Вырванные страницы
Некоторое время худая рука вошедшего лежала на выключателе, находившемся по правую руку от двери, глаза человека пока ещё привыкали к свету и он щурил их. Было в его измятом, изголодавшемся лице что-то невозможно примечательное, точно этот человек по-знал запретное и знание этого запретного светилось во всём его облике, средоточием которого были глаза. Они раскрылись наконец в полной мере и видно было, что человек как будто что-то ищет ими, взгляд его, будто обретя материальность, прикасался к тем немногим предметам, наполнявшим комнату, полезность коих ни в ком не вызвала бы сомнения, так, словно он их прощупывал изнутри, проникая в самую сущность, ибо ему было мало внешней стороны. Он понимал внутреннее богатство всякой вещи, изготовленной человеческими руками, и он любил идею, заключённую в этих жалких на вид стуле и столе, и даже в этой грустной пустоте тихого, задумчивого помещения, наполненного для него внутренним содержанием так же, как и произведение искусства, на создание какого ушло минимум средств, ведь оно тем более выигрывает, чем проще и безыскуснее. Всё истинно высокое чуждо внешней привлекательности, и последняя, как повелось, служит ширмой для прикрытия внутренней скудости и бессодержательности. От нуля до этой комнатки с белыми стенами – путь, не имеющий предела и равный бесконечному движению, а от комнатки до дворцовой палаты – всего один шаг, может быть, тщетный, ибо этот шаг отвлекает мысль от главной идеи, где всё гармонично и совершенно. Люди превратно истолковывают смысл того, что перестало служить первоначальной цели и остаётся в них красивой, но бесполезной вещицей. Этими красотами, оторванными от главной, первоначальной идеи, служащей основой, заполняется то пространство человеческого духа, где должна протекать высшая жизнь Природы... Человек, оказавшийся в неприметной на вид комнатке, жил внутренней жизнью, к которой толкала его Природа, любое внешнее движение порождало в его душе гамму самых ярких и разнообразных побуждений, благодаря которым мысли и чувства его устремлялись на недосягаемые никому из окружающих духовные высоты или глубины...
Верхняя одежда его состояла из простенького, вечного пальтеца, не претендующего ни на что, и столь же древней, но ещё исправно выполняющей свои функции, шляпы, она была какого-то неопределённого цвета, промытая многолетними дождями, продутая всеми ветрами и выгоревшая на солнце очень давно, но пыли в ней не было, хозяин шляпы чистил её тщательно упругой щёткой, она была тоже старой, но хорошей, сейчас таких не делают, ибо нынче пошло увлечение на всё кратковременное, считающееся тем удовлетворительнее, чем быстрее оно приходит в негодность. Принято отслужившую некоторый срок вещь выбрасывать, чуть где сотрётся краска или протрётся дырка, и это беда века, вовлечённого в опасную игру в вырабатывание бессмысленных вещей и в уничтожение необходимых для действительно полезного труда сил и времени, тщетно пропадающих и назначенных Природой на более полезное и осмысленное употребление. Человек, живущий в маленькой комнатке, распорядился отпущенными ему Природой возможностями иначе. И с ним ничего не могло случиться, потому что он не переступал ни чьей дороги, не покушался ни на одно из выгодных, вакантных мест, заставляющих волноваться общество, какие целиком завладевают помыслами людей честолюбивых и жаждущих возвыситься среди людей, чтобы помыкать ими и чтобы их любили...
Нельзя было сказать, каких он лет, да и это уже не имело для него принципиального значения, так как он уже вступил в ту фазу умственного развития, когда ПРОСТО БЫТЬ означает всё. Среди волос на его голове не было ещё седины, но они уже поредели и не отличались прежней густотой, лоб был средним, нельзя сказать, чтобы крутым и высоким, цвет лица был каким-то странным и неопределённым и выдавал внутреннюю жизнь, богатую открытиями. Когда человек снял с себя пальто и шляпу и повесил их на крючок, вбитый в стену, на нём поверх рубашки оказался поношенный пиджак с кое-где потёртой материей, но ещё сносный. Он достался ему от одного умершего человека, как и некоторые другие вещи, которые ему отдавали, если они были неважные и с ними было не жаль расставаться...
Только он успел раздеться, как за дверью послышались шаги, затем в неё постучали.
– Да-а... Войдите, – негромко сказал человек, повернувшись лицом к двери.
Вошла пожилая женщина, лет под шестьдесят с просящим выражением лица, на ней было тёмное платье, и плечи её покрывал довольно истёртый от времени шерстяной вязаный платок.
– Аркадий Иванович, я вас приглашаю пить с нами чай. Не откажите, Аркадий Иванович! – торопливо, с некоторым волнением произнесла она, не сводя своих глаз с жильца. – И Гриша, племянник, который к нам приехал на неделю из Красноярской области, хочет с вами познакомиться, он очень просит... мы ему немного о вас рассказали!..
– Племянник? – с удивлением, задумчиво переспросил человек, не зная, как ему по-ступить, пойти или остаться у себя в комнате.
– Да, племянник, сын моей сестры, она ещё после войны с мужем уехала в Красноярскую область, – опять стала говорить женщина, с сожалением глядя на Аркадия Ивановича. – Вы только не отказывайтесь, а то опять будете говорить, что где-то обедали, а ведь по вас видно, что у вас с утра хлебной крошечки во рту не было... Идёмте же к нам, вам будет веселей, мы вас рассмешим, Аркадий Иванович!..
– Ну, как хотите, – простодушно улыбнувшись ответил Аркадий Иванович и последовал за своей хозяйкой.
Пройдя небольшой коридорчик, они вышли на кухоньку, из которой дверь вела в просторную комнату с двумя пышными кроватями по сторонам, с портретами, телевизором и четырёхугольным столом посередине, вокруг которого сидели четверо – муж хозяйки, Гаврила Романович, его старая, семидесяти пяти лет мать, Агафья Антоновна, с шамкающим ртом и платочком в горошек, подвязанным снизу, как принято у тихих богомольных старушек, сын хозяев – Саша, двадцатитрёхлетний молодой человек, и племянник Гриша, лет двадцати шести уже взрослый на вид человек с серьёзным лицом, чёрными волосами и широкими ладонями, лежащими на краю стола.
– Аркадий, – представился племяннику вошедший и слегка склонил голову, затем сел на предложенный стул, подготовленный ему любезно хозяйкой Анной Васильевной.
– Григорий! – отчеканил племянник твёрдым голосом и наблюдал, как вошедший садится, это было не трудно, так как тот оказался напротив него, по другую сторону стола.
Сначала Анна Васильевна обратила внимание Аркадия Ивановича на всевозможные кушанья, которыми был уставлен стол, предлагая ему попробовать то одно, то другое, затем Гаврила Романович разлил по стопкам водку и пригласил всех выпить. Аркадию Ивановичу он не налил и это показалось странным племяннику Грише, он сказал об этом вслух, а Анна Васильевна отвечала с улыбочкой, что жилец её не пьёт водки и даже вина.
– Как, совсем ничего не пьёте, Аркадий Иванович? – воскликнул с недоверием Гриша.
– Ничего не пью, – закусывая, сказал жилец. – Мне это без надобности...
– Скажите на милость! И есть же такие... которые не пьют, – сказал как-то непонятно Гриша, при этом он приложил стакан ко рту и разом осушил его содержимое, затем схватился за вилку и проткнул ею солёный гриб на тарелочке.
– Очень даже есть! – заметила, выпив свою часть, Анна Васильевна. – А уж Аркадий Иванович, прямо скажем, не такой, как все, много лучше! За три года, что он у нас живёт, я от него ни одного лишнего слова не услышала, не то, чтобы браниться – и не взглянет никогда с лукавством, или заносчиво, или ещё как!.. И то правда, что совершенно живёт просто так!.. У него и никаких вещей нету!.. Таких поискать!..
– Гм!.. Я немножко наслышан, Аркадий Иванович, насчёт вас, – вымолвил, дожевав гриб племянник Гриша. – Поэтому и нахожусь слегка в недоумении... Я бы задал вам один вопрос, может быть, и не скромный... Он обвёл взглядом всех сидящих за столом...
Аркадий Иванович смотрел куда-то в одну точку стола, на распечатанный рыбник с початою рыбой и румяной корочкой, и молчал, думая о чём-то своём.
– Какой же вопрос? – вместо него, покачивая головой из стороны в сторону, поинтересовался Гаврила Романович, уже несколько повеселевший.
– А вот такой! – подняв палец кверху, провозгласил Гриша. – В чём вы усматриваете на сегодняшний момент смысл вашей жизни!?.
– Круто берёшь! – отозвался Саша. – Вопрос этот не праздный, не за столом его решать!..
– И всё-таки! – Гриша взвинтил пальцем сложную геометрическую фигуру в воздухе. – Мне хотелось бы знать, как это можно жить, совершенно палец о палец не ударяя!?.
Глаза Аркадия Ивановича поднялись и встретились с глазами племянника:
– Вы это мне?..
– Именно обращаюсь к вам!..
– Ну-у... я и не знаю, как сказать, – Аркадий Иванович с мольбою посмотрел на присутствующих. – Вот что, я лучше пойду к себе, – наконец несмело выговорил он. – Мне неловко как-то...
– Да нет, сидите, как же! Я вас не отпущу! – возразила ему с негодованием Анна Васильевна. – Вы ещё и не поели, как следует, ешьте, вас никто не гонит, а Гриша просто из любопытства... Вы на него не смотрите, что он такой строгий, он в детстве проказником был, так и остался сейчас, я его за уши драла, – и она с вызовом посмотрела на племянника.
– Тётя Аня!.. Я уже не тот оболтус! – засмеялся Гриша, открыв два ряда белых, крепких зубов. – Я призываю всех и каждого к порядку, чтобы без дураков...
– Это хорошо, когда без дураков, – буркнул Гаврила Романович, – а то, понимаешь, разные истории случаются, и надо вопрос ребром поставить...
– Так я жду, что вы на это скажете, Аркадий Иванович, – несколько мягче прежнего по-вторил Гриша. – Меня предупредили, что вы не слишком разговорчивый, ну да я настойчив и по натуре прямой, и не только потому что выпил, а во всём... и в работе, и дома, и в гостях, в обществе, если придётся!.. Мне показалось, что ваш образ жизни странный какой-то... Вы, во-первых, совершенно ничем не занимаетесь, а я это не понимаю, в голове не укладывается... И мне кажется, вокруг слишком много добрых людей и вы этим пользуетесь в своих целях...
При этих словах Гриши Аркадий Иванович изменился в лице, в глазах его появилось какое-то новое выражение страшной усталости, он хотел было подняться и встать, но Анна Васильевна удержала его. А племянник не спускал с него своих немигающих, требовательных глаз, как будто обвиняя в чём-то.
– Я не люблю объясняться, – вдруг выговорил Аркадий Иванович, глаза его опять глядели на стол, словно там ища поддержки. – И я мало говорю с людьми, только когда очень нужно, я и сюда не хотел идти, да вот Анна Васильевна... Вы хотите, чтобы я вам ответил, а у меня нет охоты к разговорам, нет никакой охоты, верите ли!?. Вы бы меня оставили в покое!..
Он замолчал, тягостное настроение перешло на всех, никто не говорил, только по временам звякали вилки или стакан чаю соприкасался с блюдцем и производил специфический, слишком знакомый для всех звук покоя и домашнего благополучия.
Племянник Гриша только развёл руками, дескать – совершенно невозможный случай в его практике, когда собеседник считает себе за труд даже разговаривать.
– Да, да, он такой, не любит ничего рассказывать, – подтвердила, сложив на груди руки, Анна Васильевна. – Подчас и двух слов не добьёшься, только я его очень понимаю...
– Наверно, вы верующий? – глядя исподлобья, спросил Гриша.
– Нет, тут вы ошиблись, я такой, как все, – сказал, улыбнувшись, Аркадий Иванович. – Просто у меня свои особенности, как и у каждого...
– А-а! Особенности! Это возможно! – громко сказал Гриша. – У меня, например, особенность – жить открыто, честно, быть принципиальным, требовательным к тем, с кем я во-обще имею дело!.. Я рабочий, строю дома и я горжусь своей профессией! А что вы на это скажете, Аркадий Иванович?..
– Это хорошо, строить, – украдкой посмотрев на Гришу, сказал тот. – И вы счастливый человек...
– А вы, вы – счастливый?..
– Я?.. Я – никакой...
– А скажите, откуда вы берёте деньги?..
– Деньги?.. Зачем?.. – искренне удивился жилец. – Мне деньги не нужны, совсем без надобности...
– Ха! Ха-ха-ха! – рассмеялся Гриша, придя в безудержный восторг. – Я бы вас на обозрение выставил и деньги за это брал!
– Ну, уж это ни к чему! – прикрикнула на него хозяйка, глядя на него недовольно и давая взглядом понять, чтобы он прикусил язык.
– Тётя Аня!.. – сделал знак рукой племянник, как бы говоря: не расстраивайтесь, всё будет хорошо!
– Вы бы брали, – согласился Аркадий Иванович. – Только ведь это шутка и вы меня не выставите на обозрение...
– Но то, что вы сказали, не лезет ни в какие ворота! В чём смысл вашей жизни!?. Что вами движет?.. Вы так давно живёте, давно пользуетесь подачками? Давно махнули на себя рукой!?. Мне стыдно за вас, вы взрослый человек, не мне вас учить!.. Вот почему вы и не пьёте, что у вас денег никогда нет, и у вас нет жены и детей никогда не будет!.. Вы бедный человек, мне вас жаль!..
– Я на вас не обижаюсь, – ответил Аркадий Иванович, из его груди вырвался вздох облегчения. – Вы ничего нового мне не сказали... Я отвечу на ваш вопрос; вы спрашиваете меня, в чём смысл моей жизни, а я говорю – не знаю. Не знаю, и всё! И я не люблю над этим думать. Может быть, этого смысла и нет, так какая разница – придумаю я его или нет?.. Можно себя обманывать, а мне это без надобности!..
– Да-а! Вы выше всех! – нарочито приподнятым тоном сказал Гриша. – Жаль мне вас! Вы даже за квартиру не платите!..
– Мне Анна Васильевна никаких условий не ставила, я хоть сейчас могу уйти!..
– Да что вы! – всплеснула руками хозяйка, ужаснувшись. – Я вас никуда не отпущу!..
– Вот видите? – спросил жилец. – Меня не отпустят...
– На вас нет ничего своего, всё снято с чужих плеч! – не унимался племянник Гриша, наливая себе ещё стопку водки и опрокидывая её вовнутрь себя.
– А вы, что есть у вас?..
– У меня всё моё!..
– Нет, вы себе не принадлежите!..
– Это как же?.. Богу вашему я принадлежу? Хе-хе!.. Так что ли!..
– Ну ладно, мы тут и кончим, – предложил Аркадий Иванович, – и я, Анна Васильевна, пойду к себе отдыхать, я устал очень сегодня, а за чай спасибо, я сыт и мне больше ничего не нужно, мне вообще очень мало нужно...
И он поднялся из-за стола, на сей раз хозяйка его не удерживала. И пожелав всем приятно провести время, вышел. Как только его не стало, племянник Гриша пожал плечами.
– Ну и квартирант! Да он тут скоро хозяином будет и вы ему будете платить за квартиру!.. Ха-ха-ха!.. – и он рассмеялся своей шутке, считая, что сказал очень остроумно.
Сами хозяева молчали, только Гаврила Романович за шмыгал носом, да отчего-то по-чесал за ухом, а потом перешёл на затылок, он у него уже заметно просвечивал и по этому поводу Анна Васильевна иногда отпускала колкие замечания...
* * *
Вечер. За окном воет пурга, стихии злобствуют, но они бессильны против меня. Я сижу у себя в комнате и читаю книгу, медленно идёт время и я приговорён к одному испытанию на твёрдость духа и воли, я должен выдержать собирающиеся во мне грозовые тучи и дать тёмным силам, накапливающимся во мне, должный выход...
Если сейчас ко мне кто-нибудь придёт из темноты, это будет хорошо, на некоторое время я отвлекусь от моих собственных мыслей, а если нет – я весь вечер буду предоставлен самому себе и уж найду какой-нибудь выход из этой всегда странной и загадочной полосы внутреннего неудовлетворения, которая меня преследует вот уже несколько дней...
Так и есть, я слышу шаги, неотвратимые, как судьба, открывается дверь и с улицы входит ко мне человек, от него веет холодом, точно он ледяной, и он садится в другом углу комнаты на табурет и тихо сидит, словно выполняя свой, одному ему известный долг, которого я не понимаю. Молчание его таит в себе определённый умысел и красноречивее любой болтовни, время от времени взгляды наши встречаются и тут же прячутся друг от друга, убегают в разные стороны, как противоположные по заряду частицы... Мне кажется, я боюсь его, именно потому, что он ничего не говорит, и мне хочется, чтобы он сказал что-нибудь, тогда я облегчённо вздохну, подойду к нему и спрошу его, всё равно о чём...
Может быть, это я сам прихожу к себе, или он приходит ко мне, видя во мне себя?.. Тогда мне понятен трепет, исходящий от моего сердца и доходящий до кончиков пальцев, – ведь человек ни от кого не склонен так бежать, как от самого себя... Но этот человек приходит ко мне, его тянет узнать запретное и потустороннее, к которому нельзя прикоснуться без рис-ка испытать невыразимый животный ужас. Вот он пришёл ко мне, как ко входу в тот мир, которого жаждет и в который боится вступить больше всего. Пока он тут, он ещё может раздумывать, строить предположения, надеяться на что-то, но когда он переступит границы своего я, у него не останется ничего, даже его сомнений, им завладею я и он возненавидит меня, но будет мне подчиняться. Сейчас он в душе любит меня, не зная, что я такое есть... Он, наверное, думает, почему я его ни о чём не спрашиваю?.. Когда-то его у меня не было, а потом он по-явился и замаячил передо мной, неизбежное зло, с которым мне приходится мириться... Знаю я цену слову, оно разящий меч, разрывающий душу надвое и убивающий её по частям. Я понимаю, к чему он клонит, сидящий в противоположном углу с горящим взглядом, обжигающим меня одним прикосновением, а я жду, когда он уберётся к чёрту, откуда пришёл, я не хочу ни в чём признаваться и пусть от меня никто не требует покаяния в том, в чём я не виновен. Я хочу дистанции, чтобы на меня не пахнуло какой-нибудь мерзостью, мне и без того хватает по самое горло всяких забот... И он точно так же думает, а ведь всё-таки пришёл из какого-то непреодолимого любопытства...
Вот он уходит, не дождавшись от меня слова, за ним закрылась дверь – и я в недоумении, встаю с кресла, где сидел целый вечер, и начинаю ходить по комнате. И вдруг останавливаюсь, поражённый одной мыслью, которую страшусь произнести в словах, мыслью, что я избегаю диалога с собой недаром, а тут что-то есть умопомрачительное, как рок, и от этого не уйти, и даже дело не в том, что я не могу измениться, если бы даже захотел, а тут какая-то ситуация определённой направленности всех происходящих со мною событий, ведущих к какому-то восклицательному знаку, который многозначительнее и важнее всего, что известно мне было до сих пор. Всё, кроме этого знака, одна прилипающая ко мне шелуха, я это должен твёрдо усвоить...
Снова я беру в руки книгу и читаю, нет у этой книги последней страницы, но я её мысленно допишу и даже не замечу, где кончится одна книга и начнётся другая... За стенами этого дома происходит то, что породило во мне убеждённость в моей правоте; непогода, в которой растворился мой молчаливый гость, бессильна сокрушить меня, по крайней мере в эту минуту, она надеется, что в следующий раз сломит моё упрямство... Где-то он идёт, сквозь пургу, мой незнакомец, и говорит сам с собой на незнакомом мне языке, мы с ним чужие – он и я, – и он умер для меня, я его похоронил мысленно и теперь мне не остаётся ничего другого, как уснуть под шум бури в этот необыкновенный вечер, когда безглазая ночь шепчет мне, что на сегодня для меня всё уже кончено, когда на самом деле ничего ещё и не было...
10 ноября 1981 г.
Свидетельство о публикации №214012801047