Супемены и др. Из повести Первый поцелуй
Знаешь, дошло до того, что я стал завидовать суперменам, спортсменам от секса, можно сказать - титулованным пенисистам. Вальяжным, пустомясо накачанным культуристам с безучастными глазами, с квадратными скулами, на которых великолепно поигрывают желваки. При случае они легко преображаются, напяливают запасную масочку и запросто, с хохотком, с покручиванием брелоков на пальце, отваливаются на пару минут от новенького автомобиля, от компании таких же спортсменов, вечно толпящихся возле модного кафе. И выволакивают оттуда приглянувшуюся, охотно лыбящуюся самку.
Бесило – почему я не могу? Только почувствую что-то похожее на чудо, а не на очередную случку – боюсь.
Стали одолевать сновидения. Навязчиво повторяющиеся, отчетливо проявляли странных людей. Бело-серые - б е ж е в ы е л ю д и - повадились наплывать. Это были отдельные существа. Не сливаясь с людьми, действовали рядышком, и все-таки сами по себе. Отрешенная каста бежевых типов слонялась по миру. И не замечала мира. Словно не участвовала в нем.
При этом они кропотливо работали. Ты понимаешь, они много чего делали, серые мумии. Сосредоточенно трудились. Их посылали на самые плохие участки, куда людям соваться опасно. Тушили гигантские пожары, спускались в урановые шахты, испытывали кошмарные машины. И ни черта с ними не делалось!
Они порядочно себя вели. И все-таки за людей их не считали. Однажды я спросил среди сна – почему? И мне сказали – они безучастные.
Город
…проснувшись от завывания сирены, я вышел на улицу. Какой это был город? Москва? В Москве нет таких громадных магистралей. Пожалуй, заграница. Это был зарубежный город. Так и назовем его – Город. Я там жил. Там было страшно жить, но пришлось. Отчетливо помню удушливый воздух, настороженность окружающих. И постоянное предчувствие опасности. Она была разлита во всем, сгущалась день ото дня. И, странно, - ничего не случалось. Но, по всей видимости, до поры.
Сирена дала знак – прорвалось. Я оделся, вышел на улицу. По обочинам теснились толпы народа, - перепуганного, талдычащего одно – война, война, война…
Но войны не было. Была душная летняя ночь, горели рекламы, витрины. Посреди громадной бетонки, главного русла цивилизации, сверкали луженые рельсы. Ни машин, ни составов не намечалось. Магистраль была пуста и торжественна.
Запрещалось ступить за парапет. Я сунулся, было, но осадили – нельзя! Туда, на проспект, нельзя. Там идет и скоро подойдет Война. А между тем на проспекте сосредоточенно орудовали, копошились бежевые. Двигались вплотную к парапету, совещались между собою: собирались в группы по трое, по пятеро и, посовещавшись, как бы отваливались друг от друга. Медленно отстраняли нашептавшиеся головы, отводили безликие хари, и расходились. Каждый выполнял порученную ему, только ему внятную задачу. Они были непроницаемы. Плотно обтянутые мучнистой кожей, одинаковые, безучастные. Сосредоточенные лишь на себе, на внутренней задаче, они ориентировались точно в пределах проспекта.
И узнавали только своих.
- «Роботы?» - спросил я в толпе.
- «Равнодушные, – был ответ - готовятся к Войне, будут нас защищать».
- «Зачем, если равнодушные?»
- «Положено». - в ответе угадывалось раздражение.
Я прекратил расспросы. Стал смотреть.
Бежевые ходили рядом, задевали плечами стоявших на парапете. Задевали, впрочем, совершенно не замечая. Тьма, сгустившаяся в душном небе, была непроницаема. Пыльный мешок накрывал тускло мерцающий Город. Угольная пыль вместо звезд – вот что творилось на небе. А на земле равномерно вспыхивали неоновые ленты, матово светились витрины. Но очень уж мертвенно светились.
И страх сгущался.
Не оставалось сомнений – приближалось. Тяжелый гул ширился, восходил с другой стороны, пронзая землю.
Безучастные были спокойны. Доблестно стояли с мощными шлангами поперек бетонки. До кремнистого блеска вылизывали мостовую.
- «Нейтрализуют пыль – прокомментировали в толпе – очень опасна во
время Войны».
Война
Да, к войне здесь готовились тщательно. Словно к параду. Все ставили на свои места, размещали участников, определяли главное место сражения. Чтобы непременно оказалось перед зрителями. Чтобы удобнее наблюдать, внутренне соучаствовать. Здесь очень любили Войну. Относились к ней трепетно. Любить любили, но побаивались, побаивались.
Я стал наблюдать за молоденькой парочкой. Мужественного вида (но трусивший, определенно трусивший) паренек обнимал хрупкую возлюбленную с распущенными волосами, русалочку в беленьком платьице. Гладил длинные волосы, утешал:
«Не бойся, лапушка. Родители не узнают… ну и что? Что из того?.. через это необходимо пройти, это же Война… Я боюсь? Совсем не боюсь. Подумаешь, сердце бьется… у всех бьется…как не у всех? Откуда тебе известно? Была с Равнодушными?!. То-то же. А говоришь у всех… не бойся, лапушка, я же с тобой…»
Он целовал ее влажные прядки на висках ( духота облепляла), заглядывал в глаза. Трепеща осиновым листочком, она прижималась к нему.
Что говорить про юнцов. - Пожилые люди волновались! Благообразный старичок с профессорской бородкой, в беретке, с палочкой подмышкой, сжимал руку подруги в золотых перстнях, увещевал дребезжащим, почему-то злобно-морализаторским голосом:
- «Ну все, хватит! Ты слышишь?… мы прожили целую вечность. Ты понимаешь?
Вечность! – для пущего гнева выхватил палочку с вензелями и потрясал – вечность!.. ну, Война… а сколько их пережили? Сколько, я спрашиваю?.. то-то же, голубушка, то-то… ну не надо, не надо, не надо…»
Здесь жили заклинаниями.
«Вихляба»
А Война приближалась. Бежевые вытянулись по команде невидимого. Откуда-то с высоты, из командной будки он прогрохотал в рупор дикое слово. И оно было понято. Слово звучало странно торжественно – «Вихляба!»
Бежевые развернули угрюмые рыла в единую точку. Там прорезала угольный мрак перспектива ночной магистрали. Истончалась, мерцала фосфорической ниткой в конце. Оттуда близился гул. А с ним духота, уже переходившая в жар.
И - началось!
На бетон выхлестнулись язычки бледного пламени. Просквозили, как по изложнице, по мостовой, схваченной в надежные парапеты. Но были обезврежены. Мощные бранспойты, бугристо вздувавшиеся в дюжих руках, погасили их встречными струями. Это была разминка. Безучастные стояли могуче, неколебимо. Теперь я разглядел на них что-то вроде комбинезонов, плотно облегавших литые тела.
Вот почему не боятся!
Я поторопился. Метаморфозу прокомментировали:
- «Преображаются!.. ловко. И в меру – к бронировке не прибегают…»
Пароходик
Как я не догадался? Они - хамелеоны!..
Хотя, постой… а пароход, на котором отправились по водам, не сумев договориться на земле… помнишь пароход?
…мы стояли на палубе, накрывшись зонтом, смотрели на мутные волны, лениво вздымавшиеся за бортом, спорили. В очередной раз выясняли отношения. И сели-то на пароход лишь затем, чтобы изменить обстановку. Осточертело ссориться в четырех стенах. Вот и сели на полупустую в ненастный день рейсовую калошу, шныряющую туда-сюда по мутным водам. Только бы не давили стены, обросшие паутиной воспоминаний, намечающих пути к примирению. На нейтральной территории мы вели себя иначе. Стояли твердо. Переругивались, доказывали правоту. Ты мне, я тебе. И очень были увлечены.
А вокруг нас похаживали типчики. В бежевых плащах, в серых велюровых шляпах.
И в черных очках, которые опускали на нос рычагом большого пальца, когда хотели что-то рассмотреть. Почему-то особенно их привлекали оконца полупустых кают. Переломившись в пояснице, приникали к потным окнам, высматривали помещения…
Да я бы их и не заметил. Тем более, что униформа подчеркивала безликость. Но именно безликость и навела на догадку – а может быть, здесь не типчики, а веерно распускающийся тип? И ходит во множественном числе? Много ничего по сути – единственное ничего.
Пес бы с ними.
Но серые дылды шастали. Как назло, именно вдоль тех перилец у борта, облокотясь на которые мы стояли. Ходили, независимые – независимость так и перла из квадратной мглы ихнего взгляда. Впрочем, взгляда не было. Безучастность проступала из мглы антивзгляда. Точнее, мгла функционировала в качестве заменителя взгляда.
Шут бы с ним со всем, но какого дьявола они (или – он?) кружили? Они вели себя вызывающе. Хотя безучастность не могла ничего вызывать. Кроме отвращения, конечно. И еще - они становились назойливы. Кружили, кружили, кружили… как осенние мухи. Только что не жужжали. И все дольше заглядывались.
Я был зол, раздражен сражением, поисками единой, не существующей между двумя правоты. И не выдержал. Скорее чтобы разрядиться, поставить точку, даже безобразную кляксу, двинул верзилу. Ребром ладони, окостеневшей на холодке, двинул по шее первого попавшегося. О последствиях не думалось. Просто двинул по загривку.
И содрогнулся от отвращения.
Атлетически сложенный малый (очень немалый!) вжался в плащ, точно улитка в домик, виновато пригнулся. Не обернулся, не посмотрел на обидчика. Молча подобрал вещички: шляпу, очки. И не оборачиваясь, водрузил на себя. Восстановил. Сутулясь спиной, виноватясь плечами, в которые вжалась диковинная башка, сомкнувшая воротник плаща с полями шляпы, побрел к своим. Те, столпившись у рубки, молча курили. Побитый приблизился, втерся в толпу. Ему поднесли горящую папиросу, он подсосал жару. И стал попыхивать еще одним красноватым огоньком в сгустившихся сумерках.
Ты, стерва, тогда восхищенно посмотрела на меня, прижалась. И многое простила. Но…
Моя правота тут же утратила остроту. – За что, как говорится, боролись…
Я еще забоялся, а не сведут ли счеты на выходе?
Подчеркнуто нагло растолкал их плечами, пробиваясь к трапу. Держась за руку, ты влеклась сзади и подрагивала.
Бежевые, которые видели нас, предупредительно расступались. А те, кто стоял к нам спиной, только покрякивали от тычков и отходили в сторону…
Вот такой у нас был пароходик.
Соблазн
… как не любить кошачьи, крыжовенные глазища? Саму неправильность любой черточки лица, составлявшую, быть может, главную тайну очарования? Она влекла сильнее соразмерности, эталона…
Все в тебе было зазывным.
Немудрено мальчишке потерять голову, а взрослому мужику...
Как они, городские зверюги, поглядывали на тебя! Как ты улыбалась им на ходу! Тебя радовали, остро волновали разлитые по весенним улицам инстинкты. Нескрываемое удовольствие доставляла возможность побесить за чужой счет.
Немудрено было потерять голову и принять за любовь самый настоящий Соблазн.
С большой буквы Соблазн. Это когда поблазнится, но уж очень свежею, схожей с благодатью повеет – блажью. До трепета ноздрей, до скрежета зубовного, до одурения…
Безучастные
Так почему я не отметил их раньше, бежевых? Не только на том пароходике, они и прежде они толклись по городам. Реже по селам. Там гляделись совсем уж дико в шляпах, очках. И быстро уходили.
Монументальные привидения проплывали сквозь жизнь, сквозь горе и счастье. И оставались без участи. Они не участвовали в жизни. Много работали, но работали ровно – от и до. Ровно сколько задано. Они были исполнительны, эти серые. Стабильность во многом обеспечивалась за их счет. Но ни малейшей частички настоящего
им не доставалось.
А ты знаешь, кто такой безучастный? Которому не досталось ни-че-го…
Еще в первобытном племени, веками, формировалась каста людей. И каста тех, кто отлучен от основного потока. При дележе мамонта (а это был главный праздник, вершина бытия) куски на пиру доставались не всем. Только тем, кто активно участвовал в священнодействе, в жизни. Не обязательно самым сильным и ловким. И жрец, и первобытный художник, и звездочет были активными участниками священнодейства. Они обеспечивали продление, рост полноценного рода. Всего материально-духовного потока. Пращуры догадывались – голимой силой не создать устойчивой, многопланово разветвленной системы. Они видели на что максимально способно стадо. И не желали уподобиться. Так что не надо про «сильных» и «слабых».
Дело в том, что безучастные всегда жили незаинтересованной, автономной жизнью. Возможно, даже гордились тем, что им ничего не требуется.
И все же лучшие куски жизни проходили мимо них. Они доставались Счастливым. Это и было счастьем – стать обладателем частички Целого. Если уж первоначальное Целое утрачено и не дано каждому по отдельности, то хотя бы сообща собрать кусочки его – вот что двигало настоящим человеком.
Ты можешь сказать, что несчастный и безучастный одно и то же. Вовсе нет. Несчастный тот, кто страстно хотел части, но не получил. Вот несчастье. А безучастный с самого начала не очень-то и хотел. Он не отказывался от части, если подадут, но и не жаждал. Принимал милостыню первобытного распределения, но самые сочные, страстные, пылающие куски доставались не ему.
Безучастные существовали на дотацию.
Человек, и - довесок, слепленный из пассивных грехов. Совсем не то что горячие, не столь древние, но горячие грехи человека.
И не стоит винить многочисленный в биомассе довесок. Им так отпущено. Впрочем, никто особо не винит.
Послушай, оттенок жалости звучит в этом слове: он равнодушный… он безучастный… слышишь?
А между тем благополучная каста протекала по горькой земле. И я иногда завидовал хладнокровным амебам, отлученным от счастья. Ведь и мы, две горемычные половинки, быть может частички целого, не сумели слиться, вспомнить себя...
Но это уже наше несчастье.
Свидетельство о публикации №214012400186