Куда уходят силы

               

     - А  я  ведь  сроду не знаю,  как она болит, - говорит дед Гаврила, шутливо хлопнув себя по голове. - И  сердце  не  знаю где. А  ведь  уж  как  я  одно  время пил! - страшно спомнить. Спал на четырках! Сама-та вон мне и  говорит:  "Поедешь,  Ганя,  лечиться!"  А  я говорю: "Зачем  это  я  поеду?  Я  не стану пить,  да  и  всё!"  И  веришь-нет?! - не стал!  Хоть кого спроси.  Вон  она, не даст соврать-то. 
   
- Верно-верно.  Мамонька  ещё  жива  была,  - говорит, собирая на стол,  бабушка Лукия.  Она выглядит намного моложе деда,  но чем-то неуловимо  похожа  на него.  Дети их давно  выучились и разъехались по разным краям,  но каждое  лето  съезжается  сюда беспокойное племя  внучат,  истосковавшихся  за зиму по полям и косогорам, близкому лесу и речке, по сараям и огородам, по этой высокой просторной  избе,  по  сей  день  хранящей старый уклад здоровой крестьянской жизни.
        Посреди избы красовалась большая русская крашеннная печь, к ней примыкал голбец, закрывающий собой вход в подполье, рядом, повыше – раздольные полати. Простенки между окнами были расписаны народными умельцами, на окнах – строчённые занавески, на подоконниках ярко цвели пахучие герани – любимые бабушкины цветы. Всё лето раскрытые окна радостно улыбались небу и солнцу. В переднем углу находилась божница, перед ней  - лампада. На одной из стен висело помутневшее от времени большое прямоугольное зеркало, под ним – вышитый красным холщовый рушник. Слева от зеркала располагались два портрета, на которых трудно было узнать сегодняшних деда и бабушку. Резной комод с выдвижными ящиками и ящичками встроен в тесовую переборку, отделяющую горницу от спальни. Из комода всегда приятно пахло гвоздикой и корицей. В потолок  вбито кованное кольцо, в которое в своё время продевали очеп – упругую жёрдочку, а на конец её подвешивали зыбку. Широченные жёлтые половицы играючи носили на себе хозяев и гостей, не гнулись и не скрипели. Над окнами и простенками висели застеклённые рамки со множеством фотографий. На групповых фотографиях дед выделялся ростом, статью, кудрявой головой.
Деда давно уже согнули годы.  Он  был  совсем  бел,  но  на удивление кудряв.  Короткие  седые  кудри  густо  покрывали его круглую голову на когда-то крепкой,  словно  литой  шее,  круто переходящей в  прямые  и  сейчас  ещё  широкие  плечи.  Большие тяжелые руки, покрытые короткими золотистыми волосами, казалось, жили самостоятельно.  Бороду он не носил,  и кирпичного цвета в крупных тугих морщинах лицо обычно серебрилось  от  щетины.  От деда исходил  приятный  здоровый запах столярной мастерской,  в которой прошла добрая половина его жизни. Давно уже спокойный и малословный, во  время  рассказа  он вдохновенно преображался и неожиданно выкрикивал:  "Веришь - нет?!" При этом голубые глаза его недобро сверкали,  в голосе появлялась угроза, на мгновение дед становился чужим,  жёстким,  будто готовым к  схватке.  Это прорывалась из прошлого его гулевая, бунтарская натура.   
     - Когда он эдак-ту скричит,  дак у меня по-за-коже мороз, - как-то призналась бабушка Лукия. 
    О силе  деда,  о  его  былых чудачествах ходили легенды. Еще лет двадцать назад на одной  из  свадеб  молодые  парни устроили соревнование  -  кто  дальше  забросит  на крышу сарая пудовую гирю. Гиря в лучшем случае долетала до середины крепкой тесовой крыши и скатывалась обратно в ограду.  В  другом  конце ограды шла  пляска, где  в  общем  кругу плясал  дед.  Вот  он подбежал к парням,  схватил гирю,  размахнулся,  крякнул, и она простым камнем  улетела  через крышу в огород,  в картовник.  А дед, даже не поглядев на парней,  убежал опять плясать. Он был безоговорочным лидером компании, и все принимали это как должное. Все, кроме молодого, очень самолюбивого лейтенанта. Лейтенант служил за границей, он приехал в отпуск в родную деревню из Европы, приехал при деньгах, в парадной форме, перепоясанной ремнями, с кортиком на поясе, от него пахло дорогими духами. Лейтенанту казалось, что это он должен быть в центре внимания, но ни сплясать, ни бросить гирю, ни спеть лучше деда он не мог. Он начал приставать к деду, путаться у него под ногами, но дед не обращал на него внимания. Это совсем заело лейтенанта. Напившись до одури, он захотел драться. Он вышел в круг и при всех сильно толкнул, почти ударил деда.  Лейтенанта  мигом  утащили в  огород  бабы,  а дед разгневался до слез.  Он крупно зашагал по притихшей ограде, ища действия, которое бы отвечало масштабу обуявшего  его  гнева.  Он  представил,  что  он может сделать с этим "баским шшанком",  и зарыдал от жалости к  нему. Рыдания его перемежались молитвами, молитвы - матом. Перевернув старинную сорокаведёрную  кадку  с  поточной  водой,  он  встал посреди потопа и,  словно очищая душу от скверны,  реванул: "А ставьте трёхгодовалого быка, - я  его  кулаком  насмерть  зашибу!"   
- Ране-то знали меня! Далё-ёко знали, - с гордостью говорит дед, но  голос  его  срывается,  он  грустно качает  головой,  и  слёзы появляются у него на глазах.   
-Ясно, знали! - спешит ему на выручку бабушка Лукия, - бывало, ещё только пойдет по  деревне-то,  а  уж  на  другом  конце  все  говорили: "Ганя идёт!"   
- И верно.  Уж я шел,  дак не боялся.  Веришь - нет?!  Сила была! Щас вот  этого  нет,  а  ране-то  был  такой  праздник - Прокопьев день - гулянье такое. Все собирались на  поскотине и - кому чо, - а  мы до утра на поясах боролись.  Дак я всю ночь из круга-то не уходил. Вот ведь она сидит, так,  нет?   
-Ой, да как не так?!  Ясно  так,  -  как  бы  удивившись вопросу, восклицает бабушка Лукия.   
-Один раз отец - покойна головушка,  - тоже ране-то здоров был, выпил  видно крепко, пролез это в круг-от, ну, говорит, Ганька, держись!  И  взялись,  значит.  Я  сгрёб  его  (дед  на самоваре показал,  как он сгрёб отца),  поднял, кружнул эдак-ту круг себя, бросать не стал, поставил на ноги, а он, не тем будь помянут, возьми  да  осердись!  Подле  самого  носу пальцем мне грозит да шипит:  "Но,  погоди,  варнак!  Придёшь домой, - я те покажу!" Дак долго смеялись.   
-Я это как щас вижу. Давно ли это было? - вздыхает бабушка, глядя в окно.       
       За окном занималась заря. Крыши домов, сады и огороды, река и сосновый бор за ней, - всё было залито нежным розовым светом. Ниже по течению, на 30-метровой белой скале высилась над рекой церковь. Видимая за много километров  со всех сторон, широко разносила она когда-то звон своих колоколов, даря радость людям. Колокольни давно уже нет, из её кирпичей был построен колхозный гараж, а в церкви долгие годы был клуб, пока не построили новый. Церковь осталась без надзора, и в одну из осенних ночей кто-то поджёг её. Жуткое было зрелище! Всю ночь полыхала церковь, высоко к небу вскидывая языки пламени, освещая округу недобрым багровым светом, а к утру сгорело в ней всё, что могло гореть. Но случилось удивительное! Изнутри на стенах и сводах сквозь копоть проступила цветная роспись, забелённая в клубные времена. Лики святых глядели на людей строго и с укоризной. И по сей день возвышается над селом израненная, но могучая, продуваемая ветрами церковь.       
-А вот отец ишо рассказывал,  соседи у них жили  напротив через дорогу, муж с женой. Лодыри несусветные! Хозяин-от начнет пахать в огороде,  - не допашет,  обязательно уйдет,  вроде как квасу попить,  и вот его нет да нет,  а лошадь в упряжке стоит, соха в борозде! Ране-то деревянной сохой пахали, видал, нет? Вот один раз мой отец с братом  взяли  соху-то  у  него  отцепили, разобрали, затащили к нему же в баню и там снова  собрали.  Дак уж только он её поискал!  Жаловался всем, что соху из борозды украли,  пока в субботу не стал баню топить.  Но и помаялся он с ей.  Она  в  двери-то  не проходит, хоть с сохой мойся. Но это же позор! Уж  он  её  и  так,  и  эдак ворочал,  а  не догадался разобрать-то, да он, наверно, и не знал, что она разбирается. Пошёл к отцу, тот же ему и подсказал.
- Зато богомольные были, - не очень решительно защищает их бабушка Лукия.
-А богомольные были -  ужас!  Всё  бы  молились.  Другие  на работу, скажем,  дрова рубить,  а оне - молиться. Ладно. Как-то зимой стужа стояла,  а у них дрова  кончились.  Своровать  тоже негде. В  лес ехать,  сучки собирать - неохота,  снег глубокой, холодно. Вот и давай оне,  брат ты мой,  заплотом топить.  Весь заплот сожгли,  одни  столбы  остались.  А  тут  весна,  и  вот назавтра - Паска -  церковной  праздник.  Ага,  ладно.  Отец  с братом жили крепко,  весело,  любили пошутить. Крадче смеряли у них длину между столбами-то,  у себя в ограде срубили из жердей новой заплот,  а ночью им его "забрали".  Это перед  Паской-то! Так ведь,  поверишь нет, он утром-то проснулся, вышел по нужде, да как заплот-от увидал, так и про нужду забыл.  На  цыпочках вдоль забора-то  прошел,  потом  перекрестился,  в дом за женой сбегал, и вот оне двоем-ту давай ходить вдоль  его.  И  так  и эдак его рассматривали.  Перекрестятся,  пощупают его, да  опять  давай  креститься. Думали, наверное, за  усердие  бог  послал. Вот как    ране-то жили. Щас не так. Щас и жизнь другая и  люди  другие.   
Дед некоторое время молчит.  Слышно,  как тикают  на  стене ходики.   Звук их хода похож на звук стригущих ножниц.   
- Да-а, тут она ему и сказала... - в раздумье говорит дед и снова замолкает. Это молчанье, как продолжение рассказа. Хорошо и немного грустно смотреть на  задумавшегося  о  далёком  деда, вдыхать запах его избы.
- Один раз,  я уж на лесозаготовках робил, ночью будит меня из нашей же деревни Иван Кабаков:  "Ганя,  пойдем, ради Христа, к нам в барак, сдурел там один наготово - пристаёт ко всем, спать не даёт,  все его боятся.  Пойдем,  Ганя,  поздоровайся с ним, да пусть он, гад, песни попоет." Ладно...  Заходим это в барак-от - и верно,  шарашится там один, в наколках весь, и сразу ко мне! Я возьми да гаркни: "Здорово,  земляк!" А голос-от был у меня, - другой раз для смеху рявкну,  дак  веришь  -  нет?!  - лошадь на задницу садилась. Он даже сробел.  Я хвать за  ладонь-ту  его,  да  как сдавил, й-едри его в корень, - он у меня и присел, и запричитал! 
     Рассказывая, дед резко встал, накрыл пятерней калач, поднял его над столом и сжал так, что калач почти исчез в его жилистом кулачище. Взгляд его стал жёстким,  ноздри раздулись. Он потряc сжатым калачом, в котором виделась безвольная, поверженная рука.   
  - Ну,  посидел он так-ту,  попел,  да  и   уполз спать. 
     Дед отпустил калач  на  волю,  и он,  как живой,  вновь принял свою прежнюю форму.  Последний рассказ отнял у деда много сил. Плечи его опустились,  руки  дрожали.  Как  мало он походил сейчас на того удалого атамана, чей облик прорывался из глубины времен.   
       Из раскрытых  окон  тянуло речной свежестью,  с подоконника   пахло геранью,  доносился с реки плеск  воды,  молодые  мужские голоса, девичий смех. Словно распахнутая душа земли, над рекой ясным огнем пылала заря.  О чем думал дед,  глядя  на эту последнюю,  тихую  красоту  дня?  Вспоминалось ли ему,  как славно певали они с друзьями  в  такие  вот  вечера?   
  - Эх,  кумище!  Уж и воспоём  же  мы  с  тобой  сегодня! - говорил, бывало,  заходя  к  нему  вечерком с косушкою, кум Тимофей. Как высоко поднимали они на голосах песню!

    На серебряных волнах, 
    На златом песочке
    Долго девы молодой
    Я искал следочки...
         
  -Да-а... Куда чё девалось?  Куда она, сила-та ушла из меня?   
Дед умолк и  откуда-то издалёка-далёка смотрел на меня долго и тоскливо.
    Не сумел следку найти,
    Нет, как не бывало,
    На сегодняшнюю ночь
    Море сколыбалось.

    Сине море сколыбалось,
    Широко раздалось,
    Не моя ли то мила
    На камню стояла?

    Она на камешке стояла,
    С камня в воду пала,
    С камешечка в воду пала -
    Нет, как не бывало...

       Давно уже нет на земле кума Тимофея... Дед молчал, глядел в окно и думал.    Тик-так,  тик-так - отчетливо звучало в избе. Это ходики на стене  неутомимо  стригли вечную ленту времени. Тик-так, тик-так, утро - вечер, зима - лето, лег - встал, родился - умер, тик - так, тик - так - слышалось в безжалостном ходе часов. Это Будущее перетекало в Прошлое, едва успев стать Настоящим.

      Я вспоминаю эту встречу,  провожая деда Гаврилу по  первому снегу в последний путь. Мы несем его восьмером впереди длинной черной колонны людей,  и встречные  останавливаются, сходят с дороги и снимают шапки.


Рецензии