все, что посчитал нужным (всю еду, ничего не пожалел, оставил только фонарик да коробок спичек). Когда Мария вернулась, неся в руках пару штанов и шапку, она вскипела и попыталась заново набить рюкзак съестным. Влад был спокоен.
- Его и там накормят.
Так они препирались еще минут двадцать. Наконец, рюкзак был собран, и можно было выдвигаться.
Всего за одну ночь снега навалило выше моего роста, но снежинки и не думали переставать падать. Мы еле открыли дверь, чтобы выбраться наружу: весь дом и сад завалило белыми хлопьями. В том месте, откуда я пришел, такой погоды было не дождаться. Снег сразу же таял, стоило ему две недели полежать на земле, его топили под собой пышущие болезненным жаром автомобили, он обращался в грязь и слякоть, мокро налипал на сапоги и ботинки. А теперь снег весело и бездумно искрился, как будто выпущенный на волю, и глазам было больно и жадно смотреть на расцветшую зиму.
Влад шел впереди, прокладывая путь в высоких сугробах, я держался позади него, утаптывая тропинку для Марии. Ветра не было вовсе, даже верхушки деревьев не качались, все замерло, только наша троица продвигалась все ближе и ближе к лесу. Замерзшее море протяжно и грустно провожало нас плеском волн, пробившихся сквозь толстый лед.  Мне тоже было грустно, я знал, что больше никогда не вернусь в этот дом, приютивший меня когда-то.
Когда мы оказались у опушки, Влад повернулся ко мне и подмигнул:
- Вот-вот дойдем.
Он двинулся дальше и говорил, уже не оборачиваясь.
- Я должен рассказать тебе кое-что об этом лесе, - мы как раз вступили под колючие кроны елей. - Он живой. Как ты и я, и наша милая спутница. В каждой травинке и в ветке каждого дерева заключена сила, способная породить еще тысячи таких миров, как наш. Поэтому-то лес и не даст в обиду своих детей. - Влад указал рукой вправо, туда, где ясени, вязы и липы росли так густо, что превращались в непроходимую чащу. И хотя сейчас стоял день, там всегда была ночь. Оттуда шло что-то грозное, но вместе с тем сильное и благородное. – Лес не спустит тебе поруганья, но если ты будешь вежлив и благодарен за все, что он дает, он всегда будет рад видеть своего друга. – Влад неожиданно остановился, и я налетел на его спину. Он развернулся и шепотом, как будто поверял мне тайну, сказал: У этого леса есть душа. Как у моря. И у земли. И вообще у всего.
Я верил ему, пускай и не знал, к чему он начал этот разговор. Все, что он говорил, было для меня ново и еще шире приоткрывало ту самую дверцу.
Дальше мы шли в тишине. Тропинка вилась между заснеженных ветвей. У меня в ушах стоял рев цепных и грыз ручных пил, впивавшихся в истекающие соком стволы. Я вспомнил эшелоны грузовиков, увозящих срубленный кругляк за серую кромку неба, увязающих в грязи, утопающих в нескончаемом дожде. Только представьте себе, как это видит птица: ливень перестал, небо посветлело, его позолотило пробившееся сквозь облака солнце; бесконечной цепью загубленных жизней машины уходят за горизонт и через час, ненасытные, возвращаются за новой порцией, а вокруг, окаймленные болотами и топями, мутными реками с мертвой рыбой и грязным месивом городов лысеют сорванные шапки березняков и дубрав. Сердце прошила боль, когда я представил, что то же самое, может произойти и с этим лесом. И вот во мне снова выросла тревога, внимание обострилось.
- Почему тут нет зверей?
- Они редко выходят к людям. А встретись лису или зайца – это плохая примета, - это отвечала Мария.
Я вспомнил, что уже видел и зайца, и лису, но тут же одернул себя – суеверия.
Сверху мне на голову свалился снег, обдав всего меня колючим морозом. Я задрал голову: с ветки на ветку скакала рыжая белка, убегала, как будто боялась наказания. Мария засмеялась.
- А что насчет белок?
- Хорошая примета, хорошая! – так отвечал Влад, которому досталось еще больше. Его обсыпало с головы до ног, снег лежал у него на бровях и красных губах.
Лес, похоже, был невероятно большим. Влад рассказал мне, что мы пройдем его насквозь самым коротким путем и не будем уходить в сторону, чтобы не терять времени и ненароком не заблудиться. Мы шли уже второй час, ноги устали разгребать сугробы. Наконец, впереди забрезжил свет.
- Мы на месте! - объявил Влад.
Мы оказались на небольшом холме, под нашими ногами раскинулась равнина, она простиралась далеко-далеко, сколько хватало глаз, и терялась в зимней дымке. Вдалеке виднелись белые пики гор.  Посреди равнины в строгом линейном порядке, формировавшем улицы, были разбросаны дома и домишки. Даже отсюда я мог видеть их: каменные и деревянные, будто пришедшие из разных веков, всех вместе до ста штук, они собрались на пяточке земли, такие крохотные в необъятной степи, сгрудились поближе друг к другу, будто защищая что-то от врага, который не нападал так долго, что о нем все успели забыть. Рубленые избы и высеченные строения чередовались и выходили в поле, сейчас не засеянное, припорошенное белой крупой, но летом обращавшееся в золотистую ниву. Если сильно постараться, можно было представить, как, оголяя землю, тает снег, крестьянин запрягает лошадь и вспахивает поле, засеивает его, и через несколько месяцев сквозь почву пробиваются первые колоски. Вот только эти времена давно ушли, и даже грустить о них нечего, ведь им на смену пришло что-то новое, пускай мы еще и нашли этого. И тут во мне поднялась злоба, когда я понял, что новую жизнь у нас просто-напросто отнял кто-то изворотливый и скользкий. Злобу не смирял стуженый воздух, она росла и ширилась, и не было ей конца.
Мы начали спуск – я все время рвался вперед, мне хотелось побыстрее добраться до места – и уже через двадцать минут вступили в деревню. Мы зашли в поселение с юга, и путь наш лежал на север, туда, к большому круглому зданию, чья крыша со шпилем-громоотводом виднелась по-над остальными постройками. Мы проходили мимо флигелей и жилых домов, и я невольно (конечно, из любопытства) заглядывал в окна последних. В одном я увидел женщину, кормившую грудью младенца, в другом – компанию, собравшуюся за столом и, похоже, только что приступившую к обеду (было уже два часа пополудни). Наконец мои наблюдения стали совсем неприличными, и я переключил свое внимание на улицу. Снаружи тоже было много людей: кто-то раскидывал снег лопатой, кто-то курил, выпуская изо рта дым вперемешку с морозным паром; остальные просто замерли, прислонившись к стенам домов, и молчали на небо, на заиндевелые лучи холодного солнца. Влад подходил ко всем, здоровался, перекидывался парой фраз и тут же возвращался обратно к нам.
- Мы на правильном пути, - он уверенно покачивал головой.
Прямо посреди улицы тянулись два отпечатанных в снегу следа от колес грузовика. Мы шли между ними, а люди с любопытством глядели на нас, отвлекались на минуту от работы, чтобы посмотреть на новоприбывших; и если с Владом и Марией они уже были знакомы, то меня видели впервые, и это только разжигало их интерес. Мне подумалось, что мы неслучайно пошли по этому пути – Влад хотел, чтобы обо мне узнало как можно больше народа.
 Машина проехала тут недавно, раз следы еще не засыпало. И точно – совсем скоро отпечатки на снегу вывели нас на небольшую площадь (видимо, центр городка), служившую местом для схода. Улицы расходились от нее прямыми коридорами, так что все поселение становилось похоже на квадратную коробку, в которую кто-то поровну насыпал людей и животных (мимо нас, задорно гавкая, промчались две лохматые собаки с высунутыми языками). Эту квадратность и скучную правильность я заприметил еще наверху, а теперь, оказавшись внутри, почувствовал её еще острей.
Следы от шин делали полукруг по площади, огибая ее центр, отмеченный деревянным указателем с названиями улиц, и прерывались у заднего хода одного из зданий. Грузовик остановился перед распахнутыми настежь дверьми, за которыми виднелись длинные ряды стеллажей и полок, и теперь коптил небо черными выхлопами. Из здания вышло несколько человек, они дожидались, пока шофер заглушит мотор и заберется в кузов. Оттуда он подавал им ящики и мешки, и люди, нагруженные, словно трудолюбивые муравьи, уносили их на своей спине внутрь строения; больше на площади никого не было.
- Склад, - определили я.
- Точно, - Влад был доволен моей догадливостью. – Тут хранится продовольствие.  А нам сюда.
Мы пересекли площадь, добрались до входа в то самое здание со шпилем и встали под защиту деревянного навеса. Влад открыл дверь и пригласил нас пройти вперед, даже немного расшаркавшись в притворном раболепстве.
 Внутри царил полумрак, мне с трудом удавалось разглядеть хоть что-нибудь в трех шагах. В помещении было натоплено, я снял шапку и расстегнул куртку, чтобы не изжарится. Нам повезло: стоило нам зайти, как на улице разыгралась метель, она крепчала и бросалась на окна, разыгрывая по звенящим стеклянным нотам свой свистящий концерт. Высокую крышу поддерживали балки, под которыми вперемешку, без всякого порядка, громоздились стулья и длинные лавки, стоявшие перед пустой сценой. В этом актовом зале зависла тревожная тишина, нарушаемая только шелестом бумаги – это Александр уселся на сцене, у единственной зажженной лампы, и вчитывался в документ в толстой папке, больше всего походившей на освежеванного зверька, которого подвесили за ноги на ветке. Александр время от времени делал на страницах пометки, черкал в тетради и, забывшись, грыз карандаш. Он несколько раз тяжело и горестно вздохнул. Он был так поглощен своим занятием, что совсем нас не замечал, даже когда мы подошли к нему почти вплотную. Я смог рассмотреть его получше в неверном теплом свете: с тех пор, как мы в последний раз виделись (а это всего неделю назад) он ужасно постарел, и дело тут было вовсе не в морщинах, изрезавших его лоб и уголки рта; нет, страшная, смертельная усталость вырывалась из его груди при каждом выдохе, она витала вокруг него незримыми тягостными парами и передавалась всем окружающим. Но по тому, как он дышал, глубоко втягивая носом воздух, и почти ничего не выпуская обратно, было видно, что он старается сдержать усталость внутри, чтобы не заразить ею никого из своих друзей; измождение съедало его изнутри и не знало пощады.
Мария осторожно, словно боясь спугнуть его, тронула Сашу за руку. Он взметнул мутные глаза от папки и ошалело уставился на нашу компанию. Он секунду озирался и тряс головой, приходя в себя, выбираясь обратно в жизнь из глубоких оврагов горьких мыслей. Александр вновь превратился в полного сил командира, каким я его всегда знал. Он соскочил со сцены и тут же без лишних разговоров принялся раздавать приказания.
- Хорошо, что вы пришли. Одному мне никак не успеть. Ты, - он ткнул карандашом во Влада, - иди зажги свет. Вы двое, - он обернулся к нам с Марией, - расставьте лавки и стулья.
Влад сказал «Есть» и ушел за кулисы, я скинул рюкзак и помог Марии в нехитром деле перетаскивания сидений. Признаться, я ничего не понимал. Ни того, зачем мы пришли именно сюда, ни того, что здесь происходило.
- К чему мы готовимся? – мое непонимание вылилось в этот вопрос.
- Скоро здесь соберется вся деревня. Александр объявит, чего мы добились, назначит новых старост и зачтет свой новый план. Летом и весной такие сходы проводят вот там, - Мария указала на площадь за окном, где выла и металась вьюга, - но сейчас слишком холодно, и нельзя держать людей несколько часов на морозе.   
Мало-помалу ситуация прояснялась. Александр скрылся в задних комнатах и вернулся оттуда, волоча за собой что-то вроде школьной доски на колесиках, накрытой тканью. Вдруг все лампы в зале разом зажглись, так неожиданно вырвав нас из темноты, что я еще несколько минут моргал и тер глаза, привыкая к новому свету. Оказалось, что на деревянных колоннах, поддерживавших балкон второго этажа, висели небольшие картины, чья краска слегка поблекла и выцвела от осенней сырости и летнего зноя. Когда-то зеленый лес приобрел болотный оттенок, а золотая рожь посерела.
Александр убрал с доски ткань, под ней оказалась карта, такая же жухлая, как и картины. На карте помещалась всего одна страна, и меня кольнула боль узнавания, мне казалось, я знаю эту страну, прочерченную красными и синими стрелками, с воткнутыми в ее тело флажками, больше похожими на копья.
Начинали собираться люди. Они приходили в компаниях и по одному. Я следил за ними из окна: идя по улице, они весело и живо переговаривались, но стоило им попасть в зал, как они замолкали, сдавленные со всех сторон гнетущей тишиной. Сначала людей было немного: те, кто приходил, сразу же отправлялись на второй этаж, поднимались по лестнице, которую мне так и не удалось найти, стремясь занять места повыше, откуда можно будет разглядеть все, что творится внизу. А мест этих было совсем немного – пускай балкончик, окаймлявший весь зал, и казался крепким, на деле он был хлипким, и не выдержал бы больше пятидесяти человек одновременно. Я узнавал многих, я уже видел их в подвале дома, где поселился Константин, только там они предстали передо мной загубленными душами, варившимися в адском чаду, а здесь их лица светились здоровьем и счастьем.
Наконец, когда места для сиденья закончились, и зал был набит доверху, шумел и не хотел умолкать, Александр выступил вперед и несколько раз хлопнул в ладоши, призывая всех к молчанию. Собрание началось. 
Что-то было в этом собрании от магического ритуала. Мягкие пассы руками волновали застоявшийся воздух каждый раз, как слово переходило к новому оратору, а свежий ветер с улицы холодил голову и колебал пламя свечей, зажженных на втором этаже для подслеповатых стариков, стоило припозднившемуся жителю пройти в дверь. Это было священное таинство, и даже гвалт, которым взрывался зал после каждого выступления, не нарушал его хода. Люди пришли сюда, чтобы вылить горечь и недовольство, высказать все, что накопилось на душе. А им было, что сказать. Все помещение дышало и билось в едином разгоряченном порыве, как одно большое неумирающее сердце, что сжалось только на секунду, чтобы затем снова погнать живительную кровь по телу.  Слова, оплаканные слезами, с мясом отрывали от души. В конце, когда, надсаживая грудь, заговорили, закричали, подбитым зверем заревели все и сразу, когда никто уже не задумывался, услышат ли его, тогда-то все голоса слились в один стройный и неумолчный напев, и зал захлестнула ворвавшаяся внутрь метель. И я был в самом сердце этой метели, в первый раз в жизни наблюдая это прекрасное и страшное действо.
Но такое доведенное до предела напряжение не могло держаться долго. Очень скоро в общем хоре начали появляться хриплые нотки и общее негодование сошло на нет, как отходят волны прибоя. Тогда слово взял Александр. Он говорил долго, четко и обстоятельно, ходил перед картой с указкой, будто военачальник. Все собравшиеся в зале переводили дыхание и внимательно слушали его, не сводя глаз с его фигуры. Речь его длилась всего около часа, но я ничего из нее не запомнил, только последние слова запали мне в сердце и расцвели там душистым медовым вереском, и сейчас вы поймете, почему. Эти слова во все времена были произнесены уже сотню тысяч раз. Их произнесли тысячи полководцев и бунтовщиков, которые вели вслед за собой армии или партизанские отряды, они разносились над широкими полями и полушепотом, втайне произносились в глухих подвалах. Но в устах Саши слова эти обрели новую, до сих пор мне не известную силу, силу страшную, пугающую и животворящую, потому что были в них отголоски всех наших чувств, мыслей и желаний. Из его твердых уверенных слов можно было ковать доспехи:
- Мы сделали многое, но еще больше нам предстоит сделать. Мы зашли слишком далеко, чтобы сейчас отступить, слишком много крови наших друзей, русской крови, пролилось за эти нескончаемые годы, слишком многих наших соратников казнили, чтобы их смерть осталась без отмщения. Пуля, веревка и штык – вот чем нас пытаются запугать. Но их тюрьмы, ссылки и расстрелы нас не остановят. Есть вещи похуже смерти – это гибель с опущенными руками и поникшей головой. И пусть вас не пугает, что наши имена очернят и смешают с грязью, если мы проиграем. Просто никогда не забывайте, что все лишения, вся кровь и весь пот, которыми мы изошли, которыми багрянится и от которых умирает наша земля, – это все не просто так. Во искупление нашего бездействия, нашего предательства мы должны бросить себя в горнило войны, растерзать душу и посвятить всех себя до капли общему делу. Выживем – вернемся к родным, обнимем их и расцелуем, а сгорим – и что с того?!  Отдых настанет, только когда мы победим, а до тех пор нам предстоит проломить еще немало голов!
И вот в этот короткий миг затишья, когда отзвучали последние слова, но еще не поднялся победный воодушевленный крик, я все и понял.


                Твоё утраченное время не придёт
                Оно чужое — у тебя лишь только имя своё

Я понял все. Все недомолвки и полуправды, которыми изъязвили мою жизнь, в одночасье рухнули, захлебнулись в собственном кровавом безумии порванных горлопастых глоток. С гоготом и хриплыми стенаньями разлетались в стороны крыластые демоны моего прошлого. Химеры и ехидны, дымясь и сгорая под вековечным светлым солнцем, с шипеньем и криками отползали прочь. Рот и глаза, стянутые монашескими черными нитками, медленно раскрывались, кровавя мое лицо и бледную осоловевшую луну, пропитывая слезами тучный чернозем. Веки горбатились хребтами гор, брови кустились вечнозеленым лесом. Я потерял порочную святость и обрел благо говорить все, как есть.
Певучие слова разнеслись над всем миром серебряными звонкоголосыми колокольчиками, запели музыкой прохладного горного ручейка. Зачинал раскатистый рык, за ним следом – протяжное завывание ветра («ууууу, - шумит он в осинах»), потом – две сестры-близняшки, шипят, как раздвоенные змеиный язык («ссссс, - змея поднимает голову»), следом за ними - рассыпчатые крошки, короткая и звонкая оплеуха «И», а в конце песня спотыкалась на глухой «Й». Дождь камышовых дудок и гром литавр вели меня сквозь лабиринт к выходу. Мой разум сорвался с тонкого карниза и полетел в темный колодец.
Помните, в разговоре Влада и Бориса рычали, сцепившись, два слова? Я нашел одно из них.
 Ха-ха, я русский. Как широко и привольно осознавать это, и как больно и сладко от этого становится. Не могу поверить, что всю свою жизнь я прожил почем зря сиротой без матери и отца.
Воинственный рев десятков и сотен поколений теперь заглушил любую музыку, он стал для меня всем, всем, всем! Он слился в единое целое с душой моего народа, он заслонил собой померкшее солнце и занял его место на горнем престоле. Рев раскол Землю надвое, натрое, раскрошил ее между пальцами, как песок или муку. И замолк.
Деревни, горящие нищетой, - оплывшие свечные огарки.
Синий ветер покачивал ржаное поле в колыбели. Безбрежное, бездонное море колосьев раскинулось от одного края неба до другого. Босоногий, я брел по тропинке, подставляя лицо ласковому ветру и мягкой ржи.
Черная высокая ковыль резанула меня по щеке. Заструилась кровь, потекла, потекла по лицу, по руке, с пальцев капнула на молодой колосок; колосок прогнулся под кровью, кланялся до самой земли, уронил каплю; капля ушла в землю, впиталась в почву. Тут же сквозь пыль стал пробиваться тоненький побег, он рос и распускался, но быстро усох и почернел. Моя кровь была отравлена.
Я пригляделся – все поле разъедала чума и проказа. В небо взмывали чумные вороны. Я побежал прочь, я прятался в степях, подземных монастырях и курганах, в скитах и лесах, но везде меня настигала болезнь, поразившая мою страну. И самое страшное, мне казалось, что я и есть паразит, переносчик заразы и гончий смерти. Все, все мы больны, все до одного! Но тот, кто это понял – уже почти здоров.
Мое тело разбивал паралич, его разбивало на звенящие осколки и горячими ветрами сметало к обочине. Я корчился в судорогах. Я бредил и кричал. Вместе со мной кричала земля. Я успокоился, но земля не замолкала.
Прошлое и настоящее сошлись в одной точке, здесь, в этом странном и причудливом месте, посреди степи, леса и моря. Сошлись, чтобы дать отпор тому будущему, что нам прочили. И в этом неравном бою было вовсе неважно, что остается у тебя за спиной – реки красной крови или белые разоренные пустоши. Ты здесь, ты с нами, ты не умрешь.
Россия, как страшно произносить твое имя. Как страшно смотреть на тебя, побывавшую на прокрустовом ложе политических теорий.
Бурный стремительный поток откровений сорвал последние замки с дубовых тюремных дверей. Наглухо закрытая за клетью белокрылая птица вырвалась на свободу и унеслась в синюю даль. После себя она оставила тоску, вещее напоминание о том, что душа наша – горькая смоляная обида. Перед тем, как упорхнуть насовсем, птица выпустила из клюва кусочек бересты. Я подобрал его и вчитался в имя – моё имя – вырезанное на темном дереве. «Дмитрий, Дима» - я повторял имя на разные лады, заново вбирая в себя его звучание. Вот значит, как меня зовут. Вот и все, что осталось от моего поруганного прошлого.
Я еще долго смотрел вслед летящей птицы. Я сказал, она упорхнула навсегда, но теперь я и сам не верил в это. Раз ко мне вернулось мое имя, значит, однажды вернется и эта нежная мечта.
Моё сердце, моя кровь и моя жизнь – всё, всё теперь твоё, Россия!
***
Собрание закончилось только к вечеру. Метель улеглась, счастливые люди разбредались по домам. Мы попрощались с Сашей и тоже вышли на улицу. Полная луна серебрила нам путь. Из моей груди рвались радостные крики, мне хотелось делиться открытием со своими друзьями, но, как и тогда на пляже, слова были не нужны. Что-то большее, надмирное уже все сказало до нас, а мы только носились по свету отголосками раскатистых речений. И в этом-то и было высшее счастье.
Моя жизнь обретала смысл. Я здесь, чтобы помогать, я здесь, чтобы сражаться. И что мне еще было нужно?
Лунная дорожка проложила нам путь между сугробами. Я только и смотрел что в звездное небо. Ох, я никогда не видел столько звезд сразу! Как они манили, как просили бросить все и отправиться к ним. Мария взяла меня под руку. И были в мире только ее тепло, здешнее, родное тепло, и чужой холод колючих небесных цветов. Ведь космос – это только чертополох под нашими ногами. 
Влад постучал в дверь. На стук никто не отозвался. Тогда он просто вошел внутрь и зажег свет в прихожей. Нас здесь не ждали.
- Хозяева точно не спят? – мне не хотелось так нагло вламываться в чужой дом. Моя вновь обретенная память подсказала мне, что здесь было не так: точно так же семьдесят лет назад люди с язвами на месте глаз проникали в беззащитные квартиры. После них оставалась только детский плач да выплеснутая на скатерть вода.
- Точно. Они до ночи засиживаются, - если я пытался говорить шепотом, то Влад даже повысил голос, перекрывая завывания ветра.
Влад открыл дверь в следующую комнату. Я понял, что уже видел её сегодня днем, когда заглядывал в окна. И опять я увидел ту же самую женщину, и опять она кормила ребенка грудью. Увидев нас, женщина пересела из-за стола на кровать в дальнем углу. Она затравленно глядела на нас и как-то отстраненно поглаживала ребенка по головке.
Эта квартира так напоминала мне мое прошлое жилище: душное, темное, захламленное ненужными вещами, которые хозяин тянул за собой через всю жизнь. Фоторамки с обгоревшими снимками (какая странная деталь), бесполезные украшения и приборчики камнем висели на шее. Прошлое-бес, прошлое-демон, прошлое-грязь и увечье сидело на горбе своего невольника, драло его волосы и плевало в глаза. А он был только рад.
Человек, сидевший за столом спиной к нам, не обернулся на шум. Он стругал деревяшку, вырезая из нее человечка. Ноги и руки уже были готовы, и он корпел над лицом. Умелыми движеньями он очертил рот и проклюнул буковки глаз. Увлекшись работой, он совсем не обращал на нас внимания.
- Ты почему не был на собрании? – Влад говорил негромко, но жестко.
После его слов в комнате стало совсем нечем дышать. Мужчина продолжал притворяться, будто нас здесь не было. Он сделал на верху человека-деревяшки глубокую зарубку и вставил в нее распушённую солому. Похоже, мужчина мастерил куклу для ребенка.
Влад прошел вперед и уселся на стул. Он повторил вопрос еще раз:
- Почему, Сергей?
Мы с Марией обошли стол, чтобы видеть лицо мужчины. На его щеках и подбородке краснели следы от ожогов, но даже такие отметины не уродовали красивых тонких черт. Я невольно дотронулся до своего шрама. Он саднил.
Мужчина неохотно оторвался от работы и исподлобья взглянул на Влада.
- Сто раз уже это слышал. Пули, штыки, кровь, отмщение. А мы все на месте стоим, - Сергей надел на куклу тряпичное платье, встал из-за стола и вложил её в протянутые руки девочки, которая уже оторвалась от груди. После этого он снова обернулся к нам. – Ты лучше скажи, кого вы к нам привели?
Мария подтолкнула меня вперед и прошептала: «Давай». Я выступил вперед и протянул мужчине руку.
- Дмитрий, - как странно было в первый раз произносить свое имя.
- Сергей, - мужчина крепко сжал мою ладонь.
- Он поживет с вами, пока не освободится место где-нибудь еще, - Влад барабанил пальцами по столу.
Сергей пожал плечами.
- Пусть остается.
- Вот и отлично, - Влад поднялся и подошел ко мне. – Располагайся тут, Дима. Через неделю мы придем тебя навестить.
Я не верил своим ушам.
- Вы что, уходите?
- Да. Завтра я отведу Марию обратно в ее дом, и сам уйду на время. У меня много работы.
- Я думал, мы все вместе будем жить тут.
- Нет, - Влад покачал головой. – Ты один. Но не бойся, тебе будет чем заняться, ты и  не вспомнишь о нас.
- Держись и не раскисай, - продолжал Влад. – Скоро мы вернемся.
Он ушел. Мария поцеловала меня на прощание и, пряча глаза, отправилась следом. Я стоял огорошенный посреди комнаты и ничего не понимал. Сергей вернулся за стол и принялся стругать очередную деревяшку. Женщина скользнула в другую комнату. Я присел рядом с мужчиной. Он первым завязал разговор. Как же долго он ждал кого-нибудь, кто выслушает его.
 Его история была так удивительно похожа на мою собственную: забытье, жизнь в тумане, огонь, треплющий звезды и, наконец, просветление. Он сбежал от своего прошлого сюда и теперь помогал по мере своих сил. И все равно он рвался обратно к спокойному течению дней.
- Ведь я только хочу найти свой дом, мне больше ничего не надо, - Сергей обводил глазами комнату, продолжая работать ножом. – Вся эта рухлядь мне не нужна, она сама собой тут появилась. Вот так вот, однажды утром ни с того ни с сего. И выбросить ее не получается. Я сжигал её, закапывал, а она возвращалась, - мужчина все быстрее и злее водил ножом по дереву. Не рассчитав силы, он резанул себя по большому пальцу.
- А, черт, - Сергей приложил палец к губам и принялся лизать порез языком. Иногда он отрывал палец ото рта и продолжал говорить, и я видел, что на его губах остаются следы от крови: - Вот смотри, - второй рукой Сергей вынул фотографию из рамки и поднес ее к пламени свечи, стоявшей на столе. Снимок молодой женщины в фате свернулось от жара, оплыл и сгорел без следа, не оставив после себя даже пепла. Через секунду он снова появился в рамке.
- Об этом я и говорю. Я почти счастлив: у меня есть дочь и любимая женщина, но это, - мужчина ткнул пальцем в фотографию, - оно преследует меня. Мне нужно настоящее дело, чтобы я смог забыться. А мы шаг боимся ступить. Поэтому-то я и не хожу на собрания. Один раз послушать можно, но пока что это только слова.
Я молчал. Сергей устало взглянул на меня.
- Ты, наверное, вымотался. Я постелю тебе на этой кровати.
Сергей принес одеяло и простыни, застелил постель и сразу же ушел к себе в спальню. Я разделся, потушил свечу и впотьмах добрался до кровати. Когда я забрался под одеяло, мне почудилось, что я вновь засыпаю в своей комнате. Эта мысль прогнала всякую сонливость. Я думал над словами Сергея. Сколько в них было правды? Много, очень много. Настоящее дело? Теперь я тоже без него пропаду, стенки прошлого сойдутся и раздавят меня. Страшно.
Ни у меня, ни у Сергея крыши над головой так и не появилось. Я лежал на спине и смотрел на звездное небо. Оно убаюкивало меня и пело колыбельные. Оно прогоняло из моей души все мрачные мысли. Я повернулся на бок и потеплее завернулся в одеяло из созвездий Млечного Пути. Бледные, молочные, неизведанные пути. Позади у меня был тяжелый день. А впереди? Я не знал, что ждало меня впереди. И не хотел знать, если честно.
***
Нет места страшнее дома
Свадьба была назначена на пятнадцатое апреля. Тучи гостей – дальние и близкие родственники, друзья и фотографы – и, конечно, все напились. Этого Сергей и боялся: вот они лезут обнять его, целуют измазанной в котлете губой. Он-то хотел провести все по-тихому: расписаться и сразу укатить куда-нибудь в Италию. Но Настя уговорила его: «Ведь это бывает только раз в жизни». Сама она выходила замуж уже во второй раз. Сергея так и подмывало съязвить, но он знал, что будет дальше: слезы, истерика, фраза «меня ведь заставили!», повторенная сотни раз. Да и он не был так жесток и любил Настю. Но перспектива предпраздничных хлопот его раздражала. А что будет твориться на самой свадьбе – лучше и не думать. И с медовым месяц выходило не так гладко. Настя хотела поехать туда, где потеплее, валяться под солнцем и ничего не делать. «Ладно, - думал Сергей, - по Италии мы сможем прокатиться в любое время».

Фотографии поблекнут и выцветут через десять лет, если я не разорву их раньше.

Вот они – Сергей и Настя – женаты уже полтора года. У них есть дочь – семимесячная Аня. Живут далеко от центра города, в квартире, обставленной просто, но выдающей в хозяевах людей, имеющих вкус. Сейчас Настя сидит на диване в зале и, поджав ноги, рассматривает фотографии из свадебного альбома при свете небольшой лампы. Сергею приходится вставать рано, чтобы вовремя быть на работе, поэтому январская улица до сих пор одета во все черное. Сергей подходит к окну и выглядывает наружу, но кроме налипших на стекло снежинок ничего не видит: нет там людей и машин, даже фонарных столбов не разглядеть. В детской плачет Аня.
- Иди успокой ее, - Сергей поправляет галстук, стоя перед зеркалом в прихожей. Он уже готов идти.
Настя вытаскивает из альбома фотографию и неохотно – рванные движения, она еще не проснулась до конца – идет проведать Аню.  Возится в комнате и через минуту появляется в коридоре, держа ребенка на руках. Их дочь продолжает плакать, не хочет успокаиваться. Настя целует мужа, между ее указательным и средним пальцами - яркая картинка:
- Вот, посмотри.
На фотографии Сергей зажат между братьями Насти – здоровяками, в полтора раза больше его самого, - рот страдальчески искривлен, красные глаза – он смотрел прямо в объектив. Сергей насилу улыбается. Ему почему-то вспомнилась их поездка в тёплые страны. И еще вот что: тот самолет, на котором он собирался лететь в Италию, разбился.
Сергей целует жену, надевает теплую куртку и шапку и выходит в подъезд – так начинается его путь до места работы. Вот уже полгода как он работает в туристической фирме, помогает людям сделать выбор: куда поехать, где лучше потратить деньги. Через несколько месяцев его ждет повышение, и он сможет раскатывать по миру в командировках. Он ждет этого с нетерпением. Ну а пока что лифт опять сломан. Сергей сбегает по лестнице вниз, перепрыгивая через ступеньку. Он всегда так делает, когда спешит. Или когда чувствует себя снова шестнадцатилетним подростком, перед которым открыт весь мир, и он готов взлететь – его ничего не держит. Но в последнее время это случается все реже.
Только стоя перед дверью подъезда, Сергей понимает, что все еще держит в руках фотографию. Первой мыслью было выкинуть ее, но тогда расстроится Настя. Сергей засовывает запечатленный момент в карман куртки. Там ему и место – вдали от чужих глаз.
Голова полнится насущными проблемами и делами. Настя просила его зайти в магазин и купить детского питания для Ани, нужно было еще разобраться с протекающим краном – сотни забот! Но Сергей отбрасывает их в сторону, он совсем не смотрит под ноги, его взгляд – и он сам, весь, до капли, - устремлен к звездному небу. Красный и зеленый перемигиваются в высоте – это самолет идет на посадку. Сергей останавливается, чтобы проводить его взглядом. Пора идти, иначе он опоздает. До самой станции метро ему никто не встретился.
Станция пустует. Сергей возвращается на улицу, чтобы проверить, не закрыта ли она на ремонт, но не находит никакой таблички или объявления.  Даже конторки по продажи билетов пусты. На этой станции с утра всегда полно народу. Снизу доносится звук подъезжающего поезда. Некогда думать, опоздание грозит штрафом – Сергей бросается к эскалатору. Три, четыре ступени, и он налетает на чью-то широкую спину. Раздается ворчанье:
- Осторожней.
Сергей оглядывается назад, наверх – никого. Площадка – и вот они – люди, прижимают его со всех сторон, толкают локтями и наступают на ноги. Но вне границы радиуса четырех метров, опять, - незасеянное каменное поле ждет, пока на него снова ступит человек. Сергей видит это сквозь просветы сжимающихся вокруг него тел. Волна забрасывает его в открытую дверь вагона и дальше – на жесткое сиденье.
Впору смеяться: рядом с Сергеем сидят лишь двое, сдавив его с обеих сторон, остальной огрызок вагона кичится пустотой, бросается ему в лицо тем, чем раньше была его привычная картина мира. «Ведь это что получается, - думает Сергей, - люди могут появляться из ниоткуда, стоит мне дотронуться до них, а в остальное время оставаться где-то за занавесью, скрытыми от моих глаз?!». От такой мысли и с ума сойти можно. Сергей простой человек, недавно он взял кредит на покупку машины, и ничем не заслужил такого напастья.
Девять станций Сергей проезжает, уставившись в объявление на стекле. За это время дважды сменяется человек справа. Левый сидит на месте и читает книгу, и, наверное, даже не подозревает, что всех собравшихся в этот час в вагоне не существует, да и вообще, никого не осталось на свете, кроме троих незнакомцев, трущихся боками друг об друга.
Десятая станцию – Сергею пора выходить. Его опять берут в кольцо и несут, цепко хватаясь за одежду, до самого выхода. Голые улицы похотливо поводили бедрами поворотов, приветствую нового прохожего. Пережившие аборт автомобили пустели детьми в уютных утробах. Автоматические двери у входа на работу открываются и закрываются, впускают невидимок.
- Привет, Серега, - охранник на пропускном пункте – яркая вспышка, загорается и гаснет через мгновение.
Контора встречает его перестуком клавиш и тихим урчаньем обогревателя - это сломалось отопление. Сергей на ощупь – слепец в стране слепых – пробирается к своему столу. Он каждый раз вздрагивает, когда мимо проходят коллеги и приветствуют его. Снующие туда-сюда в воздухе папки с документами и туристические каталоги – люди выдают свое присутствие. Сергей смотрит на все это потерянным взглядом, рот слегка приоткрыт, мантрой в голове звучат слова «Продержись до конца дня, продержись». На часах полдесятого. На сегодня его работа – перетасовать пару бумажек и подумать над оформлением брошюры. Можно не вставать из-за стола и не оглядываться по сторонам.
Сергей думает о семье. Это получается само собой. Ах, если бы можно было думать только о Насте и Ане, ни о ком другом.  Сергей понимает, что последние полтора года только этим и занимался, но в мыслях о дочери и жене он ищет приют от тягот и жестокости мира. Сейчас для него никого не существует даже больше, чем обычно.
В четыре приходят клиенты. Сергей успел забыть про них. Муж и жена, они до боли напоминают Сергею его самого и Настю, когда они еще были счастливы. Сергей поправляет себя: они до сих пор счастливы.
Стоит одному из них заговорить, другой замолкает и исчезает. Лишь раз они начинают спорить и говорят, перебивая друг друга. Появляются оба сразу, и Сергей почему-то только сейчас отмечает, что женщина беременна. «Через минуту для них исчезну я, через несколько месяцев – все остальные».
Наконец, они уходят, и Сергей остается один. Он вспоминает, что обещал в выходные отправиться на дачу. Теперь, конечно, об этом нечего и думать. Надо будет найти какую-нибудь отговорку.
Ровно в шесть Сергей собирается и, не рискуя ни с кем прощаться, уходит. До метро четыреста метров, но сначала нужно зайти в банк оформить перевод родителям. Сергей сомневается, не растворились ли они в воздухе вместе со всеми остальными. Если ему удастся вырваться из этой иллюзии, он обязательно их навестит. Заодно и прогуляется по родному городу, как давно хотел. Семья и работа забирают все время, не давая сделать шага в сторону.
Около станции стоит несколько карет скорой помощи с включенными сиренами. По улице несется пожарная команда. И там в гротескной пляске носятся люди, живые и видимые сквозь круговерть огня и дыма, вырывающуюся снизу, из проходов, ведущих вниз. Сергей бросается к ним через дорогу, словно они спасатели, наконец-то нашедшие его после изнуряющих поисков.  Он чуть не попадает под машину, но не замечает гневных сигналов и визга шин, вгрызающихся в асфальт. Очутившись на другой стороне, Сергей останавливает пробегающего мимо мужчину и еще не отдышавшись, пытается выяснить, что произошло. Тот коротко и жестко отвечает:
- Взрыв.
Сергей отступает в сторону, давая дорогу санитарам с носилками, и сам кидается вслед за ними. Несколько часов он помогает переносить раненых и изувеченных наверх к машинам скорой помощи. Рядом с собой Сергей видит таких же, как он, людей, ставших свидетелями несчастья и бросивших все, чтобы оказать помощь.
В девять Сергей стоит на улице, весь пропахший дымом, на куртке чужая кровь подернулась морозной коркой. Он так устал, он уже давно должен был быть дома. Настя волнуется, она могла подумать, что он тоже был в метро в момент взрыва. Сергей проверяет телефон – ни одного пропущенного звонка. Он идет к автобусной остановке и еще раз оглядывается назад, убедиться, что все еще видит тех, с кем несколько минут спускался буквально в ад. Да, они там, обессилено привалились к стенкам или сели на землю. К остановке подъезжает маршрутка. Последний отчаянный рывок, чтобы успеть, Сергей бежит. Резкий удар в плечо – его разворачивает, он летит на землю и больно ударяется о замерзший асфальт.
- Эээ, аккуратней.
Сергей сидит несколько секунд, закрыв глаза. Открывает – люди по контуру обведены мелом, детские рисунки на черной доске ночи. «Уже лучше», - Сергей улыбается, ему помогают подняться.
- Спасибо.
Сергей смотрит, не осталось ли на куртке белых следов от прикосновений нарисованного человека. Нет – он смеется от облегчения; почти закончилось.

В небе между звезд снова пробирается самолет. Теперь он взлетает. Сергей стоит на том же месте, что и сегодня утром. В его голове взрываются яркие картинки: неполадка в одном из двигателей, самолет взрывается еще в воздухе, горящие обломки падают на его дом, и вот ему уже некуда возвращаться. Сергей и сам не знает, откуда берутся такие фантазии.
Фотография со свадьбы до сих пор в кармане. Она обуглилась, лицо Сергея прожженно насквозь. Он вставляет ее в доску для объявлений – пускай все видят.
У себя в квартире Сергей снимает куртку и не разуваясь идет в зал. Настя сидит на диване и, поджав ноги, рассматривает фотографии из свадебного альбома при свете небольшой лампы. Медленно поднимает на него глаза и:
- От тебя воняет. Почему ты так поздно? Я уже начала… - Сергей не дает ей закончить, берет за талию и кружит по залу, не давая ее ногам коснуться пола.
- Я выбил для тебя путевку в Италию. Не могу смотреть на тебя такую уставшую. Лети и отдохни, а я присмотрю за Аней.
Настя смотрит на него, прикусив губу, ее глаза увлажнились, она готова в любой момент заплакать от счастья.
Остается надеяться. Картинки порой прорываются в жизнь.

Иногда, не так уж и часто. Сергей ворочается в постели, сминает простыни, смотрит в потолок. Рядом с ним мирно спит Настя, подложив ладонь под щеку.  Из комнаты Ани доносится плач – девочка проснулась, одна в своей колыбели.
Это крик о помощи, такой же готов вырваться из его груди и разнестись над спящим городом. Сергей аккуратно выбирается из постели, стараясь не разбудить жену, чей сон не потревожили слезы дочери.  Тихо одевается, натыкаясь в темноте на мебель. Одно неаккуратное движение – с полки слетает ваза, разбивается, по ковру разливается вода, разлетаются лепестки роз. Настя переворачивается на другой бок.
«Она перестала слышать. Что ж, ей так легче», - Сергей качает Аню на руках, та затихает. Он одевает дочь во все теплое, заворачивает в одеяло и кладет в детскую корзинку.
-Нам пора идти, Аня.
Сергей идет на кухню. Всего четыре движения рукой – газовые конфорки зажглись, наполняют квартиру газом. Через минуту Сергей осторожно прикрывает за собой дверь квартиры. Поудобнее берет корзинку и спускается по лестнице. Внизу его уже ждут: двое, мужчина и женщина, стоят около машины без номеров.
-Я вас знаю, - говорит Сергей мужчине. Несколько часов назад они вместе выносили пострадавших из искалеченного метро. Женщину Сергей не узнает.
Не разговаривая, молча, они садятся в машину: мужчина за руль, женщина на переднее сиденье, Сергей с дочерью – на заднее.
-Теперь все будет хорошо, Аня.
Мотор, педаль газа, хруст льда под колесами – машина направляется к выезду из города.
***
Когда я проснулся, на улице уже рассвело. Сквозь окно, пробитое прямо над кровать, в комнату лился бледный зимний свет. Лучи солнца играли на латунных шарах, венчавших изголовье кровати. Я несколько минут лежал в постели без движенья и вспоминал все то, что произошло со мной вчера. Я был счастлив. И в этих трех словах сейчас уместилась вся моя жизнь.
Я приподнялся на локте и по-новому осмотрел комнату в утреннем свете. Теперь она не казалась такой пугающей, как прошлой ночью. Все вещи-паразиты как будто попрятались куда-то, и только рамка с фотографией внутри стояла на прежнем месте. Мне стало не по себе от взгляда девушки, глядевшей на меня со снимка, в комнате кисло запахло газом; я потянулся и открыл форточку на окне. Прохладный ветерок развеял душный запах и сдул со стола деревянную стружку и опилки. Я вздохнул свободнее и вновь лег на подушку. В доме было тихо, из спальни не доносилось ни звука; улица была безмолвна. Белые занавески мягко поднимались и опускались. Я закрыл глаза и опять заснул.
Во второй раз меня разбудил громкий стук в окно. Дребезжащее стекло чуть не вылетало из оконной рамы. Я резко подскочил и сел в кровати. Сквозь узоры инея я никого не разглядел. Поднявшись, я выглянул в форточку, но увидел только небольшой кусок улицы и больше ничего. Вдруг стук раздался со стороны двери. Сергей не торопился идти открывать, может, он еще и не проснулся вовсе. Я наспех оделся и побежал ко входу. Босыми ногами я шлепал по холодному полу, опилки и стружки кололи мне ступни, к морозному запаху утра примешивался хвойный аромат деревяшек, эта смесь пьянила меня и заставляла взбодриться. Я встал на месте, чтобы еще раз вдохнуть полной грудью стылый воздух, чтобы полней прочувствовать веселые покалывания в ногах. Я переживал единение с миром. 
Новый нетерпеливый перестук вырвал меня из мечтаний. Дверь не была заперта ни на ключ, ни на щеколду, я просто открыл ее и отошел в сторону, пропуская внутрь незваного гостя. Но никто не зашел. Я выглянул наружу, но там никого не оказалось, только цепочка следов начиналась от порога и сворачивала за угол, как будто стучавшийся быстро убежал, как только я открыл дверь. Делать было нечего: я вернулся в комнату, вытащил из-под кровати свои ботинки и обулся. Кто-то точно хотел, чтобы я следовал за ним, в этом я не сомневался ни на секунду. Сегодня ночью мне снился точно такой же сон, но я так и не досмотрел его, и сейчас, похоже, получил второй шанс сделать это.
Следы привели меня на площадь. Они обрывались у столба с названиями улиц, прямо как в том недосмотренном сне. Я огляделся по сторонам: люди шли по своим делам как ни в чем не бывало, разговаривали, входили и выходили из зданий и совсем не обращали на меня внимания. Лишь бы это не было сном. Я закрыл глаза, несколько раз крутанулся на месте и пошел вперед по выбранной наугад улице. Там было все то же самое, что и на других: старые и новые дома, бараки и склады. Я бы мог потеряться в этом лабиринте, если бы не высокий шпиль, который был виден отовсюду.
Около часа я бродил по поселению без всякого толка, сворачивая на случайных поворотах. Иногда мне на встречу попадались люди, иногда мимо меня проносились набитые невесть чем грузовики. Порою я со скуки сшибал с крыш сосульки и, совсем как ребенок, принимался размахивать ими, как ножом. Я уже собирался искать путь обратно, когда наткнулся на невысокую кованую ограду. Ее покрытые инеем пики даже не доставали мне до груди. Но не переливчатая льдистая радуга, которую солнечные лучи рисовали в воздухе, удивила меня больше всего, нет.
 Прямо над моей головой нависали зеленые ветви груши. Не облетевшие голые сучья, какими они должны быть в это время года, а покрытые молодою листвою ростки. Я подпрыгнул и сорвал с дерева плод, поднес его к носу и вдохнул его аромат – да, груша уже успела отцвести, и ее плоды налились соком и румянцем. Я протер плод рукавом и тут же впился в него зубами. Резцы с легкостью проходили сквозь спелую мякоть, по подбородку тек и струился сладкий нектар.
Сразу же за калиткой ограды начинался сад. Вечнозеленый, вечноцветущий и неувядающий сад. Тропинка, над которой раскинули свои ветки-лапы вишни, яблони и персики вилась между деревьями и тонула в тени, невидимая для яркого солнца. Снег, так густо усеявший землю за пределами сада, не смел идти над этим символом вечной жизни. Вместо него землю покрывала мягкая трава, с виднеющимися тут и там желтыми головками одуванчиков. Я вырыл небольшую ямку, положил туда остаток груши и вновь закопал. Скоро косточки дадут новый побег.
Я все дальше углублялся в сад и уже не видел ограды. Даже воздух здесь был теплее, чем во всем остальном поселении. Ветер, набегавший порою со стороны калитки, заставлял меня ежиться и плотнее запахивать куртку. Я осторожно касался пальцами коры и подставлял ладонь снующим по стволу муравьям; те из них, что были похрабрей, перебирались через нее, а остальные оббегали и семенили дальше. Глазам я мог не верить, глаза могли меня обмануть, но та легкая щекотка, которой отзывалась ладонь на перестук сотен крошечных ножек, была здесь, была со мной, и я верил: и этот удивительный сад, и это солнце, и этот ветер, и я сам – это все не сон, это тут, это на самом деле.
Я приложил щеку к стволу и услышал биение жизни, берущее начало в теплой почве. Оно разливалось по всему дереву, по каждой его жилке и веточке, перетекало в меня, в мое тело и душу. Спокойный тихий свет вокруг и внутри.
- Я смотрю, ты сам нашел сюда дорогу.
Я оторвался от ствола и оправился. У меня было такое чувство, что меня застали за исполнением чего-то священного, чего никто другой не должен был видеть.
Слева от меня на тропинке, засунув руку в карманы шинели, стоял Александр. Шинель была распахнута на груди, на виднеющейся под ней гимнастерке висело несколько медалей и орденов. Александр сел на траву и устало привалился к стволу вишни. Стоять теперь было неудобно, и я последовал его примеру, присев около яблони. Александр внимательно следил за мной.
- Хотя, чему я удивляюсь, - сказал он. – Все, кто в первый раз попадают к нам, тянутся к этому саду.
Взгляд Александра блуждал по деревьям и листьям, по свету и тени. Мужчина рассеяно пожевывал сорванную травинку. Казалось, он забыл обо мне и говорил сам с собой.
-Когда мы пришли на равнину, сад уже распустился и цвел, ухоженный, как будто за ним постоянно следили. Мы нашли, что искали и сразу же принялись разбивать поселение. Невероятно, правда? - Александр посмотрел наверх и зажмурил глаза от медового света солнца. Я проследил за его взглядом. – Сад ведь никогда не увядает. Он сердце нашей деревни, ему просто-напросто нельзя умирать. А знаешь, что самое интересное? – Я мотнул головой. - Он никогда не кончается. Сколько бы ты ни шел по тропинке, никогда не дойдешь до конца.
Я посмотрел вглубь сада, туда, где тропинка, изгибаясь, уходила вправо. Я верил. Из моего рта сами собой вылетели слова.
- Этот сад нас переживет.
- А не этот, так следующий точно, - подхватил Александр.
- Жаль только, тут не поют птицы.
Александр непонимающе взглянул на меня.
- Еще как поют. Ты что, не слышишь?
Я прислушался еще раз.
- Нет.
- Вот же, - Александр поднес сложенную ладонь к уху. – Вот, соловей запел.
Я погрустнел. Почему я ничего не слышал?
- Теперь овсянка вступила. Вон она, над твоей головой.
Я взглянул наверх, но ничего там не увидел. Мне хотелось плакать.  Почему, почему мои обглоданные и оскопленные чувства не давали мне наслаждаться этим днем, пропускать через себя все его запахи, цвета и звуки?! Я готов был поспорить, что Александр видит все ярче и полнее меня, чувствует каждый листок и каждую травинку в саду. А я так не мог и, наверное, никогда не смогу.
Александр заметил, как после нашего разговора, я сгорбился и уткнул глаза в землю.
- Эй, не бойся. Все еще будет, - он пытался подбодрить меня.
Я поднял на него глаза.
- Правда?
- Я обещаю.
Мы еще немного посидели молча. Я – в тишине и пустоте, а Александр – в пение и свете. Мне было плохо. И в этих трех словах сейчас могла уместиться вся моя жизнь.
Я упустил момент, когда Александр поднялся и, сказав мне «Пойдем», направился к выходу из сада. Я понял, что он уже не сидит напротив, только когда услышал его оклик со стороны ограды. Я быстро встал, прогнал прочь все лишние мысли, и поспешил вслед за мужчиной. Я догнал его, только когда он уже дошел одного из перекрестков. Александр повел меня в ту часть поселения, где я еще не бывал.
- Влад замолвил за тебя словечко. Он сказал, ты хороший врач. Это так?
Влад, спасибо тебе!
- Думаю, да. Я немного подрастерял навык, но все помню. Мне нужно только немного времени, чтобы освоиться.
- Вот и отлично. Нашего прошлого медика убили где-то месяца три назад, а нового мы не нашли. Страшное дело, скольких мы не сумели спасти.
Мы дошли уже почти до выхода из поселения. Неожиданно Александр свернул к одному из зданий и зашел внутрь. В промозглом помещении, в котором никто не бывал уже очень давно, стоял запах медицинского спирта. Александр пошарил рукой по стене и щелкнул выключателем. Тусклым светом зажглись несколько лампочек, вырвав из полумрака печальное зрелище: углы комнаты, заросшие паутиной, и наполовину разобранную печь из глинобитного кирпича. За ширмой из натянутой белой простыни виднелся шкаф с лекарствами и часть деревянного стола. Александр подошел к печи и несколько раз со злостью ударил по ней сапогом, отчего осыпалось еще больше кирпичей. В комнате повисло облако пыли.
- Растащили, суки! – Александр заходил по комнате, размахивая руками. – И кем мне довелось командовать?!
Я впервые видел его в гневе. Но его злость вскоре сошла на нет, он успокоился и заговорил со мной:
- Будешь тут работать. Палаты госпиталя как раз напротив. Попроси, что надо, мы все принесем. А печку сделаем, я пришлю кого-нибудь.
Александр ушел. Я остался один. Я вытащил из шкафа несколько книг, попытался пролистать их, но страницы раскрошились в моих пальцах, и в руках у меня остались только пустые корешки. Я вздохнул и уселся на стол. Похоже раньше на нем проводили операции. Запекшаяся кровь заляпала его бурыми пятнами.
В спину и левый бок задул холодный ветер. Я пригляделся: зазоры между досок сразу бросались в глаза. Дом сколотили наспех, никто и не думал, что в нем кто-то будет работать. Наверно, раньше это тоже был склад или сарай.
Я сидел на семи продувных сквозняках. Начиналось мое настоящее дело.
***
Перво-наперво я законопатил зазоры пенькой, которую мне принесли двое мужчин, пришедших разбираться с печью. Были они бородаты и веселы. Пока они ворчали и переругивались, обставляя печь кирпичами и пробивая в ней новую отдушину взамен старой, забившейся копотью и сажей, я затыкал щели между досок. Дело спорилось у всех троих, летела пыль и стучала киянка. К вечеру мы закончили, я вымел всю грязь и разговорился с мужчинами. Одного из них звали Иван, а другого – Данила, прямо как в той песне. Когда я спросил, не про них ли это спели, они только покрутили пальцем у виска и убрели прочь. Я глядел им вслед и посмеивался. Работа раззадорила меня. Хорошо!
Перед тем как окончательно перебраться в свой новый дом, я провел еще одну ночь у Сергея. Я познакомился с его женой. (Женой ли? Сергей не рассказывал, а я не спрашивал. Что-то неприличное было в этом вопросе). Звали её Оля, и была она родом из Нижнего Новгорода. С Сергеем она познакомилась во время «ночи», просто ночи, как окрестил её сам мужчина, и с тех пор не отходила от него ни на шаг. Они полюбили друг друга, как только могут любить двое, прошедшие вместе сквозь огонь и воду: настоящей, пылающей любовью, выворачивающей душу наизнанку. Им было больно жить вместе, больно вспоминать прошлое, которое всегда было тут.  Оля долго не хотела заботиться об Анне, дочери Сергея, но мало-помалу привыкла к девочке и стала для нее новой матерью.
Все это они рассказали мне сами. Им хотелось говорить, пока слушают стены, чтобы стены заплакали и сжалились над ними. Мне было тяжело с ними, тягостно. Они охлаждали мой пыл и задор. Я был рад, что не проведу больше с ними ни ночи. Оставалось перетерпеть последнюю.
Я расспрашивал Сергея:
- Сколько нас тут в деревне?
- Человек семьсот-восемьсот, не считая детей и женщин. С ними будет все полторы тысячи. Но не все смогут нам помочь.
- Почему это?
Сергей упирался и не желал отвечать.
- Сам поймешь, когда будет надо.
Сергей и Оля ушли к себе в спальню, а я остался в главной комнате. Сегодня звезды над головой не зажигались. Я долго ворочался в постели, пытаясь очистить голову от навязчивых мыслей, а когда уже почти заснул, услышал из-за двери два приглушенных голоса.  Сергей и Оля тихо-тихо, чтобы не разбудить девочку, делились друг с другом мечтами, нашептывали в темноту все новые и новые несбыточные желания, а я, невольный свидетель их нежности, был вынужден слушать все это. Было в их мечтах что-то наивное и несуразное, как лепет ребенка. Они только и жили, что этими ночными разговорами и беседами о светлом спокойном будущем. Вот Оля заплакала, когда поняла, в какие призрачные дебри они забрели в своих фантазиях, Сергей пригрел её, и голоса замолкли. Вскоре заснул и я. Когда-нибудь мне тоже придется заплакать.
Ночью ко мне снова приходил Кошмар в обнимку с Реальностью. Они кружились по комнате в танце, сшибая мебель. Я уткнулся лицом в подушку, чтобы не видеть их рваных движений, чтобы не слышать их гогота. Они танцевали всю ночь и рассеялись только с рассветом.
Утро было как глоток свежего воздуха. Я распрощался с хозяевами и отправился к себе. По пути я заглянул на склад и взял там два полена для растопки печи, спички и ворох старых газет. Спички и газеты я разложил по карманам, а пеньки понес под мышками. Деревянный сруб приятно тяжелил руки, а снег задорно хрустел под ногами. Я больше не вспоминал о прошлой ночи.
Меня уже узнавали в лицо и называли по имени. Люди здоровались со мной, а я знакомился с ними и пытался запомнить каждого.
В небольшой пристройке я нашел остро заточенный топор. Я наколол на колоде дрова, собрал щепки и отправился растапливать печь. Я открыл заслонку и положил в топку газеты и щепки, поджег их, подождал пять минут и загрузил внутрь дрова. Пламя разыгралось и затрещало, обдав лицо волной тепла. Все это я помнил еще с детства.
Я подумал, что лес жертвует для нас очень многим, раз позволяет нам рубить себя и бросать в топку. Надо быть благодарным.
Одной заботой было меньше: кто-то уже принес ко мне в дом кровать и даже застелил её. Значит, не придется снова идти на склад. Вместо этого я перешел дорогу и зашел в госпиталь. Там уже кипела работа: люди расставляли вдоль стен кровати с накрахмаленными простынями, носили прикроватные столики и ширмы. Печь еще не растопили, но внутри уже было тепло и шумно от постоянного движения и гомона двух десятков мужчин. Посреди этой круговерти стоял Александр и раздавал указания. Я протолкался к нему и стал рядом.
- Олег, притяни дров и принеси воды, - командовал Александр. Тут он заметил меня. – Вот ты где. Смотри, что творится. Совсем мы запустили госпиталь.
- Как вы так долго обходились без врача? – спросил я.
- Он и не нужен был, - ответил Александр. – Кто-то сразу умирал, его даже не успевали принести в поселение. А остальным кое-как помогали те, кто хоть что-то смыслит в медицине.
Александр несколько раз громко крикнул, чтобы направить работу, и его слова перекрыли общий шум. Затем он снова повернулся ко мне и закончил мысль.
- Но всегда лучше иметь поблизости хорошего врача.
- Сейчас у нас как раз есть несколько больных, я пришлю их к тебе, - сказал Александр после того как выслушал рапорт какого-то мальчугана. На вид тому было лет двенадцать, он широко надвинул фуражку на глаза, да так, что лица стало почти не видно.
Мальчуган отдал честь и убежал, а я дождался, когда мужчина вновь обратит на меня внимание, и попросил:
- Мне нужны инструменты и медикаменты….
- Ясно. Обеспечим, - Александр отчеканил эти слова и нырнул в толпу. Он быстро скрылся из виду, я только и видел, как открылась и закрылась дверь. А я так и не успел сказать, что мне было нужно.
Через час работа была закончена, и меня оставили одного. Всего в госпитале было тридцать коек, еще пятнадцать раскладных кроватей лежало на складе, пристроенном к зданию; если не будет хватать мест, мы ими воспользуемся. Я прошел в заднюю комнату, служившую моему предшественнику рабочим кабинетом, и осмотрел книжные шкафы. В них я нашел несколько уцелевших медицинских справочников, которые еще не отсырели и не развалились от времени. Я засел за их изучение – мне нужно было восстанавливать навыки. Как же много я забыл.
Мимо моего окна проходили люди, я то и дело ловил на себе их взгляды. Стоило мне поднять голову от книги, как они тушевались и отходили от окна. Мне было весело, они напоминали мне детей, которые хотят и бояться подойти к незнакомцу. Но ведь я не был незнакомцем, почему так? Ведь только сегодня утром я жал им руки, а теперь они смотрели на меня, как на диковинку, привезенную откуда-то из дальних стран.
  Когда стемнело, я включил лампу, стоявшую на конторке, и еще ниже склонился над столом. Мне предстояло многое вспомнить. Глаза уже начинали уставать, я клевал носом над открытой страницей, и когда я почувствовал, что сейчас засну, то вышел на улицу немного развеяться. Луна шла на убыль, и звезд на небе не становилось меньше. Я растер лицо снегом, постоял, замерев без движенья, и подышал свежим воздухом. Все тяготы отлетели прочь, когда колючий снег обдал кожу морозом, и ледяной ветер наполнил легкие.
Я вернулся к работе: обыскав все ящики стола, я нашел то, что искал, - старую потертую тетрадь, исписанную разными почерками. Это была фармакопея – перечисление всех лекарственных растений, встречающихся в этой местности. Я загадывал на несколько месяцев вперед: весной я собирался начать заготовку сырья для лекарств; сборку, просушку растений и изготовление настоек и отваров я хотел доверить тем, кто в этом смыслит, но для начала мне надо было выяснить, какие же растениями здесь встречаются. 
До меня над составлением этой фармакопеи уже успели поработать несколько человек: первые десять страниц были заполнены убористым почерком, буквы которого были наклонены влево; следующие восемнадцать выписала крепкая рука, уверенно и размашисто выводившая крупные знаки; и, наконец, последние тридцать были испещрены мелкими буковками, которые с трудом удавалось разобрать. Я бегло пролистал тетрадь и не мог не удивиться: поблизости, на расстоянии двадцати километров от поселения, росли все растения, какие только можно было встретить в России. Девятисил или девясил высокий, алтей и горицвет собирали в степи; вздутоплодник сибирский рос на лугах (а память тут же подсказывала – это средство против опухолей, воспаления легких и дифтерии); людей посылали вглубь болот, чтобы собрать багульник для лечения кашля, трехлистник против малярии и болезни печени и сабельник для борьбы с лихорадкой; экспедиции отправлялись в горы, чтобы нарвать крестовник, родиолу и аконит; и еще много-много всего: зверобой и дягиль в лесах, и самые разные водоросли в море. Работы было непочатый край, хватило бы добровольцев.
Я вернулся к себе домой. Пламя в печи уже давно потухло, я и думать о нем забыл. На секунду у меня в голове мелькнула мысль отправиться к Сергею, уж слишком холодно здесь стало, но вместо этого я подбросил в топку еще дров и забрался под одеяло, не раздеваясь. Перед тем как заснуть, я еще успел подумать, с каких это пор операционные столы ставят прямо в доме. Надо бы от него избавиться, а то много крови, слишком много крови.
Мне снились светлые, сладкие сны.
Первые больные потянулись уже на следующее утро. Сначала их было немного: на костылях приковылял колченогий солдат с подвернутой ступней, я стянул его ногу бинтов, дал пару совет и отпустил; еще приходила женщина в простой вылинявшей одежде и жаловалась на холод и боли в груди. Они исходилась сухим хриплым кашлем, отчего ее худое некрасивое лицо покрывалось красными пятнами. В шкафу я нашел баночку с остро пахнувшей мазью для растирки груди и отдал ее. Я раздавал остатки. В первый день это были все больные, но хлопот мне было не оберись и без них.
Ко мне в помощники приставили Ивана и Данилу. В медицине они не смыслили ровным счетом ничего и должны были только выполнять работу по госпиталю: затапливать печь, мыть полы да счищать снег с крыши. Но сейчас дела для них не находилось, весь день они просиживали в углу и тянули одну махорку на двоих. Уж не знаю, о чем они там перешептывались, но я все время чувствовал на себе их грузный, угрюмый взгляд исподлобья. Сначала я думал, что успел чем-то насолить им, но потом понял, что они так глядят на всех: и на детей, прибегавших ко мне с занозой в пальце, и на седых стариков, одной ногой стоящих в могиле. Это была неискоренимая, выработанная веками потребность буравить мир светлыми голубыми глазами. Под этим взглядом я сам все чаще начинал хмуриться. И знал, что так и должно быть.  Но порой эти голубые глаза пугали меня, я тонул в их одичалой синеве, убегал в заднюю комнату и заседал за книги, только б не видеть их. Через час или два любопытство вновь выгоняло меня в палаты. 
Шкафы начали заполняться уже к вечеру второго дня. И набилось в них всего чего не попадя: мне приносили скальпели и склянки, шприцы и лекарства без всякого разбору. Проку мне от всего этого было мало, поэтому я отдал Александру написанный заранее список. Всё было исполнено вмиг, и на следующий день у меня на руках оказались нужные мне лекарства.
Между тем в поселении начинались приготовления к чему-то большому: по улицам проносилось больше грузовиков, люди стали нервозней и чаще смеялись отрывчатым, неспокойным смехом; в лесах и в тренировочных лагерях, разбитых поблизости от поселения, начались учения – круглые сутки над домами носилось протяжное раскатистое эхо далеких и близких выстрелов. Мы так привыкли к постоянному трезвону в ушах, что, когда он кончался, нам казалось, будто мы оглохли или началась война, и надо бежать, и прятаться. Но мы не бежали и не прятались, а только ждали, когда издали донесется перекличка, которой завершался каждый день учений. Только после нее мы отправлялись спать со спокойной душой, уверенные, что до начала еще далеко.
Однажды, когда я прожил в поселении уже две недели и успел освоиться, я отправился обедать в большую столовую, построенную недалеко от госпиталя. Всего под столовые было отведено три здания, в них обедали те, кто жил в бараках, одиночки, которые еще не обзавелись семьей и не построили своих собственных домов. Такие, как я. В большом зале столовой было шумно и людно. Сегодня подавали вареный картофель, сдобренный сливочным маслом, и пеклеванный хлеб. Я уселся на скамейку между двумя мужчинами и принялся за еду. Через минут место напротив меня занял Сергей – он пытался как можно меньше времени проводить у себя дома и возвращался туда только по вечерам. Сейчас он был весел и воодушевлен, он подмигивал мне и кривлялся, как шут.
- Настоящее дело, Дима, вот оно! Началось!
Меня, признаться, не посвятили в планы Александра, которые он держал в секрете от простых жителей. Поэтому я спросил как бы невзначай.
- Что за дело-то?
Сергей напустил на себя таинственный вид, поманил меня пальцем поближе к себе и сам перегнулся через стол.
- Выстрелы слышал? Слышал, конечно. Мы идем войной на весь остальной мир.
- На какой такой мир? - удивился я.
Но Сергей уже вернулся на свое место и принялся отнекиваться.
- Не велено говорить. Я и так сболтнул лишнего.
Он быстро проглотил свою порцию и убежал, сказав напоследок: «Удачи!». Я остался сидеть в замешательстве.
Александр поручил мне собрать двадцать аптечек первой помощи, потом вернулся и сказал собрать еще десять. В конце концов, аптечек было нужно уже сорок пять. Я снабжал целую маленькую армию.
Влад вернулся только через три недели. Я успел заскучать без него. Он был все так же весел, но его левая рука висела на перевязи. Когда я предложил свою помощь, он отказался. Нам было о чем поговорить. Я был готов благодарить его вечность, и все равно этого было бы мало.
- Спасибо, спасибо, я тут только благодаря тебе.
- Вздор, тебя здесь всегда ждали, -  упирался Влад. Он никогда не любил похвалы.
Был вечер. Холодный вьюжный вечер.
За несколько дней до этого я принес к себе домой несколько стульев с резными спинками. Теперь мы сидели на них: Влад - закинув ноги на печку и отогревая застуженные ноги, а я, как истукан или голем, расставив носки немного вкось и сложив руки на коленях. О моей тогдашней позе можно было слагать стихи, в ней было все: встревоженность, смятенье и беспокойство. Я все ждал, что с минуты на минуту в комнату войдет Мария, и я скажу ей все, что хотел. Но она все не шла. Я не вытерпел и спросил Влада:
- А где Мария? Разве ты не привел её с собой?
- Нет, она отказалась идти. Сказала, что так будет лучше.
Я молчал, подавленный, а Влад продолжал, глядя на трескучее пламя:
- Ты не обижайся на нее, Дима. Она ведь не отлучается из своего дома. Вот только в тот раз, чтобы проводить тебя. Все ждет, когда из-за моря к ней придет её Костя. Вот уже пять лет, как ждет.
Наверное, Влад разглядел что-то в моем лице: может, по нему промчалась грусть, или я поджал губы, не знаю, я не следил за собой в тот миг. Влад обеспокоенно спросил:
- Дружище, тебя что, угораздило влюбиться?
Я ничего не отвечал. Я ничего не понимал. Я не знал самого себя.
Влад скинул ноги с печки и поддался вперед. Он взволнованно зашептал:
- Да, удачно ты сделал выбор. Но сердцу ведь не прикажешь, так говорят?
Я возмутился.
- Ни в кого я не влюблялся.
Но Влад меня уже не слушал. Он откинулся в кресле и заговорил сам с собой.
- Хотя кому здесь давать советы, ха-ха. Только не мне. – Его взгляд на секунду смягчился, а затем снова стал грозным и колючим: - Знаете, я выхожу замуж, черт подери!
Я отшатнулся от него так резко, что ножки стула прогромыхали по полу. Влад захохотал.
- Не бери в голову, Дима. Все у вас будет хорошо.
- Понятия не имею, о чем ты.
В дверь заколотили, страшно громко заколотили, как будто пытаясь высадить её с косяка. Дверь трещала и ломалась. Я вскочил с места, подбежал и распахнул её настежь. За дверью была пустота, черный снежный вихорь и бледные желтые огоньки фонарей, праздничные гирлянды, которые еле-еле проглядывали сквозь густой мрак; я не видел даже той стороны улицы. Я стоял в проходе, на границе света и темноты, на меня налетал ледяной ветер, и я хотел позвать кого-то по имени и не знал, кого.
Сзади ко мне подошел Влад. Он посмеивался и говорил:
- Я, наверно, пойду, раз такое дело.
Он накинул пальто, попрощался со мной и нырнул в темноту, совсем как тогда в воду бухты – без страха и сожаления. Но в этот раз он не вынырнул обратно, темнота проглотила его уже на пятом шаге.
Я закрыл за ним дверь и приготовился отойти ко сну. После ухода Влада в моей душе остался разброд. Не стоило даже пускать его внутрь. Я злился на него, но еще больше – на самого себя.
Мои мысли натыкались друг на друга и задыхались от дыма, который шел от моего полыхавшего сердца. Чтобы я кого-то полюбил? Нет, нет. Чтобы я полюбил Марию? Нет, нет, нельзя, она не моя. А чья? Какого-то вечно пьяного Константина с водянистыми глазами? Нет. Моя, моя, моя.
А потом, уже лежа в постели, я понял все и перестал злиться. И мне сразу стало легко и весело.
Вот так да, я влюбился.
***
Когда у меня выдавалась свободная минутка, и мне не надо было ухаживать за больными, я уходил из поселения и брел, куда глаза глядят. По утоптанным снежным тропинкам и автомобильным колеям я заходил все дальше и дальше в степь, так далеко, что уже не было видно ни шпиля в центре поселения, ни курившегося из труб черного дымка, и только горы в белой бахроме виднелись вдали да вечный, нескончаемый лес тянулся по мою правую руку и убегал за горизонт. Я проходил мимо тренировочных лагерей, но никогда не заходил в них, только наблюдал издалека за маленькими, неразличимыми с такого расстояния фигурками мобилизованных нуждою солдат. Все мы здесь солдаты, думал я, кто-то держит винтовку, а кто-то – бинт и скальпель, но все мы солдаты, все до одного. По-другому и нельзя.
Однажды я забрел слишком далеко и ослеп от колюче-искристого снега. Снежная слепота, так это зовется, и не помогла мне маска, которую я взял на складе. И все равно я мог видеть, хоть глаза и слезились и сами собой закрывались от нестерпимо яркого света. И вот что я видел.
Белое, страшное поле кругом, и ничего на нем нет, ни деревца, ни овражка. Голое, холодное, безлюдное - во все стороны. Буран, метель и вьюга встретят тебя в пути, запеленают в снегу, унесут, заколют и оставят умирать. Ты воскреснешь в овражке, в деревце и тут же погибнешь вновь – нет на этом поле места жизни. Иногда только выберется из-под снега невидимая до сих пор куропатка, разгребет снег лапкой, пытаясь найти пропитание (а ей всего и надо, что почек березы или ивы) да так ничего и не раздобыв, взмоет в воздух. Вот тут и становится страшно и громко, когда тысячи крыльев хлопают по воздуху, выбивая из него льдинки, когда сотни куропаток, до того прятавшихся в снегу, все разом полетят и закричат, и загалдят, врезаясь в тебя и задевая лицо перьями. Это стая улетает прочь – ей здесь не хватило корма. Вот и все, и поле затихнет после этого, и я – последний живущий на нем.
Снежный туман спустился с неба и накрыл собой верхушку самой высокой из гор. А ведь это был мой последний путеводный фонарик. Я всегда знал, что стоит мне развернуться и пойти обратно, как я сразу же окажусь в поселении. Теперь не стало и гор, и я оказался один в лабиринте цвета стуженого молока; туман глотал даже отзвуки выстрелов. Тишина вокруг, гробовая тишина, только вой ветра в ушах, сплошной белый шум, да стук сердца в груди, раскатистей грома.
Я осмотрелся вокруг – ничего, я двинулся вперед – в никуда. Вот я опять бреду по степи, прямо как несколько месяцев назад, когда только попал сюда. Степь, я понял, хочет убить меня. Она не отстанет, будет манить меня все время, пока я не пойду на её зов, пока сквозь мои ребра не прорастут полевые цветы. Хорошая смерть, земляная, но только не сейчас, нет, я ведь только-только пробудился от неё. Возвращаться в смерть, пускай и совсем другую, полевую, земляничную и сладкую, я не хотел и рвался к жизни и теплу, заходил все дальше и глубже в степь или, наоборот, с каждым шагом становился все ближе к поселению, разрываясь сразу на все стороны света.
Снег набился в ботинки, растаял и намочил ноги. Только бы не обморозить пальцы, а то самому придется их ампутировать. Быстрее, быстрее вперед, но я бы уже давно добрался до поселения, если бы выбрал правильный путь. Я тащился наугад по оледенелой равнине. Черт меня дернул отойти так далеко от деревни и даже корки хлеба с собой не взять. «Спасите меня, придите за мной, меня ведь так долго не было в деревне, вы должны были заметить», - вот единственное что я думал тогда. Я и не знал, сколько времени прошло с тех пор, как я потерялся, но никак не меньше нескольких дней – это точно. Повсюду был свет, ночь так никогда и не наступила, но я-то знал – над этой степь солнце будет гореть, пока не перегорит, как лампочка, а потом его заменит новое, еще ярче, и слепота станет еще глуше.
Под моими ногами затрещала примятая к земле пшеница. Некому было собрать её вовремя, вот она и прильнула, инистая, к промерзшей почве. Где я? Неужели я добрел до другого поселения? Ведь возле моего все пашни были убраны. Не может быть, никто не рассказывал мне про другие деревни.
Пашни не было ни конца, ни края. Но чем дальше я шел, тем реже она становилась. Здесь и там попадались выгоревшие, почерневшие от огня участки, а землю уродовали глубокие воронки с рваными краями. Хотелось думать, что кто-то просто так плохо поработал лопатой, но мне не удавалось убедить себя в этом – уж слишком разбросаны были эти воронки по полю, да и чему они могли служить? Следами от снарядов, вот чем они были.
Пашня закончилась. Пройдя вперед еще несколько шагов, я споткнулся о горку земли, присыпанную снегом. Я чертыхнулся и пошел вперед осторожней, на ощупь. И правильно поступил: если бы не моя осторожность, я бы ни за что не разглядел сквозь молочный туман, окутавший землю, глубоких ям, гораздо глубже тех, что я встречал до этого. Один неверный шаг, и я бы упал в них и, чего доброго, свернул себе шею.
Влево и вправо от меня тянулись окопы. Их рыли в спешке: вывороченная земля, которую не успели свезти в сторону, высилась вблизи небольшими горками. Последний рубеж обороны, к встрече какого врага его готовили? Кто здесь сражался и с кем? Кто победил? Но немая земля, всегда готовая поведать свою историю, сегодня молчала.
На другой стороне окопа мне смутно виднелись очертания покосившихся домишек. Обходить окоп стороной, не зная даже, где он заканчивается, сейчас было для меня слишком тяжело. Я опасливо спустился вниз по крошащейся холодной земле и уже приготовился выбираться наверх, когда справа меня хлестанул по щеке порыв ледяного ветра. Ветер завывал, как ведьма, кидался сразу во все стороны, не находя себе места на голой пустоши, и бросал мне в глаза острый снег и комья затвердевшей почвы. Я как мог закрывал лицо руками, отплевывался и кашлял, и слюна замерзала на подбородке, я пытался утирать её рукавом и воротником свитера, но тут ветер вновь набрасывался на меня, срывая шапку с головы и осыпая мою голову земляной крошкой. Так продолжалось несколько минут: я пытался выбраться на ту сторону окопа, а ветер валил меня обратно. Но вот буян успокоился и затих. Последний его порыв сдул деревню, к которой я держал путь; домишки зазыбились в воздухе, заметались, как дымок над костром, и растаяли.
Вот и все: никакой деревни впереди, её и не было никогда, она - всего лишь призрак, бродящий по тундре. Не то, что ветер, он настоящий, всамделишный, пьет из меня тепло большими глотками, пьет и не давится, никак не напьется. Воет, свищет, блукает по степи, как бродяга без крова. Попроситься к нему? А он примет?
 «Нет, - голосил ветер, - не приму, не возьму с собой!». 
«Почему нет? – хрипел я. – Я только скину ботинки, чтобы легче шагалось, постой, подожди, не улетай».
Но ветер больше не слушал. У него была своя песня, дикая, разгульная, лихая, послаще моих землянистых слов. Зачем ему я, медленный, нескладный, когда есть небо, синева и простор, на котором есть где разгуляться?
Справа от меня окоп осыпался – пути дальше не было. На подкашивающихся ногах, держась за стенку, я пошел влево и шел долго, время расплескалось в тумане, как вода из ведра. Иногда из молочной дымки проглядывали верхушки гор, но и они как будто насмехались надо мной, появлялись то спереди, то справа, а однажды, когда я оглянулся назад, они были и там. Вьюга не утихала, солнце, блеклое пятно в небе, не спускалось ниже. Я уселся прямо на холодную землю и поджал ноги к подбородку. Мне казалось, что тепла с каждой минутой становится все меньше, будто весь мир ухнул в ледяную прорубь. Не пойду дальше, пережду здесь метель-злодейку.
Сколько я так просидел, сколько звезд погибло над моей головой? Время катилось кувырком. Перчатки больше не грели, ладони жалили отупевшие от холода осы. Вдруг окоп задрожал, словно у земли зуб не попадал на зуб. Это было топанье железных ног и поступь смерти. Там, раньше, я слышал её каждый раз, как отходил ко сну. Что это было, как не колыбельная? Какая дивная мелодия этот шум времени – скрежет несмазанных шестерен. И вот уже чудовищная машина необъявленной войны обращается в заевшую музыкальную шкатулку, ключик от которой давным-давно потеряли.
Я сжался в комок и закрыл голову руками. Я вдруг стал маленьким мальчиком, который оказался лицом к лицу с целым миром. И мир этот был ужасен.
Залязгали гусеницы танка, посыпалась земля, стенки окопа продавились и осели. Гул, треск, скрежет механизмов, утробное урчание нутра адской машины пронеслись надо мной. Танк накрыл меня собою полностью, заслонив весь белый свет. Мне бы хоть лучик туманного солнца! Бледного, померкшего солнца. Только не темнота, только не лязг гусениц! Зрение играло со мной шутки: мне мерещилось, будто рядом со мной, точно так же вжавшись в землю, лежат еще и еще люди, по всему окопу носятся их крики и молитвы. Мне бы знать хоть одну молитву!
Танк пронесся мимо, дрожь стала удаляться, земля задышала глубже, спокойней, расправила плечи и сказала своим сыновьям подниматься с колен. Я послушал её и осторожно выглянул из-за края окопа, поглядел в ту сторону, куда уехал танк. Он уносился прочь, его уже съел туман, но его тень разрасталась с каждой минутой и становилась все больше и больше; скоро она заслонила собой весь горизонт, стала небом, стала землей, стала почвой и ветром. Я вскрикнул от страха и снова повалился на землю. Сколько раз машина объехала вокруг земли, сколько цветов и молодых побегов погибло под её гусеницами? От одной только мысли об этом меня бил озноб.
Вот дрожь прошла, и я опять сидел в окопе на ледяной земле, а вьюга все завывала и металась. Но небо понемногу начинало светлеть, в тяжелых серых тучах показался кусочек синего неба. Какое большое синее небо! Сам не зная зачем, я вытянул вперед руку и закрыл большим пальцем эту прореху в свинцовых тучах. У меня сперло дыхание. Я отдернул руку, словно обжегшись, и отдался на волю синевы. Как же легко задохнуться без нашего неба.
Я слушал песню метели. Она пела гулко, широко, никто ей не был страшен. Она многое повидала, ей было, о чем петь: о замерзших в снегах солдатах, о полынье да о деревянном кресте над могилой. Но такого метель еще не видала, такого не знала, о таком петь не могла. Метель обомлела, и на равнине зачалась новая песня. Нестройное топанье ног, храп коней, хруст снега да шуршание саней – вот и вся музыка, вот и все слова. Простые вещи, страшные песни, пустые, голодные годы.
Я тоже должен петь.
Я поднялся на ноги. Туман поредел, будто испугавшись, что песня его подруги оборвалась, и началась другая, настоящая, напоенная кровью, а не льдом. Недолго мне было радоваться: очень скоро туман осмелел и снова стал вязким и холодным, но всё равно я успел разглядеть солдат, что тяжело тащились по равнине, выныривая и снова проваливаясь в ледяное молоко. Из последних сил я оперся ногой о толстый корень, торчавший из земли, и выбрался из окопа. Я попытался побежать, но споткнулся и зарылся лицом в глубокий снег. Я поднялся и, счищая снег с лица, побрел дальше. Туман опять обступил меня со всех сторон, но теперь я не боялся потеряться, я шел на тепло и бряцанье оружия. Я слышал, люди текли, как река.
Я врезался прямо в толпу и бросился на шею первому попавшемуся солдату. Он оттолкнул меня и прошипел: «Шасть отсюда». Я отшатнулся в сторону и вновь оказался на берегу человеческой реки. Мимо меня мерно проплывали обозы и кони. Я бросился в реку без раздумий, я тыкался в спины, как слепой щенок. Я искал грудь, из которой можно выпить теплое материнское молоко, а не то холодное варево, что разлилось вокруг. В ответ я получал тычки и ругань. Солдаты потешались надо мной:
- Эй, дядя, ты кто такой будешь? Приблуда! – неслось слева.
- А винтовку где потерял? В проруби утопил? – кричали справа.
- Ты не коммунист, а? Вон рожа какая красная! – смеялись сзади.
Я только шептал: «Я с вами…я хочу с вами». Да вот только кто меня слышал?
Ко мне пристал солдат, он все хотел выведать, кто я такой и откуда взялся. Я сбивчиво рассказал ему свою историю, я путался в словах и все время кашлял. Солдат недоверчиво покачал головой и отошел. Я слышал, как он обратился к кому-то:
- Капитан, у нас еще один с ума сошел.
- Забери у него оружие.
- У него ничего нет.
- Обыщи карманы.
Короткие, рублёные фразы, только чтобы сберечь силы.
Солдат вернулся, остановил меня и обыскал. От него пахло потом. Так ничего и не найдя, он вернулся к командиру и доложил:
- Пусто.
- Тогда оставь его в покое.
Понемногу волнение, вызванное моим появлением, улеглось, солдаты уже жалели, что выпустили из себя столько тепла, чтобы подтрунить надо мной. Один из них, тот, что назвал меня приблудой, как будто пытаясь смягчить обиду, предложил мне закурить. Я помотал головой и отказался. Когда он сам попытался зажечь папиросу, порыв ветра выбил её из его окоченевших пальцев. Метель мстила за оборванную песню. Солдат с грустью посмотрел на папиросу, провалившуюся в лунку в снегу, но не стал останавливаться и подбирать её. Я уже знал: замешкаешься – никогда не зашагаешь снова.
Я не знал, кем были эти солдаты. Может быть, они шли нам на подмогу, а может быть, они шли нас убивать. Мне было все равно. Главное, мы шли вперед. Умирали кони с ввалившимися ребрами, они дышали и хрипели; под нашими ногами умирали травы и мох – они сохли; солнце умерло в вышине, оно меркло и гасло; а когда умирали люди – они пели. Солдат, потерявший папиросу, замертво свалился в снег, но напоследок успел спеть свою последнюю песню. Его подняли с земли и уложили в сани, где уже лежало несколько мертвых окоченевших тел с синими лицами. Мертвые были по шею укрыты бурками, у одних веки были прикрыты чьей-то заботливой рукой, а на распахнутые глаза других падал снег, и иней замерзал на их ресницах. Снег таял на голубых, серых и зеленых озерах; еще чуть-чуть, и озера станут морями.
Когда я сам, обессиленный, упал в снег, то не запел и знал, что мне еще не время умирать. Но другие приняли мой стон за песню.
- Клади его к генералу. Больше некуда.
Меня подхватили под руки и положили в сани. Я пытался что-то говорить, но меня никто не слышал. Я очутился под грубым колючим драпом, а справа от меня с лицом, умытым снегом, и подстриженной бородой лежал еще один человек. Генерал, если я все верно расслышал.
Так я и оказался на одном смертном одре с генералом неизвестной мне армии. Страшно было лежать рядом с покойником, чувствовать, как от его тела к твоему пробирается могильный холод, крепчает и дерет кожу. Я уже был готов испустить дух: ох, сколько мытарств выпало на мою долю, сколько дорожек я истоптал по жестокой степи?! Я хотел позвать смерть и начинал петь, но песня застревала комом в горле, так и не начавшись. Тут я понял, каким трусом я был: ведь этим солдатам пришлось пройти куда больше, чем мне, но они не сдались и не упали; мне стало стыдно. Смерть так и не пришла ко мне, но наведался её брат – забытье.
Сани трясло, они подскакивали на кочках и проваливались в выбоины в земле. Я чувствовал каждую канавку сквозь темный обморок. Мне снился шторм и морская качка, я был пригоршней гороха, которую бросили о снежную стену. Когда я очнулся и открыл глаза, то увидел над собой звезды. Они блестели в вышине апельсиновыми корками, и сока в них было так много, что можно было напоить всю армию. Подоить бы небо, как дойную коровку.
Я все ждал, когда же генерал потянется, зевнет и скажет, что он просто ненадолго прилег отдохнуть. Не верилось, чтобы такой человек мог умереть, слишком силен он был, чтобы поддаться смерти. Даже мертвым он сохранил благородство. И чем я заслужил честь умирать рядом с ним?
Умирать? Нет! Я только посплю.
В следующий раз я проснулся оттого, что на меня сверху положили еще одного мертвеца. Еще бы положить кого-нибудь слева, и я бы оказался в братской могиле. Могила едет, скользит, спотыкается, а вокруг кружит метель.
Я смотрел из-за плеча мертвеца и видел небо, посветлевшее бледное небо. На нем все еще горели звезды, такие же бледные, как и их дом. И я вошел в этот дом, и там была постель. Я лег в нее и заснул.
Тяжесть ушла с моей груди. Была ночь. Двое солдат взяли тело за руки и ноги и понесли его куда-то в сторону, и пропали во тьме. И рядом со мной никого не стало: генерала на санях больше не было, ни солдат, ни лошадей вокруг – пусто. Только откуда-то со стороны доносятся звонкие удары, как будто землю бьют по хребту. Я с трудом сел на санях. Неожиданно те двое солдат вернулись. Один из них еле-еле доставал до плеча другому. Я не видел их лиц в темноте, я не знал, люди ли они вообще. А вдруг у них вместо лиц та же пустота, что и со всех сторон?
Тот солдат, что был повыше, заревел, как медведь:
- Ах ты паскуда! Отлеживался!
Он подскочил ко мне, и с размаху заехал мне кулаком по зубам. Я осел на санях, как пустой мешок. Глаза будто выкололи, так темно вдруг стало вокруг. Мне не дали отдышаться: медведь рванул меня за руки и поставил прямо.
- А ну, вставай! Пошел!
Низкий солдат толкнул меня в спину, и я побрел вперед. Звук крошащегося хребта становился все ближе, все громче. Я услышал его отчетливей, он разбился на сотню маленьких звучков: «тук-тук-тук» - так мотыльки стучались в сердце зимы. Впереди засветились фонарики, замелькали тени.
Солдаты рыли братскую могилу. Они ранили мерзлую, очищенную от снега, землю лопатами и кирками, а земля была сильной, твердой и не поддавалась. Сто, двести, тысяча ударов – и вот от земли откололся  кусочек, всего лишь пылинка, а сколько их еще таких надо? Больше, чем снежинок носится в воздухе.
Солдаты растянулись длинной цепью, их ряды уходили далеко-далеко, дальше, чем мне было видно. У каждого, похоже, был свой квадрат для вскопки. Такая большая могила. Неужели они хотят похоронить всех людей на свете? Я посмотрел на трупы, что лежали в паре шагов от меня. «Не этих же бедолаг?», - спросил я себя. Нет, их здесь всего штук сорок.
Неподалеку я заметил солдата, стоявшего на коленях перед  погибшим генералом. Солдат снял с генерала мерки, отошел к саням, на которых были навалены доски, и принялся сколачивать гроб. А генерал лежал на простыне, постеленной на снегу, и глядел на черное небо сквозь закрытые веки.
Медведь сунул мне в руку лопату, подтащил меня к еще незанятому квадрату и рявкнул: «Копай!». Сам он тоже взял лопату, отошел от меня и тут же принялся колоть землю. И сколько в нем было сил, не знаю, уж всяко много, чтобы свернуть мне шею или тащить сани, нагруженные трупами, но все равно мало, чтобы победить лёд. Медведь ревел сквозь сцепленные зубы, но не переставал работать. Грелся.
Первый же удар по замерзшей почве отсушил мне ладони. Второй прошел по всему телу и отдался в челюсти; заныли зубы. Третий, четвертый – я прикусил язык и сплюнул красную соленую слюну. От этого земля стала мягкой, как перезревшая слива, и работа пошла легче.
Последние обрывки тумана осели и забрались в рюкзаки к солдатами. Широко вокруг, да ничего нет, и горы пропали. Куда мы ушли? Где-то совсем близко в небе проклюнулась луна, и стало светлей. По равнине загулял громкий голос:
- Потушить керосинки!
Солдаты, которые были ближе к фонарям, оторвались от работы и притушили огонь. Теперь он не был нужен. Тени солдат падали на землю косой чернотой и грачьим криком; одна тень касалась другой – это луна нарисовала тюремную решетку черной краской. Это землю заключили в каземат, но никто не пытался из него бежать. Да и бесполезно это было: у каждого из нас был свой надсмотрщик с винтовкой. Шаг влево, вправо – и выстрел!
«На своей земле, как в тюрьме, - думал я. – Ну и что с того, что холодная, неподатливая, жестокая? Своя ведь. И с чего бы нам бежать? Вы тут ни к чему, охранники».
Так я думал и копал и не заметил, как оказался по пояс в земле. Закрыл-открыл глаза – и я уже с головой в могиле. В такой холодной, такой жестокой, такой…своей.
Я оперся о черенок лопаты, чтобы не упасть сразу, и стал на колени. Простояв так пару секунд, я рухнул лицом вперед. Нос как будто свернуло набок. Откуда-то сверху, словно из-под земли, словно с того поля, на котором выросли зимние звездные цветы, долетели слова:
- Встать! Живо!
В могилу спрыгнули двое солдат. Я поднялся им навстречу. Я, только я буду здесь! Я первый и последний, кого здесь похоронят!
Но они были сильней. Солдаты вытолкали меня из могилы и повели к саням. Мне казалось, я иду своим ходом, но на самом деле меня тащили под руки. Меня усадили на сани, я сразу же прислонился к их спинке и выдохнул, выдохнул без конца все-все, что было во мне: усталость, слезы и жалость к самому себе.
Прямо на моих глазах солдат растопил на спиртовке снег, подогрел воду, смочил ею кусок затвердевшего хлеба и протянул его мне. Я одним махом проглотил размякший хлеб и попросил еще. Солдат покачал головой, взял спиртовку и ушел, а я поудобней примостился на санях и снова, уже в который раз за это длинное путешествие, закрыл глаза.
«Тук-тук-тук» - прыгают воробушки и собирают крошки, «тук-тук-тук» - стучаться в закрытые двери, «тук-тук-тук» - роют могилу.
Я слышал хруст снега вокруг, как будто ходили по сухим костям. Вокруг меня в беспорядочном танце кружились солдаты. Бродили кругами у моих саней, стекляшки, а не люди, с голыми пустыми глазами. Они спотыкались об мои вытянутые ноги, чертыхались, бросали куда-то мимо меня злобные взгляды и брели дальше. Страшные люди, безумцы, которых сломил переход.  Я боялся шевельнуться, что они могли со мною сделать? Убить – ничего, но они были готовы забрать меня к себе, утянуть в прорубь своих глаз и утопить.
Некого было позвать на помощь – все были в лунном каземате, все копали, побросав оружие, где придется: на санях или прямо на земле.
«Мы ненавидим живых, мы ненавидим здоровых», - это танцевали безумные солдаты. Они забыли, как зовут их матерей, забыли те края, где родились, но они не забыли, как убивать, как стрелять и ковырять замерзшую плоть штыком. Один из солдат, ходивший вдалеке от меня, подобрал с земли винтовку и покрутил её в руках. А небо тысячезвездно смотрело на нас, как будто за этими глазами спрятался Бог или Дьявол, а всего верней – сама Смерть. И я понял: снег был костяной мукой от её истлевших пальцев, которыми она сгребла нас в охапку. И когда солдат прицелился в меня, не метель взъярила и понеслась, а Смерть завыла и загремела костьми.
Все, что я знал, - это то, что солдат промазал, и Смерть оступилась. Я скатился с саней и забрался под них, зажал уши руками и зажмурился от страха.  Больше я ничего не видел, не слышал, но смерть дала мне свои глаза и уши.
Безумцы похватали винтовки, и начался пир: пули визжали, кричали люди, пела кровь и багрила снег. Потом затишье – перезарядка – и снова в пляс! Метель играет на гуслях, луна дергает струны гитары, а пьяные от красного вина валятся в свои кровати-могилы. Тяжело ухают уставшие и оседают на землю; пули-сверчки застревают у них в горле. А ветер-пропойца поет за тех, кто ушел из-за стола, его песня гремит по белу свету. Пусть все знают – у нас пир на весь мир!
Смертям не было счета, от красного рябило в глазах. Когда солдаты опомнились и начали отстреливаться, половина из них уже заснула в могиле. «Идёмте с нами!», - голосили безумцы и еще раз спускали курок. Ночь дырявили дымные всполохи, на ней не осталось живого места. Больно, больно! Стреляют, гибнут, поют, не могу смотреть, не могу слушать, Смерть, отпусти меня!
Она послушалась, наигралась. Я снова стал собою, а не костяной пылью, летающей по степи. Вокруг трупы, вокруг веселье, а внутри меня все пули, которые кого-то да убили.
Когда все затихло и осела метель, я выбрался из-под саней и красной тропинкою пошел к могиле. Луна зевала и ухмылялась. Я будто очутился в лесу, который спили подчистую, оставив только пеньки. Пеньки с заломанными руками и простреленными головами. Вернуться бы сюда через триста лет – я попал бы в дубовую рощу.
А на опушке леса теперь цвело кладбище, одна большая яма размером с тысячу тысяч земляных солнц. И – тишина вокруг, только звёзды прыгают по мундирам и белым зубам. Даже кони не храпят, свалились в снег, отдыхают, замерзают. И – люди, бледные, как луна, шаркают ногами, складывают мертвецов штабелями на дне колыбели. А мертвецы глядят на своих могильщиков и поют без слов, не двигая губами.
Тихо. Звенят снежинки.
И тут – рёв. Из-под трупов, расталкивая их руками, выбирался Медведь. Его бурая шерсть была вся перепачкана кровью, его зубы – в красном соке. Он рвал безумцев клыками.
Солдаты бессмысленно смотрели на Медведя. Они сгрудились у края ямы и глазели на него, ничего не понимая. Никто не пытался ему помочь. Медведь рычал.
- Похоронить меня решили, сукины дети, а?!
Вдруг какой-то солдатик, еще совсем молодой парень, тоненький и слабый (и как он еще остался жив?), заверещал, как женщина. Страшнее его крика я еще ничего не слышал. Трясущимися руками он вскинул к плечу винтовку:
- Мертвец! Мертвец!
Те, кто стоял рядом, повалили его на землю, как раз когда раздался выстрел. Пуля упорхнула в небо. Слышно было, как ойкнула луна. У солдатика выбили из рук винтовку. Он катался по снегу, хватал себя руками за лицо, как будто хотел выцарапать себе глаза. И верещал:
- Мертвец! Мертвец!
Через минуту он затих и остался лежать. Вновь зазвенели снежинки.
Медведь карабкался по стенке могилы и скатывался обратно. Белые истуканы замерли без движения. Я подал Медведю руку и вытянул его из ямы. Он запрыгал на одной ноге и оперся о моё плечо. Я с трудом удержал его. По его левой ноге текла кровь. Медведь зарычал мне на ухо:
- Спасибо.
Я усадил его на сани и подозвал медика. Истуканы зашевелились, будто их расколдовали. Пора было зарывать могилу.
В моих руках снова была лопата. Земля вся мягкая от крови, падает на белые безжизненные лица. Черное на белом, красное на черном.
Из земли родились, в землю пришли.
Холодная земля закрылась. Один из солдат принялся утаптывать её ногами.
- Не топчись по костям, чёрт! – окрикнули его.
Солдат смутился и отошёл от могилы, затерялся среди товарищей.
- Простите, - пробормотал он.
Откопали маленькую ямку, вбили в неё деревянный крест, закопали. И вся земля в крестах, куда ни глянь. Везде могилы, под ногами жизнь и смерть, под ногами кровь, под ногами вся страна.
Ветер рвёт кожу, а я вновь в саду, прижался щекой к тёплому дереву. И все солдаты рядом со мною – они тоже в саду, а не на равнине. Солдаты перекрестились и зашептали молитвы. Перекрестился и я, и жизнь потекла по мне, и стало легче. Сколько таких крестов я оплевал, а теперь хотел быть распятым на нем. 
Постояли молча, помолились, кто-то поправлял форму, кто-то глядел в небо. Солдаты дрогнули, зашевелились. Они подходили к кресту и приседали перед ним на колени. Они не целовали его, как я сначала подумал, они оставляли лежать перед ним по одному патрону, приносили подаяние, жертву смерти, как будто крест был языческим алтарем (а чем он еще был – кровавым, деревянным), как будто мертвым было нужно оружие на том свете. Кто-то толкнул меня в спину – иди, мол. Мне сунули в руку патрон, я так же, как и все, оставил лежать его у подножия алтаря. И жизнь текла, и не утекала сквозь пальцы, как раньше.
Постояли еще немного. И сразу же, без роздыха:
- В путь!
Стали погонять коней, чтобы они поднялись с земли. Многие кони замерзли, их тела занесло снегом. Решили так: порубить оставшиеся сани на дрова, оставить только одни – для гроба, - коней освежевать. В путь двинулись только с рассветом.
Медведь вызвался тащить сани с генералом. Он запряг себя в них и потянул. Он хромал, оступался, рычал, но тащил подводу вперед.
Солдаты брели вслепую, почти ни у кого не было масок. Командиры погоняли их: «Вперёд, вперёд!». Их голоса тонули в просторе и снежных искрах. Я думал о том, что пережил. Я стал сильнее.
Закроешь глаза – и кровь зальёт белый снег, задрожит под твоим слепым взглядом, напомнит о ночной резне и пире. И приходится смотреть, а как еще? Оглянешься вокруг - зашипишь от боли да еще успеешь разглядеть тех, кто вокруг тебя: героев, солдат, а всё равно – надломленных, страшных, страшнее мертвецов. Ох, сколько раз Медведь пожалел, что не остался лежать в могиле? Вот и смотришь на бойню.
Шаг, шаг, вокруг кровь. И из ниоткуда – окрик:
-Дима!
Я продрал глаза, залепленные снегом. Я был уже не среди шинелей и напитых кровью винтовок. Я шагал среди чёрной униформы и оружия, которое еще не знало вкуса стылого мяса. Справа от меня устало улыбался Сергей.
- Ты как тут очутился? - спросил он меня.
Я ничего не ответил. Я замер как вкопанный. Мимо меня, толкаясь плечами, прошли несколько человек, еще не измученных, еще не мертвых. Я оглянулся назад: там, за тренировочными лагерями и окопа, за горами и лесами, стоял крест, а под ним языческим подаяние рассыпались патроны.
Колодезь времени оказался бездонным и чистым, как слеза.
«А хорошо, что всё так получилось», - подумал я и с этой мыслью повалился Сергею на руки.
***
Солнце таяло, и начиналась капель. Я почти не видел зимы, зато видел: метель и муштровку; зато слышал: гром снежинок и выстрелы; зато пережил: одну маленькую жизнь внутри большой. Или наоборот: большая жизнь уместилась в малую, не расперла ее, не сломала, а помогла мне понять себя.
Всю зиму я провел в хлопотах, в заботах. Я обустраивал госпиталь (несколько новых коек взамен старых никудышных, исправная проводка, и – подбор помощников) и ухаживал за больными. Некогда вздохнуть продавленной грудью (продавленной – мертвецами, сани как маленькая могила). Аптечек нужно было все больше, а лекарств на всех не хватало. Тому я не доложил бинтов, этого оставил без хирургических ниток. Александр говорил, качая головой: «ничего, ничего, справимся». А потом закрывал глаза и шептал молитвы (прямо так, передо мной, ничего не стесняясь; а чего стесняться?). Молитвы за тех, кто умрет от кровопотери, от загноившейся раны, за тех, кто умер уже сейчас.
Их убивал я, торговец смертью. Сколько я не пытался убедить себя, что это не так, всё – от чувства вины, не я отвечаю за сбор медикаментов, всё равно: каждая не собранная аптечка ложилась на мои плечи новой, молодой, тяжелой горой.
Я не видел зиму, но знал, она – есть. Она пряталась за тёмными окнами и каждый день стучалась ко мне в дверь. Ночью она стягивала в кулаке все жилы моего хрупкого тела, и наутро я просыпался не человек – развалина. И ладно бы холод, пятидесятиградусный мороз, я всё переживу, но зима завывала метелями хуже волка, снег стонал и вопил, когда я ходил по нему. И весь этот хор снежинок – холодная январская ночь – протяжно выл: «Мария, Мария, Мария!», «Далеко, далеко, далеко!». Между ней и Константином – море и степь, мною и Марией – зима и лес. И моя любовь.
Два часа по тропинке, но некогда отлучиться. Но теперь наконец-то было можно, ведь солнце таяло, и начиналась капель. А это значило – наступает весна, это значило – приходит тепло. А для кого-то это был сигнал к началу похода в ту странную, родную страну, для кого-то капель – песня в последний путь.
Вчера я ходил на замерзшую реку (еще бы чуть-чуть, и прошелся по ней, но – не успел). Река стекала с гор-путеводных фонариков, текла, раскраивая землю и падая с высоты ледяным водопадом. Я взял с собой теплое одеяло, чтобы подстелить его под себя, и немного еды. Вода реки мутнела из-под грязной корки льда. Я присел на снежном берегу, под ветвями остекляневшей ивы. Её ветви, покрытые пылью инея, звенели и тянулись к воде, а вода билась о стенки и тянулась к ветвям. Звенели ветви, и звенела вода, все вместе они пели и звали весну – грустная ива и печальная река.
Солнце опускалось к пикам гор, но темней не становилось, не вечерело. Солнце медленно летело меж облаков, облака таяли от красного жара. И вот солнце уже дотягивается лучиком до верхушки самой высокой из гор и тут же – падает, срывается. А вокруг, в вышине, посредине и внизу, носятся снежинки.
Солнце упало на верхушку горы, разбилось и разлетелось на сотни горящих осколков. Осколки растаяли на морозе и стекли в реку вязкой оранжевой смолой. Река закипела, лёд затрещал – так начинался ледоход. От реки поднимался пар, вода еще громче звенела, а ива плакала от радости – наконец-то они встретились! На небе не осталось солнца, а день все не кончался и был светлым и теплым, румяным и красным– первый день весны!
И небо было большое, и не кончалось, и было оно синее, как вода в реке.
Я сидел на берегу растаявшего солнца с остановившимся сердцем, перед дрогнувшим льдом, и думал, замирая от страха: «Сейчас меня заберет весна, сейчас меня захлестнут волны, ива обнимет меня и будет плакать обо мне. И день будет большим, и никогда не кончится, и будет он светлым, как солнце». Думаю, тогда-то во мне и родилось первое стихотворение.
Был вечный день, и пора было возвращаться. Снега не осталось, вместо него мне в лицо летела сырая, росистая трава. Злых снежинок больше не было видно, зато от назойливых мошек не было спасу. Деревья зеленели и набухали почками. Мир дышал Красотой.
А из-под этой красоты уже лезли черви и трутни, рвали землю и поедали молодые листочки. Но этих паразитов я пока что не видел, я давил их ботинком и шел дальше как ни в чем не бывало.
Я оглянулся: там была ива, смеющаяся ива, и белый пушок на ней – не снег, белый пушок на ней – жизнь.
 Поселение насторожилось, затихло, дымок еще тише курился над крышами, ложился еще ниже. На улицах ни души, в домах зашторены окна. Весна пришла в мертвый город, да так бы и развернулась, и покинула нас, если бы не я. Я вел Весну за руку, я прошел с нею по всем проспектам и закоулкам, постучался в дверь каждого дома, и везде мне открыли. Всех, всех коснулась Весна своею веточкой, каждого омыла в теплом дожде. И город ожил, зашевелился, его кровь растаяла, по его венам затрещал ледоход. Талая вода вылилась и утекла, осталась – красная, родная кровь.
Люди высыпали на улица, закричали, засмеялись. А на синем-синем небе вместе с ними смеялось радостное солнце. Новая веселая река закипела, подхватила меня и понесла мимо ставень и резных узоров, мимо домов и площадей, мимо гор и равнин, мимо звезд и старых богов. Мимо, мимо – и впала в безбрежье. И устьем были ворота в Рай.
Мы оказались на главной площади поселения. Передо мной был склад, слева – домик для собраний. Под ногами текли ручейки-согревшиеся сосульки. Вокруг стоял (ха-ха, нет – плясал!) шум, треск и гам замерзших за зиму разговоров. Люди по новой учились говорить и делали это громко, так, что лёд трещал еще быстрее. И над всем этим поднялся голос Александра
- Выступаем завтра!
Он стоял, одетый в белый выглаженный китель, на помосте, которого секунду назад здесь еще не было. Он оглядел толпу, собравшуюся под ним. И не сговариваясь люди взорвались (так взрываются звёзды) криком «Ура!». Александр отдал честь, спустился с помоста и исчез, как будто утонул в реке.
Люди пустились в пляс. Надо было размять затёкшие ноги, шеи, руки. Играла музыка, но музыкантов нигде не было видно. Дети и взрослые водили пестрые хороводы, из ниоткуда взявшиеся скоморохи кривлялись и дурачились. Я стоял немного в стороне, прижавшись спиной к стене дома. И тут май – самый жаркий, самый спокойный и мирный месяц весны – поцеловал меня прямо в губы.
Губы сладко обожгло. Весна вспорхнула бабочкой и унеслась за лес, к морю и каменистому берегу. К дому. И Весна обернулась Марией.
Чёрные проталины растеклись под ногами, раздавался плеск, капель звенела колокольцами и бубенцами. Вот она – музыка. Я кинулся в горящий хоровод, нырнул в свой первый март. Я кружился в огне несколько лет, плясал в пламени, пока не почернел, как земля. Слева и справа меня держали знакомые руки. И отпустили только к вечеру, когда от людей остались одни только почерневшие тлеющие головешки.
А ночью из этих головешек зажигали костры. По всему поселению засверкали огоньки, и больше всего их было на площади. Люди забыли обо сне, не вспоминали, что многим из них завтра пора было уходить. Март и апрель – пьяные, захмелевшие братья – летали по воздуху, а май ждал встречи со мной у большого камня на берегу.
В ту ночь никто не спал. Деревня, как тряпичное чучело, сгорела дотла и отстроилась вновь. Я пил огонь, и огонь оживлял меня. Утро я встретил на берегу реки. Я сам не помнил, как там оказался. Рассвет обнял всю землю кругом: на востоке он пунцовел и отливался в последних капельках зимы, спавших на иве, а на западе бросал красное пламя на узорную резьбу. И новый день родился из красного и черного.
Рассыпанный жемчуг собрали в коробку, и небо просветлело. Это было другое небо, совсем не то, под которым я прожил последние несколько недель. Я посмотрел на воды реки и не отличил их от синевы над головой. Я был так счастлив, счастлив, счастлив, что готов был сейчас же прыгнуть в растопленный лёд, в облака, которых не было. Но я сдержался и пошёл обратно.
Под синим-синим небом площадь толкалась и шумела. Тут были все жители поселения, и многих я видел в первый раз. Люди скинули тяжелые шубы, в которые рядились зимой, и примерили яркие одежды: желтые, синие, зеленые, красные – каких цветов здесь только не было. Казалось, кто-то сшил себе наряд из сегодняшнего огня, кто-то из листьев березы, а остальные отрезали лоскуток от неба и отломали лучик от солнца. И в этой праздничной толчее собрались пятьдесят чёрных, влажных кусков земли – пятьдесят солдат в камуфляже и с тяжелыми рюкзаками за спиной. От них за версту веяло смертью. В глазах их уже отражалась синь, закрытая вороновым крылом, а из-за рта тянуло трясиной. Мы пришли сюда, чтобы проводить их.
Выступление было назначено на полдень, и все, от мала до велика, словно влюбленные, тянулись друг к другу за объятием и прощением. И двигались как в полусне и ломали стрелки бегущих вперед часов – чтобы остаться и снова вместе смотреть, как проходит лето, осень, весна и снова – зима; смотреть, как замыкая круг, время встречает само себя на площади под синим-синим небом, и небо двоится, и на небе плачут два солнца.
Я замер между тишиной и гомоном, нервный, истасканный ночной пляской, и был рад, когда полетел вперед, в толпу. Это Влад подкрался сзади и хлопнул меня по спине.
И тут же – водоворот.
Несколько дней назад Влад распрощался с перевязью и вовсю дал волю рукам. Он размахивал кулаками направо и налево, да так, чтобы обязательно сломать кому-нибудь нос или свернуть набок челюсть. А самому – хоть бы что, даже синяков не оставалось. И всё равно, его тут любили, ведь теми же руками он держал стропила, под которыми кряхтели трое людей поменьше.
Влад подал мне руку и вытянул из водоворота. Я отряхнулся, и мы отошли чуть в сторону.
- К чёрту бы их всех, а, Дима?! Я не нагулялся ночью! Еще хочу! – крикнул он мне прямо на ухо.
- Пожалей остальных-то. Или один хочешь отплясывать? – спросил я.
- И один спляшу, чего мне стоит? Мне бы только солнце и чуть-чуть вина. Потом посмотришь, кто свалится быстрее: я или этот жёлтый пьяница?!
 Кто-кто, а он точно до сих пор не протрезвел. Влад немного помолчал и продолжил:
- Знаешь, по мне, так к чёрту все эти проводы. Давно бы могли убивать, а вместо этого ревут громче ветра.
Он достал из-под пальто початую бутылку и приложился к ней. Бутылка была зеленой и граненной, а внутри неё плескался красный цвет, похожий на зарю.
- Влад, ты бы завязывал. Праздник кончился.
Влад скосил на меня глаза, не отрываясь от горлышка. Когда он напился, то отбросил бутылку в сторону и расхохотался мне прямо в лицо:
- А-ха-ха, праздник только начинается! Вон смотри: солдаты идут, гудят, прощаются, готовятся. И у каждого за плечами винтовка, патроны и бомбы, а в голове и руках – желание кромсать и мстить. Что тебе еще надо для праздника?! Вот что я тебе скажу: ты слишком серьезно ко всему относишься. Думаешь, праздник – это только и значит, что водить хороводы? Думаешь, мне весело от вина? Нет, Дима, мне весело, потому что покатилось колесо и оно раздавит всех тех, кто мешает нам праздновать!
Мы пошли вдоль плачущей и смеющейся толпы. Солнце кренилось к центру неба и пекло голову. И тут я задел ногой что-то мягкое и когда-то живое. Тут же из-под моих ног взвился рой мух, залил весенний воздух жужжанием и вонью.
- Ого! – Влад поднял с земли палку и потыкал ею в живот мёртвой кошки.
Когда-то она была трёх цветов – чёрный обнимал рыжие и белые пятна. А теперь она стала липкой и слякотной, такого же цвета, что и грязь под сорванными, сломанными ногтями. По её раздувшемуся телу ползали трупные мухи. Задние лапы уже усохли и были похожи на серую морось.
- Я-то думал, кошки уходят умирать туда, где тихо, - я надсаживал голос, чтобы меня было слышно за рыданиями и всплесками смеха.
- А где тише, чем у нас? – спросил Влад. Он был в замешательстве.
Я обернулся и посмотрел на истерзанную толпу. И увидел на её лице трупную муху. Весь плач и смех были треском её крылышек.
- Да, это отличное место, чтобы умереть, - согласился я.
- Колесо упало, так и не покатившись, - пробормотал Влад.
Он присел перед кошкой и внимательно глядел на неё. Я думал, сейчас кошка оживет, замяукает и будет ползти ко мне, волоча за собою толченые лапы; или через неё перехлестнёт тёмная река и кошка растворится в земле.
Влад поддел палкой отставший лоскут кожи на животе кошки. Оттуда показалась голова котёнка, уже поеденная мухами. Влад скривил губы и вернул лоскут на место.
-Беременная, - он устало потёр виски и со злостью отшвырнул палку в сторону: -  Да ладно, это просто какой-то глупый ребенок притащил её сюда, - Влад встал с земли и натянуто улыбнулся.
Тут же над площадью, перекрывая шум и молчание, раздался голос Александра:
- Выстроится в колонны! Выступаем!
Солдаты исполнили команду, и толпа забурлила: последние объятия и поцелуи пролетели быстро, как во сне, вместо них пришли шеренги: пять по десять. Отчеканились так: впереди всех шагал Александр вместе с другими офицерами; они вели за собою солдат – землю; следом текла кровь – всё поселение, старость, молодость и весна. Никто не остался охранять склады и дома, хотя люди на это были отряжены. Охранники ослушались приказа, они тоже были с нами, провожали солдат, не боясь наказания.
Мы с Владом пристроились сзади общей толчеи. Мы как будто шли по берегу шумной реки. Мы забыли про мёртвую кошку, ведь слушать плеск набегавших волн было куда веселее, чем думать о смерти. Её и так было полно вокруг.
«Наконец-то, наконец-то, наконец-то я иду к Марии!» - вот и все, о чем я мог тогда думать.
К нам постоянно подбегали дети, дёргали нас за полы пальто и щебетали что-то на своём непонятном языке. Чего они хотели ни я, ни Влад понять так и не смогли. Дети приставали к нам, пока мы проходили по улицам поселения, не отстали они и потом, на пустыре между лесом и деревней, когда мы месили ботинками растаявшую грязь. По бокам проторенной тропинки билось зеленое море травы, и мы были всего лишь слабым течением в его водах. Солнце было нашим рулевым, ведь затеряться во всей этой бескрайней зели совсем ничего не стоило. Река медленно текла сквозь хрустальный хрупкий день.
На пригорке образовался затор – тяжело было реке забираться в гору. Это каждый проходивший бросал последний взгляд на раскинувшуюся под ногами равнину. Когда мы были уже на середине подъема, маленький мальчик забрался Владу на плечи (так вот чего им всем было надо!). Мальчик заозирался вокруг, заулыбался и, кажется, даже перестал моргать. И правда, было от чего замереть в восторге: с пригорка мы шагнули в яркую картинку: горы под солнцем растаяли и расплылись, зеленело море, а по свежему, молодому полю тащился конь с бороздой. Он вспахал уже половину земель, а вторая половина еще только ждала его прихода. Золото! Скоро здесь взойдёт и заживёт золото!
Но вот мы сделали пару шагов, и картинка пропала, как будто её никогда и не было. Только солнечный свет не давал нам поверить, что все что было сном. 
Мальчик не слез с Влада даже когда мы углубились в лес. Еловые ветви задевали его по лицу, но он все равно продолжал упорно цепляться за плечи моего друга. Хотя Владу всё было нипочем – он мог унести на себе еще десять таких мальчиков.
На Влада напала словоохотливость. Оно и понятно – не выдержал. Он не проронил ни слова с тех пор, как потекла река.
- Дружок, а как тебя зовут? – спросил он своего наездника.
Мальчик потупил взгляд, запустил руку в копну светлых, как созревшая рожь, волос и протянул:
- Егорушка, - и тут же сорвал с ветки шишку и принялся её разглядывать, не обращая на нас никакого внимания.
- Так-так, Егорушка, - поддакнул Влад. – А где же твои родители, почему они тебя не несут? – Влад напускал на себя притворную грозность. Игрался.
Мальчик отвечал, не отрывая глаз от шишки. Казалось, она околдовала его и приворожила.
- Мой папа солдат, а мама где-то там, рядом с ним. 
- Чего же ты не остался с мамой? – вмешался я.
Егорушка на секунду отвлекся от шишки и бросил на меня затравленный взгляд. И тут же вернулся к своему занятию.
- Я боюсь папу. Он страшный. Весь чёрный. И мама рядом с ним такой же становится, - мальчик спотыкался и мямлил. 
Я вспомнил своих родителей. Где они были сейчас?
- Ну-ка бегом к ним, - сказал Влад.
- Не хочу! - захныкал мальчик.
Он выронил шишку из рук. Она хрустнула под моим ботинком. Мальчик оглянулся назад и стал жевать губы, стараясь сдержать слёзы. Но не получилось. Егорушка расплакался, да так громко, что на нас сверху посыпались смоляные иголки.
- Ну-ну, успокойся, - Влад сорвал для него еще одну шишку. Мальчик взял её в руки, повертел и зашвырнул вперед так, что она ударилась кому-то в спину. И заревел пуще прежнего.
- Не пойду! – он растягивал последнюю букву, и его плач был похож на вой солёного ветра.
- Еще как пойдешь! – теперь Влад разозлился не на шутку.  – А ну слазь! – он ссадил Егорушку на землю и подтолкнул в спину. – Иди проводи своего отца.
Мальчик уселся на мшистую кочку и спрятал лицо в ладонях. Он уже не плакал, только всхлипывал и утирал нос рукавом куртки.
Мы с Владом остановились и принялись уговаривать Егорушку пойти с нам. Мы совсем отстали ото всех остальных, они уже скрылись за поворотом тропинки, за раскидистыми лапами ёлок, за пеньками и птичьими трелями. Влад терял терпение и уже был готов снова закинуть мальчика на плечи, но тут из-за поворота показалась девушка. Она быстро приближалась к нам, то срываясь на бег, то почти замирая. Мы загляделись на неё: стоило ей подойти ближе, как мы увидели, что все её лицо было в веснушках, а из расчесанных волос постоянно выбивался светлый локон. Она была на похожа на русалку, лесную, березовую русалку, совсем не злую, готовую обнять и согреть.
Девушка вся запыхалась.
- Вот ты где! – воскликнула она и потянула Егорушку за руку.
Тот долго брыкался и плакал, но в конце концов дал себя поднять. Теперь он стоял, не поднимая глаз от земли.
- Спасибо, что нашли его, - девушка широко улыбнулась. Нам улыбнулось солнце и березовая роща. – Я Алёна, - она пожала руку сначала мне, а потом Владу.
- Мы глаз с него не спускали, - похвалился Влад.
Все вместе мы стали догонять ушедшую вперед кровь и землю. Веточки трескались под каблуками, как раньше трескались сдавленные льдинки. «Всё-таки природа поёт одну и ту же песню, - подумал я. – И летом, и зимой, и осень. Вот и сейчас всё та же мелодия. Заледенелый лист и посвист соловьёв – это всё ноты. И мы тоже можем сыграть, - я сорвал с дерева лист и разорвал его. – Вот и шум листка – это тоже музыка. Осталось только дать другим услышать её, а то за грохотом стрельбы они порой ничего не различают».
Мы молчали, было не до разговоров – все наши друзья ушли уже очень далеко, и мы пытались их нагнать. Я всё поглядывал на Егорушку, который тащился вслед за матерью. Мне было страшно за него. Наконец, я не выдержал:
- Почему он тебя боится? – выпалил я.
- Не знаю, - ответила Алёна. Она нервно дёрнула рукой и поправила выбившийся локон, который тут же снова взъерошился. – С тех пор, как его отец надел форму, он почти не бывает дома.
- Неужели это плохо? – Вставил Влад. – Пускай лучше бегает и набивает шишки, чем сидит взаперти.
Алёна посмотрела на него, как на дурака, и процедила сквозь зубы:
- Мне приходится бродить ночью по улицам и искать его. Ты что, не слышал моих криков: «Егорушка, Егорушка!»? Я и под твоими окнами проходила, а ты в это время спокойно дрых. Это, по-твоему, нормально, когда дитё из дома убегает?!
Алёна уже почти переходила на крик. Мелодия охрипла и хрустнула беспорядочной какофонией.
- Как завидит отца, так сразу в другую комнату убегает, - распалялась русалка. – Или ускользнёт на улицу. Что мне его, запирать что ли? Или в угол ставить? Да ты бы хоть раз увидел его глаза, когда он так напуган, сразу бы поперхнулся! – Алёна уже перешла на крик.
Русалке сразу же стало тысячу лет от роду. И от неё ничего не осталось, кроме морщин и усталости. Красота ушла вместе с музыкой, светлый локон посерел, а веснушки стали похожи на трупные пятна. Когда-то прекрасная русалка одряхла и озлобилась от обиды. Теперь она, наверное, была готова мстить тем, кто её обидел, мстить, как только можно, подло, гадко, нечисто.
А через секунду всё стало как прежде, как птица смахнула крылом. В рыжие веснушки снова можно было влюбиться, а в светлые, пшеничные волосы хотелось зарыться носом. Но всё еще оставался Егорушкин страх.
- Я видел его глаза, - почти что прошептал я.
Алёна меня услышала.
- Вот! Вот послушай своего друга. Он тебе всё расскажет.
- Да я и сам видел, - прожевал Влад. Ох, как ему не нравилось, что на него так накинулись.
- Так что же ты будешь делать теперь? – спросил я девушку. – Отец-то ушёл, должно стать легче.
Тут мы догнали всех остальных, и Алёна нырнула в толпу, спасаясь от такого страшного вопроса. И утянула за собой Егорушку. Больше я их не видел. И только когда они пропали, я понял, что натворил. И пришел в ужас от своей жестокости.
- Взбалмошная баба, - подытожил Влад. – Просто не может уследить за ребенком, а так раскричалась.
Я ничего на это не ответил. Да и Влад не верил тому, что говорил.
До берега оставалось идти совсем ничего. Я и не заметил, как пролетели четыре часа пути. Я всё наблюдал яркую толчеи, людей, наряженных в солнце, небо и листики берёз. Не было счастливей их на всём белом свете.
Только раз по чистой глади реки пошли круги и вздыбилась муть, ил и грязь со дна. Всё звери спрятались по своим норам, только заслышав издалека наши шаги и пение (а мы пели; куда было без этого? Звонко и счастливо, так что солнце жмурилось от веселья, и быстрее зрели на деревьях почки). Только один заяц в серой шубке, наверно, напуганный до полусмерти, выпрыгнул на опушку и стал поводить носом и бешено вертеть глазами. И как было детям не ринуться всем разом за испуганным зверьком?
Заяц рванул обратно в лес, в густую страшную чащу, а дети погнались за ним, побежали прямо к скрюченным пальцам поваленных деревьев. Заяц давно исчез из виду, юркнул в просвет между двумя стволами, а дети всё равно бежали. Кто-то из взрослых кинулся за ними следом, кто-то заплакал, кто-то заревел:
- Не пускайте их в лес! – вопили со всех сторон.
Кое как всех детей выловили и вернули в общий строй. Тут же зазвенели оплеухи, а вслед за ними захрустел деревянный, скрюченный смех. Обошлось.
- Когда мы стали бояться леса? - спросил я Влада.
- С тех пор, как он нас возненавидел, - был ответ. Вместе со всеми остальными Влад понурил голову. – Конечно, мы всё еще дружны с ним, я тебя уже рассказывал, но так близко он нас к себе больше не подпускает. Нужно время, много-много времени, чтобы всё вернулось на круги своя.
- А может оно и не вернется, - вдруг заговорил он после минуты молчания. – Знаешь, мне иногда кажется, что поднести спичку вот к этим вот кривым деревцам будет самым верным выходом. Лес покричит, да так, что оглохнут звёзды, но мы-то умней - заткнём уши и ничего не услышим. Потом нам надо будет сжечь наши дома. И наконец – самих себя, чтобы не бросать дело на полпути, ха! - Влад невесело усмехнулся и посмотрел на меня. Его лицо уже как будто сожгли и в кучке пепла палкой нарисовали два глаза и рот.
- Только ты меня не слушай, Дима, глупости говорю, - пепел сдуло ветром. 
Влад загорелся, и пепел этот полетел над распустившимися фиалками. Мы прошли по суше от одного – зелёного – моря к другому – фиалковому, фиолетовому, глубокому, душистому. Так и хотелось крикнуть: «Эй, есть тут кто-нибудь, кто не умеет плавать?!». А услышав откуда-нибудь спереди несмелое «Да», толкнуть несчастного дурака прямо в воду – пускай побарахтается в цветах!
Сначала на моём друге сгорела вся одежда: пальто, брюки и шляпа. Потом огонь съел его голубые глаза, опалил до горячей золы его волосы и ресницы, добрался до длинных красивых рук и сильных ног. Влад стал скрюченным деревом, и деревней, и чучелом, и вбитым в землю крестом. Меня обдало волной жара, словно я стоял перед зёвом полыхающей печи. Мы остановились на опушке леса, все остальные опять оставили нас позади. Я зажмурился, чтобы огненный столб – Влад – не ослепил меня. Глаза разъедало от дыма, веки мне разлепляли, раздирали миллионы пламенеющих полуденных солнц. Я отвернулся. В спину мне хлестнул ветер, меня обдало сгоревшей крупой. Пепел полетел над цветочным морем.
Пепел осел на ярких бутонах. Он был везде. Но дети его не заметили, они прыгнули вниз головой в набегавшие волны фиалок и плескались там, позабыв про родителей. Им не было дела, что в ста шагах от них плещутся воды третьего, самого глубокого и синего моря на свете. Дети зарывались в душистые бутоны и собирали на одежду пепел. Наигравшись и наплескавшись, они выбирались из воды, отряхивали свои курточки, смахивали пепел и бежали обратно к родителям. А пепел оседал в почве – из него родились новые фиалки, взамен погибших, примятых.
Скоро от Влада совсем ничего не осталось, и он снова стоял рядом со мной. Как ни в чём не бывало, он принялся спускаться, как будто секунду назад не был горячей золой. Я молча пошёл вслед за ним.
От волнения у меня отнимались ноги. Я уже видел впереди тот самый любимый всем сердцем дом. Для меня пропали и две скалы, и пляж, и корабль на пляже. Осталась только одна она, она, она! Где она? Ждет меня внутри? Или уже вышла встречать? У меня спирало дыхание, в глазах плясали ангелы и черти. Вот нас несёт мимо запестревшего сада, прямо к входной двери, одно движение рукой – и я внутри! Но мимо, мимо – у реки другое русло! Всё, что осталось на берегу, всего, чего не коснулась её вода, попросту не существовало. Ни звёзд, ни неба, ни любви – ни о чём таком река и не слыхала. Единственно что – здесь не было смерти, но потому только, что река и была сама смерть.
Я дёрнулся против течения, уже закинул одну ногу на высокий земляной берег, но Влад утянул меня обратно – в водоворот.
- Не дури, Дима, - образумил он меня. – Еще успеешь. К тому же, я уверен, она уже на берегу. Вон, смотри, окна-то занавешены, значит, не дома. Давай поищем её у моря.
- Давай, - согласился я и рванул вперед всех к синему морю.
Но её не было и там. Я врезался в толпу, которая снова зарыдала, раз за разом дырявил её насквозь, но никого не находил. Теперь и на мои глаза наворачивались слёзы, но плакал я не вместе со всеми, не из-за их горя (или они плакали от счастья – я уже ничего не понимал). Зайдя прямо в обуви по колено в воду, я тонул в самом себе. Солёная вода заливала мой рот и глаза, зелёные водоросли обвивали рёбра. Я стал – заржавелый остов корабля, что качался на тихих волнах слева от меня.
Марии нет! Вот единственное, что я понимал. Марии нет! От таких простых слов становилось дурно. Я не заметил, как кто-то под руку вывел меня из воды (может это был Влад), не заметил, как солдаты погрузились на корабль; я не видел слёз, кроме своих собственных; я не знал, что корабль отчалил и солдаты навсегда исчезли, пока издали, из голубой безбрежности до меня не долетели их прощальные окрики. На всё это ушло меньше трех минут, а для меня они обернулись – вечностью. Я ничего не замечал, не видел, не знал, ведь Марии не было, а значит, не было и мира!
Я прятался от Влада, а он давным-давно потерял меня в траурной толчее. Я затаился за громадным валуном и оттуда наблюдал за расходившейся толпой. Женщины утирали красные от слёз глаза платками, оставшиеся мужчины молчаливо сидели у кромки воды, дети игрались ракушками, кто-то из них дрался и бросался песком в глаза. Боже мой, как страшно!
На море было неспокойно. Когда корабль отплывал, на небе не было ни тучки, а теперь клочья вороньих перьев заполонили синь. Штормило. Люди тревожно вглядывались в горизонт, наверное, пытались разглядеть вдалеке белеющий парус. А я вглядывался в них, всё еще надеясь, что по собственной невнимательности не разглядел Марию. Но ничего, совсем ничего.
Я жался к камню, как затравленный зверь. Я не хотел ни с кем говорить и видеться, кроме неё. В ботинках хлюпало, я снял их, чтобы не застудить ноги, и встал на холодный песок босиком. Вечерело.
«Пора в путь, если хотим успеть», - шептались вокруг.
Идите, идите, оставьте меня одного. Идите, пока еще светло, ведь оказаться ночью в лесу страшнее всего. Страшнее, наверно, только провожать одинокий, заблудившийся и запутавшийся в волнах корабль. И понять, что тебя не хотят видеть. 
Двинулись, но не бурным потоком, а пересохшим ручейком, зашуршали мелкими галунами. Еще долго я слышал заунывную песню. Когда все скрылись, я прождал еще немного и поднялся к дому. Огни в нём были потушены, окна до сих пор зашторены. Но она была там, я знал это. Занавески дрожали – это она выглядывала из-за них, смотрела на меня, может быть, боялась и не смела показаться.
Дом стоял передо мной темным валуном, как будто это был и не дом вовсе, а огромный черный камень, омоченный в воде. Я прижался к одной из стен. И готов поклясться, я услышал с той стороны её дыхание.
Я оторвался от стены. Было уже совсем темно, сколько я простоял вот так, припав грудью к холодным камням? Темнота совсем свела меня с ума. И придала смелости. Я схватил с земли булыжник побольше.
- Мария! – крикнул я. – Мария, отзовись! Выйди, умоляю!
Она меня слышала, я знаю. Но отвечала тишиной. А я захлёбывался темнотой, слезами и своими воплями.
- Мария, я разобью окно, если ты сама не выйдешь! – поднялся ветер, но я кричал громче, куда было этому бродяге до меня. – Слышишь, Мария?! Я так и сделаю! Я не испугаюсь! – я начинал хрипнуть.
Темнота – хоть глаз выколи. Но дом светился для меня таким сладким светом, хотя кроме черного его сегодня ничем не разукрасили. Я подошёл к окну и поскрёбся ногтём по стеклу. Заглянул внутрь, за шторы: ничего.
Только она стояла прямо там. Я рухнул перед ней на колени и безумно, как в горячке, зашептал:
- Мария, умоляю, пусти меня, пусти. Я люблю, люблю тебя! – последние слова я снова выкрикнул. Стекло хрустнуло, по нему побежала трещинка и расползлась во все стороны.
Когда я закричал, тьма раздавила меня. От боли в сломанном теле я заскулил. Я скулил от любви.
Я с трудом поднялся с земли. Я снова был поездом, пущенным с рельс, но на этот раз меня взрывали и давили тысячу тысяч раз, и каждая косточка моего тела была сломана в тысяче тысяч мест. На мне и моей душе не сталось живого места.
От страшной злости – от необъятной любви – я замахнулся камнем. Еще бы чуть-чуть, и ударил бы, разбил, рассыпал все, как солому для грязной подстилки.
Но я удержался. Я зашвырнул булыжник в море. И когда он ударился о воду, разразился шторм.
Захлестал дождь и смыл всё, что еще было важно для меня: оползнем обрушились в море скала вместе с домой и забурлили внизу грязью и мутью; море закипело и загорелось, горели небо и дождь, горела земля, сизыми всполохами умирали цветы. Только я не горел. Из меня выхлестнули последние силы – это моя душа, её жалкие лоскутки вырвались наружу и теперь поджигали всё, до чего могли дотянуться.
А потом я очнулся. Дом стоял на месте, такой же тёмный и безжизненный – его не коснулась сель. Меня здесь ничего не ждало. Я взглянул на свои руки, с которых еще не сошла грязь от булыжника, и не поверил, что я действительно собирался это сделать.
Да, я собирался.
- Прости, Мария, - пролепетал я. Говорилось с трудом – в горле стоял ком размером с шершавый булыжник. Я еле шевелил посиневшими губами.
Лучше бы эти синие губы сейчас разлеплял мертвец. Лучше бы он сомкнул их навсегда.
Прочь, прочь, прочь! Никогда не возвращаться сюда, не вспоминать, что было! Ничего и не было! Нет на свете никакой Марии!
 Распрощаться с жизнью казалось мне тогда самой здравой мыслью. Я прошел сквозь увядший сад, открыл калитку и оказался на утёсе. Под ногами бились ледяные волны. Каменная крошка, как валуны, осыпалась, когда я осторожно подбирался к бездне. Еще один шаг, и мир потухнет. Я уже был готов сделать его, когда услышал призрачное, голое пение.
Пела русалка. Она сидела, обнаженная, на выступающем из воды камне неподалёку от берега, волны окатывали ее одна за другой, но пение не прерывалось ни на секунду, как будто волны вовсе не мешали ей, а подпевали вторым, третьим, стотысячным голосом. Это была больная песня, изломанная и исковерканная. Её пела русалка, её пел прокаженный, плюющий в колодец. Русалка светилась изнутри чахоточным желтушным светом, как какой-то чумной заброшенный маяк, а когда песня закончилась – расхохоталась красной смертью. Следующая волна забрала её с собой. Камень опустел.
Нет, нет, я ни за что не брошусь в море, навстречу этому кошмару. Один раз я убил его, но дважды так никому не везёт. Я отступил от края утёса, не отрывая глаз от бушующий волн, как будто русалка могла в любую минуту выскочить на меня оттуда. Я прошёл обратно в сад, и не задерживаясь вышел на дорогу, ведущую к лесу. Мне было страшно оставлять здесь Марию одну. И не буду врать – мне самому было страшно остаться в одиночестве.
О чем пела та русалка? Слов я не разобрал. Да их и не было вовсе. Это был зов. Я поежился, когда представил, кого она могла звать. Наверное, своих сестер. Или ангелов небесных. Или, может быть, меня.
А еще я вспомнил о солдат. Может, она упрашивала их вернуться назад? «Как они там?» – спросил я себя. Ведь они не успели далеко отплыть, когда началась бурю, и теперь, наверно, носились по морю, потерянные, испуганные. Хотя с ними был Александр. Он знал, что делать.
Я в последний раз посмотрел на глухой, неотзывчивый дом и сразу же забыл всё: и русалок, и солдат, и бурю, и волны. Да пусть бы они сгорели, а вместе с ними все города и деревни, все люди и звери, а главное – дайте сгореть мне! Только бы забыться.
Ржавые капли дождя прибивали меня водяными гвоздями к сырой земле. Сделать шаг – значило оторвать кусок мяса от своего тела. Лес становился все темнее и ближе, всё гуще и дальше. Но одно место на его опушке было темнее других – там, где сгорел Влад, осталось чёрное пожарище и выгоревшая земля.   
 Я вступил в лес.
Лес спрятал меня от дождя. Сверху, стекая по веткам деревьев, на меня падали капли размером с большую горошину, но все было лучше ливня снаружи. Сырая свежесть леса, терпкий аромат еловых иголок вынимали из меня последнее тепло, проникали прямо в кости и суставы, и кости распирало от мороза. Я чувствовал себя неуклюжим раздувшимся гигантом.
Сам не помня как, я сбился с тропинки. Лес запутал меня и напустил наваждение, в этом я не сомневался. Теперь хвойные иголки кололи и жалили мне лицо. И я увидел их – мёртвых, скрюченных уродов: передо мной проползали мёртвые ели, березы, осины, дубы и ясени. Несчастные инвалиды – кто без ног, кто без рук, а кто вообще разорванный на части – тянулись ко мне, бросались мне под ноги, корнями и ветками пытались повалить меня на землю. Я хрипел и бежал вперед без оглядки. Острые сучья кололи ступни.
Лес был размером с бесконечное множество миров – так сказал мне Влад. Раз потерявшись в нем, уже нельзя было найти выход, разве что сам лес сжалится и отпустит тебя.
Деревья растут из мёртвых, и потому их так много. За каждую загубленную душу пробивается сквозь землю новый побег. Он ломает почву и кажется поначалу, что это почивший в свету прорывает себе путь к Солнцу. Но это – стебелёк ясеня тянется к жизни. Приходите на девятый день, приходите на сороковой, приходите через сто, двести, триста лет, побродите по тропинкам и палым листьям – в этом ваша жизнь.
А из насильственно убитых вырастали деревья-уроды, высохшие, согбенные, прибитые к земле. А еще – ковыль-трава, бурьян и сорняки. Несправедливо это было, да нечего поделать – так было заведено испокон веков.
Мысли капали, как вода за шиворот – одна за другой:
«Интересно, из какого погибшего Бога выросло Древо познания?» - я перешагнул через переломанную посередине ольху – первую чеченскую кампанию.
«Чтобы дерево начало греть, сколько человек должно погибнуть?» - я прошёл мимо старого вяза, на котором пировали короеды, – мимо Афганской войны.
И это – только начало леса. 
«Все мы умираем вовнутрь земли, а потом родимся из неё» - это была моя первая мысль после пробуждения. Но до него было еще так далеко, ведь я еще даже не успел заснуть.
Когда я выдохся, то присел на корень очередной ольхи. Мёртвые обступили меня кругом. В завываниях ветра я с трудом разобрал:
- Мы тебя не тронем.
- Спасибо, - чтобы сказать это, я сам на пару мгновений стал ветром.
Я сполз на землю и зарыдал. От страха, от жалости и обиды за все-все деревья вокруг меня.
В мою руку ткнулось что-то тёплое. Я оттер слёзы и присмотрелся – это была рыжая лисица с хвостом, пушистым, как все облака на белом свете. Шёрстка лисица горела во тьме – приветливым костерком. Только сейчас я до конца понял, как я продрог. Лисица с любопытством глядела на меня, наклонив голову.
- Привет, - сказал я и улыбнулся. Всё-таки встретить лису – никакая не плохая примета.
Лисица фыркнула и встала лапками мне на грудь. Поддавшись секундному порыву, я осторожно обнял её. Лисица не убегала. Она грела меня. Её шерстка была совершенно сухая, как будто не дождь сейчас был, а Солнце рассыпало вокруг своё яркое просо. Я обнимал маленький огонёк. Лисица лизнула меня в губы и в глаза. Я как будто обнимал Май.
Егоза юркнула из-под моих рук, ухватилась зубами за рукав моего пальто и потянула. «Вставай, иди» - говорила она мне без слов.
Я встал и пошёл вслед за ней. Лисица знала тайные тропки, она вела меня к выходу из леса. Её шерстка сияла впереди, как путеводный фонарик. Теперь мне было совсем не страшно.
Я готов был идти так дни и ночи, только бы видеть эту лисицу, только чтобы иногда – не часто – снова обнимать её, присев передохнуть на корне очередного убитого. Но уже очень скоро мы оказались на опушке. Как же быстро заканчивается всё хорошее!
 Под моими ногами была пустота, пострашней даже морских волн. В поселении не зажгли ни одной свечи. И тем ярче горела моя новая подруга. На небе не было луны, будь моя воля, я бы усадил на звёздный трон эту рыжую богиню и сделал бы так, чтобы больше никогда не всходило Солнце, и по всей земле была бы вечная ночь, и только она и только она.
Не знаю, как, то ли танцем хвоста, то ли огненным всполохом, лисица поманила меня к себе. Я присел перед ней на колени. Она еще раз – последний раз - лизнула меня в губы. И не дав мне опомниться, убежала обратно в лес. Я видел, как она скачет по деревьям, я еще долго следил за рыжим огоньком, мелькавшим между веток, корней и коряг. Затем пропал и он, но свет не исчез совсем. На моей ладони лежал кусочек шерстки и сиял ярче, чем тысяча дней. Я спрятал его в нагрудный карман и направился в поселение. Как же быстро всё ушло.
Я не решался доставать шерстку, чтобы осветить себе путь, и брёл в темноте. Улицы поселения притихли, все ждали скорых вестей из-за моря, а до тех пор люди были готовы молчаливо сидеть каждый в своей ловушке. «Так не годиться, - решил я и принялся думать, как же отвлечь своих друзей от траура».
Так я добрёл до госпиталя. Я не пошёл к себе, а вместо этого не раздеваясь улёгся на койку в общем зале и с тоской посмотрел в окно, как будто пытаясь найти там кого-то. И нашел. С неба рыжим пламенем мне подмигнула лисица.
Успокоенный, я отошёл ко сну.
***
Пока я спал, меня вымыли и переодели. Пока я спал, снаружи снова повалил снег, как будто весна заблудилась вместе со мною в лесу и не нашла выхода. Снежное солнце заглядывало мне в глаза. Моя жизнь – путешествие от одного сна к другому, по полю к кромке неба.
Я был единственным, кто занимал койку в палате. Врачу нужна была помощь, ха-ха.
Мой левый бок напекало, а в правый задувало сквозняком. Я подоткнул под себя одеяло и спрятал под ним руки. Иван стоял на коленях перед печкой слева от меня и скармливал ей все новые и новые поленья и вороха бумаги с закорючками букв. Это были старые, пожелтевшие письма.
- Зачем ты сжигаешь их, Иван? – спросил я его.
Мужчина медленно поднял на меня свои ледяные озера, от голубизны которых не спасал даже красный огонь. И заговорил горькой полынью:
- Жёнушка моя погибла, пока вы были без сознания. Неделю изволили проваляться, слава Богу, окромя неё никто не окочурился. Вот теперь сжигаю её письма, - Иван отправил в печку еще несколько истрёпанных бумажек. – И вам тепло, и мне не больно. Я-тка грамматике не научен, а вот женушка моя, Парфёна, писать умела, вот и заваливала меня письмами, хорошо хоть читать я худо-бедно могу, - мужчина бросил в огонь последнее письмо и поворошил внутри кочергой. – Вот, больше ничего от неё не осталось, - сказал он и захлопнул затворку.
Иван отошёл в угол комнаты, где его уже поджидал Данила. Вдвоем они снова принялись тянуть махорку.
Вот значит как. Я лежал без сознания неделю, пока люди вокруг меня погибали. Я перевернулся на живот и накрыл голову подушкой. Дышалось с трудом.
«Я убил Парфёну» - билось в голове.
- Кстати, скоро должна прийти одна барышня, она вас навещала все время, пока вы изволили почивать на простынях, - голос Ивана, приглушенный периной и духотой, раздался издалека.
А Данила молчал.
Кто была эта барышня? Мария? Я молился, чтобы так оно и было.
Я лежал под подушкой, пока не отогрелась душа.
Заняться мне было особо нечем. Книг не было, говорить с моими помощниками мне было стыдно, вот и приходилось рассматривать иней на стекле. За морозной картиной я то и дело видел тени проходивши мимо неё людей.
«Как это всё опять так быстро замело?» - здесь было над чем подумать.
И тут меня будто прошила молния. Я вскочил с койки и босоногий помчался в заднюю комнату (я успел заметить свои ботинки под кроватью, а ведь я оставил их на берегу; значит, кто-то их принес. И я уверился – это была она). Иван и Данила даже не подняли головы, когда я пронесся мимо них, сдув пепел с их махорки, и вломился в дверь. Я открыл ящик стола и достал оттуда одну-единственную тетрадь, что там была – фармакопею. Затем отыскал наполовину сточенный карандаш и быстро вернулся на койку.
В конце фармакопеи еще оставалось несколько чистых листов. Я принялся покрывать их своими стихами, рифмами, земными и небесными ангелами, метелью, морозом, бурей и весной.
Я посмеивался: «А всё-таки стихи порою лечат ничуть не хуже девятисила!».
Карандаш падал в канавы, в бирюзово-синие колодцы и белоснежные небеса. Он строил корабли и поджигал их, как только натягивали последний парус. Он сворачивал головы птицам и, мёртвых, отпускал их в полёт над морскими волнами. Он вгрызался во Вселенную и грыз хлебную корку.
Заскрипела входная дверь, но мне до этого не было дела. Я рисовал жизнь.
- Ох, ты всё-таки очнулся!
Карандаш сломался и перечеркнул, разрезал грифелем слово «соловьём». Певчая птичка умерла. Я взял ее на ладонь и пощекотал перышки карандашом. Соловей встрепенулся и стал заливаться песней пуще прежнего.
 - Вот, я принесла тебе гостинцев, держи.
Пока было можно, я прятался ото всего за листками тетради. Теперь это было попросту грубо.
У ног моей койки стояла Оля. Она держала в вытянутой руке лукошко, накрытое белым полотенцем. На лице её дымилась неуверенная, туманная улыбка, которая готова была унестись прочь, как те домики в степи. Похоже, Оля готова была стоять так долго, ожидая, когда же я приглашу её присесть. Рука с лукошком уже дрожала.
- Поставь их на столик, пожалуйста.
Оля качнулась вперёд и поставила лукошко на прикроватный столик. Сама она уселась на соседнюю койку. И улыбнулась по-настоящему.
- Кушай, это пирожки с луком. Не знаю, любишь ты такие или нет, скажи, я испеку еще.
- Да нет, я…
- Я их каждый день пеку и ношу тебе, знаешь? Вот только они их подъедали, - Оля кивнула головой в сторону Ивана и Данила. – Всё себе забирали. А впрочем, не пропадать же добру, правда?
- Да уж, точно…
Мне было неловко. Оле, похоже, тоже. Чтобы сломать тишину (слышно было только, как вьётся по воздуху табачный дым) она сбивчиво заговорила:
- Сергей поручил мне присматривать за тобой, раз больше некому. Он прибежал ко мне неделю назад – глаза по пять рублей, задыхается. Спросил меня: «Аня спит?». Я отвечаю: «Да, уже час как заснула», «Отлично, тогда пойдем» - и схватил меня за руку. Притащил сюда, а ты лежишь без сознания. «Вот, - говорит, - ухаживай, пока не придет в себя». А кто же знал, что ты так плохо сляжешь?
Сергей? Он ведь за морем!
- Ты был таким слабым, - продолжала Оля. – Да кто угодно ослабеет, если сам себе отрежет пальцы, - Оля поёжилась. – Представить не могу, как ты это сделал.
- Пальцы? – захрипел я? – Они все на месте!
Не знаю, что меня так испугало. Но это был уже не первый тревожный колокольчик.
Оля смутилась:
- Неужто ты совсем ничего не помнишь?
- Всё я помню! Я потерялся в лесу, нашёл выход, пришёл сюда и заснул. Ладно, я поверю, что до меня было не достучаться целую неделю, но про пальцы не шути. Вот они все, - я распрямил две пятерни, чтобы Оле было видно. – Вот, десять штук, - я пересчитал лишний раз, чтобы самому убедиться. – Да, десять!
- Нет, Дима, ты отрезал себе два пальца на ноге.
Я откинул одеяло. И как это я раньше не заметил? На левой ноге теперь не хватало мизинца и пальца справа от него.
 Я не дал сердцу выпрыгнуть из груди. Я несколько раз сглотнул слюну, чтобы избавиться от шума в ушах. Мне не было жалко пальцев. Но было страшно оттого, что я не мог вспомнить, когда их лишился. Я вернул одеяло на место, чтобы вид обрубков не мешал мне.
- Сергей рассказал, что принес тебя сюда на руках, - сказала Оля, - и ты ненадолго очнулся, ампутировал себе пальцы, перевязал их бинтами и тут же снова заснул. И только сейчас проснулся. А я меняла бинты, пока не зажило, и мыла тебя каждый день.
- Спасибо, Оля, - только и смог сказать я. Меня накрывало чёрными волнами. И когда я захлебнулся, то завопил и обрызгал Олю мёртвой водой: - Но я сам сюда пришёл, сам, слышишь?! Я провожал Сергея до моря, и ты там была, я тебя видел! Он никак не мог принести меня.
Повисло молчание. Не зная, зачем, я добавил:
- Еще я ходил проведать Марию.
Оля тут же оживилась. Она как будто услышала только последние мои слова, а все, что было до этого – пыль. Оно и правильно, решил я. Это моя пыль, нечего ей попадать в чужое горло.
- А, Мария, чудесная девушка, я встречала её пару раз, - Оля призадумалась. – Забавно, правда, как здесь все смешалось? Прошлое с настоящим, настоящее с прошлым, невероятно же. Никогда не думала, что мне удастся такое увидеть.
Оля, конечно, говорила о своём. Значит, смешалось. К чёрту! Всё так, как и должно быть. Иди вперед, как ни в чем не бывало.
Оля собралась уходить.
- Я буду заглядывать к тебе, Дима, ты не против?
Еще бы я был против. Один я совсем сойду с ума.
Стоило ей уйти, как я встал с койки, оделся и быстро вышел на улицу. Было страшно ощущать пустоту внутри левого ботинка, но скоро я привык.
Я вышел на мороз только чтобы услышать раскаты выстрелов. Я заслушался этой музыкой и затряс головой, чтобы сбросить наваждение. Но выстрелы все еще летали над поселением. Тогда я заперся у себя в доме и пролежал под одеялом без сна, наверное, несколько лет, пока в дверь не заколотили.
- Открывай! – кричал Сергей. – Открывай, а то я сломаю дверь!
Совершенно сбитый с толку, испуганный этими истошными воплями, я открыл. Сергей влетел внутрь и набросился на меня. Это было совсем не то, что дурачиться с Владом. Сергей бил по-настоящему, прохаживался кулаком по моему лицу, пока из него не вылетали кровавые искры. Я только слабо отвечал. Челюсть раскрошилась, как зачерствелый батон, нос свернуло набок. Дикий зверь ничего не кричал, он только рычал и ревел, разбрасывая вокруг клочья пены.
Сергей бросал меня из одного угла комнаты в другой, как будто я был детским мячиком, полным крови. Кровь заплескалась повсюду, она осталась на мутных граненых стаканах, на стеклах и оконных рамах, на корешках книг, на полу и на моих ботинках.
Тут бы мне и стать маленьким росточком, скрюченным, уродливым деревом, но кто-то вовремя подоспел на помощь. Сергея схватили за руки и выволокли из дома. Он харкал мне в лицо:
- Еще раз притронешься к моей жене, убью, сука! Остались у тебя еще родители там, а?! Вот их найду, и каждому вмажу по пуле! Только попробуй…
Ему не дали закончить – окунули с головою в снег и увели куда-то, наверное, к Александру. Я тоже умылся снегом, развернулся ко всем спиной и снова заперся в доме.
«Забавно, как здесь все смешалось» - эти слова вертелись у меня в голове. Я сбросил с постели матрас и теперь лежал на полу, уставившись в бесконечный темный потолок. Меня никто не трогал и не тревожил. За дверью моего дома ничего не осталось, только пустота и Сергей, грозящийся убить моих родителей. Он ходил вокруг дома, тихо крался, всё ждал, когда же я выйду. Но я не выходил. Я падал вверх. Разбиться бы сейчас! До конца сломаться!
 Но вместо этого - скребущий звук со стороны окна. Я был готов увидеть что угодно: утопца или мёртвые головы отца и матери, но вместо этого за инеем я разглядел Олю. Она куталась в тонкую шубку. Впускать или нет? Впускать. Она мне ничего не сделала.
Вот чего я не увидел в инее: лицо Оли превратилось в избитый кусок мяса: левый глаз заплыл, щеки и скулы багровели вздувшимися цветами. Впрочем, и я, наверно, выглядел не лучше. Все было понятно и без слов. Я снова застелил постель, уложил Олю на свежие простыни, сам лёг рядом и укрылся одеялом. Я обнял её. Час мы пролежали не двигаясь, без единого звука. Когда минутная стрелка щелкнула еще раз, Оля, словно по команде, прижалась ко мне и зарыдала. От того, что она плакала, от того, что мышцы ее лица судорожно сокращались, ей было еще больней, но остановиться она уже не могла. И слёзы её были – вода в реке, что течет к своему началу.
Оля теперь никогда не прекратить плакать – это я знал точно. Еще я знал, что ни разу не притронулся к ней пальцем. Я мог забыть, что провел себе операцию, мог забыть, как зовут моих родителей (я ведь и правда уже не помнил), но такое предательство не изгладилось бы из моей памяти никогда.
Я вглядывался в пустой потолок, на котором зажигались звезды. И начинал понимать, что произошло, как бы странно это не было. Но верьте, мне это подсказала сама пустота, а она редко врёт.
Сергей сам отправил ко мне Олю, сам все подстроил, чтобы потом бросить её, распрощаться с нею навсегда. Если бы было можно, он бы даже не пришел ко мне, я уже отыграл свою роль, но тот странный ритуал, который он разыгрывал, требовал, чтобы пролилось две крови. «Наверное, - думал я, - он сам в конце концов уверовал в свою ложь». Я не чувствовал себя оскорбленным, мне только было жаль Олю. Да еще одичалый страх сковывал меня: я никак не мог поверить, что люди готовы так легко распрощаться со своим счастьем, сами разбить его и посыпать свою голову осколками, словно стеклянным пеплом.
Так мы и лежали вдвоём, пока плач девушки не затрещал огнено, а потолок не заиграл красным. Я выбежал на улицу и увидел:
Все поселение полыхало, горели люди, дома, горела сама природа. С неба падали снопы светы, врезались в землю и рассыпались фейерверком и оглушительным ревом. Какому-то богу стало холодно от нескончаемой зимы, и он решил насадить у нас огненную весну, посеять её саженцы в мерзлую почву. Я боялся такой перемены погоды.
Но что мне было делать? Оли на постели не оказалось, не стало ни постели, ни дома, их смело огненным вихрем. Мне в лицо комьями летела горячая земля, щепки и обрывки одежды. От поселения осталась одна зола да пустая равнина, да может где-нибудь в пепле еще можно было отыскать детские косточки. Только вечный сад золотился вдалеке, да госпиталь прямо напротив меня выстоял под порывами вихря.
До сада было слишком далеко, меня бы разнесло по ветру, реши я идти туда. А госпиталь был ближе, прямо тут. В нем было все так же, как когда я оставил его сегодня утром: та же неприбранная койка и двое мужчин в углу. Я не окликнул их. Иван и Данила со скукой поглядывали на то, что творилось вокруг, позевывали да почесывали густые бороды. И молчали.
 Я лёг на койку и повернулся набок. «Заснуть – это как перевернуть страницу» - так я утешил себя. И заснул.
***
Лучше бы я остался в вихре. Присел бы рядом с двумя мужчинами, попросил бы у них махорку – они бы не отказали. А теперь – расхлебывать ужас.
Из одного кошмара я нырнул в другой. На улице все еще стояла ночь и безмолвие. Я привстал на локте и оглядел палату. В темноте я не сразу разобрал, что же здесь было не так. А когда глаза стали различать предметы, я пожалел, что проснулся. Теперь в углу вместо Ивана и Данилы сидел Кошмар. Его голова покачивалась туда-сюда, как маятник или метроном, отмеряя оставшееся нам время. Кошмар заметил меня, встал и медленно пошел ко мне на своих длинных скрипучих ногах. Я не мог пошевелиться. Его пустое лицо было все ближе к моему. Кошмар вытянул свою жирафью шею и коснулся моего лба тем местом, где должны были быть губы. Меня сбросили в чумную яму. «Я забираю свой поцелуй» - прогудело внутри меня. Кошмар вышел из госпиталя, оставив дверь открытой.
Меня парализовало. Так вот оно что. Это он всему виной, это он бросил меня в этот водоворот бреда. Хотя нет, ведь это был не бред: это все произошло со мною раньше, я просто пережил все заново во сне. Только сейчас я понял, что сделал Кошмар: моя память была для него киноплёнкой; он вооружился ножницами, разрезал ее на части и сшил из кусков новую историю, такую пугающую и непохожую на жизнь. Вот только откуда он взял горящие здания и огненный ураган?
Кошмар надругался над моей, над нашей памятью. Если для нас жизнь была чистой рекой, из которой можно набирать живую воду, то для него она превращалась в грязную, пошлую картинку, которую можно смять и выбросить. И жизни в ней не было – было только её оплеванное подобие. 
Хотя я и понял это, кино для меня еще не закончилось. В распахнутую дверь начал проникать бежевый туман. И стоило туману войти в дверь, как он сразу оборачивался человеком в военной форме. Солдат шёл до койки и ложился – тогда заходил другой. Так продолжалось, пока все койки в госпитале не оказались заняты. Мне не было страшно – эти туманные призраки ничего не могли со мною поделать. Вот только от них веяло зимним морозом и стужей, и натопленная комната вмиг выкашляла тепло, вдоль потолка выросли сосульки, а изо рта стал вылетать пар.
Время было позднее, далеко за полночь, скоро на востоке должен был показаться бледный гигант. Пора было осматривать своих больных. Я решил устроить внеплановый обход.
Эти солдаты были – плоть от плоти (нет, дым от дыма) Кошмара. Та же бледная кожа, худые руки (как они только умудрялись держать оружие?). И главное – у всех солдат, как у одного, оторвало лицо, как будто опасная бритва срезала им все подчистую. Теперь знакомые человеческие черты прорастали вновь: у кого-то проклёвывался нос, у других краснели только-только появившиеся губы. Все это происходило на моих глазах: из солдат вылетал дым и собирался у потолка. Когда его не осталось внутри тел, солдаты снова стали людьми и даже начали просыпаться. Но тут Кошмар потянул их за ниточки, дым вернулся в их кожу, и солдаты снова стали безликими. Больше они не шелохнулись.
Спать среди них я не мог. Я представлял, что, стоит мне отвлечься, как они вдохнут мне белесый туман в рот и глаза, и я стану одним из них. Я осторожно прокрался в заднюю комнату и заперся изнутри. Я поглядывал в замочную скважину и будто бы всматривался в навеки остановившийся снимок, тот же туман, та же распахнутая дверь, которая выходила в пустоту.
Я кое-как пристроился на кипе старых бесполезных бумаг в углу. Будь что будет. Я закрыл глаза.
***
Проснулся я уже на полу. Похоже, ночью свалился с кипы. Я потер ушибленный бок, встал и осторожно отпер дверь. Было уже полутемное, полусонное утро, и солдаты должны были развеяться, но я не лез вперед: вдруг они до сих пор там, полусветлые, полудымные. Я приоткрыл щелочку: койки пустовали, и только на той, где я провел несколько часов сна, оставались лежать смятые простыни. От моей койки до двери шли грязные следы, Данила ворчал и пытался оттереть их шваброй. Услышав шум, он недобро зыркнул на меня:
- Изволили тут ночевать? Не наспались, пока болели что ль?
Я только слабо улыбнулся и открыл дверь до конца. Я уже не пугался их грубости. Я знал, что она была напускная.
- И сквозняк пустили гулять, весь дом нараспашку. Что же вы так? У себя не спится?
Я пропустил это все мимо ушей. Наконец-то я мог вздохнуть полной грудью. Белесым туманом и книжной пылью было не надышаться.
День еще только расцветал. Я прислонился к дверному косяку и оглядел улицу. Вчерашние проталины подернулись морозной коркой. Утренние облака слоились друг на друга, бирюзовый мешался с бежевым, бежевый с алым, а алый с золотым. Небо покатой крышей громоздилось над нашими головами, по этой крыше скакали звезды, и крыша отвечала гулким боем. Над этой крышей поднималась заря, и ветер, сейчас добрый и успокоенный, пел вместе с водяными сотами. И никуда было не деться от этой зари и бледных звезд, что скакали вокруг. Хотелось уйти и затеряться в багряных кустах, но я вспомнил – вчера их выкорчевали. 
В начале улицы показался Иван. Он нес на себе коромысло с двумя ведрами. Он оступался в грязных рытвинах, поскальзывался и матерился на всю деревню. Я посмеивался и внимательно наблюдал за ним – вдруг сейчас выкинет какую штуку? Но Иван почувствовал на себе мой взгляд, приосанился и дошел до крыльца ни разу не споткнувшись.
- Я вам что, зверёк, чтоб на меня так глаза пялить? – пропыхтел он и протиснулся мимо меня в палаты.
А я обошел госпиталь сзади и по лестнице забрался на крышу. Здание, конечно, было приземистым и низким, но всяко выше меня, а мне только и надо было, что лишняя пара вершков, чтобы разглядеть солнце. А солнце было – как невеста в золотистом платье с бирюзой, заплетенной в волосы. И почему его никто не видит?
Я прыгал по крыше, выложенной листами металла, и пытался прыгнуть выше верхушек елей, чтобы разглядеть море. Но все в пустую. Вокруг только островерхие зеленые пики. И удивительное дело, все в поселении спали, хотя пики шумели громче тысячи прибоев разом. Если их не расшевелить, они так никогда и не проснутся.
Интересно, подумалось мне, а какие сны они видят? Надеюсь, в них нет Кошмара.
Я спустился обратно в госпиталь. Иван и Данила стояли посреди палаты, все обсыпанные деревянной стружкой. Еще больше её было рассыпано по полу вокруг них.
- Да уж, услужили… - начал Иван и насупил брови.
- Ввек теперь не уберемся, - закончил Данила.
Я прервал их сопение:
- Хотите послушать стихи?
Мужчины переглянулись.
- Мы-то? – удивился Иван.
- Конечно, хотим, - подхватил Данила.
- Мы-тка выглядим неучами, а сами-то добрую песню любим послушать, - Иван кивал головой, запустив пальцы в бороду.
- Тогда давайте так, - предложил я. – Я тут наведу порядок, а вы пройдитесь по деревне да позовёте всех в главный зал. Так и скажите: идёмте слушать стихи, до самого вечера.
- И печь затопите? – Иван не верил своим ушам.
- И полы подметёте? – не унимался Данила.
- Да-да, только идите сейчас же и соберите всех в зале.
Иван и Данила зашагали к выходу.
- Это мы всегда рады. Походить-то, - сказал Иван.
- На полюшко не пускают, приходится тут маяться. Уж рад любому случаю ноги размять, - продолжал Данила. – Да вот только… - последние его слова съела весенняя улица.
Я выполнил всё, как и обещал, и уже через двадцать минут направлялся к центральной площади. Несколько раз я видел моих помощников: они перебегали от одного дома к другому и стучались в окна; когда же люди выходили на стук, они что-то говорили им, перебивая друг друга, и неслись дальше.
Может, моя идея и была глупой, но ничего лучшего мне в голову тогда не пришло. Я только надеялся, что это не будет выглядеть, как чтение с табуретки.
Пока что зал пустовал. Через час, я надеялся, он будет полон до краёв. Я зажёг огни, убрал к стенам все стулья и открыл окна. В них тут же полились птичий щебет и шарканье ног – начинали стягиваться первые слушатели. Пока они не пришли, у меня было время осмотреться: с тех пор, как я побывал в этом зале поздней осенью, я так ни разу и не зашел сюда больше. И всё вроде бы осталось, как прежде, вот только картины на опорах еще больше поблекли и пожухли. От одной из них отваливались кусочки краски. Я вздохнул и присел на сцену, как сделал когда-то давным-давно Александр. Вместо освежеванной папки в руках у меня была тетрадка со стихами. Их было совсем немного, но, я надеялся, достаточно, чтобы отвлечь моих друзей от мыслей о том, что происходило сейчас за морем.
Те, кому хватило места, расселись у стенок, остальные остались стоять. Людей собралось – видано-невиданно, многие просто не смогли протиснуться в зал и остались на улице. И тогда я вспомнил, что была весна, что капель уже отзвенела, и растаял последний снег; вспомнил, что уже приминал ногой желтые одуванчики, качавшие мне вслед своими солнечными головками. И я решил:
- Пойдемте наружу.
Я сказал это тихо, меня услышали только те, кто оказался поблизости, но люди двинулись и высыпали на улицу. И стало свободней дышать.
Теперь у меня не было сцены, с которой можно было бы читать. «Оно и к лучшему, - подумал я».
Иван и Данила поработали на славу – похоже было, что они собрали в одном месте всё поселение. Люди рассеялись по площади, и все равно порой приходилось толкаться плечами, чтобы пробить себе дорогу. Но я этого не делал, мне было негоже, ведь я был только ветром, только словами. И когда я двинулся по кругу против часовой стрелки, никто не понял, из чьих уст льются стихи.

Это небо большое,
Словно пламя, налитое в реку,
Словно пахота чёрного цвета
И серебряный голос травы

***
Я как будто прорезал время. Пройдя круг, я увидел вчерашние проводы, и чем дальше я шел, тем быстрее летело прошлое.
***

А страна огромная, как тысяча небес,
Как хмельное Солнце и зеленый лес

***
Я потерял счет кругам. Теперь само прошлое шло мне навстречу. И оно было красивое, и уродливое, торжествующее и побитое.
***
Тихие напевы
Русской красоты,
Где вы были – не было
Ангельской тоски

Где сейчас вы ходите,
Куда вас гонит ночь?
Может быть, хотите вы
Солнышку помочь?

***
Передо мною развернулось синее небо. И наша страна была там, и она была небом, и теперь вместе с Солнцем, её огненным братом, она спускалось к горизонту. Темнело.
***
Эх, страна родная,
Голубой затон,
Без конца, без края,
Только неба звон

Тут скрипят осинки,
Гнутся тополя,
Ты куда без злинки?
Без нее нельзя

***
Деревни уже не было. А были – народы, народы, народы. И была земля, что просила меня о помощи, плакала от горя и звала меня к себе. И народы, и тысячи моих предвестников, просили меня об одном – не бойся петь. И как мне было не прыгнуть в это море?
А сверху над моей головой небо бежало без остановки, оставляя позади старые звезды, реки и народы. И звезды, реки и народы плакали, когда небо пробегало мимо них. Их голос рвал небо на лоскутья и останавливался перед глухим ухом. Я взял от каждой звезды и реки, от каждого народа по струне и ударил по ним всем разом. И разгулялось.
***
Я собираю по словечку
С людских нетронутых полей,
Людская речь – не перекличка,
Она поёт, как сто морей

1
Звёзды наизнанку,
Рукавицы жгут,
Все мы роем яму,
Земляной уют

Роем глубже, больше,
И трещат носы
На засохшей ране
Ледяной росы

2
Говорить нам тяжело,
Все снесет метель-беда,
И смешает как одно
Наши слабы голоса

3
Я не знаю, что пою,
Я не знаю, с кем,
Каждый тянет песнь свою,
Так не буду нем

4
Спотыкаюсь, зачинаю
Заново я песню,
Меньше, рубленей слова -
Отслужу воскресню

5
Заливаясь соловьём,
Стукают лопаты,
Льются пламенным дождём
Стёклышки из ваты

В ночь взорвались ружья,
Раня сгоряча:
Убивают нежно,
Словно бы любя
6

Дорыли мы яму,
Стоим на краю,
И ловим мы Солнце
В могилу свою

И ляжем мы с Солнцем
В одну колыбель,
И станет бессонным
Наш будущий день

***
И в центре всего была Она. У неё не было имени, но вы его и так знаете. Сколько же раз я произнёс его всуе? Страшней всего было бы, если бы она навсегда оставила меня. Об этом я подумал и чуть не захлебнулся.
***
Птицы падают на землю кленовыми листами,
Кто мне скажет, что я дремлю сладкими мечтами?

Бедных пташек подбирают руки ветра крепко,
Вместе с ними улетает жизни моей щепка

И в кровавом буйном море и в святом бреду,
Мысли об одном лишь: как её найду?

Приютит она меня, как береза – пташку?
Или бросит не любя, как в игре костяшку?

Пусть бы носит на груди ожерельем палым,
Чтоб не крикнуть: «Вороти поцелуем алым!»

И закройте мои веки восками свечными,
Потекут под ними реки плачами ночными

Закопайте моё тело в небе над землей,
Чтобы песни оно пело копоти печной

И тогда не будут птицы клёном опадать,
И не станет кобылица поле в снег топтать

***
Небо убежало от нас прочь, и в гости к нам пришла темнота, ночная распутица. Солнце хлебной крошкой закатилось под стол. И нашей страны не стало. Вокруг – ни зги. Даже Она померкла и потухла. Струны оборвались. А я не мог остановиться, и всё шел и шёл против времени. И я пел.
***
Россия, тёмная Россия, сжечь бы тебя дотла,
Чтобы сыны твои были – рассветы, и сама ты, как день, - ала

Чтобы под нищей рогожею теплилось пламя зари,
Чтобы текли дальше реки - себя ты любому дари

И будет нам, будет веселье, будет и с горочки бег,
Вырубим, храбрые, в небе тысячу тысяч просек

И будет где разгуляться на небе нам полупустом,
Весь мир остальной мы накроем березовым жёлтым листом

Из праха во прахе воспрянешь – тебя уже ждет вороной,
Скачи ты к просеке и драке – скачи, и мы будем с тобой

Проскачем по странам и долам, промчимся сквозь смерть и раздор,
Умрём, защитим и оставим в сердцах наших пьяный задор

И если сломаются спицы, и если повержен в бою,
Не забудь, умирающий, крикнуть: «Тебя я, Россия, люблю!»
                               
Последнее громогласное «Люблю!» взорвало звезды. Они лопнули, как перегревшиеся лампочки. И когда я запел про огонь, огня не стало. Я боялся, меня разорвут на куски, за то, что я сделал. Но все и так поняли, что моей вины в этом не было. Все поняли, что сейчас произошло. Сегодня Солнце уже не взойдет.
Из-за моря донеслись выстрелы и раскатились над деревней. Долго они летели, долго, мы все узнали и сами.
Сегодня я не смог спеть, но помочь своим друзьям я все еще был должен. Я достал из кармашка на груди шерстку лисицы. Она засверкала так ярко, что осветила все поселение, каждую улочку и закоулок. Люди медленно разбрелись по домам. Скоро надо было ждать плохих вестей.
***
Не буду долго рассказывать о том, как возвращались солдаты. Их не было ровно две недели, которые для нас уместились в один полыхающий день. И когда мы проснулись, их корабль как раз причалил к берегу. Говорят, их встретила Мария, и когда она узнала, что с ними нет Константина, то очень расстроилась. В её доме, как когда-то я, остались на лечение те, кто не мог сам дойти до деревни. Позже их перенесли ко мне в госпиталь. Остальные же без роздыха двинулись через лес. И один из солдат погиб. Никто не смог нести его на себе. Его тело оставили лежать, прислоненным у осины, а когда вернулись, чтобы забрать его, - тела уже не было, а был только бурьян, обвивший дерево.
Из тех, кто отправился за море, вернулась только треть. И та – побитая и изуродованная. Они доплыли до наших берегов только чудом: обшивка корабля была в нескольких местах пробита, в пробоины загребала вода, а мачты, все, кроме одной, были сломаны. Через несколько дней корабль сожгли и смешали пепел с прибрежным песком. Долго еще дымок курился в небе. А с неба ушло солнце, небо нарядилось в тучи. И неба не стало.
Сколько плача услышали улицы и счастливые дома, столько никогда не вынесет человек. Подчас мне казалось, что я совсем схожу с ума, так много слёз я видел. Солдаты были похожи на костёр, засыпанный землей и прибитый к пыли дождем. На их лицах была только усталость. Они отказывались говорить, что же произошло. Но мы все знали и сами.
В те дни я порою не спал по несколько ночей; я дежурил в госпитале и проводил одну за другой операции. По моим рукам стекло больше крови, чем было воды в Волге и Доне. И когда я наконец опускал голову на подушку, под моими веками плескались волны, и были они красные и солёные.
К счастью, я мало что запомнил из того времени. Помню только, как все собрались на площади, и мне не дали снова пойти навстречу прошлому; никто на это не соглашался, никто не хотел вновь глядеть на курящийся дымок, идти собирать бурьян, чтобы сжечь его вместе с кораблем, или снова встречать своих мужей и сыновей, грязных, изможденных. Лучше было смотреть вперед. Помню только, как Иван забрался на крышу одного из домов и кричал оттуда так, чтобы всем было слышно:
- А всё потому, что нас, мужиков не взяли. Побрезговали, а?!
Кто-то одобрительно ревел в его сторону, а кто-то заливался слезами. Да, он был он был очень жесток, но и в чем-то прав. Александр решил не привлекать к этому делу неграмотных мужиков, он взял с собой только натренированных, вымуштрованных солдат. И вот чем все закончилось.
 Скоро в земле наделали много новых ран, в которые положили старые вещи погибших и по горсточки песка с пеплом. Раны заштопали, но на их месте навсегда остались шрамы крестов.
Александр ходил как в воду опущенный. С тех пор, как он вернулся, он не вымолвил ни слова. Он целыми днями просиживал в задних комнатах главного зала, задыхался там до последней пылинки, выходил только под вечер и тонул где-то в черноте. Появлялся он только с утра, и чернота стекала с его плаща, как дождь. Где он был и чем занимался, никто не знал. Однажды один мальчишка решился проследить за ним, и потом клялся, что Александр попросту растворился между звезд; за это мальчишка получил оплеуху от матери; а отец его погиб за морем.
Сколько так продолжалось, я не знаю. Знаю только, что было очень тяжело и плохо. А больше и говорить ничего не надо.
 Когда раненные уже могли обходиться без моей опеки, я стал чаще наведываться в сад. Косточки груши, которые я зарыл в земле в начале зимы, уже дали всход. Маленькое деревце вот-вот готово было распуститься. Я стал ухаживать за ним, как за своими больными. Я взрыхлил вокруг него землю и каждый день приходил в сад с ведром воды для полива. И знал я, что это все не нужно, деревце и само вырастет в душистую грушу, а не мог с собой ничего поделать. Деревце росло и крепло.
Ухаживая за грушей, я находил отличный предлог уйти из поселения на несколько часов. Нет, конечно, чтобы полить землю нужно было не больше двух минут, но затем я оставлял цинковое ведро стоять среди зелени, а сам углублялся в сад. Там, в тиши и звонких птичьих трелях, не было слышно, как звёзды раз за разом разбиваются о землю. И когда мне все совсем осточертело, я решил пройти весь сад до последней травинки. Я помнил слова Александра о том, что у него не было конца. Я шел и шел, проходил мимо вишен, яблонь, персиков и кустов с цветами. Вытоптанная тропинка гнулась и убегала за поворот, потом за еще один и еще, и так, и в правду, без конца. Мне казалось, я истоптал прохудившимися сапогами все дороги России, самые разбитые и грязные; по их обочинам росли фруктовые деревья и сладкие мимозы. Поначалу я радовался, что спасся от туч, вместо которых здесь были зеленые волны, спасся от солёных морей. Но сад не захотел, чтобы я убегал. И когда тропинка вывела меня к железной ограде, цинковому ведру и ростку груши, я совсем не удивился.
Значит – еще не время было прорастать деревом в этом саду.
 Спустя две недели палаты госпиталя снова опустели. Солдаты вернулись в свои дома. Вернулся и Сергей, но я не смел пойти проведать его. Когда его принесли, он был совсем плох; большой и указательный пальцы на его руке оторвало, гангрена расползлась на соседние ткани, и мне пришлось ампутировать все остальные пальцы, кроме мизинца. Когда Сергей очнулся и увидел, что стало с его рукой, он подскочил на хирургическом столе и закричал тонким-тонким, смешным и страшным голосом:
- Отрубай её к чертям собачьим! Зачем она мне такая?!
Я отказал. Сергей взъярил и неловким движением – он еще не отошел от наркоза – сбил тележку, на которой были сложены мои инструменты. По полу рассыпались скальпели, иголки и железные нитки. Оля, которой я разрешил войти в операционную, бросилась мужу на шею.
- Не надо, любимый, не надо, - лепетала она.
По лицу Сергея текли слёзы, он надрывался из-за плеча жены:
- Ты что думаешь, я тебя не трону?! С родителями твоими расправился и до тебя доберусь!
Я не знал, верить ему или нет. Я просто стянул перчатки, бросил их на грязный, заляпанный кровью пол и вышел из операционной, под которую отвели одну из пристроек к госпиталю. Вслед мне неслись проклятья и угрозы. Я не обернулся. Мне не было страшно, что у меня появился враг. Я-то знал, что есть враг пострашнее – мы сами.
На ночном небе звезды наливались мёдом и кровью. Я понял: пора было готовиться к самому худшему.
***
Очень скоро спицы колеса сломались, оно сошло с оси и покатилось, покатилось вниз с горки, от него во все стороны разбегались те, кто оказался на его пути. Кто-то не успел отскочить и его раздавило. И раздавило нас.
То, чего мы не видели сами, нам рассказали птицы.
Как-то раз, всего через несколько недель после того, как всё случилось, мне довелось услышать:
«Птицы, они ведь пишут стихи своим полетом. Раз взмахнут крылом – готова строчка, еще раз – вот и строфа получилась. Вот люди им и завидуют, ведь не могут те, кто на земле, петь лучше тех, кто в небе».
«Еще как могут…», - начал было я.
«Ты постой, дослушай. И на земле поют, да только тише. Сколько ты не бейся, а всё не споешь ржаное поле или долину звонче соловья, хоть всю жизнь проведи на самолёте. Вот люди и завидуют птицам. А знаешь, где птиц больше всего? Над Россией, ха-ха. Потому-то мы и злые такие».
Птицы рассказали нам всё, только их трели сбивались и стихи выходили – ломанные и вывалянные в грязи. И между нами теперь не было неба: то, что видели бедные пташки, обрезало их крылья. 
Тот день наливался жаром и был светлым и душистым, как первый день весны. Первый месяц лета бежал к закату и вот-вот был готов потанцевать на кромке неба и моря. И потанцевал бы, будь он Солнцем. Но для нас он обернулся летящим снарядом, осколком огня, взорвавшимся в лицо. От нашего лица ничего не осталось.
Мне было легче думать о горе моих друзей, как о реке. У этой солёной реке не было конца, она не впадали ни в какое море, а замыкалась в кольцо. Она как будто вытекла из времени, и потерялась где-то между маем и июнем. И в июне эта реки осушилась, ведь рано или поздно тают шапки всех ледников, и высыхают мокрые от слёз глаза.
Никто не знал, что так произойдет. И знали, конечно же, все.
Однажды вечером к нашему берегу причалил огромный корабль, металлический и пластмассовый, его нельзя было сжечь. Он был сильнее гидры с тысячью головами. Ту хотя бы можно было победить каленным мечом, а этого монстра было не потопить, даже вспоров его железное брюхо. На месте вывалившихся внутренностей тут же наросли бы новые. И подкрался этот бессмертный великан, в сотах которого уместились миллионы солдат, совсем бесшумно, не всколыхнув ни одной волны. Потому что уже был мёртв, а мёртвые не шумят.
Русалка позвала его сюда. ¬¬¬¬¬Вот оказывается, о чем она пела, когда соль першила ей горло.
Перед тем, как упасть на землю, птицы увидели, как из корабля на берег высадились солдаты. Они пачкали песок мазутом и машинным маслом, да и в крови у них тёк песок вперемешку с грязью и глиной. Грязь и глина были самым чистым в них. Всё остальное было – темень, куда бы они не ступили, на все четыре стороны падали четыре тени: одна – человечья, другая – от оснастки корабля, третья была тенью погасшего Солнца, а четвертая – буквой какого-то непонятного, странного алфавита. Я бы, наверное, засмеялся, если бы все не было так страшно.    
Сначала вышло только четверо солдат. Они долго топтались по пляжу, как будто потерянные, испуганные дети. Они наматывали круг за кругом вокруг огромного валуна, словно в поисках чего-то. Затем, птицы не успели и дважды взмахнуть крыльями, солдаты взбежали по каменной тропинке и ворвались в дом к Марии. Больше птицы ничего не видели, они упали на землю и затерялись в пожухлой траве. Единственное, что они запомнили, так это гробовую тишину: ни криков, ни бряцанья оружия, ни звона разбитого стела, ничего не было слышно. Может быть, ничего и не было вовсе. Зато птицы знали точное время, когда это произошло – на наших, людских часах было 19:41. А на птичьих? Кто его знает, они летают в голубой вышине, для них и нет никакого времени. 
А теперь о том, что я видел сам.
Даже и не знаю, что бы я выбрал, если бы мне предложили: навсегда забыть тот вечер или переживать его снова и снова. Он был красив, как зарница, повенчавшаяся с закатом, он разбил заблудившуюся в самой себе реку, разрубил её и выпрямил. И река потекла к морю. А там, вы помните, на волнах качался корабль-великан. Он присосался к скале, как щенок к суке, и выплевывал из своего брюха все новых и новых солдат. И какого было новорожденной реке притечь к такому морю? Река взъярила и забурлила. Она точила железные бока великана, но все без толку, тот только почесывался да зявил рот. Я всё это видел сам. Но обо всем по порядку.
Сейчас я контужен и мне тяжело говорить. Я иду по пыльному суходолу и мне тяжело дышать. Простите, если я сбиваюсь.
Первые снаряды посыпались на нас около девяти вечера. Серо-дымная летняя ночь загорелась фейерверком. В снаряды, что раскрывались над нашими головами и под нашими ногами, затолкали не только картечь и шрапнель, в них насыпали по жмене больных померкших звёзд. И для тех, кто приплыл к нам на корабле, не было ничего необычного в такой болезненной смеси. Они давно научились мешать в одном котле святое и низкое, бензин и Солнце.  Так что ракеты взрывались вокруг нас и расплескивали мед из лопнувших звёзд. А на солнце появлялись маслянистые разводы.
По моим глазам будто резанули ножом, и полилась кровь. Я ничего не видел, мне в лицо летела горячая земля, щепки и обрывки одежды. Только и этого было мало. Если бы об меня билось больше звезд, больше горелого мяса, я бы от страха просто не вспомнил бы о доме за лесом. И снаряды подожгли не соломенные крыши и каменные дома, из-за них полыхали мои посеревшие глаза.
Я только мельком увидел, как собираются солдаты. Зато я видел, как снаряды вырывают целые куски из земли и домов. И надо же было мне увидеть сквозь две проломленных стены когда-то целого дома вывороченную ограду сада и оголившие корни деревья. Обугленная кора деревьев пугала больше, чем самая черная ночь, а от горящих листьев было больше жару, чем от всех снарядов, что сыпались на нас сверху. Вот, значит, что может с нами стать? И куда нам двинуться дальше, если сада не станет?
Чтобы не видеть несчастный сад, я бросился бежать. И мёртвые, живые, огонь, земля и ветер слились в одно. Я не замечал, как перепрыгиваю через канавы и рытвины, через воронки и земляные валы. Даже музыки не было: ни криков, ни свиста снарядов – ничего. Первым зашумел я сам. Когда я совсем охрип и не мог больше бежать, я оказался на полпути между деревней и лесом. Меня словно посадили на карусель: вокруг меня, словно я был центром притяжения этого маленького полевого мира, кружились солдаты обеих сторон; форма у них была одна и та же, цвета злой земли, но отличить их друг от друга ничего не стоило. У тех, что приплыли на корабле-великане, не было лиц. Если бы я тысячу раз ослеп, я все равно видел бы больше, чем они. Что вело их, что заставляло вскидывать оружие и стрелять, какое наущение?
С начала лета поле несколько раз горело, и мы всей деревней выбегали его тушить. Мы ни разу не пустили пламя близко к нашим домам, и теперь посреди поля и дальше к лесу пустели выгоревшие рванные круги. На них-то чаще всего и падали снаряды – это огонь тянулся к огню. Не мог огонь с корабля, посаженный, словно преступник, в снаряд, победить своей природы; он летел к своему свободному брату, ему хотелось раскинуться и разгуляться.
Я каким-то чудом пробежал поля до середины, сам того не заметив. Да и хорошо: стоило мне замешкаться, меня бы разорвало на куски. Теперь мне только и оставалось, что аккуратно идти по уцелевшей траве к опушке, где трещало настоящее полымя. Там схлестнулись два мира.
По пути я все время спотыкался об мёртвых – это лес наступал на нас аршинными шагами.
Была уже глубокая ночь, и вокруг было светло, как днем. Пламя на опушке леса немного поутихло, но скоро должно было разгореться вновь. Наши разведчики (а половина из них была птицами) успели прокрасться к берегу и теперь вернулись с вестями. Корабль был там и выплевывал солдат без остановки. Им не было конца. Корабль был словно фабрика по штамповке мяса. И с этим надо было как-то разбираться.
Наступило недолгое затишье, устроили военный совет. Я было хотел продолжить путь к дому, но меня заприметил Александр и подозвал к себе. Мне пришлось остаться, и я кожей чувствовал, как бегут стрелки часов, никогда не добегая до нужного мне времени.
  Надо было решить, что делать дальше. Прорываться сквозь лес было бессмысленно – нас бы просто задавили. Держать оборону в деревне было совсем самоубийством: мы бы не дожили до утра. Кто знает, сколько еще солдат ждали своего часа в брюхе великана? Больше нескольких миллионов, это уж точно.
Порешили так -  бить вслепую. Среди прочего оружия, я знал, у нас была старая, пошедшая ржавчиной гаубица. Сколько мы не пытались отскоблить от металла ржавую коросту, ничего не выходило. Язва проникла слишком глубоко. Говорят, эту гаубицу давным-давно вырыли из-под земли неподалеку от деревни, убедились, что она все еще способна стрелять, и оставили в покое. Теперь же было решено привезти её к опушке и начать обстрел непрямой наводкой. Может, для великана наши снаряды будут комариными укусами, но ничего другого нам не оставалось.
Я молча кивал, слушая голос Александра; мужчина приказывал немедленно привезти к нам гаубицу и отыскать артиллеристов. Я ходил вокруг, словно во сне, и не рисковал убегать в лес. Александр, будто разгадав мои намерения, не спускал с меня глаз. Я даже успокоился – всё к лучшему, еще пара часов, и мы победим. И пока три тягловых коня не притащили к нам старую ржавую пушку, я не понимал, чем это всё может обернуться для меня. Не победой совсем, а самой горькой потерей. 
Вместе с гаубицей прибыли и артиллеристы. Всего их было четверо: трое из них остались внизу и принялись готовить пушку к стрельбе; четвертый же по лесенке забрался на вершину самой высокой ели, где был разбит наблюдательный пункт. Он долго высматривал там что-то, может звезды, может дымок, и, когда остальные артиллеристы закончили свою работу, стал выкрикивать какие-то непонятные слова. И словно ему в ответ ударила пушка.
Когда утих звон в ушах, и улеглась поднятая пыль, сверху донеслось:
- Мимо!
И как только он мог видеть через несколько километров зелёнострых пик?
Я не стал дожидаться, когда взорвется второй выстрел. Пока заряжали пушку и корректировали наводку, я поднялся по склону и скользнул к лесу. На меня никто не обратил внимания. Я в последний раз оглянулся на долину, и увидел полыхающую деревню. И я не мог решить, что горело ярче: дома, вечный сад или взошедшая рожь и усталая кобылица; это всё было так далеко, далеко, свет от огня не доставал до меня. Я был словно в небе и медленно, медленно шел к Ней. И кто знал, что она могла умереть? А ведь оказывается, могла.
 Со следующим выстрелом я вступил в лес. Я тут же сорвался с места и побежал. Теперь лес помогал мне: он сам бросал мне под ноги запутанную тропинку; стоило мне соскользнуть с нее, упасть в бурелом и крапиву, как тропинка снова появлялась передо мной. А вот солдат без лиц лес забирал к себе. Я видел, как ветви хватали их и рвали на них форму. А под формой, как оказалось, ничего и не было: стоило содрать с солдата шинель, как он сизым дымком таял между скрюченных деревьев, как будто он только и был что грубое полотно да горстка патронов.
На весь путь через лес у меня ушло три шага и всего-то десять минут. Надо мной роились стальные мотыльки: тысячи с одной стороны и два-три – с другой. А как они разбивались о землю, вам не рассказать, с грохотом и шумом, как морские валы. И когда я подобрался ближе к выходу из леса, я стал путать, где бились мотыльки, а где море.
Я вылетел из леса и тут же упал в глубокую воронку. Пока я разгребал горячую землю и пытался выбраться, в воздухе успели пронестись еще два мотылька. Земля забивалась мне в рот и глаза. Наконец я выбрался и направился к дому. 
Горело всё. Горел воздух и вода, горели камень и песок. И даже сад не спасся от пламени. Только дом оставался цел. Дверь была раскрыта нараспашку. Но все это я заметил лишь потом.
Я увидел Её. Она стояла у окна. И я знал, что она видит меня. Я кинулся вперед, но медленно, будто во сне. А побежал бы быстрее, не пришлось бы мучиться.
Прямо передо мною снаряд разбился о камень утеса. Меня отбросило взрывной волной и перевернуло в воздухе. И казалось, в землю летят все новые и новые мотыльки, как будто земля для них – огонь. И тут я вспомнил, что земля и вправду горела. Я поднимался – меня опрокидывало обратно. На мне горела одежда. И как бы я хотел сейчас стать сизым дымком.
Меня давил к горящей земле ужасный грохот – так рушился бы небосвод, если бы мы подперли его колонами; так чуть не обрушился на меня дом, в котором всё начиналось.
И где всё должно было закончиться? Когда я увидел, что происходит, я решил – всё должно кончиться здесь. Пускай Солнце полыхает еще столько же, еще дольше, пускай звезды рождаются и умирают, пускай приходят и уходят народы, для меня же всё кончено.
Весь утёс прямо вместе с домом откололся от скалы и теперь сползал в море. Я не увидел, как Мария не шелохнулась, чтобы пойти мне навстречу, чтобы спастись. Я до сих пор не хочу понимать, почему она этого не сделала, хотя всё и так прекрасно знаю. Я этого не видел, и хорошо.
  Отколовшийся утес раздавил корабля-великана, как громадного жука. В этой победе не было ничего славного: из корабля (из топливных баков или из артерий) хлынула жёлтая кровь вперемешку с машинным маслом. И наше море теперь навсегда было отравлено.
Я подошел к обломанному краю и заглянул за него. Обломков дома не было видно, как и не было видно Её. Корабль осел и ушел ко дну. Мне бы прыгнуть тогда вслед за ним, вслед за Марией. Вот только я был труслив и не сделал этого. Я не знал, как надо прыгать в пустоту. Потом я всю свою жизнь отвечал за эту трусость.   
О чем здесь еще рассказывать? Я развернулся и потерялся в лесу.
***
Утро нашло меня лежащим на обочине широкой лесной дороги, с ногами, тонущими в ледяной воде канавы. Мало мне было двух отрезанных пальцев, мало.
Утро было раннее, дымное и морозное. И небо было ему под стать: серое и густое. Даже птицы летели по нему еле-еле. Но я нечасто видел небо, его заслоняли от меня качающиеся верхушки деревьев. Они будто смотрели на нас и укоризненно качали головой: не туда вы пошли, не туда. Ели сыпали на меня иголками и клочками серого неба, об которое они скреблись. Иголки и шелуха от шишек уходили под кожу.
Мне не хотелось подниматься, хотя в ноги уже втыкались морозные иглы. Я просто лежал, уставив глаза вверх и считал пролетавших птиц: вот одна, вторая, а третьей все не было; зато потом ветер принес ко мне клин журавлей и так же быстро унес его с собою на север. Неужели уже был октябрь?
Я не мог в это поверить, ведь только вчера я распрощался со всем, что у меня было и особенно с тем, чего не было. Я помнил, как брел сквозь лес, и лес не пытался меня остановить. Я помнил, как споткнулся и упал прямо в канву, лицом вниз. Я бы так и утонул в этой грязной сырой яме, если бы не лисица. Сил перевернуться уже не было, да я бы и не захотел этого сделать. Тонуть, как тонул я, было совсем не страшно: сквозь муть воды я разглядывал поломанные веточки и выщербленные камни, и жизнь уходила незаметно, как будто её никогда и не было.
И тут я почувствовал, что меня тянут наверх. Чьи-то острые зубки впились мне в кожу и воротник. Моя тёплая кровь сразу согрела морозную воду.
Когда моя голова оказалась над водой, и я смог немного скосить глаза, я увидел хрупкую рыжую лисицу, ту самую, что помогла мне выбраться из леса. Я напрягал все свои силы, чтобы помочь ей, но, кажется, только мешал. Лисица и сама начинала уставать: тяжело ей было тащить из канавы взрослого мужчину, это совсем не то, что носить в зубах маленьких лисят. Наконец, она перевалила меня через край канавы. Я широко распахнул глаза и любовался рыжим огнём. Я глубоко вздохнул, и вода, стекавшая по моему лицу, попала в горло. Я хрипло закашлялся и не мог остановиться. Лисица не отходила от меня, она присела рядом, положив мне лапку на плечо. Когда кашель унялся, лисица в последний раз лизнула меня по глазам, из которых текли слёзы (совсем не от кашля, нет), и убежала. Я только успел увидеть, как она скользнула в можжевеловый куст и пропала.
И всё. Я остался один посреди леса, в центре мира, в осколках разбитого новогоднего фонарика.
Было больно. Вокруг трещал и лопался мороз, но я весь горел изнутри. И не говорите мне, что это была болезнь, нет, ни за что не поверю, это внутри меня продолжала жить каждая досточка сгоревшего и утонувшего дома. Я знал, как затушить этот жар в груди.   
По дороге пронесся грузовик и осыпал меня сухой землей. Водитель даже не подумал остановиться и проверить, что со мной случилось: наверно, он принял меня за очередного мертвеца; немудрено: сейчас в лесу их было куда больше, чем живых. Я вытащил ноги из канавы и поднялся с земли - вода тремя ручьями хлынула с моей одежды. Я задрожал. Посмотрел на небо, и вот она – третья одинокая птица, улетает от качающихся деревьев. Мне тоже надо было выбираться на простор.
Но не успел я сделать и шага, как на дороге справа от меня показалась чёрная форма. Я подумал, это идут наши солдаты, и хотел было спрятаться в сухоломе поваленных деревьев, прорасти в землю вместе со мхом, но тут увидел – руки солдат были связаны за спиной. Солдаты шли, опустив голову вниз и закрыв глаза. Сзади их погоняли надсмотрщики.
Вели пленников. И у этих пленников теперь были лица. Мне было страшно представить, с какою болью раскрывались глаза, как тяжело было деревьям-ресницам пробиваться сквозь мясистую почву. И вот теперь солдаты шли длинной-длинной колонной, проходили мимо меня – красивые и неказистые, но все прекрасные, потому что живые. Корабль, как муравьиная матка был налит сладким сахаристым соком – душами солдат, слитыми в один комок. Этим он и плыл сквозь море, и вместо бензина в его двигателях сгорала человечья жизнь. И когда корабль испустил дух, души разлетелись – каждая к своему телу.
И разве стоили все эти души одной большой бесконечной жизни? Нет, конечно. «Потому, - подумал я, - их и ведут сейчас на убой». И я сразу забыл простор и понял, что к Марии можно прийти по-другому.
Недолго думая, я вклинился в строй. В его движении был свой ритма и своя музыка – погребальная. Громче, громче ели! Громче играйте свой марш, чтобы нам было легче идти.
Я ходил в разных строях. И этот, которому оставалось идти всего-ничего, был самым спокойным.
Я надеялся, никто не заметит, что на мне нет формы. Я молился, чтобы никто меня не узнал и не выдернул из строя в самый последний момент. Но кто бы услышал мои молитвы, если Она была мертва? Скоро меня нагнал Влад и, как клешнями, выдернул меня своими огромными руками из строя.
- Ты это чего, Дима? Как тебя сюда занесло? – спросил он.
Нужно ли было что-то рассказывать ему? Нет. Я промолчал.
На Владе не было ни царапинки, как будто он не ползал всю ночь в горящей траве.
- На тебя посмотреть, ты будто а Аду побывал, - усмехнулся он.
И я его возненавидел. Да, в Аду, я до сих пор в нем, а ты мой бес-надзиратель! Я попытался вернуться обратно к солдатам, но Влад уцепился за меня и не давал мне ходу.
- Отцепись! - огрызнулся я. – Я хочу, чтобы меня расстреляли, - я кричал. Саднило простуженное горло.
Влад недоуменно уставился на меня и ослабил хватку, но тут же вцепился так крепко, что я скривился от боли.
- Ты не дури, Дима… - начал было он.
- Нас что, не на расстрел ведут? – я уже почти плакал.
Солдаты начали поднимать голову. Их рты раззявились, как пасть корабля.
- Нам же обещали…
- Вы нас обманули…
- Отпустите, отпустите!
Влад пришлось отойти от меня, чтобы успокоить солдат. И когда он отошел достаточно далеко, я выбежал из строя и нырнул в лес. Раз не получилось найти спасения в бесконечной смерти, я найду его в бесконечной жизни.
Так я и вспомнил о саде. Где-то там за сухоломом он цвёл и сиял, как Солнце. Я не верил вчерашней памяти: не могли снаряды выкорчевать деревья, не могли. «Этот сад нас переживёт, - сказал я сам когда-то». И я до сих пор верил в это.
В груди пекло всё сильнее. Надо было выкричать всю свою боль, а то я испепелю сам себя.
Через несколько часов блуждания я вышел на опушку. Я не сразу понял, где очутился, так сильно изменилось всё вокруг. Гор не стало, их белоснежные шапки сорвали с головы железные мотыльки. И вся долина, сколько хватало глаз, в приступе какой-то страшной болезни слегла полумертвой и покрылась струпьями и нарывами. Подземные реки то тут, то там выбегали на поверхность. Когда-то я набирал из них воду, а теперь они были отравлены. И всё, к чему бы ни прикоснулся корабль, на что бы он ни бросил свой взгляд, умирало. Даже небо. И Солнце. Кто скажет, что его не свалили в отравленную могилу, а небом закрылись, как ширмой?
Никто.
Вот поэтому я и закричал. От боли, от страха, от седой обиды. И тучи разорва;лись, как паутина. За ними и вправду было солнце, только живое и от моего огня оно засветило еще ярче. Отстроились горы, земля излечилась, и подземные ручьи снова закипели. 
До деревни мой голос не достал. Я видел её отсюда: там чернели поломанные дома и судьбы. И сад был там, и все бродили вокруг него, но не заходили внутрь. Дураки. Сад был нужен мне для вечной жизни, и я готов был его отнять.
Деревня была одним большим пепелищем. И стоило один раз посильнее дунуть на угли, как пламя разгорелось бы вновь, только теперь целительное, а не искусственное, доставленное к нам в металлических капсулах. Сейчас у меня был выбор. Но я не мог его принять.
Я спустился в долину. Земля вокруг меня горела, как горела она всегда, когда по ней скакали кони, пробегали люди и проезжали танки. Рядом со мною шли миллионы людей, живших когда-то, живых, еще не рожденных. Мы мерили землю аршинными, да что там, километровыми шагами и всё никак не могли дошагать до края страны – такой большой она была. И на самом деле, поняли мы, у России и не было границ: она дружит с Солнцем, она и есть то самое Солнце, что когда-нибудь приведет нас в горний мир. Однажды так и произойдет, ведь звёзды в её волосах с каждым днём светятся всё ярче и ярче.
На полпути от нас отстали танки. Скоро не стало и других машин, исчезли кони, и вслед за ними, сразу – люди. Когда я спустился еще ниже, в пойму широкой безымянной реки, я остался совсем один.
Безымянные реки сменялись одна за другой. Когда-то голубые и быстрые, теперь все эти бесконечные, неназванные, брошенные братья и сестры трещали песком у меня под ногами. Ботинками я задевал кости и черепа, выбеленные Солнцем, и выщербленные косточки забивались внутрь обуви. Я потерял счет дням и ночам, они подхватили меня, словно несуществующий бурный поток и несли все ближе к деревне и к Саду. Вот что бывает, если вовремя не спеть реку: и реки не станет, и не станет людей.
Я шел по руслам пересохших рек и острым камням. Я шел по глупости и тёмным умам. Я шёл по своей стране.
 И для себя я не мог решить, кто был сильнее: моя страна или Она? Они не были соперницами, нет, но сейчас я должен был заставить себя решить, в какую сторону полыхнуть своей болью. И пока не кончались пересохшие русла Енисея и Дона, у меня было время подумать.
Зияющие раны как будто выпадают из времени и теряются в широкой долине. Вот и сейчас я зашел в деревню не с востока или юга, а нырнул прямо в черную-черную золу, повисшую в воздухе, вне всего.
Я был один. Вокруг люди плакали над пепелищем, и слёзы прибивали к земле прах и пыль. Я принёс в своей груди Солнце и огонь, а люди и не подняли головы, чтобы посмотреть на меня. Неужели теперь каждый был сам за себя? Раз так, я знал, что надо делать.
Кто-то обманул меня. Мои глаза или день, сквозь который они глядели. А может, это души деревьев медленно отлетали ввысь, и казалось, будто они все еще были на месте. Но ничего не было. По Саду, по Саду били снаряды, не по нашим домам. Где раньше румянились абрикосы и наливались соком яблоки, теперь одиноко стояло последнее уцелевшее дерево. В его кору, в его корни, а главное – в почти созревший плод на высокой ветке – и ушла вся вечность бегущей без конца тропинки. От остальных яблонь и груш не осталось даже рытвины в земле. Металл ограды расплавился от жара и застыл повсюду железной коркой.
Все обходили Сада за много-много шагов, лишь бы не видеть, что с ним произошло. И только приставленный к нему бедолага охранник, был вынужден находиться рядом. Нелегко ему приходилось: сколько я за ним не наблюдал, он ни разу не посмотрел на уцелевшее дерево; он все время отворачивался, его взгляд блуждал по небу, прятался в выси.
Мне стало его жаль. Для него на земле уже не было Солнца, и может быть даже никогда не будет. И я решил отдать ему последний жаркий лучик.
Я налетел на охранника всем своим весом и повалил его на землю. Я даже знал, как его зовут, когда-то я зашивал ему разбитый висок. Теперь я с остервенением бил по этому виску; с каждым ударом я все крепче увязал в липком болоте его тела. Но болото было – во мне. Я захлёбывался, пытался держать голову над поверхностью; кулаки проходили насквозь, раскалываясь об острые камни, на руках оставалась сырая земля, мокрая от крови. Охранник слабо пытался сопротивляться, тогда я зажал его шею между колен, схватил за волосы и принялся разбивать его голову о застывшую корку металла; прерывистое судорожное дыхание: вдох – поднять, выдох – опустить, поднять, опустить, снова и снова, сбиваясь со счета.
Наконец, с последним всплеском его не стало. То, что осталось, тонким ручьем стекло к корням дерева и впиталось в них. Это была уже не моя тина, а чистая мученическая кровь.
Вы когда-нибудь видели, как созревает плод? Нет? А я теперь знаю, что вместо сока в нем течет чья-то кровь. И через кровь я могу вернуться к Ней.
Я сорвал плод и надкусил его. И раздался хруст – это мои зубы ломали мякоть, это трещало свалившееся дерево. Оно свалилось мне под ноги вместе со всем остальным миром. И осталось лежать. Я стоял перед мёртвым миром: приходи-смотри на убийцу!
Сада не стало. Не стало и меня.
***
¬¬Ради тебя я весь мир поведу на плаху,
И не дрогнет рука,
Наше брачное ложе в свету,
Где раньше у неба была голова

И все предатели, Иуды
Вздохнули радость наконец,
Ради тебя иду в Аду я,
Надев на голову венец

То подвенчальный иль терновый?
Во искупление грехов
Приму я муку, заколдован,
Твой голос – пение дроздов
***
Россия – мертвая кошка. В её чреве умирают дети. Они сами убивают свою мать.
Россия – блуждающий сад. Она уходит от нас, стоит нам подойти поближе. Мы сами, плугом, огнем и железными взрывами отстраняем ее от себя, душим ее своими же руками. А когда убьём её, идём дальше, и вон она уже там, впереди, за степью и морем, обновленная, переродившаяся. И снова убиваем.
И жизнь наша, напополам со смертью, – путь от одного блуждающего сада к другому.
И всё бы ничего, ведь это – путь зерна. Но если зёрна кидать в болото, они не прорастут. Вот и сейчас мы потерялись где-то в топи. И над этой топью идёт вечный дождь.
Теперь нам надо вперёд вместе с гнилой кровью, что течет по нам, а значит – и по всей России. Прыгать по кочкам, спотыкаться, тонуть, но идти. Отгонять диких зверей нашим огнём, жечь их плоть. И разрывать свою, если нужно.
Тогда мы снова выйдем на простор, и там нас будет ждать сад. А если нет, то мы разобьем новый, бросим в землю зёрна, что как последние крошки хлеба мы несли в руках и карманах.
И будет нам счастье.
***
Очнулся я уже на улице. Я стоял под козырьком жилого дома, и прямо перед моими глазами поток грязной воды уносил с собою машины. Улица шла под уклон, спускаясь к докам, и подброшенные волною машины готовились уплыть за сотню морей.
С тех пор, как я спасся отсюда, дождь стал хлестать только хуже. Я прятался от него, я уже несколько часов просидел на бетонном лестнице, боясь попасть под серый ледяной водопад. За это время по улице никто не прошел, никто не кинулся спасать свои машины; никто не вышел прогнать меня с крыльца, и на том спасибо. Над моей головою светился фонарь, притворяясь настоящим Солнцем. Один такой я уже когда-то разбил, чтобы его поддельный свет не резал глаз, но сейчас у меня не было камня, только бетонная крошка.
Под лучами ненастоящего Солнца я вспоминал то, что со мною произошло. Я снова и снова проживал этот счастливый год (год, целый год!), и когда он подходил завершению, мне становилось дурно. Я не мог поверить, что я сделал то, что сделал.
А вы бы поверили?
Теперь-то я понимал, что будь я умнее, выбора мне делать бы не пришлось. Тогда я думал, что можно полюбить одну, только предав другую. Теперь-то я знал, что можно любить обеих, ведь у них – одна судьба. 
Но сделанного не вернуть. Мария не со мной, ни в жизни, ни в смерти, а Россия-блудница теперь тоже в чьих-то чужих руках, прогоняет меня от себя.
На улице совсем ничего не происходило. Не рушились дома, не проходили люди, не пробегали ни кошки, ни собаки. Я кутался в свои худые одежды, а время подбиралось к ночи. Я вспоминал огненные танцы, которые подбрасывали меня до неба: как мне их сейчас не хватало, чтобы согреться. Что танцуют здесь? Пластмассовая пляска, которую я видел в подвале, – неужели это всё, что осталось от пожара, через который проходили все предыдущие поколения? Похоже на то. Мне стало еще холоднее.
От шума дождя закладывало уши. Бесконечно-белый шум – он был повсюду, от него нельзя было убежать и спрятаться. Те, кто сейчас скрывался за толстыми занавесками, слушали его по радио, крутили ручки приёмников, нажимали кнопки на пульте, повышали громкость – только чтобы было больше капель. Дождь уже лил во мне. Каким бы ужасным не был тот, последний, день в деревне, в нем было жарко, в нем хотелось сгореть. А тут я только мог промокнуть до нитки да слякотно закашляться. Я кашлял улицы и дома, проспекты и широкие мосты – песнь песней этой тонущей страны. 
Я бы мог скулить под козырьком всю оставшуюся жизнь и умереть тут, как псина с перебитыми лапами. Но я послал всё к чёрту, поднялся на ноги и пошёл.
Дождь расступился передо мной. Такого я совсем не ожидал. Вокруг меня как будто светился бледно-золотой купол, который защищал меня от капель. Я протянул руку к его золотой стенке – купол вытянулся и зазыбился; когда я опустил руку, купол вернулся на место. Он обволакивал и грел меня. Похоже, во мне осталось еще немного огня.
 Я огляделся по сторонам, в поисках того, что можно было бы сжечь. Я увидел только линялый кирпич и мусорные баки – огрызки настоящих вещей. Я решил приберечь огонь для чего-нибудь живого.
Я уже решил, чего хочу – вернуться в деревню. Я был готов принять любую муку, только бы мне позволили снова увидеть это небо и синий простор, голубое лето, и зеленое море травы. Всё, всё, всё готов отдать, пойду на заклание, подставлю шею любому палачу! Только позвольте вернуться.
Но чего я не стал бы делать никогда, так это искать муку намеренно. Пусть она сама найдет меня, когда будет нужно. Мне далеко до хлыстов, мне страшно прыгать в пропасть, пусть она сама позовёт меня. И от этой своей трусости мне хотелось крикнуть: «Выпустим на волю языческую Русь! Пусть на улицах беснуется злыдота и хлысты, а кто хочет – пусть зарывает себя в землю. Пусть по крышам скачут огненные кони, пусть Солнце катится по небу колесом! Вот тогда-то мы и распробуем мякину, узнаем, что такое тёплая кровь». Но дождь заливал мои слова.
Где же та дверка, через которую можно было попасть в настоящую Россию? Наверное, она была в каждом доме, и Россия была по обе её стороны. Я понял, что мне было сейчас нужнее всего – увидеть родителей. Что с ними стало? Я отправлял им весточки вместе с Владом, он оставлял мои письма в почтовом ящике или прямо у порога дома, но ни разу не видел самих родителей. Я писал, что я счастлив, что им не надо бояться за меня, что я скоро вернусь.
Вернулся я скорее, чем ожидал.
Затем, решил я, мне нужно найти Бориса. Просто так идти в тот дом я не решался, тем более, я не был уверен, что он до сих пор действует, как наша тайная квартира. Вдруг её уже давно разгромили? Рассчитывать мне приходилось только на удачу: я понадеялся, что снова выйду на Бориса в той пропитой забегаловке.
Дождь надрывался изо всех сил, чтобы взять меня к себе. А я шел себе вниз по улице и считал фонари и балконы, грозившие в любой момент обвалиться. Я спустился к набережной и пошел вдоль грязной застоявшейся реки. Дождь плясал по ней мусорной пеной; вода реки уже подбиралась к ограждению, тянувшемуся вдоль всей набережной. Когда я подошел к нему слишком близко, река перехлестнула через край, ударилась о золотой купол и убежала обратно.
Позади меня оставались доки, толстые натруженные шеи башенных кранов и тягловые корабли. Слева от меня был город, готовый вот-вот утонуть. Справа же не было видно ничего: не было там и другого берега реки – он терялся в грязном тумане и пелене дождя. Впереди я смутно различал фонари, на которых качались, побиваемые каплями и камнями, призраки из скорого будущего. Я надеялся, что скорого. Те из них, кто провисел тут подольше, выстукивали костьми военный марш, остальные голосили и пели своим мясом.
Башенные краны вытягивали шеи, чтобы лучше меня видеть, - скрипели; корабли подплывали поближе к берегу – нагоняли волну. Они плыли за мной, пока я шел. Но стоило железному мосту пронестись мимо меня, как они тут же исчезли, как будто их никогда и не было.
Я сделал еще несколько шагов и остановился. Что-то привлекло мое внимание там, посредине моста. Я пригляделся повнимательней; дождь, как самый противный лизоблюд (надеялся, что я сброшу купол?), расступился в стороны.
На мосту стоял человек. Мужчина или женщина – я не мог разобрать. Человек готовился прыгнуть. Он хотел прыгнуть в реку, в море, в неизвестность, в пустоту. Он не был златорогим фавном или зазывалой, он просто устал. Я бы мог крикнуть: «Остановись!», но меня бы никто не послушал. Человек уже сделал свой выбор – в игре с этим миром он поставил на кон самое дорогое, что у него было – свою жизнь. И знаете, он не проиграл.
Он нырнул в пустоту, как на моих глазах дважды сделал Влад. Вот только этот человек не пытался врезаться в воду клином, он рухнул в нее мешком. И уже не вынырнул.
Я спустился по лесенке на тонкую песчаную полоску, оставшуюся после разлива реки. Волны уже прибили к берегу труп мужчины. Наверное, когда-то он был очень красивым, но теперь он посинел и распух. Я вспомнил наших утопцев, и как долго они продолжали выглядеть, словно живые. Я распугал чаек, прилетевших поклевать мясо. Рот мужчины был раззявлен, туда набралась вода, а дождь продолжал падать и падать в это море, окольцованное гнилыми горами. Дождь заворачивал мужчину в саван.
На секунду у меня перехватило дыхание: мне показалось, что мужчина этот был Владом. Он что, решил доказать, что может прыгнуть в какую угодно пропасть? Не сумел.
Но через мгновение наваждение развелось. Да, мужчина был очень похож на Влада – тот же нос и линия рта, сходства отрицать никто бы не стал. Но всё-таки, к счастью, это был не он.
Вода заливала опустевшие глазницы. Я предоставил ей глумиться над телом. Всё равно это было только тело – дух ушел непобежденным.
Пора было уходить с набережной. Я углубился в нескончаемый тёмный лабиринт. И тут же потерялся. Улицы, дома и переулки, слепые окна, двери и машины сомкнулись вокруг меня. Я слышал, как щелкнул замок захлопнувшейся ловушки. И серо-дымное небо стало таким далеким, словно я глядел на него из глубокого колодца. Так оно и было: стены домов выросли – в непочатую высоту.
Сначала я не подал виду, будто что-то услышал и продолжил идти как ни в чем не бывало. Если бы я сорвался с места сразу, меня бы убили. Я чувствовал, как из каждого окна на меня глядит Кошмар, он – на лицах всех людей. И вот чего я не мог понять, пока медленно пробирался между автомобилей, загромоздивших улицу: кем был этот Кошмар? Всем миром или только Россией? Может быть, это мы были Кошмаром? Все те, кто сейчас сидел за стеклянной стеной и те, кто посыпал себе голову пеплом от сгоревшего Сада?
Вопросы сыпались один за другим. Откуда он? Чего он хочет? Почему глядит и не убивает?
А ответом на всё было только незнание: Кошмар нельзя было назвать. Он был всегда, он прятался под кровавой коростой, что запеклась на руках у Каина. Теперь эту коросту как будто содрали, и Кошмар пошел гулять по земле. У него не было ног, но он шел, он бежал по проводам и оптоволокну, летал по воздуху вместе с мусором и самолетами.
И от него никуда нельзя было деться: кошмар похож на наваждение; это демоны внутри обвенчались с техникой снаружи. Это волна, что топит нас. Это ветер, который разметет нас. Это – наш новый мир.
Все дома, что нависли надо мной были сделаны из циферок и странных букв – тех самых, чьё отражения носили в себе безликие солдаты. Кошмар пронизал их насквозь. Это был настоящий религиозный ужас: видеть изнанку всего, мир, выпотрошенный кишками наружу. Это как увидеть обезглавленного Бога.
Страшно, страшно, и крик застревает комом в глотке. Мой выдыхающийся хрип похож на белый шум из радиоприёмника. Отсюда есть выход? Повсюду дома, бесконечные подъезды, дождь, цифры, цифры, цифры. Кошмар пожрал землю, что нас родит, он пожрал и нас. И те бедные люди за окнами, сломанные, обессиленные, они тоже – мой народ, который я поклялся воспеть.
Нами верховодят малые кошмары. И сбросить их – значит сделать первый шаг к победе над Кошмаром большим. Революция – вот что нам нужно. Или по-простому – русский бунт. Как странно эти слова звучат в пластмассовом космосе, в пустой темноте, ха-ха.
Вы скажите, вы сотню раз слышали этот призыв, а я, тот, кто его произносит в сто первый раз, дурак и крикливый самодур?!  А вот смотрите, как могу!
Я вырвал из ножен кривой сарацинский кинжал (а может, простой сапожный нож) – подарок Влада – и по завету моего старого друга вонзил его в иступленную, распухшую мякоть Кошмара.
Отчего распухает плоть? От сломанных костей – сточившихся зубьев шестерней. И от смерти – последнего вздоха умирающего механизма.
Темноту рвало от визга. Свет в домах зажигался и гас, зажигался и гас с быстротою пальцев, танцующих в лихорадке. Танцующих по: клавишам рояля, которые проваливаются внутрь инструмента; спусковому крючку у дрожащего виска; по складкам простыни, которую больной сжимает и разжимает в агонии.
Я проворачивал кинжал в мясе Кошмара, а он в ответ искрился визгом. Также когда-то визжала и хрипела русалка. Я буравил темную плоть всё злее и злее, пока с той стороны не полился свет. Тогда я выдернул кинжал из гнилой мякоти: дальше мне было не пройти одному.
Кошмар отступил, он уполз в свою конуру зализывать раны. Вместе с ним уходила и ночь, серело.  Вот что нам надо: проделать в этом непотопляемом корабле десять тысяч пробоин, понаставить на теле столько же язв, и тогда будет свет по всей земле. А до тех пор: темнота, страх и голод, месяца, а может года в ожидании взрыва и революции. А может, всё случиться уже завтра.
Теперь было идти не так страшно, и небо стало ближе. Через час я уже был в районе, где жили мои родители. Теперь я понимал, чего так Влад так испугался когда-то. Я шел, но будто не двигался с места: дома-близнецы, неразделенные при рождении, липли друг к другу. Ничего уже не напоминало о том саде, что когда-то раскинул тут свои ветви. Кошмар уже забрал себе это место. 
Мне всё же удалось отыскать дом родителей.  Как мне казалось, ничего не изменилось: всё те же занавески на окнах, старые и пожелтевшие, всё та же дверь с побитой чёрной краской. Вот только когда я надавил на звонок, внутри раздалась совсем другая мелодия; и встречать меня вышла не мать, а незнакомая женщина.
Я навскидку дал женщине пятьдесят лет. В её всклокоченных волосах начинала проступать первая седина. Растрепанные лохмы и рытвины морщин превращали женщину в неопрятную поломойку. Даже веснушки, когда-то рыжие и огненные, теперь посерели. Я так никогда не узнал имени этой женщины, но тогда про себя окрестил её Алёной.
Я был весь обсыпан землей, извалян в копоти и грязи, – кому такой мог понравиться? Потому-то женщина недовольно скривила рот и бросила через порог:
- Тебе чего?
- Мне бы родителей увидеть, где они? – я мялся на пороге и пытался взглянуть по-над плечом женщины, но та всё время закрывала мне весь вид.
Женщина всплеснула руками:
- А, так ты сынок предыдущих жильцов! Надо же, объявился, и года не прошло…
- Мама, ты где?! - донеслось из глубины дома.
Из моей бывшей спальной выбежал мальчик. Завидев меня, он спрятался за матерью так, что я видел только его нос и глаз, глядевший на меня со страхом и любопытством. Мальчика я назвал Егорушкой.
- Сейчас, постой, - захлопотала женщина, - твои родители оставили мне новый адрес. Постой тут, я его мигом отыщу.
После ухода матери Егорушка остался стоять столбом. Мы просто глядели друг на друга. И я узнал его, и он узнал меня, хотя раньше мы ни разу не виделись.
Через несколько минут женщина вернулась. Она протянула мне листочек с адресом. На листочке было так много клякс и разводов (похоже, от слёз), что мне с трудом удалось разобрать, что же на нём было написано. И когда я наконец-то прочёл адрес, у меня перехватило дыхание. Мне предстояло вернуться туда, откуда я с таким трудом сбежал.
Женщина щебетала у меня над ухом:
- Я всё храню, ничего не выбрасываю. Складываю все-все бумажки в коробочку…
Женщина увидела, что я собираюсь уходить, и выпалила:
- И фотография мужа у меня есть, он мне ее прислал, последнюю. Хочешь посмотреть?
- Простите, мне надо идти, - я знал, во что выливаются такие разговоры, я до сих пор помнил, как выслушал однажды Сергея и Олю, и что потом со мной произошло. Да и тягостно мне было вновь встретить Алёну и Егорушку, даже если это были не они.
Я вспомнил Сергея, я вспомнил его угрозы и заторопился к родителям. Вслед мне донеслись обиженные слова:
- Куда бежишь-то, родители на тебе давно крест поставили!
А потом захлопнулась дверь. 
«Может, и поставили, - думал я. – Может, они меня и не признают».
А дождь всё шел и шел, и навстречу мне шли люди. И каждому из них дождь заливал рот и глаза. Меня провожали удивленные взгляды. Ещё бы, не каждый день увидишь человека, который, будто святой, наряжен в золотой купол. Порой за мною увязывались прохожие, но тут же отставали – это Кошмар одергивал их, пугал, не давал двинуться и вздохнуть.
Старый лифт доставил меня на нужный этаж. И я сразу же вышел в лабиринт, в муравейник квартир и выщербленной штукатурки. Проводка оголена, по ней, в канавах по стенам бегают электрические крысы, которым всё ни по чем. И так же оголены были нервы всех жильцов. Стены и перегородки как будто сделались красно-стеклянными (как будто я глядел сквозь обнаженную тонкую мышцу), и я смог разглядеть, что творилось за ними. Когда я только-только пришел в  поселение, я заглядывал в окна и видел там счастливых людей. Теперь сами люди лезли ко мне в глаза, они вопили: «Пой нас, пой! Вытащи нас отсюда своей песней!». И главное, люди видели, как живут их соседи, они точно так же, как я смотрели сквозь стены, всё знали, но пошевелиться не могли. Им и нужен-то был один толчок, чтобы они встали и разрушили стены, да вот только не было никого, кто бы их подтолкнул. Так и получалось, что уютные жилища превращались в газовые камеры.
Я на секунду забыл о том, что искал родителей – общий вопль поднял меня и понес над Россией. И куда бы я ни посмотрел, видел одно и то же: красно-стеклянные стены и сильных, но сбитых с толку людей.
Я остановился перед нужной дверью. Постучался – звонка не было. Мне никто не открыл.
- А и не старайся, - донесся голос из-за моей спины. – Никого там нет.
Я обернулся и оказался лицом к лицу с Александром. Нет, чёрт подери, это не он, напомнил я себе. Это Кошмар издевается.
Мужчина, которого я принял за своего военачальника, был весь скрючен и поломан – не бывает таких командиров. Но черт лица опять смутили меня: скулы, разрез глаз – один в один. Таким мог бы быть Александр, если бы волна огня бросила его об землю и перебила позвоночник. Хотя откуда мне было знать, вдруг так и произошло, я ведь я не видел его с тех пор, как нырнул в лес. Когда-то давным-давно. 
Я поежился.
- Там уже никто не живет, чего зря в дверь колотить? - проворчал мужчина. – Всё равно не достучишься.
 - И давно квартира пустует? - спросил я.
- А мне почем знать? – ответил поломанный. – Я всего пару дней, как сюда заселился.
У мужчины не хватало зубов, и слова у него выходили невнятные и пережеванные, такие же непонятные, как и то, что со мною происходило. Где моё синее небо, где деревня, где огонь?! Куда подевался весь свет? Отчего вместо неё теперь Кошмар и переломанные уродцы?
Но мир молчал.
Мужчины закосолапил  к себе в квартиру – он выпрыгнул, как чёртик из табакерки, только чтобы бросить мне пару фраз, и теперь снова возвращался в свою коробочку. Всё здесь приводилось в движение странными, страшными механизмами, всё было не настоящим – кукольным.
Я спустился на лифте и вышел на улицу. Я оглянулся на дом-тюрьму. «Упади, - сказал я ему, - рассыпься в прах».
Но дом стоял.
Следующее, что помню – я сижу на скамейке в парке, в окружении голых мёртвых деревьев. Только я один знал, как росли эти деревья. И каждое я мог назвать по имени. Я видел их еще живыми, видел, как они паковали рюкзаки, как складывали в них мои аптечки. Я видел всё.
Итак, одно из двух (трёх, четырех, тысячи!): либо Сергей и правда убил моих родителей, либо, либо, либо… Я не мог придумать достойного объяснения. Во мне уже не было сил, чтобы заплакать.
Пока я сидел на скамейке, положив голову на руки, пока деревья скребли и царапали мою спину ветками, пока лил дождь, во мне родилось понимание того, что надо делать. До меня это, конечно, поняли многие, просто я не поспевал за ними. Я слишком далеко ушел в блуждающий сад, разнежился там и забыл, что есть вот такой мир: злобный, жестокий, кошмарный. Сок вишен был для  меня как дурманящая амброзия, хорошо, что меня от него оторвали. Теперь я по-настоящему понял: миру – война, огонь, перерождение! Простым – пулей, огнём, мечом, веревкой – по сложному, запутанному, мёртвому.
Такое вот противоречие: сад – жизнь, и сад – дурман. Как тут быть, не знаю. Идти вперёд.
К вечеру я привёл себя в порядок – почистил одежду, пригладил взлохмаченные волосы – и стоял перед входом в ту самую забегаловку. Влад успел рассказать мне, что она служила вербовочным пунктом и тайным местом встречи. И наведывались мы туда вовсе не случайно – уже тогда Влад успел свести знакомство с Борисом и часто встречался с ним там. Но вот почему он взял меня с собой в тот далёкий вечер, да к тому же разыграл сцену знакомство и в конце концов бросил меня одного, мне было непонятно. Единственное, что я мог придумать, так это то, что Борис присматривался ко мне.
Раньше я и не замечал, какой грязной была эта забегаловка. И красный свет лампы, в котором я хотел утонуть и забыться, на самом деле был цветом старой крови. Вот он, самый настоящий Ад. Как и всегда, я уселся за самый дальний столик в углу, сделал заказ и стал ждать. Даже и не знаю, на что я рассчитывал. Мне оставалось только надеяться, что Борису сообщили о произошедшем, и он придёт сюда сам.
Так и произошло. Через несколько минут Борис выплыл из табачного чада и сел рядом со мной. Он шепнул мне на ухо:
- Плохи твои дела. Допивай пиво, и пойдём.
Я еще не успел притронуться к кружке и просто отставил её в сторону. Борис оставил на столе несколько купюр, и мы вышли. На часах, я посмотрел, было полдесятого.
Борис совсем не изменился, как мне показалось. Разве что легкая седина проступила в висках. Мы пробирались по улицам тем же маршрутом, что и год назад. Удивительно, я помнил каждый поворот и каждую скамейку. Борис был весь напряжен, вокруг него тоже дрожал золотой купол. Борис шел сгорбившись и давал мне указания:
- Сейчас мы подойдем к нужному дому, я укажу тебе на него. Заходи в подъезд без меня и поднимайся в квартиру номер 8. Там тебя уже ждут. Пересидишь там пару деньков, пока решают, что с тобой делать. Если всё уладится, и тебя пустят, я найду, как сообщить тебе, может, сам приду. Сразу как получишь известие, ноги в руки и беги в наш дом. Помнишь, где он?
- Помню, - сказал я. Только сегодня я прятался от дождя на его пороге.
- Отлично, - кивнул Борис. – Спустишься в подвал. Я буду ждать тебя там.
Я слушал шум гранитного прибоя. Значит, мы снова пришли в доки. Я ходил по городу кругами, дурными кругами.
- Вот, ныряй сюда, - Борис ткнул рукой в темноту, в которой еле-еле виднелись двери подъезда.
Он продолжил идти как ни в чем не бывало, а я стал на ощупь подниматься по старой трухлявой лестнице. Дом был старым, сбитым из глины, камня и дерева. Перил у лестницы уже не осталось, справа от меня зиял чёрный провал; чтобы  ненароком не свалиться в него, я держался за стену, на которой выступила влага. Окон в лестничных пролетах не было.
«Хорошенькую квартирку подобрал мне Борис, - ворчал я. – И кто такой ждёт меня в ней?
Наконец, где-то наверху (невероятно далеко) зажёгся огонёк. Это пламя плясало на площадке перед квартирой, выбившись из-под белой деревянной двери. Это и была квартира номер 8.
Не без волнения я постучал. Пламя на мгновение замерло и заплясало вновь, еще ярче. Я весь обратился в слух. Я слышал: как снег, падает со всех сторон деревянная крошка, скрипит дверь, вода венчается с гранитом, над моей головой, над балками и крышей дома звенит ночь, и посапывает небо. Но за дверью – ни звука. Тогда я нащупал дверную ручку, нажал на неё (чуть не сломалась) и вошёл.
Первое, что я увидел, был длинный коридор, дрожащий в неровном свете. Оплавившаяся свеча стояла на столе в самом его конце. Стояла и горела. Стол поставили возле окна, в которое с любопытством заглядывал половинчатый месяц. От коридора отходило несколько комнат, две – по мою правую руку и одна, видимо, ванная, если в таких домах были ванные, по левую. Половицы пола скрипели. Я прикрыл за собою дверь и заглянул в первую комнату. Там никого не было, только кровать стояла в углу. Я заглянул в следующую комнату. Там тоже была кровать, но она не пустовала. Правда, разглядеть в темноте, кто на ней спал, у меня не получалось.
Я отправился за свечкой. Комната, в которой она горела, оказалась кухней: вдоль стен тянулись навесные шкафчики, а рядом с косяком тяжело гудел старый холодильник («Значит, электричество есть, - отметил я про себя»). Комната выходила окнами на море, туман и гранитный прибой. Я взял залитое воском блюдце, на котором стояла свеча, и вернулся во вторую комнату.
Осторожно, чтобы не разбудить, я осветил лицо спящего.
И даже в пляске теней, в карнавале света и тени я узнал её. Её лицо менялось от каждого дуновения ветерка, колебавшего пламя свечи, оно переливалось тысячью образов, как грани голубого топаза, брошенного в огонь. Такая причудливая (и страшная) игра меня не смутила – я узнал её. Это была Мария. Та самая, что вместе с тоннами камня заснула на морском дне. А проснётся она тут, на мягкой перине.
Я не рассказал, как плохо мне было, когда она умерла, я не расскажу, как счастлив я сделался, когда она воскресла. К чему тут слова? Я задул свечу и прокрался в свою комнату. Постель уже была застелена. Если завтра мне удастся проснуться раньше Марии, всё повториться, как год назад, но с точностью до наоборот: теперь я буду дежурить у постели спящего погорельца.
Я закрыл глаза – из темноты нырнул в обжигающий свет. Город за стенами моей комнаты притих, унялись волны, умолкло электричество в проводах. Город стал тише могилы. А уж я в ней успел полежать, знаю, о чём говорю.
***
- Сама я из Ярославля, а родилась в Ноябрьске, да вот только ничего оттуда не помню. Мне, кажется, было два года, когда наш тамошний дом сгорел. Бабка только Библию и успела из него вынести, ха, хотя сама не шибко-то верующая. Вот так мы и перебрались в Некрасовское, а потом уже и в Ярославль. А как сюда попала – это долгая история.
Позже я услышал и эту историю и многие-многие другие. У нас с Марией было много времени, чтобы поговорить. Она была самым настоящим человеком в моей жизни, да и не только в моей – во всем мире. Если захотите, вы можете встретить её на улице, главное – ищите, ищите, ищите и обязательно найдёте. Этим рассказом, мне хотелось бы её запечатлеть. Я не скульптор, чтобы изобразить её в камне, не музыкант, чтобы посвятить ей мелодию. Моё оружие – слова, и я сделаю всё возможное и невозможное, чтобы они пели её имя.
Ответа от Бориса пришлось ждать целую неделю, и это было самое счастливое время в моей жизни. Мы целыми днями просиживали у тонкого окна, до которого дотронешься – и оно рассыплется. Мы говорили, мы упивались друг другом. На улице распогодилось, дождь перестал. Пришло бабье лето. Засверкало солнце и тут же разбилось на сотню маленьких соцветий – они запрыгали по лужам. Новорожденные солнца переливались и перерождались в оконном стекле. Было жарко смотреть на них, но мы не закрывали глаз.
Весь день мы проводили вместе, говорили, забывая о еде. И о чем бы мы ни говорили, всё становилось правдой. Мы придумывали истории для каждого, кто проходил мимо нашего окна, и эти истории, мы знали, претворялись в жизнь. Мы осчастливили всех и каждого, не забыли ни одного моряка, ни одного работника дока, не забыли никого. Мы вспомнили всех наших друзей, и для каждого написали красивую судьбу. Тогда мы были такими сильными, что могли творить чужую жизнь, превращать её в огонь и праздник. Вот только над своей жизнью мы были не властны. 
И нам казалось, мы могли облететь весь мир на наших новых крыльях. И мы летели, и забывали обо всех горестях мира. Да и когда о них было вспоминать: текла река за окном, голубая, как её глаза, и небо не пускало к себе облака, гнало их, гнало их подальше от нас. Когда уже не было сил говорить, мы выходили на улицу и гуляли вдоль берега. Никого не было на свете счастливее нас.
Когда кончался день, мы не расставались. Ночи я проводил у неё на груди, в её объятиях. У меня не всегда получалось сдержать слезы счастья.
Ничего и никого мне больше не было нужно.
***
Но всё когда-то кончается. Когда через неделю пришел Борис, я чуть не накинулся на него с кулаками, но Мария образумила меня. За окном снова лил дождь. Я знал, что это недобрый знак. Борис вошел без стука и застал нас за очередным разговором. При его появлении мы умолкли. Борис мотнул головой в сторону выхода:
- Собирайся, идём.
Я всё мешкал. Я не знал, увижусь ли я еще раз с Марией. Мы стояли посреди комнаты, как оглушенные. Мы знали, что этот момент придет, и всё равно не были к нему готовы. Борис оставил нас вдвоем. Гранитная вода билась о берег.
Мария очнулась первой. Она обняла меня.
- Иди, - сказала она. – Я буду ждать.
Ведь когда-то, наверное, она говорила то же самое Константину.
«Нет, - одернул я себя. – У Марии, почившей в свету, и той, что стояла сейчас передо мною, одна душа, но – не одна судьба. И есть еще одна, третья, имени её не назову, но все они – одно».
Мария не разжимала объятий. Я закрывал глаза и видел, как сжигаю ради неё весь мир. В её честь. И пусть я уйду вместе с этим миром, на первом камне мира нового я должен успеть начертать её имя.
Громко, самонадеянно? Пусть!
Стоя с закрытыми глазами, я почувствовал, как Май снова приникает к моим губам. И было еще жарче, чем тогда на площади. Как мир, я загорелся.
Я попросил листок и ручку. Мария принесла их из нашей комнаты. Я сел за стол и одним махом записал всё, что хотел. Я сложил листок вчетверо, отдал его Марии, сказав раскрыть его, когда я уйду.
И когда я пропал за дверью, Мария развернула листок и прочла:



Отрывать от мира мясные лоскутья
И сжигать их в янтарном костре,
Чтобы истории все перепутья
Уместились в пожара огне

Города, деревни, степи и болота –
Покоятся в праха горшке,
История мира – о ком угодно,
Но только не обо мне

Я стану тем, кто поднесет спичку
К запалу русской весны,
Слушай землю – услышь перекличку,
Курки уже взведены

И если есть кто-то в мире большом,
Перед кем стихает стихия,
Это девушка – свет под дождём,
С именем кротким Мария

И если она только сон,
Только робкие мысли о Рае,
Всё равно я уверен в одном:
Вместе с ней засыпаю я в мае

И огонь, разожжённый, чтобы мир принять, навсегда забыт и потушен
Моё имя на камне написано встарь, и этот камень разрушен

Но останется навсегда одно бесконечно нежное имя,
Его не забудут, оно – на века,
Имя это – Мария
***
По обсыпающейся лестнице мы спустились на улицу. Я не стал глядеть в окно, не стал искать в нем знакомую фигуру – чего зря рвать себе сердце? Я потеплее запахнул пальто и пошел.
Мы с Борисом снова притворялись, что не знаем друг друга: если бы мы заметили слежку, то быстро бы разошлись. Мы шли по разным сторонам улицы, я немного отставал. Но говорить нам это как будто бы не мешало.
- Они долго спорили, пускать ли тебя обратно. Но потом решили: с тобою лучше, чем без тебя, - сказал Борис – призрак за стеною дождя.
- А кто принимал решение? – это я, такой же призрак.
Дождь пожимает плечами:
- Ты и сам знаешь.
Это точно, я знал.
И вдруг только сейчас я начинаю понимать, с кем мне предстоит встретиться. До этого я надеялся, что больше никогда в жизни не стану с ним лицом к лицу. Еще раз увидеть эти глаза? Да ведь у меня такие же! Неожиданно для самого себя я спросил:
- Константину уже сказали, что произошло?
- Еще нет, - донеслось до меня.
Вот значит, как. Значит, мне придется это сделать.
Затем была тишина. Я глядел себе под ноги, а когда оторвал глаза от земли, не увидел своего путеводного призрака. Но тут издалека мне послышалось:
- Я вас двоих так понимаю, - призрак загорелся янтарем. – Только не повторяйте моих ошибок.
Борис подпустил меня поближе.
- Что у тебя из оружия? - спросил он.
Я показал нож, на котором запеклась кровь Кошмара.
- Давай его сюда, - приказал Борис.
- Ну уж нет, - я спрятал нож обратно в ножны. – Я не наделаю глупостей, можешь мне поверить.
Борис поверил. Он развернулся и пошел дальше. Мы были уже почти на месте.
- Мне только больно оттого, что приходится начинать всё сначала, - вдруг заговорил Борис. – Знаешь, сколько раз я чертыхался и начинал  заново? Уж и не сосчитаешь.
И янтарь потускнел. А время словно помчалось быстрее.
И вот мы стоим под козырьком нужного подъезда. Борис тянет дверь на себя – заперто, не  поддается.
- Странно, - бормочет он. – Неужели Толстый пришел сюда?
И обернувшись ко мне, продолжает:
-  Он всегда требует, чтобы, когда он приходит, за ним запирали дверь. Дурная привычку, скажу я тебя. Но проживи ты столько, сколько он, и не такой подозрительности наберешься.
- Какой такой толстый, - не понял я.
- Еще один наш хороший друг. Ты его уже видел. Это его псевдоним, если угодно. Меня самого зовут то «Конь блед», то еще как-нибудь, не так громко.
- Зайдём через подвал, - говорит Борис.
Мы огибаем кирпичного великана, спускаемся ниже, ниже, и вот мы уже перед дверью. Теперь на ней ядовито зреет еще больше граффити и непонятных рисунков. Борис тянет на себя дверь, и как год назад – скрежет и ор петель. За дверью  - пустота. Я кожей чувствую, что где-то в ней – Кошмар. Снаружи уже темно, и свет с улицы не проникает внутрь – его попросту нет.
И страшно так. Будто миру глаза выкололи.
Я цепляюсь за обшлаг пиджака Бориса. Каждым ногтём стараюсь покрепче въестся в ниточки грубой ткани. Борис не против – ему самому боязно. А главное: в пустоте он не может понять, какую дверь надо выбрать. Мы выходим на середину зала, и тут – бах – захлопывается стальная дверь.
И только вечная барабанная дробь дождя.
За первой дверью - котлы и трубы. За второю – лестница, спускается еще ниже, прямиком в Ад. А всё это врёмя Кошмар сжимается вокруг нас. Борису уже дурно. Да и мне не лучше. И тут – скрип, рёв, гам и – свет ламп, через каждые три метра пришитые к стене.
Мы переводим дыхание. Что-то тяжело бухает об дверь, как будто в неё бросаются мёртвыми кошками. Но это всё позади. Теперь вперёд, на три этажа вверх.
 Теперь мусор лежит не только на лестничной площадке. Поломанные доски, целые куски стен, ржавые трубы и шифер усеяли все лестничные пролеты. Дом словно рушится внутрь самого себя. Такой же разброд сейчас царит внутри каждого из нас. И если теперь кирпичный исполин рухнет, если рухнем мы – никто не удивится. Теперь в моём страхе быть погребенным нет ничего странного – самые наши основы точит Кошмар.
Вспомнилось: еще когда мы шли по улице, я пытался вызвать Бориса на разговор.
- Тебе самому не противно, что приходится маскироваться под притон? – спрашивал я.
- Так верней всего. Мы сливаемся с тем, что творится вокруг.
- Вот то-то и оно. Мне страшно представить, как на нас потом посмотрят. «Людская молва – морская волна». Помнишь, как у Пушкина?
- Уж мне ли не помнить, - бросил Борис через плечо.
- Скажут ведь: подсели на иглу да и рассказывают теперь про свою Россию, всю светлую, огненную и синюю…
- Это ты уже выдумываешь, никто так не скажет, - сухо парировал Борис.
- Может, и не скажет. А я вот про что: кто нам поверит, если мы из такого места придём?
- А что нам остается, Дима?! – он в первый раз назвал меня по имени. Не выдержал. – Раньше у нас было куда отступить, куда привести людей, но нас оттуда выкурили, как вредных тараканов. Теперь мы у стенки. Или дерись с тем, что у тебя есть или дай себя расстрелять. Выбора у нас уже нет.
- Мы последние романтики, да?
- И последние фашисты, мясники и убийцы, ха - невесело усмехнулся Борис. – Поднимаемся из грязной ямы.
- Идти войной на весь мир, было, всё же, слишком смело, - продолжал Борис. – Но теперь каждый шаг – война, - заключил он.
- И войны мы несем в голове, в руках, в оружии и стихах. А как думаешь, донесем огонь до политики?
- Донесем, - заверил меня Борис.
Что за дивный разговор двух призраков в дожде.
Теперь, глядя на обшарпанные стены, я снова вспоминаю слова Бориса.
- Ты иди первым, - говорю я ему, когда мы останавливаемся перед входом в квартиру.
Борис понимающе кивает и входит внутрь. В коридоре зажжен свет, а больше – нигде. Мы проходим дальше, в главную комнату. Борис шарит рукой по стене и щелкает выключателем. Вспыхивает свет. Всё, как и было раньше: просевший диван, часы на стене, телевизор в углу на тумбочке и большое, в половину стены зеркало. В такое мог бы вглядываться Орфей, ища свою Эвридику. Борис озирается по сторонам, не понимая, куда все подевались. И тут из боковой комнаты выходят двое: обрюзглый шмат мяса в твидовом костюме, вне всяких сомнений Толстый, держит руки за спиной;  а за ним следом – тощий, с сутулыми плечами, Константин. У Константина глаза еще чернее, чем раньше, а пустоты в них – как в подвале. Уже догадывается, что пришли мы с недобрыми вестями.
- Я уже думал воры! – рокочет Толстый неприятным, раскатисто-скрипучим голосом. – Уже изготовился стрелять - он показывает свои руки. В правой зажат пистолет.
- Но к счастью, не пришлось, - Толстый заливается скрипом. Так, кажется, скрипели петли подвальной двери.
Он пожимает руку сначала Борису, затем мне. Константин в стороне, прислонился к стенке и ждёт. Время бежит к восьми вечера.
Нам не предлагают садиться. Мы втроем стоим посреди комнаты. Толстый смотрит на меня в упор и посмеивается:
- Ну и задал ты нам задачку, Дима, - скрипит так развязно-просто. – Мы уж и не знали, что делать. И так повернем и этак…
Я уже не слушаю его, я вглядываюсь в его лицо: усатое, потекшее как расплавленный жир. И замечаю, что за лицом этим кроется отсутствие лица. Как чернильное пятно расползается по щекам, по носу, рту и бровям белесая голая поверхность. По швам расходится кожа, а за ней – ничего. И вижу это, похоже, только я. С Толстого сползает одежда, затем – кожа, и вот передо мною стоит самый настоящий Кошмар. Он продолжает бубнить и бубнить о чём-то своём, продолжает реветь, скрипеть, гоготать на языке, для которого не нужно рта. Рука сама тянется к ножу.
Я бы так и прирезал Толстого, но вдруг он на секунду замер – закашлялся, валуны сорвались в пропасть – и своё слово вставил Константин.
Да что там вставил. Взорвал комнату осипшим, проваленным голосом. Треснуло стекло, ножки просевшего дивана сломались подчистую, стала осыпаться штукатурка. 
- Что с Марией?!
Всё разрешилось за минуту. Все нити, что стянули мой рассказ, сошлись здесь. 
Я отрываю глаза от Кошмара, как сбрасываю с себя наваждение. Я беру Константина под руку и усаживаю его на диван. Что я говорил, уже не помню. Глаза Константина – настоящие, голубые, с них слетела темнота – проваливаются всё глубже во мрак с каждым моим словом. Я держу его за плечо и замечаю: лоскуток одежды отлетел. И сразу же мысль в голове: а не еще ли один Кошмар под этой одеждой? Когда я рассказываю, как погибла Мария, Константин отворачивается от меня лицо, а когда возвращается, на месте лица уже свет: голубой, белоснежный, нежно-пунцовый. И по этому свету, как по белу свету реки, текут слёзы. Свет уже пронизает тело изнутри, он легко снимает с Константина одежду, а под одеждой то же – голубой, белоснежный, нежно-пунцовый. Когда я заканчиваю говорить, Константин уже – самое настоящее Солнце. Улетает от нас, счастливый, освобожденный. Дождался, выстоял.
На часах - 19:42.
 Я поднимаюсь с дивана. Борис стоит, обомлевший. А Кошмар, он шипит и извивается, брызжет чернотой. Теперь ни к чему себя сдерживать. Я выхватываю нож, сарацинский кинжал и вонзаю его Толстяку в шею, спрятавшуюся под воротником. И не в мясо ныряет нож, а прямиком в темноту, прямиком в самое злое. Я проворачиваю нож в шее двенадцать раз и выдергиваю его. Кошмар падает на колени, хрипит, скрипит петлями, а потом – растворяется туманом и ползет к реке.
Борис ошарашено смотрит на меня. Я показываю ему нож, на котором замерзла кровь и ледяная роса. И говорю:
- Глупостей я не совершал.
***
Теперь, когда я шел вниз по течению реки, степь жалась от меня в страхе. Все пылевые вихри, все буераки и пересохшие ручейки клялись, что не хотели когда-то давным-давно моей смерти, боялись меня. И было чего – на моих руках была кровь.
Я шел холмистой долиной, и на каждом холме было по винограднику. Наконец-то я понял, что это было: кто-то когда-то посчитал, что вино – лучшее питье. И он пил, пил, пил, пока весь кошмар вокруг него не становился грёзой. Многие так и ушли из жизни, не поняв, что брели в дурмане.
А мы? Мы растили сад.
Самое обидное, я не мог даже сказать, из какого города я сейчас бежал. Тот мир был безликим, как сам Кошмар. В нем терялось всё: название улиц, город, целых стан. Терялись люди, проходили, никем не замеченные. Так потерялись и мои родители. Однажды я надеялся найти их.
Скоро холмы закончились. Река текла нескончаемо. По её берегам буйноцветили леса и ютились деревушки. Я останавливался в каждой, порой на несколько лет, и сколько всего я там видел, слышал и сделал – не хватит ни одной книги, чтобы рассказать.
Я ютился в лесах, и лес стелил мне травы помягче, когда я отходил ко сну. В лесах я тоже останавливался надолго. Я всё кликал свою лисицу, бродил среди осин и дубов по месяцу, а то и по два, но так никого и не дозвался.
Рано ли, поздно ли, я дошёл до моря. Как переправился на тот берег – сам не знаю, но очень скоро я оказался в ополовиненной бухте. Надколотый край скалы был похож на открытый перелом. Я забрался наверх и взглянул на море. Его вода светло-голубой, и где-то глубоко-глубоко виднелся ржавеющий остов поверженного гиганта. И в его стальных рёбрах затерялись досточки дома.
Лисицы не нашлось и в этом лесу. Листопад – красно-желтый веер листьев – прокладывал мне самую короткую дорогу к деревне. Небо смотрело сквозь ветки – голубое-голубое, и в нем непобедимым гигантом пылало Солнце.
От деревни почти ничего не осталось, её, как могли, отстроили, но было видно, что никто не собирается задерживаться здесь надолго. В тех воронках, что пробили снаряды, вырастали железные, мёртвые деревья. Их не выкорчёвывали – всё равно скоро уходить.
Люди шатались по выгоревшей деревне, как неприкаянные. Я заглядывал в окна тех домов, которые уцелели, и вот, что я видел: Александра в окружении офицеров, склонившегося над картами; играющего Егорушку; Олю, которая кормила грудью свою малютку; а главное, в последнем доме на краю деревни я нашел Марию и Константина, они сидели за столом у теплой печки и разговаривали, разговаривали, не отводя друг от друга взгляда.
И я понял: не смотря ни на что, всё у нас будет хорошо.
Я старался никому не попадаться на глаза. Я вернулся в деревню с одной единственной целью. Я направился к саду. О нем напоминала только смятая расплавленная ограда. Я стал разгребать землю руками, я ломал ногти о камни и металлическую корку. Наконец, я нашел то, что искал. Я вынул из земли косточки груши, которые уцелели при обстреле. Моя деревце, как и все остальные, сгорело, но знал, что были в земле семена, еще не спевшие прорасти. И вот они у меня. Я положил их в карман вперемешку с землей.
Оставаться в деревни у меня не было сил – я бы не выдержал. Я решил вернуться к Борису и ждать указаний там. Я брал с собою семена, чтобы засеять их на той земле. Назад я возвращался с пониманием того, что надо мною висит Дамоклов меч: расплата за то, что я сделал, так и не наступила, я должен был ждать её в любой момент.
Перед тем как уйти я заглянул в зал, где впервые услышал речь Александра. Сейчас, посреди разрухи, среди поломанной мебели, там работал художник. Он покрывал новым слоем краски пожухлые картины. Поля под его кистью горели, небо синело, а даль бегала – в бескрайность. Я постоял пару минут и тихо скользнул за дверь, чтобы не мешать.
Я снова стоял на пригорке перед входом в лес. Я смотрел, как взрыхляя небо, Солнце-пахарь засеивает семена завтрашнего дня. Он будет лучше сегодняшнего, я в это верил.
С этой мыслью я пустился в обратный путь.
***
Я закончил писать и положил исчерканную тетрадь обратно в рюкзак, между аптечкой и патронами. Толстая тетрадь уже подходила к концу – я собирал в неё всё, что слышал от людей, с которыми мне довелось повстречаться. И моя история была только каплей в море.
В моем кармане до сих пор лежат косточки груши – пока что я не нашел, где бы их посадить.
 Я сидел на бетонном полу, рядом ярко горел костёр, и его свет служил мне вместо лампочки. Вокруг костра сидели мои друзья и тихо разговаривали. Луна-тягловая лошадка тянула свою борону. Завтра снова – Солнце и бой.
 Вы видели, как начинается эта история, а конец её нам предстоит написать всем вместе. Главное помните, моя история – одна из тысяч и тысяч, а для нас самое главное – услышать их все. Ведь кто-то что-то обрёл, кто-то потерял, и каждому есть, что рассказать.
Костер трещит и греет, те, кто собрались вокруг него, зовут меня к себе и рассказывают истории. Пойду послушаю, что они говорят.


Рецензии