У каждого судьба от Бога

ИВАН КОЖЕМЯКО



У КАЖДОГО
СУДЬБА
ОТ БОГА



РОМАН – ЭЛЕГИЯ


© Кожемяко Иван Иванович
14 августа 2009 года


2009 год

СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ
ДРУГА И ЕДИНОМЫШЛЕННИКА
ЮРИЯ АЛЕКСЕЕВИЧА КОШЕЛЕВА
ПОСВЯЩАЕТСЯ

30 октября 2013 года

 

АВТОР
ИВАН ИВАНОВИЧ
КОЖЕМЯКО



У КАЖДОГО
СУДЬБА
ОТ БОГА


В новом романе автор, верный своему нравственному выбору, повествует о непростых судьбах людей, которые стяжали славу Отечеству нашему на крутых поворотах судьбы. И как бы они ни любили жизнь, но честь всегда была дороже её, и они шли на любые жертвы и лишения, чтобы незапятнанным оставалось их честное имя…
А ещё – о великой любви, которая всегда награда тем, кто верит и ждёт.


Компьютерный набор
и вёрстка автора

МОСКВА
2009 год

***
ЗАПЕВ

Даже Господь,
занятый вопросами мироздания,
не уследил за тем,
 что именно России
 выпало страданий и крови
 больше, нежели иным народам.
И. Владиславлев

Как только осела казачья старшина хохлацкая на берегах буйной Кубани, так и стала колобродить – мало ей было земли, и власти, и воли.
Да и то, после Запорожской Сечи не существовало уже больше неограниченной, никак, казачьей вольницы. Государево око бдительно следило за любым движением непокорных хохлов – то ли в сторону своей независимости, то ли в сторону Турции, а также неуёмных и жестокосердных черкесов, которые набегами своими изводили весь Юг, редко населённой в ту пору России.
Они угоняли стада домашнего скота, табуны горячих коней, но самое главное – тысячи и тысячи православных душ на невольничьи рынки Персии, Туреччины, которые буйно развивались даже в просвещённый век.
Не задумывались ли вы, достопочтенные друзья мои, почему столь мужественны и красивы мужчины Востока, столь неотразимы, умны и гибки юные девушки в этих землях, где, в старину давнюю, не было такой породы свободолюбивых, волооких и ослепительных своей статью, красотой и мужеством людей?
Всё было очень просто – в каждом из них, в каждой восточной красавице текло больше православной крови, нежели местной, заскорузлой и вырождающейся.
И, через несколько веков, весь народ, в приграничье с Россией, переродился, унаследовал черты, самые изящные и тонкие, славянских красавиц, их быстрый и потаённый разум.
И от самого знатного, до самого зачумленного и задавленного нуждой мужчины Востока – все до единого, осознавали, да боялись в этом даже себе признаться, что давно уже они не правят, а лишь царствуют.
Все нити управления – от государства до семьи, оставались в руках женщин, которые так походили на тех давних невольниц, которые уже отошли давно в мир иной, оставив о себе столько легенд: они и обычаи славянские привнесли на Восток, и одежду, и блюда диковинные и неведомые в этих краях, и даже в мечетях стали появляться элементы росписи с элементами стародавней культуры России, привычных домов Божиих, которых они уже не видели, но которые существовали в их памяти сердца.
И в певучей речи, заунывных и грустных песнях, и даже в символе Восточной веры – Коране, появилось очень много необъяснимого, тайного, которое нельзя было постигнуть разумом, а только воспринять сердцем.
Самое боеспособное восточное войско – мамлюки, не знающие страха и свято хранящие понятие неукротимой гордости и воинской чести – веками формировалось из оторванных от материнской груди сирот-славян.
Система воспитания делала своё дело и уже через несколько лет не содрогалось его сердце от встречи с кровным родством на поле брани.
И под тяжёлыми ударами кривых восточных сабель отлетали славянские души к Господу. Без страха принимали удар рока и сами мамлюки, и никогда в бою не ждали пощады и её не просили ни у кого, даже у своего аллаха.
Да вот только не могли они объяснить никому, почему же так щемили их сердца, когда руки русских женщин-невольниц накладывали им повязки из ароматных трав на раны, да пели тихонько у их изголовья знакомые их сердцам, но уже не разуму, песни.
И тут снились им странные сны – неведомая с рождения мать, с русой косой, да очами синими, как небо, дивными руками гладила их по голове и говорила на забытом ими уже давно, но страшно знакомом языке, слова утешения и любви:
– Дитятко мое, родное. Не нянчила я тебя, не пил ты, вдоволь, материнского молока, под чужим доглядом вырос… Но ты – моя кровиночка, и я из той далекой вечной жизни всегда с тобой. Любовь моя ляжет целебными повязками на твои раны. А если Господу угодно будет, до срока оборвать твою нить жизни, не бойся, мой родной. Ты не будешь одиноким, я жду тебя, боль моя и жаль моя.
И когда под утро светлым миражом стаивала его далекая мать, летучим облаком исходила к небесам, увечный мамлюк, к удивлению русских воинов, молча, без единого стона, сносил все раны свои, а из его глаз стекали чистые слёзы.
И вот в этих сложных переплетениях судеб приграничья, когда совсем уж сатанела хохлацкая старшина и склонялась к тому, чтобы переметнуться под крыло турков или персов, и засылала к ним своих угодливых послов, приводила на родную землю мамлюков, карой Божьей обрушивались на их головы молниеносные донские клинки.
И тогда пощады отступники и изменники не знали, а поэтому и сами бились с лютостью обречённых.
К единому Богу обращались в этих сечах молитвы их участников, на одном языке молили они Творца о ниспослании милостей и прощении прегрешений, вольных и невольных, по недомыслию или жестокосердию свершённых на единой для них земле.
С той поры и стала зацветать степь алыми маками. Они росли здесь повсюду, где обагрился придорожный ковыль русской кровью, где, стеная, в муках, отлетали к Господу православные души.
И для него не было разницы между ними – правыми и виноватыми, всем давал он возможность раскаяться в грехах, да не все были способны прийти к этому, смирить гордыню.
И свершив святотатство предательства в земной жизни, не спешили они раскаяться перед Творцом и в свой последний час.
А тем самым обрекали себя на вечные муки. Но если бы только себя. Их, не получивший прощения Господа грех отступничества, дурной чёрной кровью вливался в сердца кровнородственного потомства и оно всё время искало свою долю, и, за неугомонностью, было склонно к отступничеству и предательству родной земли. Выросла какая-то порода людей, которая оторвалась и от малороссийских степей, и не стала русскими людьми на древней славянской земле.
Здесь, как в каком-то чудовищном котле, переплавлялись и характеры, и воли, и верования, и нации, и веры…
И в результате этого явился какой-то особый народ, вобравший в себя и таланты, и живучесть, но и коварство всех племён, населяющих кубанские просторы. Но это особое варево так и не перебродило до конца. И никто не знал – когда, в какую пору можно было ждать от них бунта, удара в спину России, мятежей и заговоров.
Самым последним в их череде станут массовые формирования, выступившие на стороне фашистов.
Да, мы никогда не забудем славы и  геройства гвардейских казачьих корпусов, но, к несчастью, было немало и тех, кто с той же дедовской шашкой, как её называли здесь – шаблей, отстаивал свою, как им казалось, поруганную волю.
И участие в этих событиях примут дети наших главных героев, их внуки. Но до этого надо было ещё дожить. И сколько при этом прольется как праведной, так и чёрной крови – не знал никто. Разве что один Господь всё предвосхищал, и всё знал, что будет в будущем.
Но он даёт человеку только Волю, Свободу выбора, но никогда не ведёт его за руку по дороге Истины, по дороге к Храму.
И кто этого не понимал – сбивался с истинного пути и ждали его, затем, страшные испытания, муки и терзания.
Но самое главное было в том, что они своими поступками приносили иным вселенское зло, от которого закатилась, до срока, не одна праведная душа и молила лишь Господа о защите.

ГЛАВА I

НАЧАЛО ЛЮБВИ

«Зачем ты встретился со мной»…
Из старинной казачьей песни

Почти накануне нового века случилось последнее, самое массовое и кровопролитное выступление кубанцев.
Подзуживаемые из-за рубежа, получившие за это иудины сребреники, предприняли они ещё один шаг к обособлению от матери-России, образованию, рождённой в воспалённых умах спесивых бывших свинопасов, выбившихся по царской милости в первые сановники империи, независимой Кубанской республики, как говорили они – незалежной.
Не всё связали они воедино, да и у народа не спросили, но где подкупом, где хитростью, где коварством и интригами побудили значительную его часть к выступлениям против монаршей воли и нерасторжимого единства русской земли.
И донцы, как много раз и допрежь, вскочили по зову своих атаманов «На конь!» и, видит Бог, не спешили первыми обагрить шашки кровью, да пришлось, хотя и через силу.
И тогда уже без жалости, не оглядываясь ни на что, а многие ведь в прошлые века даже породнились, принудили кубанцев силой к повиновению, а тех, кто поднял руку с шаблей – извели под корень в яростном бою.
К чести донцов, вражды не перенесли на весь люд, расселившийся по привольной кубанской степи, на семьи отступников.
И в жарких спорах вечерами, на площадях и на завалинках, у костра, и после общей молитвы в местных Храмах всё вразумляли упёртых хохлов, доказывали им всю пагубность их заблуждений для судеб России.
А самое главное – и сами чубатые кубанцы понимали, что их земные интересы так разнятся от честолюбивых и гонористых планов старшины.
И всё большее число простых казаков прозревало и понимало, что путь, на который их сговорили, сбили – вёл в никуда, в небытие. Никто и нигде не ждал этих простых людей, трудолюбивых, хитроватых, и нигде они не могли прижиться на чужбине, пустить корни.
Оказавшись там, в силу злого рока и предательства старшины, истаивали они, как свечи, своими сердцами, заходились душами, и до срока оставляли земную юдоль, прося прощения у Спасителя за роковую ошибку.
А у кого сил было побольше – искали любую возможность, чтобы вернуться к родной земле, выпросить прощения у отчих могил, и пред иконой Спасителя покаяться в грехах и заслужить право на новую жизнь.
Мудрые казачьи командиры донцов понимали, что сейчас от народной дипломатии, как назвал эти жаркие беседы своих подчинённых с кубанцами командир прославленного полка, который ещё в 1812 году покрыл свое знамя неувядаемой славой, проку и пользы гораздо больше, чем от неотвратимых и суровых державных мер.
Он хорошо знал своих испытанных воинов, и не препятствовал, а напротив – даже просил их – почаще беседовать с теми, кто сомневался, заблуждался, нести к ним слово правды и Веры.
И, когда к пожившему уже полковнику, пришли казаки старших возрастов, все – Георгиевские кавалеры, все – не в первый раз участвующие в дальних походах и войнах, и обратились к нему с просьбой – позволить им, вместе с местным населением, принять участие в рытье канала, что позволило бы обводнить заброшенную пустошь, на которой, сказывают, в старое время росли сады, – он, с глубоким удовлетворением, поддержал это необычное предложение.
Более того, за ужином в офицерском собрании, обратился к молодым хорунжим, да сотникам с подъесаулами – не пугаться чёрного труда и своих людей, а принять с ними самое активное участие в этой общей работе.
Командир полка всех обозных лошадей позволил привлечь к выполнению масштабной задачи и сам, в первый же день работ, поутру, в белой гимнастёрке и фуражке с белым чехлом, верхом направился к месту работ.
И обрадовался, увидев здесь всех офицеров полка, а не только молодёжь.
После совместного благословения полкового и местного священников, люди приступили к работе.
И старый полковник, всё повидавший на этом веку, сидя под тентом – все же лета, лета уже клонили долу его гордую и красивую голову, и думал:
«Вот ведь что вершит добровольный, без принуждения, труд. Заставь, прикажи – исполнят, сделают все честь по чести, но того порыва, той красоты в труде – не увидишь».
Молодые офицеры, наравне с казаками, трудились вдохновенно, истово, не отвлекаясь ни на перекуры, ни на отдых.
И молодые, статные казачки, с певучим хохлацким говорком, черноокие, с крутыми дугами бровей, разнося воду работающим, нередко вздыхали, даже не таясь, встретясь с тревожащим их душу взглядом смуглолицых донцов, которые долго не отрывались от кружки, не сводя при этом пылких глаз с местных красавиц.
Многие, затем, не смотря на усталость, шептались под вербами, на берегу стремительной Кубани, да за околицей станицы, обрекая на бессонные ночи матерей уже заневестившихся красавиц.
Всё было – и счастье высокое, и горькие слёзы, и даже сохранились в памяти и рассказах бабушек трагические истории, как некоторые девушки бросались с крутого берега Кубани в стремнину, где навсегда скрывали свой позор и разбитое разуверившееся сердце.
Так и молодой урядник, Георгиевский кавалер Георгий Шаповалов, попросив воды у проходящей с ведром девушки, да и растерянно вздрогнул – казалось, в самую душу его посмотрели карие очи статной, совсем юной красавицы.
Да и она как-то стушевалась, зарделась ярким румянцем. Ведь целый день среди этих говорливых, не по-местному, молодых мужчин. И не один из них, сегодня, притворно хватался за сердце, и многозначительно смотрел юной красавице в её бездонные очи. Но она отделывалась дежурной шуткой и, приветливо улыбаясь, шла к очередному работнику, который просил пить.
А здесь, протянула Георгию полную кружку чистой и холодной воды, да так и застыла. И его пальцы, потянувшись за кружкой, почувствовали её горячую руку, которую она не спешила убрать.
И только когда работающие рядом товарищи, и даже подъесаул Новосельцев, дружно засмеялись, Георгий и юная красавица пришли в себя. Она поспешно выдернула свои пальцы из его горячей руки и еле слышно сказала:
– Пейте, скорее, и другие ведь ждут…
Георгий с наслаждением выпил полную кружку хрустальной воды и, очень просто и сердечно, спросил:
– А как же зовут тебя, красавица?
– Антонина.
– А вода такая вкусная откуда?
– Из домашнего колодца, вон там наш дом, – и она указала рукой на опрятную мазанку, под крышей из камыша, над окнами которой были расписаны цветастые петухи. Они, любовно вырезанные из металла, а затем – расписанные девичьей рукой, словно сами взлетели на дымоход, и оттуда взирали на разворачивающееся на берегу Кубани действо.
Георгий ласково улыбнулся девушке и сказал:
– Надо работать, Антонина. А если позволишь, краса-девица, вечор встретимся. Хорошо?
И как только солнце стало закатываться за горизонт, Георгий, в новой гимнастерке и шароварах с широким алым лампасом, в новых хромовых сапогах, на которых мелодично позванивали дедовские серебряные шпоры, при шашке, подошёл к дому Антонины.
Она, словно чуяла, что это идёт он, и поспешно выбежала за калитку. Ей так шла нарядная, вышитая красивым старинным узором кофточка, бордовая, а дорогой тяжелой материи узкая юбка подчеркивала всю прелесть стройного девичьего тела. На ногах были летние красные ботинки, на каблучке, с высокой шнуровкой.
Изящную девичью шею опоясывала нитка старинного жемчуга, да маленький золотой крестик, на витой цепочке, часто вздымался на её высокой красивой груди от частого волнительного, дыхания.
Но не была б она казачьей дочерью – её глаза ещё шире распахнулись, когда она увидела на гимнастёрке своего утреннего знакомого два Георгиевских креста и три медали.
И через скрытое волнение, с дрожью в голосе, но певуче и мягко сказала:
– Так вот ты какой!
И только здесь она увидела ещё розовевший шрам через всю щеку Георгия, но он его не портил, а только делал старше своих лет:
– Господи, где же это так Вас, – и она без лукавства, просто, по-матерински, прикоснулась своей изящной рукой к его щеке.
– Не болит?
– Нет, уже не болит, Тоня, – ответил Георгий, назвав её так, как называла мать.
– Это – в прошлом году. Не успел отбить клинок турецкий, вот и результат.
И только потом, через много дней, расскажет Георгий ей всю историю того последнего боя. За мужество, братскую взаимовыручку в скоротечном и яростном бою и был он пожалован вторым крестом. А сам полковник, после этого боя, иначе, как сынок, не обращался к Георгию.
Спас ему жизнь тогда молодой казак чуть не ценой своей собственной.
Увлёкшись атакой, вырвался на своём кровном дончаке полковник намного вперёд казачьей лавы, и тут на него и насели яростные турецкие спаги. Старый и опытный воин, он легко справился с первыми двумя, и они безвольно сползли с сёдел в придорожную полынь. Но врагов было так много, а его казаки только вылетели из балки и даже в бешеном намёте не успевали на выручку своему командиру.
И только вороной Георгия, с белой звёздочкой на лбу, прямо выстлался в чужой степи и через мгновение своей мощной грудью сшиб коня свирепого янычара, который уже занёс свою кривую саблю над головой полковника.
Еще двоих достал Георгий своим клинком, да не уберёгся от третьего, который с левой руки и рубанул его по голове.
И только верный конь, как это было уже не раз в боях, спас своего хозяина. Он как-то сам, без повода, уклонился на миг от разящего удара, и сабля турка только рассекла Георгию щеку.
А тут и основные силы полка подоспели. И вскоре, над всей степью, только и слышно было осатанелое и яростное:
– Круши их, братцы! Охватывай, не дай уйти, бусурманам.
А с другой – тягучее и гортанное:
– О, алла! Аллах Акбар!
Немало казачьих коней осиротело в этом бою и, обезумев, носилось, кругами, по степи.
Но вражий полк был разбит наголову.
Георгий из боя не вышел. И, весь залитый кровью, он был страшен. И беспощаден. В осатанелой ярости он даже успел зарубить командира турецкой конницы и только после этого подчинился товарищам, которые неумело наложили ему повязку и вывезли из боя.
Полковой лекарь, налив ему стакан водки, по живому сшил страшную рану и наложил повязку. Промаявшись несколько дней от нестерпимой боли, Георгий быстро пошёл на поправку, а вскоре и вернулся в строй.
В лазарете его навестил сам командир полка, сердечно, по-отечески, расцеловал героя  и сказал, что представил его к заслуженному второму Георгиевскому кресту, а от себя, искренне и тепло, вручил богатую шашку в серебряных ножнах:
– Бери, сынок, заслужил. Пусть хранит тебя этот клинок, и будет от меня памятью. Тебе – жизнью своей обязан. Не забуду этого никогда.
И собственноручно написал письмо в родную станицу Георгия, где в деталях изложил его героизм и подвиг, поблагодарил родителей за то, что вырастили его человеком долга и чести, беспримерной отваги.
Конечно, ничего этого Георгий не рассказал так понравившейся ему девушке, а в разговоре всё норовил отметить доблесть и геройские подвиги своих товарищей.
Так и слюбились они. И как только позволяла служба, спешил Георгий к своей избраннице. И потому, как лучились её глаза, чувствовал, что и для неё он стал желанным и родным.
К завершению работ по прокладке канала поспела и долгожданная весть – казачью дивизию сменила пехота, и донцам было велено возвращаться в родные станицы.
И Георгий, прослышав об этом, направился к полковнику. В другом деле никогда бы не решился на этот шаг, а тут шёл спокойно и без робости.
И дождавшись его, прямо на крыльце дома, где тот квартировал, застыл, вытянувшись в струнку, и испросил позволения обратиться к «Его Высокоблагородию».
– Слушаю, сынок. Что приключилось?
После краткого рассказа Георгия заулыбался и просто сказал:
– Знаю, Георгий, что всё ты серьезно обдумал. Поэтому – благословляю, и на свадьбе за отца посажённого дозволь быть. За честь почту.
– Спасибо, Ваше Высокоблагородие.
И в душевном порыве, уже не по-уставному, а от сердца добавил:
– Спасибо Вам, Леонтий Прокофьевич. Век буду помнить. За честь высокую Вам спасибо.
И тут же посуровев, заключил в предельном волнении, глядя прямо в глаза полковнику:
– Вы не сомневайтесь, Ваше Высокоблагородие, судьба это моя. Всем сердцем её полюбил. И жить без неё не смогу.
– Я знаю, сынок. Не такой ты человек, чтобы душу на пятаки разменивать. И рад за тебя. Но – поторопись, через неделю выступаем.
Георгий же сразу, после встречи с полковым командиром, направился к дому Антонины.
Придирчиво осмотрел его старый казак, отец Антонины, крякнул даже от удовлетворения, увидев видного урядника:
– Геройский хлопец. Ишь, крестов-то, да медалей – на всю грудь. И шашка какая, видать, отцов-дедов. И держится с достоинством.
Но для порядка, строго ответив на приветствие Георгия, обращаясь к жене и притихшей Антонине, односложно бросил:
– А что в моем доме забыл этот малый? Может, ты мне, мать, скажешь?
Знал ведь от жены хитрый хохол, что заневестилась их единственная дочь-любимица, сам с ней говорил об этом и строго предупредил :
– Ежели это баловство, как лягушонка раздеру, попомни это, Антонина.
Полыхнула краской дочь и, глядя в отцовские очи, просто, но твёрдо сказала:
– Люблю его, тату. И он не такой, как все. Он… он – самый лучший. Другого такого во всём свете нет.
Знал свою дочь старый казак. И верил ей. И ещё побурчав для порядка, он успокоился и больше на эту тему не заговаривал.
– Гляди, Антонина. Хорошо гляди. В нашем роду позора не было. И, думаю, не будет.
А через несколько дней сам командир полка, любя Георгия сердечно, как родного сына, степенно поднялся на крыльцо дома старого казака-хохла, да не один, а в сопровождении почтенного вахмистра – полного Георгиевского кавалера, который и по улице шёл с хлебом в руках, на материнском рушнике, которым когда-то, в далёкую уже пору юности, она его благословила на поход в Туреччину. Рядом с полковым командиром шли видные, в парадной форме, с орденами – эскадронный и сотенный командиры, окружавшие притихшего и торжественно-нарядного виновника сегодняшнего события.
Сам Георгий, бессловесный, в новом обмундировании, только в волнении перебирал витой темляк шашки, дарованной полковым командиром, и ясными глазами смотрел на мир, на всех близких ему людей-однополчан, на родство своей избранницы и всех при этом любил, и для всех просил у Господа покровительства и защиты.
Командир полка, по обычаю, повёл разговор издалёка: о видах на урожай, на погоду, о том, каковы цены на коней нынче…
И когда они, со старым хохлом, уже пропустили по третьей доброй чарке, выдержка оставила бывалого солдата.
Он, крякнув, выпил очередную рюмку водки в один глоток, и, взяв кубанца за руку, сказал:
– Знаешь, отец, а я ведь и своим бы детям лучшей судьбы не пожелал. Георгий завершил службу. Срок вышел. И вся дивизия возвращается на Дон. Скоро в поход.
Глаза его при этом потеплели, видать, и сам уже соскучился за родной землёй, за семейным очагом, за дочерьми – самой большой отцовской привязанностью и любовью.
Затем продолжил:
– Отдавай дочь за урядника Шаповалова. Выбор будет верный, без изъяну, и самый что ни на есть лучший.
И старый казак-хохол сразу присмирел и понял, что просто так, по случаю, в качестве дежурных, такие слова не говорятся.
– Да, я – что, я – как дочь. Её, Ваше Высокоблагородие, и спросим.
И уже голосом хозяина, не терпящего возражений и не поворачиваясь даже к жене, стоящей у порога, произнёс:
– Кличь Антонину сюда. Немедля.
Мать птицей метнулась в девичью светёлку.
Через мгновение появилась с Антониной, которая смущалась, но с высоким достоинством, глядя полковнику в глаза, остановилась посреди горницы:
– Да, Георгий, – довольно разгладил свои усы командир казачьего полка, и стал внимательно разглядывать юную кубанскую казачку.
Всем вышла Антонина, но более всего привлекали её глаза – ясные, большие, они словно несли всему миру свет и добро.
Это были глаза, которые в народе на Кубани называли очами-судьбою, и было совершенно понятно, что в них-то и утонул Георгий.
– Ну, что скажешь, дочка? Принимаешь ли ты предложение моего казачьего сына? – спросил командир полка.
– Да, он мне самой судьбой послан. Никто более мне не нужен в жизни. И люблю его всем сердцем, – и она до пола поклонилась всем гостям, отцу с матерью, а затем и Георгию.
И когда тот взял её за плечи и встал с нею рядом, к молодым подошла мать со старинной иконой, убранной в красивый вышитый рушник:
– Этой иконой, доченька, еще мою бабушку благословляли, под ней же и мать моя, и я в этот особый для любой девушки день зачинали семейную жизнь. И тебе, милая доченька, желаю счастья и добра.
Смахнув этим же рушником слезу, заключила, приложив икону к своему сердцу:
– И коль отправляться тебе в дальнюю дорогу, знаю, за суженым уйдешь, то и икону эту возьми. Пусть она всегда вас хранит, милые дети. Любите и жалейте друг друга.
И мать уже заплакала навзрыд, словно в эту же минуту прощалась с родной и любимой дочерью навсегда.
Даже отец, суровый казак, и тот полез в карман за утиркой и захлюпал большим, в багровых прожилках, носом.
Ситуацию разрядил полковник:
– Э, не годится, не годится так, сваты дорогие. Радость ведь великая свершилась. Две чистые и святые души друг друга нашли, обрели на весь свой век свое счастье, а Вы – плачете?

***

Всю ночь, до утра, не расходились дорогие гости.
Обо всём было переговорено: и о свадьбе уже на второй день, в светлое воскресенье; и о будущей жизни молодых; и о том, как Антонина будет добираться в мужний курень; и какое приданное ей родители отдают – это поведал уже отец невесты сам, с гордостью и, чего греха таить, самодовольно, свысока поглядывая на родню, чтобы все знали, что единственной дочери он не жалеет ничего и ни за чем не постоит.

***

Колокольный звон, торжественный, как в Великдень, собрал всю станицу у церкви.
Помолодевший на десяток лет, в парадном мундире, при всех орденах, сам полковник торжественно вёл к Храму под руку ослепительную Антонину. Она действительно была очаровательной, яркой и вместе с тем – скромно-торжественной. Верх брала и природная, и воспитанная в семье гордость, понимание всей высокой ценности этого особого дня в её жизни.
Она столь естественно, вместе с тем – нежно и скромно, опиралась на руку очень видного ещё полковника и даже её мать со страхом взирала на дочь – где же это выучилась такой манере поведения?
А все женщины-казачки, не без зависти, удивлялись:
– Поди ж ты, ещё вчера бегала босоногая, гусей на Кубань, с хворостиной, подгоняла, а сегодня – первая красавица. Это, уж если по справедливости, и честь-то, честь – какая! Сколько офицеров, вишь, сам ихний командир, самый старший, под руку ведёт.
– И жених, Господи милостивый, пошли и моей дочке такого.
О Георгии в станице знали многие.
Дети табуном ходили за урядником, который их очень любил и всегда привечал то заветным куском сахару, то где-то – карандаш добудет, а самое же главное – поочерёдно подсаживал всех на своего строевого коня и тот, осознавая об особой ноше, ступал осторожно, никогда не высказывая своего буйного норова.

***

Всеобщее же признание к Георгию пришло во время конного праздника, устроенного в честь тезоименитства Государя.
И станичники, и пришлые донские казаки готовились к нему очень серьёзно – дорог; была честь, и каждая сторона хотела посрамить своих извечных соперников и блеснуть извечной, у каждого она в крови, удалью и лихостью.
Ох, как же заходилось от волнения сердце командира полка. Как же, сам командир дивизии, Его Превосходительство, прославленный герой всех турецких войн, весь в орденах и ранах, был приглашён на этот праздник.
И когда через несколько этапов соперничества, вперёд вырвался красавец-кубанец, молодой хорунжий – сказывали, сын самого атамана кубанского войска, холодок грядущего позора пробежал по спине полковника. И он даже вздрогнул, что не укрылось, казалось, от совсем старческих и не зрячих уже глаз Его Превосходительства:
– Что, Леонтий Прокофьевич, – обратился он к командиру полка, – хорош, стервец? Хорош! Есть ли у Вас в полку ровня ему? А конь-то, конь – сказка, а не конь.
А хорунжий, подкрепляя оценку Его Превосходительства, во время рубки лозы и джигитовки, показал такие результаты, что даже бывалые донцы погрустнели и всё мрачнее, молча, чадили самосадом и покручивали свои усы.
И тут на круг неспешно выехал Георгий. Той броскости, той природной яркой красоты, которой наделили мать с отцом его соперника, у него не было от природы. К тому же – и шрам на щеке…
Да и скромная гимнастёрка, да алеющие лампасом синие брюки разве могли соперничать с живописной, малинового цвета, черкеской кубанца, мерлушковой кубанкой, белым башлыком, закинутым за плечи, богатой насечкой серебряных газырей и благородством старинного кинжала.
Местные казаки, что побойче, даже смеяться стали:
– Тю, бабоньки, да разве ж он может нашему соколу-то противостоять?
И заволновались бывалые казаки лишь тогда, когда увидели, что сослуживцы Георгия стали выстраивать опоры с лозой и во второй ряд, слева.
Мастера-рубаки знали, как это тяжело, одвуручь, то есть с двумя шашками в руках, оставив повод уздечки и управляя конём лишь ногами, срубить на полном скаку эту лозу.
Да и не просто срубить, а высшим шиком считалось, чтобы оставшиеся пеньки были одной высоты, да еще и срез рубки каждой гибкой ветки был одинаков, а срубленная верхушка чтоб воткнулась в песок, а не просто упала оземь.
Георгий, не спеша, снят портупею богатой шашки, подаренной ему полковником, старый степенный казак поднёс ему два обычных клинка, помог продеть руки в темляки, умело закрепил повод уздечки на луке седла, чтобы он не стеснял движений коня и не упал ему под ноги во время скачки.
Георгий, разминаясь, сделал несколько круговых движений руками, и шашки образовали сплошной круг над его головой. Затем, остановившись, наклонился к уху коня и что-то ему долго и задушевно говорил.
И только самые опытные наездники по тому, как тот напрягся и подобрался, поняли, что конь и человек с этой секунды – единое целое.
Даже внимательные зрители не уловили того момента, как конь стал стелиться в бешеном намёте, рванув прямо с места, и стало казаться, что он летит, а его ноги и не касаются земли.
Скорость была такова, что зрители не удержались, вначале, даже от дружного, уже без различия сторон соперников, изумления:
– Ах! Что же он делает?
И всё лишь потому, что Георгий на своём вороном товарище был уже у третьей–четвёртой лозины, а первая и вторая, как им показалось, оказались не срубленные, так и продолжали стоять, не шелохнувшись.
И только затем, по очереди, стали опускаться строго вертикально вниз и, воткнувшись в песок, застыли, словно здесь так и стояли всё время.
Гул одобрения, возгласы, взметнулись из сильных казачьих глоток прямо в небо:
– Георгий! Давай! Не посрами Тихий Дон!
И даже кубанская сторона не могла сдержать своего восторга молодцеватостью и лихостью опытного воина:
– Боже, бабоньки, вот это казак!
Опытные же казаки увидели то, чего не видели женщины:
– А конь-то, конь, ты же посмотри, всё понимает. Сам – то левым, то правым боком приближает всадника точно на расстояние разящего удара. Да, кум, это конь. Не видал такого, а ты же знаешь, что у меня кони – не худшие в окрўге.
– Да, что и говорить, кум? Справный казак! Вот радость-то родителей.
Не изменила удача Георгию с его чудо-конём и на джигитовке – все препятствия были преодолены без единого штрафного очка, все упражнения выполнены лихо, казалось, без усилий.
А напоследок Георгий так удивил старого командира дивизии, что тот уже и не скрывал своих слёз умиления и гордости.
Конь Георгия нёсся по кругу, а он, неведомо откуда, на скаку, выхватил стяг России и взметнул его над головой.
Сам же, в один миг, оказался с ногами на подушке седла. И там, стоя, пронёсся мимо трибун, где сидели высокие гости.
Остановившись на втором кругу, напротив Его Превосходительства, одним невидимым движением ноги положил коня и тот, гордо выгнув шею и опустив свою красивую умную голову к земле, да и застыл в этой картинной позе.
Сам же Георгий соскочил с седла и, преклонив левое колено, поцеловал Государственную святыню и с достоинством передал стяг командиру дивизии.
Тот тоже благоговейно приложился к Святыне, и передав её адъютанту, искренне обнял Георгия и троекратно расцеловал:
– Спасибо, сынок! Не посрамил чести Тихого Дона и моих седин.
По заслугам были и множественные подарки Георгию.
Командир дивизии собственноручно вручил ему богатое седло с серебряными стременами.
Атаман кубанского войска, ответил полной формой, с белоснежной буркой, белой же черкеской с алым башлыком, нарядной кубанкой, красный верх которой был перекрещен золотым галуном, крест-накрест.
Станичный атаман, как ни обидно ему было, что победа ушла от его стороны, но как честный воин, вручил Георгию старинный кинжал в серебряных ножнах.
Офицеры полка, купив вскладчину золотой портсигар, также поднесли его чтимому ими победителю.
Тогда-то и увидела его Антонина впервые. А уже на рытье канала осознанно подошла к нему с водой, ещё не думая, что встречает свою судьбу на всю жизнь.

***

А сегодня – вся станица, любуясь невестой и её суженым, вспоминала этот праздник и искренне благословляла союз двух молодых людей.

***

Церковь была убрана цветами и зеленью. В праздничных одеждах стояло всё родство по линии Антонины. А уж такого ослепительного блеска золотых погон, орденов, благородного мерцания шашек, звона шпор Храм не знал со дня своего основания.
Настоятель Храма и полковой священник отец Никодим службу вели вместе. Любил полковой батюшка Георгия за его верность, за твёрдую Веру, за сердце отзывчивое к чужой боли, за характер, словно кремень, но незлобливый, а щедрый на участие, за то, что он больше отдавал людям, нежели ждал от них взамен.
И сегодня отец Никодим, радуясь за своего любимца, терпеливо сносил мелочные, от старости, придирки настоятеля Храма и норовил с утра ему прислуживать и помогать – как же, это ведь и для него была первая свадьба в походе.
Что скрывать, загрубело и его сердце среди сражений. Да и вся повседневная его жизнь была на виду, в кругу казаков, которые и самому святому отцу могли такое сказать, по привычке, что другой бы и оробел.
Но батюшку своего они любили истово, были ему благодарны и за науку жизни, за поддержку и вразумление, и за письмо, отписанное родне, в котором он всегда добавлял от себя добрые слова и уверял родство, что их сын (отец, брат) – самый справный и достойный казак во всём полку. И все его любят за это, и на него всегда надеется сам командир полка, Его Высокоблагородие.
И недоумевал казак, когда приходила из дому ответная весточка, а в ней – после многочисленных приветов родства, слова гордости о том, что их сын (отец, брат) самый что ни на есть боевой казак, верный защитник Веры, Отечества и престола. И упрёки, почему же он сам не писал о своих подвигах, а только вот полковой священник, отец Никодим, известил их об этом.
Так и вершилась, незримо, та высокая миссия солдатского батюшки, а уж казаки, прослышав от родства о том, какие они бравые, да бесстрашные, норовили и на деле проявлять самые лучшие, самые высокие свои качества.
А вот в отношении Георгия он не лукавил, даже в благих целях. И хотя Георгий был грамотным, и письма писал сам, и даже товарищам многим отписывал, но отец Никодим две весточки за этот поход написал родству Георгия самолично.
И в этих письмах он искренне и истово благодарил отца и мать за то, что верного и надёжного человека взрастили.
Да и особые мотивы были в дружбе этих двух непохожих людей – отца Никодима и казачьего урядника Шаповалова.
В одном из боёв, удерживая перевал от превосходящих сил противника, только вдвоём и уцелели они.
А весь полувзвод, который под началом Георгия был послан эскадронным командиром на усиление слабосильного дозора в горы – честно сложил свои головы, но врага не пропустил.
И очень дорогую цену взял каждый казак от вражьего войска за свою гибель – ни одна пуля мимо цели не пролетела, да и шашки казачьи, одна против трёх, а где-то – и пяти, в этом бою не посрамили чести донцов и славы отцов.
По случаю, на этом перевале оказался и отец Никодим. Уж такой был характер у святого отца, где была наибольшая опасность в бою – там был и он со своими детушками, как он любовно называл казаков.
И когда он закрыл глаза в том бою последнему казаку, и встав с Георгием спиной к скале, с оглоблей в руках – враг устрашился. Кровь из ран заливала ему очи, он вытирал ее широким рукавом рясы, распатланные седые волосы и широкая борода дополняли его, устрашающий врага, облик.
От богатырского взмаха оглобли валились наземь вражьи солдаты и скоро сам их командир, первым, сделал шаг назад, а затем, не стыдясь своих подчинённых, пустился с перевала бегом, падая и переворачиваясь через голову.
И когда поспел к перевалу эскадрон, в котором Георгий и проходил службу, даже бывалые воины, с немым ужасом и высоким восторгом, взирали на эту пару солдат Отечества и Веры – отец Никодим и Георгий, получившие множество ран, стояли на ногах лишь благодаря тому, что своими спинами опирались друг на друга, а левые руки замкнули пальцами так, что казаки долго не могли их расцепить, чтобы перевязать боевые увечья по всему телу и свезти героев в долину.
И даже придя в себя, и узнав своих боевых побратимов, так и продолжал отец Никодим в правой руке сжимать свою окровавленную оглоблю, а Георгий – шашку, обагренную кровью множества врагов.
Одним указом Государя были им пожалованы Георгиевские кресты, вместе они лежали и в лазарете, до исцеления.
С той поры и установилась особая связь между полковым батюшкой и Георгием. Георгий не назойливо, но постоянно оказывал почтенному батюшке свои услуги – то коня его, смирного трудягу, перекует, то свежего сена привезёт, чтобы устлать пол в церкви перед службой…
Священник же норовил Георгию гостинец поднести, книгу для чтения.
Часто они беседовали неспешными вечерами.
В этих беседах открывалась для Георгия безбрежность мира, фундаментальные постулаты Веры, значимость для жизни любого человека вечных понятий Совести, Чести, Трудолюбия, Сострадания, Любви, Непреклонности в борьбе с врагами Веры и Отечества, Любви…

***

И вот сегодня отец Никодим благословлял своего питомца на новую стезю – на семейную жизнь.
Он по долгому опыту прожитой жизни знал, что не каждому эта ноша по силе: один и в бою храбр, не щадит ни своей, ни вражеской жизни, и даже на смерть пойдет без раздумий, а вот сердце при этом имеет холодное, одинокое, никого туда не впускает.
Проглядеть это – значит обречь на страдания и муки и другую душу. Завянет она без времени, и блеск из глаз изойдёт уже на второй день семейной жизни.
Так и проживут эти чужие люди короткую, как правило, жизнь. И детей вырастят, да тоже несчастливых, не раскроется в семье их душа, так как в их колыбели никогда  даже не ночевала любовь, а не то, чтобы жила постоянно.
С Георгием же было всё просто и ясно – для счастья, для любви его душа, все его духовные устремления были сформированы.
И здесь отец Никодим опасался лишь одного – а ну-ка, если попадётся его питомцу не умеющая любить и быть верной, надёжной? Тогда – всё, тогда – конец, либо такие натуры, как Георгий, были в таком случае беззащитными.
Но, увидев Антонину в первый же раз – сильно возрадовался отец Никодим и благодарил Господа за ниспосланное Георгию счастье:
«Нет, такая – до конца света дойдёт, только бы быть суженому своему опорой и поддержкой. Чистая душа, светлая, – с удовлетворением думал священнослужитель».
А поговорив с ней, как бы ненароком встретившись у Храма, уже полностью в этом убедился.
И свершая положенный обряд бракосочетания, просил от себя лично у Творца счастья и долгой светлой судьбы молодым. И всё норовил их осенить, сверх положенного по службе, крестным знаменем истово, от всей своей широкой души.

***

Мало что могли, потом, рассказать, Георгий и Антонина, о своей свадьбе. Так велико было их волнение, так горели их глаза и обжигали огнём руки, когда они прикасались друг к другу.
Никогда они об этом не говорили друг другу, но во время церковной службы, каждый из них обращал к Господу мольбу о б;льшем, нежели даже себе, счастье для своего избранника.
Нет, нет, они оба молили Господа о том, чтобы он им послал долгую семейную жизнь, но всё же – каждый, при этом, присягал Творцу в том, что и самой своей жизни не пожалеет для того, чтобы большая милость пролилась на того, кто стал в этот день смыслом жизни.
«Жизни своей не пожалею, всю готов отдать, чтобы она – голубка моя, ни в чём нужды не знала», – думал Георгий.
Антонина, в ответ, в своих мыслях:
«Господи! Обереги его и сохрани. Всю кровь свою – капля за каплей, за него готова отдать. Всем сердцем, душой его всей люблю.
И как же я благодарю тебя, Господи, за то, что ты ниспослал мне такое счастье. Любить его – уже счастье, которое не каждой выпадает. А мне – за что только, не знаю, выпало такое счастье. Буду нести по жизни его, как воду в ладонях, чтобы никоим образом не расплескать, ни единой капельки».

***

Такой свадьбы за всю историю в окр;ге не было. Память о ней хранится до сих пор в преданиях сморщенных, с потухшими уже глазами старух, которые в ту пору были юными девушками и так завидовали Антонине, которая, кажется, ещё вчера с ними играла, а сегодня – вон, какая красавица, идёт замуж за донца.
Взрослая какая!
И когда полковой оркестр, на серебряных трубах, которых полк был удостоен за мужество в войне с Наполеоном, заиграл неведомый в этих местах в ту пору вальс, сам полковник молодцевато встал, подойдя к Антонине – прищёлкнул каблуками, да так, что зазвенели малиновым звоном шпоры, и склонив седую голову в поклоне, пригласил на танец.
Удивились все гости, а женщины даже не удержались от искреннего и простодушного:
– Ой, да куды ж вона! У нас же так не танцюють, не опозорилась бы…
Но уже через миг, поражённые, зачарованно смотрели на эту особую пару в таком непрывычно-красивом танце.
Где она, эта девочка, почуяла своею душой, своим любящим сердцем ритм этого танца? Где она увидела, что надо правую руку положить на плечо своему кавалеру, так красиво, картинно, откинуть голову назад и вот – явилось чудо.
Антонина с упоением отдалась танцу, а старый полковник, в восхищении наблюдая за нею, также просил покровительства и милости у Господа. Как родной отец для этой чудесной пары.

***

Ах, как же поразила горячих донцов песня – театральное действо настоящее, которое сыграли-спели подруги невесты.
И мягкая хохлацкая речь была всем понятна, когда девушки пели:
«А я все дивлюся,
Де ж моя Маруся…»
Конечно, не обошлось и без кубанского казачьего народного гимна:
«Розпрягайте, хлопцы, коней,
Тай лягайте спочивать…»
И когда перед гостями вышел красавец-хорунжий, что только одному Георгию и уступил первенство на конном празднике, и вместе с девичьим хором исполнил старинную казачью песню кубанцев:
«Зачем ты встретился со мной,
Когда в саду цвели цветы…»,
 – все дружно зааплодировали своими трудовыми мозолистыми – от чапиг и шашек, руками.
Красавец-хорунжий чёртом вертелся вокруг воображаемой избранницы, роль которой исполняла яркая, красивая девушка, в нарядном костюме, вышитом причудливыми узорами долгими зимними вечерами.
Она очень красивым, глубоким грудным голосом запевала:
«Зачем бросал сирень-цветы,
В моё приветное окно?
Зачем – всех лучше в мире ты,
Когда и свет, когда – темно…»
А хорунжий, лихо сбив на затылок кубанку, которая неведомо как держалась на его красивой шевелюре, с посвистом, в залихватском танце ей вторил:
«Эх, судьба моя, судьба.
Ну, скажи мне, почему и зачем?»,
– так и не находя ответа на вечный и такой очевидный вопрос.
А девушка, гордо и красиво, не жеманясь, смотрела при этом на него и всем своим видом, молнией из карих глаз, словно говорила, подзадоривая своего кавалера:
«Когда любят, разве спрашивают об этом, и высказывают вслух свои сомнения?».
Тут уж донцы не могли усидеть. И пред гостями свадьбы предстал хор казаков-песенников.
Кажется, до самих звезд и до родной земли, долетела ими исполненная, блестяще, песня:
«На Дону, на Доне,
Гулевали кони…»
До полуночи раздавались сильные и слаженные их голоса, которые выводили доставшееся от отцов и дедов:
«Есаул, есаул,
Что ж ты бросил коня?
Пристрелить не поднялась рука…»
И уж совсем под утро, сильный голос невидимого певца, затянул:
«На вольном, на Тихом, на дальнем Дону…»
Не удержался и Георгий. Его пляску надолго запомнили все станичники. А уж Антонина, с расширившимися от восторга глазами, ни на секунду не отрывала взгляд от своего суженого.
С двумя клинками в руках Георгий вдруг свистнул, да так, что и уши заложило у многих от неожиданности.
А затем, в долгом прыжке, на лету, в воздухе, образовал невидимыми в движении шашками над головой какой-то лабиринт, в котором угадывался и круг, и какая-то воронка, отливающая холодной сталью, и пирамида, и, наконец, православный крест. Как ему это удавалось сделать – не знал никто.
И когда он завершил свой танец, застыв свечкой, ногами вверх, а руками опираясь на шашки, которые на треть вошли клинками в землю – все гости пришли в неистовство и долго ему аплодировали, и норовили всенепременно выпить с молодыми за их счастье.

***

Когда дружки с серебряным подносом стали обходить гостей, чтобы те одаривали молодых, ярко проявилось, как всегда, тайное соперничество. И каждый норовил сделать всё, чтобы его подарок был наиболее значимым, памятным и ценным.
Полковник и здесь всех поразил. Кроме того, что два казака, еле сдерживая за узду с двух сторон, подвели к Георгию серого, в яблоках, горячего жеребца от него, полкового командира, так он ещё, с удовольствием выпив перед этим добрую чарку, поцеловал Антонину и Георгия, и бросил на серебряное блюдо, не глядя, увесистую пачку ассигнаций:
– На то, чтобы обживались! Будьте счастливы, дети мои, и пусть Вас всегда хранит Господь.
– А ещё, – и тут полковник поднял руку вверх, призывая к тишине, – в моём доме, всегда, будет Ваша комната, и я всегда, как родных детей, жду вас в гости.
Антонина с Георгием в пояс поклонились командиру полка и от волнения и счастья не могли вымолвить даже единого слова.

***

А через несколько дней Антонина навсегда покидала родную станицу.
Георгий понимал её состояние и не лез, что называется, в душу.
Она неспешно, утром, обошла все памятные места, постояла у любимой ветлы на берегу Кубани, не зная даже для чего – бросила в её воды букет полевых цветов, перевитый алой лентой, попрощалась со всеми подругами и всю ночь просидела за столом, перебирая милые детские безделушки.
Утром, строгая и сосредоточенная, раньше Георгия, была готова к отъезду.
И глядя на материнские слёзы, на покрасневшие глаза отца, ласково и тепло им сказала:
– Родные мои! Не надо, прошу Вас. Не надо слезами счастье встречать. Мне тоже очень грустно и тяжело от неминуемой разлуки с вами, но я…  я жена его, я люблю его, я теперь всегда за ним.
– Храни тебя Господь, доченька. Не близкий путь, но по зиме, уберём урожай, приедем. Проведаем тебя на чужбине. А как же? – неожиданно даже для себя, через слёзы,  промолвил отец.
Последние напутствия, последние слова, последние слёзы и последние поцелуи…
И вот, уже и родная станица скрылась из виду и только далеко, у линии горизонта, ещё долго отсвечивала извилистая Кубань в солнечных отблесках…
Защемило сердце у Антонины и она только сейчас осознала, что навек ушла от неё беспечная юность, а впереди открывалась неведомая новая жизнь…
Далеко, на взгорке, змеилась и уходила за горизонт, любимая её тропинка, которой она бегала на берег Кубани, к любимой ветле.
Сколько там было передумано девичьих дум, сколько раз она просила Господа о его помощи и благословении на добрую судьбу.
И была счастлива, что услышал её молитвы Создатель и даровал ей высокое счастье и великую любовь.
Она, светло улыбнулась, прощаясь со своим беспечным девичеством, крепко сжала в своей руку Георгия, а затем, не сдержалась – и поцеловала её, оросив светлыми слезами.
И он, поняв её состояние, ответил крепким пожатием своей крепкой руки, и свесившись с седла, прильнул к ней в долгом и горячем поцелуе.
Ей не было стыдно при этом, хотя рядом с ними было множество молодых мужчин, которые видели их каждый жест, слышали каждое слово.
Ведь она была со своим мужем, своим защитником, своей гордостью.
И в эти святые минуты, она даже сама себе позавидовала, отметив в сознании: «Господи, неужели это правда? А ведь могла быть совершенно иной судьба. И не встретив его – так бы и завяла, как маков цвет, в одночасье. Спасибо тебе, Господи. За счастье моё спасибо, за судьбу, что Ты мне даровал».

***



ГЛАВА II
НОВАЯ СЕМЬЯ

Встречают по одёжке…
Русская пословица

Легко вошла Антонина в курень семьи мужа.
Как сошла с дорожной пролётки, в которой проделала свой долгий путь, и где Георгий стремился всячески создать ей возможные удобства в пути, укрывал от зноя и непогоды – так сразу прикипела к новому месту, словно всю жизнь и жила здесь, на вольном Дону.
Вручила богатые подарки отцу, матери, старшей невестке, её мужу Григорию, очень похожему на Георгия, только уже заматеревшему и кряжистому, их детям.
Сразу по душе пришлась отцу невестка. Минуло лишь несколько дней, а курень, большой и мрачноватый до того, преобразился. Словно новая  жизнь в нём началась.
На окнах и в междверных проёмах, по всему дому, появились тяжёлые, богатого рисунка шторы. Как ни противилась свекровь и старшая невестка, Антонина перебелила все комнаты. Непривычно для Дона – но в гостиной на полу и на стенах появились красивые ковры, затейливый диван и кресла, которых в семье Шаповаловых отродясь не было, большой круглый стол, который был покрыт красивой восточной скатертью.
Все соседки по станичной улице перебывали у Шаповаловых, якобы по неотложной нужде и затем, наперебой, обсуждали увиденное. Многих брала зависть, всё же так чисто и красиво на Дону не жили, но, все до одной, донские казачки признали, что у жены Георгия многому можно поучиться.
– Да что, – шумели они на вечерних посиделках, – коли есть деньги, можно и по- царски жить. Видать, Георгию досталась не простая девушка, а купеческого или иного зажиточного роду.
И только от казаков, однополчан Георгия, узнали потом обо всех обстоятельствах достатка молодой семьи и о той великой любви между новобрачными, которую не часто видели они в своей привычной и скупой на ласку жизни.
И не одна, норовистая, с турецким пошибом, дочь Тихого Дона тайком вздыхала:
«Нет, не выпадет мне такого счастья. Уж больно скуп муж на ласку и нежность. Всё норовит к друзьям-товарищам вечером податься, а там и чарка лишняя, и эти опостылевшие карты. А лучшие годы молодые так и уходят…».
Другая же, увидев эту пару, которая стала главной темой любых разговоров-пересудов в станице, как они шли в Храм воскресным днем, не стеснялась даже слёз:
«Господи! Вот уж отлюбит, за всех нас, эта кубанская красавица. Знать, заслуживает, коль так Георгий возле неё упадает. Так вознёс…».
А уж когда начался сенокос, а затем и уборка зерновых – даже годки Георгия крякали и в каком-то смущении отводили от него глаза – невиданное дело на Дону вообще, в истории такого не было, от отцов-дедов не слышали – собирал он большие букеты цветов и, средь станицы, на глазах у всех, вручал эти цветы, а нередко – и осыпал ими Антонину, нежно обнимая за плечи и приникая, украдкой, к таким красивым алым губам.
Особенно нетерпимой в оценках отношений Георгия и Антонины была старшая невестка Шаповаловых. Обошло её счастье в жизни. Вроде, и жили как все люди, детей растили, а вот тепла душевного не было в этих отношениях.
С той самой первой девичьей ночи, когда стала принадлежать Григорию по праву жены.
Привычно, умело и грубо, без единого слова добился он своей цели и тут же уснул. Всю ночь проплакала беззвучно она, да так и пошла, затем, жить – в тяжёлом повседневном труде, но без любви, просто жили, как все – и всё.
Никогда она не открывала своей души Григорию, знала, что не поймёт. Да и не могла она найти нужных слов, чтобы объяснить ему, что она ждёт от семейной жизни.
А с годами и сама перестала задавать себе любые вопросы по их семейной жизни. Просто жила. Но такая жизнь вконец испортила её когда-то покладистый характер. Быстро старясь, она становилась язвительной, лёгкой на язык, любого могла оговорить, пустить дурной слух и сплетню.
Но в станице произошло уж совсем невероятное – чем больше злословила старшая невестка Шаповаловых об Антонине, тем больше, в особенности молодых казачек, отворачивалось от неё и прикипало к Антонине.
Да и то, как же не прикипеть – и платье она покроит и наметает, и юбку, каждой по своему фасону, отличному от других, состроит, а многих – научила даже читать, так как сама была грамотной и в приданном привезла не менее сотни книг. На что уж свёкор любил младшую сноху, но и то робел, стоя перед этой книжной полкой в горнице.
И дети старшей невестки своими юными сердцами тянулись к Антонине.
А по весне, она с ними, да Георгием, вчетвером, и вовсе переделали всё вокруг крепкого куреня Шаповаловых.
Георгий всю зиму пилил и строгал аккуратные штакетины.
А по весне, по первому солнцу, сломал от улицы традиционный плетень из ивняка, и выстроил красивый забор, который Антонина аккуратно выкрасила синей и белой краской.
За штакетником, с детьми, разбила клумбы, как принято было на Кубани. За цветами ездили с Георгием даже в Ростов. В Новочеркасске, не побоялась, выпросила несколько черенков роз у директрисы гимназии. Даже в Храме, у батюшки, попросила семян всех цветов, которые росли у входа и вдоль всех дорожек.
Вдоль штакетника, по улице, высадила новый виноград, который уже к июню всё застлал зелёным красивым покрывалом.
Кажется, за этот год Георгий ещё больше прикипел к Антонине.
И когда она, в смущении и гордости, сказала ему, что новая жизнь стала в ней теплиться – не было предела его счастью.
– Сын, Тонюшка, сын, казак будет!
– А если дочь, что – не признаешь?
– Глупенькая ты моя. И дочь буду любить всей душой, но завсегда отец первенцем сына хочет видеть. Так уж повелось.
Родила легко, в великой радости и счастье высоком.
И сам отец Георгия не мог нарадоваться и первым взял в руки живой комочек – его кровь, продолжение его рода:
– Вот так сноха, уж угодила, какого казака, продолжателя рода, родила!
– Моя кровь! – умильно смотрел он на малыша и тут же, как водилось на Дону, – бережно положил спеленатого внука на спину лошади.
– Казак, настоящий казак будет! Ишь, как заворочался! Чувствует.
И хотя, конечно же, ничего малыш не мог ни чувствовать, ни понимать после своего рождения, но старику казалось, что его внук самый особенный и самый даровитый.
К слову, он и не ошибся в этих своих предчувствиях. Константин, – так нарекли первенца, – рос очень смышлёным, участливым и сердечным.
Его почитали сверстники, он лучше всех постигал грамоту и очень любил мать.
Даже дед, глядя на своего любимца, с огромным удовлетворением произносил:
– Вот уж – мать, все косточки, все повадки.
И спохватившись, а как же родной сын, – тут же добавлял:
– Нет, Георгия стать, удаль, а вот – помягче его, ласковей. Как-то жить будешь, милое дитя? Он, мир этот, суров к людям. А самые добрые и сердечные в нём и страдают больше всех. Через сердце всё ведь пропускают – вот им и тяжельче всего.
– Внучек, родной, не надорви-то сердечко своё, ведь мир весь не обогреешь в одиночку. Он-то все крови вытянет. Ты бы уж, дитя дорогое, чуть посуровше, поскупее к людям, что ли, – так, на свой лад, додумывал старый казак вечные мысли, не дававшие ему покоя. Ибо, пока мы живы, они нас никогда не оставляют. Без них человек не может определиться в дороге, по которой ему идти, к совести и правде.
Георгий и Антонина всю душу отдавали своему первенцу, и только тот в силу стал входить, понимать всё стал, познавать мир и определять своё место в нём – тут и второй сын появился.
Нарекли его Дмитрием, в честь святого, в день которого он и появился на свет.
Всеми силами стремился старый казак, дед любимых внуков, и младшенькому всю любовь свою и сердце отдать, да вот что-то лопнуло в его душе. Он не мог понять, что происходит, но того тепла, и ему мучительно стыдно и больно было за это, как с появлением первенца любимой невестки, не возникло.
Мальчик, с самых первых дней своей жизни, рос почему-то своенравным и капризным.
И Константин привык, уже с первых дней, во всём уступать брату, и даже мать уговаривал:
– Мамочка, не надо, лучше ему, Дмитрию, пусть всё будет. Он же ещё очень маленький…
И с этим как-то все свыклись, и все подчинялись воле маленького демона, который, входя в возраст, всё больше и больше требовал к себе особого внимания, уверовал в свою исключительность и своё особое место в этом мире.
Но часто и всерьёз об этом не думали.
– Малое дитя, перерастёт…
И почти вся станица, правда, с доброй завистью, идя в воскресный день в церковь, всё же тайно кручинилась:
– Господи, а ведь завидовать нечему, люди сами состроили свою судьбу. Ни лодыря, ни бездельника, ни пустомели – в роду даже нет, не то, что в семье. Вроде и сил особых к этому не прилагают, просто живут по совести, о других впереди себя думают – поэтому Господь и благоволит к ним, к Шаповаловым…

***

Цветами полыхал весь палисадник. С лёгкой руки Антонины появились они у многих куреней, а тут ещё и сад затеяла. Как за малыми детьми ухаживала за саженцами, которые привёз по её заявке из Новочеркасска Георгий.
И уже на второй год саженцы вошли в силу, некоторые даже дали по нескольку цветков, которые она бережно отщипнула от ветки – знала, так всегда делала мать, чтобы до срока не обессилить яблоньку или грушу.
Подчиняясь какому-то необъяснимому чувству, она каждому дереву присвоила имя, а в семье потом и говорили:
– А яблонька Константина, вон как полыхает красными яблоками.
– А на груше Дмитрия завязь образовалась.
– Батяня, а твоя-то красавица, антоновка,  вишь – как наливается…
И каждый член семьи норовил ухаживать за своим деревом и в засушливое лето вылить под него два-три ведра воды, подсыпать золы из кострища, а на зиму – обложить навозом, да обвязать камышом, чтобы вероломные степные зайцы не погрызли.
Прочно стояла семья на ногах, большая радость наполняла курень и, казалось, что так будет вечно. И только древние мудрые старухи, да священник станичного Храма знали, что счастье не может быть вечным, и всегда норовили, тайком, осенить Антонину крестным знаменем, так как прожив жизнь знали, что за счастье, даже его лучики, всегда человеку надо платить, а за этим кратким мигом – спешит страдание, утраты, боли и невзгоды.
Строгой мерой отпускает Господь людям добро. И внимательно следит при этом, чтобы не передать одним, в ущерб других. А вот в бедах и несчастьях – не столь щепетилен Господь. И определяет он высокую меру испытаний, особенно самым достойным.
Наверное, думает Господь, что у них сил поболе других, тех, что душой послабее, кто её растратил уже ложью и неправдой, завистью и отсутствием любви.
Вот и получается, поэтому, такая великая неправда на земле – совестливые и честные всегда страдают больше тех, у кого душа огрубела и стала восприимчивой ко злу и бесчестию.
Поэтому и множится зло на земле, что неравной мерой оно выпадает на совестливых и неправедных. И если первые не обращают его к иным, а тщатся сами справиться и одолеть всё дурное, то те, кто утратил совесть, соприкоснувшись со злом – норовит злом же и ответить всем окружающим его людям, произведя их по слабости своей души в главные виновники всех бед.
Так, наверное, думают они, легче защититься от ударов судьбы, а так как душа их и сердце давно утратили способность к сопереживанию и соучастию, то они более привычны жить в среде без милосердия, без милости Божьей.
Она становится естественной средой их обитания и они не ужасаются, а даже с завистью смотрят на тех, кто способен свершить злодейство самое изощрённое, самое страшное, самое немилосердное.
Не сразу, даже самые отъявленные злодеи, становятся таковыми: начинают с малого, кажется – незначительного – с неуважения к чужой судьбе, к чужому мнению, чужим убеждениям.
Затем преувеличенно оценивают свои качества, перестают слышать голос совести, потакают и оправдывают свои прихоти.
А после этого нужен лишь шаг, чтобы не остановиться и перед попранием чужих прав и даже чужой жизни.
Это ведь только у совестливых за других душа болит даже больше, чем за себя самого.
А у тех, кто перестал слушать голос своей совести – всегда сомнений и раздумий меньше. Они всегда привыкли делать лишь то, от чего им лично жилось беспечно и свободно.

ГЛАВА III
ЗНАК БЕДЫ

Никогда не буди лихо,
 оно тебя и само найдёт.
Русская пословица

Счастливо и зажиточно жила семья Шаповаловых. А главное – в душевном ладу и в большой любви.
Радовали дети. Тянулись к знаниям, к книге. Особой гордостью отца-матери был старший, Константин. Во всём – и в учебе, и в зрелости суждений – был первым.
А как знал и любил коней. Передал ему отец своё искусство, и те понимали мальца и всегда его привечали у коновязи, повиновались как в скачке, так и на работах.
Загадывали на будущее, верили, что оно будет счастливым, а Господь – милостивым к их роду, и их семье, и их детям.
Уж на что старшая невестка, годами не ладившая с Антониной от зависти, так как даже не понимала и не знала, что так можно жить – и та чистосердечно, со слезами, повинилась перед ней.
Долгим был их разговор. И слёз немало пролили, и всю жизнь перебрали, по дням. И сказала от всей души, напоследок, Антонине старшая невестка:
– У меня, Тоня, жаль только, что к концу жизни, глаза раскрылись. Как я жила? Чем душу иссушила? Знаешь, мне когда страшно стало? Когда я увидела, что мои дети больше к тебе стали тянуться. А я ведь мать им.
Вздохнула горько и добавила:
– И Григорий. Всю душу извёл. Каждый день мне – а вот Антонина не так делает, не так готовит, не так с детьми обходится… Всё не так…
У неё даже глаза как-то дивно заблестели, к ним прорвался уже угасший свет души, которая ведь была, в молодости, далеко не самая худшая.
– Я ведь, Тоня, в юности и певуньей была, и плясала так, что станица любовалась. И по любви ведь за Григория шла. И верила, что счастье своё сами отстроим, не будем взаймы брать у людей.
– Да, видать не получилось. А сейчас – уже и поздно. Жизнь-то прошла. Я, Тоня, рада очень, что хоть к закату своему увидала, как должны жить люди. И я не завидую тебе, я молюсь за тебя. Пусть всегда Господь тебя хранит. Ты даже не понимаешь, сколько ты сделала для всех баб в станице. Примером своим. Любовью к Георгию своей…
И завершила свой разговор с Антониной, через слёзы, словами:
– Спасибо тебе, Антонина. И за всё меня прости. Не от зла я всё делала, самой совестно, а от заморенного сердца, души пустой. И я до веку буду тебе благодарна, что мою душу пробудила. Хоть увидела, как жить можно. Жаль, что сама уже опоздала маленько. Не изменить уже ничего…
После этого разговора ещё светлее стало в курене Шаповаловых. Старшая невестка не знала, что сделать и как  угодить Антонине. И делала всё это искренне, без униженности и подобострастия.
И даже Григорий не узнавал жену и удивлённо смотрел на неё.
Она даже одеваться стала по-иному и всё слаживала с Антониной то новую юбку с оборками, то кофточку, да такую, которой не было ни у кого.
А единожды, даже свёкор от изумления открыл глаза, да так и не смог ей что-либо возразить, когда, отъезжая на покос, бросил хмуро:
– А что это ты, девка, вырядилась так, словно на святки? Сено ведь ворошить едешь.
Звонко, все уже и забыли, как она говорила в молодости, старшая невестка задиристо, с вызовом ответила:
– А я, папаня, теперь только так и буду обряжаться, даже в курене. На душе самой светлее. Жаль только, что поздно спохватилась.
И Антонина не могла скрыть своего восхищения этой женщиной, которой так недодала жизнь тепла и сердечного участия.

***

Так и уходили быстротечные дни, наполненные добрым светом участия и сопереживания дружной и большой семьи.
И никто не мог знать своей будущей судьбы. Только Господь, ведя по её дороге людей, ведал, что таким безоблачным и долгим счастье не бывает. Оно всегда быстротечно.
Иначе люди бы забыли, что хлеб всегда достается лишь тяжелым трудом и горьким потом.

***

Весть о войне с Японией осталась не в числе главных новостей в станице. Так, поговорили, вычитав в газетах, даже пошутили высокомерно казаки:
– Да, что же это узкоглазые удумали! Им бы одного деда Афанасия, – указывали они на глухого и почти слепого старика, на выцветшей гимнастерке которого едва виднелся, позеленевший от времени, Георгиевский крест, – показать – и всё, война сразу бы закончилась. Все японцы сразу руки поднимут и оружие побросают. Смотрите, герой какой!
И хохот казаков даже ворон спугнул, на колокольне, и они чёрной стаей метнулись куда-то в сумеречную степь.

***
Издали увидела Антонина, идя от школы, как по атаманской улице, не щадя коня, всего в белой пене, нёсся жилистый казак с пикой у стремени, на которой трепетал красный флажок.
Он что-то кричал, и когда сравнялся с Антониной, которая прижалась к забору, чтобы не быть затоптанной запаленным конём, услышала страшное, от чего зашлось её сердце:
«Спалах!», «Спалах!»
Любому, выросшему на казачьей земле, было понятно страшное значение этого слова – пришла война и казакам велено, бросив всё, немедля собираться в поход.
Антонина обмерла. Она сразу поняла, что на сей раз горькая судьба её не обойдёт. Георгий был в самой силе и его возраст подлежал призыву в первую очередь.

***

Через несколько дней – полк Георгия выступал. Он был спокоен, и всё норовил успокоить и развеселить Антонину:
– Хорошая моя, да не белей ты так и не изводи себя. Вот увидишь, мы и доехать не успеем, как с японцами уже будет всё закончено. Шутка ли, с Россией тягаться собрались.
Антонина пыталась вымученно улыбнуться, но из её глаз, горошинами, стекали слёзы, а она ни разу, ни на секунду, не выпустила из своих рук руку Георгия.
Как же она его любила. И сейчас, глядя на него через пелену слёз, не могла не отметить, какой он у неё красивый.
Уже засеребрились виски, даже в усах появились редкие серебряные нити, у глаз лучиками стали сходиться морщины, но он был всё таким же гибким, подвижным, так же молодо блестели его зубы в улыбке, которую она так любила.
В новой, с иголочки форме, с погонами старшего урядника, с заслуженными крестами, той шашкой, которую в далёкие и памятные дни вручил Георгию его названный отец – командир полка на турецкой войне, он выглядел торжественно и нарядно. И только в его глазах застыла небывалая тоска. Таким его Антонина не видела ни разу за все прожитые годы.
На майдане, возле церкви, передав повод своего коня – это был входящий в силу молодой жеребец, продолжающий род того, серого в яблоках, с которым он и привёз Антонину с Кубани в родительский курень – старшему сыну, он заключил лицо Антонины в свои ладони, и, жадно вглядываясь ей в глаза, проговорил:
– Как и не жил, счастье моё! Не нагляделся, не налюбовался тобой, не… долюбил, да и слов, наверное, главных тебе не сказал.
– Георгий, родной мой! Ты что такое говоришь? Словно… словно прощаешься со мной. Посмотри, дети у нас какие! Мы ждать тебя будем из далёких краёв. Ты только береги себя. Изо всех сил береги.
И любовно, с глубокой нежностью, проведя рукой по его щеке, как-то впервые, по-бабьи жалобно, произнесла:
– Не молоденький уже. Ишь, как седина-то высеребрила – и волосы, и усы…
И уже через секунду взяла себя в руки и твёрдо, с любовью, произнесла:
– У меня нет жизни без тебя, счастье моё. Судьба моя… Единственный мой…  Поэтому и береги себя. Навоевался уже. Хватит. Не норови впереди молодых-то вырываться.
Георгий улыбнулся. Тепло высокого взаимного чувства заполнило всю его душу, и он только крепко прижал к своей груди Антонину…

***

С каждой станции, где останавливался воинский эшелон, он отправлял письма Антонине. Всем родством собирались они в горнице и Антонина, прочитав эти письма уже несколько раз, запомнив их наизусть, читала-пересказывала дружной семье.
Пунцово полыхали её щеки, даже шея окрашивалась в алые пятна, когда родство, почуяв, что она в конце каждого письма что-то им не дочитывала, требовало «читать все, до капельки», и она с дрожью в голосе и торжествующей гордостью произносила слова, адресованные лишь ей.
В них были такие непривычные для этих мест слова о высокой и вечной любви, о том, что она краше и лучше всех, что, вот, уже лета прошли и седина высеребрила голову, а он, как в то давнее время юности, всё говорит и говорит ей свои слова светлой и святой любви, а нужных, которые бы выразили всю суть его чувства, найти так и не может. В одном из писем он написал:
«Ангел мой светлый! Друг мой сердечный! Как же благодарю Господа за то, что он ниспослал мне тебя. Никто бы не имел такой власти над моей душой, не любил бы никого так, как тебя. Всем лучшим, что проявилось во мне – обязан тебе и сердечно благодарю тебя, родная моя, за счастье любить и быть любимым».
После этих слов всё родство долго сидело в молчании. Такой неведомый и неожиданно чужой и далёкий предстал перед ними Георгий в этих словах. Эти простые и честные труженики, воины, такого чувства не познали, и сейчас, даже с каким-то холодком отчужденности, взирали на ту, которой и были адресованы такие незнакомые им, словно, заёмные, слова. Никто из них сказать их был неспособен.
***
С войны письма приходили реже. И по их тону, по скупым строкам было видно, что всем своим сердцем он стремится к семье.
В каждом письме был вложен им – то засушенный диковинный цветок, то неведомая на Дону былинка и звучали такие пронзительные слова любви к Антонине, что она, по несколько дней подряд, находилась после этих признаний в какой-то горячке, лихорадке, а глаза её горели так, как в юности, после ночей заполошной любви.

***

В мае девятьсот пятого года старый Шаповалов получил в атаманском управлении большой пухлый конверт. От волнения он не мог даже говорить и никак не находил места дрожащим рукам.
И только увидев на нём руку Георгия, успокоился. И как его не разбирало любопытство, он, прижав этот конверт к груди, быстро, старческой уже походкой, потрусил к родному куреню.
– Доченька! Тонюшка, на, не томи, смотри, что за конверт такой?
И только увидев, как она отшатнулась от конверта и пополотнела, свёкор, осознав свою ошибку, даже перекрестил её:
– Очнись, дочунюшка! Спаси Христос! Жив, жив, Георгий, смотри – на конверте его рука.
Только после этих слов Антонина пришла в себя, глаза её счастливо засверкали, но крупные слёзы все стекали и стекали по её щекам, без удержу.
Вскрыв конверт, они увидели в нём письмо Георгия и сложенную, на восемь долей, толстую газету, а ещё – какую-то казённую бумагу, с орлами и синей печатью.
Все в волнении, уселись за столом и торопили Антонину:
– Не томи, доченька, ты с письма начинай.
Письмо было, как всегда, наполнено чувством пронзительной любви и внимания к родству, очень скупо – в два слова, сообщал о себе, что жив и здоров, а всё остальное мои «… дорогие сродственники, узнаете из газеты и письма Его Высокоблагородия войскового старшины Пояркова, командира нашего полка». И когда Антонина развернула газету – все присутствующие ахнули – на целую газетную страницу была помещена большая статья о Георгии, а сам он, с фотографии, смотрел на родство тепло и участливо, и так сердечно, словно находился рядом с ними.
– Смотри, смотри, вахмистр уже, дочка, – первым заметил отец новое воинское звание на погонах сына.
Но это было не главным. Самое главное заметил старший сын, Константин, и громко закричал, хватая деда за гимнастёрку:
– Дедуня, дедуня, смотри, у папани – четыре креста!
Отец героя – и от гордости, и от растерянности – как-то даже обмяк:
– Это… что ж, полный Георгиевский кавалер! Первый, в станице! Господи, честь-то какая. Сынок, – и старый казак не выдержал и залился слезами высокого счастья.
Неведомо, каким образом, прослышав о важной новости, в курень Шаповаловых стали стягиваться родственники и просто соседи.
И каждая вновь пришедшая группа требовала от Антонины вновь и вновь читать большую статью, подписанную – страшно даже подумать, самим командующим армией, бывшим военным министром Его Высокопревосходительством генералом Куропаткиным.
Под броским заголовком «Защитник Веры и Отечества» статья повествовала о героизме и подвигах старшего урядника, а затем – и вахмистра Шаповалова.
Командуя взводом казаков, он, в одном из боёв, в лихой атаке, пленил руководство штаба японской дивизии и доставил его в расположение своих войск.
За этот подвиг ему высочайше был пожалован Георгиевский крест III степени, а командующий армией наградил денежной премией.
Уже в этом году, в апреле, неустрашимость вахмистра и его высокая отвага были отмечены высшим отличием Отечества – золотым Георгиевским крестом.
Командующий в деталях расписал в своей статье, как вахмистр Шаповалов увлёк за собой весь полк в атаку при фланговом ударе по японской дивизии на марше. В коротком и яростном бою она вся была полностью расстроена, понесла огромные потери, что позволило нашим войскам закрепиться на важном рубеже и отразить наступление врага.
«И пока в России, – завершал свою статью командующий, – есть такие верные сыновья Отечества, бесстрашные защитники престола и Веры – она, непорушно, будет стоять в веках, изумляя мир мужеством и отвагой, величием своих свершений и достигнутых успехов».
А ещё – командующий нашёл добрые и светлые слова в адрес родителей героя и сердечно их благодарил за воспитание верного и славного сына Отечества.

***

Долго обсуждала станица эту новость. Гордились своим земляком и по-доброму завидовали, особенно казачки, Антонине:
– Вот ведь счастье какое выпало Антонине! За всех отлюбит. Счастливая…
И даже самые задиристые и злые на язык, соглашались, что совершенно по заслугам. Всем сумела внушить, делами своими, сердечностью и участием, щедрым сердцем, пришлая кубанская казачка уважение к себе и любовь.
– Мама, мамочка, – нетерпеливо тормошил её за руку старший сын, – я, когда вырасту, буду – как батяня. Правда?
– Правда, ангел мой. Такого, как наш папа, во всём свете более нет.
И нежно прижала старшего сына к себе. Младший в это время смотрел в окно, и какая-то ухмылка кривила его породистые губы.

***

Счастливые не чувствуют знака беды. И лишь затем Антонина даже скажет свёкру:
– А мы были так веселы. Так радовались жизни, его письмам, которые ещё шли… к нам, а его… уже не было.
Она этот чёрный день запомнила до конца своей жизни.
Никто не удивился, что в их курене, правда, почему-то с утра, появился станичный атаман.
Долго кряхтел, закуривал и тут же чёрным пальцем гасил трубку, нарядную, в серебряной оковке, из далекой Туреччины привёз её, ещё в молодости.
Дождавшись, когда из горницы вышли все члены семьи и, оставшись наедине с отцом Георгия, он как-то рубанул рукой воздух, как шашкой, и произнёс хрипло, с дрожью в голосе:
– Вот, значит так, отец, мужайся, не обошла чёрная весть твой курень. Получил вчера вечером, нарочным, – и он вынул из кармана тугой конверт, а из него – казённую бумагу, с печатью. И медленно, почти по слогам, прочитал:
«Верный Присяге и Государю, вахмистр Шаповалов Георгий пал смертью героя…»
Далее уже отец Георгия ничего не слышал. Он так застонал, на весь курень, что всё настороженное родство, а впереди всех – дети, сбежались в горницу.
– Что, батяня, Георгий!? – вскричала в отчаянии Антонина.
Сразу постаревший на жизнь, старый казак только тряс головой и ничего не мог ответить.
Да никто и не ждал ответа. Всем всё было понятно, и старая уже мать Георгия принялась, беззвучно плача, закрывать покрывалом нарядное зеркало, которое так любовно устанавливала Антонина с Георгием и над которым висела их, с юности, фотография.
Затем, войдя в свою комнату, она вынесла три чёрных платка и передала: один – старшей невестке, второй – Антонине, а третий – повязала себе на голову.
Так прописалось горе в большой семье Шаповаловых. И женщины уже не сняли этих скорбных одеяний – к несчастью, частых их спутниц в быстротечной жизни.
Через несколько недель Шаповаловым, с оказией, привёз сослуживец Георгия, отпущенный домой по ранению, его шашку, ордена и медали, полный комплект казачьей формы.
Шашку отец приладил под портретом Георгия в большой комнате, там же в рамке, под стеклом, сам сооружал, аккуратно закрепил на алой ткани четыре Георгиевские креста и четыре медали, а в правом углу рамки – синие, с красным, погоны вахмистра и на свежевбитый в стену гвоздь – повесил казачью фуражку сына.
– Доченька, – обратился он к любимой невестке, – ты бы поплакала, жаль моя, облегчила свою душу…
И он крепко обнял её за плечи и затрясся в беззвучных рыданиях.
– Не надо, – вдруг на давно забытом языке произнесла она, – тато. Не надо. Я ведь не жива уже, Вы это знайте. И только ради детей я и живу. И буду жить, – твёрдо уже заключила она, – их ещё ставить на ноги надо.
– А горевать, убиваться – я не умею. Не знаю, как. Просто не стало его – не стало и меня. И Вы это знайте…
И больше они об этом не говорили. И когда старуха-мать, вытирая не существующую пыль на портрете Георгия, начинала сотрясаться в рыданиях, отец тихо и твёрдо её останавливал:
– Будя! Сколько раз уже говорено! Ежели бы его можно слезами вернуть – я бы сам новый Тихий Дон их выплакал. Всё, более говорить не буду.
Училась по-новому жить и Антонина. Её не оставила участливая и добрая улыбка, обращённая к детям. Она столь же сердечно относилась ко всем людям, с которыми сроднилась за годы жизни на Дону.
Да вот только навсегда потухли её глаза, да жёсткая морщинка у рта уже никогда так и не разгладилась. И даже свёкр со свекровью похолодели, увидев, на второе утро после страшной вести, как, в одночасье, белая изморозь выбелила её красивую и гордую голову.
И ни одной песни она более не спела, как её ни просили приятельницы, очарованные, в былые лета, её красивым голосом и такими пронзительными, не до конца понятными им словами. Словно пророческая была песня и сегодня она просто её страшилась:
«Ой, поiхав казак
На вiйноньку,
Та й згинув
В чужiй сторонi…»
Не знали и приятельницы Антонины в ту пору, какой вещей станет эта песня не только для неё, но и для многих из них на предстоящие роковые годы…
***
Опять проведало горе их семью на следующий год. Только потужили-погоревали они о Георгии на годовину, а тут стаяла, как свеча, и старшая невестка.
Ни на что не жаловалась, крепилась до последнего, а после Покрова слегла и более уже не поднялась.
– Все, Тонюшка, оставили силы меня, – жалостливо откликаясь она на заботу Антонины, которая даже Григория выдворила из их комнаты и перешла сама к болящей, чтобы доглядеть её, предупредить любое желание.
– Видать, отжила своё, – и крупные слёзы градом покатились из её глаз. И она, взяв своими ослабевшими худыми руками руку Антонины, с чувством её поцеловала.
И Антонина не стала даже убирать свою руку. Знала, что так без души не поступают. И не утешала болящую. Даже в эти минуты не могла фальшивить. Сказала просто главное, чего так ждала та, не отводя своих лихорадочно горящих глаз от лица Антонины:
– За детей, Настя, не переживай. Пока жива, догляжу. Это твердое моё слово.
– И ещё, – и она поцеловала больную в лоб, – знай Настя твёрдо, даже там, если встретишься с Георгием, никого более, кроме него, в моей жизни не будет. Это… это, Настя, я тебе говорю.
И та, поняв Антонину, только крепко, как могла, сжала её руки своими:
– Я, Антонина, очень счастливая. Только с тобой и узнала жизнь. Глядя на тебя и Георгия. И я очень рада, что за эти годы я радости больше увидела, чем за всю прожитую жизнь. Спасибо тебе, родная моя.
Так же тихо и ушла она в осенний день.
А напоследок, собрав всю семью, только и сказала всем домочадцам:
– Держитесь Антонины. Она сегодня – всему голова. Сердце у неё щедрое и светлое.
И попросив у всех прощения, так и ушла из земной жизни спокойной и даже счастливой, не оставив более никаких долгов, ни перед кем.

***

Григорий, выждав сороковины, подошёл вечером к Антонине и прямо сказал:
– Вишь, Тоня, жизнь-то нас и поравняла. Одни мы остались. Так может… зачнём как-то вместе жить? Да и дети, вот, тоже матери требуют.
– Гриша, ты знай, ты мне – вроде старшего брата. А душу свою неволить не могу. Не забуду Георгия, Гриша, никогда. Единственный мне он, Господом, даден. И на всю жизнь.
– А ты, Гриша, не живи бобылём. Плохо мужику одному… Много, хороших и работящих баб, осталось. Выбери по сердцу – как родную приму. А со мной, Гриша, не надо больше об этом. Я не хочу обижать тебя. Но… я не смогу, не смогу, Гриша, после Георгия с кем-то иным быть. Он и только он моя судьба.
– Прости меня.
И Антонина спокойно подошла к нему, поцеловала в лоб и перекрестила:
– Всегда буду Господа молить за твоё счастье. А душу свою неволить не могу. Прости, Григорий.
И более Григорий не зачинал этот разговор, а после Рождества Христова привёл в курень тихую, работящую казачку.
И Антонина встретила её как самого близкого человека и очень с ней подружилась.
Только старый Шаповалов с какой-то болью и сожалением посмотрел при этом на Антонину, но так ничего ей и не сказал.
Да и что он мог сказать той, которую после всего случившегося, стал почитать и любить ещё больше.
«Вот ведь, – думал он долгими вечерами в своей остановившейся жизни, – и кровь чужая, и с земли иной, а душа – душа самая родная и близкая. Светлая душа, как звон колокольный в святой праздник.
Два слова скажет за день-то всего, а что нам старикам надо более, но в словах этих столько солнечного тепла и сердца, что и на всю жизнь их достаёт.
И опять же – догляд. Уж если честно – не жил ведь я так, в такой чистоте, таком…, – и он запнулся в мыслях, не мог подобрать нужного слова. Чувствовал его, а высказать не мог».
И, наконец, выдохнул:
– В таком рае, Господнем. Не знаю, как там насчёт жизни вечной, а в этой – по справедливости замечу, никто в станице так не живёт. И всё это – она, голубка наша…
День у всей семьи проходил в труде, дела всем хватало. Крепкое хозяйство требовало догляду, и даже дети имели свои обязанности и от них не отлынивали.
А вот ночами Антонина давала волю своим воспоминаниям, своим слезам, а утром тщательно скрывала свои глаза в ожерелье синих кругов, да разлившуюся по всему лицу, особенно в висках, бледность от очередной бессонной ночи.
«Счастье моё светлое! Знаю, не одна такая на земле. Вон – в станице – и старые, и молодые казачки, почитай, каждая третья–четвёртая без мужа детей поднимала. Такая доля, но была бы твоя могилка хоть рядом – поплакала бы, погоревала, и было бы легче.
А так – никто к тебе не придёт, никто не проведает, а ещё – эти бусурмане, – так она звала японцев, – и разорят её. И не обретёт душа его вечного покоя».
И один раз, набравшись духу, сказала ласково и нежно свёкру:
– Папаня, прошу тебя, сладь ты Георгию могилку, возле Насти, давай туда его гимнастёрку, фуражку положим, крест поставим и мне, нам всем, будет легче. Проведаем его родимого, погорюем, в праздник светлый навестим, и в родительский день…
– Прошу Вас, тато, – сказала она, забывшись, по-хохлацки.
Ничего не сказал старый Шаповалов. Но два дня провозился в столярке, строгал, пилил, что-то выстукивал. Попросил всех не тревожить его. Даже детвора не могла ослушаться деда.
В курень заходил лишь выпить кисляку, да краюху хлеба, с солью, съесть. От обеда, который он всегда очень любил, приготовленного Антониной, отказывался.
На третий день запряг старого Солового, что-то погрузил на телегу и уехал до вечера, даже не зайдя перед отъездом в курень.
И воскресным утром, как раз был день Ильи-пророка, утром, во главе всей семьи, пошёл в Храм, истово молился, поставил свечки и за упокой всего родства, и сына своего родного Георгия в особенности, а затем, обращаясь к Антонине, сказал:
– А теперь, доченька, пойдём к нему, проведаем могилку нашего голубя, – и молча пошёл впереди всего семейства на кладбище.
Господи, как же она была благодарна свёкру.
Всё сделал, обо всём подумал.
На кладбище, за красиво выкрашенной оградкой, величаво высился дубовый крест, резной, на нём, в рамке под стеклом, такого обычая и не водилось в этих местах, была навечно привинчена красивая фотография Георгия – когда и успел, ведь фотографию можно было только в Новочеркасске заказать.
На кресте были вырезаны дата рождения и гибели Георгия, и красивой вязью – «Вечная память и царство небесное».
Могильный холмик был убран зеленью и цветами – видать, новая невестка, в тайне от Антонины, постаралась.
Слёзы облегчения хлынули из глаз Антонины.
Свёкор молча и бережно прикоснулся к её плечу:
– Поплачь, доченька. Всё сладил, как ты велела. Здесь он, с нами, – и, молча, отошёл в сторону.
Вся её прежняя жизнь прошла перед глазами Антонины.
И она, молча, перебирала своими губами, проговаривая про себя святые слова признания, любви и вечной памяти.
Старый Шаповалов её не торопил. И за всё время лишь сказал:
– Ты, дочка, не сумлевайся, я здесь и скамеечку, и столик прилажу, а как же, чтобы мы могли и помянуть его, и вспомнить, и посидеть возле него, сокола нашего.
По обычаю, уходя от могилы Георгия, дотронулись они рукой до земляного холмика, словно закрепляя свою вечную связь с тем, кого так любили, и кого всегда помнили.
Так и повелось с той поры – каждый воскресный день, после службы в церкви, шла она одна, или с кем-то из родства, к могилке Георгия, и всё ему обсказывала: как дети, что делают, каков урожай, каковы заботы и тревоги семьи.
И на её душе стало намного легче.
Она стала даже как-то тихо улыбаться про себя и ещё в большей мере торопилась отдать всё тепло и щедрость своей души окружающим её людям.

ГЛАВА IV
СЫНОВЬЯ

Не гордись отцом, гордись сыном.
Русская пословица

Как она любила наблюдать за ними. Особенно – за старшим, Константином.
Вот уж судьба, вылитый отец, всем в него – и характер, и повадки, и добро. Кажется, всё готов был отдать своим друзьям, до последней рубашки.
И его все дети очень любили. И был он у них главным в играх, и судьей справедливым – в извечных детских спорах.
Постоянно стремился к знаниям, днями не выпускал книги из рук.
По завершению школы, как только исполнилось четырнадцать лет, сам пошёл к атаману и настоял, чтобы отправили в казачье кадетское училище.
И завершив его с золотой медалью и похвальным листом от самого Государя – был принят, без экзаменов, в прославленное Николаевское кавалерийское училище.
Мать все уговаривала, просила не уезжать в неведомые края, шутка ли сказать, в сам Петербург, но он был неумолим:
– Мамочка, я решил. Я обязательно буду офицером и хочу учиться именно в этом училище, мне сам волостной атаман рекомендовал.
– А потом, я как сын Георгиевского кавалера, имею преимущества при поступлении. В них нужды нет, ты знаешь, что я по первому разряду завершил обучение в кадетском училище. Но всё же, мало ли чего там у них, – как-то подчёркнуто важно сказал он, – в столицах.
– Сыночек, я всё понимаю, но так далеко, когда же увижу тебя, счастье ты моё?
– Мамочка, на каникулах я же приеду.
И уехал в далёкий Петербург. И вскоре они стали получать от него регулярные и подробные письма.
Младший был другим. Часто задавала себе вопрос Антонина:
– Почему? Что недодали-то, Дмитрию? Скрытный, нет, не жестокосердный, но с хитринкой, никогда, как Константин, душу не обнажит.
Так, с корыстью, и рос парень, и всегда думал про свой интерес. И даже гордился этим.
И в скорости заявил:
– Я, маманя, на фершала учиться буду. Дело верное. Всегда при деньгах, и почёт от всех.
Ёе даже холодом окатило. Откуда это? Откуда пришло? Ведь он никогда не видел примера двуличия в семье, неискренности, корысти. Однако, где-то это взялось же. Не само по себе родилось в его сердце…
И Антонина, как истовая мать, стала во всем винить себя:
– Где-то я не досмотрела. Не предупредила. Не растолковала, что жить надо по совести.
И норовила всё восполнить теперь. Но чем больше она говорила с Дмитрием, тем больше он уходил от неё, замыкался в себе, и даже привирал ей, в надежде, что мать от него поскорее отстанет.
Но в целом же в семье, из которой была вырвана злым роком её душа, тот, вокруг которого она объединялась в уверенности на счастливое завтра, на всю жизнь, царило согласие и мир.
Многие им завидовали даже в эту пору, так как за суетой житейской и страстями низкими, горем, которого всегда хватало в избытке, давно утратили то, что люди и называют смыслом жизни.
В этой же семье, которую привелось видеть нам на берегу Тихого Дона, щедрое сердце Антонины сумело заложить такие начала человеколюбия, участия, добротворения, что даже некоторые ущербности младшего сына не сбивали, до срока, чистую линию первой борозды в судьбе этого славного рода.
И Антонина, как гарантия будущего урожая золотой пшеницы на ниве жизни, объединяла всех членов семьи, ещё и не замышлявших жестокосердия и неправды.
Это уже потом, когда вырвется на свободу жажда установления правды одной стороны, брат пойдёт на брата, а сын поднимет руку на отца.
И Господь, силой и властью ему данной, не допустит, чтобы мать увидела это.
Он понимал, что в таком случае мать бы прокляла, сил бы достало, тот день, когда она явила на свет новую жизнь, моля у Творца счастья и светлого сердца своему чаду, своему дитяти.
По этому он и принял её под своё покровительство до этой роковой минуты, когда стала множиться и разрастаться непримиримая злоба и ненависть, когда одна сторона посчитала, что может течь Тихий Дон лишь с одним берегом, забыв что с правдой одной стороны, да ещё и установленной силком, жить нельзя.
Но эта линия раздела ещё не вызрела, ещё не пролегла меж людьми, ещё не лишила матерей сна – они ещё не давились слезами и не проклинали свою судьбу и свою жизнь за то, что вынуждены склоняться то в одну, то в другую сторону, и признавать то одну, то другую правду.
А как же ты не признаешь, если и на той, и на иной стороне – родное дитя, выношенное у сердца с одинаковой любовью и вспоённое молоком из одной груди.
Но ещё не пришли в движение те дьявольские силы, которые разорвут единый народ на два непримиримых лагеря, вынудят обагрить покрытые боевой славой стародавние клинки, которые, допрежь, знали лишь одну кровь – вражью, и своей, кровнородственной, братской, которой до сих пор – не пролили и капли – страшились, да и совесть была.
И от этого ещё больше сатанели души людские и уже ничто в жизни их не страшило, когда пролилась первая родная кровь. Чужой, после этого, уже не меряли, и она только пьянила и побуждала к уничтожению того, кто стоял на другом берегу, тщился идти по иной дороге, доискивался иной правды, ведомой лишь ему и понятной.
Мудрые люди понимали, что винить лишь одну сторону в том, что будет происходить по всей России – не праведно и не по-божески.
Все были виноваты: одни потому, что норовили сохранить привычное, хоть и отжившее, властно попирали новое, которое всё настойчивее стучалось в дверь. И чем упорнее его не пускали в эту дверь, тем оно назойливее норовило залезть в окно, через крышу, дымоход, щель; вторые, прозрев, как им казалось, ранее других сами, требовали и от них такого же прозрения, и принуждали к нему уже силком, не спрашивая даже, а хотят ли они этого.
И самым лучшим средством по ускорению этого прозрения считали вострую шашку, которой было всё равно, в чьей крови она накупается. Ведь её вела и опускала на голову противника рука, по воле запалившейся, и уже никого не слушавшей буйной головы.
Только своя правда была дорог; и только свой путь казался самым прямым и самым верным, так как вёл к Храму. И не важно, что на этом Храме Веры стоял привычный православный крест, или же красная звезда. Не важно для того, кто выбрал и определился с этим священным символом, как с истиной, без которого и жизнь теряла всяческий смысл.
И тогда Господь и Вера противоположной стороны, какой она ни была, объявлялась поганым капищем, подлежащим разорению и поруганию.
Перейдя этот рубеж – рубеж определения Веры и Правды, человеческой жизни и крови уже не щадили.
Ибо знали от отцов и дедов – только на крови зачиналась новая вера и судьба. И любое дело было прочным и верным тогда, когда скреплялось кровью повергнутых и стенающих врагов.
При этом уже никто не задумывался о том, что по чужой судьбе не живут. Не дал Господь никому такого права, чтобы принуждать иных жить по чужим законам, по чужому предначертанию.
Каждый входит в этот мир по-своему, и живёт в нём по-своему, и оставляет его тоже не так, как другой. С другим следом, другим итогом.
Поэтому и длится жизнь вообще. И даже Господь не неволит людей, он каждому даёт Волю, волю выбора пути и только в качестве связующей нити, горизонта – предлагает те правила, без которых невозможна жизнь даже двух человек, не говоря уже о народах.
Но забудут они об этих правилах и вместо остерегающего «Не убий!» – станет вершиться, на потеху дьяволу, в минуту его торжества, страшное и бесчеловечное дело, которое обессилит весь народ, выпьет из него всю кровь и созидательную силу, заберёт судьбы лучших.
И станут после этого удивляться оставшиеся в живых, с искалеченными, напрочь, душами:
«Почему же так плохо живем? Почему так много зла и неправды на земле?»
Забудут они, что в землю, испокон веку, бросали всегда лучшее зерно. Только тогда колос был тучный и полный. А от худого зерна и колос был худой. Безжизненный, без света, без будущего и без надежды. Вырождался он, и зарастала нива жизни чертополохом.
Но это ещё будет. Это ещё не пришло. Не родилось даже. И, счастливые матери, ещё прижимали к своей груди головы своих сыновей, не разделённые на правых и виноватых, на чистых и нечистых, на святых и грешников.
Конечно, даже самые виноватые не считали себя таковыми. Ибо кто же сам, по доброй воле, объявит себя грешником? Порождением сатаны? Всегда это относили к другим, обеляя и выгораживая себя – если не всегда, то в первую очередь.
И невдомёк было людям, что это Господь послал им испытания за грехи тяжкие, за то, что не смирили гордыню, наделили себя правом Творца, по сотворению нового мира. Такого своеволия простить людям Господь не мог.

***

Слава Богу, суждено было матери испытать ещё великое счастье в жизни. Даже показалось, что боль первой утраты как-то приглушилась, как-то затихла, оставалась привычной и неотрывной от её жизни, но уже не так испепеляла сердце, а только обволакивала его тихой и умиротворённой грустью.
В мае четырнадцатого года, она потом до последней минуты своей жизни помнила этот день, молодым офицером приехал в дом матери старший сын, Константин.
«Господи», – задохнулась она, – почудилось, что это Георгий вошёл в курень деда, из того далёкого времени.
Он был не просто похож на отца, а унаследовал от него всё – стать, характер, внутреннюю силу и внешнюю броскость и красоту. Лишь глаза были Антонины – большие, темные, опушённые густыми ресницами,
В этот же день, до обеда, проведали они могилку отца, где молодой сотник, а это высокое звание, чином старше иных, было присвоено Константину, как завершившему училище с золотой медалью, преклонив колено, дотронувшись рукой до могильного холмика, и с глубоким чувством, чуть слышно, произнёс:
– Здравствуй, отец! Я всегда помню тебя и всегда стремлюсь к тому, чтобы быть достойным тебя, мой дорогой.
– Родной мой, – следом за сыном произнесла Антонина, – посмотри, каким сын наш стал.
Увидел бы ты его, – и она залилась счастливыми слезами истово любящей матери. Мало таких на земле.

***

Старый Шаповалов не знал, где и посадить, чем угощать дорогого гостя.
 Шутка ли, из училища, за отличные результаты, выпущен таким чином, с благодарностью самого Государя, и именным подарком от него – высочайше утверждённой, для особо отличившихся выпускников, наградной шашкой.
И он всё норовил, вместе с внуком, пройти по станице, в церковь, само собой, да и к уважаемым станичникам.
Константин всё это понимал и только улыбался в свои аккуратные усы. Ему и самому было в радость видеть знакомые с детства лица, вдыхать настоянный на солнце, полыни, чабреце и доннике ароматный – нигде такого более нет – воздух.
Да и жаркие глаза юных казачек обжигали сердце молодого сотника. И он всё отшучивался от матери, которая уже на второй день его пребывания в отпуске, стала заговаривать о том, что надо ему и о семье подумать, иначе её душа будет неспокойной. Как он там будет один, на государевой службе? И где – в каком-то Вильно, о котором она и слыхом не слыхивала.
– А как же, сыночек, человек один не должен быть. Один, он – как и не человек вроде, так, маета одна.
– Мамочка, да что ты меня женишь на пороге? Не встретилась мне ещё такая, как ты. Вот встречу, тогда и под венец.
И он обнял счастливую и так удивительно похорошевшую мать.
А уж заговорила вся станица о молодом сотнике почтительно и тепло в особенности после того, когда по улице, по которой шла масса народа в церковь, и старый Шаповалов во главе всей семьи важно вышагивал в новом мундире, шароварах с алым лампасом, нарядной фуражкой и лаковых сапогах, отродясь таких и не носил – подарок внука, – понесли взбесившиеся лошади.
Видать, оводы заели, а недотёпа-хохол из иногородних, их даже не привязал к забору. Ещё миг  – и смела бы безумная пара людей. Самое страшное, что на пути её движения в песке играли трое детёнышей двух–трёхлетнего возраста.
Только и успели заголосить женщины:
– Боже мой, дети, детей спасайте…
И тут, в один миг, навстречу взбесившимся лошадям, бросился Константин.
Молодой офицер повис на шее коня:
– Стоять, стоять, мои хорошие, вы что же это так, – слышно было всем, как он прокричал.
И лошади, как вкопанные, остановились, да так, что даже присели почти до земли на задние ноги, передними же – прочертили по придорожной улице две глубокие борозды.
А малыши, которые так были увлечены своей игрой, даже и головки свои подняли. До них оставалось буквально два-три метра.
Тут же две статные казачки стали обнимать Константина и через слезы его благодарить:
– Сыночек, спасибо.
– Спаситель ты наш. Храни тебя Господь!
Старый Шаповалов, для приличия, повычитывал внуку, а у самого сердце заходилось от гордости за него:
«Настоящий казак вырос. Весь в сына».
И тут же спохватившись, не отказал и себе в похвале:
«А то как же. А сын в кого! Всю мою удаль наследовал. Это вам не фунт изюму».
И даже старенький уже совсем священник, которому обсказали о происшествии, не преминул по завершению службы отметить:
– Любите друг друга, дети мои. Только в любви постигается Господь. Не жалейте сил для добротворения. По делам Вашим и Вам воздастся.
И осенив всех прихожан крестным знаменем, продолжил:
– Мы все знали героя нашей станицы, Георгиевского кавалера Георгия Шаповалова, из достойнейшей семьи наших прихожан, – и он поклонился в сторону главы рода.
– И вот сегодня, сын героя, презрев опасность, спас детей, да и не только детей от неминуемой гибели.
– Храни тебя Господь, сынок.
И он троекратно перекрестил пунцового от смущения Константина.
И никто не заметил при этом, как зловеще, как-то сбоку, посмотрел на Константина младший брат, и нехорошая ухмылка скривила его красивые губы. Словно испугавшись её, он быстро стёр её рукой и уже равнодушно взирал впереди себя, ничего при этом не замечая вокруг.
И только вещее сердце матери почему-то зашлось от боли и она, тяжело и как-то обречённо вздохнув, вздрогнула всем телом и перевела свой взгляд на Дмитрия. На секунду запоздала лишь.
А когда встретилась с ним глазами, он уже безмятежно смотрел на неё и словно спрашивал:
«Что, мама? Что-то случилось?»
К слову, Константин с первого дня, одарив всю родню подарками, норовил найти общий язык с младшим братом. Но тот так и не открылся ему. И всё время норовил уйти от разговора, отделываясь бессмысленными:
– Да… – Нет… – Угу… – Хорошо…
И всё-таки один раз не выдержал и за обедом, осознанно, шёл ведь уже шестнадцатый год, без связи с общим разговором, вдруг изрёк:
– Офицер; (он так и сказал – офицер;) завсегда душили простого казака. Знаем мы вас…
Что он знал, мальчишка ведь совсем, выросший в семье, где свято чтилась воинская честь – так и осталось для всех неведомым и непонятным, а от этого – страшным.
И только старый Шаповалов, крякнув от досады, посмотрел на младшего внука осуждающе и без всяческой двусмысленности произнёс:
– Молокосос ты ещё, чтоб об этом судить. Офицер – он в бою всему голова. От него всё зависит. И ты мне всех воедино не мешай. Офицер офицеру рознь. Я за свою службу – паскуд не встретил, – и он легонько, но шлёпнул внука ладонью по лбу.
На этом всё и закончилось. А уже через несколько дней, обрядившись, как и все казаки, в лёгкую белую гимнастёрку, без погон, Константин вышел на покос.
Старый Шаповалов сиял от гордости – не забылась школа труда в детстве. Уже через час-другой он не отставал от передовых косцов, красиво сбрасывая влево скошенную траву в дурманящий голову вал.
Пылкие казачки, как сговорившись, всё норовили поднести молодому офицеру, через минуту, очередную кружку холодной воды.
Антонина, которая ворошила пьянящее сено, светло улыбалась, заметив это. Она вспомнила, как и сама норовила придумать любой предлог, чтобы только ещё раз оказаться вблизи Георгия, отца своего первенца.
– Целая жизнь минула, а словно было всё это вчера, – вздрогнув, прогнала она нахлынувшие воспоминания.
Незаметно пролетел отпуск Константина и он стал собираться к месту службы.
Антонина рано утром тихонько вошла в его комнату и присев на стул жадно вглядывалась в это родное лицо:
– Сынок, сынок, кровиночка ты моя родная, что же ждёт тебя впереди? Так я и не женила тебя. Один и поедешь в своё Вильно.
Она уже знала, где это, Константин на карте в учебнике Дмитрия показывал.
– Как же далеко тебя судьба-то забросила. Нет бы, где-то к дому поближе, так ты – на край света.
– Хотя бы всё тихо, мирно было. Знаю, как и отец, не отсидишься в стороне ведь, кинешься в самое пекло.
– Храни Матерь Божья, дитя моё родное, любимое, – не побоялась она признаться сама себе в эту минуту.
И она всё шептала и шептала слова молитвы, осеняя сына крестным знаменем.
Старый Шаповалов возился в это время во дворе. Смазал ароматным дёгтем оси лёгкой коляски, уложил чемоданы внука, корзины с гостинцами, в десятый раз поправил на сытых конях сбрую, пальцами загрубевшей руки расчесал им гривы, расправил золотой овёс в корыте, который они лениво пережевывали.
Притворно покрикивал на них, и даже кони понимали, что это так, для порядка, и никак не реагировали на привычный и знакомый голос:
– Не балуй, ишь, заелись, – и ласково трепал их по бархатным шеям.
Неслышно подошла к нему Антонина, уткнулась в грудь и как-то горько, но без звука, заплакала.
Старый Шаповалов погладил её по голове, неумело поцеловал в лоб и только сказал:
– Не надо, голубица моя. И мне горько. Как солнца луч осветил всех нас, внучек дорогой…
– Но он, – замялся Шаповалов, подыскивая нужное слово, – служивый человек, государев защитник, в срок должон к месту службы явиться.
– А ты не тужи, не надо. Видишь, какого парня вырастила. Вырастили, – поправился он.
И Антонина, поцеловав руку свёкра, чем ввела его в крайнее расстройство, пригласила его на завтрак.
Весь стол, словно и не ложилась спать, был уставлен яствами. Константин, уже в кителе, сидел за столом.
Он и попросил у деда первое слово:
– Мои дорогие, – в волнении, с дрожью в голосе произнёс он, любовно оглядывая всё родство, – я очень вас люблю, я вам благодарен за всё, что вы для меня сделали в жизни.
– Вы научили меня труду и уважению к людям. И я прошу Вас – не надо грусти. Мы же всегда все вместе. В этом доме я родился, здесь я узнал всё самое главное в жизни. И знайте, Вам никогда не будет стыдно за меня. Я всегда помню, кто мой отец, всегда буду чтить славу и честь рода и … приумножать их, ежели придётся защищать Отечество.
– В особой мере я кланяюсь тебе, мамочка, тебе, дедуня. Вы стали для меня всем, после… после геройской гибели моего отца. Спасибо Вам, родные мои! За Вас, за Ваше здоровье, за наше общее счастье.
Все дружно встали из-за стола, от души чокнулись высокими бокалами, и выпили, до дна, тягучее домашнее вино.

***

До околицы станицы все шли пешком. Молчаливый и грустный, на глазах постаревший Шаповалов, вёл лошадей под уздцы. Многие станичники, семействами, стояли у ворот, приветливо кланялись Шаповаловым и желали Константину счастливой дороги и удачи в службе.
Расцеловавшись со всем родством, и задержав надолго в своих объятиях мать, Константин уселся рядом с дедом, и прижав одну руку к сердцу, другой, с фуражкой, сердечно и долго, пока не скрылась вся семья из виду, махал им, как бы говоря;
«Прощайте, родные мои! Я Вас всех очень люблю».
И никто не знал, что в таком составе их семья уже никогда не соберётся и не встретится.

ГЛАВА V
НА РАЗЛОМЕ

Россия, расколотая надвое,
исходила кровью, уже без
надежд сохранить прежний уклад жизни
 и прежний строй. И люди,
которые ещё вчера,
были единым народом,
так одичали и уверовали в свою правду,
что не страшились никакого
святотатства и забыли о Боге.
И. Владиславлев

Чёрным камнем на душу Антонины, да разве только её одной? – на души и на сердца, на судьбы миллионов людей, пала весть о начале войны с Германией.
– Господи, – застонала Антонина, – ей казалось, как, впрочем, и всем матерям, чьи дети вступили в войну, что её беда самая острая. Её сын, её кровиночка, её надежда – там, где смерть уже начала собирать свой урожай.
– Сохрани и заступи сына моего. Даруй, Господи, ему силы и здоровье, скорую победу над супостатом.
Она всегда была примерной прихожанкой, а теперь, как выдавалась свободная минуточка, торопилась в церковь. И истово отбивая поклоны, просила Господа о милости к сыну.
А затем, устыдясь своих мыслей, – молилась и о даровании победы всему русскому воинству.
А вскоре пошли и регулярные письма от Константина.
И, как в то давнее, даже забывшееся время, собирались они своей поредевшей семьей в горнице, и по нескольку раз заставляли Антонину читать письма её сына с далекой войны.
Вскоре призвали и Григория. Но, слава Богу, с учётом его уже почтенного возраста – оставили рядом с домом, в Новочеркасске, для обучения молодежи. Домочадцы радовались этому и Григорий часто, с позволения начальства, бывал дома.
Судьба хранила Константина. Уже в семнадцатом году, к Рождеству, никого не предупреждая, в отпуск по ранению приехал он сам. От боли зашлось сердце матери. Он ещё опирался на тяжёлую трость, ходил медленно.
И матери было неважно, какие ордена у него на груди и погоны на плечах. Она приникла к родной кровиночке и всё не могла унять счастливых, пусть и горьких слёз.
Главное, что жив. Это главное, а раны она залечит, силы восстановит, накормит досыта.
И только старый Шаповалов, да Григорий даже вскочили из-за стола, когда увидали на плечах внука и племянника погоны войскового старшины, а на груди неведомые им высокие награды.
А когда сопровождающий раненого Константина расторопный молодой урядник занёс в курень его вещи, шинель и привычно повесил на гвоздь у двери Георгиевскую шашку, дед уже не мог сдержать и восторга, и почтения, впитанного с молоком матери каждым служивым казаком, и гордости за внука:
– Ваше Высокоблагородие, внучек, что же ты ничего не прописал об этом, – и он указал уже негнущимся пальцем на погоны и многочисленные ордена.
Константин сдержанно улыбнулся и обнял старого солдата:
– Ладно, дедуня, об этом потом. А сейчас – я бы прилёг, натрясло ногу что-то…
Так начались и быстро потекли последние счастливые дни их семьи.
Антонина, несколько раз на дню, затапливала печь в летней кухне. И всё готовила и готовила сыну его любимые кушанья.
И скоро он пошёл на поправку. Стал дольше гулять по двору, а затем и выходить на улицу.
И казаки-фронтовики, находившиеся в отпуске также по ранению, вытягивались перед молодым войсковым старшиной и, долго затем, говорили о нём:
– Молодой совсем. А отмечен – и чином высоким, и орденов. Видать, боевой. Спаси Христос.
Но уже прозревал и размежёвывался Дон и многие из фронтовиков, кто постарше, сожалея, словно о своём, поговаривали вечерами:
– А за что кровями-то исходим? Вот бы и ему – детей растить, плугом землю обихаживать, дом ставить, да матери быть в радость, а он, с девками не нацеловался, а видишь, уже ран сколько, да наград, в чине каком, шутка ли – войсковой старшина, и за кого, за Николашку? Так там, на хозяйстве, Распутин заворачивает, за него, как бы, и кровей лить не стоит. Сколько уже сыновей Тихого Дона никогда к родным куреням не вернутся…
И всё выпытывали у говорливого унтер-офицера, который и привёз Константина в дом деда, кто такой его командир, что он за человек.
Да и на самого унтер-офицера они смотрели с большим уважением – три Георгиевских креста благородно отблескивали на его груди.
– Нет, братцы, я одно Вам скажу, казаки – во всём фронте нет другого такого командира. Шутишь, на двадцать пятом году уже полк принял. Зазря кровей казачьих не проливает. Всё досмотрит, всё просчитает и только потом в бой ведёт. И сам, при этом, всегда впереди.
– Ежели бы все офицеры были такими – не терпели бы мы позора такого. Довоевались, – добавлял он солёное словцо, – везде германец прёт – и на суше, и на море. Германии-то той – меньше области Войска Донского, а видишь, на столицу нацелились.
– Вояки, мать их, – поддержали его дружно все казаки.
– А наш, – потеплел унтер-офицер, – не такой, с душой и совестью.
И вдруг, беспричинно, как показалось казакам, рассмеялся.
– Ты чего, паря? Чего смешного-то мы сказали? Или сам что удумал?
– Да нет, братцы. Я вспомнил историю перед их ранением. Приехал к нам в полк какой-то военный чин, и давай – на нашего орать, требовать – немедля, без подготовки, полк на немца бросить.
– Константин Георгиевич, – непривычно назвал он своего командира по имени-отчеству, – приказал усадить того в коляску и выпроводить из полка, под конвоем.
– Вот визгу-то было, любо-дорого посмотреть. Не устрашился, и корпусному командиру – Его Превосходительству генералу Врангелю отписал, чтобы больше, таких дураков, к нему никогда не присылали.
Верный человек. Ты не смотри, что молодой, Характер – кремень, всё за рядового казака. Сам не съест, не попьёт, ежели люди не кормлены.
– И в бою, скажу я Вам, немного таких я видел. Везде норовит первым быть.
И до полуночи всё рассказывал и рассказывал казакам о доблести своего командира, которого искренне, это было видно, любил и уважал.
Как только Константин стал выходить в станицу, тут уж казаки сами брали его в тесный круг и всё расспрашивали Его Высокоблагородие о положении дел на фронте.
Любили они поговорить и за жизнь. И тем для этих разговоров было множество.
Впервые холодок у всех участников разговора пробежал по коже после одной из встреч с Константином.
– А что, Ваше Высокоблагородие, – задиристо зацепил войскового старшину пожилой уже казак, – как же так понять всё, что происходит – кровей не жалеем, из боёв не выходим, а немца одолеть не можем.
– Да и как одолеть, на неделю обойму патронов дают, – с лютостью в голосе встрял урядник, на гимнастёрке которого блестел Георгиевский крест, да несколько медалей.
– Немец отгородился пулемётами, колючей проволокой – а мы его – всё шашкой норовим достать. Разве ж так можно? Уже полстаницы вдов, Ваше Высокоблагородие.
– А Распутин, как же это, верх над всеми взял, – ввернул другой казак.
Смуглолицый, с рукой в гипсе на черной косынке, ефрейтор с ожесточением сказал:
– А мне, в госпитале, Николай (так он и сказал, глядя в глаза Константину) вручал крест этот. Так я Вам скажу, Ваше Высокоблагородие, у него же руки трясутся, как у пьяни какой-то.
– Людьми все дырки норовят заткнуть. Немец засыпает снарядами, а наши пушки молчат. Нет снарядов. Чем воевать? Немец – он мужик аккуратный, зазря людей не гробит. Умеет, гад, воевать, признать надо…
И вопросов таких было множество.
И уйти от ответов на них Константин не мог. Как и не мог высказать всё, до конца, что наболело и так тревожило его душу.
Встретившись с двумя–тремя офицерами, которые тоже гостили в родных местах по ранению, он был более откровенен. И хотя те были намного старше его по возрасту, но чином и должностью он превзошёл их на несколько ступеней.
Особенно горячился в этих разговорах пожилой подъесаул:
– Я, Константин Георгиевич, как и Вы, с первого дня на фронте. Нутром чувствую, грядут страшные дни. Вы же посмотрите, дезертирство разлагает армию, появились какие-то агитаторы, которые мутят народ.
Рабочие в тылу бунтуют, семьи с голода пухнут. И это в России, где хлеба всегда было вдоволь. Не голодали на нашем веку.
– Наш генералитет, за редким исключением, занят не службой, а собой, своими семьями.
Его поддержали остальные:
– Подумайте, остался один нажим, один рывок, а Государь – оставляет армию и уезжает в Петроград. Что это? Кто заставит генералов воевать? Алексеев? Так сказывают, что он – то болеет, то днями, в Ставке, даже не выходит к людям.
И Константин, не таясь, излагал своё видение ситуации своим боевым товарищам. Впервые прозвучало:
– Боюсь, друзья, что мы накануне таких испытаний, что даже война покажется нам игрушкой. Россия, без твёрдой руки, валится в пропасть. Полагаю, что дни самодержавия сочтены. А за этим – хаос. В разнос пойдёт Россия.
Фронт практически разложен. Каждый Главнокомандующий действует по собственному усмотрению. Единого центра, единой воли, которая бы объединила их усилия, нет.
Ежели бы нас поддержали все другие фронты, флот – во время Брусиловского прорыва, в котором мне удалось участвовать, война давно была бы завершена. У Германии нет ресурсов вести с нами войну, но, пользуясь нашей неорганизованностью, слабоволием императора, она и добивается таких успехов.
– Боюсь, что в этот раз суждено России до дна выпить всю горькую чашу поражения. А поражение на фронте взорвёт Россию изнутри. Возможны страшные потрясения…
Но, оставаясь наедине с собой, Константин был ещё более откровенен. Он вспомнил свой последний разговор с командиром корпуса генералом Врангелем.
Тот с огромным уважением, это Шаповалов чувствовал всегда, относился к молодому командиру полка и часто бывал у него в части.
И вот в один из дней, уже поздно вечером, он сам начал разговор с Константином:
– Дни прежней России истекают, она стоит на пороге суровейших испытаний.
Закурив, медленно стал прохаживаться по комнате, продолжил:
– Государь допустил серьёзнейшую ошибку, взяв управление вооруженными силами в свои руки. Этим он обрёк себя на роль заложника. Наши Главнокомандующие, и даже командующие армиями, все неудачи на фронте перекладывают на Государя.
Ему же, действительно, не достаёт воли, компетенции военачальника. А главное – воли. И кем окружил себя в ставке? Льстецами, подхалимами, простите, Константин Георгиевич, собутыльниками.
Алексеев, хитрая лиса, ведёт свою игру. На Главнокомандующих у него полномочий нет никаких. Да и в Главнокомандующие фронтами кто выдвинут – Ренненкампф, предавший Самсонова и не пришедший ему на выручку; Деникин – так он собственной тени страшится. Рузский – льстивый царедворец.
И только одна удача здесь – Алексей Алексеевич Брусилов. Но и он, после знаменитого прорыва, который закончился ничем, напрасными жертвами, так как не был поддержан иными фронтами, снизил активность.
Готовились не к войне, а к парадному маршу. Мне в корпус, вместо снарядов, присылают вагоны икон. Вагоны, я не утрирую!
Жадно затянувшись папиросой, продолжил:
– Положение ещё можно спасти. Но для этого нужна железная воля Государя. А ей появиться неоткуда, он больше слушает Александру Фёдоровну и Распутина.
И, уже совсем распалясь, Пётр Николаевич горько сказал:
– Я отправил уже три записки Государю со своими предложениями, как выправить положение. И не я такой один, знаю, что с подобными обращениями к нему обращались и генерал Келлер, и Брусилов, и Эссен – командующий Балтийским флотом, многие другие. И Вы думаете – что?
Позвонил Алексеев и сказал:
«Государь велел оставить без последствий». – Вслушайтесь, без последствий, то есть, меня, командира корпуса, не удостоили даже ответом.
– Это, Константин Георгиевич, агония. Это – конец. Конец России. И я за этим вижу нарастание таких процессов, что мы эту войну ещё будем вспоминать, как самую милосердную.
Качнувшись на носках, помолчал, а затем как-то глухо, с отчаяньем, дополнил:
– Думаю, что самодержавие в России не устоит. Не сохранится. И здесь не только чисто внутри российские причины. Их гораздо больше. Мировые финансовые круги, воротилы промышленности, представленные самым немилосердным к России народом – еврейством, ведут жесткую и беспощадную линию по уничтожению России. Они этого добивались всегда, но сегодня обстановка как нельзя более благоприятная для них. Нашли они себе надёжных союзников в самой России. Не жалеют средств на подрывную деятельность, на взращивание политической организованной силы, которая выступает за низвержение монархии.
Монархия для России – это последний шанс удержать её от распада. Ежели она рухнет, с неизбежностью встанет вопрос новой революции, а там – и страшной гражданской войны.
Иного просто не дано. И говорю Вам все это с той целью, чтобы Вы понимали, Константин Георгиевич, своё место, свою роль.
Я рад, как Ваш корпусный командир, что процессы разложения не затронули Ваш полк. Это результат Вашей деятельности, показатель авторитета и меры влияния офицеров на солдатские массы.
– Но такое положение не везде. И оно, скорее, даже исключение из установившихся правил. Гибнет армия. А с нею погибнет и Россия. И суждено нам ещё выпить чашу таких испытаний, о которых мы, сегодня, и не предполагаем.
Константин, вспоминая этот разговор, жалел об одном – о своём таком несвоевременном ранении и стремился как можно быстрее вернуться в строй. Он был нужен там, там, где решается сегодня судьба горячо любимого им Отечества.

***
День его возвращения в полк был и радостным, и очень горьким от потрясшей его новости – Государь отрёкся от престола. А душа ликовала потому, что весь полк собрался на встречу со своим любимым командиром:
– Господин войсковой старшина, Константин Георгиевич, Ваше Высокоблагородие, – бурлила толпа, – обскажи, что же это происходит? Как же теперь – за Веру, Царя и Отечество вчера ещё шли, а сегодня за кого? Царя нет, Вера поругана, а Отечество – как оно без головы существовать может? А уж без Веры – и подавно.
И Шаповалов понял, что молчать не имеет права. Не поймут и не простят ему молчания его верные боевые побратимы.
Поднявшись на крыльцо, он поднял руку вверх и застыл, ожидая тишины.
И когда площадь затихла, он стал говорить:
– Братья мои, боевые друзья! Я уже три года делю с Вами все невзгоды и превратности военной службы.
Набрал полную грудь воздуха и, резко выдохнув, почти прокричал:
– И если найдется здесь хоть один человек, который скажет, что я шкурник, на Ваших кровях выстраивал свою судьбу, пресмыкался перед высшим руководством и получал боевые ордена не за ратные дела, а за… гибкий позвоночник – я сейчас же, на Ваших глазах, застрелюсь.
Площадь загудела, взволнованно и как-то обиженно запричитала:
– Господин войсковой старшина, Константин Георгиевич, Ваше Высокоблагородие, ты что это удумал.– Ты же гордость наша. Да мы за тобой – хоть на край света.
– Не дозволим, братья, честь командира нашего, и одной сволочи поганить.
– Веди, Ваше Высокоблагородие, мы и в Питере, кому надо, мозги вправим!
И за этим эмоциональным, искренним и так необходимыми сегодня для Шаповалова словами поддержки, раздался звонкий голос худенького хлипкого на вид, но сейчас величественного и очень грамотного студента-вольноопределяющего.
Он набрал полную грудь воздуха и, резко выдохнув, почти прокричал:
– Товарищи мои! Всё, что мы сейчас наговорили, всё правильно, всё верно. Но сегодня наш командир, Константин Георгиевич Шаповалов, как бы незаконно командует полком.
Площадь загудела, раздались возгласы:
– В шею его, братцы, в шею гоните!
Вперёд вышел бравый вахмистр, с особыми усами, по которым весь фронт знал, что это – герой из героев, полный Георгиевский кавалер Семён Будённый:
– Ишь, стюдент, – именно так, капризно выгнув сочные губы, проговорил он, – что удумал. Это кто, войсковой старшина Шаповалов, наш сокол – незаконный?
Но студент выдержал эти обидные и страшные обвинения и спокойно продолжил, уже не без иронии, глядя прямо в глаза вахмистра:
– Вот так мы и навешиваем ярлыки друг на друга. И судим других, даже не зная, а чего же они хотят на самом деле.
– Вы хоть дослушайте, дурьи головы – я ещё раз повторяю, это мы знаем, кто наш командир. Это мы ему верим и идём за ним. А в соседних полках, Вы же знаете, что творится, в офицеров тайком, по ночам, постреливать начали, поэтому – вы что, дурочку-то ломаете?
– Вон, в четвёртом Донском полку, даже застрелили командира, многих офицеров.
– Поэтому, я и предлагаю, – громко, изо всех сил закричал он, – поставить вопрос об избрании войскового старшины Шаповалова Константина Георгиевича командиром нашего полка. Это будет посильнее любого приказа. Мы, все, таким образом, добровольно, признаем верх над нами нашего командира! Волей народа изберём его на этот пост, это посильнее царского приказа будет!
Площадь загудела уже по-иному:
– Ай да, студент, вот молодец-то!
– Верно говорит, братцы!
– Ставь вопрос на голосование!
– Даёшь Шаповалова!
И когда студент прокричал, да так громко, что услышали все:
– Братья! Казаки! Кто за то, чтобы избрать командиром нашего полка войскового старшину Шаповалова Константина Георгиевича – прошу поднять руку!
Взметнулся лес рук. Весь полк, до единого, отдавал свой голос за Шаповалова.
Площадь взорвалась:
– Ура, братцы! Веди, Константин Георгиевич, везде за тобой пойдём.
– Любо, Его Высокоблагородию!
Шаповалов искренне, до земли, поклонился людскому морю:
– Благодарю Вас, братцы! Спасибо, мои товарищи боевые, за доверие.
И призвав полк к тишине, стал говорить жёстко и громко:
– Мои боевые друзья! Всё может измениться в этом мире. Будут приходить и уходить правители, появляться новые вожди. Всё это – вторичное, проходящее.
Неизменным остается у нас с Вами одно – Отечество наше, Родина наша, наша Великая, Единая и Неделимая Россия.
– Только она, – в волнении покричал он, – одна на все времена. И сегодня она, как никогда, нуждается в нашей защите. Немец непременно использует неразбериху в условиях смены власти.
И только мы, только её верные сыновья и защитники, способны защитить Отечество от тех, кто страстно желает его ослабить, желает разграбить, посеять смуту и неверие в наших сердцах.
– Поэтому я, Ваш командир, Вами избранный, опираясь на Ваше доверие и поддержку, сделаю всё от меня зависящее, чтобы наш полк был боеспособен, был всегда готов выступить на защиту Отечества. Благодарю Вас, мои боевые друзья!
И полк ещё в большей мере  подтянулся, собрался. Никогда он ещё не был таким управляемым, никогда в нём не царил такой высокий дух братства, дисциплины и порядка, уважения и заботы друг о друге.

***

Подоспело, вскоре, письмо от матери. За всеми новостями, очень неприятно царапнула по душе самая главная:
«А ещё, сыночек, извещаю тебя, что вместе с казаками, домой воротился брат твой, Дмитрий. Говорит – хватит, царя боле нет, а, значит, и служить некому.
Каждый день собираются эти дезертиры, как их назвал дед твой, и дерут, до полуночи, глотки, спорят, ругаются. Всё говорят – ныне наш верх должен быть. А прежней власти мы не признаём. И нынешней служить не будем. Свобода ныне. И народ, он теперь всему голова.
Вот такие у нас новости, сынок. Что будет впереди – я не знаю. Но очень тревожно на душе. Сильно мутят воду эти дезертиры, подбивают народ на непослушание власти, так и до беды недолго».
Константин часто потом вспоминал это письмо матери. Это и было началом того раскола, того противостояния, которое, вскоре, и приведёт к братоубийству и большой крови.

***

После этих событий он сразу же отправился в штаб корпуса с докладом командиру – генералу Врангелю о своём возвращении из отпуска и для получения задач.
Радушная встреча, уже её первые минуты показали, что командир корпуса помнит и доверяет молодому командиру полка, ценит его.
– Я, Константин Георгиевич, буду с Вами предельно откровенен. Случилось страшное. И речь идёт даже не о личной судьбе Николая Романова, как таковой. Речь идёт о том, что ещё вчера – только монархия удерживала страну от хаоса и распада. Только монарх имел абсолютную распорядительную власть над всеми институтами государства и в особенности – над армией.
Он тяжело вздохнул и продолжил:
– Либералы, низвергшие Государя, ни на какую созидательную деятельность не способны. Они сегодня приносят в жертву интересы России для того, чтобы их признал Запад. Ему же не нужна и даже опасна Единая, Неделимая и Великая Россия. Поэтому Германия, Англия, Франция, Америка и Япония будут добиваться расчленения России на зоны своего влияния. В России их интересуют недра, лес, нефть, запасы сырья. И своих целей они будут добиваться всеми имеющимися в их распоряжении средствами. Не остановятся ни перед чем.
Но, временщики, дорвавшиеся до власти сегодня, учредившие буржуазную республику в России, где она никогда не приживётся – не самая страшная опасность.
Мировой финансовый капитал, возглавляемый самыми оголтелыми сионистскими кругами, во главе с Шиффеном, готовят переворот более радикальный, и он, я боюсь, уже неотвратим.
Нет государства, нет власти, армия разложена и парализована, в стране назревает серьёзный социальный взрыв.
– К слову, – и он горько усмехнулся, – только три генерала русской армии – Ваш покорный слуга, мой коллега, командир третьего кавалерийского корпуса генерал Келлер и князь Нахичеванский, начальник Дикой дивизии, выступили против заговорщиков, да, да, заговорщиков, и призвали Алексеева, Главнокомандующих фронтами объяснить своё решение по низложению царя и восстановить монархию в России
– Только в этом сегодня её спасение.
Иначе – хаос, иначе – гражданская война. Другого пути я не вижу. Да его и нет.
Но это, так скажем, вопросы большой политики. Вы же ждёте, что я выдам все рецепты, а что же делать в этих условиях армии, конкретно Вам, как командиру полка.
Он подошёл к Шаповалову вплотную, и пронзительно глядя ему в глаза, тяжело, с надрывом продолжил:
– Каким бы ни был верным и управляемым Ваш полк – задач фронта, корпуса он не выполнит. До прояснения ситуации, до последнего, держите полк в руках твёрдо. Мы не знаем, как сложатся события завтра. Но и зря сами не рискуйте. Люди Вам верят, идут за Вами. Наслышан, – Врангель даже замялся при этом, – как Вас избрали, по новой, на роль командира.
– Это, к слову, очень хорошо. Это значит, что Вы опираетесь теперь на доверие солдатских масс. А это – для любой власти – очень сильный аргумент.
Любой власти надо лелеять армию. Германцы ведь не капитулировали. И способны ещё на многое. Нам же, отражать их наступление, нечем. Армия деморализована и просто оставляет фронт. Дезертиров больше, чем действующих, хотя бы как-то, войск.
– Будем на постоянной связи. Буду Вас информировать обо всех принципиальных изменениях, если, – он горько усмехнулся, – Алексеев и Деникин простят мне моё выступление против них.
Проводив Шаповалова к выходу, он задержал его руку в своей и тепло сказал:
– Храни Вас Господь, Константин Георгиевич. Прощайте, голубчик.
И не знали они, что им уже более не придётся встретиться никогда в жизни.
Петру Николаевичу Врангелю не простили его особой позиции в связи с насильственным отрешением Государя от престола отступниками.
Он, решением Алексеева, был снят с должности командира кавалерийского корпуса и ему было приказано убыть даже за пределы России, «для поправки расстроенного здоровья», как было отмечено в приказе.
И призовут его в Россию вынужденно, когда надо будет спасать брошенную Деникиным, на произвол судьбы, Кавказскую, а затем – и всю Добровольческую армию в Крыму. Но спасти её будет уже невозможно. Сама Россия отвернётся от них. И присягнёт новым Богам и новой Вере на очень большой крови. А такая клятва – всегда самая прочная и надёжная.

***

После октябрьских событий в Петрограде Шаповалов отчётливо понял, что привычная, старая жизнь закончилась. Сами события, их ход развития освобождали его от присяги, служебного долга, как он его понимал.
И уже в начале декабря он собрал полк и объявил людям, что более не вправе распоряжаться их жизнями и судьбами.
– Мои верные соратники! Боевые друзья! Отечества, которому мы присягали, более нет. Установилась новая власть. И я не могу, не имею права вам приказать – служить ли этой власти или с нею бороться. Этот выбор пусть делает каждый самостоятельно.
– Знаю твёрдо одно, что Россия без армии существовать не сможет. А сегодня – я распускаю полк. Прощайте, мои боевые друзья!
И, с закипевшей и неведомой ему ранее слезой, срывающимся голосом, со страшным надрывом, прокричал-простонал:
– Под Знамя – смирно! К торжественному маршу…
Назавтра, уложив полковую святыню, Боевое Знамя, под которым он прошёл всю Великую войну, в свой дорожный чемодан, он с несколькими земляками направился к родным краям.

***

Не знал Константин, светлая душа, что он часто будет вспоминать годы Великой войны, несмотря на все тяготы и испытания, кровь и лишения, которые выпали на его долю, с тоской и грустью. Война высветила в людях всё лучшее. И признать в окопах и в строю главенство над собою, люди могли только в отношении того, кто превосходил их душевными качествами, готов был жертвовать во имя своих товарищей всем, даже собственной жизнью.
Уже по дороге домой он увидал крайнюю ожесточенность людей. Сам его вид, высокое, честно заслуженное воинское звание, ордена, вводили многих в ярость. И он очень радовался, что с ним были простые казаки, его земляки, которые и вступали в переговоры с наиболее злобными и взвинченными фронтовиками.
– Дура ты, дура, – говорил бессменный ординарец Шаповалова группе дезертиров, которые уже давно оставили фронт и установили сегодня у себя в волостном Покровске свой порядок, и вершили скорый суд и расправу над офицерами, которые стремились к родному порогу, – ты знаешь, кто наш командир? Что он за человек?
– Да ты, поганка, мизинца его не стоишь. И когда вы тут самогон хлестали, да по бабам бегали, Его Высокоблагородие за нас, простых казаков, жизни своей не жалел.
– А ну отступи, не напирай, а то я враз из тебя двоих сделаю, – и хмурый, и неразговорчивый попутчик Шаповалова – пожилой уже казак, хватался за шашку, и только после этого дезертиры отступали.
Совсем невмоготу стало в Воронежской губернии. Нередко казакам Шаповалова приходилось и карабины сдёргивать с плеч, угрожая наиболее рьяным крикунам применением оружия.
– Ваше Высокоблагородие, Константин Георгиевич, за-ради Христа – сними ты погоны. Не дразни, погань разную. А то ведь и домой не доберёмся. Порешат здесь, в степи.
И Константин понимал, что он не имеет права подвергать своих попутчиков опасности.
Сняв шинель, протянул её уряднику:
– На, снимай, не могу сам. Сердце болит. Я за эти погоны, и ты это знаешь, пролил столько крови…
И с горечью завершил:
– Всё, отныне не буду никому служить. Хватит. Пойду в школу, детей учить.
И даже сам не знал войсковой старшина, что он сдержит это слово почти на четверть столетия.
А в эти дни ещё раз возьмёт в руки свой разящий клинок лишь с тем, чтобы покарать зло.

***

Не принёс ему радости, в этот раз, приезд домой, который он так любил.
И мать, и дед, уже совсем старый, не радовались его приезду, а боялись. Это было видно по ним уже с первой минуты встречи.
– Боже мой, сыночек, – запричитала мать, – не надо бы тебе в такое время здесь объявляться. Здесь такое творится… И Митька наш, душегуб, – при этих словах заплакала навзрыд, уткнувшись в грудь любимого сына.
– Мама, мамочка, не надо. Объясните мне толком, что происходит.
– Ох, сыночек, что объяснять-то. Как забрала силу новая власть, так он сразу и стал каким-то чрезвычайным комиссаром.
– Всех своих дружков туда собрал. Поначалу – за офицеров принялись. Сказывали, в Новочеркасске ни днём, ни ночью не смолкала стрельба в балках. Столько безвинных душ загубили.
Тут и дед вступил в разговор:
– Ты, внучек, схоронись. А ещё лучше – уезжай отсюда. Не оставит он тебя в покое. Вот здесь сидел, – показал рукой на красный угол дед, – весь в чёрной коже, в ремнях, и все говорил дружкам своим, что ждёт он братца своего, тебя, родной мой, уж совсем, поперёк горла, ему твоё офицерство стало.
– Как мы ни совестили его, что ни говорили, а он своё:
«Вот она, моя власть. Кем я был, допрежь? А теперь – всё у меня – вот где», – и всё сжимал руку в кулак и стучал им по столу.
– Своя ведь кровь, ни в чём не различали с тобой, а что же произошло с ним, почему таким иродом вырос – не знаю, – и старик никак не мог унять дрожи в руках, как-то страшно и непривычно подрагивать стала даже его голова.
Не успели они договорить-догоревать, как к Константину стали стягиваться его сослуживцы, с которыми они проделали такой многотрудный и опасный путь:
– Так что, Ваше Высокоблагородие, рано мы коней расседлали. Лучше уж в бою голову сложить, чем тебя, за здорово живёшь, к стенке поставят.
– В чём же мы виноваты? Мы же Отечество боронили. За него кровями исходили. И за это нас можно к стенке?
– Сказывают, в Старочеркасской – и Дон от крови красный, в затоне.
– Что делать-то будем, господин войсковой старшина?
Только на мгновение задумался Константин:
– Что ж, друзья мои, видать не дадут нам покоя. Не хотел я обагрять свои руки кровью… братской кровью, но и подставлять свою голову под топор, без сопротивления, я тоже не хочу.
И уже твёрдо, словно в строю, отдал приказ:
– Выступаем немедленно. Кто, естественно, согласен. Неволить, а тем более приказывать в этих условиях – я никому не буду, да и не имею на это права.
– Сбор ровно через час, у околицы, на дороге в Ростов.

***

Горькое это было прощание с матерью, дедом. Все понимали, что даже мечтать о будущей встрече никто был не волен.
– Кровиночка моя, счастье моё, – причитала Антонина, наспех наполнив перемётные сумы на седле уставшего коня продуктами, хлебом. Хорошо, что строевик внука, с которым он прошёл всю войну, успел хоть пожевать золотого овса, который дед Константина засыпал в торбу и подвязал её, к морде, заморенного долгим переходом коня.
Да вот только плач совсем уже седой матери разрывал у Константина сердце.
Беззвучно плакал и старый Шаповалов. Разве так он мыслил встретить своего внука?
Наконец, собравшись с духом, Константин поднялся, поцеловал мать, деда и тяжёлым шагом направился к выходу:
– Прощайте, родные мои. Будем уповать теперь только на Господа, ибо люди, – и он замолчал. Да и что было говорить?
И, чтобы прекратить эту муку – с места пустил коня намётом…

***

Он давно почувствовал, это чувство никогда его не обманывало на протяжении всей Великой войны, что их небольшой отряд кто-то преследует.
И когда несложным, хорошо им усвоенным приёмом, он поворотил свой отряд, и по старым следам отошёл ночью обратно на пятнадцать-двадцать километров и растворился в бесконечных балках, в их буйной зелени, через полтора-два часа увидал, на взгорке, отряд своих преследователей.
По численности он был больше его малочисленной группы в три-четыре раза.
Впереди отряда, это хорошо было видно, на богато убранном коне, сидел изрядно располневший, затянутый в чёрную кожу командир.
Опытным взглядом Константин определил, что наездник он – никудышний.
«Собьёт спину коню, – отметил мозг профессионального конника. Ишь, расплылся. Даже на рыси не привстаёт в стременах. Пропадёт конь», – и тут же оборвал свои мысли, обратившись к своим товарищам по несчастью.
– Друзья! В кошки-мышки играть мы не будем. Кто знает, а не идут ли им на помощь новые силы, ещё более крупные.
– Поэтому, я предлагаю, ударить внезапно, пока они передвигаются в колонне и не ждут нашей атаки.
Казаки посуровели. Каждый понимал, что этот бой положит начало необратимому – после него уже к былой жизни не возвратиться. Но и так, по чьей-то прихоти отдавать свои жизни, они не хотели.
– Веди, Константин Георгиевич. Мы на всё с тобой готовы…
И натужно, словно тяжелейший груз, без души, обнажили боевые клинки.
Это только зелёная и необстрелянная молодёжь, для куражу, и преодоления страха, скачет в атаку, махая клинком над головой, старые же рубаки всегда шашку держали в опущенной руке, нагнетая её для разящего удара. В группе Шаповалова были лишь те, кто прошёл всю войну, от первого до последнего её дня. И шашка у каждого была у стремени, только побелела рука, перехваченная темляком. И всё от того, что впервые приходилось поднимать боевые клинки против своих же. Да что сделаешь, коль и собственную жизнь не хотелось отдавать ни за понюх табаку…

***

Хлипкими, по сравнению с фронтовиками, оказались их преследователи. Не ушёл из них ни один. И пока они норовили сдёрнуть из-за спины карабины, напрочь забыв о шашках, которые им даже мешали, клинки отряда Шаповалова, словно разящие молнии, быстро нашли свои жертвы.
Константин выбил из седла троих противников и в одно мгновение настиг их командира.
Тот, нахлёстывал свою горячую лошадь, стремясь скрыться от места схватки.
Не захотел почему-то Константин брать ещё один грех на душу. А поэтому – коротким ударом своей шашки, плашмя, он только выбил неловкого всадника из седла. Как мешок, вывалился тот под ноги коню и, скрючившись, руками закрылся в ожидании следующего, уже смертельного удара.
Омерзение исказило лицо Константина – пред ним, пополотнев от ужаса, лежал его младший брат.
– Вот так встреча, – только и смог произнести Константин.
– Так это ты, тот чрезвычайный комиссар, которым матери уже и детей к ночи пугают?
Дмитрий встал на четвереньки, затем, тяжело, выпрямился. Его лицо заливала нехорошая бледность, крупные капли пота стекали на блестящую кожанку. И только взгляд, его взгляд выражал такую ненависть, что Константин даже вздрогнул.
– Ну, и скажи, братец, чем же я так провинился перед советской властью и тобой лично, что ты затеял настоящую охоту на меня? Да и разве только на меня одного? Я наслышан о твоих зверствах в Новочеркасске.
Горько усмехнувшись, он продолжил:
– Понимаю, не совсем подходящее время для объяснений, но хочу понять, что же это за власть у вас такая, которая лучших сынов Тихого Дона, всего Отечества в распыл отправляет только потому, что мы – офицеры. Мы ведь не взялись ещё за клинки, не выступили против вас, а вы кровью залили всю страну.
– Кто тебе, собственно, дал право на это? Дезертиру, трусу, который нарушил Присягу, бежал с фронта?
И только здесь, несколько придя в себя, Дмитрий не ответил, а прокричал, побагровев мясистым лицом:
– Всю жизнь я тебя ненавидел. И лишь потому, что всё выставляли тебя впереди меня. Все только и говорили: «Будь, как Константин. Учись, как Константин. Веди себя, как Константин…».
– О, как я ждал той минуты, когда смогу насладиться своей властью, когда заставлю тебя ползать на коленях предо мной.
Константин резко его оборвал:
– И ты веришь в то, что смог бы заставить меня ползать пред тобой на коленях?
И презрительно улыбнувшись, обратился к подъехавшим казакам своего отряда:
– Друзья! Что будем делать с этим? Мне с ним больше говорить не о чем. Знаю одно, такие люди неисправимы. И от них только и множится зло на земле. А ведь брат мне…
Пожилой казак, зажимая окровавленным платком рану на шее, угрюмо сказал:
– Зря, Ваше Высокоблагородие, что ты его пощадил. Надо было зарубить, и не было бы никаких вопросов. А что с ним теперь делать? Это же только в бою нет греха за то, что жизни отнимаем друг у друга. Господь на себя всё берёт.
– Нет, братья, – крикнул молодой унтер-офицер, – такого кровопийцу отпускать нельзя. Я его сам тогда зарублю. Матушка рассказала, как он изгалялся над всеми.
– Смерть ему. Освободим землю от нечисти.
– Смерть!
– Ну, вот видишь, народ тебе и вынес приговор. Всё, что я могу для тебя сделать – вот, – и Константин бросил под ноги Дмитрию свой наган.
Тот, утратив даже остаток какого-либо достоинства, стал ползать на коленях и причитать:
– Братцы, не придавайте смерти! Я всё сделаю, слово вам даю, я всё сделаю, – безостановочно повторял он.
Что он хотел сделать, так и осталось невысказанным.
Наткнувшись рукой на наган, он остановился, как-то набычился, заглянув в чёрную безбрежность ствола и вдруг, резко повернувшись, выстрелил в Константина – и раз, и два…
Больше не успел, так как тот угрюмый раненый казак, мгновенно выхватил клинок и обрушил его на голову Дмитрию.
Бог миловал и Константина. Пуля лишь сбила с него фуражку. Он её даже не поднимал, а, натянул левый повод уздечки своего коня, и шагом поехал от этого проклятого места.
Молодой казачок-подпасок, который всё это видел, хоронясь в кустах, как только всадники тронулись в путь, сорвался с места и помчался в хутор, где, затем, несколько дней рассказывал и старым, и малым о том, что он видел, и чему, невольным, свидетелем стал.

***

Неведомо, каким образом, но весть о том, что Дмитрий погиб, и к этому как-то был причастен Константин, дошла и до куреня старого Шаповалова.
Антонина не проронила ни слезинки. Попросила свёкра запрячь смирную лошадь, и уехала, утром, по дороге на Ростов.
Вернулась через два дня. Старик испугался даже, увидев её – пред ним стояла совершенно седая, постаревшая на десятки лет, невестка, как-то нехорошо дёргалась её голова, но она всё же твёрдо сказала свёкру:
– Нету, папаня, вины Константина. Не он убил Дмитрия, – и она истово перекрестилась на образа.
– Не он, хотя Дмитрий в него и стрелял. Слава Богу, сохранил он жизнь Константину. Нашла даже свидетеля, мальчонку-подпаска, который всё это видел самолично.
– Похоронила я его, ирода, папаня. Сын ведь всё же. Я же его под сердцем выносила…
И в три дня она стаяла. Последнее, что сказала старому и немощному уже отцу:
– Вы мне, папаня, что-нибудь, хоть утирку, Георгия и Константина в гроб положите. Мне так легче будет.
– Сыночек мой, жаль моя. Мне бы на секундочку увидеть тебя и я бы умирала спокойно.
Похоронил старый Шаповалов Антонину рядом с могилой Георгия. И хоть уже силы были не те, но крест ей сладил такой же, как и своему сыну. А вот слёз уже не было. И он только просидел у последнего пристанища любимой невестки целый день, и всё вспоминал прожитую жизнь. И твёрдо знал, что если и был счастлив, то только в тот период, когда в его доме жила эта святая душа.
«Скоро, скоро уже, доченька, встретимся. Да и то, зачем мне жить теперь? Всё, что могло душу радовать – минуло. Мне уж лучше со всеми Вами там, с тобой, родная моя, с Георгием…
Моя бы воля – я бы сейчас к Вам, а так – буду уповать на Господа…».

***

Константин вывел свой отряд, который по дороге многократно вырос, к основным силам Добровольческой армии.
И в первый же день, в беседе с Марковым, товарищем по Великой войне, заявил:
– Сломалось что-то во мне, Серёжа. Не могу больше… кровь лить. А знаю твёрдо, что прольется её – море. Причем, своей. Русские люди сошлись в смертной схватке. Здесь уже середины,  не будет.
– Пока не изведём друг друга. Поэтому, Серёжа, ухожу я. Не знаю, куда, не знаю, что буду делать, но воевать не могу больше. Видать, навоевался, на всю жизнь…
Это событие не стало чем-то из ряда вон выходящим. В офицерском кругу поговорили немного и забыли о странном поступке Шаповалова. Жизнь выдвигала ежедневно столько вопросов, столько драм происходило, столько крови лилось, что не до Шаповалова было людям, которые и свою-то судьбу ни во что ни ставили.
Главным до них было доискаться какого-то потаенного смысла будущей жизни, за которую и не жалели никого, и не щадили друг друга даже среди близкого родства. А он, этот смысл, всё больше ускользал, как марево, от людей. И никак не могли они его доискаться своей шашкой.
И от этого ещё больше сатанели.
Не может человек жить без веры в завтрашний день, без надежды на то, что он вообще будет.
А если их не стало, если годами хлебороб не засевал ниву золотым зерном, но в изобилии поливал её кровью – и своей, и вражьей, уходила из его сердца опора, надежда, не говоря уже о милосердии и великодушии.
А самое главное – он уже забывал, а во имя какой цели, какой мечты своей далёкой, за шашку взялся.
Так и приходила, на смену жертвенному служению Отечеству, испепеляющая душу жестокость. И вчерашний защитник отчей земли оборачивался в карателя и палача.
Вот этот, потаённый смысл новой войны, увиделся Константину в то утро, когда он выбил из седла своего брата. И он не смог, не захотел, тогда уж лучше и не жить – поднимать больше руку, с овеянной славой шашкой, с которой защищал своё Отечество, на своих же людей.
Пусть были они сегодня с другой, видать, верой, с другой правдой, но он ещё вчера вёл их на врагов родной земли. А сегодня должен был, с частью из них, выступить против тех, кто зачинал строить новую жизнь, и видел в ней такой высокий смысл, такую надежду, что никакие жертвы не были страшны. А многие, как его брат, всё поставили во имя корысти и выгоды, которую умело прятали и тоже провозглашали борьбу «во имя светлого будущего».
Под воздействием этих лозунгов, многие и думали:
«Если не я, то хоть дети мои по-людски поживут».
А за это – никакой платы было не жаль. Особенно, людской крови.

***

На долгие годы мы потеряли нашего героя из виду. Растаял он в безбрежности тех событий, которые вихрем пронеслись над Россией, совершенно изменили ее облик, саму жизнь.
Родился новый строй. И под него власть формировала, а где-то – и гнула без жалости и сострадания нового человека.
Нет, он не был хуже тех, кто добывал эту жизнь ценой неисчислимых страданий и жертв.
Он был просто иным. Его судьба и его будущая жизнь была круто замешана на ярости опустошающих битв, на горе и крови миллионов. Без разницы, на каком берегу противоборства они стояли, какую сторону заняли.
И вот он, этот новый человек, даже не осознавая себя ещё, уже привыкал к тому, что ради своего существования он должен подавлять того, кто имеет иной взгляд, иное мнение, иную веру и иную правду.
Исподволь, песчинка к песчинке, капля к капле, годами крепло и формировалось такое отношение к миру, к людям, даже к самому ближнему родству, от которого, затем, с лёгкостью отрекались, проклинали, судили, но никогда не понимали и не прощали.
Зная нашего героя, его характер и убеждения, обостренные чувства совести и чести, можно со всей определенностью сказать, что и он, как миллионы иных, сгинул бы, останься в любом лагере, по любую сторону великой трагедии, которая разыгралась в России.
Совестливым всегда жить тяжелее за тех, кто давно из своей души вытравил участие и сострадание к ближнему своему.

***

Уже никто в этих местах и вспомнить не мог, когда появился здесь учитель гимназии.
Сначала замечали все, что человек он военный, а затем, привыкнув, не могли не нарадоваться, что их дети становились иными. Лучше и чище своими маленькими душами, и любили они своего учителя так, что некоторые родители даже ревновали этого видного, всегда приветливого и спокойного человека:
– И что он такое особенное знает и делает, что так к нему относится мой сын, моя дочь? И со школы бы не уходили.
Но эта мысль лишь мелькала и уходила. А через год-два уже все, не таясь, в этом тихом местечке, на побережье холодного Балтийского моря, только и говорили: какая же это удача, какое счастье, что их детей обучает и воспитывает  такой человек.
Завидев учителя, все мужчины снимали свои шляпы, кепки и искренне ему кланялись, а женщины же, наперебой, норовили его хозяйке передать то пироги, то баночку варенья, а то и любовно связанные носки, варежки, шарф…
Немало было и таких, кто откровенно вздыхал, глядя вслед учителю, не понимая, почему живет один.
После войны такой осталось столько вдов молодых, столько белокурых красавиц в этих краях, которые так и не узнали замужества и любви.
Как ни странно, но даже это одиночество учителя сплотило всех женщин в его почитательниц. Трудно им было бы осознать, что только одна из них обладает какими-то неведомыми им качествами, за наличие которых этот красавец-учитель и остановил бы свой выбор на единственной.
А так – все они, в тайне, вздыхали о нём и строили в своих мыслях самые смелые планы.

***

Непостижим бег времени. Как-то незаметно выбелили они красивую голову учителя, даже его аккуратные усы стали седыми.
Незаметно постарели и те, кто одинокими ночами не могли уснуть на мокрой от слёз подушке. И уже перестали думать они об учителе , как о причине своих юношеских грёз.
Он стал неотъемлемой частью жизни этого городка. Наступало время – и провожал на учёбу своих питомцев в институты столицы, вёл под руку в костёл ослепительную невесту из своих учениц, которую вручал там попечительству своего же ученика, а потом принимал в свой класс уже их детей…
Так и прошли быстротечные годы.

***

И за все прожитые годы был лишь один день, который он пережил очень тяжело. Надолго умолк его смех, и даже родители учеников заметили, что любимый учитель их детей полностью отдалился от реальной жизни, и даже на уроках забывался, подходил к окну и ничего не видящим взором вглядывался в величавые воды Вислы, которая своим берегом подступала прямо к зданию гимназии.
Но через несколько дней всё пришло в норму, и все вновь видели прежнего пана Константина, как его величали в этом городке.
Он редко выбирался в губернский центр. И ездил туда три-четыре раза в году лишь за тем, чтобы купить новые книги, которые ему, по старому знакомству, оставлял книготорговец.
Так и в этот раз, приехав в столицу края, он остановился в гостинице, где останавливался все эти долгие годы. Со вкусом поужинал в любимом ресторанчике, где всегда пели надрывные цыгане и пошёл на вечернее представление в театр. Таков был его обязательный ритуал, которого ему, затем, хватало на долгие месяцы.
И речь даже была не в спектакле, а в той особой атмосфере театра, которая встречала его уже с вешалки. Он убедился в истинности крылатого выражения классика, который в своё время изрёк эту великую истину – театр начинается с вешалки.
Ему всегда, привычно-традиционно, раскланивался импозантный гардеробщик, он также привычно опускал ему в ладонь какую-то мелочь. И оба, испытывая удовольствие от самой встречи, обменивались двумя-тремя фразами, которые и выражали самые главные новости, произошедшие со дня их последней встречи:
– Пан Константин, не закончится добром для мира приход этого бесноватого к власти.
– Боюсь, – продолжал гардеробщик, – что именно наша страна падёт первой жертвой нового порядка в Германии.
И в этот приезд, зайдя в зрительный зал, Константин Георгиевич, уже через несколько минут, почувствовал, что кто-то, даже не таясь, усиленно разглядывает его в театральный бинокль.
Он не утратил этого качества с той Великой войны, что много раз его спасало от неотвратимой беды – чувствовать на расстоянии внимание к себе, своему полку былых врагов.
Сейчас он почувствовал, что его узнал кто-то из тех, с кем дороги службы сводили в давнее время. Он совершенно не страшился этой встречи – его совесть была чиста, но нельзя и сказать, что очень хотел её и к ней стремился.
Прошлое давно стало отрезанным ломтем, и он не хотел включать даже часть своей души в преодоление каких-то былых воспоминаний. А долгов у него перед прошлым не оставалось никаких, кроме родства, о судьбе которого он ничего не знал и не пытался прояснить что-либо, так как хорошо знал, чем это может закончиться.
Выйдя в антракте в буфет, где он всегда выпивал рюмочку коньяку и чашку кофе, почувствовал, как к нему, со спины, кто-то подошёл.
– Пан позволит присесть?
– Да, прошу Вас, – моментально ответил Константин Георгиевич и поднял свои глаза на уровень лица подошедшего к столу.
Он умел владеть собой всегда. Но здесь от неожиданности вздрогнул. Как-то предательски задрожали пальцы. Жар кинулся в голову.
– Ваша реакция, Константин Георгиевич, свидетельствует о том, что мне не надо представляться пред Вами?
– Да, Виктор Николаевич, сколько бы ни минуло лет, но я всегда Вас помню, есаул Исайченков.
– Благодарю Вас, Константин Георгиевич. Правда, сегодня у меня несколько иное звание и… судьба. Думаю, я смогу скоро Вам представиться, – он замялся и затем продолжил, – с учётом новых реалий, в Европе…
Закурив, он продолжил:
– Надолго Вы пропали, Константин Георгиевич. У кого ни спрашивал, никто не знает, где затерялись следы моего полкового командира.
Пытливо вглядываясь в глаза Шаповалову, его нежданный сослуживец продолжил:
– Уверен, продлись война еще пару лет – Вы были бы самым молодым генералом русской армии. И, самое главное, что по заслугам. Господь всегда Вас хранил. И… очень любили люди. Да и было за что, если искренне.
И он, с чувством, дотронулся до плеча Шаповалова:
– Меня поражало, что никто, ни один человек из Добровольческой армии, а расспрашивал я всех, кто мне встречался, о Вашей судьбе не знал. И я даже не знаю, где Вы были в годы гражданской войны? Не на Юге, это точно. Может у Колчака?
– Нет, Виктор Николаевич, не гадайте. Я не участвовал в гражданской войне.
– Как?
– Да так, я учил с восемнадцатого года детей. И этим – очень счастлив. Вы знаете, я ничего в жизни не страшился, и поступил так не от страха за свою личную жизнь. А потому, что больше крови лить не мог. И пусть она была вражьей, но душа моя больше не могла выносить этого.
Шаповалов разлил коньяк в рюмки, выпил первым и продолжил:
– И знаете, Виктор Николаевич, только в гимназии – я и отошёл душой. И понял, что это главное предназначение человека – сеять вечное и разумное.
– Н-да, – ответил Исайченков.
– Мне даже трудно понять это. Вы, блестящий офицер, которому жизнь столько не додала, добровольно заточили себя в какую-то гимназию. Вам предназначено совершенно иное.
– Давайте мы продолжим нашу беседу в иной обстановке. Думаю, что спектакль мы уже досматривать не будем. Вы согласны, Константин Георгиевич?
– Пожалуй. Всё же встреча с бывшим однополчанином – событие особое. И я думаю, – ответил Шаповалов, – мы заслужили вечер воспоминаний.
И уже, вскорости, они сидели в тихом и уютном ресторанчике.
Значительная часть вечера была отдана воспоминаниям. Выпили они, стоя, рюмку за своих боевых товарищей, которых многих уже к этому времени не стало – одни погибли в борьбе, другие, до срока, оставили этот мир от того, что обессилела их душа, все её силы были израсходованы на бесплодную ненависть, стенания, которые не находили выхода и съедали их изнутри.
И когда, казалось, всё уже вспомнили и обо всём переговорили, Исайченков неожиданно сказал:
– Константин Георгиевич! Есть иная жизнь, есть иные цели, высокие и значимые. И вот об этом я бы хотел с Вами переговорить.
Он закурил вкусную сигарету и продолжил, уже решительно и жёстко:
– Сегодня, Константин Георгиевич, тридцать девятый год. Вы понимаете, что все развития событий в Европе определяется одним государством и волей одного человека?
– Вы понимаете, о ком я говорю?
– Думаю, – ответил Шаповалов, – вполне. Вы ведь речь ведете о Гитлере?
Исайченков вздрогнул.
– Тише, тише, Константин Георгиевич. Ещё не наступило время говорить об этом во всеуслышание. Но Вы…  Вы правы.
– Но, уж тогда, если позволите, полковник абвера Исайченков. Да, Константин Георгиевич, не удивляйтесь. Это единственная возможность вернуть былое.
Болит у меня, до сей поры, душа, Константин Георгиевич об утраченной России. По милости хама – мы были выброшены из страны, лишились всего, что имели, – и застарелая ярость исказила его благородное породистое лицо.
– И я сегодня, Константин Георгиевич, предлагаю Вам возможность расквитаться за все прошлые обиды. Вернуть всё утраченное.
Шаповалов с интересом вглядывался в лицо своего нежданного собеседника.
А тот, войдя в раж и распаляясь, всё говорил и говорил:
– Скоро, совсем уже скоро, Константин Георгиевич, приютившее Вас государство просто исчезнет, его не будет.
– Самое главное, – и он как-то зловеще усмехнулся, – что об этом у нас существует соглашение со Сталиным.
Так что Вам, Константин Георгиевич, в это время надо срочно определяться. Я Вам гарантирую старшинство в чине на службе Великой Германии, ну, а далее – жизнь покажет.
Вы ведь не знаете, что уже в тридцать четвертом году мы, патриоты России, по поручительству Антона Ивановича Деникина пошли на службу Гитлеру.
Да, да, не удивляйтесь. Именно Антон Иванович в тридцать четвертом году обратился к Гитлеру с письмом, в котором изложил всю программу борьбы с советами, с учетом ошибок и просчетов белого движения.
Именно это письмо и послужило всем нам, как бы это сказать, рекомендацией в нашей лояльности. И десятки тысяч патриотов России, офицеров белой армии, было принято на службу как в вермахт, так и в специальные службы рейха.
– Я здесь, – и Исайченков демонически заулыбался, – после Франции. Париж! В этот раз он встречал меня по иному, нежели в двадцать первом году.
– О, как мы все были тогда унижены и оскорблены. А уж сейчас – весь Париж лежал у моих ног. Красивые женщины просили нашей благосклонности и покровительства, – и он похотливо засмеялся.
– Как видите, Константин Георгиевич, я с Вами предельно откровенен. Я помню те наши отношения, предельно искренние и братские. Как же мы в ту пору были молоды. И всё у нас было впереди. Так бы и было, ежели бы не взбунтовался хам. В одночасье мы лишились всего.
– О, – час нашего торжества наступит. Он уже близится, так что решайтесь. Решайтесь, господин войсковой старшина. И если только решитесь, – я, как Вам сказал, гарантирую чин полковника, думаю, что адмирал Канарис меня поддержит, и неограниченные возможности и перспективы. Не стали генералом в русской армии, станете им в германской.
Шаповалов с ледяным спокойствием слушал Исайченкова. И когда тот, наконец, выговорился, он пронзительно глядя в очи своему старинному сослуживцу, произнёс:
– Неужели Вы полагаете, Исайченков, что я могу принять Ваше предложение?
– Я, русский офицер, должен выступить в одном строю с немцами, с которыми я боролся всю Великую войну, против своей Родины, России?
Исайченков поплотнел, но Константин его остановил одним жестом:
– Нет уж, милостивый государь, послушайте теперь меня. Вы, ничтожные люди, пошли на союз с заклятым врагом России, Вы приведёте, а Вы ведь приведёте, это уже точно, извечного врага на русскую землю?
– А знаете, Исайченков, я очень хочу дожить до той минуты, когда рухнут все Ваши планы. А они рухнут. И уже на половине пути, как это случилось в Великую войну, Россия не остановится. Её армии, попомните меня, как это было в истории уже дважды, промаршируют по улицам Берлина.
Лицо Исайченкова исказила гримаса ненависти:
– Чистоплюй, слюнтяй. Я ведь знал, что ты всегда стремился быть выше нас всех. Этакой бессеребренник. Ничего-то тебе было не надо. Жил верой и идеей.
– Ну, и кому ты служил, – уже перешёл он на крик.
– Как тебя отблагодарила Россия за ревностную службу? Выбросила. И ты вынужден влачить жалкое существование здесь, – он обвёл руками вокруг.
– Опасайтесь, Шаповалов, я Вам слишком многое сказал. Вы понимаете, что свидетели таких откровений нам не нужны.
– Вы мне угрожаете?
– Нет, предупреждаю. И благодарите Бога, что мы с Вами сослуживцы, и что Вы – мой бывший командир. Поэтому – Вам лучше забыть о нашем разговоре. Честь имею! Полагаю, что мы ещё встретимся, господин войсковой старшина.
И не знал полковник абвера, как он был прав в эту минуту. Они встретятся ещё много раз, а в последний – ровно через шесть лет.
Встретятся затем, чтобы справедливое возмездие, за совершённые злодеяния, карающим мечом обрушилось на голову предателя и отступника от родной земли.

ГЛАВА VI
МЫ ВСЕ В ДОЛГУ
У РОССИИ

Подлинный сын Отечества
никогда не ждёт от него
ещё и благодарности.
Он просто живёт и действует
в осознании себя
частичкой родной земли.
И. Владиславлев

Тяжёлые мысли теснились в сознании Константина
Теперь он знал, был уверен в этом, что родной земле грозит небывалая опасность. Самая страшная за всю историю её существования.
Ещё в той, уже далекой Великой войне, он знал, что враг его Отечества – искушённый, опытный и безжалостный. Никогда, по определению, он не смирится с существованием могучей и Великой России.
Всегда, в любых условиях, правящие круги Германии предпринимали все возможные меры, чтобы ослабить Россию, разрешив таким образом извечный вопрос о мере своего влияния на европейские дела.
«Как быть? Как поступить в этих условиях?» – думал он долгими вечерами.
Отсиживаться и дальше в покое, при любимом деле, он не мог. Он был слишком русским человеком и русским офицером.
Ему не стоило большого труда, обладая безупречной репутацией, убедить своё руководство в том, что ему нужна, в интересах дела, творческая командировка в Россию, чтобы ознакомиться с опытом обучения и воспитания школьников.
Такое разрешение было получено, и вскоре его встречала неузнаваемая Москва.
На вокзале кипела жизнь, которую он не видел прежде.
Под звуки оркестров куда-то уезжали целые составы молодёжи. На кумачовых полосах материи читались лозунги:
«Даёшь Сибирь!»,
«Комсомолец – на самолёт!»,
«Дальний Восток – край нашенский!»…
Везде раздавались песни, было видно, что молодые люди осознанно, это читалось на лицах, полных вдохновения, едут в далёкие места России, чтобы их отстраивать и поднимать.
Неспешно он пошёл по Москве. Воспоминания давней юности теснили грудь.
Вот – прославленное Алексеевское пехотное училище, в котором он был единственный раз – их команду, на соревнованиях по конкуру, располагали именно здесь. Как же давно это было, в тринадцатом году.
Было видно, и сейчас там расположено военное учреждение, так как мимо часового в дверях, нескончаемым потоком проходили молодые военные, предъявляя какие-то документы.
Защемило сердце Шаповалова. Вот так и он, четверть века тому назад, вошёл в эту дверь, где его одногодки учились священной для него профессии – защищать свою Родину, Отечество своё.
Прекрасно он знал, куда его приведут целенаправленные шаги. Но всячески оттягивал минуту, когда надо было принимать роковое решение.
Ходил по Москве, вспоминал былое, а ноги неумолимо вели на Лубянку. Всё знал, многое читал, жил-то он ведь среди людей, и слухи доходили самые ужасные об этом месте.
Но он, впитавший с молоком матери, понятия о воинской чести, военным, истово любя Россию, своё Отечество, сегодня, впервые, осудил себя сам за то, что пытался отсидеться от той жизни, которая бурлила вокруг.
Наконец, он преодолел свою нерешительность и твёрдыми шагами направился ко входной огромной двери здания НКВД.
В просторном помещении сидел за столом, в фуражке с синим околышем, военный. У лестницы стояли часовые. Вся обстановка этой приемной, или как там ещё можно было назвать это помпезное и величественное помещение, была рассчитана на то, чтобы внушить любому человеку, здесь оказавшемуся, почтение к незыблемым порядкам власти, осознание, что человек, пришедший сюда, такая мизерная песчинка, такой винтик, что от его воли очень мало что зависит.
Он должен только благоговейно внимать власти и выполнять её установки и предначертания.
К слову, к этому же и призывали лозунги, в изобилии развешанные по стенам:
«Бдительность – наше оружие»,
«Враг не дремлет, будь начеку»…
От них даже рябило в глазах. Над лестницей, величаво, возвышался, под самый потолок, огромный портрет Сталина.
Было видно, что дежурный офицер наслаждался, наблюдая за тем, как Шаповалов не спеша разглядывал всё убранство этого величественного помещения.
Наконец, он не выдержал и обратился, первым, покровительственно, к Шаповалову:
– Что Вы хотели, товарищ?
Уже через минуту на него было страшно смотреть. Его лицо стало пунцовым, глаза расширились и он потерял даже дар речи, когда в ответ услышал:
– Я – войсковой старшина Шаповалов Константин Георгиевич. В России не был с восемнадцатого года. У меня есть чрезвычайное сообщение для Вашего руководства. Доложите, капитан, – завершил он, вглядываясь в рубиновые шпалы в петлицах дежурного.
Тот долго приходил в себя, наконец, подняв трубку с гербом на диске, как-то робко доложил:
– Товарищ комиссар, здесь какой-то войсковой старшина Шаповалов, просит о встрече с руководством.
Получив какую-то команду, он подозвал часового и, уже овладев положением, строго спросил:
– Оружие есть? Оставьте портфель здесь. И верхнюю одежду.
Шаповалов усмехнулся после того, как руки дежурного обежали всё его тело, проверяя наличие оружия.
– Следуйте за часовым. Комиссар Ракитский ждёт Вас.
После долгого хождения по лабиринтам, следом за часовым, он оказался в просторной и строгой приёмной, где за столом так же сидел молодой офицер в капитанском чине. Он с интересом вглядывался в лицо Шаповалову.
В силу своего возраста, он уже не застал, когда таких войсковых старшин, а если уж честно, то он и не знал, что это за чин, а многих – и старше по рангу приводили сюда очень часто.
Он уже видел комкоров, даже маршалов, которые сами идти, зачастую, в этот кабинет не могли и их волокли по полу, не церемонясь, дюжие и распалённые стражники.
Справившись со своим неподдельным любопытством, он уже строго и официально произнёс:
– Проходите, комиссар ждёт Вас.
Шаповалов уверенно вошёл в большой кабинет. За столом сидел военный его возраста. В его синих петлицах отсвечивало по два алых ромба, непривычное отличие для Шаповалова.
– Прошу Вас, садитесь. Слушаю Вас, – обратился он к Шаповалову.
– Простите, я долго не был в России и не знаю Вашего воинского звания. Мне будет легче говорить, если Вы позволите, по имени-отчеству.
– Меня зовут Виталий Моисеевич.
– Виталий Моисеевич, я войсковой старшина Шаповалов Константин Георгиевич. По крайней мере, был им до начала восемнадцатого года. Как видите, – тут Шаповалов улыбнулся, – я в гражданской войне не участвовал, можете довериться моему честному слову, да и легко это, очень, проверить…
– Проверим, не волнуйтесь, – бросил реплику Ракитский, с любопытством разглядывая столь необычного посетителя, который сам пришёл в это место.
– Да, – твёрдо повторил Шаповалов, – это легко проверить. Любой житель городка, – и он назвал место своего обитания все послевоенные годы, – подтвердит это. Я там с восемнадцатого года работаю в гимназии преподавателем.
– А участие в Великой войне, полагаю, советская власть за грех не считает.
– В какой войне? – переспросил Ракитский.
– В Великой, Виталий Моисеевич. Сразу видно, что Вы не были в окопах. Так все фронтовики называют войну 1914–1917 годов.
– Да, – как-то стушевался Ракитский, – я был несколько в иных местах в это время. Ну, да это к делу не относится. Продолжайте.
– Разумеется, Виталий Моисеевич, я прибыл сюда не для воспоминаний. Хотя и очень дорогих для меня.
Испросив позволения, он закурил и продолжил:
– Я русский офицер, Виталий Моисеевич. Не побоюсь сказать – я русский патриот. И мне достоверно известно, что Гитлер очень скоро, уже в этом году, оккупирует Польшу.
– Но это всего лишь его промежуточная цель. Главная цель – Россия.
Ракитский даже как-то заёрзал в своем кресле, весь напрягшись:
– Откуда Вам это известно?
И Шаповалов в деталях рассказал ему историю своей встречи со старым сослуживцем, который сегодня находится на службе у германцев, – назвал он по старому извечного врага России, – в абвере.
Разговор их длился очень долго. Ракитский вызвал стенографистку и в деталях, вновь и вновь, повторяя вопросы, расспрашивал Шаповалова.
Тот ни разу не сбился, да и с чего ему было сбиваться, если он говорил действительно только правду и руководствовался только самыми высокими и чистыми помыслами.
И Ракитский это понял. Он поверил этому обаятельному человеку. За долгие годы он познал людскую природу и, будучи хорошим аналитиком и психологом, разбираться в людях умел.
Под конец их беседы он не выдержал, и как-то непосредственно и живо спросил:
– Константин Георгиевич, а есть хотя бы один человек, Вам известный, который бы мог, – он как-то замялся, – подтвердить Ваше участие в Великой войне, – он умышленно твёрдо выговорил это непривычное для него название. И тут же, улыбнувшись, произнёс:
– Правда, мне привычнее называть её империалистической. И по сути ведь это так. Это была война хищников за новый передел мира. И Россия, скорее, была жертвой в этой войне. Полагаю, что мы с Вами сможем еще поговорить на эту тему.
– Ну, да мы отклонились от главной темы. Так с кем Вас сводили дороги службы? Может быть – назовёте. Согласитесь, не могу же я довериться человеку, так скажем, с улицы.
– Тем более, что вопросы, о которых мы с Вами говорили, это вопросы безопасности моего государства.
– Я согласен с Вами, Виталий Моисеевич. Не знаю, захочет ли он признаться теперь в своей службе под началом царского сатрапа – так, кажется, Вы в своей литературе называли офицеров русской армии, но моим подчинённым был полный Георгиевский кавалер вахмистр Будённый Семен Михайлович.
Ракитский, даже не скрывая своего удивления, стал нервно потирать сухие пальцы ухоженных рук:
– Семён Михайлович?
– Да, Виталий Моисеевич, мне, по высочайшему повелению, даже пришлось дважды вручать ему Георгиевский крест первой степени, как его называли – золотой.
Ракитский был образованным и знающим человеком:
– Вы оговорились, Константин Георгиевич, золотой Георгиевский крест не мог вручаться дважды. Это и я знаю.
Шаповалов заулыбался:
– Вот в этом и весь вопрос: Семён Михайлович был единственным, кому были вручены пять, всё же, Георгиевских крестов – обстоятельства более чем интересные, правда?
– После вручения вахмистру креста первой степени за геройский подвиг, я отправил его в отпуск.
– И там он, – Шаповалов даже махнул рукой, – избил какого-то чиновника гражданской службы за то, что тот не выказал должного почтения в отношении полного Георгиевского кавалера.
Семёна Михайловича хотели предать суду. По законам военного времени ему грозил расстрел.
А ещё, как на беду, тот чиновник оказался родственником военного министра, и дело обрело такой резонанс, что угроза жизни Семёна Михайловича была самой реальной.
– Я же предложил своему корпусному командиру, генералу Врангелю…
Ракитский не выдержал:
– Тому самому?
– Да, генералу Врангелю Петру Николаевичу, превратно, к слову, оценённому во всей Вашей исторической науке. Это был достойнейший военачальник. Именно он, и я этому был свидетелем, первым жёстко и принципиально оценил Деникина, многих иных деятелей белого движения.
Дерзну заметить, Виталий Моисеевич, ежели бы Петр Николаевич, с самого начала, вступил в командование Добровольческой армией – мы, мы бы… не беседовали сегодня с Вами. Я так думаю. Ну, да ладно.
Ракитский даже досадливо поморщился при этих словах, но ничего не сказал, продолжая слушать эту необыкновенную историю.
– Так вот, я предложил генералу Врангелю лишить вахмистра Будённого Золотого креста и тем самым – сохранить ему жизнь.
Слава Богу, вскоре и последовал такой указ Государя. Но уже через три месяца за совершённое геройство, я вновь представил вахмистра Будённого к награждению, повторно, Крестом первой степени и по поручению командира корпуса, на построении всего полка, вручил ему заслуженную и честную награду.
Ракитский сидел в растерянности. Он особым чутьем понимал, что Шаповалов говорит правду. Тут же, глядя ему в очи, он поднял телефонную трубку и попросил:
– Соедините меня с маршалом Будённым.
Через несколько секунд, Шаповалову хорошо было слышно, да и Ракитский специально не прижимал трубку к своему уху, прозвучало:
– Будённый. Слушаю Вас.
– Товарищ Маршал Советского Союза! Говорит комиссар госбезопасности Ракитский. Скажите, пожалуйста, Вам что-нибудь говорит имя войскового старшины Шаповалова Константина Георгиевича?
Осторожный Будённый стал долго расспрашивать Ракитского, а чем вызван его столь необычный вопрос.
И тогда Ракитский сказал прямо и честно:
– Товарищ Маршал! Ежели бы от Вашей оценки службы этого офицера в прошлом, на той Великой войне, зависела его судьба и жизнь, что бы Вы могли сказать о нём?
– Знаешь, Ракитский, – уже сказывалась привычка Будённого к власти, особому положению, доверию, причем неограниченному, со стороны Вождя и он всем говорил «ты», – не знаю, что с ним стало, где он оказался после Мировой войны, но скажу тебе прямо, не встретился мне в ту пору более достойный и честный офицер. Мальчишка совсем, а дано было, наверное, от Бога, столь много, что я бы не удивился, окажись он на нашей стороне, если бы он даже меня вызвал к себе на доклад, как начальник.
Светлый человек. И любили, и верили ему безгранично. И шли за ним без оглядки. Это, Ракитский, не тот дворянчик, Тухачевский. Этот был настоящий командир.
– Жаль, если сгинул. Окажись он у нас – я бы знал об этом. Вот и всё, что я могу Вам, – он уже перешел на «Вы», – сказать об этом офицере.
Но что-то давнее, уже забытое, лихое, прорвалось, и он завершил:
– А знаешь, Ракитский, он ведь не только был моим командиром, он ведь ещё и судьбу мою повернул. Да ещё как! По молодости одному мерзавцу морду набил, в отпуске, а он какой-то шишкой и даже родственником чуть ли не царским оказался – и меня хотели к расстрелу приговорить.
Тут Будённый засмеялся:
– А Его Высокоблагородие, войсковой старшина Шаповалов, спас меня от расстрела.
– Предложил лишить государевой награды. Он же, через несколько месяцев, по новой, вручил мне отобранный крест. Горячее было дело, – видно ему было приятно вспоминать дни своей лихой молодости.
– Отбил я с казаками артиллерийскую батарею австрияков. Да не просто отбил, а развернули орудия и повели огонь по противнику. И пока снаряды были, мы им и расстроили наступление.
Вот и вернули мне крест-то – мой, самый главный, золотой. Шутка ли, все офицеры обязаны были первым приветствовать полного Георгиевского кавалера!
И Его Высокоблагородие всегда это делал сам, никогда не забывал.
– Вот так, комиссар. Разъяснил я твою головоломку? Чем-нибудь помог?
И тут же, уже сухим и официальным тоном, Будённый завершил:
– Конечно, за послевоенное время разное могло произойти. Но за то время – отвечаю, очень толковый был офицер. Нам бы сегодня таких побольше.
– Ну, будь здоров. Лаврентию Павловичу кланяйся.
Ракитский долго сидел молча. Затем тепло и душевно произнёс:
– Константин Георгиевич! Вы всё слышали. Горжусь, что прославленный маршал так оценивает своего бывшего командира.
– Но ведомство, в котором я служу, не знает ничего о Вашей послевоенной жизни и деятельности. Естественно, мы всё должны проверить. Это – первое. Второе – как Вы оказались в … России, – после паузы сказал он, вместо СССР, что было ему привычнее.
И когда Шаповалов рассказал ему всю историю своей поездки – для изучения вопроса постановки образования – Ракитский спросил:
– Сколько у Вас есть дней?
– Десять, Виталий Моисеевич.
– Мы поступим следующим образом – Вас отвезут на квартиру. Не надо Вам светиться в Москве. Мало ли чего. Там будет у Вас всё необходимое для жизни.
– Лишь некоторые, – он как-то даже виновато улыбнулся, – ограничения в передвижении. Думаю, Вы должны это понять.
– Да, Виталий Моисеевич. Я поступил бы точно так же.
И когда Шаповалова, в сопровождении порученца комиссара, повезли на специальную квартиру, комиссар поднял трубку красного телефона, который стоял отдельно от других, и сказал:
– Товарищ нарком! Очень срочное дело. Прошу о встрече.
Берия знал, что за всё время их совместной службы Ракитский, который курировал внешнюю разведку, так обращался к нему два–три раза.
Поэтому, без всяких обиняков, даже с нетерпением, произнёс:
– Заходите. Жду.

ГЛАВА VII
НОВАЯ ЖИЗНЬ

Что бы ни уготовила нам судьба,
но мы способны прожить только
свою жизнь, и свою судьбу.
И Господь каждому даёт
столько испытаний,
сколько он может вынести.
На чужие плечи
ничего не переложить…
И. Владиславлев

Изображать руководство НКВД того времени только как карателей и палачей, дело неблагодарное и пустое. Это было далеко не так, это было совершенно не так.
Это были умные, талантливые люди. Цепкие и изощрённые.  Уж что – а кадры Вождь подбирать умел. И посредственности, примитива на столь деликатном и важном посту наркома НКВД, он никогда бы не потерпел.
И Ракитский всегда говорил с наркомом без подобострастия, как со старшим товарищем.
И сегодня, по заведённому обычаю, он, не спрашивая разрешения, сел у приставного столика, справа от наркома, и чётко ему доложил:
– Лаврентий Павлович! Если это не удача, тогда я ничего не понимаю в вопросах безопасности государства.
И далее, в деталях он рассказал наркому всё, что услышал от Шаповалова, Будённого.
Тут же положил ему на стол уже распечатанную стенограмму разговора с Шаповаловым и свой рапорт-мнение, с оценкой произошедшего.
Он никогда не уходил от ответственности, за что его и ценил нарком, поэтому – и на сей раз, в своей оценке, не просто в деталях воспроизвел свой разговор с Шаповаловым и Будённым, но и предложил план дальнейших действий, связанных с именем Шаповалова.
Берия встал, заходил по кабинету:
– Ну, и что ты думаешь? Не играет ли с нами Канарис? Мы же ничего не можем сказать об этом … как его?
– Шаповалове…
– Да, Шаповалове. Я знаю, ты чувствуешь людей. И не ошибаешься. Но сейчас этого мало. Сколько у нас времени?
– Десять дней.
– Так, тогда всё, что можно проверить – проверить. Городок небольшой. Это сделать будет несложно. С Шаповаловым завтра побеседую я сам. Если он такой у тебя и у Будённого положительный, говорить с ним будем прямо. В случае получения согласия на работу на нас – организуй всё, что надо, по линии наркомата  просвещения. Ты же говорил, что он приехал изучать опыт постановки школьного дела – вот и пусть все знают, как он этот опыт изучал.
Назавтра, в середине дня, Шаповалов был на Лубянке. В этот раз его привезли во внутренний дворик и, через несколько минут, он был в приёмной наркома.
Там его уже ожидал Ракитский и тепло поздоровался, как со старинным знакомым:
– Как отдыхали, Константин Георгиевич?
– Спасибо, действительно хорошо. Почти четверть века дома не спал.
И даже его ответ очень понравился Ракитскому, и он всё большую симпатию испытывал к этому неведомому ему, ещё вчера, человеку.
Из кабинета вышел моложавый офицер с четырьмя шпалами на петлицах и, придержав дверь открытой, сказал:
– Проходите, товарищ комиссар, нарком ждёт Вас.
Берия вышел из-за стола, пронзительно впившись в глаза Шаповалова из под стёкол знаменитого пенсне:
– Здравствуйте… Константин Георгиевич.
И сразу же:
– Мы все не обедали. Давайте пообедаем вместе. И обговорим все интересующие нас вопросы. По крайней мере, – он улыбнулся, – нас с Ракитским. А уж как Вы на это посмотрите – я не знаю. Вам решать.
За обедом, они очень долго и не спеша, беседовали. Берия, самолично, налил по рюмке коньяку и когда все выпили, попросил Шаповалова до мельчайших деталей повторить рассказ о встрече со старинным сослуживцем Исайченковым, нынешним полковником абвера.
Он всё задавал и задавал Шаповалову уточняющие вопросы, просил его вспомнить любое слово, любой жест, даже взгляд Исайченкова.
– Да, Константин Георгиевич. Скажу прямо, неосмотрительно Вы поступили, породив себе врага из такого могущественного ведомства. Ну, да ладно. Посмотрим.
И когда он не удержался, и уже улыбаясь, задал ему вопрос:
– А что, действительно с Будённым все так и приключилось?
– Да, Лаврентий Павлович. Беззаветной отваги был человек. Я вчера не сказал Виталию Моисеевичу, но Семёну Михайловичу жизнью своей обязан.
Усмехнувшись, он кратко рассказал:
– В пятнадцатом году, во время Брусиловского прорыва, молодой я ещё был, как-то увлекся в бою и, по всей вероятности, наша беседа могла бы не состояться, если бы не старший урядник Будённый. Он тогда ещё был старшим урядником.
В бою я увлёкся и оторвался от своих. Меня и взяли в оборот немцы, человек семь.
Так вот, Будённый просто разметал германцев. Троих зарубил шашкой, а остальные пустились наутёк. Так я и уцелел.
Ему, за спасение офицера, это ценилось тогда высоко, был пожалован второй крест. Один у него уже был. Так что я ему жизнью обязан.
– И что, – Берия широко улыбнулся, – он уже тогда такие усы носил?
– Да, усы у него знатные, особые были, таких больше ни у кого не было.
– Ну, ладно, – Берия перешёл к окну, где стояли четыре кресла и пригласил Шаповалова и Ракитского садиться.
Молчаливый, но очень ловкий и быстрый офицер, подал всем чай, поставил красивую вазу с печеньем и конфетами.
– Прошу Вас, Константин Георгиевич. Настоящий, грузинский чай, давно, небось, не пробовали такого.
Отпив, с наслаждением, несколько глотков, Шаповалов сказал:
– Действительно, божественный напиток. Забыл уже аромат и вкус. Спасибо.
И Берия без обиняков, прямо глядя ему в глаза, сказал:
– Константин Георгиевич! Всё сходится на том, что мы Вам верим. Есть что-то в Вас располагающее, отмечу это прямо. Вы ни разу не сбились, даже в мелочах, я вижу, что Вами движет… чувство русского офицера, патриота. Вы могли бы очень помочь нам, …России, которую Вы так любили.
– И люблю, Лаврентий Павлович.
– Простите, которую Вы любите, любили всегда. Всё понимаю. Вы – боевой офицер, за двадцать один год отошли от военного дела. Но ситуация, чтобы Вы поняли нас правильно, складывается так, что война Германии с нами – неизбежна. Гитлер об этом, и мы такую информацию имеем, говорил уже неоднократно.
СССР – его главная цель. Тут у нас никаких иллюзий нет. И нам думается, Константин Георгиевич, Вы, именно Вы, могли бы сделать очень много для того, чтобы мы знали о планах врага. Вас не надо внедрять, а это годы и годы в ряде случаев. К Вам привыкли, Вас знают. И если мы подправим Ваши отношения с Исайченковым – трудно придумать что-либо лучшее.
Мы тут радуемся каждому немцу, который соглашается с нами сотрудничать, а тут – полковник абвера.
Взвесьте всё, подумайте, мы Вас не торопим.
– Нет, Лаврентий Павлович. Времени на раздумья у меня нет. И Вы это знаете. Да и задолжал я очень много России. Пора все эти долги оплатить.
И… если Вам достаточно слова чести русского офицера, не тратьте времени на формальные проверки и всё иное, что сопутствует всем подобным… предприятиям. Давайте сосредоточимся на практической стороне дела.
– Благодарю Вас, Константин Георгиевич. Отечество никогда этого не забудет. Спасибо, – и он порывисто встал и тепло, заключив в свои две руки руку Шаповалова, пожал её.
– Никто иной, лишь один Ваш знакомый, – и он указал при этом на Ракитского, – будет знать об этом, только он лично.
– И приготовьтесь изучать опыт постановки образования в СССР. Для нас и это очень важно, коль Запад стал проявлять интерес к нашей стране. Причём, так сказать, снизу. Это очень важно.
За все оставшиеся дни командировки, у Шаповалова не было свободной минуты. С утра и до обеда он выезжал в школы, педагогические вузы, встречался с учителями и школьниками.
Все газеты – от районных до центральных, помещали репортажи о его пребывании в России, именовали его послом доброй воли по упрочнению связей в области образования соседних государств.
В одной из статей, они долго это обсуждали с Ракитским, была помещена особая информация о прошлом Шаповалова, о его мужестве и героизме в годы первой Мировой войны. Ничего здесь не утаивалось, прямо и честно была изложена его позиция в восемнадцатом году, когда он решил прекратить участие в вооружённой борьбе, на любой из сторон, после гибели брата.
После же обеда и до поздней ночи они детализировали план его будущей деятельности, вновь и вновь обговаривали все возможные варианты развития событий.
Главное, на чём они сосредоточили своё внимание, это путь устранения размолвки с Исайченковым. Здесь никак нельзя было сфальшивить, ни единой каплей.
Продумали они и способ связи Шаповалова с Ракитским, каналы передачи информации, всевозможные варианты проверки и допросов Шаповалова в случае его согласия сотрудничать с немцами.
А такие проверки, в обязательном порядке, будут. Это они знали определённо.
В последний день, накануне отъезда, его снова пригласил к себе Берия.
Крепко пожав руку, тут же сказал, ещё стоя:
– Да, Константин Георгиевич, задали Вы нам работы. Семён Михайлович даже ко мне приезжал. Хитёр, мужик, всё норовил выведать, почему мы напомнили ему о Вас. Пришлось придумать историю, что в наши руки попал документ, подписанный Вами, где Вы излагали своё мнение о генерале Врангеле. И оно, в корне, отличалось, а это ведь правда, от того, которое было привычно распространено у нас – барон, палач, слуга Антанты и так далее.
– Вот мы и спросили Семена Михайловича, насколько можно доверять Вашей оценке, Вашему мнению.
И он прямо сказал:
«В то время Шаповалову можно верить».
– Очень искренне и тепло о Вас отзывался. Это очень важно для нас.
И вдруг совершенно неожиданно, торжественно и строго произнёс:
– Товарищ Шаповалов!
Константин даже вздрогнул, никто к нему так не обращался в жизни.
– Товарищ Шаповалов! Властью, мне данной, я вчера подписал приказ о присвоении Вам воинского звания полковник. Думаю, что это будет справедливо. А то Вы уже двадцать один год засиделись в подполковничьем чине. Я не ошибаюсь, ведь войсковой старшина – это, в армейцев, подполковник?
– Да, Лаврентий Павлович.
И, вдруг, поправился:
– Так точно.
И продолжил:
– Благодарю за честь. Я… я не ожидал такого оборота. Служу Отечеству!
Берия засмеялся:
– Константин Георгиевич, у нас принято отвечать: «Служу трудовому народу!»
И шуткой завершил эту тему:
– Мы же не можем позволить, чтобы немцы первыми присвоили Вам это воинское звание.
– Но Вы, если дойдёт до этого и Исайченков сдержит слово – не отказывайтесь и от производства в любой чин у немцев, особенно – в абвере.
– Удачи Вам, Константин Георгиевич! Мы верим в Вас и, я думаю, что всё у нас получится.
– В случае же какого-либо провала – мы ждём Вас на Родине. Работы хватит и здесь. Поэтому – берегите себя. Изо всех сил. Знаете, будьте таким расчётливым трусом.
– Да, да, никаких героических подвигов не надо. Всё замечать. Всё видеть. Информировать нас и ждать. Главное, Исайченков. Сделать всё, чтобы он поверил в Ваше раскаяние за ту нелепую размолвку…

***

И вот он в поезде. Последние километры родной земли. И такая тоска охватила его сердце, что он чуть не вышел в Бресте из вагона.
***

Встречали его все торжественно: и ученики, и коллеги, и хозяйка, где он долгие годы уже квартировал.
Отчитавшись перед руководством за итоги своей командировки, предъявив им многочисленные газеты, где в детальном плане излагалась, день за днём, его ознакомительная поездка в Россию для изучения опыта образования.
Ему понадобился экипаж, чтобы с вокзала привезти всю литературу, которой его обеспечили в ходе поездки.
Вывезли его и в столицу к инспектору гимназий, который курировал их город. В его кабинете, в углу, сидел не проронивший ни единого слова за всю беседу человек. И когда Шаповалов доложил всё инспектору и отметил, что у русских есть чему поучиться, если отбросить в сторону идеологические химеры. Он так и сказал – идеологические химеры.
И только после этих слов, тот странный молчун, подал голос:
– А с кем из чекистов Вы встречались? И где? Скрывать всё глупо, мы всё знаем.
Шаповалов не разыгрывал никакого негодования. Всё это было множество раз обговорено с Ракитским ещё в Москве:
– Господин инспектор, оградите меня от незаслуженного оскорбления. Очевидно, сей господин, – и он посмотрел на присутствующего работника спецслужб, он обязательно должен был быть при этой встрече, это Шаповалов знал твёрдо, направляясь к инспектору, – не знает, с кем он говорит. Но Вы меня, господин инспектор, знаете уже многие годы.
– Я, проживший почти четверть века здесь. О моём каждом шаге известно любому жителю городка – вдруг решил почему-то начать игры с НКВД?
– Есть ли в этом какая-нибудь логика?
Инспектор действительно искренне поддержал негодование Шаповалова и посмотрел на чина политической полиции возмущённо и осуждающе.
– Я могу быть свободен, господин инспектор? – подчёркнуто чопорно спросил он у служки.
– Да, да, господин Шаповалов. Работайте спокойно. Я думаю, что это просто недоразумение и о нём не пристало более говорить.
– Желаю Вам успехов, – и он искренне пожал руку Шаповалову.
Больше его никто не вызывал ни на какие беседы, но внимание к своей скромной персоне он стал чувствовать всегда.
Правда, через два–три месяца он заметил, что его оставили в покое, и слежки за ним больше не было.
Убедившись, что его образ жизни не изменился, он не искал никаких контактов, вокруг него не появились никакие новые люди, спецслужбы утратили к нему интерес, других проблем доставало. Одним словом, всё было как и раньше.
Он даже заметил, что его оставили в покое и при выездах в губернский центр. И когда директор гимназии поручил ему привезти новую литературу к началу учебного года, он направился в тот же ресторанчик, где и произошла его нежданная встреча с Исайченковым.
Сейчас же он сам её искал, и, когда увидел за столиком знакомое лицо, сердце его стало учащённо биться:
«Только – не сплоховать. Только не переиграть. Другого такого шанса не будет».
– Вы позволите? – спросил он, вежливо, но без подобострастия, у Исайченкова.
И получив неохотное приглашение садиться, присел на стул напротив и виновато, уже с раскаянием в голосе, сказал:
– Виктор Николаевич! Прошу меня простить за тот разговор. Я не знаю, что со мной случилось? Наверное, от столь бессмысленной и одинокой жизни. Я ведь не раз, и не два спрашивал у себя:
«Неужели я для этого появился на свет. Да, была жизнь, был её смысл в Великой войне.
А все эти двадцать один год? Это же было бегство от самого себя. И отреагировал я на Ваше предложение так… болезненно и остро лишь по одной причине: это походило на какую-то провокацию. Я, русский офицер, враг Германии, боровшийся с нею все три года, и что, она мне простит это? Она примет меня под своё крыло?».
– Вот так, Виктор Николаевич, я уже на второй день хотел с Вами встретиться и объясниться. Но было мучительно стыдно и больно, что я не разглядел братской руки помощи старинного сослуживца.
– Простите меня, Виктор Николаевич!
И понимая, что острее всего человек запоминает всегда самое яркое, самое последнее слово, сказал:
– А помните, Виктор Николаевич, тот бой под Краснополем? Разве я забуду, как Вы, рискуя своей жизнью, спасли меня, спасли эскадрон.
И, действительно, поступок Исайченкова в том бою был более, нежели достойным. Он, презревая личную опасность, ночью, с двумя взводами казаков, пробрался в тыл противника и внезапно ударил по немцам, чем облегчил условия для выхода из окружения эскадрона Шаповалова.
Помнится, генерал Врангель тогда говорил об этом примере самопожертвования и героизма и представил молодого офицера к высокой награде.
Было видно, как это приятно Исайченкову. Он весь размяк, расслабился и предложил Шаповалову выпить за их боевое братство, за будущее плодотворное сотрудничество.
– Отвечу Константин Георгиевич Вам на главный вопрос. Признаюсь, я об этом никогда сам не думал.
– Мне теперь понятна Ваша тревога, Ваши неуверенность и сомнения.
Он улыбнулся и, закурив, продолжил:
– Боже мой! И Вы мучались этим? Той Германии, как и той России, которой мы служили – больше нет. Эти два государства пали в результате своей слабости, оттого, что не смогли доказать свою жизнестойкость в новом времени.
И сегодня на арену вышла новая Германия. Ей господствовать над миром, и вести за собой все народы. На пути её неограниченного доминирования в мире стоит лишь одна сталинская Россия.
Та Россия, Константин Георгиевич, которая нас лишила всего – заслуженной славы, условий, блеска света, чинов, орденов.
– Вернуть мы всё это сможем лишь служа Великой Германии…  Другой силы, способной сломить большевизм, не существует. Вот и решайтесь, Константин Георгиевич, Ваше согласие – и я буду ставить вопрос перед адмиралом Канарисом о нашей совместной службе.
– Виктор Николаевич! У меня было время обо всём подумать. И я сегодня говорю Вам – да! Я согласен посвятить себя служению великим идеалам.
Осознав всю двусмысленность последней фразы, он спокойно заключил:
– О которых Вы, Виктор Николаевич, так хорошо говорили сегодня.
Исайченков молча пожал ему руку и глубоко сосредоточился на рассказе Шаповалова о его поездке в Россию для изучения опыта постановки школьного образования
Самое главное было в том, что Шаповалов сумел за три месяца сформировать мнение у директора гимназии и инспектора-попечителя что это они, и только они, приняли решение о его командировке, и как они были при этом дальнозорки, так как у русских можно было поучиться многому. Если, конечно, опустить содержательную сторону всех общественных наук и отказаться от всевозможных «измов»…
И инспектор, уже несколько раз в своих публичных докладах, не без удовольствия, отмечал, что как он был прозорлив, принимая решение о творческой командировке Шаповалова.
Поэтому и сейчас он, с самодовольным удовлетворением, акцентировал внимание Исайченкова на том, что не смел отказаться от предложенной деловой поездки в Россию.
Безусловно, и ностальгия тоже. Но самое главное, что он очень жалеет о том, что не встретился с Исайченковым накануне поездки, так как у того, по всей вероятности, были бы какие-то особые установки, с учетом рода занятий, службы.
– Да, – искренне сокрушался Исайченков, – жаль, очень жаль, Вы так себя сразу зарекомендовали перед руководством, а вопросов, интересующих нас – очень много.
– Ну, не беда! А Вы смогли бы ещё поехать, через какое-то время, в Россию? Так сказать, для закрепления опыта сотрудничества. Это нынче очень модный вопрос – даже лётчики, танкисты рейха обучаются в советских академиях и училищах. Множество иных специалистов. Развиваются культурные связи.
– Виктор Николаевич, всегда готов Вам служить. А потом – мне действительно интересно увидеть все те перемены, которые произошли в нашем Отечестве.
Постоял у ворот славного Алексеевского училища, вспомнил наше, Николаевское. Там и сейчас какое-то военное учебное заведение. Мы ведь оба из этого гнезда. Разве это забудешь?
Исайченков прервал его воспоминания:
– Да, уважаемый Константин Георгиевич. Это же огромная удача, что всё так сложилось. Мы тратили годы и годы на то, чтобы обеспечить для нашего… человека условия для работы там, в России. А здесь – прекрасная легальная возможность. Учитель не вызовет никаких подозрений.
Исайченков тут же жёстко заметил:
– Напишите, Константин Георгиевич, в деталях об этой Вашей командировке. Любопытно. Весьма любопытно.
– И давайте договоримся, я завтра уезжаю в Берлин. Буду там, ориентировочно, две недели. По возвращению я Вас найду сам. Думаю, нам будет о чём поговорить.
Скоро, скоро, Константин Георгиевич, начнутся такие события, которые в стороне не оставят никого.
Вы молодец, что выбор свой сделали. Жизнь прежней Европы, да и мира в целом, заканчивается. В ней будет только один центр силы, один полюс, одна правда. Она – за Великой Германией.
– Только глупцы в это время не с нами. Опоздавших мы не допустим к делёжке пирога. Самим мало будет, – и он засмеялся.

***

Отсутствовал Исайченков не две, а три недели. И Шаповалов весь извёлся, даже осунулся. К удивлению хозяйки, нередко даже отказывался от завтрака.
– Пан Константин чем-то недоволен? Или я стала старой и стала плохо готовить?
– Пани Ядвига, – целуя ей руки, с нежностью, как матери, сказал он, – кто же ещё меня так будет терпеть, как Вы? Надоел я Вам за эти долгие годы.
– Езус Мария! О чём говорит этот несносный мальчишка. Да, да, мальчишка, так как я давно Вам в матери гожусь. Да я благодарю Господа за то, что он мне послал Вас. Как сгинул, под Варшавой, в двадцатом году, мой Бронислав, так и закончилась моя счастливая жизнь. Только Вы меня все эти годы и… спасаете.
И при этом она перекрестила Константина на католический манер – двумя пальцами, с левого плеча на правое:
– Храни Вас Пречистая Дева. И от завтрака больше не отказывайтесь. Мне очень больно от этого.
– Не буду, не буду, хорошая моя.
И он снова, поочерёдно, поцеловал её красивые, но уже увядающие руки.
– Ох, пан Константин. Давно Вам говорю – жениться Вам надо. Сколько, вон, учительниц, которые за честь бы почли быть с Вами.
– Нет, нет, и не спорьте со мной, – хотя он и не думал с ней спорить.
– Одному человеку плохо. Не должен человек быть один. Неправильно это.
И только тогда, когда он получил весточку, что его ждут в следующее воскресенье в губернском центре, в известном ему месте – он успокоился и собрался.
Одевшись в лучший свой костюм, он, выходя к завтраку, даже закружил пани Ядвигу в своих объятиях, и было видно, как зарумянилось её лицо от удовольствия:
– О, пан Константин, как же, к несчастью, быстротечно время.
И игриво, даже помолодев на полжизни, заметила:
– Кружились, кружились когда-то головы у молодых панов. Я видной была.
– Пани Ядвига, Вы всегда очаровательны.
И видно было, что этой старой уже женщине так приятно его внимание и добрые слова, хотя разумом она понимала, что жизнь прошла, но смиряться с этим не хотела, как истинная женщина.
Она глубоко вздохнула и посмотрела прямо в глаза Шаповалову:
– Мне бы Ваши лета, пан Константин, тогда Вы не были бы столь одиноки…

***

Он увидел Исайченкова издалека. И не отказал себе в удовольствии понаблюдать за ним несколько минут.
«Очень уверенный, спокойный. Видно, что поездка в Берлин была благоприятной для него, так как в нём появилась какая-то монументальная величественность, надменность и он даже не думает скрывать этого. Смотрит на суету ресторана с брезгливостью и уверенностью хозяина».
– Здравия желаю, герр оберст, – наклонившись к уху Исайченкова, тихо сказал Шаповалов.
Было видно, что тому это обращение доставило удовольствие.
– Рад видеть Вас, Константин Георгиевич.
– Действительно, очень рад, так как у меня и для вас очень хорошие новости.
– Об этом мы поговорим в другой обстановке. А сейчас – давайте выпьем, мы сегодня хорошо выпьем, заслужили.
О делах больше не говорили. Исайченков сильно опьянел и начал громче, чем надо в подобном месте, говорить лишнее:
– Мы продиктуем миру свою волю. Он будет обязан или жить по нашей воле, или… или его не будет.
На них стали оглядываться посетители ресторана, сидевшие за соседними столиками.
– Виктор Николаевич! Уйдём отсюда. Мы привлекаем внимание…
– Кого? Этих, – и Исайченков обвёл рукой ресторанный зал.
– Да они завтра почтут за честь, чтобы просто быть рядом с нами. Только мы имеем право управлять этим миром. О, час нашего торжества уже очень близок.
Шаповалову удалось увлечь его за собой, и, вскоре, они оказались в роскошном номере гостиницы, где проживал Исайченков.
Кое-как уложив его спать, Шаповалов вышел на улицу.
Не знал он в тот вечер, только завтра ему станет известно, что многострадальная Польша доживает свои последние мирные дни. Её судьба уже предрешена и германская военная машина изготовилась к броску к западным границам его России. Больше никого уже между нею и Германией не будет.
Опасность, страшная и грозная, нависла над его Отечеством. А он вынужден бездействовать и ублажать этого спесивого перебежчика, своего бывшего сослуживца, а сегодня – его открытого и прямого врага.

***

ГЛАВА VIII
СЛУЖУ РОССИИ

Долг перед Отечеством
выполнить легче,
нежели осознать,
в чём он состоит.
И. Владиславлев

Польша исходила кровью. И хотя это была не Франция, всё же немцы понесли ощутимые потери, но Шаповалов, оставшись один, до боли вглядывался в страшную нелепицу, которую запечатлел на фото военный фотограф – польские уланы, с клинками наголо, шли в конном строю на немецкие танки.
Страшный, бессмысленный жест отчаяния. Но, надо признать, и силы духа, воли, безграничной любви к Речи Посполитой, державного орла которой раздавили гусеницы немецких танков.
Положение самого Шаповалова серьезно упрочилось, когда он, по заданию абвера, съездил в командировку в Россию. Опять же – для изучения опыта организации школьного дела.
Данные, которые он собрал и привёз, ошеломили руководство абвера. Безусловно, они тщательно все перепроверили, по другим каналам, и когда вся информация подтвердилась, вся, до мелочей, Константина вывели из-под власти Исайченкова, он ему более не был подотчётен, и все задачи ему отныне ставились шефом абвера Привислинского края.
Он же и сообщил ему, направляя в очередную поездку в Россию, что по представлению адмирала Канариса, фюрер удостоил Шаповалова званием полковника.
– Великая Германия высоко ценит Ваш вклад в дело нашей общей борьбы. А потом, господин войсковой старшина, это же не справедливо – столько лет Вы в чине подполковника.
Знал бы этот руководитель абвера, что он почти дословно повторил слова советского наркома госбезопасности.
Наверное, совершенно излишне говорить, что те данные, которые так впечатлили руководителя абвера, были тщательнейшим образом подготовлены советской контрразведкой, проницательным и талантливым Ракитским.
Его служба предоставила и контролерам деятельности Шаповалова убедиться в том, что всё, о чем он докладывал руководству абвера – правда.
Шаповалов вынужден был проявить несвойственную ему изворотливость и даже угодливость, чтобы не породить врага в лице обиженного Исайченкова.
– Виктор Николаевич, Вы, и только Вы сделали всё, чтобы я ожил, чтобы я обрёл место в жизни. Я никогда, никогда этого не забуду.
Вы знаете, что я не хотел, никоим образом, прерывать нашу связь. Но службу ведь не выбирают. Я всегда буду помнить Вашу заботу обо мне, старинный товарищ.
И Исайченков, напрочь, отбросил все сомнения в отношении Шаповалова, и уже сам искал его покровительства, когда на одной из встреч с руководителем абвера тот ему сказал:
– Да, господин полковник, теперь я верю, что русские – особый народ. Вы бы послушали, что мне сегодня говорил Ваш протеже, господин Шаповалов. Он такой Вам гимн пропел и сказал, что всем обязан Вам. Это похвально, господин Исайченков. Но мне бы хотелось, чтобы и дела Ваши были столь масштабны, как и похвала Вашего сослуживца, думаю, что она заслуженная.
Прошло изрядное время, но противник так и не дознался о способе его связи с центром. А, не зная этого – полностью снял все подозрения с Шаповалова, и перестал его даже контролировать.
Ни радиостанция, ни связной для этой цели не годились – слишком он был на виду, а малочисленность городка исключала появление незнакомого человека.
И тогда Шаповалов придумал гениальный и простой ход – веками, в этих местах, молочник утром развозил молоко: и на осле, и на телеге, и на мотоцикле, и, наконец, на автофургоне.
И вот в свой бидон, который он выставлял на крыльцо, в его двойное донышко, помещал Шаповалов свои донесения, свою информацию.
А бидон был мечен, на ручке, лишь одной случайной каплей краски.
И ни разу не было сбоя в этой системе.
Она работала всегда. А к молочнику, за долгие годы, все привыкли. Он был вне подозрений. Его просто никто не замечал. Он был данностью сущего. А кто же её принимает всерьёз?

***

В таком режиме прошли два года. За это период он еще трижды выезжал в Россию, закреплял опыт уже наложенного сотрудничества в области образования.
Инспектор-попечитель гимназий, со сменой власти, откровенно побаивался Шаповалова и всегда с готовностью оформлял ему необходимые документы на поездку в Россию.
Документы, разведывательные данные, которые он привозил затем, стяжали ему славу самого удачливого, самого талантливого и даровитого разведчика.
Что стоили его данные о развертывании танковой армии в КОВО (Киевском особом военном округе), в Белоруссии. Это все подтверждалось и по иным источникам, и вермахт планировал все свои будущие операции с учетом данных, добытых Шаповаловым.
И уж если несколько забежать вперед, то наступление танкистов молодого Черняховского в Прибалтике, в первый же день войны, и тот ужас, который это наступление посеяло в рядах противника, никогда бы не состоялось без разведданных Шаповалова, а Иван Данилович никогда бы не стал командующим войсками фронта в свои тридцать семь лет.
Но это будет потом. Уже после сорок первого рокового года и страшной июньской даты – двадцать второго дня летнего месяца.
А сегодня, главной задачей, которую ставил центр перед Шаповаловым, являлось точное определение группировки войск противника и время начала войны.
Она стояла на пороге. Она уже была неотвратима. И это понимали все, а лучше всех – Шаповалов и его товарищи, которые неустанно добывали жизненно важные для своей Родины данные, чтобы предотвратить или хотя бы снизить опасность вражьего нашествия.
Совершеннейший случай, на который разведчик не может даже рассчитывать, он совершенно нереален, помог Шаповалову подступиться к самой охраняемой и самой великой тайне.
В конце апреля сорок первого года его, в спешном порядке, немедленно, вызвал к себе руководитель абвера:
– Господин Шаповалов. Случилось неприятное и непоправимое. Фюрер проводит масштабное совещание, на которое приглашены не только военачальники рейха, но и все его союзники. Автобус с переводчиками упал в пропасть и все, к сожалению, погибли.
– Времени, доставить новых переводчиков, просто нет. Совещание начнётся через, – он посмотрел на часы, – сорок минут.
– Извольте, господин полковник, переодеться в форму и присутствовать в качестве переводчика, я знаю, что Вы хорошо знаете немецкий, английский, французский и польский языки. Конечно, и … э, Ваш, русский.
К слову, на совещание приглашены деятели бывшего белого движения – Краснов, Шкуро.
– И, голубчик, – руководитель абвера подошёл к Шаповалову вплотную, – держитесь естественно. Не надо никакой искусственности. Я буду с Вами рядом.
Так негаданно, даже примитивно-случайно, послала судьба Шаповалову такой царский подарок, с точки зрения его тайной миссии.

***

Гитлер даже не вошёл в зал, а как-то чуть не вбежал. Энергично, наклонившись всем телом влево, он пронёсся от двери к величественному креслу, со свастикой вверху, и, усевшись в него, сразу же заговорил. Говорил он громко, а когда входил в раж – почти кричал:
– Зиг Хайль!
Шаповалов заметил и живописную группу изрядно постаревших бывших деятелей белого движения. Шкуро был в неизменной черкеске, очень сильно растолстевший, почти квадратный. Он ежеминутно отирал багровую шею и лоб большим платком и тяжело сопел.
Краснов же, и некоторые другие русские генералы, были в германской военной форме, с единственным отличием – на левом рукаве мундиров у них была нашита знаменитая «виктория» – треугольник цветов русского флага, обращенный вершиной вниз.
У Краснова, единственного, благо он был рядом, кроме того – на фуражке, она лежала рядом, на подоконнике, вместо кокарды вермахта была прикреплена серебряная офицерская кокарда русской армии.
Царь Борис, властитель Болгарии, понимал фюрера хорошо, и за всё время задал Шаповалову три–четыре вопроса. Поэтому Шаповалов весь сосредоточился на том, чтобы дословно запомнить содержание речи Гитлера.
Это сегодня содержание его программной речи всем известно и воспринимается привычно и даже буднично.
А тогда, в этот особый день, когда Гитлер, впервые, оглашал публично планы восточного похода, Шаповалову казалось, что все участники совещания слышат гулкие удары его сердца, так как оно просто выскакивало из груди, понимая, какая опасность, неотвратимая уже, нависла над его любимой Россией.
Фюрер говорил прямо, что все приготовления к войне с Англией лишь камуфляж.
– Сегодня я об этом могу сказать откровенно. Даже если наш главный противник об этом прознает – изменить что-либо он будет уже неспособен.
Главная наша цель – Россия. Германия выполнит свою историческую миссию и покончит с большевизмом.
Мы установим, до Урала, новый порядок, где миллионы рабов будут работать на Германию…
В его речи были определены три решающие группировки войск для вторжения в Россию, названы имена их командующих.
Шаповалов даже вздрогнул, когда Гитлер назвал имя Лееба, назначенного командовать группой армий «Север». Это был его старинный знакомый ещё по той, давней Великой войне.
Полк Шаповалова, в лихом рейде по тылам противника, разгромил штаб германской кавалерийской дивизии, где начальником штаба был полковник Лееб. Он лишь чудом избежал плена, направившись с докладом к командиру дивизии за минуту до налёта кавалерии русских.
Сейчас же он с интересом разглядывал породистое лицо фельдмаршала. На нём была видна привычка к власти. К его чести, Шаповалов заметил и это, он не вскакивал, как другие, не выбрасывал руку в нацистском приветствии и не кричал привычные лозунги-величальные фюреру.
Он глубоко сидел в кресле, положив ногу на ногу и, казалось, был очень далеко в своих мыслях от сегодняшнего совещания.
Всё, что говорил Гитлер, он давно знал. Всё это было оговорено уже десятки раз.
Именно он, де ещё Браухич, предостерегали фюрера от распыления сил и лёгкости в суждениях о возможности закончить войну с Россией до зимы.
Гитлер в конце своей речи так и заявил:
– Ориентировочно мы начнем войну против России в конце мая – начале июня сорок первого года. До наступления осенней распутицы с Россией будет покончено. Моим солдатам не нужна даже тёплая форма.
– Россия – колосс на глиняных ногах. Она рухнет сразу же, после первых наших ударов.
Со всех участников совещания, только Гудериан и Лееб в своих выступлениях старались осторожно, но твёрдо, предостеречь фюрера от недооценки силы и возможностей русских.
Лееб даже сказал:
– Мой фюрер, Вы сами воевали в годы Мировой войны. И должны помнить предостережение Великого Бисмарка, который никогда не рекомендовал Германии воевать с Россией.
– Он высоко оценивал русского солдата и заявлял, что его мало убить, его надо ещё и повалить.
Гудериан, как танкист, человек прямой и жёсткий, оценил возможности танковых войск рейха:
– Мой фюрер! У русских больше танков. Только по современным машинам у нас существует приоритет. Наши танки, дойдя с боями до Москвы, выработают весь ресурс по двигателям. Нам ежемесячно надо поставлять в войска на Востоке хотя бы 600–800 двигателей. Наша промышленность не готова дать их.
– И это, мой фюрер, без учёта потерь. А они обязательно будут. Таковы законы войны.
Гитлер выслушал это тяжело. Впившись взглядом, поочерёдно, в лицо Лееба, Гудериана, он не выдержал и, прервав выступление Гудериана, стал громко говорить, ударяя при этом костяшками левой руки по столу:
– Я запрещаю фельдмаршалу Леебу и генерал-полковнику Гудериану так говорить.
Война – слишком серьёзное дело, чтобы его доверять генералам. Ваша задача неукоснительно выполнять мои предначертания.
– Только в этом случае нас ожидает успех.
А далее начался спектакль. Понятно, что он был продуман и срежиссирован заранее.
Слово было предоставлено генерал-лейтенанту Краснову. Он поднялся, уверенно взошёл на трибуну и пятнадцать–шестнадцать минут выступал очень эмоционально, сдабривая свою речь подобострастными обращениями к Гитлеру: «Великий вождь Германии», «Последователь Александра Македонского», «Наследник великих тевтонов»…
При его речи, к Шаповалову, поближе переместились Муссолини, Франко, промышленники Шахт, Шпеер и другие. Даже тучный Геринг прислушивался к его словам.
Шаповалов вполголоса переводил для них речь Краснова. А тот, войдя во вкус, растекался:
– Русское офицерство, оказавшееся в силу обстоятельств за пределами Отечества, с надеждой взирает на подвиг Фюрера Германии Адольфа Гитлера.
Но мы не просто ждём дарованных нам фюрером свобод и гарантий. Десятки тысяч русских офицеров встали под его знамёна при покорении Европы, еще больше их пойдут за ним в освободительный поход против большевизма.
– Только Великая Германия поможет нам вернуть Великую, Единую и Неделимую Россию.
При этих словах Гитлер вскочил. Было видно, что он от негодования даже задохнулся и долго не мог говорить.
Затем, придя в себя, подошёл к Краснову вплотную, и сразу, мгновенно, совершенно сбился на пронзительный крик:
– Всем русским пора уяснить и – более никогда, я повторяю вам – никогда, нигде, ни разу – даже не заговаривать о возможностях существования Великой России.
России не будет вообще, господин Краснов. Вся она будет поделена на протектораты и будет управляться германскими гауляйтерами.
– И если вы, – он энергично выбросил правую руку в сторону русского генералитета, хотите получить от Германии защиту и покровительство, вы не должны более никогда даже мечтать о том, что я пойду на сохранение русского государства и русского народа. Запомните это, господа.
Краснов стал багровым. Дышал очень тяжело. Неуверенной походкой сошёл с трибуны и в своё оправдание хотел что-то сказать, но кроме двух слов «мой фюрер – ничего более так и не произнёс.
Шкуро же, в надежде разрядить ситуацию, вскочил и громко выкрикнул:
– Да здравствует фюрер Великой Германии!
За ним поднялся и священнослужитель, в облачении митрополита русской православной церкви за рубежом, и провозгласил «Многая лета вождю германского народа и избавителю России от большевиков».
Гитлер, с плохо скрываемым пренебрежением, присел в своё кресло.
Поход фюрера на Восток поддержал дуче Италии Муссолини, генерал Франко, правители Венгрии, Румынии Австрии, Болгарии, король Румынии Михай, неведомый Шаповалову французский генерал, а также чешский и словацкий. Даже поляк, только что распятой и покорённой Речи Посполитой, уверил фюрера, что «…прогрессивные и мыслящие польские лидеры всецело поддерживают свершения великого фюрера». Об этом же сказал кардинал Ватикана, в багровой мантии, и осенил Гитлера двуперстным крестным знаменем.
Гитлер уже успокоился и покровительственно взирал на своих союзников.
В конце совещания он ещё раз заявил, что Германия выполнит возложенную на неё Господом миссию, вознесёт знамя национал-социализма над всем миром.
– Пусть не думают, зажиревшие американцы, спесивые англичане, что они уйдут от нашего возмездия. Мы их уничтожим сразу же, как только покончим с Россией.
Тут же Гитлер всех пригласил на концерт Марлен Дитрих и других видных германских служителей сцены.
Шаповалов видел, что только один Краснов, выждав, пока все вышли из зала заседаний, направился к выходу.
Его никто и не думал удерживать.

***

Шаповалов был потрясен. Такой информации он никогда бы не получил, если бы не этот счастливый случай.
Два дня он готовил донесение в центр и, презрев любые соображения безопасности, сам вышел на этот раз к приезду молочника.
Закурив, глядя куда-то в сторону, внятно и четко произнес:
– Прошу вас, это очень важная информация. Она в самом бидоне. Доставьте её скорее, куда следует, – и неспешно пошёл по улице.

***

Берия и Ракитский сидели за столом в кабинете наркома уже много часов.
Много раз они, поочерёдно, вслух, читали донесение Шаповалова. Наконец, Берия произнёс:
– Не мог он быть допущен к этой информации. Тогда что это? Провокация? Дезинформация?
Ракитский твёрдо и спокойно ответил:
– Нет, товарищ нарком. Шаповалов говорит правду. Он честный человек и я ему верю.
– Тогда ему, если это правда, надо поставить на Красной площади, при жизни, памятник из золота, – мрачно отшутился Берия.
В добывание информации о реальных планах Германии, и о проведенном этого особого совещания была подключена вся агентура Советской России за рубежом.
Даже Рихард Зорге, действующий в Японии, во многом повторил и подтвердил информацию Шаповалова, правда, лишь фрагментарно, полученную им от военного атташе Германии в стране Восходящего Солнца Отта.
Болгарский патриот генерал Стоянов также сообщал, что царь Борис на совещании высшего командного состава поделился с генералами содержанием совещания в ставке фюрера.
Убедившись в истинности информации Шаповалова, Берия направился с докладом к Вождю.
Сталин внимательно его выслушал, с интересом, спокойно, рассмотрел карту, которую привёз собой Берия и на которой, по информации всех возможных источников, были нанесены направления предполагаемых ударов врага и примерный состав группировок его войск.
Сталин понимал, что со случайной и непроверенной информацией Берия никогда бы к нему не пришёл. Поэтому он и не тратил сил на эмоции, лишние вопросы. Он, рассуждая вслух, стал проверять на Берии истинность своих суждений:
– С оценками и выводами агентуры я согласен. Война с Германией неотвратима. За исключением одного положения – Гитлер не начнёт войну с нами, пока не расправится с Англией. А значит, у нас есть резерв времени.
Нам ещё необходимо хотя бы два года для перевооружения армии, перехода её на новую организационно-штатную структуру. Хотя бы два года! И мы должны их получить. Любой ценой.

***

Конечно, ничего этого Шаповалов не знал. Единственное, что он заметил по реакции печати – это повышение активности наркомата иностранных дел, во главе с Молотовым, по упрочнению связей с Германией, заключению с ней долговременных договоров и сотрудничества по различным направлениям.
В один из дней он сидел с Исайченковым в знакомом ресторанчике. Тот в последнее время стал больше пить, нередко в пьяном угаре заявлял Шаповалову, что его возмущает отношение немцев к ним, старым борцам с Советами:
– Я Константин Георгиевич, всю свою жизнь положил на борьбу с коммунизмом. Ни Гитлера, ни Вас я в этой борьбе не знал, не видел, и Вы не обижайтесь. Когда Вы спокойно жили, я ежедневно рисковал жизнью. А мне сегодня указывают на мой шесток, с которого я не имею права сделать ни шагу по своему усмотрению.
– И кто? Мне, дворянину, указует какой-то напыщенный колбасник? Я встретил недавно Краснова, он совсем разболелся после того совещания у Гитлера, где Вам посчастливилось быть.
Шаповалов его перебил и совершенно невинно заявил:
– Виктор Николаевич! Я чего-то чрезвычайного там не увидел, не заметил. Быть может потому, что вынужден был сосредоточиться на переводе и речи фюрера, и выступающих для таких персон, как Муссолини, Франко, царь Борис…
Конечно, Петру Николаевичу не надо было, столь претенциозно… поучать фюрера, относительно государственного устройства послевоенной России. Только и всего.
– Святая Вы душа, Шаповалов. Неужели Вы не понимаете, что нам всем было указано на то, что мы можем кое-как кормиться из руки фюрера, но мы всегда, слышите, всегда будем на поводке, отпускать который будет он лично. Или, напротив, укорачивать, в соответствии с ситуацией.
– Никакой и речи быть не может о русском национальном правительстве, о самостоятельном пути развития России, да и о её существовании вообще.
Он выпил новый фужер коньяку и продолжил:
– Нигде мы даже не включаемся в состав никаких делегаций, миссий по переговорам с Россией. Только немецкий орднунг, порядок – принимается во внимание. И всё. Стоило Краснову заговорить об образовании русской освободительной армии под национальным, русским командованием, как все эти напыщенные фельдмаршалы, в один голос, заголосили, что русские волонтёры могут служить в вермахте рейха, но о формировании русской армии не может быть и речи.
Он даже засмеялся:
– Но забыли, колбасники, как они стояли на грани поражения. И если бы не наш безвольный Государь, оставивший Ставку на три месяца, Германии был бы конец. Вот где была упущена наша победа.
И он, впервые за время их знакомства, грязно выругался, завершив свою неожиданную речь грязными и грубыми словами:
– За царицкой… соскучился. Бежал со Ставки, как юнкер к девке. Помазанник божий…
И перейдя на ровный и спокойный тон, даже протрезвев при этом, сказал:
– А Гитлер – не так прост, как кажется. Безусловно, это талантливый и изощрённый человек. Вы только посмотрите – я присутствовал на встрече германского генералитета, промышленников авиастроения с русскими.
– По приказу фюрера им было представлено всё, что имеет Германия на сегодняшний день в этой области. Даже позволили закупить по нескольку самых новейших образцов самолетов, авиационного оборудования.
Он закурил и уже совершенно спокойно закончил:
– Здесь фюрер поступил гениально. Бдительность русских усыпил совершенно. Ну, скажите, какой же противник откроет полностью карты своему врагу, если он с ним собирается воевать? Никогда! Фюрер именно это и учёл. Он показал всё русским потому, что они уже не успеют этим воспользоваться. Не успеют наладить у себя производство новой техники. Война неотвратима, и по концентрации войск в генерал-губернаторстве Вы видите сами, что мы на её пороге. Она уже не стучится в дверь к русским, она эту дверь уже проломила.
– О, – театрально заломил он руки, – нам необходимо воспользоваться её плодами, хотя бы как полковникам германских вооружённых сил, ежели нам не позволят быть, при этом, русскими.

***

Буквально вскоре Москва уже анализировала эту важнейшую информацию. И Ракитский, как всегда честно и прямо сказал Берии:
– Это высшая наша удача, товарищ нарком. Пусть наш коммунистический Бог хранит Шаповалова. Он действительно, как Вы сказали, заслуживает памятника при жизни.
Берия посмотрел ему в глаза и тут же повелительно приказал:
– Передайте Шаповалову в очередной информации, что его задача, самая главная, состоит в том, чтобы как можно точнее узнать дату начала войны, состав группировок фашистов и направления их главных ударов.
– Хотя все, как мне кажется, это уже известно, – заключил Берия и тяжело вздохнул при этом.
– Вы помните, как на военно-стратегической игре Жуков докладывал товарищу Сталину возможный характер действий противника, и как он раскатал при этом Павлова, командовавшего, по условиям учений, нашими войсками.
– Жуков ведь не знал нашей информации. Но он полностью повторил выводы Шаповалова…
И уже иным тоном, как о деле совершенно незначительном, скороговоркой, проговорил:
– Сообщите, так же, Шаповалову, что советское правительство наградило его орденом Ленина и что ему, для него это будет важно, предоставлена квартира в Москве. Решите… там этот вопрос, – и Берия куда-то, в неопределенном направлении, махнул рукой.

***

Буквально накануне войны у Шаповалова состоялась встреча с руководством РОВСа.
Он даже порадовался такой возможности, так не сам стремился к этой встрече, а получил задание руководства абвера, которое ему верило безоговорочно, выяснить реальные умонастроения в этой беспокойной для немцев среде.
С началом войны руководящие деятели Российского Общевоинского Союза, эти изуверившиеся во всем люди, предавшие и продавшие Россию, стали какими-то суетливыми, назойливыми, они всё боялись, что кому-то из них достанется почестей и славы больше, нежели им, самым достойным и заслуженным, больше всех пострадавшим от красных и сегодня, по праву, должны щедрее всех быть вознаграждены за былые утраты и лишения.
Давно началась среди них грызня. С той поры, как Миллером и Кутеповым, рвущимися в вожди, был отравлен генерал Врангель.
Стоило тому в двадцать восьмом году заявить, что он, если бы только мог, любой ценой готов искупить вину перед Россией. Если бы только мог…
Простить ему этого они не могли. И Миллер, собственноручно, подсыпал яд ему в бокал…
С той поры – свары не прекращались в РОВСе ни на один миг. Его вожди всё норовили самыми первыми присягнуть на верность любой власти, любой силе в Европе, только бы уцелеть самим, да как можно лучше устроиться в быстро меняющейся вокруг них жизни.
И они почувствовали, что с приходом Гитлера к власти наступает их верный час, в его лице дарует им Господь возможность компенсировать все утраты и все потери. Любой ценой!
И если для этого надо было принести в жертву Россию – они готовы были это сделать незамедлительно.
Надо сказать, что их выяснения отношений осточертели руководству абвера, сам адмирал Канарис, которому фюрер лично поручил курировать деятельность РОВСа, встречаться с его вождями отказался напрочь, лишь предостерёг их от громких заявлений и самостоятельных шагов.
Шаповалову, как знатоку русской жизни, к советам которого прибегал и сам руководитель абвера, и было поручено ещё раз объясниться с руководством РОВСа, не уговаривая их, а продиктовать им волю и решение германского руководства – если они хотят рассчитывать на внимание и поддержку Великой Германии, то обязаны всецело выполнять волю и требования адмирала Канариса, и действовать в духе его директив.
– И сохрани их Бог, – руководитель Абвера даже взялся за пуговицу на мундире Шаповалова, – заявить, как, это сделал Краснов на совещании у фюрера, о какой-то там Великой и Независимой России.
– Россия, – продолжил он, – более существовать не будет. Сам факт её существования заключает в себе опасность для Великой Германии. И она, только единолично, будет править во всём мире.
Те русские, как Вы, господин Шаповалов, которые это осознают – получат от Великой Германии всё: награды, чины, земли, рабов.
Другим же, кто рассчитывает на какую-то свою игру, придётся жестоко и быстро разочароваться.
– Так что Вы, господин полковник, пожестче с ними. Я верю в Вас, и знаю, что у Вас это получится.
Шаповалов специально обрядился в мундир полковника вермахта, так как в ином случае, он, как человек воспитанный и русский офицер, вынужден бы был оказывать знаки воинской вежливости всем, кто старше его чином. А ему этого не хотелось.
И когда он вошел в штаб-квартиру РОВСа, не без удовольствия заметил, как ему навстречу поднялись и застыли навытяжку Шкуро, чины его Штаба.
Краснов болел и уже долго не появлялся в штабе.
– Просим, господин полковник, заодно и закусим, – улыбаясь и предупредительно суетясь встречал гостя Андрей Григорьевич Шкуро, которого Константин хорошо знал и помнил по Великой войне.
Конечно, узнал его и Шкуро. Сильно сдал Андрей Григорьевич. Весь его облик выдавал человека сильно пьющего. Да и годы уже были далеко на осень.
За столом, накрытым богато, по-русски, с обилием всевозможных бутылок, и начался их непростой разговор.
– Андрей Григорьевич, – обратился Шаповалов к Шкуро, специально избегая величать его по званию. Даже находясь за пределами России он знал из печати, и свидетельств своих односумов по Великой войне, что два генеральских звания тот получил уже в пору межвременья, их ему присвоил Верховный Правитель юга России, как любил подписывать свои указы Деникин.
И, сравняв Шкуро с собой в воинском звании, Деникин, конечно же, знал, что во всей Добровольческой армии это вызвало волну горячего негодования и недоумения.
Все знали об особых «доблестях» полковника Шкуро, которые заключались в еврейских погромах и карательных операциях в шахтёрских районах.
Даже Нестор Махно и тот объявил Шкуро вне закона за то, что тот залил кровью самопоровозглашённое батькой, в независимую республику, Гуляй-Поле и многие из крестьян-хлеборобов так и ушли, до срока, в ту землю, которую они всегда орошали своим солёным потом.
И вот сегодня этот палач подобострастно гнётся в поклоне перед полковником абвера Шаповаловым, ибо он понимает, что его слово сегодня весомее всех былых заслуг Шкуро.
– Константин Георгиевич, – сиплым басом произнес Шкуро, – я прекрасно понимаю, что Вы наделены особыми полномочиями и поэтому не буду таиться перед Вами ни в одном вопросе.
– Я давно говорил Краснову, что пора перестать носиться с особой идеей послевоенного устройства России.
– Мы, – он так уверенно это произнес, что Шаповалов даже вздрогнул, – лучшие люди России, должны знать, что только в услужении (именно так он и произнёс это слово в угодливой улыбке) фюреру Великой Германии, учредителю Великого нового порядка, мы и можем рассчитывать на… э… милости и возврат лично нами заслуженных привилегий.
– Мне бы, – и он долго и утробно-зычно смеялся, – на Кубани землицы, да слуг, которые бы это обрабатывали, и я, говорю Вам это честно, никогда не вывешу русский триколор, а предпочту его стягу со свастикой.
– И буду всегда присягать ему на верность.
Набычившись, и густо покраснев, он даже ударил кулаком по столу и глухо заключил:
– А все, кто будут противиться этому – вот они, у меня, где будут, – и он в ярости сжал волосатый кулак и стукнул им, вторично, по столу, да так, что зазвенела вся посуда, и даже бутылки подпрыгнули.
– Андрей Георгиевич, – обратился к нему Шаповалов, который себя еле сдерживал, чтобы не разрядить всю обойму парабеллума в это багровое лицо, – давайте теперь серьёзно поговорим об участии бывших соотечественников в освободительной борьбе.
– Вы, знаете, что она грядёт и рейху небезынтересно знать, как русская эмиграция, русское офицерство поддержит фюрера в его походе на Восток.
– Безоговорочная поддержка фюрера Вами, генералитетом, офицерством, – и он даже в разговоре со Шкуро не мог быть неискренним, поэтому жёстко поправился, – той его частью, которая оборвала свою связь с Россией напрочь, пойдя на сотрудничество с её противниками, присягнув на верность Германии – это очень важно.
– Но будем честны, Андрей Георгиевич, Вы же не будете лично в строю, при походе на Россию. Годы… И мне бы хотелось знать, чем располагает РОВС, как он намерен поддержать Великого фюрера в его борьбе против Советов?
Шкуро посуровел, собрался, и почему-то троекратно перекрестившись в воображаемый красный угол, толстыми, мясистыми пальцами, твёрдо и как-то облегчённо заявил:
– Ну, наконец-то, слава Богу, наконец-то Вы заговорили, Константин Георгиевич, о том, что и является сутью нашей борьбы и деятельности.
– Конечно, – и он засмеялся, – Шкуро ещё твёрдо держит шашку в руке и уверяю Вас, что готов самолично вести войска на большевиков, но сегодня, я понимаю, речь должна идти о массовой поддержке.
– Мы не одиноки, Константин Георгиевич. За годы существования РОВСа создана серьёзная сила. Преданная нашим интересам и нашей идее. За все эти годы только Николаевская Академия Генерального штаба, которая, Вы знаете, ни на один год, с двадцать первого, не прекращала своей работы. И за двадцать лет она выпустила более двух тысяч человек. Это наша гвардия.
Это люди верные. Многие из них отличились в решающих битвах гражданской. Все состояли в офицерских чинах или же – дети заслуженных борцов с коммунистами. Они сегодня готовы вступить в командование частями русского сопротивления за рубежом.
Кроме академии – непрерывно работали Алексеевское, Ваше, Константин Георгиевич, Николаевское училище и Санкт-Петербургское артиллерийское. В них обучается уже новая поросль, выпускники кадетских училищ из Болгарии, Сербии, Франции и Бельгии.
– Все силы эмиграции, которая оставила Россию в двадцатом году, сведены в полки. Они в своём составе объединяют: Три русских бригады, общей численностью более пятидесяти тысяч человек; полки «Кубанской Рады», где сосредоточено более сорока тысяч человек; кроме того, активно действуют объединения Терского казачества, Донского и даже Уральского, и Уссурийского казачьего полка.
И, уж совсем неожиданно, захихикав в кулак, он выдохнул потаённое:
– Есть, есть, Константин Георгиевич, чем поторговаться с фюрером. Это же какая сила! Мы можем выставить целую армию. Да что армию, как только начнётся война – к нам примкнут миллионы! Знаю, что им сталинский порядок – вот где, – и он постучал мясистой ладонью по багровой шее.
– Андрей Григорьевич! Давайте о сути: какова система управления этими силами? Кому конкретно они подчинены? Каким образом Вы их сможете собрать, где и за какое время?
Шкуро обстоятельно отвечал на все поставленные вопросы. И у Шаповалова даже мороз по коже прошел – сила вырисовывалась более, нежели серьезная. И она, придя на родную землю, способна содеять столько зла, принести столько страданий и бед русскому народу, что недооценивать этого было совершенно нельзя.
Получив ответы на все интересующие его вопросы, Шаповалов сам себе налил полный стакан водки и залпом, как воду, её выпил. Его сотрясала ненависть и отвращение к этому отступнику земли отчей, этому изуверу, палачу и карателю.
Он понял, что люди, подобные Шкуро, даже страшнее Краснова, иных деятелей белого движения. У тех, пусть хотя бы в виде химеры, но существовала какая-то идея, пусть бредовая и несбыточная, но она их вела, она легко просчитывалась, и такого противника нельзя было не уважать.
А вот такие, беспринципные и безнравственные люди, как Шкуро, всегда готовы были служить тому, кто больше заплатит, кто больше иудиных сребреников предложит за предательство, границ которому для них не было – они были готовы на любое отступничество, на любое святотатство, лишь бы только их честолюбие, их планы, по удовлетворению своего ненасытства, были воплощены в жизнь.
Безусловно, докладывая руководству абвера итоги своей встречи со Шкуро, он многие аспекты состоявшейся встречи просто опустил. Они же стали самым главным в его донесении в центр.
И когда правый, Божий суд, состоится в победном сорок пятом году над Власовым – предателем и изменником Родины, оставившем в окружении вторую ударную армию и купившем себе жизнь самым страшным и чудовищным отступничеством, которое привело его от предательства к активной борьбе с Отечеством, его вскормившем, давшем ему всё – и положение, и власть, и генеральское звание – с ним будут повешены и его приспешники, генерал-лейтенант русской армии и вермахта Краснов, и возведённый в этот чин Шкуро.
Самое интересное, когда в зал заседания военного трибунала, в качестве свидетеля, был приглашен Шаповалов, Шкуро задохнулся: он не мог поверить своим глазам – человек, которому он всегда открывал свою душу и делился с ним всеми планами и намерениями, стоял за трибуной суда в форме генерал-майора Советской Армии, на его груди, чуть ниже сверкающего золотом погона, отсвечивала звезда Героя Советского Союза. Других наград он не носил.
И после первых же слов этого свидетеля, Шкуро стал терять сознание и сползать со стула: даже ему, не сильно обременявшему себя долгими мыслями, стало понятно, кому он все эти годы доверял все свои планы и намерения.
Да что свои – этот свидетель знал всё о деятельности РОВСа, о роли каждого её деятеля и Шкуро в частности.
Шкуро после речи этого свидетеля постарел на годы, впал в меланхолию и, улыбаясь, как блаженный, более не стремился даже отвести от себя справедливый меч возмездия.
Он только рассмеялся один раз, когда Власов униженно стал просить военный трибунал сохранить ему жизнь в обмен на то, что он скажет всё.
Засмеявшись, как-то нехорошо, Шкуро не выдержал и сказал во всеуслышание:
– А что говорить-то Вам, Ваше Превосходительство? Да они, – он показал руками в сторону стола, за которым восседали военные судьи, все в орденах, – знают больше нашего – они знают каждый наш шаг, каждое наше решение.
– Поэтому. Ваше Превосходительство, пожалуйте, пожалуйте с вещами на выход.
Но до этого пройдут долгие четыре года самой страшной и самой кровавой войны. И все эти годы – эти изуверы и мерзавцы, отступники от родной земли, вели свою дьявольскую работу, которая стоила русскому народу моря крови и слёз.
И все эти годы Шаповалов был вынужден и улыбаться, и встречаться с этими отступниками, и даже их нахваливать за ревностное служение фюреру и делу Великой Германии.

***

Приснился ему удивительный сон. Давно уже он просто запретил себе предаваться сновидениям, несбыточным мечтаниям и даже воспоминаниям о прошлом.
А здесь, в багровом полыхании рябины, которая тянулась до горизонта, он выстраивал своё войско. Могучие деревья рябины, со множеством пламенеющих кистей, располагались прямо за спинами его бойцов, создавая какой-то зловещий фон, тревожный, несущий грядущие испытания.
Шаповалов, молодой, как в те далёкие годы, с клинком у стремени, обращался к своему воинству:
– Братья! За веру и правду идем мы сегодня в бой. Тот, кто не верует, победить в нём не может. Он обречён. Поэтому я прошу тех, кто обезверился – сегодня в бой не идти. Со мной пойдут только верующие в Россию, в Отечество наше, а значит – верные. Не может быть верным тот, кто не верует.
И он даже во сне с облегчением вздохнул, когда из строя его воинства удалились несколько человек.
– А теперь, – воскликнул он, – мы непобедимы. За мной, братцы, в атаку.
Увидев приближающуюся лаву врага, он осенил себя троекратным крестным знаменем, и, уже без оглядки, врубился в сосредоточенную вражескую массу.
Он чувствовал, как под ударом его шашки, отступают толпы врагов, образовывались целые просеки там, где вихрем промчалось его воинство.
Завершилась эта битва во сне с чудовищем, которое было так похоже на реального Шкуро, с его багровым лицом, что он испытал настоящее физическое удовлетворение, когда разящий клинок в руке Константина рассеял, одним ударом, это страшилище и от него разлетелись, в разные стороны, зловещие кровавые искры.
Проснувшись, Шаповалов испытал какое-то физическое облегчение. Его разум работал чётко, и весь он был нацелен лишь на то, чтобы оправдать доверие горячо любимого Отечества, вновь обретённого им. Совершенно иным смыслом наполнилась его жизнь. И он хорошо знал, что ему делать и как. Сама жизнь посылала ему столь неожиданные и щедрые подарки, что он даже боялся верить в то, что всё это правда.
Так, накануне июня сорок первого года, сам адмирал Канарис прибыл в Польшу и провёл совещание с руководством абвера.
На это совещание был приглашён и Шаповалов. Его руководитель питал к нему какую-то мистическую веру после всех блестяще выполненных им поручений и старался всегда, чтобы Константин был с ним рядом. К тому же, за ним закрепилась слава блестящего знатока России и он нередко выполнял роль универсальной энциклопедии, справочника, который в любую минуту готов был ответить на любой вопрос по России.
А в последнее время этих вопросов стало очень много. И, главным образом, они сводились к оценке экономического и оборонного потенциалов России.
Сложные чувства испытал Шаповалов, когда в один из дней руководитель абвера попросил его составить, со всех доступных источников, характеристики на советское военное руководство.
Он знал, что никакой заведомой неправды быть не должно. Не должно быть недомолвок и облегчённого подхода. Немцы сами знали немало и вели целенаправленную работу по изучению сильных и слабых сторон своего будущего противника.
Поэтому он откровенно писал в справке всё, что ему стало известным, но в обязательном порядке отмечая у каждого советского полководца его высокую преданность строю, хороший опыт, полученный в годы гражданской войны, иных послевоенных конфликтах.
Очень сложно ему было характеризовать лишь своего бывшего подчинённого маршала Буденного. В большей мере он в своих оценках опирался на знание его в годы Великой войны, когда тот был всего лишь вахмистром.
Но цельность натуры и сила характера, воли, по мнению Шаповалова, станут основополагающими и в современных условиях, когда Будённому вверено командование Московским военным округом.
Шаповалов даже предвосхитил будущие события и отметил, что, ежели бы решения на будущие сражения принимал лично, он бы назначил Семёна Михайловича заниматься вопросами подготовки кавалерии Красной Армии, которая всё ещё играла огромную роль в вооруженной борьбе.
Разумеется, о своей работе и сделанных им выводах, Шаповалов доложил и Ракитскому.
И буквально скоро он узнал, что советское руководство, в соответствии с его оценками, произвело серьезные перестановки в Вооруженных Силах.
Особенно же радовался Шаповалов, что наркомом обороны, после преданного, но бездарного Ворошилова, стал Семён Константинович Тимошенко, с именем которого была связана пусть тяжелая и кровавая на первых порах, но всё же окончательная победа над финнами.
И в помощь ему, на роль начальника Генерального штаба, был назначен Георгий Константинович Жуков, деятельность которого уже со сражений с японцами на Халхин-Голе привлекла к себе внимание всех уважающих себя военных.
Конечно, тогда не мог знать Шаповалов, что Георгий Константинович станет самым талантливым и даровитым военачальником предстоящей войны и ему не раз придётся характеризовать деятельность этого титана, блестящего организатора всех главных битв Великой Отечественной…
И вот сегодня он направлялся на совещание с Канарисом. Безусловно, он был счастлив и знал, что на подобных совещаниях всегда удавалось узнать столько, что вся разведка его Отечества, ни за какой бы ценой не постояла.
Канарис был деловит, конкретен. Он не стал, как это с ним бывало часто, углубляться в длительные исторические экскурсы, заниматься самолюбованием, что он всегда тоже очень любил, а говорил по существу, ставил конкретные задачи подчинённым службам накануне вторжения в Россию.
Он так и заявил, что фюрером принято окончательное решение по началу войны с Россией.
Будучи в известной мере мистиком, Гитлер особое значение придал дню начала французского вторжения в Россию в 1812 году.
Канарис, не назвав точную дату начала войны, но зато несколько раз повторил, что фюрер решил начать свой поход на Россию в роковой для Наполеона день, когда он перешёл границу с Россией.
Каждый уважающий себя военный знал, что таким днём и был самый долгий в году день – двадцать второе июня.
Шаповалов похолодел. Столь обыденно и буднично говорил Канарис о дне страшной трагедии для его народа. Константин хорошо знал, что Россия ещё не готова к войне. Хотя бы ещё один год подарила ей судьба.
Но он был военным профессионалом и хорошо понимал, что именно эту неготовность его Родины принимает во внимание Гитлер, как первое условие своей будущей лёгкой победы.
И он только смог уведомить советское руководство о том, что впервые названа конкретная дата вторжения в Россию – двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года.
В соответствии с задачами Канариса, которые тот ставил в зависимости от направлений главных ударов трёх групп армий, Шаповалов ещё раз, уже твёрдо, убедился и в том, что изменений в принятом решении фюрера не было: он окончательно решил наступать на Ленинград; в центре – имея конечной целью Москву; и на Юг, к нефти Северного Кавказа и Баку.

***

Впервые, за всё время, Берия назвал Сталину источник столь важной информации. В двух словах – поведал о самом Шаповалове.
Сталин молча выслушал Берию, посмотрел ему в глаза и тихо спросил:
– Ты ему веришь?
– Да, товарищ Сталин, более, нежели кому бы то ни было. Я верю Шаповалову. Он ни разу не сфальшивил. Ни разу. Вся его информация всегда подтверждалась. За два года не было ни одного случая, чтобы мы усомнились в его искренности.
– Хорошо. Это его мы удостоили недавно ордена Ленина?
– Да!
– Передайте товарищу Шаповалову, что советское правительство сумеет высоко оценить его заслуги. А сегодня – он награждается орденом Красного Знамени.
Прикурив свою неизменную трубку, пройдя вдоль стола, он заключил:
– Ситуация складывается именно так, как докладывает Шаповалов. Есть много источников информации и у меня, по линии Коммунистического движения.
И Голиков докладывает то же самое, вот только выводы его меня просто огорошивают – несмотря на явную подготовку Германии к войне, разведуправление РККА призывает меня, – и он горько усмехнулся, – не поддаваться на провокации.
Гитлер, мол, не посмеет напасть на Советский Союз, пока не расправится с Англией. Почему тогда все дивизии – а это более двухсот пятидесяти, сосредоточены к концу мая, на западных границах?
Вот и верь сегодня такой информации.
– А Шаповалов твой, ведь это ты с его уст докладывал мне о приготовлениях Германии к войне с нами, с тридцать девятого года, – думаю, ближе всех к истине.
– Да, товарищ Сталин. Это, несомненно, самый ценный наш источник информации. И надёжный. Дай Бог ему закрепиться, и тогда мы будем иметь информацию настолько важную, что сможем действовать с широко открытыми глазами.
– Хотелось бы. Сегодня поставлю задачу Молотову основательно прощупать Шуленбурга. Я думаю, что посол Германии – не последняя фигура, и он знает немало.
Не знал Шаповалов, что Шуленбург, получив приглашение на встречу с Наркомом иностранных дел, тут же снёсся с Берлином.
И там ему вновь подтвердили, что опасения России о возможной войне с Германией – наглая ложь. И эту нелепицу в самой большей мере раздувает Англия, стремясь отвести от себя праведную кару со стороны рейха.
Шуленбург с чистым сердцем, ибо он действительно ничего не знал, уверял Молотова в беспочвенности подозрений советского руководства в отношении его страны.
– Господин Молотов! Я, как никто другой, знаю, что эта война, если она начнется, как Вы говорите – не дай Бог, будет концом рейха. И поверьте, что я это высказал своему руководству уже не раз. Думаю, что оно ценит своего старого посла и доверяет ему. Ибо и сегодня я получил все инструкции и подтверждения миролюбивого курса рейха в отношении России.
– Советско-Германский пакт о ненападении, я думаю, на вечные времена устраняет любую возможность агрессии наших государств по отношению друг друга.
– Примите, господин Нарком, – напыщенно и торжественно, но искренне сказал на дорогу посол Германии, – мои уверения в неизменном к Вам уважении.

***

Минет всего три недели, и Шуленбург будет плакать в кабинете советского наркома иностранных дел и говорить ему, что его Германия погибла. Она никогда не победит Россию, ибо не приняла во внимание его, Шуленбурга, информацию об особом характере русских людей.
– Они, – хватило у Шуленбурга сил вспомнить эту пословицу, – медленно запрягают, но очень быстро ездят.
Будучи отставленным от всех дел, даже обвинённым в лояльности к России, а с сорок четвертого года – и в предательстве интересов рейха, он доживёт до той минуты, когда прежней Германии, как единого государства, просто не станет.
Его пророчество сбудется. Но до него будут лежать страшные 1418 дней и ночей, миллионные утраты, горе и кровь обездоленных жертв. Но страшным будет и прозрение всего германского народа за то, что он позволил фашизму взять верх, одурманить сознание масс, которые, за редким исключением, шли за фюрером осознанно, надеясь заполучить тучные русские земли и множество рабов.
Миллионы немцев за это и лягут в русскую землю навечно. А те, которым посчастливилось уцелеть, будут и своих детей предупреждать о тщетности усилий и надежд на победу над русскими.
И в этом будет сокрыта так никогда и не ставшая достоянием не то, что широких кругов, а даже ближайшего окружения Вождя, деятельность одного из лучших сынов Отечества.
Это ведь только сегодня можно уже сказать правду о его особом подвиге и вкладе в Победу. Нашу великую Победу над фашизмом.
Сколько дивизий заменил он один – никто посчитать этого не сможет. Но это было так. К слову, сам Шаповалов об этом не думал никогда.
Он честно считал, что всё ещё остается в долгу пред Россией, и всеми силами старался этот долг оплатить. Даже любой ценой, если случится.
Счастлива та страна и непобедимо то государство, где есть такие сыновья, надёжные и верные. Преданные и любящие свое Отечество до самозабвения, до последнего удара их неугомонного и верного сердца.

ГЛАВА IX
ЧЁРНОЕ СОЛНЦЕ

И обрушит Господь
испытание великое на детей своих.
И погаснут звёзды.
И чёрным станет солнце.
Великое горе соберёт обильную жатву.
И мёртвые будут счастливее живых.
А живые будут завидовать мёртвым.
Из проповеди

Какое же это страшное испытание для совестливого человека, вместе с захватчиками, агрессорами вторгнуться на свою землю.
Вторгнуться затем, чтобы ежечасно, ежеминутно знать об их планах и намерениях, и предупредить своё обессилевшее Отечество о грозящей новой опасности.
Шаповалов так и остался при могущественном властителе абвера. Тот, в минуту откровения, даже как-то виновато произнёс, что господин полковник заслуживает большего, что он достоин работать на самостоятельном направлении, но в интересах дела будет целесообразнее, чтобы он остался в штаб-квартире абвера, курирующей группу армий «Центр». А он всегда найдёт возможность оценить заслуги Шаповалова и от имени рейха вознаградить его за ревностное служение интересам Великой Германии.
Надо отметить, что слово своё он держал. На Шаповалова пролился щедрый дождь наград и скоро даже самые активные фронтовики, с недоумением взирали на мундир Шаповалова, где в изобилии сверкали высокие награды рейха. Их статус свидетельствовал о том, что герр оберст имеет заслуги большие, нежели заслуженные и боевые генералы, ведущие за собой полчища ударных сил рейха.
Шаповалов, вспоминая всё это, даже улыбнулся: накануне нападения на Советский Союз фюрер лично вручал награды, особо отличившимся, за польскую компанию.
Среди таких избранных, оказался и он, кому был пожалован рыцарский крест.
Не отказал себе в удовольствии Шаповалов, и пожимая безвольную и потную руку фюрера, чётко произнес:
– Благодарю Вас, мой фюрер, за высокую оценку моего скромного труда в священной борьбе!
Знал бы вождь рейха, какую священную борьбу разумел Шаповалов, он бы, наверное, лишился и дара речи.
А здесь, получив подсказку от Канариса, что пред ним бывший русский офицер, который истово верует в идеи фюрера и делает всё возможное для их торжества, Гитлер разразился очередным спичем, который, затем, и был своеобразной охранной грамотой для Шаповалова во все годы войны.
Он, в одночасье, стал неприкасаемым и уже сам руководитель абвера нередко старался пред ним заискивать и превозносить его особые заслуги. Фюрер сказал, что он предрекал этот час, когда лучшие из лучших русские, воспринявшие его идеи об особой миссии арийской расы, предначертаний национал-социализма, сами станут на уровень понимания всего величия этих задач, преодолеют ту неполноценность, которая им и мешала быть верными солдатами рейха.
– Все химеры, с которыми носятся еще многие вожди русского зарубежья, о каком-то особом русском пути, преодолены вот такими верными последователями Великой Германии. Я не чувствую, – и Гитлер сделал широкий сакральный жест, – отличия полковника от подлинного арийца. А Вы знаете, – обратился он к присутствующим, – что лучше меня этого не понимает никто.
И тут он произнёс то, что сразу же обратило Шаповалова во врага многих присутствующих, но врага могущественного и наделённого фюрером особыми полномочиями.
Как-то мелко дрожа всем телом, беззвучно смеясь, Гитлер заключил:
– Я не удивлюсь, господа, если к завершению русской компании многие из Вас будут являться на доклад к господину Шаповалову. Вот пример подлинной преданности рейху.
– Я, господин полковник, наделяю Вас правом личного обращения ко мне, если в этом возникнет нужда. Знайте же это…
И он, тут же забыв о Шаповалове, устремился к следующему награждённому.
В этот же день произошёл особый доверительный разговор Шаповалова с Канарисом.
Непосредственный руководитель Шаповалова так и сказал ему, что они приглашены на приватную встречу с адмиралом.
Лиса-Канарис, могущественный руководитель всей разведки рейха, был очень сложным, до максимальных значений – болезненно самолюбивым и честолюбивым человеком.
Он даже не считал нужным скрывать перед подчинёнными своего отношения ко многим бонзам фашистского рейха.
Геринга он публично называл боровом, ни на что не способным, но самое главное, как ему это удалось – так и осталось неведомым, он уже накануне наступления на Россию говорил, что Геринг предаст фюрера в ту же минуту, как это сочтёт для себя выгодным.
Гиммлера он всегда оценивал, как мясника, который своими топорными методами загубил множество комбинаций Канариса в Европе.
Особую ненависть у него вызывали его извечные противники, по разделению влияния на фюрера – Кальтенбруннер, Шелленберг, Мюллер.
Это был аэропаг пауков в банке, которые больше были заняты борьбой друг с другом, нежели результатами своей государственной деятельности.
Их интриги друг против друга всецело поддерживал фюрер, ибо он хорошо познал истину, что нет ничего более надёжного в ближайшем окружении, нежели их борьба друг с другом за право первоочередного доступа к нему, единственному носителю истины, высшей правды и высшего разума.
С устранением Рэма, который, собственно, и привёл фюрера к власти в ночь длинных ножей, он больше ни с кем не сближался столь накоротко, он всегда был над схваткой своего окружения, и последнее слово всегда было за ним.
К слову, Шаповалову многое и стало известно об истинных отношениях в ближайшем окружении фюрера в этой особой беседе с Канарисом.
И он даже не знал, затем, что его информация и позволила советскому руководству вконец расстроить даже видимость союза среди фашистских бонз. Но это хорошо понимал и ценил Берия, признал Сталин и когда в сорок третьем году будут учреждены полководческие ордена, он, всегда проницательный и мудрый, на совещании в Ставке, когда этих высоких наград были удостоены самые высшие военные руководители, вдруг загадочно произнёс:
– Товарищ Берия! Я думаю, будет справедливо, если Вы объявите по своим каналам, что орденом Суворова советское правительство наградило и известного нам человека, из информации которого эти победы, – и он обвёл рукой своих маршалов, – были бы сильно затруднены.
– Передайте ему мои поздравления. И когда Берия открыл красную коробочку, он в недоумении обратил свой взор на Сталина – там лежал орден Суворова первой степени.
Сталин понял состояние Берии и при всех произнёс:
– Нет, ошибки нет, товарищ Берия. Его информация стоит именно такой награды.
Так, единственный из полковников, был удостоен высшего полководческого ордена. Этим полковником и был Константин Георгиевич Шаповалов.
И даже присутствуя на торжественном приёме в честь Парада Победы, видный генерал-майор, со Звездой Героя Советского Союза, привлёк внимание всех – на груди его парадного мундира теснились самые высшие полководческие ордена, которых ни один генерал-майор, в виду скромности чина, удостоен не был.
И когда он совершенно случайно встретился в людском море с проходящим под руку с Жуковым своим бывшим вахмистром, Семён Михайлович остолбенел:
– Георгий, помнишь, я тебе не раз рассказывал о моём бывшем командире, войсковом старшине Шаповалове?
Очень уже высоко вознёсся Георгий Константинович. Он даже на Будённого посматривал снисходительно, с высоты своего положения, подлинного спасителя Отечества, единственного в истории заместителя Верховного Главнокомандующего.
Но тут и он проявил живой интерес к незнакомому генерал-майору, и, несвойственное Жукову, уважение и признательность.
Нетерпеливым жестом он подозвал к себе официанта, разносившего высокие бокалы с вином, и, даже не глядя на него, тихо сказал:
– Три бокала водки.
И когда тот, через миг, предстал пред ними с тремя хрустальными бокалами, наполненными водкой, кроме них – на подносе высилась горка бутербродов с икрой, и даже солёными огурчиками, Жуков одобрительно крякнул и бросил одно слово:
– Молодец!
Оглянувшись, указал на пустой столик:
– Поставь туда!
И когда они втроём подошли к этому столику, Жуков взял в свою крепкую руку фужер и, обращаясь к Будённому, произнёс:
– Знаешь, Семён, я в этой жизни никому не завидую. Всего достиг, о чём даже и не мечтал. Благодарен за всё Отечеству, конечно – партии, и, в особой мере ему, – он куда-то указал рукой с бокалом, и всем было понятно, что речь идёт о Сталине.
– Но, признаюсь тебе честно, с того памятного дня, когда мне вручали орден Суворова первой степени за первым номером, я задался целью – узнать того человека, которого уравняли со мной в заслугах и наградили таким же орденом за номером два. О том, что он не в руководстве страны, армии – это было сразу понятно. Этих-то я всех знал. А вот кто он, о ком столь загадочно говорил Вождь и так доволен был Берия, что человек его ведомства – с Жуковым наравне, – и он тут даже рассмеялся, – удостоен столь высокого отличия.
– И вот я вижу сегодня этого человека. Понимаю, что не за прогулку по Парижу или по Берлину всё это, – и Жуков широким жестом указал на мундир Шаповалова, украшенный столь высокими отличиями, что даже командующие войсками фронтов, за исключением Жукова, Василевского и Рокоссовского, выглядели намного скромнее.
И уже прежний Жуков, почти ровесник Шаповалова, произнёс:
– Спасибо тебе, генерал. Не одну мою дивизию ты спас в Висло-Одерской операции, да и в самом Берлине. Пью за тебя, за нашу Великую Победу.
И проходящий мимо народ с благоговением взирал на эту особую даже для сегодняшнего дня группу – два прославленных, пусть в разное время, маршала и рядом с ними – неведомый им генерал-майор, вели себя столь непринуждённо и сердечно, что каждый свидетель этой встречи с огромным уважением кланялся, проходя мимо, а про себя думал:
– Видать, боевые товарищи. Да и по возрасту подходят. Лишь Семен Михайлович постарше чуть будет.
Но столь необычайно высокие награды и их обилие теснились на мундире генерал-майора, что все участники торжеств с большим интересом останавливали внимание именно на нём:
«Где же воевал и в какой роли этот генерал? Всё же непонятно: награды – выше его чина. Максимум командующим армией мог быть. Но все командующие – генерал-полковники, лишь Ротмистров – маршал бронетанковых войск. Непонятно, кто же он такой?»
Но до этих дней надо ещё было дожить. Надо было их выстрадать, приблизить щедро пролитой кровью, неисчислимыми утратами и неисчерпаемым мужеством.

***

А сегодня полковник абвера Шаповалов внимал Канарису, своему верховному вождю в иерархии разведки:
– Я не буду от Вас скрывать, господин Шаповалов, что при вручении Вам награды произошло событие эпохальное – фюрер отличил Вас от всех.
– Думаю, – продолжил он, – мы не идиоты, чтобы не воспользоваться этим – в интересах нашей борьбы.
Но чем дальше он говорил с Шаповаловым, тем с большей очевидностью тому становилось понятно, что Канарис особые полномочия, которыми фюрер наделил его подчинённого, всецело хотел использовать в своей давней борьбе с ближайшим окружением Гитлера.
Конечно, предлог при этом был самый благовидный – этого, де, требуют интересы Германии и он, именно он, обязан открыть глаза фюреру.
Надо заметить, что, балансируя над пропастью и понимая, что каток междоусобной борьбы его просто раздавит, Шаповалов умел авторство своих идей передать своему шефу, а то и Канарису.
А те, пребывая в плену величия и завышенных самооценок, даже и не думали обозначать подлинного автора своих, теперь уже, идей в борьбе за первенство всепожирающих амбиций.
Ловко играя на таких крайностях, Шаповалову удалось внушить Канарису мысль о неотложной смене некоторых военных руководителей, которые не сумели в полной мере оценить прозорливость абвера и бездарно провалили план Московской наступательной операции, проиграли Сталинградскую битву и Курское сражение.
Советское командование всегда знало о помыслах врага на том направлении, где находился со своим шефом Шаповалов, а если звезда удачи сияла над его головой и ему три–четыре раза удавалось присутствовать на совещаниях, которые проводил фюрер, чаще – Канарис, тогда пред ним открывалась общая картина всех планов и намерений врага на всех фронтах, и он спешил уведомить об этом высшее руководство своей страны.
Кровью обливалось его сердце, когда он видел на Восточном фронте, что сделали фашисты с его Родиной.
И тогда его расчётливый разум работал ещё напряжённее, всеми силами стараясь нанести наиболее ощутимый урон врагу и расстроить его планы.
Каждый день заключал в себе острую угрозу для его безопасности и жизни, но он даже не думал об этом.
И когда его питомцы, после войны, в академии Советской Армии, где готовились разведывательные кадры страны-победительницы, у него спрашивали: какие самые запомнившиеся для него события прошедшей войны и когда они произошли – он неизменно отвечал, что таких событий было немало, но самыми тяжёлыми из них были встречи с соотечественниками, которые перешли на службу фашистам.
Особой, в этом ряду, была встреча с формированиями войск так называемой «Кубанской рады». Руководство рады, во главе с атаманом Науменко, ловко играло на невежестве основной массы, предавших Отечество, и сумело навербовать по всему миру несколько десятков тысяч отступников, которые взяли в руки оружие для борьбы со своим когда-то народом.
Иное дело было с казачьей старшиной. Это, ещё с гражданской войны, были убеждённые враги новой России. Они ничего не забыли и ничего ей не простили, и всю свою ненависть, всю чёрную душу от несбывшихся желаний, воплотили в месть советским людям на временно оккупированных территориях.
На Кубани и на Дону остались их кровавые следы, страшные злодеяния, особенно, в шахтёрских краях, где и в оккупации народ не сломился и вёл активную борьбу с врагом.
Здесь каратели прошли огнём и мечом, и долгие десятилетия, затем, не могли восстановиться целые районы и густозаселенные до войны посёлки.
Шаповалов просто содрогался от приторной слащавости «потомков Запорожской Сечи», как они себя называли. Вся их хлеб-соль, застолья, в которых он был вынужден участвовать, показали и проявили ему во всех ипостасях этих отступников родной земли.
Да и вопросы их, главным образом, касались вольностей, которыми их увенчает и вознаградит фюрер за борьбу с советами:
– Так оно, Ваше Высокоблагородие, – обращался к нему старшина, – как же это будет, если сам фюрер говорит, что землями Кубани наделит своих верных солдат. А мы как же?
Более молодые и нетерпеливые, ещё не до конца ожесточившие свои сердца праведной кровью, даже выкрикивали:
– Нету такого закону, чтобы настоящих хозяев с их земли сгонять. На Кубани земли, хоть заглонись, всем хватит.
– Уж мы, – угрюмо кидали свои страшные слова матёрые каратели, которые с этим чудовищным ремеслом, в котором они поднаторели, и изошли с родной земли в двадцатом году, – послужим его Высокопревосходительству, хвюреру Великой Германии, всех жидов и коммунистов, изведём под корень, только пусть закрепит наши вольности.
Завершив инспекцию этих формирований и честно написав отчёт Канарису, что этот сброд, он так и писал, представляет собой весьма опасную толпу вооружённых попутчиков Великой Германии, но лишь до той поры, пока не ущемляются их интересы.
Особенно острым является вопрос владения землёй в этом благословенном краю и отдавать её Кубанской раде Германия не должна.
В детальном плане он характеризовал казачью старшину как людей алчных, беспринципных, способных при повороте военной фортуны, на любое отступничество и предательство.
Именно благодаря усилиям Шаповалова, навсегда была похоронена идея возрождения казачьих вольностей рады на основании универсала Екатерины II, с которым предатели носились особо, тщась придать этому универсалу преемственность и в новое время, и закрепить его действие специальным повелением фюрера.
Эту идею он считал вредоносной для Великой Германии и подрывающей её основополагающие доктрины по установлению послевоенного миропорядка.
Канарис все выводы Шаповалова одобрил и изменники родной земли так и не получили от Гитлера жданных ими вольностей и благ.
Так и остались они второразрядными прислужниками у врагов отчей земли, а презрение народа и решающий удар гвардейских казачьих корпусов при освобождении Дона и Кубани, развеял по ветру все их надежды.
Не отказал и себе в удовольствии Шаповалов, и единственный случай за всю войну, когда он просил советское руководство нанести авиационные удары по всем штабам формирований изменников, что и было сделано бомбардировочной и штурмовой авиацией.
Заслуженное возмездие настигло многих отступников в эту, по-южному тёмную, ночь.

***

По краю смерти он ходил каждый день и его не страшила возможность в любой миг распроститься с жизнью. Он знал, что в результате его деятельности фашистам нанесён значительный урон и его жизнь на этом фоне не стоила для него дороже, нежели все иные, кто сложил свою голову в жестокой борьбе с фашизмом.
Поэтому он очень спокойно думал всегда о том, что возможен такой шаг, такое развитие событий, когда он может быть изобличён. И удивлялся даже, что этого не произошло до сей поры. Это он относил к гениальности и прозорливости в действиях своего старинного уже руководителя и боевого товарища Ракитского.
Тот всегда использовал полученные от Шаповалова данные так осторожно и разумно, что ни разу не подставил его, не позволил врагу вычислить источник информации.
Это величайшее из искусств, воспользоваться плодами тяжелейшего труда своего разведчика и при этом не подставить его под удар.
А вот погибнуть за преданность Канарису Шаповалову не хотелось никак.
И когда в Германии разгорелся страшный скандал, связанный с покушением на фюрера и в причастности к его организации был изобличён Канарис, который был тут же поспешно осужден и повешен, над всеми, с кем он был близок и кому доверял особо, был занесён меч возмездия.
Не остался в стороне и Шаповалов. Его, правда, не арестовали, а лишь приказали находиться безвыездно в одной из штаб-квартир и велели сдать личное оружие.
Он видел, что его временное жилище многократно обыскивалось, пересмотрены самым детальным образом были все личные вещи, библиотека.
Через несколько недель его пригласили на первый допрос. Проводил его офицер имперской безопасности в равном с Шаповаловым чине – штандартенфюрер СС, что соответствовало армейскому полковнику. В жизни же – и генералы бледнели, когда встречались с такими штандартенфюрерами, наделёнными особыми полномочиями.
Он был на первом допросе любезен и сдержан. И лишь просил Шаповалова рассказать, что ему лично известно о предательской деятельности Канариса и его окружения, в частности – его шефа – руководителя абвера в группе армий «Центр», а до этого – в генерал-губернаторстве, как переименовали Польшу, после её захвата, нацисты.
Шаповалов обстоятельно отвечал, что никаких подозрений у него его высокое начальство не вызывало. И его контакты с ними были только служебными. Он, как верный солдат рейха, был неволен выбирать себе руководителей, а тем более – уклоняться от выполнения поставленных ими задач.
– Я думаю, господин штандартенфюрер, и Вам не доставляет удовольствия сегодняшняя миссия. Вместо борьбы с врагами рейха, Вы вынуждены тратить свои силы и время на беседы со мной.
И когда тот нетерпеливо прервал Шаповалова и сказал, что для него любое поручение фюрера и его верных соратников – высокая честь, Шаповалов даже рассмеялся:
– Ну, вот, господин штандартенфюрер, Вы и рассеяли мои сомнения. Так ведь поступал и я. Не задумывался о том, кто и какие приказы мне отдавал, а старался всегда их выполнить образцово, думая об интересах рейха.
Гестаповец заёрзал, сказать что-либо достойное на эту шпильку Шаповалова он так и не нашёл, а поэтому перешёл к скрытым угрозам и заявлял стандартное, что только чистосердечное раскаяние Шаповалова позволит ему достойно выйти из ситуации и сохранить жизнь для продолжения «нашей общей борьбы».
Больше с ним Шаповалов не встречался. Но зато единожды столкнулся в коридоре со своим шефом, которого, волоком почти, тащили двое дюжих палачей, с закатанными рукавами и потными лицами.
Тот, заметив Шаповалова, только и произнёс:
– Смотрите, господин Шаповалов, как вознаграждается верная служба фюреру. Пусть Вас не постигнет моя участь. Но я ничего дурного о Вас им не сказал. Да и что я могу сказать? Вы всегда отличались примерной службой.
И он безвольно повис на руках своих мучителей, которые потащили его дальше.
Остальные его допросы вели интеллектуалы из ведомства Шелленберга. Это было пострашнее, нежели грубая работа гестаповцев.
Умные, изощрённые в ведении сложных многоходовых разведывательных комбинаций, они хорошо вооружились и, меняя друг друга, поочерёдно, втроём, принялись за Шаповалова всерьёз.
Со стороны казалось, что милую и непринуждённую беседу ведут добрые товарищи, даже – единомышленники.
Каким же добрым словом вновь и вновь вспоминал Шаповалов своего наставника Ракитского в эти дни.
Суть бесед Шаповалова, с сотрудниками Шелленберга, сводилась к глубокому анализу всех его письменных донесений, сверок, обзоров.
Они придирались к каждому слову, к каждой оценке, которую он давал тем или иным деятелям, упоминаемым в донесениях.
Здесь же, по их хитроумным выводам, в большой таблице, были занесены итоги той или иной операции, к которой был хотя бы как-то причастен Шаповалов.
И Шаповалов мысленно благодарил Ракитского именно за то, что никогда его письменный документ не начинался без слов: «В соответствии с Вашим распоряжением…», «Выполняя Ваш приказ», а завершал он все документы не принятым в делопроизводстве рейха заключением, которое так льстило самолюбию его начальства: «Докладываю на Ваше решение».
И когда его собеседники хотели его в чём-то уличить, Шаповалов отвечал:
– Господа! Вы преувеличиваете мою роль и мою значимость. Что иное я мог доложить руководству, волю которого я неукоснительно выполнял?
И сами следователи понимали, что Шаповалов был прав.
Никаких улик против него, прямых и косвенных, которые бы изобличали его во лжи, даже в каких-то недомолвках, у них не было.
А провал задач, стоящих перед группой армий «Центр», ни одному из них не пришло в голову связать со скромным служкой абвера. Там катастрофа была планетарная, в неё было вовлечено все руководство рейха, и, страшно даже подумать – сам фюрер, и у ищеек Шелленберга не было даже мыслей о том, что этот полковник мог столь весомо повлиять на характер тех гигантских, по масштабу, событий.
Более того, им хорошо было известно то право, которым наделил фюрер Шаповалова. И они побаивались не того, что Шаповалов к нему обратится за защитой, нет, это исключалось. Они знали хорошо порядки, царящие в рейхе. Но они боялись, что сам фюрер проявит интерес к этому странному русскому, увенчанному рыцарским крестом с дубовыми листьями и мечами – одной из высших наград рейха. Это не исключалось, особенно, сейчас, когда Гитлеру везде чудились заговоры и предательства.
В этом и был весь секрет такого милосердного отношения к Шаповалову. В противном случае церемониться с ним особо никто бы не стал.
Именно вечный соперник – и Канариса, и Шелленберга – Мюллер, когда-то произнёс:
– Нет человека – нет и проблемы.
Потом, лживые и нечистоплотные временщики и политологи, присвоят эту фразу иному персонажу истории, с именем которого и была связана победа советского народа в этой страшной войне.
Ну, да это к слову.
В один из дней Шаповалов, зайдя в здание, где с ним велись эти изматывающие беседы, по усиленным и столь зримым мерам безопасности понял, что здесь находится кто-то из большого руководства.
И он не ошибся. Зайдя в привычный кабинет, он даже вздрогнул – за столом, в форме бригадефюрера, сидел сам Шелленберг. Он знал этого высочайшего интеллектуала, умелого организатора всей контрразведывательной деятельности имперской безопасности.
Он с радушной улыбкой встретил Шаповалова, предложил садиться и, со смешком, как к старинному приятелю, обратился к нему:
– Ну, что, Константин Георгиевич, вытянули с Вас жилы, мои церберы? 
– О, – продолжил он, – к ним только попадись. Они и шефа Вашего, лису Канариса, в угол загнали.
Шаповалов понимал, что от этой встречи зависит всё. И Шелленберг здесь не для воспоминаний прибыл, пусть для него и дорогих, когда был повержен один из могущественных его личных противников в борьбе за сферы влияния адмирал Канарис.
Поэтому он спокойно и сосредоточенно выслушивал вопросы Шелленберга и отвечал на них обстоятельно и прямо.
Шелленберг откровенно любовался Шаповаловым. Он знал, что в его ведомстве не много есть людей, которые бы обладали таким кругозором и волей, такой реакцией. Ему положительно нравился этот странный русский.
У него была отличная от Шелленберга психология, он по иному оценивал всё происходящее вокруг, не таился и не уходил в себя, что сделал бы любой немец, а самое главное, он ни слова дурного не сказал ни о своём руководителе, ни о Канарисе.
Да, хотел бы Шелленберг иметь таких подчинённых, которые были действительно преданными и искренними.
И он, неожиданно для Шаповалова, сказал:
– Константин Георгиевич! Я опросил многих свидетелей Вашего героизма и преданного служения отечеству в годы войны с Германией в 1914–1917 годах.
Заметив, что Шаповалов как-то смутился, он, с удовольствием, засмеялся:
– Не надо смущаться. Да, по недомыслию Вашего убогого императора Россия ввязалась в эту войну, следуя какой-то идее славянского единства. Его не существует в природе, как такового. Только интересы правят государствами. Каждый хочет занимать главенствующее место в истории.
Это бы понять нашим Вождям, и тогда, уже в ту пору, наш союз – Германии и России, поставил бы весь мир на колени.
Вместо этого – мы истекли кровью, обессилели, а иные государства-пигмеи, продиктовали нам свою волю.
Понадобилось два десятилетия, чтобы Германия смогла смыть с себя позор унижений.
Вы не помните этого, а я помню тот жалкий кусочек маргарина, который мне матушка могла предложить к чаю. И так не один день, а годы и годы, пока Гитлер не пришёл к власти.
Сегодня, по праву сильного, мы вернули, себе всё. Мы имеем всё. И та же Франция, которая не скрывала торжества в связи с нашим поражением, всячески нас уничижала, сегодня выплачивает нам такие репарации – не буду от Вас скрывать, которых хватает на содержание всех сухопутных войск.
О, фюрер знал, что делает, когда приказал найти тот злосчастный вагон, в котором были подписаны кабальные для нас условия мира по завершению Первой Мировой войны, и заставил престарелого Пэтэна и его камарилью, подписать свой позор в договоре о капитуляции Франции. Безоговорочной капитуляции.
Скажу прямо, солдаты рейха улучшили, значительно, породу французов. И через восемнадцать–двадцать лет на службу Великой Германии придут десятки тысяч немцев, рождённых француженками.
– И так, – Шелленберг даже потёр руки, – по всей Европе.
– Совсем иное дело – Россия. Мы действительно спасаем мир от распространения коммунистической заразы. Да, господин Шаповалов, мы санитары, ибо коммунистическая болезнь поразила Россию – напрочь.
Я хорошо помню, хотя и был совсем мальчишкой, те семьдесят два дня Веймарской социалистической республики в Германии. Слава Богу, нам удалось справиться с этой болезнью, иначе она бы захватила всю Германию.
И памятуя об этом, мы не можем позволить миру впасть в коммунистический мираж. Он очень опасный и, главное, заразный.
 Я не верю, что человек может быть человеку, другому и ему совершенно незнакомому, другом, товарищем и братом. Нет, как и во всей природе, выживает лишь сильнейший. И чтобы торжествовали мои интересы, я должен подавить Ваши. Только так!
Чтобы обедать с дьяволом, надо всегда запасаться, господин Шаповалов, длинной ложкой. Иначе останешься без пищи. А каждый из нас и есть тот дьявол, который хочет подчинить иного, всегда быть сверху, над ним.
Всё очень просто – что, французы, поляки признали наше превосходство в идеях, ценностях? Нет, это дано только избранным. Не побоюсь сказать – таким как Вы. Остальные повинуются только силе. И только диктату.
– Но мне, господин Шаповалов, понятен и Ваш феномен, – сказал Шелленберг.
Вы за годы вынужденного бездействия не смогли удовлетворить свое честолюбие.
– Я Вас очень хорошо понимаю. Уже на двадцать пятом году вступить в командование полком, получить двенадцать орденов русской империи – видите, я хорошо изучил Вашу историю, и обречь себя после этого на вынужденное прозябание – вот здесь я чего-то не понимаю. Здесь что-то не сходится: Вы либо у красных сделали бы карьеру, или в борьбе с ними.
Почему Вы избрали такой образ жизни – я понять не могу. Во всем остальном я Вам не только верю, а почёл бы за счастье, чтобы Вы служили у меня. Тем более, Вы знаете, что абвера больше нет.
 Он подчинён управлению имперской безопасности, частью – сослан в окопы, а ещё частью – просто расстрелян, за поддержку своего столь неразборчивого вождя – Канариса.
– Поэтому – только один ответ, Ваш ответ, на вопрос – от кого Вы скрывались все эти долгие годы?
Шаповалов понял, только предельно честный ответ спасёт его. И он ответил:
– От себя, господин бригадефюрер. Только от себя. Всё дело в том, что я повинен в смерти родного брата. Сам шашкой вышиб его из седла. И это так на меня подействовало, в те годы, что больше проливать кровь я был неспособен. Просто не мог. Произошёл какой-то шок. И спасение для себя я нашёл именно в учительской деятельности.
Это, господин бригадефюрер, как говорят у нас в России – как пред Богом. Больше мне добавить нечего. Знайте одно, что я честно служил рейху. И лишь потому, что я увидел и понял, что вознаградить себя за годы ссылки, как Вы заметили совершенно проницательно, я смогу только служа Великой идее.
– Ну, не большевистской России же мне, фронтовику, было служить?
Шелленберг поднял трубку и велел принести обед. Сам налил в рюмку Шаповалову коньяку, с удовольствием наполнил и свою доверху, поднял вверх и сказал:
– За успешное сотрудничество, господин полковник. Я верю Вам. Теперь я Вам верю и у меня не осталось больше вопросов к Вам. Полагаю, что я сумею в этом убедить и своё руководство.
И уже весь обед они мило болтали. Оказалось, Шелленберг неплохо знает русскую литературу. Он даже высказал своё суждение о творчестве Достоевского:
– Мрачная натура. Не знаю, как Вы, русские, относите его к выразителю народной души, народных чаяний, он же в своём творчестве не оставляет даже надежды на то, что человек может быть счастлив.
Нет, он только его страдания возводит в абсолют и всех призывает страдать, мучиться, или, что самое лучшее, быть юродивыми и блаженными, как князь Мышкин, да младший Карамазов.
Но они никогда не побеждают зла. И Раскольников, раскроив топором голову старухе, стал ведь еще несчастнее. А зло, в виде корысти, жадности, лихоимства так ведь и победило Россию, в конечном споре добра и зла.
Или очередная химера Вашего классика: утверждать в наше время, что красота спасёт мир – может ведь только душевнобольной. Не красота, а немецкий порядок, высшая организованность, б;льшая сила, если хотите, вот что лежит в основе спасения нового мира. Иначе толпы варваров, а их с каждым днём всё больше и больше, этот мир подведут к концу.
Он отпил ещё немного коньяку и продолжил:
– Вот у Толстого у вас – всё понятно. Всё ясно. Вышли в поле две силы – и кто кого. Но и здесь Вы, русские, непостижимы. Наполеон уже подходил к Москве, занял Смоленск, а дворянство всё ещё мило щебетало на французском языке и восхищалось великим полководцем.
– А знаете, почему была спасена Россия? – живо обернулся Шелленберг к Шаповалову.
– Да, да, лишь по одной причине. Лишь потому, что государь Ваш отошёл от дел и вверил дело войны хитроумному Кутузову. Кутузов ведь, как тактик, был ничтожным. И в поле, в бою, при втором Бородино, если бы оно случилось, он бы проиграл Наполеону. Но он был гениальным, как стратег. Здесь он Наполеону не дал никакого шанса.
Он поставил на службу русскому воинству необозримые русские пространства. И армия Наполеона просто растаяла. Задумайтесь, Неман перешла самая могущественная армия мира, шестьсот тысяч человек, а до Москвы дошло едва сто двадцать. И не Бородино их поглотило. Это всего лишь несколько десятков тысяч. В России, к одному обознику, надо было приставлять взвод улан. Иначе – голод, падёж лошадей.
Вы задумывались, господин Шаповалов, как старый кавалерист, сколько лошадей было в армии Наполеона?
По две на каждого солдата. Вот и представьте, какой это был ежедневный труд, чтобы их прокормить и содержать в готовности к выполнению стоящих задач – то ли для строя, толи для перевозки обоза и грузов.
Шаповалов не без уважения оценивал познания Шелленберга. Надо прямо сказать, что не видел он до этого таких врагов, которые бы без позы, лишнего пафоса, а по-деловому, компетентно, оценивали своего извечного противника, даже с каким-то восторгом и интересом.
– В пору студенчества меня потряс и такой вопрос – оказывается, в армии Наполеона не было организованного питания солдат. Кто что добыл – то и съел. И всё. А отсюда – грабежи неотвратимы. А армия, погрязшая в грабежах, сразу же теряет свой дух и, самое главное, свою миссию.
– Господин бригадефюрер! Что-то не сходится. Я видел на Восточном фронте наших солдат и что-то я не заметил, чтобы они испрашивали позволения у русских взять их поросёнка, курей, женщин, вывезти ценности музеев и галерей…
Шелленберг рассмеялся:
– О, я теперь понимаю, почему за Вас так держался Канарис. Не много я знаю людей, которые бы генералу СС сказали такое.
Ну, а если серьёзно, то Вы правы. И я не раз предлагал фюреру ужесточить меры за грабёж. Это очень пагубное и страшное явление. И страшное с той стороны, которой наши новоявленные мальбруки даже не видят: солдат, втянутый в грабёж, мародёрство, перестаёт быть послушным. Он уже не захочет – за так, за общую Великую идею, отдавать свою жизнь, он будет корыстным и для него больше будет значить мешок с награбленным, нежели интересы рейха.
А вот что касается, как Вы сказали, музеев, галерей – тут Вы не правы. Мы это изымаем не для частного пользования, не для личных коллекций – у нас этим один Геринг занимается, да и то, его замок – это не личное его владение, а правительственное учреждение. Поэтому ему фюрер, лично, позволил украсить его так, чтобы подавить волю, парализовать её у всех тех, кто приглашён к фюреру на аудиенцию.
– Всё остальное – это общее пользование граждан рейха. Мы создадим масштабные музеи покорённых народов и цивилизаций, которые будут воспевать подвиг немецкой армии, рейха в целом. Ну, и, наконец, на войне, как на войне, милый Шаповалов. Должны же мы себя вознаградить за те утраты и потери, которые мы несём в борьбе с русскими.
– Мой бригадефюрер, а вправе ли будут русские, вступив во владения Фатерланда, поступать таким же образом?
Шелленберг тут же поправил:
– А Вы что, допускаете и такое развитие событий?
– Господин бригадефюрер, Вы бы сочли меня лицемером, ежели бы я, с пеной у рта, против очевидных фактов и складывающейся обстановки, отрицал это. К сожалению, не мы у Москвы, не мы в Сталинграде, а русские уже освободили всю свою территорию и стремительно рвутся в центр Европы.
Шаповалов замолчал, а потом, собравшись с духом, продолжил, глядя неотрывно в глаза Шелленбергу:
– Сегодня вопрос, бригадефюрер, стоит даже намного острее, нежели поражение Германии в войне. Вопрос стоит о расширении сферы коммунистического влияния на всю Европу. Вот тогда уже Германии, если она будет покорена коммунистами, не возродиться. Никогда они не допустят этого.
Шелленберг с неподдельным интересом, и восторгом даже, взирал на своего собеседника:
– И какой же видится Вам, господин Шаповалов, путь выправления ситуации, спасения Германии и Европейской цивилизации?
– А он всего лишь один, господин бригадефюрер. Военное противоборство с Россией мы проигрываем. Если не случится какого-либо чуда. Поэтому нам надо как можно быстрее найти контакты с союзниками Сталина – Америкой, Англией, иными государствами и заключить новое соглашение о совместной борьбе с Россией.
Я ведь полагаю, что Черчилль не в великом восторге от союза с Россией. Он понимает, чем это грозит Европейской цивилизации. Да и было бы странным, чтобы самый последовательный, самый ярый враг коммунизма, приветствовал его распространение по миру. То же самое касается и Америки. Давно она уже смотрит на бескрайние просторы России, на её недра.
Шелленберг уже не скрывал своего изумления при этих словах Шаповалова:
– А Вы знаете, уважаемый Константин Георгиевич, – вдруг сказал он по-русски, – что фюрер приказал расстреливать всех, кто выскажет подобные суждения, даже из его ближайшего окружения.
– Тогда, господин бригадефюрер, начать надо с Вас, Гиммлера, Геринга, которые даже не скрывают того, что единственный путь спасения рейха – в заключении такого соглашения.
Шелленберг залился смехом. У него даже выступили слёзы на глазах.
И он, через искренний смех, произнёс:
– Да, господин Шаповалов, Вы очень опасный человек. Я жалею, что не распорядился записать наш разговор. По крайней мере, когда меня поведут на виселицу, я мог бы сказать, что подвергся массированной обработке со стороны людей Канариса и не устоял.
И, в секунду посуровев, заключил жёстко и твёрдо:
– Да, Вы правы. И этой очевидной истины не видит один Гитлер.
Он так и сказал, впервые за всю беседу с Шаповаловым – Гитлер.
– Это же удивительное дело, что Сталин заставил империалистов, говоря его языком, воевать с империалистами. Мы, думаю не последние люди рейха, указывали фюреру на противоестественность этого положения, на невозможность начинать войну с Россией в тех условиях, когда её поддерживает Америка и Англия, из нашего, как бы сказали в России, лагеря империалистических хищников.
Не надо быть великим экономистом, чтобы оценить превосходство экономического потенциала этих трёх государств над рейхом. А это главное условие успеха в войне. Но таких государств не три, а тридцать шесть. Тридцать шесть суммарных экономик стран антигитлеровской коалиции воюют с Германией. А поэтому её судьба предрешена.
– Конечно, – уже как-то зловеще ухмыльнулся Шелленберг, – если полковник Шаповалов где-нибудь об этом скажет, я найду способ доказать, что он преднамеренно клевещет на лучшего сына рейха и на одного из руководителей имперской безопасности. Надеюсь, Вы это понимаете?
– Господин бригадефюрер! – и Шаповалов даже вскочил из-за стола и вытянулся, – я всегда знаю своё место. И свою скромную роль осознаю очень чётко. Думаю, Вы в этом убедились. Ни на какие игры я не способен и не умею их вести. Мне гораздо дороже то, что мои… сомнения, мои тревоги Вы не отвергли и смотрите в будущее открытыми глазами, а не закрываете их при виде опасности.
 Полагаю, что только такая линия поведения и есть проявление настоящего духа арийца. И я благодарен Вам, господин бригадефюрер, что Вы позволили и мне высказать некоторые суждения по развитию сегодняшней ситуации.
Шелленберг удовлетворённо откинулся к спинке кресла и уже мягко сказал:
– Садитесь, Шаповалов. Предо мной не надо щёлкать каблуками. Это самое простое. А вот мыслить, как мыслите Вы, умеет далеко не каждый.
Мне не надо бессловесного раба, моей тени. Мне нужен мыслящий аналитик, человек, способный проникнуть в ход мыслей, в логику действий Сталина, Рузвельта, Черчилля. Ещё бы лучше – навязать им линию мышления и действий.
Дело Германии сегодня проиграно, дорогой Шаповалов. И мы, мыслящие люди, должны сосредоточиться на том, чтобы гарантировать её возвращение завтра, на том, чтобы как можно меньшими были утраты и потери.
Полагаю, в самом общем виде Вы знакомы с итогами Ялтинской конференции союзников.
– Да, господин бригадефюрер. Но к сожалению, в отчётах очень мало конкретики. Это свидетельствует о том, что нашей разведке не удалось внедриться ни в одно звено по подготовке этой конференции.
Конечно, Шелленберг и думать не мог, даже допустить, что рядом с ним сидел именно тот человек, который и изобличил всю резидентуру Германии при подготовке и проведении Ялтинской конференции.
Только что был освобождён Крым. И Советское правительство сумело так подготовить и провести эту конференцию, что ни Черчилль, ни Рузвельт не могли ничего существенного противопоставить предложениям Сталина о послевоенном устройстве Европы.
Именно после этой конференции Черчилль в своём выступлении перед парламентом своей страны и произнёс те исторические слова об оценке личности Сталина, масштабности его деяний.
Весь мир услышал это:
«Великим счастьем для советского народа явилось то, что его борьбу с германским фашизмом возглавил гений, Величайший полководец всех времён  и всех народов – Сталин.
Не знаю почему, но когда он входил в зал заседаний, мы все вскакивали и опускали руки по швам».
Представить себе Черчилля в подобном состоянии может только очень смелый разум.
Он не вскакивал и не опускал рук по швам даже перед королевой, а какими же тогда качествами должен обладать человек совершенно чуждых ему взглядов, который заставил воевать его с союзником по идеологии, по неправедному порядку, который века устанавливала в мире Англия, пока подрос и возмужал новый хищник, в лице кайзеровской, а затем – и фашистской Германии.
Не зря, что за итоги этой конференции, многие советские дипломаты и разведчики были удостоены высоких отличий. Вклад Шаповалова был оценён, также, очень высоко и он получил орден Кутузова первой степени.
Он прекрасно понимал, что не каждый день жизнь ему посылает таких собеседников, как Шелленберг, и старался из этой беседы выжать всё возможное.
– Дерзну заметить, господин бригадефюрер! Уж коль наш разговор зашёл так далеко, Вы должны сделать всё возможное, чтобы переговоры с Западом не были доверены Гиммлеру.
– О, Шаповалов, Вы заходите очень далеко. У Вас уже и рейхсфюрер Гиммлер под подозрением, – поощрительно пошутил Шелленберг.
– Что там ещё спрятано в таинственном русском сердце?
Шелленберг действительно был интеллектуалом, и понимал, что он первым должен сказать нечто важное, чтобы поощрить Шаповалова на интересные для шефа контрразведки рассуждения:
– Ну, уж если нам висеть с Вами, Константин Георгиевич, вместе, на одной перекладине – так кажется Вы, русские, говорите, то я бы смел предварить наш разговор на эту рискованную тему одной фразой – в Германии есть здравомыслящие люди. Нет, это не те тупицы и недоумки, которые вверили все дело… изменения курса рейха в руки фанатику Штауфенбергу, который доверился лишь случаю, оставив свой портфель, со взрывчаткой, в зале заседаний ставки фюрера.
И тут, искреннее, прорвалось в нём. Он яростно, Шаповалов даже вздрогнул, громко произнёс:
– Если бы ценой своей жизни Штауфенберг устранил Гитлера – тогда можно было понять их потуги. А так, глупость, перестреляли их всех во внутренней тюрьме, как котят. И всё. Только и позволили Мюллеру развернуться. Тут уж папаша Мюллер проявил себя. Не зря, даже при мне, Гиммлер один раз произнёс:
– Мюллер! Не смотрите на меня так. У меня мороз по коже идёт, когда я представлю, на миг, что я бы оказался у Ваших мастеров заплечных дел.
– И Вы знаете, – уже со смехом, но как соратнику, это Шаповалов почувствовал, – что ответил на это Мюллер:
– Да, мой рейхсфюрер, лучше Вам не попадать в такой роли в моё ведомство, а то Вы назавтра признаетесь, что состоите членом ставки Верховного Главнокомандования у Сталина.
И Шелленберг засмеялся:
– О, Константин Георгиевич, Вы бы видели при этом лицо Гиммлера.
С этого дня он даже побаивался подавать руку Мюллеру.
И даже как-то сказал:
– Мюллер! Я боюсь даже жене признаться в искренности своих чувств. Мне кажется, что Вы и это слышите. Не так ли?
Шелленберг резко переменил тему разговора. И проникновенно сказал:
– Знайте, Шаповалов, это наш самый страшный враг. Наш! Вы поняли, что я имею в виду?
 Думаю, что Мюллер уже давно ведёт собственную игру. И как это ни неожиданно, Шаповалов, это и будет Вашей главной задачей в нашем… будущем союзе. Если, конечно, Вы согласитесь, как это у Вас у русских говорят – ударить по рукам?
– Да, мой бригадефюрер! По рукам! Вы всегда можете на меня положиться. Я всегда буду ревностно служить нашему делу и Ваше доверие меня только окрыляет.
 Не скрою, бригадефюрер, я уже не тот альтруист, которым был в начале восемнадцатого года. И мне очень бы хотелось дожить свой век где-нибудь в тихом уголке земли, имея некую, гарантирующую меня от всех случайностей, сумму на своём счету.
– Вот, Шаповалов, наконец-то! Наконец Вы стали говорить нормальным языком.
– Я очень боюсь и не верю людям, которые уверяют меня в верности какой-то идее. Идея – самая подвижная часть мироздания. Ничего нет менее постоянного, нежели идея. Даже ученики Христа презрели его за сребреники, и отступились от его идей. А что уж нам, смертным…
И, уже затем, Шелленберг ни разу не отвлёкся от главного. Он ставил Шаповалову задачи на будущее сотрудничество. На будущую деятельность. Видно, в его голове этот дьявольский план созрел уже давно и сейчас он только его озвучил:
– У меня есть некоторые данные, что папаша Мюллер ищет контакты с Москвой. Вот Вы и должны будете всё это выяснить. Мы всё сделаем так, чтобы Вы – отступник и ренегат, за моей спиной, попытались выйти на папашу Мюллера и убедить его в том, что я, под руководством Кальтенбруннера, ищу возможность вступить в контакт с англичанами.
– Всё же, – и Шелленберг вновь засмеялся, – я единственный, кто имеет университетское образование и степень доктора права. Мясника Мюллера уже одно это раздражает. Это всё равно, как у Вас в России Будённый относился к Тухачевскому. Не удивляйтесь, я это хорошо знаю. К слову, Тухачевский, ещё находясь в плену, оказывал нам некие услуги. Тут Будённого его классовое чутье не подводило.
– Мне очень жаль, что Сталин почему-то забыл, что с Тухачевским в плену находился и Малиновский. А сегодня ему вверен даже фронт. И это при сталинской подозрительности и обоснованной осторожности. Вот этот узел я развязать так и не смог.
–Вы думали когда- либо, Шаповалов, Вы же ровесник Жукова, Рокоссовского, иных русских полководцев, в чём их отличие от плеяды Тухачевского?
А ведь это очень важно. Именно в силу этого фактора мы и терпим поражение. Мы не учли этого накануне войны вообще. Тухачевский и его соратники – Корк, Уборевич, Путна, Гамарник, Эйдеман – мало того, что все люди не русские, все – иудеи, но и к должностям высочайшим они проникли не в силу своих дарований. Ну, мы же с Вами взрослые люди. Скажите, Вам просто было командовать полком в двадцать пять лет!
– Нет, очень сложно. И моё счастье, – ответил Шаповалов, – что у меня был добрый батька, учитель, из нижних чинов, который меня, как кутёнка, и вёл по жизни.
– Ну, вот. А эти – Ваши ровесники командовали фронтами, армиями. Всё это более, чем странно. Не может поручик и прапорщик, объективно не может, быть командующим фронтом. Да ещё этот поручик и в плену оказался, покомандовав лишь полуротой четыре месяца всего. Вот и все его университеты.
– Та плеяда оказалась у власти, особенно в военной области, лишь потому, что их к власти привёл Троцкий. Вы этого не видели, Константин Георгиевич, я же это изучал очень глубоко. Ему нужны были лишь алчные и безжалостные исполнители его воли. И события в России со всей убедительностью это показали.
 Вам не показалось странным, что везде в мире начался истошный вопль о так называемых сталинских репрессиях тридцать седьмого, тридцать восьмого годов, но ни слова не было сказано о настоящем избиении русских военных кадров с восемнадцатого по двадцать восьмой год? Ровно десять лет нахождения Троцкого у власти, в России был развёрнут массовый террор: сначала офицерства, затем – самых даровитых красных командиров.
Не считайте, Шаповалов, нас глупцами. Мы же понимаем, что стратегию Советской России разрабатывали не поручики, а генералы Брусилов, Бонч-Бруевич, Парский, Снесарев, полковники Генерального штаба Шапошников, Егоров. И идея конных объединений, на чём Вы и выиграли гражданскую войну, не принадлежала Вашему бравому вахмистру Будённому, а её разрабатывали ваш коллега, войсковой старшина Миронов и Думенко.
Именно такие люди и были опасны для Троцкого и он сделал всё, чтобы их уничтожили. Я знаю точно, Константин Георгиевич, что не минула бы чаша сия и Вас. Вы – человек искренний, знающий, военный профессионал. Так что, видите – только Ваша отсидка, а затем – служба Германии, Вас и спасла.
Вы знаете, что только в Петрограде, за первую половину восемнадцатого года, было уничтожено восемнадцать тысяч офицеров. Видите, какое совпадение? Может, какой-то каббалистический знак для сыновей бывших закройщиков и парикмахеров, которые и составили личную гвардию Троцкого, – но они, упиваясь своей властью, пустили на уничтожение всё лучшее, что было среди интеллигенции, военных, организаторов промышленности.
– Как бы ни относились в связи с этим вопросом к Гитлеру – но вот причины его немилосердного отношения к этому народу. Фюрер, так скажем, сам полукровка, – и Шелленберг впился своим взглядом в Шаповалова. Это была кульминация проверки.
– Я знаю это, мой бригадефюрер. Но тогда было бы естественно предположить, что он напротив, тщился бы спасти этот народ.
– Нет, Шаповалов, вот и видно, что Вы – русский. Это только у Вас бытует такая линия поведения.  Там же, где речь идёт о вечной империи, о вечной политике национал-социализма, а они вечные! – не может идти даже речи о союзе с этим народом.
Вам трудно понять, но еврей никогда не признает себя вторым. Мы все для него презренны, мы все – гои, а значит, в отношении нас, он волен поступать, как ему заблагорассудится. Его Яхве всегда его простит и оправдает.
Посмотрите, в Крыму, по окончанию гражданской войны, Ваш самородок Фрунзе, даёт честное слово, что все, кто прекратит сопротивление, будут помилованы и отпущены по домам. Сто тысяч, вслушайтесь, сто тысяч офицеров, юнкеров сложили оружие, поверив красному командующему. И их всех, Шаповалов, расстреляли в оврагах. Всех, выкосили пулемётами.
Вы думаете, это Фрунзе нарушил своё слово? Нет и нет! Его даже не уведомили, что комиссары Троцкого – венгерский еврей Бела Кун, который не был даже гражданином России, вдумайтесь, и уже Ваша, доморощенная психопатка Землячка, тоже иудейка, приняли решение совершенно отличное от воли командующего, и уничтожили цвет русского народа.
Гитлер свершил страшную ошибку, Шаповалов, что не начал войну с Вами в тридцать седьмом, тридцать восьмом. Тогда бы выученики Троцкого сдали ему всю Россию.  Принесли бы на блюдечке!
 Сегодня же – ситуация иная. Незамеченное Троцким поколение командиров эскадронов, батальонов – что они значили в то время? – честно и упорно постигало военную науку. Выросли в современных, что я буду это от Вас это скрывать, военачальников, которые превосходят наших высших военных руководителей по всем показателям.
У нас, пожалуй, только один Манштейн имеет уровень таланта и даровитости, соответствующий Жукову. Других просто нет. Даже талантливый и молниеносный Гудериан – это уже иная ступень. Это командующий армией. Талантливый, бесстрашный, но это не Жуков, не Василевский, даже не Черняховский и не Баграмян. Мельче, значительно мельче.
И вот представьте, Шаповалов, что было бы с миром, Европой, ежели бы не эти страшные годы, за которые Троцкий и его соратники лишили Россию стержня, его лучших и самых преданных граждан?
Я хорошо, Константин Георгиевич, знаком с творчеством Шолохова – поразительный мастер слова, Алексея Толстого. Их «Тихий Дон» и «Хождение по мукам» – самые величественные произведения в послевоенной России.
И представьте, это же у Шолохова хватило мужества и он сказал, что бы сделал тот строй с Григорием Мелеховым, да и сделает, уж Миша Кошевой не простит ему его таланта, его гениальности. И за что его судит Кошевой, который в войну отсиделся, никакого мужества не проявивший? Он судит Григория за истовое служение Отечеству, за его офицерские погоны, которые он добыл своей кровью, за ордена, за любовь к России и женщине.
 Останься Григорий рядом – убожество Кошевого сразу же было бы видно. Всем. Поэтому и истреблял он в ЧК офицеров, сродни Григорию, которые, к слову, не выступили ведь против советской власти до августа тысяча девятьсот восемнадцатого года.
– А Вы не знаете почему? – спросил он у Шаповалова.
– Да потому, что с августа тысяча девятьсот восемнадцатого года стал приводиться в жизнь план Троцкого о расказачивании. И казаки, как сословие, подлежали уничтожению. И не за что-то, не за какую-то вину перед советской властью, а потому. что как и церковь у вас, в России, были независимы от любой власти.
Казак у вас – это и воин, и хлебороб. Он независим. У него есть хлеб, у него есть оружие и организация, чтобы защитить свой род, свою землю. Такое сословие, организованное, очень опасно было для троцкистов, которые и устанавливали новый режим единоличной власти в России. Поэтому они и уничтожили у Вас, поголовно, и офицерство с казачеством, и служителей церкви, с зажиточным крестьянством заодно. Всё, больше сопротивления им, да ещё и организованного, оказать никто не мог. Они стали безраздельно хозяйничать в стране.
И только один человек – Сталин, всё это видел и понимал, что происходит. Но у него, до принятия Конституции Советской России, никакого монопольного владычества государством не было. Его Троцкий всерьёз и не воспринимал. И в этом он очень сильно просчитался. Я думаю, подвела развившаяся до уродливых пределов, его самоуверенность. Ведь убрал же он и его последователи самых верных соратников Сталина – Фрунзе и Кирова. А Сталина он, как это видно теперь, всерьёз не принимал.
Вы скажете, Шаповалов, а для чего я это Вам всё говорю? А лишь для того, чтобы приступая к ответственейшей игре, где плата за ошибку – Ваша, в первую очередь, голова, а за ней, вполне вероятно, и моя, Вы знали, что надо учитывать при оценке ситуации в России.
Если Мюллер выйдет на ушедшее в подполье троцкистское охвостье, как писали в русской печати – это не страшно. Они его же и сдадут. А вот если ему удастся договориться со Сталиным, и даже его окружением – тогда, думаю, Англия и Америка не успеют открыть второй фронт. Все в Европе решат русские армии самостоятельно. Это меня и страшит более всего.
– И мне, Константин Георгиевич, не Мюллер, собственно, нужен. Его я знаю. Думаю, хорошо. Но я страшусь того, что рухнет всё дело моей жизни, и я окажусь политическим капитулянтом. А просить милостыню всегда постыдно. Я же, как и Вы, хочу не просто жить, а очень хорошо жить. Вы знаете, сколько мне лет?
– Знаю, бригадефюрер. Я старше Вас почти на пять лет.
– Да, мне всего сорок пятый год. И впереди – целая жизнь. Если мы сумеем с Вами её устроить для самих себя же. Так не пожалеем сил на это. Никто иной о нас не подумает. А такие, как папаша Мюллер, по-моему, мечтают даже о том, чтобы завтра отправить Вальтера Шелленберга на эшафот.
Было бы неплохо, мы с Вами об этом поговорим во второй раз, чтобы русские, на самом верху, заинтересовались Вами, как альтернативным представителем не столь одиозных, как Мюллер сил, которые понимают, что с Гитлером Германию ждёт беда. Ждёт катастрофа.
Такие силы, и весьма могущественные, в Германии есть. И мы готовы предоставить русским голову фюрера, а они – взамен, не вторгаться в пределы рейха. Вот, если уж быть пред Вами совершенно откровенным.
Я ещё раз повторю, что мне эта откровенность не грозит ничем. В неё никто не поверит. Остерегайтесь и бойтесь Вы, Шаповалов, что стали знать об этом. Это страшный груз. И любому нормальному человеку никогда не хочется знать подобное. Если он нормальный человек. Не хотел знать этого и я. Но обстоятельства всегда выше нас.
Завершая на сегодня наш разговор, я бы хотел Вам напомнить о Ваших особых отношениях с Будённым. Да, он сегодня не играет той роли, которую играл раньше. Скорее, это фигура декоративная. Но ему доверяет Сталин. Он знает, что Будённый за него готов умереть. А это уже немало. Только никакой самодеятельности. Не спешите.
Хорошенько всё продумайте. А затем, где-то через недельки две, мы встретимся и уже примем окончательное решение. Согласны?
И уже властно завершил:
– С этого дня Вы работаете у меня в аппарате. Ни на какую структуру я замыкать Вас не буду. Вы будете моим помощником по русскому вопросу. Очень удобная роль для наших контактов. К сожалению, я не могу сам пойти к Сталину и предложить ему сотрудничество.
И Шелленберг засмеялся. Он представил эту встречу – он, генерал СС и Вождь Советской России, мило беседуют о будущем устройстве мира. И эта фантазия вывела его ещё на один очень важный вывод:
– Если у нас состоится контакт с русскими, посмотрим, может быть через того же Будённого, я обеспечу Вас доказательствами, что связь Германии ни на одну секунду не прерывалась с деловыми и финансовыми кругами США, Англии, Франции.
Вот Вы, русские, часто говорите – Германия воюет с Россией. А ведь это совершенно не так: объединённая Европа воюет с Россией. Более трехсот миллионов человек. Только десять миллионов самых квалифицированных рабочих Европы работают на оснащение войск вермахта техникой и вооружением.
В одной только Чехословакии сваривается больше корпусов танков, чем в самой Германии.
– Та же Франция, которая носится с де-гольевской идеей сопротивления, и выставила на русский фронт одну эскадрилью «Нормандия», в составе войск вермахта имеет целый корпус. Иначе как бы мы могли призвать в армию каждого третьего мужчину? Мы бы уже давно вынуждены были сдаться Сталину, если бы не поддержка Европы: с Россией воюет и финн, и венгр, и словак, и норвежец, болгарин и даже швед… Даже десятки тысяч евреев служат великим идеям фюрера на русском фронте, – уже не без иронии сказал Шелленберг.
– Поэтому – на войне, как на войне. Вот мы и должны внушить советскому руководству, что этот союз стран Европы, а если удастся договориться – и Англии, США, – просто опасен для России. Он более опасен для неё, нежели сегодняшнее противостояние с Германией.
– Думайте, Шаповалов, думайте. Мы должны найти выход по спасению великой империи, Третьего рейха. Тогда и будет у Вас садик с хорошим домом, где-нибудь в Ницце, или на Лазурном берегу.
– К слову, мой адъютант позаботится об условиях жизни для Вас. А через несколько дней мои люди Вам сообщат, в каком из швейцарских банков Вас будет ожидать ячейка с кругленькой, как Вы сказали, суммой. Суммой в вечной валюте. Не девальвируемой!
– Желаю успехов!
Шаповалов склонился в лёгком поклоне и заявил:
– Всегда готов Вам служить, бригадефюрер.
Шелленберг засмеялся:
– Ох, Шаповалов, накличете Вы беду на свою голову. В Германии служат только одному фюреру. Остальное – крамола, а Вы мне, члену имперской службы безопасности, говорите такие крамольные вещи.
– Хайль Гитлер, господин Шаповалов!
– Хайль Гитлер, господин бригадефюрер!

***

Нужно было время и условия, чтобы обдумать и проанализировать всю полученную информацию от Шелленберга, и Шаповалов действительно был ему благодарен, когда молчаливый адъютант шефа контрразведки привёз его на тихую улочку, завёл в красивый и уютный домик, и передавая ему ключи от него, сказал лишь несколько фраз:
– Я думаю, Вам здесь будет уютно. Вот ключи от машины. Машина в гараже. Телефон – и городской, и прямой – со мной, в гостиной.
 Запас продуктов – в холодильнике. О своих пристрастиях в еде проинформируйте завтра фрау Заммельц. Она придёт к восьми утра. Желаю хорошего отдыха.
И Шаповалов остался один. Он понимал, что эта квартира на прослушке. Поэтому старался даже ходить естественно, как он это делал всегда.
Приготовил себе ужин, с удовольствием сел у камина, выпил рюмку коньяку – набор бутылок которого был весьма внушителен, он даже увидел давно забытый «Шустовский» и, взяв книгу в руки, не глядя в неё, машинально перелистывал страницы и думал о том, как он доложит руководству всё содержание беседы с Шелленбергом, его деликатное поручение.
Доложить надо было всё в деталях. И никакое донесение не могло вобрать в себя всю полноту этой важнейшей информации, которую он запомнил до мельчайших подробностей.
Значит, оставался единственный путь, к которому за все время войны он прибегал лишь несколько раз.
Ему опять нужен тот человек с феноменальной памятью, который всё донесет до Ракитского, сохранит даже интонацию, полутона.
И он стал готовить встречу с этим человеком, с которым его познакомил Ракитский, направляя на ответственейшее задание, которое и стало сутью его деятельности на все эти годы.
Он даже не знал, как его зовут. Кто он и чем занимается. Неприметный, совершенно безликий даже, этот мужественный человек, по отработанному маршруту, через Швейцарию, трижды приезжал к нему за все эти годы.
И Шаповалов всё ему рассказал о встрече с Гитлером на совещании и двух серьёзных совещаниях, которые проводил Канарис.
И вот теперь ему в четвертый раз не обойтись без этого связного. Но как с ним встретиться и где? Шаповалов понимал, что за ним сейчас неусыпно наблюдают и любая встреча с незнакомым человеком, да ещё и длительная, ведь за чашкой кофе не расскажешь всё, что ему стало известно – сразу привлечёт внимание служек Шелленберга.
Это всегда было самым тяжелым в деятельности разведчика – носить в себе такую информацию и не иметь возможности её доложить руководству.
Времени на длительные раздумья не оставалось.
И он, как ему показалось, такой ход нашел. Сославшись на длительное напряжение и волнение последних месяцев, он попросил Шелленберга о восьми–десяти днях отдыха на Рижском взморье. Он очень любил эти места, и Шелленбергу было известно, что хотя бы раз в году он проводил там полторы–две недели.
За эти дни он отработает детальный план своей деятельности и представит бригадефюреру на рассмотрение.
– Да и не двадцать уже лет, бригадефюрер.
И без всякой паузы и перехода, неожиданно для Шаповалова, стоя у него за спиной, громко произнёс, скомандовал:
– Шаповалов, Вы меня простите, но ни разу не видел сабельных ран.
И когда Шаповалов с яростью стянул с себя мундир и французскую нательную рубашку, Шелленберг как-то пополотнел, даже растерялся:
– Простите меня, Константин Георгиевич. Я действительно не знал, что это такое. Как же Вы это вынесли? На Вас же, как говорят русские, живого места нет.
И Шаповалов не отказал себе в удовольствии отомстить:
– Да, господин бригадефюрер, после этого, я думаю, застенки гестапо не испугают. Это – страшнее. Когда русский человек отдаёт себя всего для победы и благоденствия Отечества – что его может устрашить в будущей жизни?
Это был тот рубеж, после которого Шелленберг стал доверять Шаповалову окончательно, и с него была снята вся наружка, его дом перестал прослушиваться силами службы всесильного шефа контрразведки имперской безопасности.
И в это именно время Шаповалов решился на свой отдых на Рижском взморье.
Три дня, проделывая самые невероятные маршруты, он убеждался в том, есть ли за ним слежка или нет.
И, наконец, поняв, что её нет, более того, получив щедрый подарок Шелленберга в виде корзины вина и изысканных коньяков, которые ему доставил специальный курьер, он понял, что теперь он – вне подозрений.
И всё же, не надеясь на судьбу, плутал по ухоженным улочкам прибалтийского курорта, и только убедившись окончательно в том, что слежки нет, направился к домику, где всегда его ждал гонец от Ракитского.
Снова то же бесцветное лицо, неузнаваемый в людской толпе человек, но в этот раз произнёсший несвойственные ему слова:
– Вами восхищаются, Вы сделали для Отечества больше, чем кто-либо.
Тяжело вздохнув, он произнёс:
– Я слушаю Вас.
Много часов проговорил, а если вернее – то наговорил Шаповалов этому необычному носителю особых тайн.
Он изложил ему, кроме откровений, дословных, Шелленберга, и свои размышления, и свои вопросы центру: как быть? Как действовать? Начинать ли ему вообще эту игру и к какому берегу её стремить?
На второй день опустошенность его души была столь велика, что он не вышел к завтраку, чем вверг фрау Бригитту, миловидную, лет тридцати шести немку, которая всё томно вздыхала, если только Шаповалов заходил на кухню:
– Что господин Шаповалов желает? Он, что, не может мне сказать об этом? Я ведь понимаю, какими государственными заботами он обременён. И ему не надо ничего иного, как объявить мне своё любое повеление.
И она, как бы случайно, выставляла очаровательную ножку из-под повседневного платья и томно вздыхала.
Шаповалов искренне потешался, всё же он ценил Шелленберга выше. А тут, приставить к нему эту девку – это было низко.
И он даже отомстил ей.
В один из её приступов неподдельной чувственности и готовности на любой шаг, так как её даже стала раздражать недоступность Шаповалова, он ей сказал, слегка обняв за плечи:
– А что, фрау Бригитта, даже обольстить меня – Вам предписано? Это как-то против природы, я так не могу.
И какое же он испытал облегчение, когда не объясняя ему ничего, она исчезла и он её больше ни разу не видел. Кто убирал дом, кто пополнял запас продуктов – он даже не знал, да, по правде, его это не очень и интересовало.
Встретившись с человеком Ракитского, он действительно всецело отдался отдыху. Он знал, что ему понадобится ещё очень много сил, чтобы служить своему Отечеству.
И если даже кто за ним наблюдал, он не мог в своём отчете сказать ничего более, чем то, что это – самый образцовый, самый примерный служка своего здоровья – Шаповалов не пропустил ни одного моциона, с завидной последовательностью съедал завтраки, обеды, ужины, которые, если уж быть честным, были отвратительными и невкусными. Не сорок первый год был на дворе. Поэтому он сам готовил себе бутерброд или яичницу вечером, выпивал рюмку коньяку и большую чашку любимого им чаю.

***

Как же он был поражен. В первых строчках информации из центра извещалось, что он произведен в генерал-майоры, и, что, Советское правительство, удостоило его звания Героя Советского Союза.
От ликующей боли сжалось его сердце. Он никогда не думал о такой чести, и не ради наград и отличий нёс свой крест. Но, не лукавя, признавал, что и честь дорога. Он отмечен высшими отличиями своего Отечества. Значит, уже в силу даже этого, жизнь не зря прожита.
Центр благословлял его на самостоятельную игру, на любые шаги, которые будут, соответствующим образом, подкреплены всеми возможностями не только наркомата, но и всей страны. Игра стоила свеч.
Центр указывал ему на то, что он волен принять любое решение, но он должен знать, что ни на какие переговоры, ни на какой торг с гитлеровскими бонзами, даже если они и отрекутся от Гитлера, и выдадут его, советское руководство не пойдет. Но эта информация лишь для него. Шелленбергу же он должен внушить, что военное руководство Советского Союза крайне заинтересовано в контактах с ним.
Ракитский писал:
«Попробуйте, но – не рискуя лично, вбить клин между Мюллером и Шелленбергом. И тому, и другому Вы можете дать заверения, что руководство страны заинтересовано в контактах с ними.
И весь вопрос в том, кто из них сможет оказать наибольшее влияние на ход событий в самой Германии и на её выход из войны: на каких условиях, и на каких началах.
Самое же главное – выяснить, ведутся ли подобные поиски контактов с Америкой и Англией, и как. Что выставляется при этом во главу этих контактов».
С учётом этой информации Шаповалов и разработал план своей деятельности, который, по возвращению со взморья, и предложил Шелленбергу.
До начала их разговора, тот протянул ему нарядный, украшенный свастикой и печатью рейхсканцелярии, листок в тонкой кожаной папке.
В приказе, за личной подписью фюрера, объявлялось, «что за выдающиеся заслуги перед рейхом полковник абвера Шаповалов К. Г. переаттестовывается, по представлению бригадефюрера Шелленберга, в воинское звание штандартенфюрера СС».
В этом же приказе фюрер премировал его ста тысячами рейхсмарок и удостоил постоянного дома для проживания.
– Благодарю Вас, бригадефюрер! Мне очень дорого, что мои скромные заслуги столь высоко оценены Вами.
– Не мной, господин штандартенфюрер, а фюрером. Благодарите фюрера.
И после этого они приступили к обсуждению плана будущей деятельности Шаповалова. Шелленберг утвердил предложенный им план с единственной ремаркой:
– Думаю, что нам необходимо в круг людей, с которыми намерены контактировать, включить авторитетные силы, авторитетные личности не только из военных.
 Вы ведь знаете, что у нас в плену сын Сталина – Яков. Совсем недавно к нам перелетел сын Хрущёва – Леонид. Есть и ещё немало детей знатных сановников советского правительства. Давайте шире использовать их в своей игре.
Но меня, при любом итоге и любом раскладе этой игры, занимает одно – сделать всё возможное, чтобы Мюллер был уничтожен. А папаша стал много на себя брать, а самое главное – стремится контролировать все денежные потоки… э… наших средств для будущей борьбы.
– Господин бригадефюрер! Я хотел бы знать одно, для большей уверенности, так как драка предстоит очень серьезная, Вы выступаете против Мюллера в одиночку или под покровительством кого-то из первого эшелона власти?
– Я это Вам торопился сказать и сам. Нет, господин Шаповалов, я не заговорщик. Мы – подлинные патриоты Великой Германии не можем безучастно взирать на попытки старых, замшелых сил, проигравших русским в этой войне, а если уж честно – сотворивших такую глупость, как война с Россией и вместо союза с ней для совместного передела мира, они ведут дело к разделу Германии, что равносильно её уничтожению.
Поэтому я, штандартенфюрер, лишь звено в этой сложной игре. На её верху, и я Вам об этом говорю прямо, стоят партайгеноссе Борман, Кальтенбруннер, промышленники, понимающие, что будущее Германии – в её экономических связях, во встраивании, на подобающем месте, во всеобщее мировое хозяйство.
И жёстко заключил:
– Без этого Германия существовать не может. Выжить и развиваться не может. Поэтому, Вы действуйте смело, аккуратно, но опираясь на авторитетные и влиятельные силы рейха. Здравомыслящих, а не истеричек и выживших из ума фанатов, мясников, вроде Мюллера.

***

Семён Михайлович Будённый долго с изумлением смотрел на генерал-полковника госбезопасности Ракитского.
«Если это не провокация, то тогда что это», – думал маршал. Он, герой гражданской войны, первый маршал страны, верный соратник Сталина, должен вступать в какие-то переговоры с фашистскими эмиссарами, когда судьба Германии, это было уже видно всем, предрешена.
Нет, на этот шаг он никак не мог пойти. Мнения и просьбы Ракитского было мало для этого.
И словно чувствуя, в каком он находится состоянии, в кабинете маршала раздался звонок. Давно ему уже не звонил по этому особому телефону его Вождь, человек, за которого он был готов и в огонь и в воду.
Будённый благоговейно поднял телефон, встал по стойке «Смирно» и ответил как-то сразу осипшим голосом:
– Слушаю Вас, товарищ Сталин!
– Товарищ Будённый, я прошу Вас исполнить всё, о чём говорит товарищ Ракитский. Это решение Ставки Верховного Главнокомандования для торжества нашего общего дела.
Так, прославленный маршал, не зная даже всего в деталях, стал очень важным звеном в многоходовой игре Шаповалова и госбезопасности, провёл свою талантливую операцию, которая стоила не меньше, чем его смелые кавалерийские рейды по тылам противника в гражданскую войну.
Самое главное, что в ходе этой операции советской разведке удалось так перессорить гитлеровское руководство, что к началу сорок пятого года оно представляло из себя очень жалкое зрелище. Ни о каком единстве среди них не было и речи. Все шпионили друг за другом и доносили друг на друга фюреру.
Беспрецедентный случай, в результате этой игры Геринг первым предаст фюрера, и тот – даже подпишет свой знаменитый приказ о лишении рейхсмаршала всех чинов и наград, и прикажет его арестовать и расстрелять. Да будет уже поздно, так как Геринг убежит на Запад и сдастся союзникам.
В том, что вся нацистская верхушка будет осуждена международным трибуналом, а сам нацизм и его человеконенавистническая идеология будут запрещены и объявлены вне закона, большая заслуга именно Шаповалова.
Но об этом будут знать очень и очень немногие.
И когда Вождь Советской России, будет писать Рузвельту и Черчиллю свои письма, в которых гневно осудит их чиновников за связь с нацистами и переговоры с ними, на предмет заключения сепаратного мира, причём, в этих письмах будут конкретно указаны и действующие лица с обеих сторон, и места, и время их контактов, лишь ему, уже стареющему человеку, да двум-трём руководителям госбезопасности, будет известно, кто эти материалы поставил. И его вклад в эту особую страницу борьбы с фашизмом и с вероломными и двуличными союзниками был щедро отмечен советским правительством.
И только один Семён Михайлович долго, затем, даже с матерком, как это он умел делать, вспоминал, как его втравили в какие-то игры с фашистскими главарями, но был очень рад, когда лично Сталин поблагодарил его за это и сказал, что и здесь фашистам не удалось, за спиной Советского государства, договориться с американцами и англичанами о новом союзе, где они могли объединить свои усилия в борьбе против страны, внесшей решающий вклад в разгром фашистской Германии.

***

Головой в этой игре рисковал лишь один Шаповалов. И он это очень хорошо понимал.
Поэтому, когда он принёс Шелленбергу личное письмо Будённого, в котором тот, после воспоминаний о службе с Его Высокоблагородием, и благодарностей тому за то, что «…человеком сделал», выражал свою готовность доложить товарищу Сталину о настроениях в руководстве Германии, – тот без излишней дипломатии заявил:
– Шаповалов, то, что Вы – очень талантливый человек, подтверждает даже это письмо. Я думаю, что никто бы этого не добился. И я этого не забуду.
Затем, быстро поправился:
– Новая Германия Вам этого не забудет. Благодарю Вас.
Но Вы не просто способный человек, сегодня Вы стали главным врагом Мюллера. И если бы он это узнал, я думаю, немногие, включая самый верх государственного руководства, смогли бы Вас защитить от него.
– Вы только послушайте, что пишет об этом Будённый:
«Мы не исключаем возможности сотрудничества с «Комитетом спасения Германии», но мы никогда не пойдём ни на какие переговоры с гестапо, как наиболее изуверской и чудовищной машиной уничтожения миллионов ни в чём не повинных людей, подавления национально-освободительного движения в оккупированных фашизмом странах.
Карателей и палачей ждёт уже скорое возмездие».
Шелленберг удовлетворенно засмеялся:
– Уже за одно это Вы, вольны, просить у меня что угодно. Это было самым главным. Но нам бы очень пригодилось документальное свидетельство попыток Мюллера установить такие контакты с русскими. Попробуйте их добыть. Об этом письме будут знать только Борман и Кальтенбруннер. Но Вашу причастность к его получению я даже им афишировать не буду. Думаю, так будет лучше. События могут развиваться так, как мы и представить не можем сегодня. А Ваша голова ещё очень будет нужна новой Германии.
И когда Шаповалов через две недели принёс Шелленбергу новое письмо Будённого, адресованное «Комитету спасения Германии», в котором он извещал о том, что самое высшее руководство страны с интересом отнеслось к возможности установления контактов с данным комитетом, Шелленберг просто ликовал.
К этому же письму были приложены фотокопии обращений Мюллера к Советскому руководству о переговорах на предмет заключения перемирия. В этих обращениях он прямо указывал на Гиммлера, как инициатора этих переговоров.
– Вот где, теперь, папаша Мюллер у нас, – восторженно ликовал Шелленберг, сжимая свой кулак. Через несколько дней он известил Шаповалова о том, что лично партайгеноссе Борман распорядился на счёт Шаповалова в швейцарском банке перевести сто тысяч английских фунтов стерлингов.
– Думаю, – сказал при этом Шелленберг, – это Вас согреет больше, чем очередной орден. Тем более, что у Вас их и так неприлично много. У меня намного меньше. Скоро, разве что друг другу, мы сможем их только показывать. По всему миру будут отлавливать тех, кто удостоен таких наград.
– А деньги – они любят тишину и всегда будут нужны. И никому нет дела до их природы.
– Благодарю Вас, бригадефюрер. Мои мечты о послевоенном домике на берегу моря начинают сбываться. Спасибо.

***

От всех этих событий Шаповалова воротило. Он увидел подлинное лицо воротил гитлеровской Германии, которые, накануне своего краха, были готовы вцепиться друг другу в горло, сдавать и топить друг друга, чтобы только самим уцелеть, да и не просто уцелеть, а гарантировать себе безопасную жизнь и после войны.
И только двумя событиями, в череде всех иных, в эти дни он гордился.
По заданию центра он доподлинно узнал все детали истории о трагической, но мужественной и честной судьбе Якова Джугашвили, и сделал всё возможное, чтобы был покаран предатель и изменник Леонид Хрущев, сын члена Политбюро и Члена Военного Совета ряда фронтов Никиты Хрущева.
Яков, к его чести, помнил всегда, что он не просто сын Вождя Советского государства, но и то, что он офицер Советской Армии. Уже то, что он, выпускник академии, стал командовать лишь артиллерийской батареей, говорило о том, что у Сталина было моральное право посылать и иных на смерть во имя безопасности выпестованного и созданного им Отечества.
Другие бы устроили своих отпрысков гораздо комфортнее и безопаснее.
Что такое батарея? Это первичная ячейка артиллерийской части, которая лицом к лицу, часто даже без пехотного прикрытия, бьется с врагом. И каждый в этой маленькой воинской семье знает, что жизни им – несколько минут боя. И как только ты сделал первый выстрел – для противника ты уже сам, как на ладони.
И фашисты, особенно по условиям сорок первого года, имели все возможности обрушить на артиллеристов превосходящий огонь всех своих огневых средств, бросить на их подавление танки и авиацию. А артиллеристы, стоя насмерть, до последнего снаряда, до последнего человека в боевых расчётах, день за днем выбивали танки врага, уничтожали его пехоту.
Так и батарея Якова. Оказавшись на танкоопасном направлении, она сражалась до последней возможности.
Расстреляв все снаряды, уцелели из её состава единицы. И Яков, понимая, что в плену оказаться ему никак невозможно, спокойно изготовил свой «ТТ», чтобы застрелиться, но вражеский снаряд, разорвавшись перед глазами, не растерзал его, а лишь тяжело контузил. Без сознания он и был пленён фашистами.
В плену оказались и остатки его артиллерийского полка, и нашёлся негодяй из штаба части, который и донёс фашистам, кто на самом деле этот смуглолицый старший лейтенант, который мучился страшными головными болями и целыми днями сидел прямо на земле, сдавив голову руками.
– Вы, Яков Джугашвили, сын Сталина? – задал ему вопрос чин гестапо, к которому он был доставлен конвоиром.
Поняв, что отпираться бесполезно, Яков ответил, что он действительно Джугашвили, офицер-артиллерист, член ВКП.
Немец заулыбался:
– Это всё, господин Джугашвили – вторичное. Мне же хотелось бы услышать Ваше подтверждение на мой главный вопрос – Вы сын Сталина?
– Да, я сын Сталина. Но я сразу хочу развенчать Ваши надежды. Ни о каком торге со мной, на тот случай, чтобы через меня вы пытались оказать какое-то влияние на моего отца – и речи быть не может. Это моё последнее слово.
– Во-первых, он на такой торг не пойдёт. И я для него сын в меньшей мере, в этих условиях, нежели солдат. А во-вторых, я сам не сделаю ни одного шага к бесчестью. Можете меня пытать, расстрелять, повесить, но в семье Джугашвили – никогда подлецов и предателей не было.
И он остался верен своему слову. Что ни предпринимали фашисты, чтобы вынудить его к предательству, Яков был неумолим. На долгие годы растянулась его пытка. Лучшие умы имперской безопасности бились над тем, чтобы использовать факт его пленения для дискредитации Сталина, ослабления его воли. Поток фальшивок, якобы написанных Яковом, с его фотографией, где он призывал «служить Великой Германии», забрасывался при помощи авиации на территорию Советского Союза, в расположения войск, но отец, один лишь раз, заявил в кругу соратников, что это всё ложь:
– Яков умрёт лучше, но не предаст Родину, – сказал Сталин.
– Я знаю своего сына.
И чекисты-графологи доказали, что и письмо к Сталину, якобы от Якова, и подписи его на этих фальшивках – поддельные.
Испробовав всё, фашисты пошли на последний шаг и уже в конце января тысяча девятьсот сорок третьего года предложили обменять Якова на пленённого в Сталинграде фельдмаршала Паулюса.
Ответ Советского Вождя обошёл весь мир:
«Я – солдат на маршалов не меняю».
И более он ни разу не обращался к этой теме публично.
Единственный раз он сказал Берии:
– Лаврентий! Выясни, по своим каналам, правду – как ведёт себя Яков в плену.
– И, – продолжил он, – если он пошёл на сговор с врагом – моей отцовской волей покарай его.
Было видно, как трудно ему даются эти слова. Он остановился у окна и долго стоял недвижимо, в руках, поочерёдно, догорели несколько спичек, обжигая пальцы, а он всё не мог прикурить свою знаменитую трубку.
Кто знает, что он передумал в эти тягостные мгновенья.
Но, уже через несколько минут, перед Берией был прежний Сталин.
И тот, через несколько месяцев, ему докладывал, что Яков в плену ведёт себя достойно. Враги не смогли сломить его волю. Более того, он, пользуясь своим положением и понимая, что фашисты пока решили с ним не расправляться, надеясь что-то выторговать у Сталина, делал всё возможное, чтобы поддержать товарищей, помочь им в их незавидном положении.
И не сказал Берия лишь одного Вождю, что Шаповалов был готов, даже ценой своей жизни, спасти Якова.
Была разработана хитроумная операция, даже несколько раз вылетал самолёт, который, идя на огромный риск, садился на территории Германии и дожидался возможного важного пассажира, о котором экипажу не было ничего известно.
Но немцы, словно что-то почуяв, в последний момент спешно переводили Якова в другой лагерь. И так множество раз.
И как только Шаповалов вновь выстраивал хитроумную комбинацию и выходил на путь возможного побега и спасения Якова, он вновь оказывался далеко от этого места.
Измучившись душой, отчаявшись и не желая более продолжать свои страдания, Яков бросился на колючую проволоку ограждения концлагеря, надеясь, что она под током, и смерть его будет мгновенной. Но оказалось, что по каким-то причинам электрический ток с ограждения был отключен, и тогда часовой, заметив попытку русского военнопленного, которого всегда охраняли строже, чем других, преодолеть ограждение – открыл по нему огонь. Яков был убит. И Шаповалов детально доложил об этом своему руководству.
Совсем иное дело было с Леонидом Хрущёвым.
Типичное дитя знати, он, с юных лет, уверовал, что имеет право на особую жизнь, на особые условия. Ещё до службы в армии был замечен, несколько раз, в тяжелых противоправных действиях. Рано познал спиртное, женщин. Беспорядочная жизнь привела к тому, что учиться он не хотел и после изнасилования одной из девиц своего богемного круга, знатный отец, который уже был членом Политбюро ЦК и секретарем Московского горкома партии, оставив перед этим распятую Украину, залив её кровью репрессий, силой определил его в лётное военное училище.
Сразу же после смерти Сталина, он, мстя Вождю, нагородит о нём горы неправды, злобной клеветы и измышлений, но ни слова не скажет о собственных злодеяниях на Украине, где он, возглавляя Центральный Комитет партии, следуя указаниям Троцкого и выполняя его волю, так как сам, совершенно безграмотный и невежественный человек, мог рассчитывать на продвижение по карьерной лестнице, лишь служа интересам кого-то более могущественного.
Таким человеком и оказался Лев Давидович Троцкий, который и в жёны Хрущёву, слабовольному и ограниченному, определил из своего круга избранницу, как он говорил – из хорошей семьи местечковых евреев. Она-то и стала его путеводителем в жизни и ангелом-хранителем на долгие годы.
Поражало одно, почему Вождь, хоть и удалил его из своего близкого круга, но держал в членах Политбюро и всю войну – даже в членах Военного Совета ряда фронтов, где он, правда, чуть не сдал Сталинград со своим другом-приятелем, будущим маршалом Ерёменко. Это был единственный генерал, который уже в сорок первом году был командующим войсками фронта, но так и не получил, до конца войны, маршальского звания. И только в пору своего владычества, его друг, Хрущёв, уже после смерти Вождя, и удостоил Еременко маршальского звания.
А ко времени описываемых нами событий, панически боясь гнева Сталина, Хрущёв любыми способами хотел спасти своего непутёвого сына и определил его в то училище, где учился и сын Сталина – Василий, мальчишка совсем, но страстно желающий летать; здесь же были и все сыновья Анастаса Микояна; Рубен Ибаррури, сын легендарной пассионарии Испании, Долорес Ибаррури; Тимур Фрунзе. Переросток-Хрущёв, а он был на пять-шесть лет старше своих сокурсников, уважением в их среде не пользовался, летать не любил, под любыми предлогами залегал надолго в санчасть, где вёл распутный образ жизни, постоянно пьянствовал.
Не от нелюбви к его сановному родителю пишутся эти строки. Вот свидетельства бесстрастных документов тех лет:
«Характеристика на курсанта лётного училища Хрущева Леонида Никитовича:
Трудности и лишения армейской службы переносит с трудом. Прилежанием в учёбе не отличается. Волевые качества развиты слабо. В самостоятельный полёт выпустить не могу».
И если представить, что эти слова писал старший лейтенант Николай Старшинов, командир эскадрильи, который, конечно же, знал, что отец этого горе-курсанта столь значимая фигура в государстве, его мужеству можно только поклониться.
В выпускной аттестации из училища, которое, к слову, Леонид Хрущев завершил, на целый год позже своего набора и всё – по болезни, придуманной и мнимой, уже начальник училища пишет:
«К выполнению самостоятельных задач не подготовлен в виду слабости волевых качеств. Летал мало и неохотно. Требует постоянного контроля за своей деятельностью. Склонен ко лжи».
Можете представить, уважаемые читатели, что значили эти слова для военного человека?
Уже на выпуске лейтенант Хрущёв отличился – устроил стрельбу в ресторане, где смертельно ранил случайную жертву, не поделив, с кем-то из завсегдатаев, какую-то девицу.
Был арестован. И подлежал суду военного трибунала. Но опять вмешался всесильный папенька и спас сына от неминуемой расправы.
Но и после этого Леонид на фронт не торопился. Можете представить лётчика довоенного выпуска, который в сорок третьем году был всего лишь старшим лейтенантом? В нескольких боях ему всё же пришлось участвовать, и его товарищи, и командиры поняли – этот ненадёжен, способен предать, так как панически боялся ввязываться в жаркие схватки.
К этому времени его коллеги по училищу уже были известными в стране героями, многие, в том числе и Рубен Ибаррури, Тимур Фрунзе – сложили свои головы за Отечество, удостоились звания Героя Советского Союза. К слову, Василий Сталин не выходил из боёв и к этому времени командовал полком особого назначения.
Хрущёв же всё отлёживался в госпиталях – при посадке разбил самолёт и повредил ногу.
Но это не мешало ему вести праздный образ жизни, пьянствовать и распутничать. И, когда вновь очередная его попойка завершилась стрельбой, на это он был мастер, в результате чего погиб его собутыльник, чаша терпения руководства Хрущёва переполнилась. Ему вновь грозил уже неотвратимый суд военного трибунала.
И Хрущёв, воспользовавшись неразберихой в связи с прорывом немцев, сумел вылететь с группой лётчиков полка, в полёте умышленно изменил маршрут и произвёл посадку на аэродроме фашистов.
Документы, с которыми знакомился Шаповалов лично, свидетельствовали, что его решение было добровольным и осознанным.
Уже через несколько недель, пройдя проверку, и рассказав немцам всё, что только знал, в том числе о сыне Сталина Василии, он пошёл на службу фашистам.
Леонид лично проводил занятия с германскими летчиками о тактике ведения воздушных боёв советскими лётчиками, о наиболее уязвимых местах конструкции наших самолётов.
Слава Богу, что нерадивый и ленивый лётчик так был невежественен и необразован, что действительные асы люфтваффе, со скепсисом и презрением, стали относиться к Хрущёву и потребовали от своего руководства убрать от них этого предателя и отступника, совершенного неуча.
Тогда его перекинули на занятия с курсантами. Фронт требовал всё большего и большего их числа. И тут уже было не до тонкостей, и даже примитивизм Хрущёва был востребован.
Найдя его в учебном полку, Шаповалов известил об этом советское руководство и обеспечил специальной группе «Смерш» его захват.
И на этом в судьбе предателя уже была поставлена неотвратимая и заслуженная точка. Он был осужден судом военного трибунала, и его вина была столь чудовищной и мерзкой, что ни на какое снисхождение Леонид Хрущёв рассчитывать не мог.
Он был расстрелян. И мы бы не занимали читателя рассказом об этом мало что значащем в советской авиации отступнике. Если бы не то, что Шаповалов, выполняя свою особую миссию в те годы, был через долгие и долгие годы, во время властвования Хрущёва-отца, приглашён к нему на беседу.
Профессор, доктор военных наук, ведавший кафедрой специальной подготовки в академии Советской Армии, он знал, что ничего хорошего от этой встречи в его жизни не произойдёт.
Он тщательно собрался, специально обрядился в парадный мундир со всеми многочисленными орденами и направился в Кремль.
Хрущёв его встретил стоя в своём огромном кабинете. Руки не подал. Присесть не пригласил. Выслушав доклад Шаповалова, он сразу сорвался на истеричный крик. Спокойно наблюдая за ним, Шаповалов ждал, что он скажет.
– Все эти годы, – входя в раж, кричал Хрущёв, – хотел увидеть того, кто повинен в смерти моего сына.
– Вы ошибаетесь, Никита Сергеевич, – в его логическом конце, конце для каждого предателя Отечества, повинен он сам. Безусловно, не побоюсь Вам сказать, что в некотором роде именно я выступил судьёй изменника и предателя. Но не сам, и Вы, вынесший тысячи приговоров менее повинным, это знаете лучше меня, а в соответствии с законами Отечества.
– Вы забываетесь, – вскинулся Хрущёв, – с кем Вы говорите. Вы знаете, что Вы отсюда можете и не выйти. И Вам не помогут, – и он широким жестом указал на награды Шаповалова, которые, если уж честно, его изумили. У него, руководителя такой страны, лично не было вообще таких наград, высших степеней, которых удостаивались только полководцы.
– Вы меня пригласили только для этого? Так знайте, что я уже давно мало ставлю за свою жизнь. Даже перед Гитлером – и то я не тщился ценой своей жизни преступить законы чести и совести.
– Это всё слова. Когда мы боролись с фашизмом на фронтах, Вы пили коньяк и радовались жизни…
Шаповалов его гневно перебил:
– Никита Сергеевич, мне стыдно за Вас. Уж Вы, всё же пройдя войну, знаете, что такие, как я, вообще не надеялись выжить.
Хрущев угомонился. Он понимал, что выглядит даже не смешно, а жалко, и поэтому ярость его распирала всё больше.
– Вы кто такой? Царский недобиток. Отсиделись в суровые годы гражданской войны, а теперь выносите свой суд, своё неправедное мнение в отношении тех, кто боролся с фашизмом. И не забывайтесь, где Вы находитесь.
– Я это хорошо помню. Но мне Вас, Никита Сергеевич, жалко. Вы ведь понимаете, что я – прав. Прав той высшей правдой, которая неподсудна, ежели речь шла о предателе и изменнике Отечества. К сожалению, Ваш сын, в пору тяжелейших испытаний, предал своё Отечество, отступился от него. И как я должен был поступить, зная больше Вас о предательстве и отступничестве Вашего сына?
– Я понимаю, как Вам больно, как отцу. Больно потому, что при таком сыне Вы не имели права отправлять на смерть иных, если собственный сын служил фашистам.
– Это Ваши измышления, я всё уточнил и всё знаю, что Леонид был сбит в бою и попал в плен. В бессознательном состоянии.
И, совершенно утратив контроль над собой, словно в бреду, произнёс:
– Я… его, я… его просил, – и Шаповалов понял, что он говорит о Сталине, – отдать за Леонида какого-нибудь генерала, пленённого под Сталинградом. Но он мне отказал. И сказал на этом особом заседании Ставки Верховного Главнокомандования, куда я был приглашён единственный раз за всю войну, что мой сын не заслуживает снисхождения.
– Никита Сергеевич, Вы ещё легко отделались, – промолвил Шаповалов. Всё могло закончиться гораздо трагичнее, для Вас лично.
– Поверьте мне, я ничего лично не имею против Вас, но Леонид был предателем и изменником. Это легко проверить по моим донесениям той поры.
Хрущёв поник. Он не мог даже говорить, Шаповалов же, обретя твёрдое спокойствие, которое к нему всегда приходило в пору высшей опасности, продолжил:
– Поверьте мне, я занимался более глобальными проблемами. Речь шла о судьбе Отечества. И эпизод со старшим лейтенантом Хрущёвым – совершенно не соизмерялся с теми проблемами, которые я решал по заданию Ставки. Но и остаться равнодушным к поведению любого соотечественника, оказавшегося в плену, особенно, если это поведение было недостойным, я не мог.
– Смиритесь, Никита Сергеевич, понимаю, что Вы – отец, но не всегда правило, что наши дети такие, каких мы заслуживаем – верное. Леонид стал исключением из правил. Он очень сильно подвёл и Вас. И с этим надо смириться.
Хрущёв помрачнел совершенно. Он знал, что этот ненавистный ему генерал, прав. Прав во всём. Никто иной, как сам Хрущев, знал истинную цену своему старшему сыну.
Не дожил Шаповалов и до того момента, когда младший сын первого секретаря Сергей, которого лично отец удостоит в двадцать восемь лет генеральского звания, докторской степени, даже звезды Героя Социалистического труда, (и при этом не переставая поносить Сталина, у которого Василий, пьяница, по словам Хрущёва, и распутник, все чины получил незаслуженно. И это о лётчике, у которого было более двухсот восьмидесяти боевых вылетов, а количество сбитых самолетов вполне подходило к присвоению звания Героя Советского Союза, но его отец так и не удостоил своего сына этим заслуженным высоким отличием), и который, со смертью Хрущёва-отца, трусливо убежит на Запад, и будет коленопреклонённо просить президента США о предоставлении ему американского гражданства. Выдаст, при этом, как ракетчик, все ведомые ему секреты и тайны.
Но более всего Хрущёв во время этой встречи боялся даже не новых деталей в неблаговидной биографии своего старшего сына. Подотчётная ему пропаганда уже изобразила его сына подлинным героем в борьбе с фашизмом и даже, святотатство, предатель и изменник, обучавший фашистов секретам борьбы с советскими лётчиками, был удостоен (посмертно) ордена Отечественной войны первой степени. И нигде, даже словом, не проговаривалось, что Леонид расстрелян по приговору советского военного трибунала. Напротив, в многочисленных публикациях он подавался как герой, погибший в бою с фашистами.
Боялся Хрущёв другого. И он знал, что этот генерал, да ещё спешно расстрелянные им Берия и Ракитский, только три человека, знали, что сам Никита Сергеевич оставил письменное свидетельство своей неразборчивости и святотатства.
Именно Шаповалов, с надёжной эстафетой и с одобрения Шелленберга, направил члену Политбюро Хрущёву письмо, в котором предлагал ему за необременительные услуги Германии, принять участие в облегчении участи его сына.
И Хрущёв… ответил готовностью к сотрудничеству. Неизвестно, как бы сложились эти обстоятельства, но сам Шаповалов положил им конец. Ему был омерзителен сам Леонид Хрущев, который буквально валялся у его ног и просил о пощаде. Только жажда жизни двигала им. Сытой и беспечной. Отечества у него не существовало, и он ему никогда не служил.
И поэтому Шаповалов убедил Шелленберга, что в их хитроумной игре опираться на столь ничтожную личность нельзя. Он предаст всегда, оказавшись в иных условиях. И будет служить тем, от кого в данную минуту зависит его жизнь.
И Хрущёв-старший, содрогаясь от страха и ненависти, ждал, что Шаповалов объявит ему и о том, что он видел и читал вместе с Шелленбергом, письмо от генерал-лейтенанта Советской Армии, Члена Военного Совета фронта, который был готов служить фашистам, лишь бы спасти своего Леонида. Естественно, как писал он, если будут соблюдены приличия, и он никогда не будет раскрыт.
Шаповалов об этом рассказывал только Ракитскому. Но тот, после смерти Вождя, посоветовал ему с этой информацией нигде не выступать. Это был просто смертельный приговор самому себе.
Поэтому, памятую всё это, не стал Шаповалов во время этой встречи афишировать свою далеко идущую осведомлённость. И Хрущёв успокоился:
– Не знает. Конечно, кто он такой? Это ведь он писал самому высшему руководству Германии, а тут какой-то штандартенфюрер. Полковник всего-то. Сколько их, этих полковников, которых Хрущёв даже не замечал.
А, успокоившись, он стал более прагматичным. И уже прямо заявил:
– Я рекомендую Вам, генерал, эту тему нигде не поднимать. Вы будете тут же изобличены во лжи. Весь народ знает, что мой сын – воевал и погиб как герой, в бою. Думаю, что Вы понимаете, что поверят больше мне. Да и возможностей для доказательства этой истины у меня гораздо больше.
И уже, как совершенно о второстепенном, осведомился:
– А не тяжело ли Вам, в Ваших летах, вести такую напряжённую служебную деятельность? Пора, пора уже, Шаповалов, отдыхать. Я ведь моложе Вас, и то сил порой не хватает.
– Приличия будут соблюдены. Вы не тревожьтесь. Но уже давно пора на отдых. Пора…
– И это… всё, – он указал на награды Шаповалова, – не надо выпячивать. Война минула, что же теперь – нам так и жить прошлым?
И действительно, фронтовики помнят, как Хрущёв чуть ли не запретил ношение святых военных наград, а день Победы, нашей Великой Победы над фашизмом, был заменён Новым годом, который стал праздноваться с б;льшим размахом, нежели самый священный день в истории новой России.
Шаповалов знал, что на этом его долгая служба Отечеству заканчивалась. И он не стал продолжать эту агонию.
Вернувшись из Кремля, он сразу же подал рапорт на увольнение, сославшись на ослабленное и подорванное войнами здоровье.
Но всё это будет потом, а сегодня, наблюдая за закатом рейха и приближая его крах, он все свои силы и всё своё внимание сосредоточил на том, чтобы не допустить сговора фашистского руководства с союзниками России – Америкой и Англией.
В эту работу он вовлёк всю свою агентурную сеть в Европе, все свои силы и возможности.
И не знал Аллен Даллес и генерал Вольф, что на столе у маршала Сталина долгое время лежали фотографии, где они вели задушевные разговоры о возможном будущем устройстве Германии, которая готова была пойти на любые шаги, только бы остановить наступление армий Жукова с Востока.
И только информация Шаповалова позволила Сталину пресечь на корню эти переговоры и уличить союзников в двурушничестве.
Отрицать факт переговоров с высшим военным руководством Германии Рузвельт не мог.
И он нашёл выход в том, что это, якобы, сделано лишь для того, чтобы знать реальные планы гитлеровского руководства. Не дерзнули извечные враги России пойти на союз с гибнущей Германией лишь потому, что общественное мнение в странах антигитлеровской коалиции смело бы любую власть, которая бы пошла на союз с фашистами.
И это учитывали и Рузвельт, и Черчилль. И пойти против воли своих народов они не могли.
Но не зря же, придя к верховной власти в США, после внезапной смерти Рузвельта, его вице-президент Трумен, сразу поспешил объявить своего патрона чуть ли не предателем интересов Соединённых Штатов и повёл курс на сохранение остатков нацизма, с предоставлением его руководителям режима благоприятствования по расселению в тех государствах, которые всегда были зоной интересов Америки.
А многие из нацистских преступников получили от него благословение на открытую борьбу со страной-победительницей. Именно в США, в центральном разведывательном управлении, осели многие сослуживцы Шаповалова по службе в органах имперской безопасности рейха.


ГЛАВА X
НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ

Всегда дороже ценится то,
 на что мы и не рассчитывали
 и чего не ждали.
 Наверное, так Господь
вознаграждает нас
 за утраты и страдания.
И. Владиславлев

Шаповалов даже не мог, вспоминая затем события этого дня, дать себе отчёт, что за чувство привело его в этот район города. Именно – чувство, так как никакой надобности у него быть именно здесь не было.
Его жилище было недалеко от этого, когда-то красивого и ухоженного, обиталища непростых людей, но он никогда таким маршрутом не ездил.
Сегодня же, подчиняясь какому-то знаку свыше, он ехал по длинной улице, которая во многих местах зияла провалами разрушенных домов, а некоторые из них продолжали гореть после налёта английской авиации.
И, вдруг, Шаповалов вздрогнул и резко остановил машину – по тротуару шла женщина, которая вела за руку девочку десяти–двенадцати лет.
Её лицо было похоже на маску, на которой застыл ужас, и она, как показалось Шаповалову, даже не понимала, где находится и что происходит вокруг.
Он молча пошёл к ней навстречу, взял под руку, и вместе с девочкой усадил в свою машину.
– Успокойтесь, всё уже позади. Я постараюсь Вам помочь, а сейчас – мы поедем ко мне, Вы там отдохнёте и придёте в себя.
Она даже не реагировала на его слова и вдруг девочка, на русском языке, произнесла:
– Мама, мамочка, господин офицер нам поможет. Только не молчи, – и она стала гладить своими грязными, в копоти, ладошками по лицу эту потерянную женщину.
Шаповалов даже растерялся:
«Откуда русская речь? Это что за женщина?»
Через несколько минут, он был у своего дома, который получил от фюрера в награду за ревностную службу рейху.
Он теперь уже специально, ожидая реакции, открыл дверцу машины и сказал по-русски:
– Прошу Вас, госпожа. Здесь Вам будет удобно. И успокойтесь. Вам не сделают здесь зла.
Она вздрогнула и сразу заалела румянцем.
– Простите, господин офицер, я не думала причинить Вам неудобства. Но всё… так произошло неожиданно, что я растерялась.
Говорила она всё это тоже на русском языке, красивым глубоким голосом.
Затем, словно споткнувшись, остановилась и перешла на немецкий:
– Это было так страшно, господин офицер. Единственное, что я успела – схватить Викторию и выбежать на улицу. В следующую секунду бомба попала в наш дом, и мы лишились всего.
И тут же, поспешно добавила:
– Простите, спасибо, мы пойдем.
– Куда Вы пойдёте? Давайте зайдём в дом и всё спокойно обсудим.
И он пошёл впереди своих новых знакомых, и стал открывать входную дверь. Давая им привыкнуть к новой обстановке, занялся сервировкой стола, предложив им полотенца и указав на ванную комнату.
Когда они вышли из ванной – он изумился. Перед ним была уже совершенно иная женщина. Величественная, ослепительно красивая шатенка, с тёмными глазами. Особо поразили Шаповалова её руки, самые красивые из тех, которые он видел за свою жизнь у женщины.
Изящные длинные пальцы украшали, покрытые, едва заметно, лаком, красивой формы ногти.
На левой руке – знаком вдовства, принятом на Руси, отсвечивало старинное золотое кольцо с каким-то камнем.
«Если только русская, – проговорил про себя Шаповалов. А если полька, то значит – замужем».
Он почему-то отвёл ей только эти две национальности: русская или полька.
«Нет, маловероятно, полька так чисто не говорит на русском, да и при чём он вообще для польки?»
Ему показалось, что девочка ведёт себя более спокойно и уравновешенно. Она с любопытством оглядывала жилище этого офицера, остановив свой взгляд на целой стенке книжных шкафов в гостиной, от пола до потолка занятых книгами.
– Позвольте представиться – Константин Георгиевич Шаповалов. Не удивляйтесь, Ваш, как мне кажется, соотечественник.
Она, при его словах, с недоумением смотрела на его мундир и обегала глазами многочисленные награды.
Её взгляд выражал одно:
«Если Вы русский – причём здесь этот чёрный мундир? Кто Вы тогда такой?».
Но уже через минуту справилась с собой и представилась сама:
– Валентина Николаевна Остужева, русская, княгиня.
Тут уж он не сумел справиться с изумлением. И она даже заулыбалась:
– Бывает и так. В этих местах я оказалась случайно. Приехала из Сербии к сестре, когда там… такое началось. Думала, отсидимся. Сестра с мужем уехали по делам во Францию, а мне с дочерью позволили жить у них.
Не знаю теперь даже, что будет? Где их искать? Как известить, что их дома больше нет.
В Сербии оказалась в двадцатом году, вместе в родителями.
– Мой муж, князь Остужев, – это она произнесла уже с каким-то вызовом и гордостью, – погиб, сражаясь с… немцами.
– Я думаю, – заметил Шаповалов, – Вам не надо сейчас посвящать в эти подробности всех. Так будет лучше для Вас и Вашей дочери. Особенно, в такое время.
И, чтобы как-то уйти от этой темы, он предложил Валентине Николаевне и Виктории подкрепиться.
– Спасибо. Я признаться, ничего не ела.
И тут же спохватилась:
– Я – ладно…  А вот дочь, спасибо Вам, – уже тепло, с благодарностью сказала она.
Странное состояние испытывал Шаповалов. Ему было так хорошо, как не было ни разу в этой одинокой обители.
Он с удовольствием сам прислуживал своим гостьям, а они, обогревшись теплом его сердца, как-то размякли, и страшное испытание отступило от них. Хотя бы на эти часы.
Виктория, по-детски непосредственно, восхищалась богатым столом:
– Мамочка, я так давно уже не видела столько еды. Ты ешь, а то у дяди Генриха никогда такого не было.
Валентина Николаевна покраснела, да так, что заполыхали и её красивые, с дорогими старинными серьгами, мочки ушей.
– Виктория, ешь, прошу тебя, и будем куда-то определяться. Мы не можем причинять беспокойства столь важному господину, – неожиданно отомстила она Шаповалову за то, что он видел её смятение.
– Валентина Николаевна! Под этим чёрным мундиром разве не может биться участливое человеческое сердце? Я сожалею, но у Вас в этом городе, – он как-то замялся и вдруг сказал то, что вырвалось из глубины души, – я самый близкий человек.
Остужева вновь покраснела, но уже от благодарности, это было видно по её взгляду, долгому и проникновенному.
Шаповалов специально открыл бутылку дорогого и забытого даже им «Чёрного доктора» и предложил тост:
– Мне очень дорого, что на грани краха, мне думается, не лучшего из миров, я встретил Вас с Викторией. Мне не было так покойно и светло на душе уже долгие годы. Человеку надо, непременно, отвечать за кого-то. Без этого жизнь, оказывается далеко не полная.
 Мне, по крайней мере, не привелось отвечать в жизни за близких людей, я… я отвечал за Отечество. И это забирало все силы.
Остужева напряглась:
– У Вас, русского человека, Отечество – это государство? Которое столько зла и столько неправды принесло в этот мир.
– Не спешите судить, Валентина Николаевна. У нас ещё будет время обо всём этом поговорить. Я очень бы хотел, чтобы оно непременно у нас было.
И в это время в гостиную вошла Виктория. Девочка держала в руках красивую, обитую красным сафьяном шкатулку, которая всегда стояла на столе в кабинете Шаповалова:
– Мамочка! Посмотри, сколько у дяди Константина украшений! Даже у тебя столько нет.
Валентина Николаевна взяла в руки шкатулку и пожурила дочь:
– Виктория, ты очень быстро освоилась у дяди Константина. Разве можно без спроса взрослых брать какие-либо вещи?
И как-то игриво взглянула на Шаповалова:
– А мне Вы позволите осмотреть Ваши… украшения?
Шаповалов как-то растерялся и посмотрел на неё таким взглядом, который женщины чувствуют безошибочно – так смотрят на женщину лишь в одном случае, когда её уже обожествляют:
– Да, извольте, Валентина Николаевна. Если это – украшения…
Остужева открыла шкатулку и застыла в изумлении:
– Константин Георгиевич, это… это ведь не коллекция?
– Нет, Валентина Николаевна, это всё – моё. За ту, Великую войну.
– Но это же невозможно. Я дочь военного и знаю, что такие награда Вы не могли получить, – она как-то стушевалась и, наконец, произнесла, смело, глядя ему в глаза, – по возрасту. Вам же было тогда …?
– Тогда мне было, Валентина Николаевна, двадцать два года. А завершил войну в двадцать пять.
– И Вы, в двадцать пять лет, – проговорила она, бережно вынимая из шкатулки погоны войскового старшины, – были подполковником? Так, кажется, – указала она взглядом на погоны с тремя звёздами и эмблемой в виде перекрещенных шашек по подкове.
– Да, Валентина Николаевна, мой чин – войсковой старшина, казачий, он приравнивался к армейскому подполковнику.
Она бережно вынула из шкатулки все двенадцать орденов Шаповалова и разложила их на столе.
– Боже мой, сколько же Вы вынесли и выстрадали. И после этого, Константин Георгиевич, Вы – по иную сторону, против России? Вы – в стане её врагов?
– Валентина Николаевна! Не судите столь поспешно. Сегодня я могу только Вам сказать одно, я никогда не служил во вред России, Отечеству нашему. Всё гораздо сложнее, – и почему-то в порыве откровенности, чувствуя перед собой родного человека, – здесь ещё нет многих наград, которых я не могу носить на этом мундире.
Её глаза расширились, в них застыл вопрос-откровение, что она даже не удержалась, и, как-то естественно и красиво, прикрыла своей дивной рукой его губы.
– Не надо, Константин Георгиевич. Я, кажется, всё понимаю. Мне сразу подсказало сердце, что Вы не такой, как все, кто носит такие мундиры. Я не ошиблась?
– Думаю, что нет. Вы не ошиблись. Но говорить об этом мы больше не будем. Хорошо? Думаю, скоро уже наступит иное время и Вы, если захотите, будете иметь возможность видеть меня другим.
Больше они этот рискованный разговор не продолжали.
Он, вкратце, рассказал ей о себе, естественно, опустив и умышленно обойдя все события своей жизни с тридцать девятого года.
В ответ – она ещё более кратко поведала свою историю. В ней не было никаких таинств. Все было понятно и просто. По воле родителей, не зная Остужева, который был намного её старше, вышла за него замуж двенадцать лет назад.
– Так я, из дочери генерала русской армии, стала княгиней. Муж был очень редко дома. Человек он был достойный, прямой, но у него была какая-то своя жизнь. В сорок втором году он был изобличён гестапо, как организатор сопротивления и соратник Тито. И казнён. Публично. На площади.
– И остались мы с Викторией одни на всем белом свете. Спасибо добрым людям, что укрыли нас от… фашис…
Шаповалов молча пожал ей руку и она, доверчиво расслабив свою дивную кисть, так её и не убирала из его пальцев.
Через несколько минут молчания, она, поправив другой рукой свои дивные волосы, тяжело вздохнула и сказала:
– Не знаю, Константин Георгиевич, как жить дальше. У меня ведь ничего не осталось. И никого…
Не отпуская её руки, поцеловав несколько раз ладонь и запястье, испытывая при этом неведомое ему ранее чувство, он сказал:
– Валентина Николаевна! Я понимаю, что всё это так неожиданно. И я не вынуждаю Вас ни к какому ответу, ни к какому… обязательству. Его у Вас нет. Вы совершенно свободны. Но, не торопитесь. Побудьте у меня. Всё необходимое для жизни есть, одежду Виктории и… Вам, мы завтра купим. Я ведь днями, а то и неделями, не бываю дома, так что Вы будете предоставлены сами себе. Прошу Вас. Послушайте меня и прислушайтесь. А там… я думаю, что скоро всё переменится. И я сделаю всё возможное, чтобы вы были благополучны и устроены.
– Спасибо Вам. У меня, действительно, нет выбора. И я вверяюсь с Викторией Вашей чести и Вашему расположению… к нам.
И она пальцами своей руки, которую так и не забрала из его, пожала его сухие и красивые пальцы.
Нет, Шаповалов не был святым. И в польском городке, где он прожил более двадцати лет, и уже в новой его жизни, у него были женщины. Но это, скорее, был зов тела, но не души. Никто ему не встретился, с кем бы он захотел связать свою судьбу навечно.
Сегодня его сердце, всецело, было подчинено этой женщине.
Он, не зная её, уже её боготворил, он любил её сегодняшнюю, преклонялся пред нею за её прошлое, ему удивительно близкой была её улыбка, её голос, он даже вздрагивал, встретясь с её пронзительным и глубоким взглядом.
Наконец он поднялся, только чуть-чуть притянул её за руку к себе и встретил чуть приоткрытые сочные губы своими. Кружилась голова, он чувствовал всё её прекрасное тело, вступившее в пору женской зрелости и красоты.
– Боже мой, что это, Константин Георгиевич, – прошептала она и без какого-либо смущения, замкнув свои руки за его шею, страстно прильнула к нему и поцеловала сама, требовательно и жёстко.
– Не судите меня, пожалуйста. Я не знаю, что со мной происходит. Но мне за всю прожитую жизнь не было так покойно и светло. Так надёжно.
– Если только я, – она тряхнула головой, от чего её дивные волосы освободились и густой волной рассыпались по плечам, – если я… не стою на пути иной женщины, имеющей на Вас больше прав.
– Такой женщины нет, Валентина Николаевна. И не было. Никогда.
И он вновь заключил её в свои объятия:
– Господи, как я ждал этой минуты.
– Вы совершенно доверьтесь мне и положитесь на меня. Вам никогда не будет стыдно за меня, Валентина Николаевна.
– Честь русской княгини, – улыбнулся он, – не будет посрамлена. Разве что к таким обстоятельствам можно отнести… её связь с простолюдином, донским казаком…
Так, как она засмеялась, могут смеяться лишь счастливые женщины.
Устроив Викторию и её мать, которая так ему понравилась, на втором этаже, в соседних комнатах, он спустился в гостиную, налил себе рюмку коньяку и выпил. Затопил камин и стал неотрывно смотреть на огонь.
Чувство нахлынувшего счастья заполнило всю его душу. И тревоги. Он никогда не боялся за себя лично, а сейчас же, за эти короткие часы счастья, он вдруг понял, что ему будет намного сложнее выполнять свой долг. С этой минуты он был ответственен за две судьбы, за две, ставшие ему сразу дорогими, жизни.
Он так глубоко ушёл в свои мысли, что даже вздрогнул, когда так непривычно ощутил на своих плечах её дивные руки. Через ткань сорочки он почувствовал её волнующее тепло и не спешил прервать эту чудную минуту.
– Виктория уже спит. Пережитого за сегодняшний день было слишком много для неё.
Он тихонько притянул её за правую руку, и она грациозно, но без всяческого сопротивления, опустилась ему на колени.
Она вглядывалась в его лицо неотрывно и спрашивала, скорее, у себя самой:
– Неужели так бывает? Я веду себя очень дурно, наверное, но я так счастлива. Это самый памятный день в моей жизни. Мне очень светло.
Он, молча, закрыл глаза. И притянув её к себе, тихонько, на ухо, сказал:
– Думаю, мы доживём до тех дней, когда ты будешь видеть меня в другом мундире. А потом, – и глаза его залучились от смеха и счастья, – может, я хоть как-то уравняю твой княжеский титул своим… генеральским званием?
– Настоящим…
Глаза её засияли от счастья. Она закрыла его губы своей рукой, а затем её убрала и прильнула к его губам страстным поцелуем…
Она так и не ушла на второй этаж, к дочери. И, засыпая на его руке, счастливо шептала:
– Боже мой, родной мой, как же я благодарю Господа за то, что он не развёл нас по жизни.
Мы непременно должны были встретиться, иначе это было бы очень несправедливо. Я всю жизнь ждала тебя. И знала, что мы непременно встретимся. Господь вознаградил нас за ожидание.

***

По долгому опыту своей двойной жизни он знал, что если есть возможность – все обстоятельства своей жизни следует объяснять людям, среди которых приходится жить, правдиво. До самой последней возможности. Тогда отпадает надобность в том, чтобы вести утомительную игру, запоминать придуманную версию и страшиться изобличения.
Поэтому он, в рапорте Шелленбергу, вверху которого так и написал: «Для приобщения к личному делу», кратко изложил обстоятельства своего знакомства с русской княгиней Остужевой.
Шелленберг, ознакомившись с рапортом, задал лишь один вопрос:
– Проверьте всё хорошо. Не игра ли? Не подстроено ли это всё?
– Я буду очень осмотрителен, господин бригадефюрер. Но обстоятельства, свидетелем которого я был, думаю, в пользу того, что всё здесь – правда. И дочь. Так не играют.
– Но я присмотрюсь, господин бригадефюрер. Вы всегда были проницательны.
Отношения Шелленберга с Шаповаловым уже строились на его полном доверии к своему особо ценному сотруднику, и он только хитро заулыбался:
– Покажите, при случае, чувствую я, господин штандартенфюрер, что зацепила Вас за живое эта русская княгиня.
И уже серьёзно:
– Я Вас понимаю. Столько лет одному. О Вашем пуританстве уже легенды ходят. Все говорят, что, наверное, у Шаповалова была большая юношеская любовь, поэтому он столь отстранён от женщин.
– Кто же из нас не любил и не страдал в юности, бригадефюрер?
На этом их разговор на эту тему завершился, но стремительное наступление армий Жукова на Берлин так и не позволили Шелленбергу встретиться с Валентиной Николаевной. Да он, по правде, о ней и забыл уже через минуту.
Слишком стремительно менялся ход событий. И канонада приближающегося фронта русских уже была слышна в Берлине вечерами.
Шаповалов и в своём донесении в центр доложил об обстоятельствах своего знакомства с Валентиной Николаевной и её дочерью, и даже опытный Ракитский как-то растерялся, когда Шаповалов известил руководство о своем намерении связать себя узами брака с этой неведомой центру женщиной.
«Прошу Вас, – писал он Ракитскому, – узаконить наши отношения с учётом моих особых обстоятельств», – и кратко изложил её биографию.
«По согласию Валентины Николаевны она переходит на мою фамилию. Прошу так же оформить все документы на удочерение мной её дочери Виктории, тридцать четвертого года рождения».
К чести Ракитского, он безотлагательно выполнил все пожелания Шаповалова, о чём и известил его в очередном донесении.

***

Это была последняя встреча Шелленберга с Шаповаловым. Шёл он на неё спокойным и уверенным. Самое главное, что ему удалось, кружным путем, при помощи своих верных помощников, отправить Валентину Николаевну и Викторию в нейтральную Швейцарию.
– Ты только меня жди. И никуда, ни при каких обстоятельствах, не переезжай. Уже немного осталось ждать, моя хорошая. А за меня не волнуйся. Всё будет хорошо, а потом – я очень буду себя беречь теперь. Ведь у меня есть Вы, мои родные.
Любящие глаза лучше всего выражали её состояние. Так смотрят лишь на свою судьбу.
Тем более, что к этому времени он уже, в самых общих чертах, рассказал ей о своей деятельности.
Как любая женщина, она, естественно, желала определённости в своей судьбе.
И когда Шаповалов ей сказал, что отныне она – Шаповалова, и их дочь тоже носит его фамилию, она только и смогла прильнуть к его руке долгим поцелуем.
– Родная моя, и у нас с тобой в Москве – своя квартира. Мы скоро, я верю в это, будем вместе. И будем очень счастливы.
И когда он получил известие, что Валентина Николаевна и Виктория в безопасности, он полностью успокоился.
А сейчас, направляясь к Шелленбергу, он думал о единственном: что ещё в его силах сделать, чтобы нацисты не ушли от ответа? А ещё о том, чтобы не свершить какой-либо неосмотрительный шаг, который стоил бы ему жизни.
***

Шелленберг, впервые за время их сотрудничества, – при этом слове Шаповалов даже заулыбался: – хорошее сотрудничество, век бы его не знать, – был в строгом костюме.
– Ну, что, господин штандартенфюрер, и Вам пора переоблачаться. А то нас только за эти мундиры сами немцы линчуют.
– Увы, – продолжил он, – жалею об одном, что мы поздно с Вами встретились. Мы бы могли изменить ход истории. Мы с Вами. И наши сторонники.
– А сегодня – Германия сходит с исторической арены. Эти психопаты и неврастеники бездарно утратили такую возможную победу.
– Мы с Вами об этом говорили уже не раз. Остаётся уточнить детали нашей деятельности на будущее.
И далее он уже заговорил строго профессионально, без лишних слов и эмоций. Как холодный статист – страны, банки, сейфы, явки, времена, встречи.

***

И уже забегая вперёд, отметим – Шелленберг, укрывшись в далекой и солнечной стране, привык каждый день покупать в газетном киоске целую стопу газет. Не изменил он этой привычке и в последние дни июня сорок пятого года. Во всех газетах были красочные репортажи о Параде Победы в Москве.
Шелленберг вглядывался в лица командующих фронтами, которых всех знал хорошо по специальным донесениям, военной советской хронике.
Монументальный Жуков, красивый, с породистым лицом Рокоссовский, тучноватый уже Василевский, были предметом его неустанного профессионального интереса в годы войны. Он хорошо знал – там, где появлялись эти полководцы, там следовало ждать решающих перемен.
И поэтому он, как ему казалось, очень хорошо знал этих полководцев. Но он даже поразился тому, сколько достоинства, сколько внутренней гордости было на их лицах.
– Да, не зря говорят, – подумал он, – даже раны у победителей заживают быстрее. Лица Кейтеля, Кребса, которые подписывали почти два месяца назад акт о безоговорочной капитуляции Германии, выглядели просто жалко, по сравнению с маршалами Победы.
Он долго вглядывался в постаревшее, но величественное лицо Сталина. В его усталых, но искрящихся глазах, отражалась и гордость за свою армию Победителей, и, как показалось Шелленбергу, какая-то хитринка, когда он смотрел, на другом снимке, на большую группу союзников в форменных мундирах, и даже какое-то сожаление при взгляде на Жукова и Рокоссовского, которые гарцевали на красивых и ухоженных конях перед участниками Парада Победы.
И вдруг Шелленбергу показалось, что земля под ним качнулась, а он сам стал куда-то проваливаться в пропасть.
В газете «Нью-Йорк таймс», на первой полосе, была помещена огромная фотография генерал-майора Советской Армии, рядом с которым на гостевой трибуне стояла яркая, очень красивая женщина и девочка лет одиннадцати.
«Нет, это неправда, это какие-то галлюцинации. Этого просто не может быть. Это мне… привиделось».
И он закрыл газету, отложил её в сторону, а затем, вооружившись лупой, стал детально рассматривать фотографию русского генерала, элемент за элементом:
«Нет, это мистика».
На кителе генерала теснилось множество орденов, над которыми сияла звезда Героя Советского Союза. Среди орденов, Шелленберг был человеком искушённым и слишком профессиональным знатоком России, русской армии, был орден Суворова первой степени, которых удостаивались только высшие полководцы Советского Союза. Таких орденов у Жукова, он это знал точно, было два.
На общей колодке красиво, в один ряд, были два ордена Ленина, три ордена Красного Знамени, по правому краю мундира шли, кроме ордена Суворова, два ордена Кутузова первой степени, Богдана Хмельницкого, так же, первой степени, Александра Невского, а также Отечественной войны и Красной Звезды.
Нет, ошибки не было. Это Шелленберг уже знал точно. На фотографии был его подчинённый, штандартенфюрер СС Шаповалов.
И Шелленберг, сразу постаревший на добрый десяток лет, всё понял.
Даже самое последнее своё фиаско зримо встало перед ним. Он недоумевал, почему значительную сумму денег он так и не смог перевести из швейцарского банка. Ему неизменно отвечали, что эти средства сняты в мае тысяча девятьсот сорок пятого года и счёт закрыт.
Ответственным за эти деньги, по его решению, был назначен штандартенфюрер СС Шаповалов.
И Шелленберг, человек трезвый и уравновешенный, оценив все события, которые стали происходить вокруг него после встречи с Шаповаловым, понял, что всё это время он был лишь средством к достижению цели русской разведки.
«Теперь понятно, – думал он, – почему были сорваны переговоры с англичанами и американцами на предмет заключения сепаратного мира.
Браво, генерал-майор Шаповалов! Переиграли Вы меня по всем статьям. А уж как я умилялся разыгранной карте с Будённым, доверившись красивой и, надо признать, правдивой истории о давних его взаимоотношениях с бравым вахмистром ещё с той, как говорил Шаповалов, Великой войны».
Шелленберг усмехнулся:
«И всё же, хоть одно доброе дело сделал Шаповалов по моей воле, расстроил планы папаши Мюллера – договориться с русскими».
«А расстроил ли?» – похолодел Шелленберг.
«Мюллер ведь исчез из Берлина ещё раньше меня. И о нём ничего пока не слышно. Ни англичане, ни американцы его не выдали, как других «нацистских преступников», – молча горевал Шелленберг.
Он понимал, что эта тайна так и уйдёт с ним. Ибо, если признаться в том, что долгое время его ближайшим помощником был советский разведчик – значило подписать себе смертный приговор. У Бормана руки очень длинные. А он, в этом Шелленберг не сомневался, живёт и здравствует. И действует.
«Нет, – принял окончательное решение Шелленберг, – об этой истории лучше забыть. И никому, никогда не проговориться, даже во сне».

ГЛАВА XI
ПОБЕДИТЕЛИ

Осознание того, что твой вклад
в Победу своего народа приблизил
 ёе хоть на миг –
удлиняет век победителей.
И.Владиславлев

Как же он ждал этого дня!
Вся его душа, его сердце ликовало. Он получил от своего руководства приглашение на Парад Победы, причём, на всю свою семью, и с женой – на вечер-торжественный приём, посвященный Великой Победе, в Кремль.
Сердце переполняла особая радость и гордость.
Буквально накануне этих великих торжеств, наконец, он воссоединился с семьёй.
Какими были приятными хлопоты по своей личной прописке, прописке в Москве своей семьи – жены Валентины Николаевны и   дочери, их дочери Виктории.
И как же лучились её глаза счастьем, когда она получала паспорт гражданина СССР на фамилию Шаповалова.
Уже через несколько дней их квартиру, на Фрунзенской Набережной, было не узнать.
Он допоздна пропадал на службе.
– Ваша главная задача сейчас, Константин Георгиевич, – говорил ему генерал-полковник Ракитский, – пока всё свежо в памяти, базируясь на своих донесениях в центр, изложить всё пережитое самым детальным образом.
– Фашизм, Константин Георгиевич, повержен, но на свободе ещё очень много фашистов. Нацистских преступников. И никто иной, кроме Вас, не может внести в их изобличение такой весомый вклад. Здесь важно всё. Я ведь понимаю, что в Ваши донесения попала лишь доля того, что Вы наблюдали изо дня в день.
Поэтому, прошу Вас – вспомнить всё, если Вы даже считали эту информацию в ту пору не особо важной, второстепенной. В особой мере – постарайтесь дать оценку людям, если они Вам встретились даже один единственный раз.
Все условия для работы Вам созданы. Стенографистки будут обрабатывать Ваш материал.
– Понимаю, Константин Георгиевич, Вы заслужили отдых и он Вам будет предоставлен, но сейчас надо поработать.
И он десять–двенадцать часов, опираясь на хронику своих донесений и временные позиции, неспешно ходил по просторному кабинету и всё диктовал и диктовал стенографисткам, которые попеременно менялись, всё пережитое и пройденное.
Он даже улыбался, когда вышколенные, слова лишнего не вытянешь, стенографистки, прямо каменели, если он, например, задиктовывал:
– На совещании, которое проводил Гитлер, главное внимание было уделено…
– Канарис, в обращении ко мне, остановился на следующих вопросах…
В ходе этих своеобразных воспоминаний, он, неожиданно даже для себя, стал отдельно надиктовывать галерею портретов нацистов. Уже через пару недель это был внушительный том, где давалась характеристика Гитлеру, Гиммлеру, Кальтенбрунеру, Канарису, Шеленбергу…
Устраивая редкие перерывы за чашкой ароматного чая, стенографистки, а их было три, смотрели на него как на человека, сошедшего с другой планеты.
Одна, молодая и ещё не совсем умеющая скрывать свои мысли, даже заявила:
– Господи, и как же Вы всё это вынесли, Константин Георгиевич! Видеть изо дня в день этих сверхчеловеков, сколько же Вам надо было сил, чтобы не сорваться, не выдать себя.
И приезжая после такого изнурительного дня домой, он с благоговением произносил это слово – домой, он видел, как преображается их жилище, как в нём становится уютно, тепло, красиво.
Благо, средства у него на всё это были.
С ними дома и произошёл казус, который его потряс до глубины души.
В первые же дни пребывания в Москве, Ракитский, с доброй улыбкой, сказал ему:
– Константин Георгиевич! Зайдите в финчасть, получите своё денежное содержание за все прошедшие годы. О помощниках я уже распорядился.
Шаповалов недоумённо посмотрел на своего руководителя:
«Какие помощники? И зачем они, чтобы получить денежное содержание?»
Но, когда молчаливый капитан стал вынимать из сейфа пачки денег и очень просто, вроде он видел это каждый день, сказал:
– Товарищ генерал! Вот всё, что Вам положено с мая тысяча девятьсот тридцать девятого года.
Шаповалов даже растерялся. Такой горы денег он просо не видел в жизни:
– Проверьте, прошу Вас, Вы не ошиблись? – обратился он к капитану.
– Так много не может быть…
Капитан улыбнулся. Шаповалов был уже не первым в такой ситуации:
– Всё, товарищ генерал, проверено. Это Ваше заслуженное денежное довольствие за шесть лет.
– А как же, Вы ведь его не получали все эти годы.
Даже Валентина Николаевна долго не могла прийти в себя:
– Костенька, а не ограбил ли ты банк? Столько денег я не видела. И что это за деньги?
И когда он рассказал ей об их происхождении, она была безмерно рада.
Но вдруг твёрдо сказала:
– Родной мой. Нам этого более, чем достаточно. Давай отдадим треть суммы на содержание детей, оставшихся сиротами, после такой войны, их ведь – миллионы.
Он ещё больше стал её уважать после этого, и, сгрузив пачки денег в сумку, они нашли рядом со своим домом детский сад и отдали деньги на нужды обездоленных детей.
Заведующая садом, фронтовичка, не удивилась, только искренне поблагодарила и сказала:
– Многие сейчас так поступают, товарищ генерал.
– Спасибо Вам, огромное. Я отчитаюсь перед Вами за каждую копеечку. Спасибо!
В эти же дни у него состоялся откровенный разговор с Ракитским.
Заметно постаревший, с печатью смертельной усталости в глазах, генерал-полковник госбезопасности налил по рюмке коньяку, пригласил Шаповалова присесть в удобное кресло и сказал:
– Велик был соблазн, Константин Георгиевич, продолжить Вашу деятельность и в послевоенное время. Ежели бы у госбезопасности Вы были только один, и то уже можно было бы гордиться результатами нашего труда. А Вы, разумеется, не были одним. Везде наши товарищи несли свою самую тяжелую службу. Вдали от Родины. В одиночку. И погибали, без права на признание. Безвестными. Среди врагов. Это, конечно, труднее, чем подняться в атаку. Не мне Вам рассказывать, да и мне пришлось долгие годы, сразу после революции, работать в РОВСе.
Увидев, как Шаповалов как-то даже растерянно смотрел на своего руководителя, он удовлетворённо засмеялся:
– Да, да, Константин Георгиевич. Вы были там уже накануне войны. А я – ну, не сами же генералы Миллер, Кутепов, руководители РОВСа оказались в России.
– Да, были времена. И мы были молодыми и верили в свою звезду.
Он счастливо засмеялся:
– Не боялись. Ничего не страшились, наверное, потому, что были одиноки, ни семьи, никого.
Вот Вы, Константин Георгиевич, в своём отчёте, к слову, очень талантливом документе, спасибо Вам, пишете, что по информации, которую высказал Шкуро, можно предположить, что Миллер и Кутепов отравили Врангеля, как только он высказался за возможное возвращение в Россию и принесение ей покаяния за нанесённые утраты.
Я очень рад, что Вы не забыли и этого. Ибо мне уже в то время было понятно, да не мог я доказать, что в этом и кроется какая-то загадка РОВСа.
Врангель наотрез отказался сотрудничать с зарождающимся фашизмом в Европе. Сохранилось его выступление на заседании Военного Совета РОВСа, где он напрямую обвиняет Миллера и Кутепова в предательстве национальных интересов России.
Где он говорит, что он истово и искренне боролся с большевизмом, ибо присягал Государю и Отечеству в верности, но он никогда не приведёт на родную землю её врагов.
Теперь всё становится на свои места. А то я, – он широко улыбнулся, – всё так и не мог закрыть это дело и сдать его в архив. Былого не вернуть, будущего, у людей нашей профессии, может и не быть, и даже в большей мере, нежели это происходит у простого смертного, а вот жить надо настоящим. Безусловно, думал о том, чтобы оно достойным фундаментом и закладывалось в грядущее будущее.
И твёрдо предложил:
– Давайте, Константин Георгиевич, помянем наших товарищей, которым не посчастливилось, как нам с Вами, вернуться домой.
Они встали, молча, подняли рюмки и, не сговариваясь, оба произнесли:
– Вечная им память!
Выпив, Ракитский завершил свою мысль:
– А помнить их будут, если мы ничего не забудем, да не растеряем в будущем. Вот Вы, Константин Георгиевич, уже обессмертили своё имя и в будущем, оставив свои воспоминания. Очень много достойных людей Вы вспомнили, сохранили их добрые имена. За это – поклон Вам земной и спасибо.
Достаточно Вам сказать, что я лично докладывал товарищу Сталину, по поручению наркома, дела генералов Карбышева, Лукина, его сына Якова и сына Хрущёва, всех иных, о ком Вы детально упоминаете в своих воспоминаниях.
– Жаль, – и он искренне, с большим сожалением вздохнул, – что этого не опубликуют и тогда, когда нас не станет. Очень жаль. Талантливейший труд. Куда там какому-то Дюма, соединявшему, произвольно, целые эпохи. В Вашем труде такая история, новейшая, с реальными действующими лицами и такими хитросплетениями судеб, что никакому Дюма и не представить.
Он даже потёр руки, как это всегда делал в минуты волнения:
– А вот логического завершения некоторых судеб Вы, Константин Георгиевич, так и не знаете. И я с удовольствием восполню этот пробел в Ваших воспоминаниях.
– Вы очень много пишете о личных встречах с Власовым, Шкуро, Красновым, Деникиным, генералом Игнатьевым Алексеем Алексеевичем.
– И начну – с последнего: я думаю, Вы скоро с ним увидитесь. Алексей Алексеевич Игнатьев, генерал-лейтенант Советской Армии, тоже в Москве.
И когда Шаповалов не удержался и даже задал вопрос:
– И он работал в наших органах?
– Нет, Константин Георгиевич. Алексей Алексеевич не был нашим резидентом, но он сделал очень много достойного в отношении России. Он сохранил огромные средства России в банках Франции, более восьми миллионов золотом, и всё это передал в фонд обороны Отечества.
А самое же главное – скольких людей из белого движения он удержал от рокового шага, убедил не обращать против России своих сил, дарований. Благодаря его деятельности тысячи человек, не запятнавших себя сотрудничеством с врагом, вернулись на Родину.
 И мне посчастливилось присутствовать недавно у товарища Сталина в кабинете, когда он – генерал-майору русской армии Игнатьеву вручил погоны генерал-лейтенанта Советской Армии.
– А то Вы с ним, Константин Георгиевич, – и Ракитский тепло и хорошо улыбнулся, – что-то очень задержались в воинских званиях: он с семнадцатого по сорок пятый год всё ходил в генерал-майорах, а Вы – правда, по тридцать девятый – в войсковых старшинах.
– Очень рад, что правда восстановлена, – и он широким жестом указал на генеральские погоны и обилие орденских планок на мундире Шаповалова:
– Внушительный бант. Жалею, Константин Георгиевич, что нельзя сюда, – и он ещё раз указал на грудь Шаповалова, – присоединить награды русской армии и те, которых Вы удостоились «… за особые отличия в борьбе с врагами рейха».
– А что, я бы для таких, как Вы, ввёл специальное положение, чтобы все люди знали, какие достойные сыновья у нашего Отечества. Я думаю, что рыцарский крест с дубовыми листьями и мечами, который Вам вручил сам фюрер, – и Ракитский даже поднял палец вверх, – свидетельство мужества и героизма не менее важное, чем Звезда Героя.
– Я представляю, – и Ракитский даже засмеялся, – если бы Гитлеру, накануне его кончины, сказали, что он одной из высших наград рейха наградил советского разведчика – ему не надо было бы даже стреляться. Он бы умер сразу.
К слову, чтоб Вы знали. Вы были не одиноки в этом случае. Есть и ещё наши товарищи, которых столь щедро отметил наградами и чинами фюрер.
– Об этом речь впереди, но отмечу: сейчас готовится грандиозный Парад Победы. И если бы на нём прошла колонна наших разведчиков только в мундирах, которые они носили на стороне врага, да и не только врага – на той стороне, – он при этом указал куда-то в пространство, – зрелище было бы очень внушительное.
Некоторые были даже в генеральских чинах в армии врага. Вы – штандартенфюрер СС, а это даже почище армейского генерала.
Ну, да ладно, я отвлёкся. А теперь – что касается генералов Лукина и Карбышева: генерал Лукин, благодаря Вам, Константин Георгиевич, восстановлен во всех правах, как герою антифашистского подполья в концлагерях, ему присвоено очередное воинское звание генерал-полковника и он, как я слышал, после поправки здоровья и отдыха, будет продолжать службу в Советской Армии.
Дмитрию Михайловичу Карбышеву, генерал-лейтенанту инженерных войск, посмертно присвоено звание Героя Советского Союза за его несгибаемость и мужество. Принять такую смерть в его возрасте – это пример невиданного героизма для всего народа. Говорят, что глыба льда с его телом, так как фашисты на лютом морозе поливали его водой, долго стояла в концлагере Заксенхаузен, пока одному берлинскому чину не дошло, что это самое сильное чувство в воспитании у всех военнопленных несгибаемости и мужества.
Что же касается Ваших «закадычных друзей», Константин Георгиевич, – Власова, Шкуро, Краснова и Исайченкова – то все они были взяты в плен нашими танкистами и осуждены военным трибуналом. Жили в позоре, и закончили позорно, на виселице.
– Вот такой итог Ваших историй. И я бы столь детально о них не говорил, если бы не одно «Но».
 Константин Георгиевич! Очень оживился во Франции вождь белого движения на юге Деникин. Да, хорошо Вам известный Антон Иванович.
– Он думает, что мы не знаем о его письме в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, которое адресовано лично Гитлеру, где он его, в прямом смысле, вдохновляет и наставляет на поход против России. Указывает на ошибки в борьбе с большевиками белого движения и предостерегает Гитлера от их повторения.
К, слову, он даже кичится тем, и пишет об этом в печати, что он-де не пошёл в услужение фашистам, как это сделали Власов, Шкуро, Краснов, Буняченко, Малышкин и некоторые другие христопродавцы.
Увы, но и здесь лжёт Антон Иванович. Гитлер ему и не предлагал сотрудничества, понимая всю его никчемность и святотатство – участие в низвержении Государя, предательство и отступничество от Присяги при этом.
Поэтому, было бы очень хорошо, если бы Вы подготовили несколько очерков, обзоров, анализов – назовите, как хотите, о деятельности Деникина и в русской армии, и – уже в белой.
Скажем так, эти воспоминания можно было бы объединить под общим названием, говорю о нем как о рабочей версии – «Записки русского офицера». Обязательно слово «русского» здесь должно быть, так как Деникин свои многотомные мемуары и назвал «Очерки русской смуты».
Как Вы на это смотрите? Конечно, мы не можем пока раскрыть Ваше имя, но в деталях воспоминаний Вас должны узнать те, с кем Вы служили.
– Подумайте, дар у Вас литературный очень высокий. Всеми материалами мы Вас снабдим. Берётесь?
– Берусь, с радостью берусь.
– Ну, и самое последнее на сегодня. А знаете, как я уже говорил, мы хотели продолжить Вашу стезю на поприще разведки. За это был и нарком. А товарищ Сталин, после моего доклада, заявил:
«Давайте пощадим Шаповалова. Уже то, что он сделал – превосходит человеческие возможности. Но жизнь ведь не состоит только из одной борьбы с врагами. Пусть он учит молодых, передаёт им свой опыт и поживёт просто как человек. Я думаю, это будет справедливо. Человек должен быть счастливым. Тем более, после такой войны».
– Так что, – заключил Ракитский, – благодарите товарища Сталина. А работу мы Вам найдём самую интересную.
И на дорожку – вот Вам, Константин Георгиевич, пригласительные на всю семью на Парад Победы и для Вас с супругой – на приём в честь участников этого парада, который даёт Правительство.
Думаю, что и эти события позволят Вам, в будущем, написать немало интересного. И вообще – пишите, Константин Георгиевич, как можно больше вспоминайте и пишите. Это будет Вашим достойным вкладом в прославление подвига героев, всего народа.
Скажу Вам даже больше – Ваши характеристики и оценки всей гитлеровской своры, товарищ Сталин приказал передать членам международного трибунала с нашей стороны. А такой суд над нацизмом, как ни сопротивлялись отдельные деятели Англии и Америки, состоится.
И именно Ваши оценки, Ваши свидетельства помогли в доказательствах вины многих из них. Мне велено передать Вам благодарность от товарища Сталина лично и за это направление Вашей деятельности.
– До встречи на Параде Победы. Заодно и представите русской княгине, ставшей Вашей женой. А то я всё Вас тут женил, узаконивал Ваши отношения, был, так скажем, Вашим шафером, а виновницы, уведшей моего самого ценного сотрудника, так и не видел.
Окрылённым, это Валентина Николаевна увидела даже с порога, появился Шаповалов дома. Кратко рассказал ей о главных новостях. И надо было видеть, как ликовала Виктория, что через три дня они, все вместе, будут на Красной Площади смотреть Парад Победы.

***

Шаповалов не замечал моросящего дождя. Он с волнением вглядывался в застывшие колонны войск, в лица своих соседей, среди которых только и знал одного Ракитского. К слову, он познакомил его с женой. И когда тот, поцеловав ей руку, заявил:
– Конечно, я понимаю теперь Константина Георгиевича, устоять против такого очарования он не мог, – Валентина Николаевна улыбнулась и сердечно поблагодарила Ракитского за всё, что он для них сделал.
– И непременно ждём Вас у нас, дома. Хорошо?
Было видно, что они понравились друг другу. И, забегая вперёд, отметим, что Валентина Николаевна взяла на себя всю ношу заботы о семье Ракитского, когда его, несправедливо оклеветанного, по спешному суду и настоянию Хрущёва, расстреляют вместе с Берией…
Красная Площадь бурлила. Шаповалову никогда не приходилось бывать на ней в дни праздников. В волнении он изучал каждую деталь, ещё и ещё раз вглядывался в лица многочисленных гостей, военных, всё надеясь увидеть  и знакомые лица. И когда к его плечу прикоснулась рука величественного, очень рослого генерал-лейтенанта, Шаповалов даже вздрогнул:
– Алексей Алексеевич, здравствуйте, дорогой мой! Боже мой, как я рад Вас видеть.
– Валюша, знакомься, это и есть граф Алексей Алексеевич Игнатьев, о котором я тебе столь много рассказывал.
Игнатьев галантно поцеловал руку Валентине Николаевне. Было видно, что дамы по соседству, не без ревности, стали оглядываться на нее:
«Что же это за дама, которой, поочерёдно, генералы руки целуют? Да и муж-то, кто же он такой, весь в орденах. У маршалов меньше…».
Площадь взорвалась аплодисментами, здравицами, когда на трибуну Мавзолея поднялся Сталин, его соратники.
Громогласное «Ура!» пронеслось по рядам парадного строя.
И когда под звон курантов, из ворот Спасской башни на белом коне выехал Жуков, а ему навстречу – в красивом галопе устремился Рокоссовский, Шаповалов залюбовался ими.
Придирчивый взгляд кавалериста отметил, что Георгий Константинович уже стал тяжеловатым, Рокоссовский же управлял конем легко, красиво одной левой рукой, а правой, выхватим красивым жестом шашку, отрапортовал командующему Парадом о готовности войск к этому торжественному действию.
Все детали Парада запечатлелись в памяти Шаповалова навсегда: и прохождение войск, боевой техники, пролёт авиации, но больше всего его поражали люди. Он отчётливо видел, что большинство участников Парада Победы – Герои Советского Союза, кавалеры так памятного ему орденской лентой ордена Славы – точно такая лента была не самой чтимой высокой награде времён Великой войны – Георгиевском Кресте.
Впервые он увидел всех командующих фронтами. В строю, впереди фронта, не шёл лишь Жуков, он, по праву командующего Парадом, стоял рядом со Сталиным на трибуне Мавзолея, а прославленный I Белорусский фронт вёл его первый заместитель генерал армии Соколовский.

***

Как личную трагедию воспринял Шаповалов травлю Жукова, которая началась уже в сорок шестом году. И прославленные маршалы, не удержится и Рокоссовский, будут норовить побольнее досадить тому, кто был олицетворением этой Победы.
И если Рокоссовского можно было понять, не оправдать, но хотя бы понять, так как он был обижен на Жукова за то, что его отстранили от командования I Белорусским фронтом накануне Висло-Одерской операции, и лавры покорителя Берлина достались Жукову.
Но Константин Константинович, глубоко чтимый в народе, был в этом случае неправ. Не от Жукова исходила эта инициатива. Так распорядился Сталин. И в этом был огромный смысл, особенно, если обратиться внимательно к тосту Сталина во славу русского народа, который он произнёс на торжественном приёме в честь участников Парада Победы.
Жуков и был олицетворением этой Победы, и к тому же – единственным заместителем Верховного Главнокомандующего.
И, если уж быть честным, то даже Жукову, только что назначенный командующий Донским фронтом генерал-лейтенант Рокоссовский сказал:
– Прошу предоставить мне возможность самому принимать решения за фронт.
И Жуков это понял, но почему же тогда Рокоссовский не наделил правом принять решение в пределах своей компетенции Верховного Главнокомандующего?
И примирит его с Жуковым только неумолимая смерть, когда два старых солдата, одного из которых унижали и скрадывали более двадцати лет, и которого боялся, особенно, ниспровергатель Сталина, злобный и невежественный Хрущёв, а второй, все годы после войны, был в почёте и славе, и даже стал единственным в истории новой России дважды маршалом – к святому для него званию Маршала Советского Союза добавился и маршал Польши – встретятся последний раз в госпитале, обнимутся и простят друг другу все обиды, и все ошибки, уходя в самую из дальних дорог, из которой уже не возвращаются.
Не будем судить их и мы. Только Господь может быть их судьей, но за подвиги великие, за служение Отечеству, мы уверены, даровал Он им царствие вечное, а в наших сердцах – вечную память.
Но нельзя было понять тех, кого Жуков неоднократно спасал от беды, кого вырастил и выпестовал, поставил в один ряд с собой.
Шаповалов помнил, как он публично негодовал после появления статьи маршала Конева в газете «Правда», во время второго избиения Жукова, которую, конечно же, писал не сам Иван Степанович, но подпись-то свою он поставил под гнусным и пошлым пасквилем, да ещё и обозвали ретивые борзописцы этот политический донос «Георгий-победоносец», именно так, в кавычках, и второе имя святого покровителя русского воинства было написано, против канонов Православия, с маленькой буквы – «победоносец».
Отвёл душу Иван Степанович! Уж столько напраслины наговорил, что даже и славу взятия Берлина себе присвоил.
Никто не умоляет героических подвигов воинов фронта, войсками которого командовал маршал Конев, но в своих мемуарах он даже не упомнил ни о Жукове, ни о Генеральном штабе, а всецело превозносил только себя, любимого и отмечал «выдающиеся заслуги во всех битвах Великой Отечественной Никиты Сергеевича Хрущёва».
Вот уж удел и участь царёвых угодников – забыл Иван Степанович, как он бездарно засадил в окружении шесть армий Калининского фронта, чем открыл путь немцам на Москву.
Забыл и то, что на фронт прибыла комиссия Государственного комитета обороны во главе с Молотовым, и Конев был бы неизбежно расстрелян, как и Павлов в самом начале войны. Вина которого, к слову, была очень большая, но не бесспорная.
И Георгий Константинович, честнейшее солдатское сердце, так и напишет в своих мемуарах, что он несёт всю полноту ответственности за трагическое начало войны, как начальник Генерального штаба Красной Армии.
Только вот всем ниспровергателям, это Шаповалов в своих трудах подчеркивал всегда, неплохо бы помнить, что возглавил Генштаб Жуков лишь в феврале сорок первого года, и за четыре месяца не мог физически выправить то, что до него разрушалось, лакировалось десятилетиями.
А уж как будет стенать и посылать проклятия на голову Жукова его первый заместитель, который и вёл сегодня войска I Белорусского фронта за собой на Параде Победы, вместо командующего, генерал армии, а затем – и маршал Советского Союза Соколовский. Жить ему, – оказывается, – не давал Жуков и подавлял его инициативу, иначе Берлин бы пал раньше. И, тем не менее, Василий Данилович был единственным генералом армии в роли первого заместителя командующего войсками фронта, щедро награждён, станет, впоследствии, именно не без участия Жукова, Маршалом Советского Союза и начальником Генерального штаба Вооруженных Сил СССР.
Конечно, мудрец был прав, говоря, что каждый мнит себя героем, видя бой со стороны. Не Василий Данилович ведь нёс всю полноту ответственности, на протяжении всей войны, за результаты боевых действий практически всех Вооруженных Сил, а Жуков.
Ему и отвечать перед историей. А она многих хулителей Жукова даже и не посчитала персонажами своей исторической сцены. Мелки для неё они были и играли всегда лишь второстепенные роли.
Жуков же – от начала и до конца войны был только в главных ролях и виден был всем: и друзьям, и недругам. Поэтому и критиковать его было очень легко. Он никогда не прятался за спины других. Сам же закрывал многих – и своей грудью, и своим авторитетом.
Многое знал Шаповалов. О многом написал он в своих воспоминаниях и заметках. Не забыл отметить и то, что на первом судилище над Жуковым, в тысяча девятьсот сорок шестом году, лишь один маршал бронетанковых войск Рыбалко возвысит свой голос в защиту своего командующего фронтом
А на втором судилище, по возвращению из Югославии, у министра обороны СССР маршала Жукова не будет и этого защитника.
Трусливый Хрущёв, окружённый льстецами и подхалимами, уже во всю клевещущий на Сталина и вымещающий на нём свою ненависть, как троцкист, ко всему русскому народу и его Великой Победе, устрашится авторитета маршала Жукова и единственного из всех Маршалов Советского Союза отправил в отставку. И не просто в отставку, а под нескрываемый надзор личной тайной полиции, ибо назвать этих служек работниками специальных органов язык не поворачивается.
Полагаем, что это отступление, базирующееся на заключениях Константина Георгиевича Шаповалова, которые он сделает позже, здесь уместно.
Наш герой жил в пору и свершений, и падений авторитета всех этих людей, знал их лично как в проявлениях величия, так и в тех событиях, которые никогда не красили просто приличного человека, не говоря уже о руководителе государства, партии, армии. И его оценкам следует верить.

***

Жарко заныло сердце старого конника, а Шаповалов считал им себя всю жизнь, когда он увидел на марше на Красной Площади сводный кавалерийский полк.
Подобранные по мастям кони, красавцы-кавалеристы в ярких черкесках, с алыми башлыками за спиной, в последний раз явили всему миру славу и доблесть уходящего рода войск. Среди кавалеристов много было Героев Советского Союза, их черкески щедро были увенчаны иными боевыми наградами.
Прошли по площади и народные мстители-партизаны, труженики тыла, невиданные Шаповаловым никогда вообще суворовцы и нахимовцы. Он узнал потом, что это были, в основном, дети погибших фронтовиков.
Он всё время сжимал левой рукой руку Валентины Николаевны, и её глаза сияли от счастья и радости. Она знала, что в этот Великий День внёс свой посильный вклад и её муж.
Апофеоз Парада Победы его потряс – под гром барабанов, к подножию Мавзолея, на трибуне которого стояли руководители страны-победительницы, были брошены фашистские знамена, как символ поверженной Германии.
Заметил, стоящий недалеко от этого места Шаповалов, две особенно поразившие его детали – к Мавзолею был брошен личный штандарт Гитлера, который он видел лично в его кабинете, и русский трицвет, который был символом сброда Власова, именуемого РОА – Русской освободительной армией.
А позже, он даже узнал, что вся эта скверна, в виде поверженных стягов фашистских войск, была сожжена, вместе с помостом, чтобы не оскверняли своим прикосновением святую Кремлевскую землю.

***

Вечером же он, с Валентиной Николаевной, поднимался по историческим ступеням в Кремль. Он был украшен красными знамёнами, портретами Сталина, лозунгами-здравицами в честь победителей.
Зайдя в Георгиевский зал Кремля, знакомясь с обстановкой, он, к гордости супруги, стал свидетелем и участником маленькой, но приятной для него сцены.
Два молодых офицера-Героя Советского Союза, стояли у бронзовой доски, на которой были выбиты имена Георгиевских кавалеров, последних, которые были увенчаны этим высоким отличием в тысяча девятьсот шестнадцатом году.
Доски за семнадцатый год уже не было. Не успели.
И вот эти молодые офицеры, разгорячась, громко говорили:
– А создадут ли зал Героев Советского Союза? Представляешь, через множество лет придут люди в такой зал и узнают, что капитан Савельев Юрий, то есть – я, воевал за их счастье и стал героем.
– Да, Юрий, вот смотри, последним на доске – есаул Шаповалов К. Г. – кто он? Что он сделал такого, чтобы люди его помнили в веках? А ведь зря сюда не занесли бы. Хотя бы на миг увидеть этого человека.
И Шаповалов, слушая с доброй улыбкой молодых офицеров, вдруг решился, подошёл к ним – они вытянулись, генерал ведь к ним подошёл. И тоже – Герой. Да ещё и со столькими орденами на груди, что у них и дух захватило, и сказал:
– А почему же на миг, мои юные друзья и товарищи боевые! Этот есаул стоит пред Вами, и готов ответить на все Ваши вопросы.
– Это – Вы? – в один голос произнесли Герои.
– Я, мои боевые друзья! И там я, и здесь я – Шаповалов Константин Георгиевич.
– С Великой Победой Вас, товарищ генерал!
– С нашей Великой Победой, друзья. Честь имею!
И долго его, затем, провожали своими взглядами молодые офицеры-Герои. А в ходе уже самого приёма они нашли его, подвели с собой танкиста-капитана, тоже Героя Советского Союза, и сказали:
– Товарищ генерал, тёзка Ваш, по фамилии. Он не верит, что на той доске – Ваше имя.
Шаповалов засмеялся, поднял бокал и пожелал молодым офицерам благополучия и счастья, и сказал танкисту:
– Это, действительно я, но разве это важно? Я думаю, что здесь отображены имена не худших сыновей Отечества. А если я был среди них – значит жизнь и судьба моя состоялись. И за это я благодарен России, Отечеству нашему и людям, которые меня окружали и поддерживали. Будьте счастливы, мои дорогие друзья!
И он с наслаждением выпил с ними, до дна, свою рюмку.
Валентина Николаевна сияла от счастья и смотрела на Шаповалова широко распахнутыми, счастливыми и влюблёнными глазами. Ей даже не верилось, что тот человек, которому высказывали столько добрых слов молодые офицеры-герои, её муж, её большая и светлая любовь, её судьба. И она молча, только всё сильнее прижимала его руку к себе и благодарила судьбу за ниспосланное счастье.
Торжественный приём начался с выступления Верховного Главнокомандующего.
Всё это широко известно и мы не будем повторять этих истин. Но – то воодушевление, тот порыв, с которым фронтовики встретили Верховного Главнокомандующего, свидетельствовали о том, что по приказу этого никогда не сделаешь.
Присутствующие действительно воздавали Сталину заслуженные почести за то, что он был символом Победы, с его именем шли фронтовики на битву с самым страшным врагом Отечества и победили.
На этом приёме было немало очень дорогих для Шаповалова жизненных историй: вот два лётчика-Героя обнимают друг друга и слышны их взволнованные голоса:
– Витька, ты же был сбит в сорок первом, и говорили, что ты погиб.
– Как видишь – я живой…
Живописный Герой-кубанец – спорил с таким же Героем, донским казаком:
– Нет, а ты мне скажи, твой корпус брал Берлин? То-то же!
Совсем юная девушка, со звездой Героя на гимнастёрке – обнимала статного моряка, с обилием орденов, и слёзы счастья катились по её лицу:
– Родной мой! Я знала, я верила, что ты живой. И когда в Севастополе нас разметало взрывом, меня подобрали местные жители, схоронили от фашистов, а потом и переправили к своим.
Были и смешные сцены, за которыми все наблюдали с улыбками.
Вот жарко объяснялись артиллерист, капитан, и майор-лётчик. Оба – со звездой Героя.
Лётчик наступал на артиллериста, и дошёл чуть ли не до крика:
– Так это ты меня под Ленинградом сбил, когда я возвращался через линию фронта после успешной разведки?
– Скажи своим спасибо за это, чего не предупредили, что ты будешь именно через мою батарею лететь? Но зенитчики мои – орлы, сразу сбили самолёт, который шёл в тумане, вглубь нашей территории.
Все сразу затихли, когда Верховный предложил слово Жукову.
Георгий Константинович нашёл прекрасные слова. Произнёс их страстно и величаво:
– Уважаемые боевые друзья!  Мы победили потому, что с нами всегда был наш советский народ, который сам недоедал, не досыпал, трудился для фронта, для Победы.
Ему мы, в самой большей мере, благодарны за то, что тысяча четыреста восемнадцать дней и ночей войны закончились поражением фашистской Германии.
Наша Победа была обеспечена твёрдым руководством партии, которая сама была воюющей партией. Достаточно отметить, что более трёх миллионов коммунистов пали на полях сражений, но им на смену пришло пять миллионов новых членов партии. И это только на фронте.
Безусловно, мы благодарны и партизанам, и союзникам, и героям сопротивления, которые приближали нашу Победу.
Но я сегодня хочу в самой большей мере сказать о другом: мы, военные люди, занимались только одним делом – воевали с фашистом, на всём готовом, что нам поставлял народ.
 Среди нас, дорогие друзья, находится тот, для которого война была одним из направлений многосложной и многоплановой государственной деятельности.
Его гений и талант позволил в единое целое сплотить весь наш народ в борьбе с врагом. Но ведь надо было добывать уголь, плавить металл, растить хлеб, развивать сельское хозяйство, науку, учить детей, готовить кадры для мирной жизни, не забывая о литературе, искусстве. Надо было, наконец, заставить империалистов воевать с империалистами, поддерживать силы демократии в зарубежных странах…
Много чего было надо. И всё это сонмище задач, каждая из которых была не проще, чем достижение победы над врагом – решал один человек, наш Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин.
Участники приёма, в едином порыве, встали, зазвучало многоголосое «Ура!», здравицы в честь вождя партии и народа, долго не смолкали аплодисменты.
Сталин тепло и растроганно, тоже стоя, воспринимал эти проявления внимания фронтовиков к себе.
Наконец он поднял руку и попросил тишины:
– Дайте, товарищи, договорить Маршалу Жукову.
Жуков продолжил:
– Поэтому я, уважаемые друзья, прошу поднять этот тост – за здоровье товарища Сталина, за его волю и твёрдый характер, за умение сплотить весь народ в решении великих, непосильных для иных народов задач.
И снова зал гремел от оваций участников приёма, криков:
«Слава Сталину!»,
«Слава Вождю и учителю!»,
«Да здравствует товарищ Сталин!»…
Тут уже Жуков еле угомонил зал и продолжил:
– Посмотрите на всех присутствующих, друзья, мы все увенчаны высокими отличиями, геройскими звёздами, а тот, кто нас вёл к Победе, звания Героя Советского Союза не получил.
В зале наступила гнетущая тишина. И всем вдруг дошло, что Жуков действительно заметил то, о чём другие и не думали.
Жуков предложил:
– И я предлагаю, товарищи, от имени участников Приёма в честь Парада Победителей, просить Президиум Верховного Совета СССР, лично Вас, уважаемый Михаил Иванович, – повернулся он к Калинину, который сидел рядом со Сталиным, присвоить товарищу Сталину звание Героя Советского Союза.
В зале началось невообразимое. В едином порыве все фронтовики вскочили, присоединили свои голоса к предложению Жукова:
– Просим, Михаил Иванович!
– Так будет справедливо!
– Как же не досмотрели раньше-то?
–Молодец, Георгий Константинович!
В этот порыв был вовлечён и Шаповалов. И он искренне, молодо перекрикивал даже других – старые кавалеристы всегда отличались хорошим голосом, так как команду командира должен слышать весь полк.
Сталин медленно встал, поднял свой бокал и растроганно сказал:
– Спасибо, товарищи! Спасибо, товарищ Жуков.
И сел на своё место.
Жуков же продолжал стоять и не спешил осушить свой бокал, напротив, поднял его вверх, что означало, что его тост не закончен:
– Дорогие друзья! Позвольте от Вашего имени внести на рассмотрение Президиума Верховного Совета СССР и ещё один вопрос – удостоить товарища Сталина высшего воинского звания, установленного в стране – Генералиссимуса Советского Союза!
Его предложение вновь вызвало бурю эмоций. Было видно, что оно как-то даже разволновало Сталина, так как услышать это он никак не ожидал.
Он приложил руку к груди и, слегка наклонив голову, благодарил за высокую честь.
Буквально назавтра Шаповалов во всех газетах увидел указы Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Сталину высшего воинского звания Генералиссимус Советского Союза и звания Герой Советского Союза.
Между тем, приём продолжался. В одном из перерывов и произошла та особая встреча Шаповалова с Жуковым и Будённым, которая его очень взволновала. О ней мы уже упоминали.
Был и ещё один взволновавший Шаповалова эпизод.
Сталин сам провозгласил множество тостов: и за лётчиков, и за моряков, артиллеристов, за учёных, создавших современное оружие, за партизан…
Не забыл никого. И когда он встал в очередной раз – все подумали: за кого ещё предложит тост обожаемый и любимый Вождь.
И вдруг он сказал обжигающие душу Шаповалова слова:
– Уважаемые друзья! Сегодня мы ещё не поблагодарили тех, кто в самом логове врага, часто – в ненавистной ему личине, делал всё, чтобы он больше нас не застал врасплох, как это случилось в сорок первом году.
Ещё долго мы не сможем назвать имена этих товарищей. Многие из них и сегодня в стане врага ведут свою тяжёлую борьбу.
Но их вклад в нашу Победу – огромен и нередко его можно, по конечным результатам, сравнить с активными действиями войск, причём, формирований оперативного и стратегического звена.
– За наших разведчиков! Спасибо им.
Может быть, показалось Шаповалову, но он вдруг почувствовал, как на миг Сталин качнул головой именно ему, и в его же направлении и поднял свой бокал.
Именно так расценил жесты Сталина и Ракитский, с которым они назавтра обсуждали это незабываемое торжество.
Москва озарилась салютами. Всенародный праздник чествования Победителей продолжался всю ночь.

ГЛАВА XII
МЕЖВРЕМЕНЬЕ

Временщики – самое опасное
сословие для государства.
Они лишены созидательного начала
и никогда их деятельность
не увенчается достойными делами.
Они способны лишь разрушать.
И. Владиславлев

Даже те, кто познакомился с сумасбродством нового правителя России, и привык к нему, приспособился, стояли бледные, как тени и не могли даже шелохнуться.
Перед Хрущёвым, навытяжку, стоял седой, подтянутый генерал. На его мундире, на груди – многочисленные орденские колодки, сверху которых благородно отсвечивала Золотая Звезда Героя Советского Союза.
– Ты кто такой, – наступая на него орал, в неистовстве, Хрущёв.
– Я спрашиваю, ты кто такой?
– Я, товарищ Первый секретарь, генерал-лейтенант Кошелев, начальник политотдела академии Советской Армии.
– Ты уже не начальник политотдела, ты даже не генерал, ты,… ты,… – ярость душила Хрущёва и он не мог даже найти нужного слова, кем же ему виделся этот генерал.
Наконец он нашёл нужное определение и бросил его в лицо генералу:
– Ты – тряпка, ты не смог провести в жизнь решения ЦК, моё решение и исключить из партии этого мерзавца, недобитка царского, бериевского прислужника.
– Ты знаешь, что мы сделали с Берией? Ты, что, следом захотел?
– Я знаю, что Вы сделали с Берией, Никита Сергеевич. Думаю, что моя деятельность была совершенно иного плана, я сражался за своё Отечество. И был, как и Вы, Членом Военного Совета армии.
Хрущёв, словно наткнувшись на невидимую скалу, остановился:
– Так ты – не из органов?
– Нет, войну начал комиссаром дивизии, закончил членом Военного Совета армии. В Померании.
Хрущёв сделал круг по кабинету и, остановившись напротив генерала, уже более спокойно, тяжело дыша, заявил:
– Ну, и что тебя связывает с этим недобитком? Не знаю, чем он там в Германии занимался. Ишь, говорит, что с самим Шелленбергом коньяки-чаи распивал. А если при этом продался? Надо хорошо ещё посмотреть, что он там наразведывал.
Он почти подбежал к своему огромному столу, взял необходимый ему лист и, глядя в него, заявил:
– Смотри, двенадцать царских орденов, Почётное Георгиевское оружие. И этот человек – с нами? Видите ли, как пишется, в гражданской войне не участвовал. А почему? Что делал тогда? В ту пору все были или здесь, – он махнул рукой куда-то в пространство, – или там, а он – что же, был ни с теми, ни с другими?
Говорил он это всё для себя и для обомлевших помощников. Кошелев знал жизнь Шаповалова, как он думал, даже лучше, чем свою собственную.
Не один и не два раза, а множество, беседовал с ним и всегда изумлялся его интеллекту, его выдержке, цельности его суждений и взглядов.
Знал, что Шаповалов в партию вступил в июне сорок пятого года. И в своём заявлении так и писал:
«Полагаю, что каждый человек в жизни всегда делает выбор – между совестью и неправдой, честью и бесчестием. Я знаю многих членов партии, которые служат Отечеству, отдавая всю душу и сердце для его процветания и могущества. И я, если достоин, хочу быть среди них».
Такого заявления Кошелев, опытный политработник, не встречал более ни разу в жизни.
«Для меня партия – писал Шаповалов далее, – сообщество самых достойных людей, не щадящих себя для того, чтобы процветало Отечество. И если у коммуниста есть одна привилегия – первым встать навстречу опасности, отвести её от Родины – я очень хочу быть среди них».
Кошелев хорошо помнил то необычайное собрание, когда коммунисты академии не просто единогласно приняли Шаповалова в члены партии, но и обратились с ходатайством в ЦК ВКП (б) с просьбой зачесть ему в кандидатский стаж время выполнения специального задания в логове врага и принять сразу в члены партии.
И Центральный Комитет такое решение принял.
Шаповалов этот день, день своего вступления в партию, считал одним из самым главных в своей жизни.
И вот, буквально через несколько дней после похорон Сталина, к нему в академию, приехал какой-то юркий человек, представился заведующим отделом ЦК ВКП (б), даже показал Кошелеву удостоверение и без обиняков сказал:
– Товарищ Кошелев! Партия серьезно озабочена тем, что в наших партийных органах, во многих организациях, остались недобитки Берии. Мы не можем на это закрывать глаза. Есть такие и у Вас, в прославленной академии.
 Существует мнение, товарищ Кошелев, что Шаповалову не место в партии. Это двурушник и царский сатрап.
– А чьё мнение, – глядя ему в упор в глаза, проговорил Кошелев.
– Товарищ генерал, – посуровел сразу цэковец, – Вы ответственный работник и должны понимать, если говорят так, то это значит, что это решение исходит оттуда, – и он даже указал пальцем куда-то вверх.
– Хорошо, – ответил Кошелев, – мы безотлагательно этот вопрос и разрешим.
И он поднял трубку телефона и кого-то попросил:
– Виталий Сергеевич! Соберите всех, всех до единого, коммунистов специального факультета. Сколько Вам на это времени необходимо?
– Хорошо, – ответил он невидимому собеседнику, – через тридцать минут мы будем.
И подумав секунду – добавил:
– Да, а за товарищами Николаевым и Царевским – направьте мою машину. Они ведь рядом живут. Хорошо?
Говорить ему с цэковским работником было нечего. И он, сославшись на неотложные дела, предложил тому последние издания академии, вышел из кабинета.
Вернулся ровно через полчаса:
– Ну, что, пойдём, товарищ Пронин? Все коммунисты собраны. Информация по существу проблемы – за Вами. Я Вас представлю коммунистам.
Цэковец даже растерялся:
– Э,…я думал, Вы как-то сами. Не такой это сложный вопрос.
– Нет, товарищ Пронин. Вопрос самый главный, самый первостепенный. Речь ведь идёт о судьбе коммуниста, человека. Поэтому информация ответственного работника Центрального Комитета, я думаю, будет очень уместной.
Возразить Пронину было нечего. И он, напустив на себя важности, молча пошёл за Кошелевым.
В красивом, под старину, зале сидело человек девяносто. Две трети из них были в военных мундирах, с обилием орденских лент, у нескольких человек на груди сверкали Золотые Звёзды Героев.
Увидев Кошелева с незнакомым человеком, все присутствующие встали.
Из разных мест раздалось:
– Здравствуйте, Юрий Алексеевич.
– Проходите, рады видеть Вас…
Уже по этим репликам было видно, что начальника политотдела академии хорошо знают и любят.
Кошелев подошёл к первому столу, за руку поздоровался с видным генералом, со Звездой Героя Советского Союза на мундире, и сел с ним рядом. Пронину он указал на место за столом, за которым никто не сидел.
К первому столу подошёл моложавый полковник, только волосы его были совершенно седыми, да синий уже шрам пробегал по правой щеке.
– Товарищи! – проговорил он спокойно, ровно и привычно, – на учёте в парторганизации нашего факультета девяносто шесть человек.
– Присутствует девяносто один.
– Пять наших товарищей – в госпиталях, на излечении.
И когда открыли голосованием собрание, он сказал:
– Я не объявляю никакой повестки собрания лишь потому, что сам её не знаю. Мы только вчера провели плановое собрание, обсудили задачи коммунистов в ходе войсковой стажировки наших слушателей.
Тут же поднялся из-за стола Кошелев и сказал:
– Уважаемые товарищи! Собрание у нас сегодня особое. И слово для информации по его повестке я хочу предоставить товарищу Пронину, заведующему отделом ЦК ВКП (б).
– Прошу Вас, – указал он в сторону трибуны.
Пронин как-то неловко зацепился ногой за стол, бумаги из его руки выпали и он неуклюже стал их собирать. Весь багровый долго пил на трибуне воду и, наконец, заговорил:
– Товарищи! Вы понимаете, что присутствие заведующего отделом ЦК на собрании в первичной организации – событие экстраординарное.
– Что Вы говорите, – перебил его уже весьма пожилой коммунист, на гражданском пиджаке которого была прикреплена лишь одна Золотая Звезда Героя, – а мы-то думали, что в партии чинов нет и мы все равны. Более того, даже устав об этом говорит и обязывает коммунистов вышестоящих партийных органов участвовать в работе первичных организаций.
– Да, да, конечно, Вы правы, я не так выразил свою мысль, – как-то поспешно забормотал Пронин, при этом угодливо улыбаясь, словно стараясь заручиться поддержкой и пониманием присутствующих.
Затем продолжил:
– Товарищи! Вы знаете о тех грандиозных переменах, которые произошли в партийном руководстве в силу… э… известных всем обстоятельств, – и он как-то со страхом посмотрел на огромный портрет Сталина на стене.
– Партия, определилась в новом курсе…
Его вновь перебил тот же Герой Советского Союза в гражданской одежде:
– Что, уже определились в новом курсе даже? Быстро Вы, однако. А старый – что, признан ошибочным? Так мы, вроде, этого не обсуждали. И установок ЦК никаких до нас не доводили по смене курса, – сделал он ударение на последнем слове.
Пронин занервничал ещё больше и только тупо смотрел на говорящего, дожидаясь, когда тот позволит ему говорить вновь.
– Центральный Комитет партии полагает, что сегодня в безотлагательном порядке следует очистить партийные ряды от тех, – продолжил Пронин, – кто своими поступками дискредитирует высокое звание коммуниста, нанося этим… э… урон авторитету партии.
– Такие люди, товарищи, есть и у Вас. Они глубоко замаскировались и не честны перед партией.
Воодушевляясь, он перешёл почти на крик:
– Их двурушничество проявлялось всю жизнь. Неужели Вы верите, товарищи, что вчерашний царский офицер, человек, который недавно водил дружбу с самим Шелленбергом, может состоять в рядах партии?
Весь зал загудел. Сидящий рядом с Кошелевым генерал поднял руку и попросил у секретаря парторганизации слово:
– Мне бы хотелось спросить у товарища Пронина – это Ваше личное мнение или, как Вы сказали, мнение ЦК? Кто его выразил? Был ли пленум ЦК или съезд партии по данному вопросу?
– Товарищ Пронин, с этим вопросом к Вам обратился коммунист Шаповалов. Ответьте ему.
Пронин даже утратил дар речи. Ему почему-то казалось, что Шаповалова на этом собрании не будет. Поэтому он только жадно захватывал воздух с открытым ртом, а сказать ничего был не способен.
Тут поднялся из-за стола Кошелев и сказал:
– Товарищи! Давайте всё же позволим товарищу Пронину изложить свою точку зрения. Ведите собрание, товарищ секретарь.
Наконец, Пронин обрёл способность говорить. Он расценил реплику Кошелева как свою поддержку и заговорил как-то торопливо, скороговоркой:
– Товарищи! Кто бы ни старался тут провести свою линию… свою линию на выгораживание белогвардейского офицера…
Тут уж не выдержал сам Кошелев:
– Прошу меня простить, но товарищ Шаповалов никогда не был белогвардейским офицером. Он был русским и советским офицером, и даже, товарищ Пронин – офицером абвера и службы имперской безопасности.
– Вот, видите, товарищи, – воодушевлялся Пронин, – даже у фашистов был в офицерах. Разве может такой человек состоять в нашей партии? Что бы за этим ни стояло. Это же, чёрт знает что, – даже побелел он, – царский и немецкий офицер – а он член партии, и где? В такой академии, где готовятся… э… особые кадры для работы, так сказать, в логове врага.
Тут уж весь зал грохнул от хохота. Люди смеялись искренне, до слёз, с брезгливостью и презрением глядя на оратора.
Секретарь обратился к Пронину:
– Вы закончили своё выступление?
– Да, да!
– Товарищи, – обратился секретарь к залу, – вопросы есть к товарищу Пронину?
Первым, после этого, поднялся полковник, молодой, со множеством орденских колодок на мундире и тремя нашивками за тяжёлые ранения:
– У меня к товарищу, – он не стал даже называть фамилии выступающего, – один вопрос – а где Вы были с сорок первого по сорок пятый годы?
– Я полагаю, – взвизгнул даже Пронин, – что разбирается не моё персональное дело, а… э, – стал рыться он в своих бумагах, – Шаповалова, да, Шаповалова.
Секретарь парторганизации громко и твёрдо заявил:
– Мы персонального дела на коммуниста Шаповалова не заводили. Мы лишь выслушали Вашу информацию.
– Как, – совсем уж нелепо спросил у него Пронин, – не заводили? А что же это, – указал он рукой на весь зал.
– А это, товарищ Пронин, – громко сказал секретарь, – так скажем – встреча ответработника ЦК с коммунистами факультета спецподготовки академии. Так всё же, товарищ Пронин, – заключил он, – ответьте, где Вы были в годы войны?
– Я, товарищи, извольте, был на ответственной партийной работе, секретарем парткома… э… нашего посольства в одной из стран. Сейчас, вот, назначили в ЦК, заведовать отделом партийных организаций армии и флота...
К трибуне вышел, опираясь на тросточку, уже весьма пожилой человек. Тихим, усталым голосом он сказал:
– Товарищи! Слушать этого, – он брезгливо указал тростью на Пронина, – оскорбительно для всех нас. Я предлагаю прямо на имя Первого секретаря ЦК партии отправить письмо с требованием отстранить его от работы. Такие только и позорят нашу партию.
– Ты хоть знаешь, – гневно, уже на «ты» продолжил он своё выступление, на кого ты замахнулся? Это совесть всей нашей разведки, партии, страны. Ежели бы все служили так Отечеству, как товарищ Шаповалов, давно уже коммунизм бы построили. А такие шкурники…
Пронин при этом даже застучал по трибуне:
– Я попрошу, Вы с кем так разговариваете? Я – ответработник ЦК…
– Шкурник ты, шкурник и негодяй. Как член партии с дореволюционным стажем предлагаю – гнать его вон, товарищи. Это же троцкист! Из-за них и было запятнано имя нашей партии.
И словно прорвало плотину после его слов – все коммунисты выходили к трибуне и тут же предлагали свою формулировку в письмо в адрес Первого секретаря ЦК партии.
Пронин помертвел. Он так и не сошёл с трибуны, вцепившись в неё своими руками.
И когда все коммунисты подписались под этим гневным письмом, свою подпись под ним поставил и генерал-лейтенант Кошелев, дописав, что лично присутствовал на собрании, с позицией коммунистов согласен и её разделяет.
И вот сегодня он в кабинете Хрущёва выслушивал его чудовищные и нелепые обвинения.
У стенки стоял известный уже ему Пронин, и угодливо поддакивал Хрущёву. Но тот, вдруг вспомнив о нём, ещё пуще прежнего, заорал:
– А ты – заведующий отделом, куда смотрел? Дерьмо ты, а не заведующий отделом. Такие собрания готовить надо, индивидуально со всеми переговорить, убедить людей в верности линии ЦК. А ты, бухнул в святцы, а потом стал спрашивать, а в честь какого праздника.
Повернувшись ещё к одному аппаратчику, сказал:
– В Казахстан его, секретарствует пусть в совхозе. Чтоб я его больше не видел в ЦК.
И уже более спокойно, обратился к Кошелеву:
– Под личную ответственность возьмешь этот вопрос. Но чтоб этого Шаповалова и духу в партии не было. Мы ещё посмотрим, кто это и за что его так увешал наградами.
– Мыслимое ли дело, какому-то шпиону, – Хрущёв так и сказал – шпиону, – и такие награды.
Кошелев выслушал спокойно эту тираду и тихо сказал:
– Мне стыдно, что эти несправедливые и неправедные обвинения говорит руководитель партии. Никакого собрания по Шаповалову я проводить не буду. И советую Вам более этот вопрос не поднимать. Иначе я буду вынужден обратиться, как член ЦК и депутат Верховного Совета СССР, к партии и народу.
– Я, Никита Сергеевич, знаю, почему впал в немилость перед Вами коммунист Шаповалов. Мне при этих, – он указал рукой в сторону присутствующих, – сказать?
Хрущёв позеленел. Безусловно, он никак не хотел, чтобы кто-то слышал то, что он скрывал даже от самых близких соратников.
Его положение самого было шатким. В Президиуме ЦК зрел раскол. Маленков, Молотов, Каганович и Ворошилов настаивали на его смещении с поста Первого секретаря ЦК.
И он спасовал. Отступив от Кошелева, только и произнёс:
– Что ж, товарищ Кошелев, Центральный Комитет партии даст и Вам оценку. Мы проверим работу Вашей академии и посмотрим, чем Вы там занимаетесь.
Но надо отметить, что события в стране и партии, само шаткое положение Хрущёва не позволили ему вернуться к этому вопросу.
Он хорошо понимал, что если страницы его биографии, которые он тщательно скрывал, и то его письмо, которое он второпях написал, чтобы вывести Леонида, своего сына из-под удара, станут известны партии – тут одним лишением поста не отделаешься. Как бы следом за другом сердешным, Лаврентием, не угодить в подвал штаба Московского округа.
Всё очень зыбко. Это во время ареста Берии его Жуков спас. А здесь, если узнает, кем его сын был на самом деле – как бы он и меня не отправил следом за Берией.
«Нет, с Жуковым надо кончать. Ненадёжный он человек. Такого ведь ничем не купишь.
Я помню, как у меня и поджилки тряслись в Сталинграде, когда он на фронт приезжал. Особенно, когда мы с Ерёменко самовольно оставили командный пункт и перебрались за Волгу.
Даже глаза у Жукова побелели. Как он тогда сказал мне, члену Политбюро:
«Не восстановите положение – расстреляю обоих: тебя, Никита, и его, Ерёменко».
И расстрелял бы. Как пить дать – расстрелял бы. Уж я-то его знаю. Командующих фронтами снимал с должностей, как мальчишек. Крепко ему верил Сталин».
Хрущёв мог сам себе признаться в том, что Сталинград ведь и удержали только потому, что Жуков железной рукой держал ситуацию, ежедневно гнал и гнал всё, что только мог найти, на передовую.
«Нет, Ерёменко бы не удержал Сталинград. Не тот характер. Баба, сплетник, а не командующий. Только и сокрушался, почему это ему маршала не дают. Все в маршалах уже – и Конев, и Малиновский, и Толбухин, и Мерецков, и Рокоссовский, и Говоров, а лишь он, да Баграмян в генералах армии так и войну завершили. Ну, Баграмян ладно, полковником войну начал, да и как? Кирпонос погиб под Киевом, а его начальник оперативного управления странно как-то уцелел. А заслуженным людям – ходу нет…».
К слову, и сам Хрущев считал себя обойденным. Мехлис, Калашников, Желтов – генерал-полковниками стали, а я, член Политбюро, так и остался в генерал-лейтенантах. Всю войну в одном звании так и проходил. И награды – так, мелочёвка, даже за Сталинград, – Чуйкову и Шумилову, да и комдивам, Русиянову, Лизюкову, Батюку – звания Героев, а кто они – надо же видеть разницу между ним и этими…
«А мне, стыдно сказать, орден Красного Знамени, как комбату какому-то».
И новая волна ненависти к Сталину заполонила его сердце.
«Ну, подожди, придёт время, за всё посчитаюсь, всё вспомню.
Но вопрос этого Шаповалова сейчас поднимать не надо. Всё обратят против меня. Если бы не этот слюнтяй, Пронин, всё бы было хорошо. Жена уговорила, удавил бы, родственник её брата. Вот и пристроил себе на горе в ЦК.
Ладно. Пока помолчу. Но Кошелева – на первом же Пленуме – из членов ЦК – вон. А там и Верховный Совет соберём. Надо обновлять кадры. Верных, своих людей везде надо ставить. Иначе сожрут, не успеешь и рот открыть».
И вроде не он снимал и спешно судил Берию, но и его привёл в своих мыслях:
«На что уж был всесильным. Все его боялись. И я боялся, что уж тут скрывать. А не перестраховался – и сгорел. А могли бы мы ведь все, в том подвале, жизнь закончить. Как мне Москаленко и Батицкий говорили, что даже обгадился, когда они ему приговор зачитали.
Нет, это всё учесть надо. Надо осторожней и наверняка. Первым всегда бить, иначе ударят по мне.
А Шаповалову, сволочи, я ему Леонида никогда не прощу…».

***

Но судьба была милостива и к Шаповалову, и к Кошелеву. Дослужили они свой срок и сами ушли в отставку, не в запас даже, так как возраст у обоих уже был приличным.
И Хрущёв только после того, как снимет Жукова с поста Министра обороны, нанесёт непоправимый удар всем спецслужбам и их органам.
Уничтожена будет система специальных подразделений, которые за рубежом получили широкое развитие; с особой яростью обрушится он и на Академию Советской Армии, Главное разведывательное управление.
Опытные и закалённые кадры Вооружённых Сил будут ошельмованы и изгнаны со службы, на их место сядут угодники и подхалимы. И всё это будет освящать сговорчивый и покладистый маршал Малиновский, который никогда, никогда и мечтать не мог о роли Министра обороны. Не по нему была эта роль. Он её страшился даже, а поэтому выполнял все нелепые указания Первого Секретаря ЦК, а затем – и Председателя Совета Министров СССР.
Щедрый и оскорбительный дождь Золотых Звёзд прольется на «нашего дорогого Никиту Сергеевича».
Брежнев, став Председателем Президиума Верховного Совета СССР, будет увенчивать его, чуть ли не ежегодно, Звёздами Героя Социалистического труда и, придумав мифические подвиги в годы войны – к её круглой годовщине, повесит на грудь Хрущёву Золотую Звезду Героя Советского Союза.
Всего пять звёзд соберёт Хрущев на своем пиджаке.
С той поры и пошло обесценивание святых наград.
В это чудовищное межвременье будет серьёзно ослаблена авиация, Военно-Морской флот, пышным цветом расцветёт кумовство и протекционизм.
Поэтому многие совестливые люди и сами спешили уйти из Вооруженных Сил, ибо они превращались не в орган защиты государства, а в личную вотчину Хрущёва.
Только по принципу личной преданности отныне станут назначаться командующие войсками военных округов, начальники академий, центральных органов Министерства обороны, КГБ СССР и МВД.
Начался откат великой страны от тех завоеваний, за которые была заплачена столь огромная цена.
Хрущёв втянул страну в гонку вооружений, которая обескровила экономику, на село вернулось крепостное право, когда колхозникам не выдавались даже паспорта и они не могли никуда выехать.
А уж разделение партогранов и органов исполнительной власти на сельские и городские, вообще доконало страну, внесло хаос в управление всей экономикой, всем народным хозяйством.
Оставалось последнее, на что Хрущёв решился наконец – на съезде партии он тайком от всех, от членов ЦК и даже Президиума ЦК КПСС, подготовил, вместе с Шелепиным, доклад о культе личности Сталина.
Его не было в повестке дня съезда. Но он взорвал страну и партию.
Отныне в стране не было авторитетов. Не понимал Хрущёв, что минет лишь несколько лет после этого, и он сам падёт жертвой заговора своих же ближайших соратников.
Говоривший ему всегда «наш дорогой Никита Сергеевич» Брежнев и сместит своего покровителя с престола с тем, чтобы самому его занять.
Самое горькое, – о чём думал Шаповалов в дни работы XXI съезда КПСС, – что Хрущёв ни словом не обмолвился о собственной роли в бесчинствах и необоснованных репрессиях.
Он, совестливый человек, даже не думал о том, что и он сам, со своим другом генералом Кошелевым, чуть не стали такими же жертвами новоявленного правителя.
Он думал о государстве, обо всех последствиях творимого произвола. Верил лишь в одно, что партия разберётся и осудит волюнтаризм и некомпетентное руководство Хрущёва.
Так оно и случилось. И он дожил до этого дня. Да вот только болезнь разложения уже вошла во все направления внутренней жизни общества и оно стало стремительно терять свои силы. Силы духовной непреодолимости, чистоты и святости идеалов. Готовилась великая сдача завоеваний целых поколений.
И, слава Богу, что до той поры Константин Георгиевич уже не доживёт.
Стаял он в одиночестве. Ничего не болело. Ничего не тревожило. Просто, все силы были исчерпаны. С любовью и нежностью смотрел он лишь на Валентину Николаевну и всё думал:
«Как она, голубка моя, будет без меня? Она такая неприспособленная к этой жизни. Наивная и доверчивая. Как ей-то жить?»
И даже в последний его миг на земле он думал о ней:
«Спасибо, родная, за счастье. Храни тебя Господь!»
И когда его рука выпустила её пальцы, она даже не плакала. Она просто прижалась головой к его груди и ощутила гулкую тишину – так любившее её сердце больше не стучало.
И вся её жизнь, с этой минуты, утратила для неё смысл. Она просто жила, но все краски этой жизни ушли. Их не стало.
Жизнь без него стала ей не в радость.
И она становилась прежней, и даже очаровательной, лишь у его могилы, где она долго просиживала летними днями, и всё говорила, и говорила с ним, перебирая всю их долгую совместную жизнь, по минутам.
«Нет, я была очень счастливой с тобой, мой родной. Такое выпадает не всем. Не буду гневить Господа. Просить мне у него больше нечего…».

ГЛАВА XIII
ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА ГЕНЕРАЛА ШАПОВАЛОВА

Битва за правду и честь Отечества продолжается и тогда,
когда смолкает гром орудий.
И длится до той поры,
 пока противник не признает
себя побеждённым и не только
сложит оружие, но и
откажется от своих идей.
И Владиславлев

Быстротечные годы принесли много изменений в жизни страны.
Залечивались раны, нанесённые войной. Отстраивались города. Оценивая масштаб свершений, Шаповалов признавал, что они даже более впечатляющие, чем сам факт Победы Отечества в войне.
Вчерашние союзники, сразу же после войны, все усилия своей внешнеполитической деятельности направили на объединённую кампанию борьбы с Советским Союзом.
Поэтому, сразу после войны Шаповалов, кроме преподавательской работы, включился в борьбу против фальсификаторов истории, хулителей героизма и мужества своего народа.
Особое место в этой работе заняло изобличение злобных выпадов недобитков, предателей и изменников из числа деятелей белой гвардии, как они себя гордо именовали.
И на первом месте в их ряду стоял генерал Деникин, не увенчавший себя нигде лаврами победителя на полях сражений, зато очень преуспел на поприще клеветы и измышлений всех событий, связанных с упразднением монархии в России, своей роли в этом чудовищном деянии, а в особенности – с ходом и итогами гражданской войны.
Шаповалов глубоко изучил все источники по данным проблемам и начал активно работать над «Записками русского офицера», которые с завидной периодичностью стали публиковаться в «Военном Вестнике», «Военно-историческом журнале», других средствах массовой информации.
Доказательно, на конкретных примерах, с использованием многочисленных документов и свидетельств очевидцев, он доказал, что никакие большевики не повинны в низвержении монархии.
Царя лишили престола в результате заговора, в котором состояло всё его ближайшее окружение, включая брата, дядюшек и даже мать, Марию Фёдоровну, которая всегда считала, что ноша императора России – непосильна для бесхарактерного и слабого духом Николая.
В военных кругах заговор возглавлял генерал Алексеев, начальник штаба Ставки. В него были вовлечены все командующие фронтами и флотами.
И Деникин, предавший Самсонова Ренненкампф, и даже Алексей Алексеевич Брусилов, генерал Рузский – все требовали от царя, конечно же – во имя блага России, оставить престол, преследуя, при этом, свои корыстные, далеко простирающиеся амбиционные цели. Но самое главное – выполняя повеление своих истинных хозяев из-за океана и с берегов туманного Альбиона.
Политические авантюристы Парвус и Шиффен не жалели на эти цели миллионов долларов, только бы ослабить, а ещё лучше – вообще уничтожить Россию, которая так мешала засилью сионо-финансовых кругов во всём мире. Им от России, в первую очередь, нужны были сырьевые ресурсы, а не её Величие, Единство и Независимость.
Ложью было и то, что якобы Колчак не поддержал это требование. По его повелению его подписал его первый заместитель, Колчак же, памятуя, что история – рано или поздно, вынесет свой приговор заговорщикам, личную подпись, действительно, не ставил под требованием об отречении Государя.
Особенно постыдной была роль будущего «спасителя России», который, правда, в этом качестве пробыл всего двадцать один день – Верховного Главнокомандующего Корнилова, который арестовал в Крыму и в Петрограде всех членов царской семьи.
Вместо того, чтобы спасти венценосное семейство, с больным малолетним цесаревичем, то есть выполнить свой долг в соответствии с присягой, Корнилов передал царскую семью на суд Временного Правительства, которое не знало, что с ней делать дальше.
И расправились с царём не русские люди, а латыши, китайцы и евреи. Им-то русского царя было нисколько не жаль. Да и само убийство ни в чём неповинных детей походило на какое-то ритуальное кощунство…
Деникин никогда не был самостоятельным и волевым человеком. Ни в одной роли таковым он себя не проявил.
А, вступив в командование фронтом, прямо из командиров корпусов, за неимением иных кадров в семнадцатом году, растерялся совершенно, и его фронт стал разваливаться одним из первых.
Алексеев, временно возглавив командование Ставкой, пристроил безвольного Деникина на роль начальника штаба, но эта роль совершенно была не по силам Деникину. И он это осознавал даже сам.
Вся дальнейшая жизнь и судьба Деникина – жалкое и ничтожное зрелище. Нигде, ни в чём он не вёл за собой, а плёлся за обстоятельствами.
В Добровольческой армии он был лишь слабой тенью Корнилова. И, только с гибелью того, под Екатеринодаром, вынужден был, как старший по чину, принять на себя командование белой армией на Юге страны.
Временные успехи белого движения, в силу отсутствия у красных подготовленных войск, вскружили Деникину голову, да так, что он почувствовал себя вершителем судеб России.
И уже был неспособен, даже прислушаться, к голосу разума – пойти на объединение всех белых сил по всей стране.
И только перед своим бегством уступил Колчаку право именоваться Верховным правителем России.
А далее – удел всех предателей и отступников. За семь месяцев до падения Крыма и исхода белых войск, тайком бросает свою армию и бежит до сытых зарубежных Палестин.
Это же только Алексей Алексеевич Игнатьев возделывал с женой огород и выращивал шампиньоны, чтобы прокормиться, имея на своём счету более восьми миллионов золотом, которые все, до копеечки, передал Советской России.
Антон же Иванович, немало добра вывез с собой и жил беспечно, ни в чём не нуждаясь в Париже. Благополучно пересидел гитлеровскую оккупацию, так как уже в тридцать четвёртом году, как мы упоминали, присягнул на верность фюреру, написав ему верноподданническое письмо, да ещё и выдал советы – как надо бороться с ненавистными ему большевиками, до полной победы над ними.
Все защитники белого движения с умилением взирают на то, что Деникин, будучи уже в расстройстве памяти, поднял, якобы, тост за победу над фашизмом.
Но никто не говорит, что если это и было, то Антон Иванович просто страшился, что завтра те, кого он так усердно рекомендовал Гитлеру подавить, уничтожить – нарушат и его безбедное уединение и спросят, как с его подельника Ренненкампфа, за измену и предательство России.
Любопытнейшие документы раскопал Шаповалов, и ему даже самому было интересно и приятно, что так ненавистные Деникину большевики, арестовывают и судят Ренненкампфа не потому, что он был царским генералом, сохрани Бог, а потому, что он предатель и изменник России, предал генерала Самсонова, которому не пришёл на помощь в тысяча девятьсот пятнадцатом году, и тот погиб со своей славной армией, а ещё за то, что доказано было, неопровержимо установлено, – за его сотрудничество с германской разведкой в годы Первой Мировой войны.
Деникин очень боялся, что Шкуро и Краснов, пленённые советскими воинами, много чего расскажут о нём.
И они рассказали. Рассказали о том, что трижды за свою жизнь генералу Врангелю Петру Николаевичу пришлось восстать против Деникина.
И эти доказательства нашёл неугомонный Шаповалов.
Первый раз это произошло, когда Деникин отрёкся и предал Государя, которому присягал, от которого получил все чины и все ордена. И только три генерала русской армии – командиры третьего и шестого кавалерийских корпусов генералы Келлер и Врангель, да ещё командир Дикой дивизии, князь Нахичеванский, обратились к войскам и гражданам России с гневным осуждением клятвоотступников и святотатцев.
Деникин во всех своих трудах подчёркивает свою набожность, веру в Бога. Какой же он верующий, если презрел помазанника Божьего и предрешил его мучительную кончину со всей семьей?
Второй раз Пётр Николаевич, который принял дивизию в Добровольческой армии – ему, боевому генералу, командиру корпуса, большей должности не нашлось. Деникин везде расставлял своих лизоблюдов и холуёв. К слову, приводим мы эти слова не из желания как-то унизить Деникина, а потому, что именно так говорил на Военном Совете армии генерал Врангель в адрес Деникина:
«Армия, погрязшая в грабежах и разбоях, стяжавшая себе славу «грабь-армии», рассчитывать на поддержку народа не может.
Льстецы и подхалимы – вот суть окружения вождя, погрязшего в барстве и сибаритстве»…
Конечно, Деникин такого своеволия подчинённого стерпеть не мог и выслал Петра Николаевича за рубеж.
И только, когда Кавказской армии угрожал полный разгром и уничтожение, под давлением обстоятельств, а не по доброй воле, из ссылки был востребован генерал Врангель и он смог спасти армию, соединить её с войсками Юга России.
В третий раз, именно по требованию генерала Врангеля, был, наконец, созван Военный Совет, где Деникин и объявил о своей отставке, и – вынужденно – о назначении Петра Николаевича Главнокомандующим войсками Крыма.
Такова правда. Многое из этого было известно и ранее, но стало тщательно скрываться в русской эмиграции после убийства, теперь Шаповалов знал это твёрдо, генерала Врангеля в тысяча девятьсот двадцать восьмом году.
Именно после этого года, лишившись главного своего обвинителя и судии, Деникин стал бодро заявлять о поддержке его всей Россией; о том, что он только в служении ей видел весь смысл своей деятельности.
Конечно, не упоминал Антон Иванович ни слова о своём постыдном бегстве из Крыма, о предательстве России, коль обращался к Гитлеру с советами, как с нею лучше бороться.
Но самые любопытные открытия ждали Шаповалова впереди: нашёл он в тысяча девятьсот сорок седьмом году письмо Деникина Трумэну, президенту США, которого вновь призывал к крестовому походу против большевиков, уже с учётом провала борьбы с Советами белого движения и … Гитлера.
Хорош печалователь за русскую землю, призывавший Трумэна сжечь всё в ней в ядерном вихре. Ибо Антон Иванович хорошо знал, что учинил Трумэн с ни в чём не повинным населением Хиросимы и Нагасаки.
Еще интереснее была статья Деникина, которая так и не была опубликована нигде в печати, посвящённая разладу белого движения с Польшей.
В этой статье Деникин излил всю свою желчь по поводу того, что Пилсудский-де, больше благоволит к большевикам, и что Антанта, как он её не задабривал, от него отвернулась, «а мы ведь в Таганроге, временной столице белого движения, принимали её представителей тепло и торжественно».
Поражает совершенная противоестественность утверждения Деникина в этой статье: «Не за торжество того или иного режима, не за партийные догматы, не за классовые интересы и не за материальные блага подымались, боролись и гибли вожди Белого движения, а за спасение России».
И ещё одна позиция, на которую особое внимание обратил Шаповалов: «В случае победы белых армий… в России установился бы нормальный строй, основанный на началах права, свободы и частной собственности».
Вдумайтесь, уважаемые друзья, в каждую из продекларированных здесь позиций Деникина.
«Если не бороться за торжество того или иного режима, то есть, именно за классовые интересы, – тогда борьба вообще бессмысленна», – доказательно писал Шаповалов в своих трудах.
Это же чистой воды троцкизм. Только Лев Давыдович мог утверждать о ничтожности цели, ему самое главное куда-то было двигаться. Но, провозгласив движение всем, в ущерб цели, Троцкий как раз и двигался к своим далеко идущим целям.
Они для него были всегда ясными и чёткими. И направленными лишь на возвеличение и главенство в России своего класса, своих интересов, своих далеко идущих планов, низводящих Россию до служанки Европы и Америки в частности, откуда он и прибыл в Россию накануне октября семнадцатого года.
И лишь за то, что именно эти империалистические державы отдавали ему власть над Россией и всемерно поддерживали, в том числе и серьёзными финансовыми вливания, на пути по захвату неограниченного владычества.
Страшный симбиоз – объединение власти капитала и сионистской идеологии, что очень часто было одним и тем же, так как капитал и был в руках носителей этой идеологии, которая рассматривала Россию, как главного своего идейного врага, принёс неисчислимые страдания массам народа.
И Деникин, за какие бы слова о верности России, о служении ей не прятался, на деле был в лидирующем отряде борцов за исход Великой державы с исторической арены и превращения её лишь в служанку империалистических хищников. На опыте России, полосе её неудач и поражений в царствование Николая II, даже простому народу становилось известно: если много говорят о свободе, праве личности, значит – будут грабить.
Именно Деникин ограбил со своим воинством всю Россию, которая временно оказалась под его властью.
А это пятьдесят миллионов человек и территория в один миллион квадратных километров. Так что грабить было что, и сдирать шкуру было с кого. И грабили, и сдирали. Весь Юг России был в виселицах, а в балках Таганрога – всё стучали и стучали выстрелы, да так назойливо, что даже главы иностранных миссий обратили на это внимание Антона Ивановича.
И что? Он собственноручно пишет: «Я сделал внушения коменданту. Надо всё это делать как-то аккуратнее, но без лишних сантиментов».
Вот ведь какое устройство жизни общества нёс режим Деникина. И это начало права? Свободы?
Почему же за свободу выбора он испепелил половину России?
А уж милая сердцу Деникина частная собственность, никогда не защищала интересы человека труда, а лишь закабаляла его и обездоливала.
Любая позиция, любое утверждение Деникина – ложь, сокрытие истинных целей своей политики, направленной на разрушение и уничтожение потянувшейся к новой жизни России.
И уж совсем всем должно удивиться, прочитав заключительный пассаж генерала: Шаповалов даже засмеялся – впереди Антон Иванович пишет, мы эту мысль цитировали – что правитель Юга России не руководствовался идейными соображениями по переустройству России, им, якобы, двигало только лишь чистое чувство служения России, как таковой.
Мы понимаем всю ущербность этого заявления. Ибо каждый из нас, любым поступком, укрепляет или ослабляет позиции своего класса, своей стороны. Иного никому не дано.
Ну, не служил же Антон Иванович интересам рабочих, крестьян. Все же он отстаивал интересы своей касты, своего класса.
А вот в конце своей статьи по польскому вопросу, Антон Иванович и открывает нам глаза на свою мировоззренческую неразборчивость.
Он ведь так прямо и пишет, что «… союз с Польшей у белого движения зиждется на общности идейной». Очень важное для нас заявление. Оно свидетельствует о том, что у Деникина существовала идейная нерасторжимая связь со злейшими врагами России.
Пора уже давно понять, что не от дурного нрава и не от оскорблённого самолюбия за прерванную связь с Понятовским, учиняла Екатерина II знаменитые разделы Польши и, вконец, полностью упразднила её государственность.
Крови, пролитой чванливыми сынами Речи Посполитой на русской земле было больше, нежели страданий от татаро-монгольского ига.
И, скажем честно, не забыть бы малороссам никогда, что только позиция Богдана Хмельницкого спасла славянский народ от поголовного уничтожения и ассимиляции.
Только Россия, взяв Украину под своё крыло, спасла её от тотального уничтожения.
А сегодня Деникин, оказывается, идейно един с последователями чванливой и вероломной шляхты, он ищет её поддержки и союза в борьбе с русским народом, с Отечеством, давшим правителю Юга России жизнь и судьбу.
Такому анализу необходимо подвергнуть всё творчество Деникина. Он очень непоследователен. Всегда и во всём прав только он, торжествовать должна лишь его правда, лишь его линия жизни.
Небезынтересный факт, но Антон Иванович ни слова не написал о своей жизни в эмиграции.
Да и что напишешь? И началась она с бесстыдства и мерзости – его бегства из Крыма, где остались умирать сотни тысяч человек без каких-либо надежд, постыдно и закончилась – лакействующим союзом с Гитлером (письмо Деникина фюреру в тысяча девятьсот тридцать четвертом году) и США (его же послание Трумэну, президенту США в тысяча девятьсот сорок седьмом году – об активизации борьбы с Советами).
И как бы не тщилась речистая мадам Грей (в девичестве – Деникина, дочь Антона Ивановича), вылепить из него для истории этакого бессребреника и честнейшего человека – не сходится. Никак не сходится.
Это был расчётливый и корыстный враг России. До последнего удара своего сердца он не мог смириться с тем, что Россия его вышвырнула на задворки истории и прокляла, как карателя, палача и вешателя.
Не много людей было в истории новой России, на руках которых было столько бед и крови.
Пожалуй, один Колчак мог сравниться. Так тот хоть, к его чести, командовал собственным расстрелом, и как бы к нему ни относиться, но уже за этот поступок достоин уважения.
А ещё за то, – Шаповалов улыбнулся, – что мало кто знает, напевая знаменитый русский романс «Гори, гори, моя звезда», что его автор – ни кто иной, как адмирал Колчак Александр Васильевич.
Его вклад в защиту России в годы Первой мировой войны разительно отличается от бесталанного Деникина, ни разу не приведшего свои войска к Победе.
Капитан первого ранга Колчак за одно только сражение нанёс такой урон германскому флоту, командуя минной дивизией на Балтике, о котором Деникин и не мечтал.
Ну, да это к слову. Но мы приводим этот пример потому, что Колчака надо очень вдумчиво и серьёзно разделять: на достойного флотоводца России, самого молодого и даровитого командира дивизии на флоте и командующего флотом, глубокого исследователя Северного морского пути и на палача русского народа, к несчастью, коим он и стал к концу своей неправедной жизни.
Слаб человек! Если уж такая личность, как Колчак, сбился с пути служения своему народу, то – что говорить о безвольном и бесхарактерном Деникине?
Он никогда, нигде не выделялся сильным характером, волей, целеустремленностью. А уж о ревностном служении Отечеству и речи не было.
Шаповалов внимательно читал его «Очерки русской смуты», где Антон Иванович благоговейно описывает все блага, которые на него, получившего генеральское звание, обрушились.
А особенно на его практичную и деятельную жену, которая подчинила себе всецело пятидесятилетнего полковника, без дальнейших перспектив, и вывела его в люди, став генеральшей.
Не будем эту тему развивать более, хотя сказать есть что. Сами же соратники Деникина вспоминали, что её они страшились даже больше, чем Его Превосходительства. Да и он сам, побаивался, если уж откровенно, свою молодую избранницу. И торопился удовлетворить её любую прихоть.
Шаповалов многим деятелям белого движения, знакомясь с ними, задавал вопрос:
«Господа хорошие! Вы отреклись от Государя. Никто из Вас не встал на его защиту, не положил свой живот за него.
Почему же Вы не сложили с себя отличий, коих Вас удостоил Государь? Орденов? Чинов?»
Так и Антон Иванович – отступник, изменник, предавший Царя, носил с гордостью знаки генерал-лейтенанта, коих его удостоил Помазанник Божий, и ордена, в том числе и Георгиевский крест.
Что это? Двуличие? Двурушничество? Отступление от Веры? И отсутствие совести. Такой малости – совести. Мужик русский её имел и никогда не растратил.
И чем больше горестей и испытаний на его голову обрушивалось, тем сердечнее старался он быть в отношении близких ему людей, чтобы не множить их страданий. У людей, подобных Деникину, никогда сострадание не стояло на первом месте.
Главное было в их личном успехе, в торжестве себялюбия и эгоизма. Поэтому – они никогда и не могли победить.
Кто пойдёт за тем, для кого люди лишь средство достижения цели? Эгоистичной и себялюбивой. А жертвовать собой, такие, как Деникин, во имя народа и высокой цели – не могли по определению.
И самое последнее в этой связи – Шаповалов доказал, что все эмигрантские организации и Союзы, действующие на Западе, находились под неусыпным руководством разведки государств, страны пребывания эмигрантов и их правительств.
А как иначе? Кто же потерпел бы организацию, враждебную тому строю, где нашли временное пристанище РОВС и иные белогвардейские организации.
Поэтому весь бред о каком-то особом пути русской эмиграции, о том, что она будет получать поддержку от Запада при обустройстве Великой, Единой и Неделимой России – чушь и чушь!
Разве хотел Запад, хоть на миг, видеть своего врага сильным? А Россия всегда была врагом большинства западных государств. Её могущества, ее просторов страшились все, а на богатства все смотрели плотоядно, даже не пытаясь этого скрыть.
В своих трудах Шаповалов, напрочь, на конкретных примерах, развенчал лживые мысли многих деятелей белого движения, в том числе Деникина, Миллера, Кутепова, о том, что помощь Запада носила идейный характер, и что они-де боролись лишь с проникновением в Европу коммунистической идеи.
Это не так. Это вовсе не так.
Вся история России была историей её борьбы за выживание, против посягательств на её суверенитет со стороны западных государств.
И если говорят, что много врагов – много чести, то эту истину Россия на своём примере доказала сполна.
Уже с тысяча пятьдесят пятого по тысяча четыреста шестьдесят второй год во всех источниках, дошедших до нас, насчитывают девятьсот сорок пять известий о нашествии на Русь.
С тысяча двести сорокового по тысяча четыреста шестьдесят второй год практически ни единого года не обходилось без войны.
Из пятисот пятидесяти семи лет, прошедших со времён Куликовской битвы до момента окончания Первой мировой войны, Россия провела в боях триста тридцать четыре года. За это время, заметьте, ей пришлось сто тридцать четыре года воевать против различных антирусских союзов и коалиций, причём одну войну она вела с девятью врагами сразу; две – с пятью; двадцать пять раз пришлось воевать против трёх и тридцать семь – против двух противников.
Ни одну войну, в том числе и гражданскую, не начинали народы. Их начинали политики. Народ лишь расплачивался за всё своей кровью.
А уж гражданскую войну начинали Корнилов, Деникин, Юденич, Колчак, Унгерн – к несчастью, тысячи и тысячи их взрастила-вспоила земля русская, вскормила русскими хлебами, в которых не было и грамма их пота, труда, они им доставались так, даром, по одному определению, что они на это имеют право, ибо так было заведено, так было раньше, и лишаться именно этой жизни Антон Иванович Деникин никогда не хотел.
Не злословим, сохрани Бог, но и юная жена, с непомерно развитым тщеславием, немало способствовала тому, чтобы он принял решение об участии в борьбе с тем строем, который отбирал у них право существовать за чужой труд.
Везде, сколько ни исследовал Шаповалов ситуаций, с участием белых вождей в борьбе с новой, нарождающейся Россией, присутствовал личный корыстный элемент. Везде!
И «страдальцы» за белую идею, деятели военной, да и не только военной волны эмиграции тысяча девятьсот семнадцатого–тысяча девятьсот двадцатых годов знают ведь, но не признают, как же, просто стыдно, да и ощущаешь своё ничтожество, за какие бы слова не прятался – не большевики их выдворили из страны. Сам народ не пожелал больше быть рабом у Деникина и иных  «спасителей России», которые до такой степени её разорили и унизили, что презренному ими народу пришлось годы и годы, через силу, восстанавливать порушенное.
Очевидцы, а их сотни тысяч, миллионы, которые оказались в зоне действий войск Деникина, писали, что более ужасающей картины разрушения хозяйства, всей инфраструктуры общественной жизни, видеть не приходилось: железные дороги, предприятия, речной и морской флот, система торговли, обучения масс, медицинской помощи – всё было уничтожено «освободителями» до такой степени, что трудно было даже представить, с чего начинать восстановление, возрождение.
А Деникин ведь был не один. Так же поступал Колчак в Сибири, на Урале, так же Унгерн, Семёнов и японцы – на Дальнем Востоке и в Забайкалье, Юденич – в Северо-Западном крае…
Все тщились растерзать новую Россию за самую мысль о возможности жить по-иному, а не по заповедям деникиных, храповицких, корниловых, наумовых…
Чудовищный грех взяла на себя в эту пору и церковь. Она благословляла и наставляла всех вождей белого движения на борьбу с Россией, с её народом, ибо химерам о борьбе с большевизмом уже верить было нельзя.
Только священнослужителей в России было многократно больше, чем придуманных демонических большевиков. В одном лишь Петрограде семнадцатого года только одни офицеры превосходили по численности большевиков по всей необъятной России.
Так почему тогда, в зародыше, не была удушена идея вольнодумства и равенства?
Увы, и это ведь понимали вожди белого движения, таков был объективный ход истории, самой жизни. Не хотел больше народ быть рабом. И он восстал именно против рабства и ничтожности того строя, который попирал его все интересы, даже саму надежду на справедливую жизнь. Хотя бы чуть милосердней к детям тех, кто по прихоти властителей был волен только умирать за их интересы.
Шаповалову было очень горько осознавать, и он подверг и это честному и справедливому анализу, что и новая власть в ряде случаев приняла правила игры давно известные на Руси и понятные, самые прямые, без обходов и компромиссов, разъяснений и уговоров – силовой диктат даже там, где в этом никакой нужды не было.
Но уж очень на нём, всегда, настаивали и проводили в жизнь выкормыши и последователи идей Льва Давыдовича Троцкого (Бронштейна).
Он и будущий «любимец партии» Николай Бухарин, и вернулись-то в Россию из Америки, накануне революции, и даже не скрывали того, что за поддержку своих намерений «задрать матушке-России подол», как любил говорить не знающий народа и даже не считавший необходимым учитывать его волеизъявление, характер, Лев Давыдович Троцкий, – пообещали Америке недра, сырье, сферы влияния…
А иные это же обещали Германии, Англии и Японии, не забыли и о Франции, иных хищниках, которые и устремились в Россию спасать белое движение.
И если есть грех и на большевиках, то не они, нет, не они привели на русскую землю иноземных поработителей, их военную силу. Это сделали «душка» Деникин и непреклонный Колчак, сибарит Юденич и палач-неврастеник Унгерн, перебежчик Каппель, который нарушил присягу и государю, и советской власти, и перебежал к Колчаку – как же, из подполковников в генерал-лейтенанты был тем произведён. А за это никакого русского народа не жалко…
Неужели Антон Иванович держит нас за недоумков, которые ничего не знают и не понимают?
Никогда Пилсудский не благоволил к большевикам. Они были его злейшими врагами. По его указке были замучены и растерзаны десятки тысяч красноармейцев, которые после провала наступления фронта Тухачевского на Варшаву попали к полякам в плен.
К слову, вот она цена деятельности на поле брани поручиков, да прапорщиков. Таких потерь за всю войну не было ни у кого. А если ещё присовокупим крестьян Тамбовщины, да матросов Кронштадта – получается, что по воле только одного Михаила Николаевича, русская земля осиротела на сотни тысяч мужиков.
Нет, не жалели они Россию, был к ней особо немилосерден их вождь и их учитель Лев Давыдович Троцкий. Именно он на девятнадцатом съезде партии спокойно и цинично ответил, что решать вопросы индустриализации страны «… мы будем за счет ограбления крестьянства». А верный ученик, которого он и назначил на столь высокий пост – Тухачевский, пошёл без страха и сомнения осуществлять заветы вождя.
Что их жалеть-то, этих лопатников русских, русские бабы нарожают ещё – это также из тех времён и от тех же авторов.
Польша, по всей своей границе с новой Россией, учиняла кровавые рейды на красную территорию, испепеляя всё живое.
И только нарастание силы и мощи нового государства, его армии, отбило навсегда охоту у чванливой польской знати решать с Россией вопросы силой.
А что касается Антанты – нет, не добровольно она ушла из России, прихватив, к слову, значительную часть её золотого запаса, которым расплатился Колчак с союзниками, а под ударами окрепшей Красной Армии, под давлением собственного народа и собственных войск, которые больше не хотели воевать с народом, вставшим на путь новой жизни.
Один французский офицер писал:
«Промедли мы еще неделю с уходом из России, и на мачтах наших крейсеров взвились бы красные флаги».
Вот в чём суть поражения Антанты. Нельзя победить народ, который выстрадал свою свободу, обрёл достоинство, независимость, возможность просто жить по-людски.
Забыл Антон Иванович и свой собственный вывод, когда он писал:
«И если уж быть честным, то гражданскую войну развязали мы, а не большевики.
Нам было что терять».
В последствии он эту мысль норовил больше не повторять, так как она изобличала его пред всем миром.
Как же так, единственная сила, которая не позволила в тех условиях уничтожить Россию, отстоять её суверенитет от всех охочих её поделить, разделить, присвоить, оказывается ещё и жертвою собственных, доморощенных двурушников, которые ещё вчера, низвергнув Государя, нанесли Величию, Единству и Неделимости Отечества самый тяжёлый урон, которого не наносила ни одна война, ни одна интервенция, а сегодня, вдруг, даже вернув имперский трицвет – большего фарисейства представить нельзя – вновь запели в Храмах «Боже, Царя храни!».
Разумеется, всё это хорошо видели представители Антанты, которые вдоволь поели чёрной русской икры, попили коньяков и водок немеряно, вывезли исторических ценностей – кораблями, что и позволило всей этой знати подновить свои разрушающиеся замки, виллы, дворцы.
Не зря, поэтому, английский банкир в это время сказал: «Половина фунта, это уж точно, должна быть окрашена в русские национальные цвета».
Добавим от себя – и американского доллара, и франка, и японской йены, и германской марки.
Вся огромная работа Шаповалова, которую он вёл скрупулёзно, вдумчиво, помогла многим людям и за рубежом России осознать всю пагубность своей связи с белым движением и вернуться домой.
Остались те, на чьих руках были следы крови, кто вывез за рубеж национальные богатства России, которые создавались не ими, а трудом подневольного народа. И Деникин всё время, до своей кончины был с ними.
Умер он в тысяча девятьсот сорок седьмом году всеми забытый, даже своими бывшими сослуживцами, которых предал в Крыму в двадцатом году, а затем предавал на протяжении всей жизни. Ни за кого не вступился, никому не помог. А всё лишь норовил, подороже, продать свои услуги клеветника и предателя интересов Родины.
Шаповалов был неслыханно удивлен и поражён – его «Записки русского офицера» были удостоены Сталинской премии первой степени, а высшая аттестационная комиссия академии присвоила ему учёную степень доктора военных наук и удостоила звания профессора.
Его работы вызвали огромную переписку. Люди, знающие Деникина и иных вождей белого движения предлагали ему множество материалов.
За всё время работы над этой темой, он получил только одно бранное письмо. Его написала дочь Деникина, которая походила в данном письме на беспринципную и мстительную последовательницу своего родителя.
Его записки были замечены во всём мире. И он был счастлив, когда во всех уцелевших белоэмигрантских изданиях раздался подлинный вой в связи с его заметками. Многие увидели свой неприглядный образ, главной сутью которого всегда была борьба против России.

***

Наступал тысяча девятьсот семьдесят пятый год. Жизнь догорала. Больше сил на неё у Шаповалова не оставалось. Но он до последней минуты свято верил в свою Россию, которой отдал все силы и все свои дарования. И она ему щедро платила, признанием его заслуг, его подвига.
И он был счастлив и благодарен жизни за всё: за счастье жить на земле своей Родины, любить лучшую из женщин; верить в свой народ и истово ему служить; всегда иметь честь.
Наличие этого качества в человеке он считал самым главным.
Дожил он и до той счастливой минуты, когда враг его убеждений и его священных принципов в новейшем уже времени – Хрущёв был повержен. Он знал об этом, знал заранее, ибо нельзя в добродетель возводить дурные качества, жизнь их всё равно отвергнет и осудит, а своим сыном Отечество признает лишь того, кто ему служил истово, не думая о том, а что он получит в ответ, взамен.
В эти дни он, не желая того совершенно, встретил в Архангельском престарелого маршала Ерёменко. И тот, вот уж натура – так же, как вчера клялся в верности, стал поносить Хрущёва. Не поленился Шаповалов, взял в библиотеке санатория его мемуары и, открыв их на нужных страницах, показал, молча, при следующей встрече автору:
– Ну, что Вы хотите, – ответил тот, – время-то какое было?
– Времена всегда одинаковы, Андрей Иванович. И беспристрастны. Оценки  и акценты в них расставляем мы сами. Только мы. И, видите, народ, как ни хотел Ваш покровитель, Жукова не забыл и чтит его, как действительного автора Сталинградской битвы, а Вас, с Хрущёвым, хотя Вы пишете на десятках страниц, что именно ему принадлежит заслуга в том, что наши войска отстояли Сталинград – нет, Андрей Иванович, не запомнят, не сохранят в народной памяти.
Больше Ерёменко к встречам с ним не стремился и даже изменил маршрут своих одиноких прогулок.
И если тебе, дорогой читатель, сподобится быть на Новодевичьем кладбище – поклонись, наряду с другими, и нашему герою. Над ним осенью полыхает алыми гроздьями рябина и, если прислушаться к шороху её листьев, можно услышать:
«Благодарю тебя, Господи, что дал мне такую жизнь. Трудную, насыщенную испытаниями. Но и великим счастьем служить Великой, Единой и Неделимой России. Послужите ей и Вы, уважаемые друзья. Ибо только в служении Отечеству и обретает человек счастье и смысл жизни».
Всегда на этой могиле пламенеют цветы. Долгие ещё годы сюда приходила яркая, очень красивая, несмотря даже на печать прожитых лет, женщина с удивительно красивыми руками. А потом не стало и её.
И стала приходить так похожая на неё молодая женщина с флотским офицером, а потом и с мальчиком, чуть позже – ещё и с девочкой. Командир атомной подводной лодки держал за руку своих детей и говорил им:
– Здесь покоится один и достойнейших людей России. Ваш дедушка.
И глаза молодой и яркой женщины смотрели на него, молодого контр-адмирала, с немой благодарностью и нежностью. Иначе, как «Здравствуй, отец!» – она никогда не говорила на этом святом месте памяти.
А в майский день, даже видевшее всё и всех, Новодевичье кладбище притихло и внимало словам многочисленной группы людей, которые пришли к могиле своего учителя.
Не будем их здесь приводить. Они ведь говорились для него. Отметим лишь одно – не каждому дано в жизни услышать эти слова. И даже после неё. И, ежели они прозвучали, значит, тот, кому они адресованы, был самым совестливым, самым лучшим из нас.
Долго, затем, поражал всех удивительный венок, особенно иностранцев: он был перевит муаровой Георгиевской лентой, золотом на ней отливало: «Учителю – от благодарных учеников в день столетия со дня рождения».
И на самом памятнике недоумённые посетители не могли связать воедино два символа – Георгиевский крест и Золотую Звезду Героя. А шашка, на которую рукой опирался Константин Георгиевич Шаповалов попирала, у его ног, полотно фашистского знамени. А в его глазах, даже из камня, застыло выражение участия и добра.
И старый смотритель кладбища, убирающий центральные аллеи, всегда любил посидеть у этого памятника и выкурить свою папироску. И как с живым говорил с тем, кто нашёл последнее пристанище в этой могиле:
– Видишь, Георгиевич, вчера ещё двоих, из твоей команды привезли. Не один ты там. Вон, какая кампания. И маршалы тебе тут, и генералы, и артисты, и учёные, все – в твоём положении. А вот знаешь, Георгиевич, ни к кому столько людей не ходит. А у тебя всегда людно. И люди – всё обходительные, вежливые. Всё больше военные.
Удивился я лишь единожды, Георгиевич: на огромной чёрной машине, со знаками посольства той, их Германии, что осталась за прежними немцами – я служил в Германии-то, знаю, привезли представительного гражданина. В летах уже, почитай, в твоих.
А я – поправлял на соседской могилке венок, как-то он наклонился некрасиво, да и услышал, как он на нашем, на нашем языке, Георгиевич, но как-то не по-русски, говорил про себя, при этом – всех сопровождающих попросил уйти, хотя был уже совсем плох:
«Здравствуйте, господин штандартенфюрер. Примириться не могу, но и не восхищаться Вами не могу. Ваш бригаденфюрер кланяется Вам перед самой дальней дорогой. Пора уже собираться. Чувствую это. Может быть там, в жизни вечной, встретимся. Если наши Боги примирятся и позволят».
– И я, Георгиевич, гадаю всё: может какой-то убогий? Что он-то говорил – штандартенфюрер, ещё какой-то там фюрер, впереди ставил вроде бригадира какого-то, как мне послышалось.
И, докурив свою папироску, он тщательно затушил её в ладони, окурок зажал в ней крепко и, с устало поникшими плечами, задержался у могилы ещё на мгновение, довершая свою ежедневную исповедь:
– Прощевай, покудова, на сегодня, Георгиевич. Завтра, с утречка, встретимся. Всегда приду, пока живой…  А там…
– Ко мне, так и ходить некому, кто придёт?
Он махнул рукой куда-то в пространство, и усталой походкой пошёл по аллее к своему вагончику.

***

Апрель 2009 года


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.