Москва 1948 года

Начало: http://www.proza.ru/2012/03/23/1038

С работой у матери не заладилось, и она вместе со мной поехала в Москву добиваться правды у Шверника. Его фамилия очень часто произносилась, поэтому и запомнилась.

Я первый раз в Москве. Огромные новые высотные здания окружают свежезаасфальтированную площадку, ни одного деревца вокруг. В просторных коридорах людей почти не видно — на приём нужно записываться заранее. Но в кабинет большого начальника я не попал, мать прошла одна, а я несколько томительных минут провел в одиночестве, не имея никакого представления о времени, что оно такое, и как влияете на человека.

Мать принял заместитель Шверника, который чем-то обнадежил, возможно, дал кому-то указание, обеспечить работой.

Не запомнилось, где мы остановились на ночь, это не столь важно, но следующий день, вероятно, до отъезда оставалось свободное время, поэтому мать и повела меня в зоопарк, который был столь большим по территории, что я сильно устал, осматривая всех зверей. Никто из зверей особо не запомнился, возможно, детям это и не нужно, для них всё впервые, нет узнавания.

И на второй участок зоопарка, который находился через дорогу, сил у меня не хватило, но за билет уплачено, надо посетить, и мать повела и туда, хотя я уже почти ничего не воспринимал. Особенное удовольствие доставило катание на маленькой тележке вокруг не очень большого колумбария, на ослике. Меня, словно ждали, мы покатились сразу, как только меня усадили на боковую лавочку. Никто из нас не успел насладиться поездкой, как нас высадили, прокатились, всего лишь, один круг.

На Красной площади я с особым удовольствием смотрел на узнаваемые башни вдоль кремлёвской стены, они слишком растиражированы и в киножурналах, и на плакатах. Встали в очередь к мавзолею, столь длинной, что она загибалась в Александровский сад, который запомнился ещё и тем, что в начале сада стояла продавщица мороженого у короба на колёсах, и я впервые полакомился эскимо на палочке, на другой день — шайбочкой мороженого между двумя вафельными кружками. Удивительно, возле неё не было очереди, толкучки.

Ридикюль заставили сдать в камеру хранения. Милиция боялась, что кому-то взбредет в голову пронести в мавзолей бомбу и взорвать драгоценнейшего Ленина. Хорошего мнения они были о своем народе.

Впрочем, никто из нас не знал и не догадывался, что покушений на мумию Ленина предпринималось очень много, поэтому и были такие строгости. Камера хранения находилась неподалеку, в мрачном здании Исторического музея, где не было сутолоки.

Часа два простояли в очереди, передвигаясь маленькими шажками. Скуки и досады от очереди не испытывал, всё впервые, интересно.

В мавзолее прохладно и сумрачно — выдерживалась постоянная температура. Ленин лежит под прозрачным колпаком, положив одну руку на грудь. Лицо, вероятно, похоже на портреты, не успел вглядеться и понять что-либо. Кто-то, невидимый нами, негромко, но настойчиво советовал не останавливаться и проходить к выходу. Кажется, звучала тихая музыка.

Не скоро узнаю, что вначале Ленина похоронили в землю, но, вскоре, выстроили деревянный мавзолей и перенесли туда. Потом произошёл разрыв канализационной системы, и фекальные стоки залили мавзолей. Когда об этом стало известно патриарху Тихону, которого советская власть притесняла, он сказал: По мощам и елей.

По-христиански припечатал. Никакого смирения, готовности, вторую щеку подставить.

Мы вышли на яркий дневной свет. Прошли вдоль ряда красивых голубых елей и красной стены с замурованными урнами великих революционеров, политических деятелей. Я никого из них не знал, мать тоже, поэтому мы скоро ушли.

На улицах Москвы шумно, то и дело со всех сторон раздаются требовательные автомобильные гудки. Посередине перекрестка стоит регулировщик, неутомимости которого можно поражаться – легко ли несколько часов махать руками?

На некоторых перекрестках висит светофор, который регулируется милиционером, сидящим в будке. К нему часто обращаются приезжие за справками и получают вежливый ответ. В столице так и должно быть, думаю я.

В старых фильмах, показывающих улицу того времени, слышны постоянные гудки автомобилей – сплошная какофония, на которую никто не обращал внимания, привыкли. Казалось, так и должно быть в столице. Через год власти запретили подачу сигналов в черте города. И ничего страшного не случилось, все привыкли.

А я сейчас жалею, что мать меня не повозила по Москве, мало что помню из случайно увиденного, поэтому, когда показывают хронику тех времён, с умилением вглядываюсь в то, ушедшее безвозвратно, время.

Как же это странно видеть — широченные улицы без автомобилей! Десяток машин на всём видимом пространстве можно не принимать во внимание. Архитектор, вероятно, догадывался, что в будущем будет очень много автомобилей. Зря считают, что ребёнку всё это неинтересно, что он всё забудет.

Часто взрослые, без стеснения, при мне вели долгие разговоры, полагая, что я ещё маленький, и не могу понять смысл разговора. Как быстро забывают, какими они были в детстве? Бесконечный женский трёп действительно скучен и не запоминался, но отдельные фразы невольно застревают в памяти, заставляют строить свои предположения и догадки.

Услышал, что бабушка рассердилась на мать, обнаружив у неё кровь, и с той поры они не могут помириться, натянутые отношения. Странно, думал я, с чего бабушке сердиться, если у всех женщин случаются регулярные выделения крови. Не знал, что такое возможно и после аборта, который, возможно, провели подпольно и навсегда лишили возможности ещё раз стать матерью.

Как-то с матерью у меня зашел разговор, что хорошо бы иметь братика, мне так скучно одному. Из-за частых переездов я не успевал сдружиться с местными ребятами, и каждый раз начинал заново. Новым друзьям хвастался, что у меня есть старший брат, который запросто съедает стручок горького перца. На подобное никто из нас не способен. Жалел, что Гена где-то очень далеко от меня.

Женщины настолько откровенничали, что забывали обо мне, сидящего рядом. Послевоенные дети не только много знали, но и многое видели. Одних это развращало, других – ханжеское домашнее воспитание закрепощало, и они на всю жизнь становились духовными инвалидами, потому что знание приходило в противоречие с требованием морали и этики, появлялся комплекс неполноценности, ущербности.

А воспитатели продолжали ставить в пример Павликов Морозовых, неустанно доносящих обо всех школьных ЧП. Наши проступки были, по сравнению с нынешними, на удивление безобидными. Провинившемуся, хватало одного гневного слова педагога, чтобы надолго изменить своё поведение в лучшую сторону или,  хотя бы поостеречься, делать противоправный поступок.

Мама, вспоминая свою мать, часто припоминала мелочные обиды, будто всегда к ней плохо относилась, даже её подушку забрала Нюра, которая потом, всё же, вернула её, потому что мать, в упорном споре доказала, что подушка её.

Она всю свою жизнь, словно пыталась убедить себя, что во всех её бедах виновна мать. Я никогда не видел их спорящими. Может быть, выясняли отношения без меня? И сейчас не могу сказать, кто прав, кто виноват? И виноват ли кто, вообще? Каждый прав по-своему.

С другой стороны, мне удивительно везло: ни в детстве, ни в отрочестве не пришлось сталкиваться с жестокостью, хулиганством, развратниками. Окружающие были на удивление добропорядочными. Поэтому, даже небольшие отклонения от общепринятой морали воспринимались, как преступление.

Все взрослые были ханжами, и не подозревали об этом. Ханжество стало нормой. В стране слепых – зрячий – урод. Зрячих уничтожали, если они не вели себя, как слепые.

Несправедливость обижала. Но её так много, что появлялась рабская притерпелость. Лишь самые отъявленные, рисковали выступать против несправедливости, и попадали в разряд сутяг и неуживчивых, позже в ряды диссидентов. Но таких мало.

В основном – покорное большинство уже не одно десятилетие гнали на закланье, так и не услышав ропот возмущения. И в то же время, я только и слышал от подруг матери, что надо жаловаться в Москву, только там могут помочь, приводились факты.

От взрослых услышал, что некоторые абхазы во время войны, чтобы не попасть на фронт, рубили себе пальцы на руках, на ногах. Их судили за членовредительство. Взрослые осуждали трусость абхазов, а я невольно думал, смог бы отрубить себе палец? Это было выше моего понимания.

Жаркий солнечный день на небольшой пустынной железнодорожной станции, через пути которых мы проходим от вокзала небольшого абхазского городка. На дальних путях стоит состав из полностью закупоренных теплушек. Даже верхние окна закрыты. Из вагонов несется непрерывный жуткий вой людей, потерявших надежду. Единственное, что они могли сделать – это выть, мол, мы люди, а не безропотный скот, который угоняют в полном молчании.

Мать взяла меня за руку, и мы прошли вдоль состава, поодаль. Не видели часовых, ни лиц людей, двери теплушек закрыты, можно догадаться, какая там духота, если на улице жарища! На путях, и на самом вокзале не видно людей. Никто никуда не уезжает, кроме этих несчастных.

Такое впечатление, что состав будет стоять до вечера, а то и до поздней ночи. Почему? Что мешает отправить немедленно? Мы, молча, вышли на вокзальную площадь, я в последний раз оглянулся на гудящий, человеческими голосами, состав. На всю жизнь запомнился этот летний день.

Мать молчала. И я не знал, что спрашивать, и можно ли? Почему людей везут в закрытых теплушках, словно скот, и вполне понятно, что состав стоит не первый час, в ожидании отправления, и простоит до вечера, так как часовых нет. Чего ждать, если движение по железной дороге очень редкое, нет никаких встречных поездов? Зачем напрасно мучить людей?

Через несколько лет, когда взрослые в разговоре упоминали выселение горцев, я вспомнил этот день, и понял, что был свидетелем такого переселения.

Мальчишки говорили, что Сталин высылал бандитов, у которых находили в горах склады оружия. Они хотели поднять восстание и присоединиться к Турции. Такого допустить нельзя. Сталин сделал правильно, обезопасив народ от предателей.

Никто из нас не задавался вопросом: правомерно ли высылать семьи? Впрочем, мы ничего точно не знали. Никто не говорил правду. Мы были уверены, что высылали бандитов, не знали и масштаба депортации народов. Взрослые и родители, если кто и знал, тоже молчали.

В 1938 году было репрессировано 5% населения. Писатель Павленко наблюдал за допросом Мандельштама, с презрением говорил, что тот боялся следователя до такой степени, что с него сползали брюки, забывал о том, что отняли ремень. У Павленко был друг-следователь, который устроил это подглядывание за допросом». Подобное шоу устраивал и Блюмкин Сергею Есенину. Смотрели на расстрел заключенных. Любопытное времяпрепровождение. Каждый по себе выбирает досуг.

продолжение следует: http://proza.ru/2012/07/06/660


Рецензии
какой-то ужас- смотреть на пытки людей... похоже, тогда страдали или боялись все

Маргаритка Новикова   16.09.2016 13:15     Заявить о нарушении
Марго, Вы правы, боялись все, поэтому и молчали

Вячеслав Вячеславов   16.09.2016 13:19   Заявить о нарушении
В те годы многие женщины рассуждали так:пусть лучше дитё умрет, чем мучается. Сама слышала такое от своей бабушки, и на родителей часто обижались из-за того, что голодали больше или хуже других одеты были и траву ели, калачики те же. Очень пронзительно написано, большое спасибо.

Маргаритка Новикова   16.09.2016 13:23   Заявить о нарушении