Сальма
В заброшенном пионерском лагере было очень много змей. Папин друг Степан Николаевич, бывший инженер, ставший егерем, говорил, что не помнит года, чтобы было так много змей. Они ползали в траве, лежали клубками на солнышке, одну, медянку, папа разрубил топором на куски и разбросал при входе в корпус, но змеи, то ли не понимали, что их здесь ждет смерть, то ли давно уже ничего не боялись и в этой отчаянной и заброшенной глуши чувствовали себя полными хозяевами тайги.
Мы ехали в лагерь с заимки егеря не по дорогам, а по тропам, наш уазик с трудом преодолевал рытвины и овраги, переезжал горные реки. Один раз Степан Николаевич бросил рулить и вышел поправить ногой мостик, состоящий из двух бревен, и мне и маме казалось, что мы не проедем, но машина, сопя и ухая, изнемогая от жаркого июльского солнца, чуть накренившись, выползла на ровную площадку. Дальше, в низине озер, синих, как глаз простого русского человека, зияли брошенные строения бывшего пионерлагеря.
Ехать пришлось, потому что мама не сошлась характерами с женой егеря. Мама, закончив филфак и получив ставку младшего научного сотрудника на кафедре современной русской литературы, не могла понять, как в семье из девяти человек можно обходиться без посуды, а блины бросать со сковородки сразу на деревянный изъеденный короедами стол, откуда их еще горячими, хватали грязными руками голодные дети и наперегонки совали в красные желтозубые рты. От парного молока нас с мамой постоянно тошнило, и мы то и дело сидели на огороде, извергая из себя потоки зябкой и зловонной жидкости. И эти ссоры были скорее антисанитарного характера, мама никак не могла взять в толк, почему бы не вымыть избу или перед дойкой коровы не протереть животному вымя. Но Зинаида, женщина простая и плодородная, как южный чернозем, только смеялась, глядя на наши мучения.
Ей, простой деревенской бабе, намертво влюбившей в себя инженера, закончившего Питерскую ЛИСМУ, было непонятно, зачем мы сюда приехали и что мы здесь ищем, что такое город, что такое институт, кто такие Бродский или Вознесенский. Во всей ее простоте скрывался не порок, а обычная языческая истина: чего суетиться, жизнь – не догонялки, радуйся каждому мгновению, люби и будь любимой. Все эти заповеди слетали с ее губ в советское время, как семечки.
Однажды в очередной раз я робко попросила у Зинаиды тарелку, а она только ухмыльнулась, и тогда егерь вспомнил про заброшенный пионерский лагерь и завел свой видавший виды УАЗик. Мы забили машину своими рюкзаками и поехали, раскачиваясь из стороны в сторону по колдобинам. Степан Николаевич еще затолкал в машину полудикую кошку Сальму, сказав, что в лагере полно мышей. Это оказалось правдой, хотя странно, так много в тот год было в тайге змей, а змеи едят мышей, а вот смотри-ка.
Когда-то в прудах вокруг лагеря пионеры разводили карпа. Полуметровые рыбины всплывали из глубины на звук колокольчика и кормились брошенным в воду горохом и кукурузой, но теперь лагерь был забыт и оставлен на растерзание таежной природе. Карпы одичали, и их можно было поймать только на миллиметровую леску с наживкой из жареного картофеля.
Папа вылавливал и пятикилограммовых, и десяти, а мама жарила их на сковородке. На кухне было много оставленной посуды. Куски разрезанного карпа, посыпанные мукой, еще некоторое время прыгали по горячей поверхности, как бы говоря, мы еще живы, нас непросто убить, мы плевали на ваши ножи. Мы ели рыбу и бросали головы кошке, но у нее был свой улов – мыши. Она приносила их десятками, складывала на крыльце и очень гордилась своей добычей. Садилась рядом и вылизывалась на солнышке, растягивалась, как дембель на отдыхе, усы ее трепыхались как радиоантенны, а острые маленькие ушки ни на минуту не прекращали вслушиваться в высокую сочную маслянистую траву. Не бежит ли очередная жертва.
Как мы любили Сальму! Как мы любили Сальму! Но в руки кошка не давалась. Только папа мог иногда взять ее на колени, но Сальма, не просидев и минуты, нарочито горделиво, но очень вежливо, спрыгивала на землю и, понюхав миску с рыбьей головой, уходила в лес в поисках мышей. Однажды кошка приволокла гадюку. Я не знаю, откуда в средней полосе гадюка, а может нам просто показалось, у страха глаза велики, мало ли что городскому жителю померещиться, но кошка приволокла мертвую змею и уложила ее рядом с мышами на крыльцо. Я и мама отбежали в сторону, потому что очень испугались, а папа взял ветку можжевельника и ткнул ею в змею, но ничего не произошло, змея была мертвая.
К сентябрю пошли дожди и дороги размыло. Стена колкого и суетливого, как вокзальный воришка, дождя вылизала склоны и глинистую почву, образовались глубокие ямы с водой, которая намертво стояла и не уходила в землю. Степан Николаевич никак не мог проехать на УАЗике к нам в лагерь, а мне нужно было идти учиться в школу, да и у мамы начинался семестр в институте. Мы сидели вчетвером в административном корпусе и играли в карты. Кошка Сальма не ловила больше мышей, а только лениво взирала на нас из угла, как бы спрашивая, ну чего, долго еще, сколько можно. Я даже не знаю, зачем мы взяли ее в Ленинград, когда закончились дожди. За старые заслуги. За мертвую змею. Но это же была полудикая кошка, не признававшая людей, что ей делать в нашей двушке на Лиговке, в которой ко всему прочему жила оранжево-лимонная канарейка Галька в метровой стальной клетке. Трепетное, слабенькое, эфирное и удивительное существо, всеобщая любимица, как ее называл папа. Когда Галька вылетала из клетки, то садилась ему на голову, и они расхаживали по квартире, как будто добрейший великан пригрел у себя на теле нежное и милое существо. Вселенская благость спускалась папе на лицо. Галька тоже радовалась. Чирикала, пела, смеялась по-птичьи, но однажды не уследили за Сальмой. Точнее, просто забыли про кошку, а она же охотница, полудикая, прыг, скок на подоконник, хвать и нету Гальки.
Папа, увидев бездыханное тельце, устроил Сальме в туалете головомойку, мы с братом Олегом, насмотревшись на папу, тоже кошке всыпали от души, и спасло ее только то, что утром папа унес ее в универмаг, в котором он был директором. Там она приобрела утраченный авторитет охотой на разжиревших и обнаглевших крыс, которых видимо-невидимо развелось в подвале.
Подвиг
В Крещенье пошли с Любой кормить уток. В нашем Люблинском проточном пруду с теплыми вбросами от ТЭЦ, они не улетают на зиму, а в двадцатиградусные и тридцатиградусные морозы сидят в полынье и ждут, когда их кто-нибудь покормит. И сейчас утки прыгали за крошками хлеба с головы на голову, трясли перьями (селезни – зелеными, а уточки – серыми), крякали и толкались, как торговки на полустанке у окошка купе, гонялись друг за другом и то и дело сшибались в драке, Мы вспоминали лето, как никто из них не брал у нас хлеб, а степенно проплывал парами мимо. «Почему вы не улетаете», — думал я, — «почему остались здесь мучиться в морозы, неужели вы верите, что люди, которые и сами с трудом прокармливают свои семьи, смогут также позаботиться и о вас, будут каждый день лелеять вас, словно это им вменено в обязанности».
Потом мы пошли в церковь за святой водой, и там стояла чудовищная очередь и все от мороза похлопывали себя по бокам и притопывали сапогами по утоптанной в снегу дорожке и стучали пустыми пластиковыми бутылками и баклажками. Я хотел развернуться, но Любаша стала шипеть на меня, а люди в очереди на нас оглядывались, и я испугался, что меня не так поймут или подумают, что я неверующий, хотя я же верил, просто думал, что вода это ведь не самое главное, это ведь не все, что должно быть, да и так ли важны эти атрибуты.
Но очередь шла быстро, я не мог понять, почему так происходит, пока не вошел в храм, весь пол которого был залит водой. Вокруг обширного стола расположились старушки с синими, скрюченными от студёного холода руками, они через воронки из канистр и баков заливали воду в бутылки и баклажки. Бравые мужички возле них, придерживали канистры и кричали: «Подходи, не толпись, кто вошел», — и мы пошли к ним. Я долго сдирал с бутылки этикетку «Сенежская», а старушка спокойно ждала, но когда у меня ничего не получилось, она все равно налила воду в бутылку, только попросила дома снять этикетку.
До дома мы еле добрели, замерзли потому что, а Любаша при входе в подъезд сказала, что вера – это подвиг и преодоление.
Бедный Иззи
Тридцать первого поехали к родителям в Подмосковье (буквально три часа езды). Хотели вернуться четвертого, а кота оставили одного. Насыпали четыре миски сухого корма, налили ведро воды в четыре плошки по всему дому, а он, мерзавец, уже подозревал что ли. Ходил за нами и в глаза жалобно заглядывал. Так вышло, что оставить его некому, все разъехались на праздники, а везти с собой котенка страшно: холодно. Не лето же. Когда мы уходили, то он лег возле двери на коврик, и мы представляли, как он вслушивается в наши удаляющиеся от двери шаги…
Если честно, то праздник был испорчен. Все время мы вспоминали про котенка Иззю: как он без нас, что делает, что ест, не скучает ли, не испугался ли пальбы и салюта в двенадцать часов. Даже когда президент говорил спич в телевизоре, а дети на улице под елкой взрывали хлопушки, мы все рано представляли кота. Одиночество страшно не только для человека, но и для животного, тем более, если он каждый день видит перед собой хозяина, млеет на руках, почесывающих ушки и пузико.
Третьего числа мы побежали домой, не выдержали, хотя хотели остаться и на четвертое. Побежали рано, сели на восьмичасовую электричку, и это в праздничный день! Всю дорогу с женой мы пристыжено молчали.
Дома открыли дрожащими руками дверь - котенок лежал на коврике. Кажется, он даже с него и не сходил. Еда была съедена лишь наполовину, вода выпита на треть, лоток полон. Кот нам ничего не говорил, но подошел не сразу. Еще потом сутки просто орал: «Мяу». Ходил за нами и орал, чтобы мы запомнили на всю оставшуюся жизнь: оставлять кота одного дома нехорошо.
Мама
Всегда от нее, как от тифозной, отбегала подальше, в самые кусты. Ползет она с авоськами, скрюченная, тащит что-нибудь в обеих руках, аж противная капля пота на рубильнике висит, пытается меня обнять, а я в сторонку, в сторонку. И в пионерском лагере особенно, у всех родичи нормальные, по тридцать лет, а моя меня родила только в сорок, при всех стыдно даже близко подойти.
— Кто это, — спрашивала Ириша, подруженция — твоя бабушка?
Не скажу же я ей, что это моя мама.
А она продолжает:
— Какая старая у тебя бабуля, — а маман еще и орет во всю глотку:
— Что ты, доченька, как не родная, — и отступаю совсем в тень, сказать ничего не могу - слезы душат горло, будто чужая тетка, совсем чужая тетка. Будто и нет у меня никого на свете, родилась я одна в детдоме, а это просто посторонний человек мне еду носит, чтобы я себя в тонусе поддерживала. В здоровом теле здоровый дух, как у нас в лагере в спортзале написано. Руки, ноги, волосы, глаза, ногти — все ухоженно, чтобы была видимость родственных отношений.
Однажды в школе на вечер пригласили родителей, и я попросила соседку, студентку театрального вуза, придти вместо моей матери. И студентка пришла и сыграла хорошо, убедительно, и все говорили какая у тебя, Самохина, молодая и красивая мамочка, как она хорошо выглядит и как элегантно и чудесно одевается.
А маман все узнала, подозреваю, от Ирки. Она встретилась с маман в булочной и назвала бабушкой, ну там слово за слово, и маман про вечер в школе узнала и со мной не разговаривала три дня, или даже четыре. Она, конечно, меня потом простила, но я так и не смогла избавиться от этого давящего чувства стыда.
Только когда уже у самой дети появились, смирилась, может потому что внучка называет ее бабушкой, и я стала называть ее бабушкой, и мама перестала обижаться. Возьмет внучку на руки, потенькает, а та схватит ее за нос:
— Бабушка, почему у тебя такие большие уши, бабушка, почему у тебя такие большие зубы.
Свидетельство о публикации №214020202032