Звезда над дорогой
Для попавших на середину
Наводящего ужас, потока,
Для объятых смертью и страстью,
Укажи на остров, почтенный,
И нам расскажи про тот остров,
Где бы это ни происходило…
Суттани-пата
Я ехал в автобусе дальнего следования. Автобус был разбит вдребезги и я отчаялся пытаться понять, как он сможет преодолеть расстояние в шестьсот километров от места посадки до пункта назначения, в который я намеревался попасть. По мере преодоления указанного расстояния моё непонимание перерастало в недоумение, ведь он должен был развалиться, как ни крути, затем я просто запретил себе удивляться. Я ехал к бывшему сослуживцу и товарищу, оставившему в своё время службу на самом взлёте своей карьеры, некоторое время прозябавшему в столице, пытаясь взять её, то штурмом, то тихой сапой, затем уехавшему в деревню, к отцу, послав все свои потуги к чёртовой матери. Уезжая, Лёня мысленно бросил в сторону тающих за мутным оконным стеклом её окраин, сокровенное: «погоди, я ещё вернусь», однако чёткого плана возвращения не имел, полагаясь более на случай, чем на результат каких-то целенаправленных действий. Из самых серьёзных потерь, понесённым Леонидом в этой битве, была его жена Тоня, ушедшая от него, настояв при этом на официальном расторжении брака. Как складывалась её дальнейшая судьба в столице, мне известно не было. Я не считал нужным углубляться в такие подробности из соображений деликатности, но из отрывочных сведений, случайно оброненных фраз, обрывков телефонных разговоров понял, что Антонина идёт по дороге, проторенной миллионами «покорителей» - съёмное жильё, работа в каком-то «ночнике» то ли официанткой, то ли дежурным администратором, случайные связи с далеко идущими намерениями и такое прочее. Их сын жил у её матери, в такой же беспросветной глуши, в соседнем с Лёней, регионе. Тоня всё питала самые искренние надежды на то, что вот-вот сбудется самая сокровенная мечта всей её жизни и появится ОН. Тот, который взметнёт её к самым вершинам благополучия и счастья, сделав недосягаемой для всех и повергнув воспоминания о её прошлом на какие-то задворки памяти. А где-то в сознании, тихо, но явственно неумолимо тикали невидимые часы: «Тебе уже тридцать три, скоро тридцать четыре, а ничего, ничего с тобой не происходит». Какой-то период времени, уже после официального расторжения брака, Лёне довелось даже проживать вместе с ней в одной съёмной квартире, за которую платила она, ибо Лёня в очередной раз попал в полосу безденежья, связанную с потерей работы. Антонина уже была не одна. Зная о том, как Лёня любил её и, несмотря ни на что продолжает любить до сих пор, я только диву давался, как у него хватило стойкости и воли снести сам факт наличия в комнате постороннего человека, не говоря уже о вопиющем – о том, что этот посторонний ласкает теперь это её чудесное, совершенное тело, некогда принадлежавшее лишь тебе одному. А ты лежишь, скрутившись в бараний рог на узком и коротком, изогнутом диванчике кухонного уголка, уткнувшись лицом в подушку и стиснув зубы, умираешь, умираешь от осознания чудовищной несправедливости и заполнившей твоё сознание боли…
Она, прекрасно понимая, что ты испытываешь в данный момент, преувеличенно громко стонет в пароксизме оргазма, затем издаёт такой силы вскрик, что ты накрепко зажимаешь ладонями уши, твердя про себя: «Так надо, держись, так надо… ». Кому? Находясь от всего этого безобразия где-нибудь на другом конце мегаполиса, можно как-то примириться с фактом наличия у твоей Бывшей постороннего мужика, пока он представляется тебе лишь в виде какой-то абстрактной величины, но вот так вот, в такой близости от неё…
Ты можешь отвинтить ему башку одним единственным движением, но что, в конечном счете, тебе это даст? Вслед за этим придёт другой, с неё станется. А ты же, нашив на чёрный ватник бирку с именем, фамилией и номером отряда, окажешься навсегда выброшенным из обыденной жизни, свалившись на дно какого-то полу-животного существования, должного теперь стать твоей обыденностью, против чего протестует всё твоё существо.
Периодически Лёня из-за всего происходящего то приходил в мгновенное, упрямое буйство, напоминавшее вспышку, то погружался на дно какой-то странной, кроткой печали. Антонина то расходилась с очередным своим мужиком, то длительное время была одна, то заводила короткие, ни к чему не обязывающие интрижки. А жизнь тем временем потихоньку брала своё. Их отношения становились всё ровнее и спокойнее, напоминая более отношения близких родственников, живущих каждый своей жизнью, периодически встречаясь друг с другом и друг другу помогая. Работу Лёня то терял, то находил и в конце концов, затосковав по отцу, месту где он впервые увидел свет и откуда в своё время отбыл поступать в военное училище, полный самых невероятных планов и надежд, бросил всё, влез в разбитый, громыхающий на каждом ухабе автобус и устремился вспять, к своим истокам. Жаль, что у жизни подобного движения нет и быть не может, но, видимо в том и заключается парадокс конечного существования каждого – здесь, среди давно и до боли знакомых тебе предметов и мест ты забываешься, наименее остро ощущая, как роковая черта приближается с каждым вздохом, с каждым ударом твоего сердца. А где-то над тобой всё тикали и тикали невидимые часы…
Пару лет назад Лёня похоронил мать. Произошло это при самых нелепых обстоятельствах – она утонула в ёмкости для воды, врытой в землю в огороде, пытаясь зачерпнуть из неё ведром. Воды в цистерне было ровно вполовину от её объёма, а это Лёне, при его росте в метр – девяносто, почти по грудь. Ей пришлось наклониться чересчур низко и когда в её руке оказалось полное ведро, а рука была натружена и саднила (мать накануне жаловалась на боль в плече), то при попытке его извлечь, центр тяжести, понятное дело, резко сместился вниз и ведро утащило её на дно. Развернуться самостоятельно, головой к горловине у неё не было никакой возможности. В узкой ёмкости даже жилистый и сухой Лёня едва бы сумел это сделать. Он долго горевал, но впоследствии сумел взять себя в руки и вновь стать таким, каким я его всегда знал.
За покрытым конденсатом влаги и брызгами засохшей грязи, окном, плыли, уходя в бесконечность родимые, «расейские» пейзажи, уныло-однообразные, периодически оживляясь то некогда живописной рощицей, теперь, по причине зимы стоящей голой, то речушкой, не скованной льдом, ибо мороз где-то загулял, плюнув на свои прямые обязанности, то бескрайним полем с пятнами серого, ноздреватого снега, и какими-то поселениями вдалеке. Место назначения неуклонно приближалось. Седалищная часть тела от долгого применения по назначению болела нестерпимо. Ноги затекли. Словно в калейдоскопе мелькали попутчики, выходя и входя на многочисленных остановках. Иные принимались знакомиться с соседями, иные тут же закрывали глаза и проваливались в сон, едва податливая глубина расхлябанных кресел принимал их усталые тела. На задних сидениях двое замызганных типов молча и как ни в чём не бывало, опорожняли, прикладываясь по очереди, бутылку водки, занюхивая её рукавами. Близился тот самый поворот с трассы на просёлок, где меня должен был встретить он. Водитель, предупреждённый заблаговременно полуобернувшись, указал мне на одинокую фигуру, темнеющую у мотоцикла МТ с боковым прицепом на том самом повороте. Лёня стоял к трассе спиной и даже не обернулся, когда рядом с ним, с диким визгом изношенных тормозных колодок, грохотом, напоминающим грохот рушащейся Вавилонской башни, остановился мой автобус и коротко прошипел пневматически, хлобыстнув залихватски гармоникой входной двери. Я тепло попрощался с водителем, с которым пару раз пообщался на пятнадцатиминутных остановках в каких-то райцентрах по пути следования и к которому ощущал искреннюю симпатию, затем вышел в колкий, промозглый, склоняющийся к вечеру, серый зимний день. Лёня так и не обернулся на шум и я предположил, что он разговаривает по телефону. Так оно и оказалось. Когда я окликнул его, Лёня, мгновенно переключаясь на источник внешнего раздражения, обернулся, торопливо завершая разговор. К его лицу была намертво приклеена блаженная улыбка. Сунув трубку в карман, Леонид Владимирович и я заключили, наконец, друг друга в объятия.
- Рад тя видеть. Вот так вот, сюрприз к Новому году. А я тут по телефону базарю, пользуясь случаем, а то дома мой оператор что-то хреновато берёт. Как это ни странно.
- В нашей с тобой жизни навалом неизжитых странностей.
- На кухне, у печки, за домом в одном месте – в сортире – это пожалуйста. «Кухня GSM» и «Сортир GSM». «Совместим приятное с полезным»! А здесь – полное раздолье.
- А на деревне?
- Так же. Местами.
- Ладно, меньше дёргать будут. Хотя собственно, кому мы с тобой нужны?
- Вот-вот.
- Как Антонина?
- Да как… как обычно. Денег просит. На сына, я давно не давал.
- Не оригинально. Ладно. Вези меня, извозчик по гулкой мостовой.
- За мостовую не ручаюсь, а за коня – хоть бы и головой. Прыгай.
Я в своём пижонском, кашемировом пальто полез в боковой прицеп, на дне которого валялась засохшая картофельная ботва, кукурузные листья и в изобилии – окаменелая грязь. Лёня, жестом римского трибуна остановил меня, набросил на дерматиновое сиденье какую-то попону, предварительно её развернув, затем указал на сидение рукой – мол, пожалуйста, трон убран. До его деревни было что-то около пятнадцати километров. С третьего тычка, Росинант завёлся, крупно дрогнул, почти подпрыгнув, затем Лёня крутанул ручку газа на себя и мы, оставив позади нас огромное, сизое облако, рванули с места и двинули в заданном направлении…
Посреди кухни стояла большая печь, в нише которой, в беспорядке были свалены дрова. Окна занавешены простыми, кисейными занавесями. Сквозь ближайшее из них, проступал синий, поздний сумрак, украшенный одинокой звездой, горевшей как-то неестественно ярко.
- Эхма, деревня милая, Сосновка… вот плюну и заеду к тебе на годок. Отдохну от столицы моей, ненаглядной…
- Дык, всегда пожалуйста. И невесту тут тебе мигом нарисуем.
- На год?
- Да хоть на все оставшиеся.
- Ага. Скажешь ей, мол, тебе подарочек не нужен? В сто двадцать кило? Хотя, с дерьмом и чемоданом – все сто тридцать.
- Лишь бы человек хороший был. А чем его больше, тем, известно, лучше.
С улицы вошёл невысокого роста старик, в камуфлированном ватнике и с глубокими носогубными складками на лице.
- Вот, знакомься, это батяня наш. Владимир Федосеевич, прошу любить и жаловать. Батя, это замкомбата мой. Нынче – просто друг и хороший человек.
Батя зачем-то мгновенно стянул с головы вязаную, лыжную шапку, обозначив обширную лысину, украшенную каким-то редисочным пучком вместо волос и протянул мне свою натруженную, крестьянскую ладонь.
- Очень рады. Вот мы завтра втроём дровец-то побольше и нарубим…
- Батя, опять ты за своё?
- Лёня, да остынь. Что мне жалко, что ли? Мне же это не в тягость, ты же знаешь.
- Да я вообще-то завтра в райцентр отъехать надумал. Работа подворачивается. Упускать неохота.
- Ну, это святое. Езжай себе, мы тут вдвоём как-нибудь управимся.
Дверь в сени вновь отворилась и оттуда показалась Лёнина сестра Лена, такая же худощавая и жилистая, как и он и не лишённая привлекательности и я бы даже сказал, некоторого шарма. Вслед за ней, смущённо перетаптываясь, вошёл её гражданский муж Роман. В воздухе повисла какая-то неловкость. Я слегка подтолкнув Лёньку, попросил указать мне на место, куда я могу пристроить свои вещи. Затем вдруг я обнаружил, что в пылу сбора оставил дома пакет с резиновыми тапочками и спортивными брюками, и меня охватила досада. Лёня предложил мне свои старые брюки, категорически не сошедшиеся в поясе, однако другого выбора у меня не оказалось. Не зная, чем себя дальше занять, и куда деваться, чтобы не путаться под чьими-нибудь ногами, я вышел во двор.
Сумрак уже окутал деревню. Редкие огни его никак не разрежали. Мы находились на отшибе, окружённые почти со всех сторон обширными огородами и лишь по соседству стоял небольшой, в пару окон, рубленый домишко, полностью погружённый во тьму. Как мне уже стало известно, жил там одинокий, повредившийся в уме человек, пребывавший с Владимиром Федосеевичем в каком-то отдалённом родстве. Свет в его доме никогда не горел. Чёрно-серое, предновогоднее небо украшали клочья облаков, чем-то похожих на давешние остатки сугробов на полях. Ко мне отовсюду сбежалась целая дворовая собачья свора, виляя хвостами, как старому знакомому. Присев на корточки и думая о своём, я машинально гладил их покрытые колтунами слипшейся шерсти спины и бока, пока не ощутил, что руки мои покрылись слизкой грязью и издают отчётливый запах навоза. Я долго мыл их с мылом у колодца. Вода была ледяной и через какое-то время я почувствовал, что кровообращение в ладонях практически остановилось. Чтобы отогреть, я зажал ладони в подмышках и медленно двинулся в сторону калитки.
Забор очерчивал границу домовладения лишь по линии улицы. Со стороны огородов его не было и в помине и можно было преспокойно заходить. Собаки совершенно не принимались в расчет сил и средств по охране и обороне вверенного им поста, раз они ко мне, постороннему, отнеслись так дружелюбно. Разве что, поднимут шум. Я не понимал, стоило ли его вообще ограждать. Деревня пребывала во мраке и тишине. Меня охватила тоска. Первые мгновения она была столь сильна, что я спросил себя без обиняков, а на кой чёрт я вообще сюда приехал? Затем привычка приспосабливаться к любым условиям жизни, опять взяла надо мною верх. Скрипнула входная дверь. Вышел Лёня, прикуривая на ходу. Увидав меня в конце двора, в окружении собачьего эскорта, двинулся в мою сторону:
- А, вон ты где. Там Ленка с Ромкой и батей уже на стол собирают. Сейчас пойдём.
Пить мне хотелось не особенно, но чтобы слегка приподнять настроение и изгнать прочь хандру, поселившуюся где-то в подсознании, я решил допустить нарушение «спортивного режима».
- Ты давай, не переживай на счёт дров. Пойдём завтра с батей, дубок завалим, притащим. Делов-то. Главное – не нажраться.
- Вот-вот. Это в жизни, пожалуй, самое главное.
Из дверного проёма выглянула Лена, в наброшенном на плечи, Ромкином камуфлированном бушлате:
- Эй, сослуживцы – вперёд. Накрыто.
- Вот эту команду я по жизни побольше прочих уважаю – расплываясь в редкозубой улыбке, блаженно произнёс Леонид. Ну пойдём, встречу наконец обмоем. Долго я этой минуты ждал.
…По раскисшей, глинистой дороге, покрытой местами остатками некогда выпавших снегов, терзаясь страшными похмельными муками, проклиная весь белый свет, волоча за собой дровяные сани, тащилась весьма колоритная пара – пожилой мужик с длинным, словно у Буратины, носом, в лыжной шапке, сидящей островерхо, на манер древнерусского шлема-шишака, валенках с галошами и армейской ватной куртке старого образца, а с ним некий субъект средних лет, в не застёгнутых, периодически сваливающихся до колен, старых брюках, резиновых сапогах и облезлой спортивной куртке. До лесополосы, высаженной между полями, с целью предотвращения ветровой эрозии почвы, было километра полтора. Резиновые сапоги скользили на пятнах затвердевшего снега, облипнув помимо прочего сочными комьями грязи. Дорога всё время возвышалась. Перед глазами плавали малиновые круги. В животе колобродили приступы тошноты, периодически подступая к груди или даже к гортани, не изъявляя впрочем, желания вырваться наружу. Это сильно затрудняло дальнейшее продвижения к заданной цели. Терзала жажда, но как-то не постоянно, а приступами, словно та же тошнота. Отчаянно напрягаясь, я тянул дровяные сани, не смея даже думать о том, что самое страшное всё-таки впереди. Предстояло свалить какой-нибудь дубок, распилить его на несколько колод и обратным порядком свезти его ко двору. И ведь, о, ужас! Каким бы он ни был, но за раз-то его никак не перевезёшь. А ещё его нужно было распилить на чурки, сантиметров по пятьдесят, не более, чтобы дрова в топку помещались, наколоть из них дров, снести в дом, растопить печь… Перспектива не пережить этот день замаячила особенно отчётливо. Внезапно Владимир Федосеевич окликнул меня:
- Владислав!
- Да… - еле выговорил я в ответ.
- Смотри-ка. Вон там, впереди. Там я дом одному хорошему человеку строить начал.
Я взглянул в указанном направлении. Глаза на колком ветру слезились. Окружающий мир двоился и мерцал, как автомобильные огни в заливаемом дождём оконном стекле. Прямо перед нами, посреди чистого поля, у дороги, покоились уложенные в прямоугольник фундамента, бетонные блоки, в окружении окутанных туманом, нескольких абрикосовых деревьев… Странно, но увиденное так поразило меня, что я даже на секунду приостановился. Среди степи, на пятисотметровом удалении от деревни, приник к чёрной, спящей земле памятник чьему-то Одиночеству.
- А чего ж не закончили, Владимир Федосеевич?
- Да умер он. Молодой был. Лет за сорок.
Иного ответа я, признаться, услыхать и не ожидал. Место это словно бы выжглось теперь на сетчатке моих глаз и я продолжал видеть его, даже смыкая веки. Вот оно осталось за нашими спинами и медленно отдалялось, скрывая в тумане свои очертания…
- А Зинаида моя умерла ведь. Утонула – раздалось посреди степи как-то странно трогательно. Боль, звучавшая в этих словах, словно бы перешла в какую-то новую фазу, когда испытывающий её человек вдруг начинает по-новому осознавать и чувствовать любовь ко всему, что его окружает. Когда он не разумом, а скорее инстинктом ощущает вдруг её, растворившуюся в окружающем его пространстве, её, странно созвучную с тоской.
- Да, Владимир Федосеевич, я знаю. Вы вчера говорили. У меня вот, там, дома приятель есть – пот катился с меня градом и я с трудом выговаривал слова – так вот его мать умерла лет с десять тому. А отец запил. Месяца три бухал беспробудно. А потом перестал. Женщину встретил. Женился. В веру какую-то ударился, не православную, чёрт её знает. А потом с женой с этой, Сашкиной, значит, мачехой, взял да и продал свою квартиру на Рождественке, у метро «Кузнецкий мост» и двинули они вдвоём в какую-то Тмутаракань. Ханыг местных и нариков на путь истинный Словом божьим наставлять, будто бы этой публики дома не хватает.
- Наверное, забыться хотел. Чтобы ни стены, ни улицы, ни даже сам город ему ничего не напоминал.
Я был поражён, словно громом. Мне многоопытному, пережившему в своей жизни такие перипетии, что иному бы и двух на это не хватило, с такой точки зрения разбирать данный случай ещё не доводилось. Я хмыкнул, в очередной раз убеждаясь в правоте однажды высказанной древнекитайским философом Юэ Фэем истины: «Торопитесь восхититься человеком, ибо упустите чудо». Видимо, вынесший своё личное, оказавшееся размером с Вселенную, горе, этот, до сих пор тащивший его на плечах, человек, устав от своей непосильной ноши, научился разбираться во множестве мотивов поступков своих собратьев по несчастью. Даже мощное похмелье несколько отступило на задний план. Добредя до лесополосы, мы почти мгновенно нашли подходящее дерево, как-то быстро его свалили, перепилили в трёх местах, обрубили ветви и сучья, которые Федосеевич, словно трудолюбивый муравей, потом покорно волок сзади, уложили на сани, привязали и тронулись в обратный путь. Обратный путь проходил под горку. На лишённых снега, голых местах мне приходилось тянуть сани, надрываясь, словно бурлак, с трудом переставляя обросшие комьями сапожищи. На участках, где ещё сохранился снег, сани весело бежали сами, догоняя меня, отчего мне приходилось забегать то влево, то вправо, избегая столкновения, а также время от времени подхватывать свои сползающие штаны. Когда до дому оставалось каких-нибудь метров сто, портки вдруг свалились с меня вновь, заставив остановиться, чтобы их очередной раз подтянуть, сани догнали, сбив меня с ног, и, резко завернув направо, легли на правый бок и на дрова, аккурат, ржавыми полозьями кверху. А я, в свою очередь, со штанами в руках, низвергнулся на спину, в рыхлую, сочную грязь. Наверное, ржали все. Ангелы, сидящие на облаках, инопланетяне, разглядывающие копошения этих разумных микроорганизмов на загадочно мерцающих виртуальных экранах своих мониторов, деревья далёкой лесополосы, которые сегодня миновала участь сия – окончить свои дни в печах и каминах близлежащего, населённого пункта.
- Не ушибся? Ну и хорошо. Будет о чём на досуге вспомнить.
Затем Владимир Федосеевич напрягся вновь:
- А что там Лёнька?
- Да поехал в свой райцентр – кряхтя вымолвил я, поднимаясь на ноги - В ещё невменяемом состоянии. Доехал, смею надеяться. Как вернёмся – из сортира ему перезвоню. Или из кухни.
После того, как я, порядком уже отвыкший от такого разгула, свалился вчера, словно подкошенный, Лёня сгрёб в охапку Романа и утащил его на болото, словно упырь. Там они жгли костёр, пили самогон, за которым куда-то даже ездили, рыча прогоревшей трубой глушителя на весь населённый пункт, жарили на тонких прутьях ломтики разваливающейся колбасы и сала, в общем – праздновали мой приезд. Наверное, поспать ему удалось всего пару каких-то часов, затем Лёня, осознавая важность момента, употребив все свои силы, всё таки поднялся и уехал восвояси. Дрова мы, как и ожидалось, довезли.
Потрескивание и щелчки мало-помалу перерастали в ровное, умиротворяющее гудение. Дрова в печи разгорались, печь раскалялась, распространяя вокруг густое тепло. Четыре пушистые кошки разных мастей дремали на стульях и лавках, придавая окружающей картине полнейшую идиллическую и умиротворяющую завершённость. Похмелье почти не ощущалось. Владимир Федосеевич сидел на невысокой скамеечке, ко мне спиной, лицом к приоткрытой топке и курил. Докурив, бросил окурок в печь и захлопнул чугунную дверцу топки. Затем обернулся ко мне, прикладывая выпрямленную ладонь к своей остроконечной лыжной шапке, с налипшей в изобилии, мельчайшей древесной стружкой, которая при распилке ствола обильно вылетала из-под цепи бензопилы:
- Товарищ подполковник, разрешите доложить, реактор запущен!
- Вольно. Заправимся?
- А как же.
Я разлил самогон по двум гранёным стаканам. Вечерело. Звезда зажглась в мглистой вышине, над просёлком, ведущим к отдалённой лесополосе. Под нею чернел, теряя свои очертания чёткий прямоугольник фундамента, так и не успевшего принять на себя тяжесть дома. Абрикосовые деревья стояли не шелохнувшись. Время от времени ветер доносил обрывки каких-то шумов и старик вскидывался, прислушиваясь напряжённо: не тарахтит ли в отдалении мотор приближающегося МТ. На кухонном столе, покрытом вытертой добела клеёнкой, в надтреснутом блюде остывала картошка в мундирах, да ком кислой капусты – наш нехитрый ужин и по совместительству – закуска.
- Зина! – неожиданно выкрикнул старик в темноту сеней – ох ты, Господи, попутал окаянный. Третий год уж привыкнуть не могу – Лена!
- Да! – прозвучало из противоположного конца дома. Старик неловко повернулся на голос:
– А Лёня что, ещё не звонил?
- Нет.
- А когда же он будет?
- А мне почём знать? – прозвучало равнодушно – Будет, никуда не денется. Если к своей ненаглядной там, в районе не заехал. Вроде бы не должен, гость же у него.
Воцарилось молчание. Владимир Федосеевич, сжимая свой стакан, неподвижно смотрел в узкий просвет между дверцей и печкой, где металось мерно гудящее пламя.
- А моя Зинаида утонула – внезапно произнёс он. Звезда над видимым из окна, памятником чьему-то Одиночеству сверкнула ярче. Здесь, на окраине деревни, расположившейся в раскинувшей по сторонам свои крылья, степи, у печи, истекало молчаливым горем ещё одно Одиночество человеческой души.
- А ведь у меня уговор с ней был. Что похоронит меня. Глаза мои закроет. Гляди ж ты, как оно обернулось. А скажи мне, командир, это кто-то там за нас решает, или просто так, вслепую, случай такой… а, всё одно, не знаешь. И никто не знает. Старик глубоко задумался.
Звезда над дорогой посверкивала странно тревожно. Вот он, затерянный в глубинах Космоса, сидит человек, наедине со своим горем, до которого окружающим и окружающему нас миру нет совершенно никакого дела. Как нет никакого дела любому из нас до мельчайшей песчинки, размером в одну сотую микрона, покоящейся среди триллионов и триллионов своих собратьев где-нибудь посередине Сахары. Или до звезды, коих не счесть. Разница лишь в масштабе приведённых величин. Внезапно до слуха донёсся низкий рёв мотоциклетного мотора, стелящийся по степи.
- Ох ты, Лёнька… – старик стал неуклюже приподниматься со своей скамьи.
- Знакомься весь чесной народ! Это Конева! – вслед за Лёней из сеней выступило низкорослое, но симпатичное существо, ведущее за руку полуторагодовалого ребёнка.
Владимир Федосеевич вытаращил на процессию свои водянисто-голубые глаза, в которых застыло полное непонимание происходящего, граничащее с изумлением:
- Лёнька, это что, твой?
- Кто?
- ОН! – старик указал пальцем на хлопавшее глазами на свету, маленькое существо.
- Нет. Её.
- А-а-а – Владимир Федосеевич неловко развернулся, направляясь в свою комнату. Недоумение и непонимание так и осталось в его растерянном взгляде.
- Йетить-колотить, какой содержательный диалог – рассмеялся я.
- Ленка, накрывай! – Лёня уже успел «поправить здоровье» и теперь исторгал самое откровенное человеколюбие и ничем не сдерживаемый оптимизм.
- Иду…
В разгар веселья, имевшего тенденцию закончиться так же, как и вчерашнее, я вдруг заметил, что Владимир Федосеевич куда-то подевался. Под благовидным предлогом покинув застолье, где Леонид Владимирович уже вовсю терзал категорически «не строящие» струны разбитой гитары, с надрывом исполняя песню "Когда твой друг в крови", из советского телесериала «3 мушкетёра», я застал Владимира Федосеевича в соседней комнате и молча подпёр дверной косяк, не желая отвлечь его. В тусклом свете настольной лампы он перебирал старинные, чёрно-белые фотографии своей молодости, где навечно застыли улыбчивые он и Зина, Зина и дети, Зина и её белорусская родня, приехавшая по какому-то случаю сюда к ним, в глухомань, за тридевять земель…
А за окном пылал звезда. Тихой печалью, предутренней позёмкой, вдруг пронеслись сквозь сознание до боли знакомые, и наиболее точно воспроизводящие события, слова:
Пылает за окном звезда,
Мигает огоньком лампада,
Так значит суждено и надо,
Чтоб стала горечью отрада,
Невесть ушедшая куда.
- Скоро Новый год – прерывая течение моих мыслей, внезапно пошевелился старик. Как он услыхал меня, я не знаю. А расстрелянный в 1938-м поэт-старовер Сергей Клычков продолжал в моём сознании, до рвущего нервы и душу умопомрачения, как нельзя более кстати пришедшееся в строку:
Как жаль и больно мне вспугнуть,
С бровей знакомую излуку,
И взять, как прежде в руки руку,
Прости ты мне земную муку,
Земную ж радость не забудь…
Наши боли, наши печали, наши с Ленькой, поломанные и не состоявшиеся, «личные жизни», ад прошедшей войны, всё утонуло в этом одиночестве, всё…
Старик сидел, не шевелясь. Какая-то фотография привлекла его особенное внимание. Не шевелился и я, думая о разном. Мы с Лёнькой скользили от отношений к отношениям, живя по солдатской заповеди: «ни к чему не стремлюсь, но и ни от чего не отказываюсь», проявляя в них не больше постоянства, чем пчела, спокойно перелетающая с цветка на цветок. По-видимому, всё-таки кто-то за нас всё решает, складывая в дивный узор события и факты, приуготовляя то, одно, которое, в конечном счёте и перевернёт всю твою захудалую жизнь, наполняя её, словно старое ведро, живительной колодезной водою, каким-то особенным смыслом, понимание которого обретается только лишь в том случае, когда в твой мир приходит горечь Потери:
Самоубийца в зеркале. Колода
Картежника . Несытый блеск монет.
Преображенья облака над степью.
Причудливый узор калейдоскопа.
Любая мука. Каждая слезинка.
...Как все с необходимостью сошлось,
Чтоб в этот миг скрестились наши руки…*
Путеводная звезда человеческой Скорби уже не манила, не притягивала к себе взор, скрывшись в серой, густой пелене. Мерно гудело пламя в печи. Близился Новый год. Улица лежала в безмолвии, чтобы к полуночи расцветиться редкими, яркими цветами фейерверков над серыми, неспящими кровлями. Компания за столом веселилась и в этом веселии растворялось всё – и чья-то радость и чья-то, хоть и близкая, но совершенно неразделимая боль. Памятник Одиночеству чьей-то души всё так же стоял на своём месте, уже не различимый во тьме и давно переставший считать мелькающие над ним годы…
* Хорхе Луис Борхес «Причины»
Свидетельство о публикации №214012701524