Прозозём

ПРОЗОЗЁМ (ОПЫТ САМОСЛОВИЯ)



–  «  » Старик привёл меня в подземную избушку с болотистым полом. Сквозь отсыревшие стёкла была видна чёрная почва, пузыри клубней, каменные корни. Кое-где копошились дождевые черви и лежали личинки, натыканные в грунт то там, то тут, как золотистые звёзды. Тут, говорит, ты и будешь жить-поживать. Вдруг одно стекло разбилось и гладкий чёрный жук величиной с кошку грохнулся к нашим ногам. Я сразу вспомнил Барроуза, вспоминающего Кафку... Холмы обратились в большие болотные кочки, всё вокруг, сколько было видно глазу, теперь покрывала вода – плотное озеро ила шевелилось под нами. Рыбка с серебристой весёлой чешуёй попалась на удочку, но пока пытался снять её с крючка, звонко спрыгнула в нефтяной прибрежный суп. После – меня кормили экскрементами на плитах каменного монастыря. Тот череп не набит землёй и быстрыми червями,– в нём  – пчелиный улей теперь, вместо мозга ныне – мёд. Свод костный – не сырой подвал, а хрупко-сладкий домик Бога. Materiam superabit opus. Среди людей принято думать так, будто всё это всеръёз и навсегда. Так мало мы слышали о существовании предела. Любая батарейка садится. Любая лампочка перегорает. Любое солнце холодеет. Любой человек – крик. Если у мира есть прекратимость, мир прекратим, значит, ему свойственна также и кратность, делимость на отрезки? Постоянно падать в пустоту, – ощущать тщету любых людских усилий в попытке устроиться поудобнее на этой чуть расцветшей ветке. Есть вязкость мира, о которой чувствовал ещё Платонов. Опыты сплошного письма; потом – опыты выравнивания (взгляд в другое). Пишешь, конечно, не ты, пишет само письмо, оно как бы себя создаёт, самотворит, просто смотрит на тебя. Это – не опись, не спонтанный способ описания события, а само событие, ось настоящего. Взгляд из ниоткуда. Самословие есть продолжение опыта фрфанцузских сюрреалистов и русских футуристов в сфере языковой внутрияви. Может ли письмо (знаки) предшествовать появлению смысла? Едва ли, но только в письме смысл может быть узнан, будто отразившиеся в спокойном озере очертания летящего облака. Письмо – плектр. Только способ прикоснуться. Возможность перечитывать – на самом деле – постоянно ускользает. Отдельную статью можно посвятить феномену зачёркивания, ведь оно – корень черновика, его генеральный смысл. Отмена, обратное движение, удаление/стирание. Гибель-подход. Может быть, интереснее вычеркнутые моменты, эти лакуны текста; грань смущения и стыда, – полетевший в корзину [испачканный!] лист-бельё. Грязь и помехи. Может быть, это движение по чьей-то уже существующей тропке мышления. Самописьмо – это естественный нарост повседневности. Обычный слой. Как пыль. Открытый всем ветрам проволочный лёгкий каркас текста. Но и его не существует. Как он устроен – понять нельзя. Это не приоткрытая кожа, чтобы созерцать рёбра в анатомическом театре. Тут отсутствие любой линии, любого смысла в поиске единственного удара карандаша. Есть прилив и отлив строк, трава почерка клонится то вправо, то влево, ТО ТЯНЕТСЯ ВЫШЕ, то стелется по самой земле. Со временем приходит привычка к чувствованию прибоя этих строк – то шумного, то тихого. Рисунок способен ли заменять иногда протяжённость письма? Письмо – не сообщение, а – событие. Не то событие, которое происходит время от времени, а то, что присутствует постоянно с нами наедине, только не всегда мы способны различить его робкий шёпот. Мне, может быть, и нравится эта мысль, но её выражение, её артикуляция: размещение внутри языка – слабо. Есть что-то безнадежное в попытке бесконечной детализации повествования. Скажем, неожиданное воспоминание из детства: фрагмент крыши беседки, такие разноцветные, опалённые солнцем длинные доски, все в белёсых трещинах, они расположены под углом, с большим расстоянием. Внизу – доски другие, доски дна беседки, выскобленные сотнями ног, обутых в ботинки. Кому нужен этот вкус земляных орехов из моего дальнего детства? Тот продуктовый магазин из середины восьмидесятых, стоящий на улице, уводящей в степь. Сургуч почт. Карточки, штампы, краска свинцовых газетных цветов. Истёртая полировка древесно-стружечных плит. Это выходной. Мне пять. Меня взяли с собой – обходить магазины пустые: почта закрыта, потом продуктовый, один и другой, и зайти в интернат, чтобы голос отдать депутату (я видел гербовую урну впервые). 1985. Теперь струится ночь. Нет у меня ничего, кроме этих выгоревших слайдов, где папа в плавках, и пьян, и играет в бильярд на поляне солнечной, полной цветов, – плёнку жёлто-красного «кодака» хранил в холодильнике и проявил через несколько лет. Квадрат счастливого солнца, где все смеются. Это как если бы я копал: тот же труд; чем натянуты более слова, тем смыслы скорее стремятся. Тут нет и не может быть никакой самооценки. Изведение бумаги. Есть тайные пласты. Это не этника, не топонимы, не стилизаторство. Просто можно чувствовать подземные реки, которые все впадают в общий океан смысла, там обитают сразу все возможные существа. Хотя и изготовление черновика, эта отделка, выделка бумаги требует времени, требует терпения. Может быть – и попытка преодоления однообразия. Но снова и снова подчеркну (другой голос), что создано [не для чтения]. Своеобразный однородный онанизм омонимов омона. Постоянная замещающая псевдоисповедальная деятельность. Если всё свёл к той однообразной книге, то бояться уже нечего и страх (ритм дробен) исчезает сам собой, подобно парам утреннего тумана. Дым белый по поверхности неколебимой речной стремится. Ржавые тросы, жёлтый трактор с усталым железом внутри: весь механизм развалился, наружу торчат аллюминиево-медные его кишки, все в чёрной масляной смазке. Ещё сырые трубы холодны ночной прохладой, как морговые трупы, выстроившись рядами. Ещё воробьи не пропели, ещё реки полнятся рыбами, а почва – корнями. Ещё. Кончился туман. Звук пакля тишины. Не видно. Если ты питаешься чтением, долго созерцаешь ряд букв. ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ ~ Тратить время. Теперь – перестал даже думать о создании Вещи – некой отдельности со своими дверями, окнами, особым убранством. Теперь – не черпаю воду из глубокой реки, не наполняю звонкоголосых вёдер водой, не отношу их к человечьему жилью. Стою в реке. Чую течение. Хвосты мягких рыб мимоплывущих; стебли водорослей, прикосновение лилий и зелёных водяных змей. Сами буквы, сами слова, сами имена наших действий носят ли смыслы отдельно от собственных тел и голов? Смыслы – как шапки-невидимки на вещах, – вещие невидимцы. Вощение табличек, клинопись. Только поверхность – по ней есть возможность скользить, сказывая, рас-сказывая. Невозможно раз и навсегда установить некий порядок, – постоянное скольжение, постоянное прерывание. Любая обусловленная тобой в пространстве вещь – уже построение какой-то модели. Когда она (вещь) уже прожита, – странно выглядят пыльные предметы на полках, палые птицы на полях. Существует ли мир вне описания? Мир и есть описание, постоянно длящаяся опись, осыпь – осыпающаяся штукатурка с яркости белых стен, с прозрачности стёкол, хрусталирующих стрекоз, стрекота кузнечиков. Писатель это воистину тот, кто не существует, не живёт, не действует; он – только пыльная оптика, никому не нужная, никчёмное стёклышко, так или иначе преломляющее солнечные лучи. Хочу уехать, чтобы погрузиться в реку молчания, в вечное монашеское молоко, слушать монофонический динамик Господа. Всегда ли доступен вход в эту реку? Посмотри на мохнатые камни, распустившие ярко-зелёные волосы по течению. Река уносит частицы; вода – то мутная, то – прозрачная. Есть верховье, есть устье. Ничего. Рябь. Усилие синтаксиса сводит на нет все способы, все попытки карабкаться по каракулевой шкуре почерка; повечерье – старое, тайнописное русское слово, но не в красной рубашке, а в белой, с шитым нитками воротом, крупные клетки льна смогут принять пот крестьян. Треба. Диктование. Трансляция. Транс. Удержание корня. Лучеявь. Мерцезвук. Как передать это протяжно-медленное состояние, где предметы не имеют строгих границ, а как бы помещены в студень дня – непроходимо-вязкий, как пугающее сновидение? Есть красота стёршейся монеты; полдень вещи уже миновал, дело идёт к закату. Сделать ткань повествования воистину бескостной, оставить только бесконечное наращивание плоти письма. Кто-то назвал романы Кафки огромными раковыми опухолями; такое странное развитие чего-то из ниоткуда, из босховой щели самого существования. Опыт, зание, у-знание ставят тебя в безвыходное положение [насекомому не выползти], – ты становишься рабом, настоящим заложником уже сформулированного, существующего способа. Текст – это просто древесина. Иногда – годная для работы, иногда – сучковатая, прихотливая и ломкая. Но каждое дерево, каждая доска и ветвь – неповторимы, неповторим сам опыт их происхождения. Это не развитие какой-то уже много раз продуманной и проговорённой мысли, а скорее – развитие развития, кольцевание кольцевания, письмо письма. Молчаливое разглядывание предмета внутри самого предмета. Есть любимые слова – они служат долго, не быстро выветриваясь из словесного обихода, они как бы сами начинают свою пляску, черпают сами из себя, из своей бездонности. Но есть также и другие, ставшие навязчивой мантрой повседневности, засаленные частыми прикосновениями всех. Они губят тональность, бросая беседу в самый низ (если, конечно, он существует). Чёрные дыры, высасывающие из вещей всякий смысл. При слове  с т е п ь  я вижу землю. Глинистую почву, поверхность с полувысушенной полынью. [могильнодрев]- Правда, что деревья умнее людей?Наблюдая их долгую жизнь в кольцевании строгого спила золотого ствола, будто заглядываешь в кладовые времени. Всю свою жизнь он занимался одними лишь деревьями, наблюдая прорастание мыслей в глубине чернозёмного своего черепа. Что может быть удивительнее их ветвления, распадения ствола на ветви, появления почек, потом - расплетения пленных листов? Его усилие - всегда тщета. Только когда оно приходит оттуда. Ничего другого не может появиться, возникнуть. Ему нужно только слушать. И когда сам он исчезнет, тогда откроются другие плоскости, возможность пробраться на ту сторону, миновав пыльную дорогу в яркий полдень, серые деревья, степную электростанцию с низким каменным забором, полынью заросшее кладбище с полумесяцем над каждым изрешеченным последним ливнем погребальным холмом. Это - первая встреча с миром мёртвых, - так казалось тогда. Оградой отделено пустое пространство. Где же тогда спил, годичные кольца? Лучше бы уж нас валили, как деревья, срубая под корень, чтобы потомки могли вглядеться в прожитое ненапрасно время, отпущенное солнцем. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто.              Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто.               Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто. Ничто.              Ничто. Ничто. Ничто. Белое.



2012 - 2013


Рецензии