Так Гриць и помер Сказы Утикача

А не спробовать нам тютюнцю твого, Петруха?.. День-то, день, а! Так про чего я розповидал  минулого разу? Про дурня, знову? Як дурень козу брил, а султанка про то байки слухал ... Ну-ну ... Покуримо…
Ну, султанка, значит, чего ж – посмеялся, вдосталь, и опять за своё. У них как, у султанов – день-другой перетерпел без драла  и уже муторошно ёму.
Это я до того, что была-таки война, и сказывать про то сумно мне. Да видать, така доля моя, куда ж поденешься...
Была, значит, война в землях вирмэнських за речкою Арап-чаем   и были там, среди иных войск, и наши, черноморские – невеликим числом, для разведок и вестовых надобностей.
В тот самый год то было, как чумная хвороба прошла по туретчине, не разбирая ни християн вирмэнських, ни турецкой породы, ни самых наизлейных куродов . Сам паша баязетский Белюл был этого лютого роду, для которого день безвоенный хужей зубной боли. Спочатку  он, как водится, шибко в друзья набивался к русским генералам Чавчавадзеву да Панкратьеву, а потом, как куроды ихние сильно побили и пограбували наших у села Ахур за горой Араратом, тут уж охрабрел тот Белюл и давай грозиться:  глядите, мол, урусы, будете близко – всех повбиваем! Тут уж наши и осерчали – как так! – и решили: конец Баязету. Фортецией Ахалкакой  уже завладели, чего же, мол, теперь чекать-то...
И вот как-то возвращается с полувзводом хорунжий Лесько Буряк с конвойной службы из Салмаза до Арарату, да и заблукал на горных дорогах, и занесло его далеко на пивдень . День блукали, другой, только вроде разобрались, вдруг глядь: великий караван вьючный тянется, почитай, без охорона – малость только виршников в белых чалмах с кривыми шаблями, да погонщики, а больше и никого.
Само собой, как же тут – не стерпит душа козацька. Загикали, засвистали, загарчали и кинулись! Кого порубали, кого постреляли, а иные разбежались. Стал Лесько осматривать свою здобычу, и почесал потылыцю  Буряк. То ли тут радуйся, а то и страшися – в ящиках ружницы новенькие, да заряды к ним – всё заморских-аглицких поделок, салом смазано. Да во вьюках, в одеяла вкутанны стовбуры новеньких гармат , тож в сале. Всё это, видно, для фортеци Баязета везли, а не охоронялось потому толком, что не чекал никто здесь казачьего налёта. Вот уж, не было Леську смутку! К своим с этаким тягаром  не прорвёшься никак – турок-то, небось, уже такой бундёж поднял, что спасу нема. А кинуть такое богатство – да ну! – шкода же ж! Себя потом сам заешь поедом.
И решили так: в горах приховаем, а потом уже с великою подмогою вернёмся и заберём всё богатство в казацкое распоряжение. Взяли под уздцы, да и поворотили с дороги в горы по овечьим стёжинкам, по узким проходам, по руслам стрыбучих ручьёв. Долго шукали-прилажива¬лися, и – пощастило-таки – набрели на пещеру глубокую да завилистую. Коней развьючили и прогнали – послали двоих казаков развести их подале в стороны, и больше никто не видывал ни коней тех, ни казаков – и имён их не пригадаю.
Занесли  трофеи в пещеру, приховали, присыпали, и – дай бог ноги!.. А не тут-то было! По всем горам кишмя турок да куродов, и конных, и пеших. В одну сторону сунулись, в другую, в одну щилину, в другое русло – нет! Всё перекрыто. Что делать? Вернулись в пещеру ту, вход, как могли, кущами да каменьями прикрыли и зачаились. Ружей богато, воевать, доведётся, есть чем, а вот еды-питья запасу майже и нету ничего. Або сразу помирай, або мучайся –  конец един. И вот, когда стемнело, покликает Лесько Фильку Петровченко, да и кажет ему: «Ты, – говорит, – Филька, не в обиду, калибру из нас самого наименьшего – глядишь, и просклизнёшь повз них ящеркой. А просклизнёшь – веди пидмогу, да квапся . Памъятай: чекаю тебя с подмогою три дня – до третьего вечора, а потом зачинаю свою войну насмерть, потому – с нашим водным запасом больше нам не усидеть...»
(Да нет, Петрунь,  про то, про то я кажу-розповидаю, про Гриця глупого, как и обещано. Только не дошли ещё до места, потерпи уж...)
И просклизнул-таки Филька! Ужом прополз, мышею проюркнул, зайцем перескочил, горобцем перепорхнул, и –  добрался! До ранку шёл, потом до ночи,  потом и ещё ночь. И уж под самый ранок, в долине уже, подратого да вымученного, сгубили казака ни то чих, ни то гиковка.  Схапали!
Приволокли Филька в каземат какой-то с низкими, покатыми склепинами , с темнотою в кутах, и давай его мордасить – говори, мол, такой-сякой, куды подевали то, чего покрали с каравану!
Филька, понятное дело, знай себе повизгивает от мордобоя, да бубонит промеж ударами – знать, грит, ничего не знаю, ведать не ведаю, и сам я, мол, не тутошний, а просто заблудимшись. Порядков, грит, ваших не знаю, об чём речь – не скумекаю, а ежели чего не так сделал, так прощеньица просим, потому как не по злобе, а по невежеству только. А сам в себе Филька отходную уж прочёл, и душа его плачет слезами горькими о загубленной светлой жизни. Били-били его, значит, да видать, притомились. Запхнули его пинками в угол, и давай совещаться. Тут пришёл ещё охвицер ихний, бусурманский, рудый такой, да в весенних пятнах весь. Злой да, видать, голодный – всё поесть просил. Что ни слово, всё «есть» да «есть» бормотал. Так они полялякали, и глядит Филька – тащат жаровню, и давай угли распаливать в ней посерёдке каземата. Понял тут Филька, что чекают его пытки лютые, забился в самый кут, и трясёт его холодным трясом, аж зубы пляшут.
И тут, вдруг, поднялся галас, и входят  в каземат ещё бусурмане, числом с десяток, все с побитыми особами, распотрёпанные, и ведут, под ручки взямши, казака упёртого. Глянул Филька: боженьки! Гриць!
Ясны очи выпучены, обличье улыбчиво и бестрепетно. Головой по сторонам кивает – здоровкается. Вот только лапы в кровище. Как он тут выказался, какими стёжками забрёл – то лишь Царю Дурнив ведомо. Может статься, коня ловил убёгшего, а то – завелась у него где нацнобушка  в аульских станицах тутошних, кто ж знает теперь…
Погалдели себе турки-то, башками покачали, мовами поцокали, и давай Гриця к столбу вязать – от греха, значить. Про Фильку и думать забыли.
Рудый ихний, голодуха, залопотал не по-нашенски, а тот, что толмачил, к Грицю подлетает: «А скажи, казак, может ты всё знаешь про то…»
Гриць и договорить ему не дал, плечьми пожимает, да и говорит с усмешкою:
– А то ни! Мы ж козакы!
Филька ажно рот распахнул воротами, и забыл вмиг про боль свою мордованскую.
– Дак, и про караван знаешь? – толмач радуется.
–А то… – Гриць, рот до ушей, отвечает.
– Ну, так розповедай всё добренько, да и дело с концом! – толмач говорит.
– Не-а, – Гриц отвечает.
Шибко толмач задивился.
– Это ж почему? – Спрашивает.
– Та! Мы ж  козакы! – Гриць говорит, и очи – до горы, с улыбкою, – А негоже нам с нехристями гуторить.
– А  шибко бить будемо…– толмач кажет ласково.
– Та!.. Козака биты – кулакы тупыты…
– Сдохнешь ведь! – толмач уговаривает.
– Мы ж козакы!
Тут подлетает тот рыжий, что с голоду злой, и давай орать, слюною брызгая. Обиделся тут Гриць.
– Ты чево это, нехристь, плюваешься? – спрашивает. – Я плюну, так потопнешь.
 Тот, понятное дело, не перестаёт, да ещё норовит комир выдрать  Грицю. Тут Гриць уж не стерпел, да как харканёт, прости господи, прямо в пику  голодному. Тот аж возрыдал, отскочил в кут тёмный, обтирается, отплёвывается, плачет. Набросились тут на дурня всем гамбузом. Кто батогом шмагает, кто ногой штовхает, кто лапою достаёт, а остальные визжат да вокруг бегают.
Не выдержала тут душа Филькина, поднял он лицо своё закровавленное, разтулил губы разбитые:
– Да оставьте ж его, ироды! – заорал. – Дурень он, головою слабкий! Не знае вин ничого!
Те, конечно, не слухают – не притомились пока. А Филька всё орёт и орёт, и обзывает Гриця йолопом , да дубиною.
Тут уж Гриць, как битьё притихло, голову кой-как подымает, и говорит с укором:
– А ганьба, – говорит,– тебе, Филька, лаяться!.. Ты бы, – говорит, – не об моей голове промысливал, а своею мозгою посовав тришки. А на  дергунов этих мне плюваты хочется.
Да и давай опять слюною кровавою вокруг брызгаться.
Совсем озверели турки да куроды, завертелись круг казака млинами  так, что Грицяню и видно не стало.
Видит Филька, что на него никакой уваги, полежал себе, поразмыслил, да и давай к выходу пробираться кутами тёмными. Крадько-крадько, да и вжик на улицу – а там уж темно. Перелез через щось, под чимось прополз, обошёл тамось, прошмыгнул кудысь… Бог, он казака выведет – ясно дело – до коней. Выбрал самого статного, остальным попортил кой-чево, вскочил в седло – «И-эх! Не подведи, шкапа  басурманская!»
Може  от боли и злобы, а скорее, и впрямь Господь помогал, а только долетел Филька до своих, без блуканий и задержи…

(Да… Хошь – не хошь, а покурить надобно… Дымку хлебну, да и поедем далее…)

… Не забудет, кому довелось, с каким бешеным рёвом летела конница – и казаки, и русского офицера Прохорова эскадрон.
– Я их ногами передушу! Я их зубами позагрызу!  – орал Кошевой, нахлёстывая.
Таким налетели валом, что далеко турка шуганули. И Леська успели-выручили, и Грицяню нашли…

А нашли его бездыханного – так, шматок мяса…
Брызгали ему в ясное лицо чистой водою, тормошили его ласковой дланью за плечо богатырское, подложили ему под голову седло мягкое, кутали ноги его буркою, раскрывали грудь его ветру… И блукал вокруг Филька розгубленый , и бормотал непонятное: «Та вин же ж не знав…та я ж знав… да якщо б не вин ... да якбы  я…  да якбы не я ...», пока не сказали ему стихнуть, и не отвели на воздух.
Не надолго, сказывают, открылись очи Гришины. И прошептал Кошевой прихриплым шорохом: «Ты чого ж це, Гринь?.. Як же ты, а?»  И ворохнулись  у того губы его разбитые, и прошептали что-то. Кто и не слышал – понял.
– Мы ж козакы…– прошептал он. И отошёл…
Вот так и сгибнул Гриць Коваль – невеликого разума, да высокой доблести козачина.
И тогда, сказывают, Кошевой – деревянная душа – отворотился надолго в самый тёмный край каземату, и плечи его, бают, долго вздрагивали… не по-казачьи…

Та то вже, може, и брэшуть.


Рецензии