В километре над землей

Черные поля, равнодушные к общему течению времени и тому, что проезжало и проходило по ним, что в них падало, умирало, а затем прорастало, глядели стеклянными лужами в небо, отражая бледный свет. А небо, далеко слева, уже было окрашено первыми лучами невидимого из-за горизонта солнца, справа же, за еловым лесом, озарялось багряными всполохами. Свет был гораздо сильнее звука, так они решили, потому что звук был едва различимым гулом разрывающихся снарядов, а свет - зловещим и отражался в больших детских глазах.
Только бы добраться до ближайшей деревни, думала она, крепче сжимая руку младшей сестры, худой и немощной девочки, не чувствовавшей ног из-за бесконечного пути и голода из-за его постоянства.
Воздух был чист, только легкий привкус гари раздавался повсюду, как свидетельство о проходивших неподалеку боях. Трещали кузнечики, и все вокруг было страшно красивым. Слава Богу, думала она, читая про себя молитву, которой ее научила мачеха, слава Богу, что теперь лето, что можно упасть на землю, если совсем не останется сил, и не замерзнуть, можно уткнуться лицом в сырой мох и дышать теплой прелостью лесной земли или неторопливо жевать кисло-горькие ягоды, найденные на той самой поляне, где лежал мертвый гниющий солдат, поедаемый мухами и червяками.
Они шли через темный живой лес, две маленькие женщины, для которых мир уже потерял привычную устойчивость, но не перестал быть волшебным. Для них он никогда не перестанет быть волшебным. Однажды став таковым, мир пребудет населенным необъяснимыми силами и неведомыми существами, богами с икон, домовыми с чердаков и лешими, выглядывающими из лесной гущи.
Уже тогда, бережно прижимая к груди последнюю частицу отца в виде потертого листа бумаги, испещренного мелкими бледными буковками, она поняла, что так было угодно Господу, что их отец погиб не зря, мобилизованный на фронт радистом в первые месяцы войны, что очередь раскаленного свинца не напрасно пробила рацию, разорвала гимнастерку и вонзилась в плоть, мгновенно вынося жизнь прочь из тела огромного доброго папы, который любил усаживать дочек на колени, приходя с завода поздно вечером, источая запах солярки, металлической стружки и рабочего пота, что кто-то должен был выполнять приказ «Ни шагу назад!», заплатив возможностью быть на свете.
В тот день, когда она должна была стать женщиной, навсегда распрощавшись с девичьей жизнью, когда подружки хихикали и шушукались в соседней комнате, завистницы и недотепы, произнося столь ненавистное ей слово «чухонец», она вспоминала, подшивая свое скромное свадебное платье, сидя на огромной старинной кровати, как брели они с сестрой, измотанные от страха и голода, по ночному лесу, а вдалеке гремели взрывы и артиллерийские залпы, и сестра начинала засыпать на ходу, повисая на ее тонкой руке, как лежали всю ночь в лесной канаве в полубреду, вспоминая отца и мать, умершую еще до войны, как не знала она тогда, что именно там, где небо озаряется всполохами и грохочут взрывы, в одном из окопов сидит ее будущий муж, что ему восемнадцать лет, и он, оглушенный и ослепленный, перебинтовывает на ощупь глубокую рану на ноге, ту самую рану от которой он умрет спустя сорок лет, и что он неистово хочет жить и уже готов любить своим юным неокрепшим сердцем еще только подрастающую девочку, на которой женится через пять лет, а пока теряет сознание и его тащит на себе незнакомый солдат с белым пушком над губой и мокрыми от страха штанами, тащит не потому что герой, но потому что оставить так человека он не может.
В те годы детская серьезность еще не успела исчезнуть с ее лица. О, эта милая детская серьезность, кто знает ей цену! Эта серьезность вкупе с болью и страданиями, выпавшими в пропахшие дымом и кровью годы на долю каждого, возводилась в невиданную степень, неминуемо сказываясь на твердости характера и воле к жизни.
Так это будет или иначе, думала она тремя годами позже, разминая обмороженные босые ноги по дороге домой со школы, так или иначе, так или иначе будет, когда будущее наступит? Падал, преображая мир, первый колючий снег, он скапливался бестолковыми кучками то тут, то там, среди мертвой рыжей травы, а босые ноги, синие от холода нестерпимо болели, но не так, как им еще предстояло болеть, когда она начнет просыпаться по ночам от собственного пронзительного крика, хватаясь за колени и ступни, и горько плакать, растирая горящие пламенем ноги, и наклоняться под кровать, чтобы достать оттуда тазик, накрытый пестрым полотенцем, белый обшарпанный тазик со спасительной синей глиной, привезенной внучкой из далеких мест. Только холод мягкого податливого вещества умолял боль на время, проникая целительными чарами в сосуды и сухожилия.
Выходя из загса на весенний холодный воздух, он чувствовал, как жизнь захватывает дух, навалившись неосязаемой громадой. Нечто похожее было после Победы, когда он вернулся с фронта усталый, злой и счастливый. В окопах он не понимал войну, на то не хватало ни времени, ни сил, война было огромной и ужасной, с миллионами грязных умирающих солдат, с миллионами пушек, устремленных в чистое небо, все это было так близко, и он во всем этом был, что никак не могло в нем уместиться. Понятной война сделалась потом, через полгода - год, именно тогда она поселилась внутри странным, незнакомым до сих пор ощущением. Всякий раз, просыпаясь от кошмарного сна под остаточный свист пуль и грохот взрывов, он обнаруживал, что жив, с руками, ногами, головой и остальным телом он жив вопреки смертельной бойне, прокатившейся по земле.
Они сошлись вместе, она, приняв от него фино-угорскую фамилию, он, одарив ее этой фамилией, чтобы обрести, наконец, долгожданный, незнакомый совместный мир, где бы воцарилось спокойствие и уют. Подобно листочку, который несся в неподвластном ему бурном потоке реки, и был внезапно выброшен на берег, да так там и остался лежать на камушке, они оказались в стороне от беспокойного потока жизни, наладив быт и хозяйство в новом, отстроенном своими силами доме. Неизмеримая сила же продолжала присутствовать в мире вокруг, она витала на знойном летнем просторе, потрескивала в девственном январском снегу, таилась в самых тенистых и влажных уголках осеннего леса и билась в сердцах человеческих, воплощаясь в делах и помыслах.
Дом очень скоро стал обжитым, наполнился запахами и звуками. Шлепая босыми ногами летом, а зимой в валенках, по комнатам бегал их первенец – девочка. Удивляясь и распознавая мир, она задорно смеялась, как будто заранее угадав всю радость жизни, хватала родителей за руки и пыталась поведать свои восторженные переживания на первом непереводимом языке детства. Вокруг дома зацвела сирень – он собственноручно высадил ее с трепетом внутри, отдавая дань памяти о покойных родителях и доме, в котором вырос. Очень скоро, в густом воздухе, наполненном терпким ароматом сирени и жужжанием пчел, раздался плачь второго ребенка, мальчика.
- Теперь мы будем счастливы, - говорила она, ощущая силу и гибкость своего молодого тела, когда выходила утром в хлев доить козу и кормить свиней. В хлеву всегда царил полумрак и сильно пахло. Тусклый свет лампочки высвечивал охапки сена, проглядывающие сквозь них доски и огромную белую козу, игриво бодающую решетку загона.
В саду было много разных деревьев. Яблони, сливы, вишни, черешни. И много кустарников. Бескрайние заросли малины таили в себе жар полуденного солнца и шуршание насекомых. Пчелы собирали пыльцу, медленно и неповоротливо переваливаясь с цветка на цветок. Среди кустов и дорожек, переплетавшихся в чудные узоры, стояли камни. Говорили, что они для красоты, но на самом деле, казалось, у них есть куда более важное предназначение – эти молчаливые неподвижные островки в буйной зелени сорняка берегли тайну. Иногда, если смотреть с веранды, незаметно выглядывая из-за белого узорчатого тюля в маленькое пыльное окошко, можно было увидеть, как камни осторожно передвигаются с места на место, неловко перекатываясь по траве.
- Они живые! – Вскрикивал мальчик в восторге. Но остальные не замечали, как двигаются камни, у остальных было слишком много дел и слишком мало времени для того, чтобы обращать внимание на такую мелочь. Один мальчик оставался свидетелем чуда.
Целая страна находилась в распоряжении мальчика, от забора до калитки, и бесконечные солнечные или пасмурные дни, такие необъятные, что можно было прожить долгую жизнь за один из них, состариться и умереть, повидав столько интересного и необъяснимого в окружающем мире.
Чем больше мальчик понимал, почему можно есть одни ягоды, а другие нельзя, или почему пить дождевую воду из бочек возле дома запрещено, тем менее интересными становились вещи, эти ягоды и бочки, они, некогда родные и таинственные отделялись от него раз и навсегда, становясь чужими и организуя новый понятный мир вокруг.
Иногда мальчик забегал в хлев. Там были звери. Они смотрели на него своими странными бессмысленными глазами и выдыхали запах изо рта. Только у Тузика глаза были умные, как у дедушки, он даже умел слушать то, что рассказывал ему перед сном мальчик. Тузик с благородным почтением глядел на мальчика, лежа на крыше будки, и улыбался зубастым ртом. Тузика убил злой сосед, подкинув через забор кусок отравленной колбасы. Мальчик помнил, как плакали и нервно ходили по дому бабушки и мама, как ругался дед и бежал доставать ружье, но возвращался с лопатой и говорил: «Пошли закапывать, чего он там лежит!» Тузика похоронили на заднем дворе, в дальнем углу участка, куда мальчик целый год после ходил и молился так, как научила его молиться перед сном прабабушка.
Муж работал на авторемонтном заводе и высоко ценился начальством за умение управляться с любыми машинами и приводить их в движение, вдохнув жизнь в пустой механизм. Но очень скоро он стал задерживаться после работы.
- И вот ведь, - говорила мачеха, которая все больше сдавала в последнее время. – Чего понапрасну переживать? Задержали его. Сама знаешь, человек незаменимый. Придет скоро, голубчик, никуда не денется.
- Неспокойно на душе, - качала она головой в ответ.
- Или ревнуешь что ли? – Догадывалась тогда мачеха, щуря подслеповатые глаза. – Ты это брось! Он мужик надежный. Если любишь, ревновать не можешь, а коли ревнуешь, беда тебе, девочка! Не любишь ты его тогда, а владеть им желаешь, власть иметь. Грех это.
Муж сам развеял сомнения, когда явился с работы выпившим, встал на колени, прося прощения, и искренне удивлялся, как она, женушка, могла такое подумать? Надо же, и как только в голову взбрело? С ребятами собираемся после смены, выпиваем по чуть-чуть водочки, в картишки играем, в домино, ну что ты, родная, в самом деле? Тебя одной мне достаточно до скончания веков. Я когда тебя увидел, курносую, худую как щепочка, в платьице том, помнишь, так сразу все понял, вот так просто – понял, будет моей женой или в жизнь не отстану, я же твердолобый, упертый! А помнишь, как смеялись над нами злые языки, сплетники, матерь божья, невмоготу им без зависти. Зависть ведь чистой воды, шельмовцы этакие! Это они мамке моей простить не могут. Что колдуньей она была, хозяйство в одиночку подняла и жила всю жизнь в достатке, пока не раскулачили ее, не изничтожили, как вредный элемент.
- Ложись спать, - говорила она, всеми силами пытаясь сдержать улыбку радости.
- Другой бы спорил, а я не буду, - пожимал он плечами.
Однажды утром в дом без стука вошли незнакомые люди в серых костюмах с мрачными лицами. Они забрали его как есть, небритого, сонного, и увезли в отделение, оставив после себя грязь с ботинок, запах одеколона в комнате и недоумение, застывшее на лицах домашних…
Кто-то подставил, оклеветал. Начальник ходатайствовал, выпрашивал, собирал подписи, оббивал десятки порогов (ценный работник, мастер, каких поискать надо, в партии не состоит, но собирается, фронтовик, отец – герой гражданской и т.д. и т.п.), но дома в кладовке следователи нашли детали с завода, и неважно уже было, что они незначительны, мелочь какая-то, винтики да шурупчики, в кармане завалялись, дома обнаружил, оставил и забыл – вдруг в хозяйстве пригодятся. Началось следствие и целый год напрасных страхов и ожиданий звонка или стука в дверь. Непривычная пустота поселилась в доме, как будто саму жизнь увезли в изолятор вместе с мужем и отцом.
На первом же свидании, подрастающий сын назвал его «папой», так, что отец на всю жизнь запомнил это мгновение. Как мало впоследствии сын будет обращаться к нему именно так, точно невидимая преграда встанет между ними.
Целый год длилось неповоротливое, вялое следствие. Все понимали абсурдность происходящего, понимали невиновность оболганного человека, но изменить что-либо не представлялось возможным. Семья тяжело переживала потерю кормильца, мужа и отца, и ощутимей всего это было за обеденным столом. Вот тут-то и вспомнилась с горечью и умилением огромная потемневшая от времени деревянная ложка, с трещиной на ручке, которую строгий папа клал рядом с собой и, в случае болтовни и хулиганства за столом, брал ненавистную прежде, многократно сжигаемую мысленно, а ныне приобретшую отобранное тепло отцовской руки эту ложку и бил по лбу непослушного ребенка так, чтобы было не шибко больно, но поучительно и строго.
В один из тех непростых дней она почувствовала как все вокруг: тень мужа, которая, казалось, до сих пор лежит где-то там, сбоку на стене, тепло его мощного тела и редкие скупые ласки, потускневшая иконка с Богоматерью и младенцем на ее руках, висевшая в углу комнаты под потолком, швейная машинка «Зингер», накрытая белой кружевной скатертью, дети, играющие во дворе, их дом, окрашенный в зеленый цвет, кусты сирени, каждый год кружащие голову своим ароматом, весь мир соединился в одной точке, как будто все прожитые годы в одном мгновении. Все будет хорошо. Лицо мужа выплывало из ниоткуда, и она улыбалась ему, и радость благотворной верности переполняла ее тяжелым, но сладостным порывом внутри.
Он вернулся внезапно, как раз к обеду – так запомнили эту встречу дети. Молча разулся, разделся по пояс, не торопясь умылся холодной колодезной водой, обнял жену и прошел за накрытый стол. Поздоровался по очереди с детьми, поцеловав каждого в румяную щечку, и достал из стола деревянную ложку, положив ее слева от тарелки. Первым же получил полбу сын за то, что несмотря на предупреждения громко смеялся от охватившей его радости и донимал отца расспросами.
Мачеха была уже совсем старой, настолько старой, что сон покинул ее вместе с накопленной мудростью. Память остановилась, закончив прибавляться. Глядя в потолок по ночам, она слышала звуки, наполнявшие мир снаружи дома, протяжный осенний ветер, метущий гнилые листья и гнущий черные ветви голых деревьев, или шорох первого снега – он тоже слышался ей вместе с возней мышей по застенкам. Звуки путались, перемешивались как остатки воспоминаний – призраков прошлого. Она начинала заговариваться и мерещилось ей, что волки, которые на самом деле были волками из детства, выходят из леса и разбойничают вблизи человеческих жилищ. В редкие минуты прояснения рассудка она горько улыбалась морщинками дряблого лица, явственно ощущая, как время сточило и тело, и ум, и что, наконец, смерть близка настолько, что она больше ее не боится.
Первого жениха внучки, красивого худого юношу с вьющимися светлыми волосами и тонкими длинными пальцами, бабушка невзлюбила сразу же.
- Смотрите-ка на него! – Ворчала она. – Чай сладкий пьет, булка вареньем намазана, еще и конфету за щеку сунул. Тощий, как чорт, а ест за троих!
Ей прощали ругань, помня, какой доброй и мудрой женщиной она была прежде. Но как оказалось, бабушка не ошиблась, потому что хоть и был жених внучки красив и неглуп, но любил выпить, а напившись – распускать руки.
Не раз, забывшись в игре, мальчик ударялся лбом о дерево и падал на колени. Из глаз текли слезы, было совсем не больно, было обидно. «Глупое дерево!» - стиснув зубы, повторял мальчик, стуча кулаком по шершавой коре. Дерево росло безразличное к горю мальчика, оно оставалось лишено возможности отвлечься, а ветви прогибались под грузом спелых яблок, выглядывающих из темной зелени листвы. Тогда мальчик, напрасно ожидавший, что кто-нибудь из взрослых, наконец, увидит его и пожалеет, успокаивался, поднимался с колен и, отряхнувшись, продолжал прогулку по саду в поисках зарытого клада. В руках он держал пластмассовый автомат, очень похожий на те, что показывали в телевизоре. Автомат был его любимой игрушкой после робота, подаренного на новый год. Друзья мальчика и взрослые не умели также бережно относиться к любимым вещам, мальчик знал это точно. Все они скоро теряли интерес к своим игрушкам, и мальчик искренне не понимал, отчего так происходит. Почему другие не занимаются с любовью своими играми, так, чтобы уходить в них с головой.
Однажды мальчик случайно набрел на могилу своего старого друга Тузика, она сплошь заросла высокой травой. Мальчик почувствовал горькую обиду за Тузика и стыд за себя. Как мог забыть он следить за могилой и молиться здесь каждый вечер, в конце гуляния? Тузик, наверное, соскучился и жалобно скулит там, у себя на небе. Тогда мальчик положил автомат на землю и принялся вырывать крепкую траву руками. В глубине травы оказалось много паутины и земельной пыли, в ней покоились, прячась от посторонних глаз два шприца и старая ложка. Мальчик взял один шприц в руки и внимательно его разглядел. Странная догадка посетила его в тот миг и он ощутил глубоко внутри неведомый трепет, так бывало всякий раз, когда мальчик сталкивался с чем-то не до конца ему знакомым, тем, чего он еще не знал, но тайным образом понимал по-своему.
Сначала не стало мачехи-бабушки, разменявшей к тому времени девятый десяток. Следом за ней, как бы вдруг решив неукоснительно следовать одним выбранным путем, жизнь с небольшим интервалом покинула и отца семейства. В последние месяцы он стал плохо себя чувствовать, начала болеть старая рана, зрение ухудшалось стремительно, и силы с чудовищным необъяснимым рвением покидали его. Врачи строго-настрого запретили притрагиваться к спиртному, но курить он не бросил до самого конца. Лежа на кровати, не в силах пошевелить ни руками, ни ногами, он постоянно просил прикурить ему папиросу и поднести ее к немеющим губам, чтобы хоть на мгновение ощутить вкус дыма во рту. Доктор, часто навещавший их в виду личного знакомства, каждый раз собираясь уходить, задерживался на мгновение в сенях, устало вздыхая.
- Рана всему виной, - говорил он, виновато пряча глаза.
Мысль о том, что мужа скоро не станет, что он не вернется как прежде с работы подвыпившим и не начнет бестолково суетиться в прихожей, стараясь оттянуть тот момент, когда жена поймет, в чем дело и начнет ругаться, что он перестанет существовать на свете, а она продолжит без него, была непривычна и страшна.
Мальчик все больше ощущал тело и самого себя, он рос вместе с телом, тогда как мир вокруг становился все менее подробным и необычным, детали стирались, растворяясь в собственном постоянстве. Возьмись мальчик припомнить подробности обстановки в своей комнате неделю назад, они непременно были бы бледнее того, что он помнил об этой же комнате из детства. Когда родители привозили его в гости к бабушке в старый дом, окрашенный зеленым цветом, вокруг которого густо росли кусты сирени, яблони, сливы и вишни, то мальчик с печалью в сердце понимал, насколько оставленным, лишенным чего-то того прежнего, что было в нем с его, мальчика, присутствием выглядел дом. И как сильно постарела одинокая бабушка, спина которой уже не разгибалась от количества лет и труда. Даже минувшая некогда смерть вспоминалась теперь чем-то родным и теплым, вместе с тяжелой плывущей комнатой и сухими огрубевшими руками бабушки, запахом уксуса и угля в тазу подле печи. Так незримое сопротивление времени незаметно для мальчика обратило в недрах памяти смерть в собственную противоположность - жизнь... Прогуливаясь по старому саду, мальчик украдкой поглядывал на камни, торчащие из травы. Когда же он не выдерживал, и, убедившись в том, что его никто не видит, подбегал к одному из камней, и подолгу смотрел на него, затаив дыхание, то ничего не происходило. Сколько мальчик не спрашивал камни, сколько не звал, они продолжали молчать. Сколько не пытался подглядеть за ними из окошка веранды, стыдясь самого себя, камни оставались недвижимы. Жизнь оставила их.
Все вокруг менялось безвозвратно, мир уже был другим каждое новое мгновение. Схватить это странное движение не представлялось возможным, разве что ощутить его, как призрачное прикосновение чего-то неуловимого – луча света, пробивающегося сквозь неплотно задвинутые шторы.
С каждой выпитой рюмкой водки время все больше изменяло свой ход, обращаясь впять, в бездну минувшего. Вот они с сестренкой бегут вдоль широкой реки… какая же она старая и неблагодарная теперь! Неужели, когда и я умру, она также будет чокаться на поминках, наигранно хлюпать носом, стрелять глазками и придумывать невероятные бесстыжие истории о несуществующих деньгах, которые я ей должна, когда на самом деле всю свою непутевую жизнь она, она прибегала ко мне в слезах и молила о помощи!.. Вот они дрожат от страха, только что юркнув под обоз с сеном, на маленьком паромчике, пыхтящем через ту же самую, нет, другую реку… Они только что сбежали из лагеря, до дома бог весть сколько тысяч километров и неизвестности, войны и голода. Вот они живут на хуторе в Латвии, работают на фермерскую семью, а те укрывают их от фашистов, рискуя собственными жизнями… Вот она, располневшая, - такие щедрые были те хозяева! – ест сметану из огромной деревянной кадки и протягивает свободную плошку сестренке, а та, захмелев, начинает рассказывать о том, как покойный, мол, подбивал клинья, так и говорит – «подбивал клинья» сначала к ней, сестре, но она его, чухонца, отшила…
Усталость оглушает ее, время начинает буксовать и останавливается где-то возле избушки, на залитой солнцем поляне, возле машины, из которой выпрыгивают офицеры освободители, и один из них, коренастый и злой, громко матерится и говорит – паскуды, говорит, шалавы немецкие, говорит, под фрица легли, говорит и достает из штанов свое хозяйство…
- Уходи, - повторяла она не своим голосом, не в силах терпеть сестрины выходки. – Ни стыда, ни совести. Сколько мы с мужем вам помогали, когда квартиру дали, с ремонтом, с деньгами помогали. Я всю войну тебе вместо мамки была, а ты…
- Муж твой воровать успевал на заводе!
- Пошла вон. Вон!
Потом она ложилась на кровать, набожно крестилась на иконку и мысленно прощалась с мужем.
Утром ее будил сын, его опухшее запойное лицо с тупым блеском в глазах твердило не переставая – мать, дай похмелиться, я же знаю, осталось с поминок! Дай, говорю, ну что тебе жалко, что ли? Дай похмелиться, не доводи до греха! Она вырывалась из его цепких объятий и хватала первое, что попалось под руку, это была та самая потемневшая отцовская ложка, которую она достала из серванта вчера, уже и не вспомнить зачем. Сын выхватывал ложку у нее из рук и ломал ее на две части, и кричал – мать, дай выпить, выпить дай! На крик вбегала дочь и, вцепившись брату в волосы, колотила его, понося на чем свет стоит, забыв в тот миг, что собственный муж пьяница регулярно ее избивает, требуя денег на водку.
- Ложку сломал, отцовскую ложку сломал скотина! – Ревела она.
Брат, хлопнув дверью, выбегал из комнаты, обозлившись на весь свет.
- Не реви, - говорила дочь, успокоившись, и опускалась на кровать. Только теперь внезапно для себя она заметила, как сильно постарела мать. Мамино светлое морщинистое лицо всегда как бы подтверждало неумолимость хода времени, но именно в тот день она увидела ее словно бы впервые за долгие годы разлуки. Глубокие дорожки морщин узорами ветвились на лице старушки.
- Помнишь, мама, когда я была маленькой, к нам в дом залетела шаровая молния? – Вспомнила вдруг дочка. – Погода стояла, что сейчас.
В тот летний день воздух был наполнен непривычным зноем и тяжестью, небо глубокого голубого оттенка висело низко, навалившись на макушки деревьев в саду. Молния возникла вдалеке маленькой белой точкой. Она передвигалась с огромной скоростью, нервно и хаотично, то замирая на пару секунд, то вновь срываясь с места. Девочка сидела за кухонным столом прямо напротив окна. Она первой увидела летающую точку и позвала маму. Не успели они сообразить, что это такое, как нервная точка взметнулась вверх, застыла в километре над землей и обрушилась вниз, разом увеличившись до размеров футбольного мяча. Она влетела в распахнутое настежь окно прежде, чем кто-либо успел сообразить захлопнуть его. Повиснув посреди кухни, она, подрагивая и потрескивая, обвела невидимым взглядом побелевшие от ужаса лица людей, и, моргнув, метнулась вбок, в спальню, откуда мгновением позже раздался хлопок и вспышка света. Молния ударила в угол спальни, туда, где потом всегда будет висеть икона Богоматери с младенцем Иисусом на руках. По настоянию мачехи угол залили козьим молоком. Они истратили все молоко, содрогаясь в суеверном страхе при каждом воспоминании о ярком белом шаре.
- Перестань плакать, мама, - повторяла дочь, поглаживая старушку по седой голове. – Было бы из-за чего.
И сама не поверила собственным словам, которые внезапно так фальшиво прозвучали в тишине.
- Рано или поздно за грехи приходится расплачиваться, - сказала старушка, всхлипнув, совсем как обиженный ребенок. – Жалко мне его. Несчастный он.
Весь мир замкнулся на мгновение в произнесенных словах, как будто не было бесчисленных прожитых лет, сливающихся в сплошной мутный поток горя и радости, не было войны, погибшего на фронте отца, умершей мачехи и мужа, неблагодарной сестрицы, несчастной дочери и непутевого сына, мир, точно он всегда и непременно был одним единым существом, вздохнул и двинулся дальше, а она вдруг ощутила с потрясающей ясностью, что идет через темный живой лес, маленькая женщина, и что там, за лесом, гремят взрывы, и небо озаряется багряными всполохами, а летний ветерок проносится мимо, небрежно коснувшись ее волос, и взмывает ввысь, сквозь кроны вековых деревьев, и замирает там, в километре над землей.
2013


Рецензии