Вольноотпущенник, прости. Часть Третья. Глава 3

Глава третья
Часы сменялись днями, дни неделями. Я вставал рано и раньше всех приходил в редакцию. Мне казалось, что номер создавался очень медленно. Я подгонял сотрудников, и редко был доволен предоставленными материалами, проверяя корректуры, верстки, часто их браковал. Морозов одергивал меня за излишнюю требовательность. На выход этого номера у меня были большие надежды, от него как мне казалось, зависела вся моя жизнь.
Каждое утро я ходил на почту, Антонина тревожно молчала. Я продолжал слать письма, телеграммы – они словно в воздухе растворялись. В редакцию я возвращался злой. Сотрудники, как школьники, завидев меня, тотчас склонялись над столами. Домой я приходил поздно. Меня не удивляло то, что Ася встречала с накрытым столом. Мы по-прежнему мало разговаривали. Порой я заставал Асю задумчивой, ушедшей в себя. Нет, в ней больше не было той очаровательной, непосредственной девчонки, которой я был некогда околдован. В ее внешности появилась некоторая строгость, сдержанность.
————
Однажды  сентябрьским утром я выходил из здания почты, и уже направился в редакцию, как вдруг услышал автомобильный гудок. Это был Морозов. Я сел к нему в машину. По его напряженному лицу догадался, он чем-то недоволен. Мы молча доехали до редакции, молча прошли в кабинет. Я вел обычную работу: переговаривался по телефону, подписывал документы, давал указания сотрудникам, злился на одних, хвалил других. Все это время
Морозов терпеливо выжидал в стороне. Когда стихло, я принялся за
бумаги. Морозов вдруг запер на ключ дверь.
— Что это значит? — спросил я, не отрывая головы от бумаг.
— Поговорить надо, — он положил руку на бумаги.
— Для этого необходимо запираться? — удивился я.
— Это для того, чтобы нам не мешали.
— Саныч, ты выбрал неудачное время и место. Мне некогда, у нас что-нибудь произошло? — досадуя, спросил я.
— Не у нас, у тебя! — заявил он.
— У меня? — я с недоумением посмотрел на Морозова.
— Вчера мы встречались с Асей, два часа проболтали в кафе…
— Спасибо за искреннее признание…
— Не язви, терпеть не могу этого твоего тона! — вспыхнул Морозов. — Асе плохо, она страдает…
— Страдает? Значит, это у нее что-то не в порядке. Саныч, я ценю твое душевное участие, но после твоих попыток защитить меня, я выгляжу перед Асей полным идиотом. Тебе что, делать нечего, как стоять на страже покоя нашей семьи?!
— Как бы ты ни хотел меня задеть, я не обижусь. Я слишком хорошо тебя знаю. Мне кажется, что за эти годы мы стали друзьями, или по-твоему это не так?
Я почувствовал, что Морозову как никогда был важен мой ответ. Я всегда так мало задумывался о наших с ним отношениях, что его участие и рвение в работе принимал, как само собой разумеющееся. Но в его вопросе звучал почти вызов.
— Саныч, конечно же, мы друзья, и я тебя уважаю, люблю твою дотошную назойливость, — искренне ответил я, ощутив даже какое-то щемление в груди.
— Тогда, может, скажешь, что происходит? Ты очень изменился. Ты загонял всех наших сотрудников. На прошлой неделе
чуть не уволил технического редактора, а эта женщина с первого дня с нами работает. Ты всегда жестко спрашивал, но нынче это переходит пределы. И что значат твои походы на почту? Разве нам сюда не приносят корреспонденцию? Зачем мы держим ту квартиру и залезаем из-за нее в долги?
— Надеюсь, ты не доложил об этом Асе?
— За дурака держишь? — огрызнулся Морозов. — Может, все-таки объяснишь, что происходит?
— Саныч, – дружески ударив его по плечу, улыбнулся я. — Хороший ты мужик. Я приму к сведению твои замечания, но не пошел бы ты к черту!
— Нет! – взорвался он не на шутку. — Мне плевать на твою семейную жизнь. Мне жаль Асю, ты ее не достоин. Ты ее никогда не понимал и не ценил, ты никого не любишь. Ты эгоист…
— Это я уже слышал, — сухо перебил я.
— Слышал?!  А теперь послушай меня, я не дам тебе все развалить,  и издеваться над сотрудниками тебе не позволю! Они любят тебя, верят в тебя… если тебе…
— Не кипятись, мне сейчас этот номер нужен больше самой жизни, и не смешивай…
— Это ты, ты все валишь в одну кучу! — кричал Морозов. — То тебя с места домкратом не поднять, то ты срываешься, как сумасшедший, сразу все успеть хочешь. На себя посмотри, похудел, один нос остался, пожалел бы себя…
Морозов еще долго говорил, но в его словах уже прозвучало что-то, заставившее меня задуматься. Я пытался вспомнить то слово, которым был задет.
— Домкратом, говоришь, — задумчиво протянул я, непроизвольно занервничав. Мысль, что внезапно озарила меня, казалось, била изнутри. — Саныч, если бы ты знал, как ты чертовски прав! — заметавшись по кабинету, я сорвал куртку с вешалки, отперев дверь, застыл. — Вот что, Саныч, пятая полоса на твою ответственность. Статью этого молодого гения в мусор. Завтра чтобы номер был готов к набору, с типографией улажено, там, на столе договора. Если меня не будет, действуй сам. Дерзай! — бросив ошарашенному Морозову ключи, я выскочил из редакции.
————
За окном электрички мелькали поля, леса, поселки. Сейчас, как никогда мне все представлялось таким ясным и простым. Я был возбужден и вдохновлен необходимостью действия. Несомненно я должен ехать, а не ждать, я должен непосредственно услышать «да» или «нет», все равно, лишь бы положить конец мучительному ожиданию. Молчание Антонины рождало во мне самые невеселые мысли, все чаще мне казалось, что все ее слова тогда, были всего лишь отговоркой, или ее вечным желанием отрезвить меня.
Мучаясь сомнениями, споря с самим собой, я невольно погружался в сладкое видение. Я видел искрящиеся, чуть испуганные, но счастливые глаза Антонины, чувствовал, как Ник висел на моей шее. Я видел, как мы втроем входим в квартиру…

Вдруг я почувствовал, как кто-то настойчиво дергает меня за руку. С трудом пробудившись, открыв глаза, я не сразу сообразил, где нахожусь, дивясь пустому вагону. Передо мной стояла старая женщина с ведром и метлой в руках. Она сочувственно улыбалась морщинистым лицом и беззубым ртом.
— Что, сынок, проспал?
— Где я?
— На конечной давно, этот поезд до утра с места не сойдет.
— Как конечная?! — очнулся я и посмотрел в окно. — Но это же не та станция!
— Проехал, видать. Ты б, сынок, поспешал, сейчас в обратную сторону поезд пойдет.
— А эта, эта как называется?
— Эта-то, как была, так и осталась, «Черемушки», одно название и осталось.
— «Черемушки»?! — в отчаянии воскликнул я. — Не может быть!
— Чего же не может, все может. Ныне сбиться немудрено, особливо вам, молодым, вы ныне-то будто с закрытыми глазами ходите. И все бежите, бежите, а оно, сынок, жизнь-то не обгонишь, она может, а ее нельзя. Тебе куда надобно-то было?
— В Днепровку!
— Эка! Перемахнул. Днепровка-то твоя, почитай, по другой ветке будет, в город возвращаться тебе надобно.
— То-то, что в город! Спасибо вам.
Я спрыгнул с электрички. Станция была мне хорошо знакома, здесь жил мой отец. Какое-то время я стоял в полной растерянности, тщетно пытаясь понять, как смог спутать направления. Ничего не понимая, я брел по рельсам обратно к платформе. Господи, очнулся я, это же станция отца, глупо возвращаться в город, когда я могу его увидеть, и я повернул в сторону вокзала.
Мой взгляд, словно нарочно упал на ветхое, слегка осевшее здание почты. «А вдруг?!» — пронеслось в голове, и вновь в сердце вспыхнула надежда. Еще одна телеграмма: крик души, призыв жизни и смерти. Мне казалось, что Антонина, если не прочтет, так услышит мой голос.
Сентябрь подходил к концу, но еще держал тепло. День стоял почти безветренный. Березы, заметно поредев, кутались в свои узкие, скудные желтые платья. Осины испуганно трепетали феерично оранжево-красным огнем. Мне чудилось, что это пылала моя заблудившаяся душа, которая ждала и боялась перемен.

Еще у калитки я завидел отца, он возился на огороде, перекапывал грядки. Увидев меня, он бросил инструмент, засеменив ко мне  навстречу. Радость и беспокойство смешались на его лице. С горечью я заметил, как он сильно сдал за то время, пока я его не видел. Он ввел меня в дом. Ксения приветствовала меня с привычной сухостью. Когда отец откуда-то достал заначенную бутылку, она напустилась на меня:
— Только и приезжаешь, что спаивать. Ты лучше бы его в больницу свез, денег на лечение дал. Он-то тебя, вон, до скольки поил и кормил…
— Придержала бы, старая, язык-то, — гаркнул на  нее отец. — Закуски лучше собери, мы тебе мешать не будем, в баню пойдем. Вчера топили, не остыло еще, — уже ко мне обратился он, за тем вновь к Ксении. — Ты Витальке на веранде постели.
Все, что она доставала, отец перекладывал мне в руки, когда они были набиты до отказа, мы вышли из дома.
Не знаю почему, но мы любили скрываться в бане. Этот уголок с низким потолком, с маленьким закоптелым окошком, словно скрывал нас от всего внешнего мира.
— Ты действительно болен? — спросил я, раскладывая на скамейке закуску. — Так я мигом все устрою…
— Брюзжит старая, не слушай, — отмахнулся отец. — Я, сынок, на пенсию пошел. Невмочь мне уже туда-сюда кататься, да и устарел я, сейчас новая технология, компьютеры эти, не мое время. Вот теперь толкаемся друг возле друга и ворчим. Мы с Ксенией, почитай, тридцать годков под одной крышей прожили, не шутка. А вместе вроде, как и не были. Чужое мне здесь все. На огород уйдешь, вроде как легче, а в дом не тянет. Ночи длинные стали, все думаешь, жизнь заново прокручиваешь.
Никогда прежде не видел я отца таким мрачным. Он впервые говорил о себе, не таясь.
— Ты просто хандришь, давай выпьем, и все пройдет.
— Пройдет, — безучастно согласился он, опрокидывая стопку, занюхивая хлебом и заедая огурцом. Затем откинулся спиной к стене, закурил.
— Вечеров не люблю. Сидим мы с Ксенией, смотрим ящик и слова не пророним. С твоей матерью бывало, дни и ночи напролет говорили. По жизни мы с ней вроде как в разных упряжках шли: каждый в свою сторону тянул. А когда просто вместе бывали, хотя бы у Антонины, так нам ни дня, ни ночи не хватало. Может, то и было главным? Теперь-то я многое сделал бы иначе, да поздно, жизнь прошла.
— Не нравишься ты мне. Устал ты. Слушай, может, тебе у нас пожить? Тебе никто мешать не будет, я прихожу поздно, и без еды не останешься. Ася, между прочим, неплохо готовит. Я тебе свой кабинет уступлю…
— Спасибо, мне свой век здесь доживать, — смутился он.
— Да! Я же в Германии был, подарок тебе привез, вот… только забыл прихватить, поспешил. В следующий раз обязательно привезу.
— Ну! У тебя дела на лад пошли? — оживился отец.
— Буквально на днях сдаем номер. Если дело пойдет, начну думать о создании фирмы, надоело возиться со статейками,
рассказиками. В конце концов, должен я издать своего Платона, хоть
как-то оправдать несбывшееся.
— Не горишь, а тлеешь, — неожиданно заметил отец. — Вижу, чихать тебе на все это. Меня, сынок, не проведешь. Ты, когда горишь, лицо у тебя таким светлым делается.
— Что-то раньше за тобой проницательности не наблюдалось, — усмехнулся я.
— Раньше? — отец пристально посмотрел на меня. — Я тут на днях макулатуру перебирал, нашел один журнальчик, а там рассказик Антонины. Чудной такой, я его раньше читал. Нина приобщала. Про мужика там одного. Он все себя искал, с головой, с руками был, а житья никому не давал. В конце концов бросил он работу, семью, и подался в горы. Там стал вроде праведника. Люди к нему потянулись, за советом шли, чтобы научил их, как жить. Так до старости и прожил  отшельником, и пришел он к своему выводу, что, мол, чем дальше от людей, чем дальше от суеты всякой, тем ближе к Богу. Это, конечно, фантазия. Антонина на это мастер была, откуда только все брала. Только нынче и я бы и сам пошел к тому отшельнику. Когда уходят силы — полбеды, а когда уходит душа — жизнь уходит. Ты-ы, чего с лица-то сменился? — испугался отец.
— Чего глазами-то меня ешь! — внезапно для себя вспыхнул я.
— Опрокинь стопку-то, легче станет, — жестко произнес он, подозрительно вглядываясь в меня. — Никак все же бы-ыл у не-е? — не веря собственной догадке, подозрительно протянул он.— И как она там? Небось, все звезды считает, да про отшельников сказки сочиняет? — что-то недоброе было в его голосе, казалось, ему не по нраву пришлась догадка.
— Ее звезды на огороде, а сказки у плиты! Ты же сам хотел, чтобы я поехал, а теперь…
— Успокойся, парень! Не человек, а голый нерв. Ты и тогда от нее таким приехал, вот Лена-то и не выдержала…
— Отец!
Я заметался по бане, но тут же вернулся на место. Налил себе водки, залпом выпил. И не дожидаясь, когда отец еще что-нибудь скажет или спросит, сам начал рассказывать. Я не говорил, а будто гнал лошадей. Отец не перебивал, лишь тщательно теребил папиросу в руках. Его седая голова склонялась все ниже и ниже. Наконец я замолчал, и устало откинулся к стене, глубоко затягиваясь сигаретой.
Отец долго молчал. Растрепав до конца папиросу, он очистил ладонь о ладонь, и, глядя куда-то в пол, глухо произнес:
— Стало быть, не ко мне ехал. — Нет, он не упрекал. Он был где-то далеко в своих мыслях. — Мог ли я думать, что нас так свяжет судьба, — проговорил он самому себе. Вдруг поднял голову, печально и виновато улыбнулся. — Твоя мать, покойница, частенько повторяла, что не тот грешен, кто слеп, а тот, кто зряч.
— Ты о чем? — насторожился я.
Рассеянно посмотрев на меня, будто не слыша, будто не со мной говоря, он с глубокой задумчивостью продолжал:
— Мне тут статейка об Антонине попалась, читал, наверное? Хвалят ее, пишут, будто она продолжает какие-то традиции. Я, сынок, в литературных тонкостях никогда не понимал. Нина, мать твоя, понимала. Она Антонину сразу разгадала. А меня в ту пору сильно раздражало ее писательство. Обидно было за ее молодость. Ей мужская рука нужна была, хозяин в доме, чтобы где доску какую подбить, подколотить что-то, опять же дрова. Так ведь нет, все своими фантазиями жила. Однажды появился какой-то журналист, видный такой парень был и с руками, много он ей тогда помог. Только напрасно он ездил. Знаешь, сынок, она ведь в молодости веселая была, озорная, на месте ей не сиделось. И дом всегда народа был полон. Учеников она своих любила. Нина тоже иногда с учениками своими приезжала, с друзьями. Как и на что она жила, один Бог ведал. Гости все до корочки подъедали. Доверчивая была. Даст, бывало, денег на дрова, ни денег, ни дров. Возмущала меня ее непрактичность…
— Зачем ты ворошишь все это? – резко перебил я, не выдерживая в нем какого-то душевного терзания, которое мне казалось таким ненужным, неуместным теперь.
— Зачем? А затем, если бы не Антонина, мы бы с Ниной… И то, что ты из омута вылез, дело свое имеешь, благодаря Антонине. Она дала тебе то, что мы с матерью не сумели. Я бы и хотел не признать всего этого, да не могу. Ты говоришь, парнишка у нее, сколько ему? — внезапно спросил отец, о чем-то странно задумываясь.
— Ему лет десять, может, меньше. Он ростом-то пока не выдался, худенький такой. Глаза доверчивые, добрые, но уже с грустинкой. Серьезный парень.
— Что же ты не поинтересовался, сколько ему лет?
— Не все равно ли... — растерянно отвечал я, не понимая отца.
Он положил мне руку на колено. Его лицо было бледным и сумрачным.
— Рассказать я тебе кое-что должен, – тяжело выдохнул он.
— Если о ней, то лучше не надо! – почему-то испугался я.
— Не перебивай, когда отец говорит! — неожиданно повысил он тон. — Стар я, грехи в землю тянут. Молчи!
Он вновь выпил, занюхал рукавом, закурил. Какое-то время его занимали темные кольца дыма, что-то пересиливая в себе, тихо начал:

— Разное промеж нами с Антониной было. Мы друг друга не любили, но уважительно относились друг к другу. Ты когда к ней сбежал,  у меня камень с души упал. Нет, ты не думай, что мне все  просто в жизни давалось, я из-за тебя ночами не спал… не знал я, как к тебе подойти… я… – отец перебил самого себя. — Есть в Антонине что-то, что выпрямляет. Можно сказать, она и твою мать выпрямила. Понадеялся я на нее. Тебя, вон, сколько лет крутило, а она терпела. И очень переживала, когда ты после первого экзамена заболел, переживала, что еще год потерян для тебя. Она к тебе чуть ли не каждый день в больницу, в город, моталась. Врачи сказали, что тебе санаторий нужен. Я путевку у себя на заводе выбил, а ты оттуда через неделю сбежал. Я… часто приезжал к Антонине в школу, к тебе не всегда заходил, за что от нее и попадало. Но она умела понять, с ней, как с Ниной, обо всем можно было…
Отец вдруг закашлял, видимо ком в горле его перехватил. Он хоть и пытался быть спокойным, но жесткое потирание рук выдавало его волнение.
— Однажды, вроде уже весна была, я приехал, как обычно, узнать, что да как, с деньгами помочь. В школе уже никого не было, только уборщицы ведрами звякали. Антонина сидела в классе, тетрадки проверяла. Мы говорили о том, о сем. Ну, конечно и о тебе. Я, как бы между делом, ей заметил, что парень, то есть ты, загостился, второй год уже пошел, не пора ли ему, мол, возвращаться.
— Куда? — спросила она, отрываясь от своих тетрадок. Показалось мне или нет, что она вроде как испугалась.
— Домой, — растерянно ответил я.
— Домой — это куда? — с особой настойчивостью спросила она.
— В город, к нам с Ксенией, – совершенно смутился я под ее упорным взглядом.
Она как-то вся вспыхнула, а в глазах пожар и только. Я что-то лепечу, а у самого тоже внутри все горит. Не столько умом, сколько
нутром вдруг почуял , что тебя отсюда во что бы то ни стало вырвать надо. Видать от растерянности, испуга, я попросил у нее листок и авторучку. Она дала. Я тотчас написал тебе записку, чтобы ты завтра же съезжал отсюда. И подал записку ей.
— Передайте Витальке, — говорю.
Антонина пронзила таким взглядом, что мне не по себе стало. Повертела  в руках записку. Лицо ее было непроницаемо, а в глазах гнев и ненависть.
— Думаете, поможет? — сдержанно и как-то лукаво спросила она.
— Он меня послушает, — неуверенно пролепетал я.
— То-то он вас много слушал.
Вдруг неизвестно откуда-то она извлекла спички. И театральным жестом: медленно, играючи, подожгла записку, бросив ее на какую-то жестянку.
— Вот, что стоят ваши слова. Не этого он ждет от вас, а вас, вас! Хотите его забрать? Он сейчас дома, я еще долго буду здесь сидеть.
Ее проделка с запиской, вызывающий тон, окончательно взбесили меня. Чего я ей только тогда не наговорил. В чем только не обвинил, даже в смерти Нины. Она молча и хладнокровно выслушала, а я точно о стену бился. Не помня себя, я перегнулся через стол, схватил ее с силой за руку.
— Я, может, и дурак, трус. Да не так слеп, как ты думаешь. Вижу, куда тебя повело. Раньше нужно было о себе думать…
— Воды выпей! — холодно бросила она, вырвав руку.
— Антонина! Слово дай, что парня не тронешь, не ломай ему жизнь! Стара ты для него… — я осекся под ее уничтожающим взглядом.
Она встала, белее облака, окаменела. Потом не своим голосом,
но твердо так проговорила:
— Даже Нине я никогда бы не дала такого слова, не то, что тебе, Сергей!
Меня передернуло. Она тяжело задышала.
— Забирай его как хочешь, хоть свяжи, только убирайтесь вы оба отсюда к черту! — вскричала она.
Я понял, что перегнул…

— Отец! – воскликнул я. Что чувствовал, я не знал, во мне все горело, дрожало. — Отец! Ты как невидимая рука провидения, тебя нет, а судьбы круто меняешь. Значит, ты тогда не по отцовской доброте меня в газету устроил? То-то торопил, якобы боялся, что место займут, а ты просто испугался, что я вновь к ней, ты спасти меня решил, от нее спасти! Что же ты теперь-то, теперь-то обратно колесо крутишь! Отец, ты власти надо мной своей не знал, Не знал, что твое слово для меня закон, а она знала. Что же ты не увез-то меня, что же ты…
— Можешь кричать, сколько угодно. Заслужил я все это, но больше того, что здесь ношу, — отец ударил себя в грудь, — не прибавить. Я не знаю, что у вас тогда было, может, ничего не было. Нынче-то, вон, сердце-то твое взорвалось. Прошлого, сынок, не вернуть, его не исправишь, а сейчас не кричать надо, а действовать…
— Действовать?! Что ты хочешь этим сказать?
— А то, коль в твое сердце вошла эта женщина, жизни у тебя с Асей не будет. Не жди ты ничего, поезжай, и забирай ее, Антонина не из тех, кто меняет свои решения, я это точно знаю. Не доверяйся течению, оно куда быстрее сбивает, чем когда против… – Отец вдруг взял меня за руку, почему-то зашептал в самое ухо. — Послушай меня, дурака старого, не делай моих ошибок, довольно…
— Отец…
— Устал я, — неожиданно отмахнулся он, откинулся к стене, и замолчал.

Я сидел оглушенный этой безумной ночью откровения. Я совершенно не узнавал отца, не подозревал, что он может быть таким живым, горячим, даже решительным. Этой ночью я заново его открыл. Казалось, я должен был его ненавидеть, но он мне стал еще дороже, еще ближе. Впервые за много лет я почувствовал его родство. Как больно было оттого, что все это пришло лишь теперь. Отцу, вероятно, было еще больнее.
Пить давно было нечего. Мы просто сидели рядом и вдыхали тепло остывающего камина. Осенний рассвет украдкой заглядывал в закоптелое окошко, а мы все еще сидели и думали, возможно об одном.
— Который час? — спросил тихо отец.
— Восьмой, пора.
— Пора. Ксения бурчать будет. Ты позавтракаешь или…
— Поеду, сегодня ответственный день. Морозов там с ума сходит, да и Ася волнуется.
— Я провожу тебя.
Мы вышли на улицу. Утро было прохладным. Накрапывал дождь. Волнуясь за здоровье отца, я уговорил его вернуться обратно. Мы попрощались и, было, уже развернулись каждый в свою сторону, как вдруг отец остановил меня. Мы крепко обнялись. Почему-то страшно было его отпускать.
— Ну ладно, иди, иди, — привычно отмахнулся отец, пряча лицо в землю.
Только сейчас я заметил, как он постарел: морщины совсем
изъели его лицо, глаза провалились, скулы еще сильнее выступали, в этом лице не было жизни.
— Иди, нечего тут… И не тяни, слышишь, не тяни, забери ее, может, я еще … — отец не договорил, махнул рукой, чтобы я уходил.
Неуклюже, ссутулившись, шаркая ногами, сбивая опавшую листву, он побрел назад. Его одинокая, старостью согбенная фигура вызывала тупую боль в груди. «Неужели это все?» — предательски мелькнуло в голове, но, отбросив непрошеную мысль, я поспешил к вокзалу.


Рецензии