Воронка. Из повести Первый поцелуй
А та все прощала, прощала… надеялась на что-то? Не обо всем знала, наверное.
Но – догадывалась. И все-таки жила со мной. Из-за ребенка, или просто любила? Но за что? Я бросал тебя, оставлял одну, а потом звал. И ты приходила.
Вот и теперь, побродив по свету, пришел. А ты уже не одна. Дружочек с тобой. Такой хороший, вежливый, бледный дружочек. Он благородный, как выяснилось.
Ты уложила меня на диван, вместе с нашим ребенком. Мы, обнявшись, прозрачно дремали. А ты распространяла жалость, волнами тепла омывала нас, наш допотопный, с пледом, диван. Стояла в углу комнаты и, рыдая, уговаривала его, пришедшего. Благодарила за любовь, за участие, за все. А я сквозь дрему, обняв ребенка, слышал. И ни капли вины не находил в сердце. Потому что все шло так, как надо. Потому что мне было хорошо, удобно и сладко. Сейчас он уйдет, и я обнажу твою нежную плоть, зароюсь в горячий пах, истерзаю тебя, исторгну грудные, полузабытые стоны…
- «…я благодарна тебе, я знаю, лучше тебя никого не встречу, но ты уходи, уходи…
слышишь? Если я тебе дорога, уходи! Он чудовище, но он несчастен и я должна быть с ним. Уходи-и…» - рыдая, умоляла ты, умничка.
Мне было хорошо.
Но становилось слишком хорошо. И это слишком хорошо, как темная тень совершенства, тревожило. И не позволило уснуть окончательно.
И стало плохо.
Я проснулся, накрыл пледом спящего ребенка и пошел знакомиться с дружочком. Ах, как я был ровен, сдержан. А он – аж светился сквозь бледность свою, сквозь одержимость любовью, жертвенной, неслыханной любовью. Мы пожали друг другу руки. Его маленькая твердая ладонь тоже была прозрачной. Да и вообще он светился весь. Нехорошо как-то, предсмертно светился. Вот сейчас он уйдет, такой маленький, сухой, в дешевой джинсовой курточке с бледно-желтыми молниями, и я останусь один? А вдруг я снова предам? Ведь он уже к тебе не вернется, он такой. А может, вернется? Ведь он такой! Он по-настоящему любит, душу готов отдать. А моя-то душа – на замке. Она еще и мне пригодится, мне еще свободы захочется. Погулять, развернуться потянет. А что если…
И мысленно (цвень!) я предаю еще раз.
Сейчас уже поздно, а он маленький, я пойду его проводить. Чтоб не обидели. Дорогу покажу, а в дороге и предложу это.
Я скажу ему – «Знаешь, давай начистоту. Я в себе не уверен. Вот я вернулся и буду жить с ней, с ребенком. И это правда, это я искренне говорю. Но правда и то, что я в себе не уверен. Меня может вновь затянуть колоброд и я распылюсь, утону в траве, в зеленой воронке поля. Я ведь не сумел уклониться от ее силовых линий, они гудят, цепляют меня. И я себе не принадлежу. Я только относительно, краешком души здесь, и только стараюсь – в меру сил – придерживаться правил общежития, но поле сильнее, сильнее…»
(Вот так, хитровато, красивенько я постараюсь увести его в мохнатые дебри).
- «Знаешь что, – скажу я ему напрямик – ты не бросай нас. Ты приходи к нам в гости,
будь другом дома, люби ее, ведь ты же ее любишь? Ты будешь пить чай, слушать музыку, плавать в наших волнах и подстерегать ту самую минутку, когда меня опять потянет…
Я боюсь за нее! Я ведь тоже ее люблю, ты понимаешь это? И вот решаюсь на предательство. Решаюсь, даже не надеясь на то, что любовь моя когда-то станет искуплением… Я просто не хочу, чтобы она осталась одна…»
Мы идем с ним по улице, меж темных тополей, и я все пытаюсь найти тот зазор, когда можно будет тоненькой вьюжкой аккуратненько завиться в его душу. Но все какие-то толпы шляются по тротуару. Толкают, задевают плечами. Я предупредительно сторонюсь, а он – я вдруг замечаю – он неуступчиво подставляет хрупкое плечо наперекор шпане. Мы еще идем, но рожи-то, рожи мелькают те же, становясь гаже и гаже. Ухмылочки вытягиваются, и я понимаю, что нас выследили.
Боже, как сохранить себя в этом кошмаре? Боже, помоги, помоги нам!..
Вот он уже в третий раз столкнулся плечом с верзилой. И начинается непоправимое. Верзила осклабил пасть, ослепив восхитительной фиксой, и схватил его, тщедушного, за плечо. Тут же, из-за громадных темно-пахучих тополей, пылящих грязной ватой, забивающих ею окна домов, щели подъездов, глаза, рты, погружающих во тьму и безмолвие, наползают другие фигуры. О, какие пакостные улыбочки! – все молча, молча (сколько их – пять?.. семь?..) наползают, как гусеницы, в своих складчатых, скрипучих одеждах и – ждут. Мне страшно, но я держусь.
И, снова предавая, пытаюсь поправить ситуацию. Извиняюсь перед верзилой, похлопываю его по тяжелому плечу, - мол, свои люди, прости ты его, ради Бога, и мы пойдем себе, пойдем.
Но верзила на меня не глядит. Он выбрал жертву – не меня! – и убивает свинцовым взглядом. Нас окружили. Наконец верзила бьет. Бьет с хрустом – в бледное лицо. Он падает, головой ударяется о тротуар. Все. Конец. Облегчение сейчас наступит (звенышко в цепи – цвень!), он умрет и меня отпустят восвояси.
Но он встает.
Милый, он оказывается спортсмен! Он скидывает свою жалкую курточку с никчемными молниями и обнажает сухой мускулистый торс.
- «Подержи» - протягивает мне одежду и становится в боевую стойку. Страх и
гордость одновременно обуревают меня – вот кто избрал мою женщину в мое отсутствие! И он бьет верзилу. Вначале стоя, ребром ладони по виску. Потом, подпрыгнув, ногой – в скулу. И еще. И еще. Он точно летает по воздуху, свивая и развивая упругое тело, матово посвечивая благородной белизной кожи, летает в глухой темноте переулка. Он напоминает китайскую игрушку, гимнаста на шарнирах, и он бьет их всех – ого-го! – по мордам, по мордам, по мордам!.. Сейчас он им покажет, сейчас они разбегутся, сейчас они дриснут…
Куда там!
Они – вязкие. Никакие. Гусеничные, желеобразные. Их не возьмешь.
И гордость потихоньку затопляется страхом. Они скручивают его, заламывают руки и ведут. Я подпрыгиваю вокруг, пытаюсь быть своим парнем. Семеня, лебезя, подхохатывая, заглядываю им в глаза. А глаза-то, глаза – пустые. Но я все равно заглядываю, а вдруг там хоть какая зацепочка, сучочек, загогулинка… Нет. Они абсолютны. Они абсолютно совершенны. Они совершенно, абсолютно пустые и меня не видят. Но я стараюсь быть на высоте. Я стараюсь быть хотя бы на уровне. Хотя бы не оскользнуться. Все-таки тут соперник, у него на глазах – они-то не пустые! – я должен совершить поступок…
А почему должен? Кому я, собственно говоря, должен? (цвень!). Я абсолютно никому ничего не должен. Я не просился в этот мир, меня сюда затолкали как вонючую паклю в какую-то мутную дыру.
Я не хочу быть в дыре, я ее не люблю, не зря же меня отсасывает отсюда, недаром зеленая воронка кружит и бросает по тягучему, дивному полю (цвень-цвень!). Но я боюсь. Мне страшно погибнуть. А значит – окончательно вытолкнуться из дыры? О, я ее люблю, я ее обожаю, я наслаждаюсь этой дырой! Ну пусть вонючая, ну пусть опасная, но она же – моя! Я же – здесь! Мне почему-то надо побыть здесь. А кроме того, сохранить достоинство местоположения. Ну пусть не достоинство, видимость. Зачем-то и это надо, хотя не мое, не до конца мое, совсем капельку мое – все эти придуманные не мной, невыносимые правила, правила, правила… Я что – цифра в таблице? Я – Логос, безглагольно ветвящийся Логос! Да-да, это так, меня опошлили, искрутили, изнасиловали, подчинили бредовым законам. Но вид-то я сохранил! И еще кое-что помню. Я могу себя восстановить и – воссиять!
Но для этого надо дотерпеть, выкрутиться из положения. А положение аховое. Нас – его – ведут гнусняки, мы спускаемся вниз. Я помогаю им, поддерживаю люк, мы идем по винтовой каменной лестнице, где я еще пытаюсь играть роль независимого покровителя несчастного собрата, почти родственника (одним лоном согреты, единой страстью восторгнуты, нежностью перетекали). Но со мной мало считаются. Бить не бьют, снисходительно выслушивают шуточки, попытки облегчения участи. А он ведет себя ровно, благородно. Настоящий мученик. Да главное, он ведь и не презирает меня, я это чувствую. Даже не осуждает жалковатое поведение. Ах, злодей! Откуда у него столько сил, мужества? Неужели между нами пропасть? Но ведь оба люди, вон у меня тоже пальцы с ногтями, зубы во рту, кожа есть…
Или это потому, что он здесь свой, а я как бы гость? (Цвень!). И я имею право лишь на поверхностное благородство, а на излом брать нельзя – тут размотается вонь, обнаружится все. И то, что я здесь для того, чтобы дыру заткнуть – кому-то там, в Силах, сквозняк докучает…
О зеленое, зеленое поле! Сказка моя, наваждение мое, зачем так долго мучить меня, взвихривать, вдруг отпуская – разрешая помахать серым лоскуточком на воле – и опять, опять в дыру? О зеленое, жестокое счастье! – даже серым, вонючим, и все-таки сопричастным Всему, изнывая, колеблясь на теплом ветру, разматываясь по силовым линиям – Быть! Быть, ибо душа знает что-то еще, и боится за тебя, серого, для чего-то здесь нужного, и только ждет часа. Помучайся, поживи еще, послужи – умоляет она. И я служу. Я унижен, растоптан, загляните внутрь – отшатнетесь! Но я держусь. Я измысливаю оправдания, вот где сверхзадача, - чтобы продержаться. Любой ценой. Меня воткнули – и я держусь. А оправдания я найду. Не думайте, что вы меня раздавили. Я силен и вонюч, вонь ведь очень сильна, энергия вони тоже энергия мира, ее понизовая мощь. О-ля-ля! – я силен, изворотлив, как бес, и я еще послужу.
О зеленое, зеленое поле!..
Так вот, я понял. Он благороден потому, что он самоубийца. Ему больше нечем отомстить победителю, мне (цвень!). Он мстит мне своим благородством (цвень-цвень!), а я унижаюсь, я победитель, мне можно. Мне нужно унижаться для того, чтобы его спасти и (цвень-цвень-цвень!) – ее, ее, ее! А за что же она, по-вашему, меня любит? И почему предпочла ему? Да потому что я – изворотлив, надежен, силен. Я отовсюду вывернусь, я что угодно придумаю, а он? Гордый, видите ли. Прямой.
Она нежная, всепонимающая, ей нужны надежные обереги. Она чует во мне силовые линии, она и воронку мою прощает, потому что я извернусь, вынырну – и окружу ее снова. А ребенок (цвень!) – это десятое. Детей можно сколько угодно (цвень-цвень!) нашлепать…
Но он, гад, не презирает меня, вот в чем загвоздка. И, быть может, лишь потому я пытаюсь его спасти. Тем более, кажется, есть шанс кое-что предпринять. Мы ведь уже спустились, котлы грохочут на кухне, очередь на раздаче сквалыжничает. Все пожрать хотят поскорее.
Ситуация развидняется.
Грязная уборщица, махая у лица мокрой тряпкой, сметает крошки, и мы рассаживаемся. Но – за разные столы. Тут все помаленьку занято. Он сидит с основной бандой за соседним столиком. Бледный, готовый ко всему, прямой, смертельно значительный. Он даже за порцией не пошел, ему приносят, видите ли, гадливо улыбаясь, бандюги. Они уже нечто большее замыслили, мы становимся не очень-то важны. Понемногу теряется к нам интерес. Но с ним они, вероятно, расправятся. Недаром обхаживают. Кружат по залу с подносами, заглядывают присутствующим в глаза. Улыбаются, высматривают. А на них покрикивает моя сердитая соседка, такая здоровенная тетка – жрет себе, да покрикивает на них. Они мешают ей, ходят, задевая, вот она и покрикивает…
А они ее побаиваются! Ражая, она по-хозяйски покрикивает.
Со мной за столом сидит один из банды. Самый маленький и противный. Рожа в угрях, рыжеватый такой, гаденький. А я заискиваю перед ним, обнимаю за плечи, предлагаю поиграть – отгадать его имя. Он гогочет, довольный, соглашается. Первый вопрос:
- «Ты не мой тезка?»
- «Не!» - хохочет.
- «Саня?»
- «Не!»
- «Женя?» - все радостнее спрашиваю (игра принята, нас простят, отпустят!)
- «Не!» - хохочет.
- «Витя?» - пятая попытка.
- «Ага! А как ты узнал?»
И тут доходит – он же дебил. Потому его со мной посадили, он решающей роли не играет, он бесправный у них. Так, для меня сгодится, а вообще – дрянцо.
Я начинаю следить за соседним столиком. Банда жрет. Рассеянно, но мощно жрет. Челюсти у них стальные. А сами что-то затевают, затевают.
Он грустно смотрит на все. Обреченный и прозрачный у него взгляд, «будь что будет» называется. Вот он сидит, судьбы своей ждет, а я опять решай? Нет, братец, без меня ты никуда не годишься. Я сильный. Ведь так? Так.
Но к кому обратиться за помощью? Народу много, да все гнилой какой-то народец. Гунявый, плачущий, жующий…
И вдруг понимаю – тетка! Она здесь кому угодно метлы даст, та-акая бой-баба. Она – сердитая. Сердитая баба – спасение. А нежность, всепонимание (цвень-цвень!) это так, болото, погибель, цвель… Но мне-то хочется нежности! А прийти к ней можно только через такую, сердитую. Мощную, у которой широкое брюхо, самодовлеющее чрево. Она кого хошь изрыгнет, скрутит, в пух и прах перемелет…
…пух, пух, пух, тополиная ярость заметает зал, затмевает бледного моего дружочка, всю ослабевшую банду. Всех. Кроме меня! А это значит, я спасу его. Пусть на самой грани, пусть к утру, когда в воронке рассвета закипят зеленые чаши тополей и прольют спасительный свет - нежность.
Свидетельство о публикации №214013000104