Московит и язовит. Распутная белка, дорожный кабак

Кабак и судьба

Вот и кабак. Виден издалека, место ровное, без взгорков и перепутное: три дороги в клубочек свиваются. Слева к «узелку» подвязан кабак с пристроем, по правый бок шершавится озаборенный постоялый двор с коновязью. Между ними пятнами - лотки и лари выносные с блинами, пирогами, рыбой, соленьем, грибами и ягодой. Народ непростой. Рыбой и грибочком дедушки ведают, сами видом мухоморы, но с прибаутками:

- Подходи, Кострома,
есть бочину у сома.
Налетай-кось, Рязань,
тут и язь, и тарань…

- Нет зубов – пожуй со скуки
потроха тушёной щуки.
Не жалаешь хрящ шевриги,
кушай сочные визиги… 

- Купчик бравый, заходи,
есть опята, есть грузди
и перчёный стручок,
и сморчок, а к ним лучок…

На блинах и пирогах – хриплые бабушки:
- Блины, колобки!
Навалились, мужики,
есть к блинам икорка,
да не персть, а с горкой…

- Эй, вставай в кружок,
есть у бабки пирожок,
хочешь, жри с ухою,
он ведь с требухою...

- Не жалаешь потроха, -
кулебяка не плоха.
Напирай шустрее,
мёд будет вкуснее!

…На ягоде и соленьях – молодуха без глазу, но за двоих разухабистая:
- В рот залил немножко, 
закуси морошкой,
стало в брюхе пусто –
кинь туда капусты,
если паки* мало –
мы добавим сала!

…Судя по румянцу и веселью, все сами постояльцы кабацкие. Тем и привечали. Православному в пост скоромное не предлагалось. А путника* с нехристем легко уважить могли.

***
Странный шинок, чудной. Никто не мог бы утверждать, что это царский «гуляй-кабак». Потому как «гуляй-кабаки» были, больше, разъездными времянками по окончании страды - в зиму и в осень. Кабак «на кормлении» тоже едва ли - милостные шинки даются в награду и на откуп. Рядом было целых три откупных кружала, приписываемых то ли Разбойному, то ли Посольскому приказам: касимовский, елатомский и ерахтурский. С ними как раз всё ясно без туману. А вот кто за этим, придорожным, стоял, простому смертному неведомо. И слава о нём, с одной стороны, мутная - срамные дела творились. С другой - сытная, ибо только здесь можно было и напиться, и закусить. Это уж как есть! В царских откупных кабаках кормить не положено; всё устроено к скорейшему изумлению гостя. С Балчуга повелось – первого, лет тридцать, как открытого Иваном-царём, московского питейного дома, пропечатанного нерусским словом «кабак». Оно и, верно, нерусское: даже опричные нехристи продувались в Балчуге «до голтела» - последней денежки и исподних портошек. Истома Шевригин «Балчуг» не жаловал, как и другие пьяные дома. Иное дело – придорожное кружало, имевшее добрый «привилей»* на закусь – те самые пироги да соленья у дверей. Их можно было пронести за стол, и цены не кусались.
Что же являл придорожный кабак близ села Ерахтуры? Обычная изба-пятистенок.

Снаружи, вместо конька, над толстой трёх-засовной дубовой дверью висит мёртво вбитая деревянная тёсанка; посерёдке - резная белка, в золотистый и чёрный раскрас. Глаз косой, в левой лапке - чарка, в правой – герб с орлом. «Ерах» по-мокшански – белка и есть. Оттого с названием путаница. Кому-то люб «кабак ерахтурский», а в Ерахтурах, между тем, свой имелся. Другие звали «шинок на перепутье», «приозёрный пьянокуток», а то и «хмельня на распутье». Так, играючи, и доболтались до «Распутной белки».
После доброй чарки Истома намерялся повидать отца Олимпия. За целительство поблагодарить и благословением заручиться. Пьянство в обители не привечали, но и не журили по праздникам. Духовенство не брезгало само «с мёдом причаститься, дабы от паствы зазнайством не отринуться»…
Коняжку буланого Метку отдал на поруки хозяину постоялого двора – щекастому мордвину Пантелею. Прошвырнувшись по лоткам, вынес «путевой» пирог с требухой, на нём горка квашеной капусты, солёный огуречный хрустик и пятерочка груздей.
 
Не успел взять пирог, а у входа уж лыбится мелкий и поджарый шинкарь, он же кружечник Курнося, чей погнутый огурец уличает полную противоположность хозяйской кличке. Курнося смугл, черняв, ряб, кривоок и при этом подслеповат. Власы седые и спутанные. Чем-то смахивает на перезрелого выхухоля. И каких, скажи, ты кровей, хрен ерахтурский? Кто теперь разберёт, да и разницы нет - как ставили на кабак, крест при всех целовал. Одно знали точно: не рязанский, с Литвы, за военную услугу на кабак поставлен. Словом, куда ни кинь – православный целовальник. Дело знает, речив, угодлив, въедлив. Во хмелю незамечен. А уж обсчитывал – со всей строгостью: трезвому сдачу - до грошика, с пьяного ж слупит столько... Только кто пьяному поверит? В общем, та ещё личина!

***
«Распутная белка» за пять лет народу споила не счесть. А Шевригин доброе помнил! Именно в этих кисло воняющих стенах три года назад жизнь его круто повернулась. Всё было то же, что теперь: он расплачивался у чёрной от въевшегося вина стойки, как вдруг… из «чарочной» прогремел клич тех двоих - в ездовых кафтанах:
- Эгегей, народ честной, есть тут, кто грамоте знает? Надобеть, вишь, купчую подправить.
Шевригин и отзовись. Письму его обучил отец Олимпий. И в кабаке на тот час Леонтий, по воле настоятеля, брал водки полведра для потребы целебной. На зов из «четвертной» вышел, где отпускают вёдрами, полувёдрами и четвертями. Оптом-то, оно, вдвое дешевле, да не всяк ведро потянет.
Глянул: гости не простые, доброе вино в распой* пьют из заорлёной гербовой бочки, что Курнося для них же откупорил. На парубка свысока зыркают: мол, валяй, деревня, а мы поглядим. Покуда пили, Шевригин и грамоту переписал, и подпись, как надо, выправил. Глянули: ба, откуда такой? Сказался. Шеметом* к отцу Олимпию, отпросили парубка в стольный град. И не абы куда, - в Посольский приказ, откуда сами…

***
Курнося растрескал лик на сто добрёхоньких лучинок. Закружился, завертелся, засучил старый выхухоль ручками, зашмыгал прикопчённой своею кишкой:
- Какой славный гость! Какой важный радОсть, - ударяя на конечную «о».
Для приличия Шевригин покривился: было ведь, с чем сравнивать. Он помнил ещё времена великой братчины, с коей отца пару раз на своем горбу притаскивал. Отец на деревне был самым уважаемым - в звании «сын боярский». Потому во все мирные годы его неизменно пировым старостой выбирали. Народ искони храмовые праздники чтил, особливо,  козмодемьянские пивные братчины, в ноябре которые. От заказных пиров, где пили против всяких бед, мало кто увиливал. Пировой же староста заведовал братчиной – братским миром, когда пускалась по кругу общая братыня* с мёдом, и всею пировой заготовкой. А уже потом, во всю трезвую пору, ему поручались мирские дела общества. И ни разу никто не упрекнул Шевригина-старшего во лжи и бесчестии.

Не то, что Курнося. Но осуждать негоже - за руку не лавливал. Истома быстрой сквозной улыбкой пресёк ужимки шинкаря и заказал чарку «полугара» - слабого вина. Не мушкатель, конечно, не амброзия, а всё лучше дешёвой, перегнанной дважды, бурды, которую потягивали сейчас шесть босяков из сословия приметных ерахтурских выпивох. Занимая лавки на видных местах, они обходились без закуски, отчего двое строгали уже носами липкие от лужиц столешные выбоины. Вся изба утло подсвечивалась тремя лучинами в подвешенных светейниках из щербатых плошек. Справа от кружечника зиял пещерой внутренний проруб – заветная «четвертная». При нечастом появлении оптового покупателя там раздувалась свечка в горелке и наполнялись осьмухи, четверти, а при надобе вёдра с «двойным вином» - водкой.

***
За брусом, что отгораживал наливной загон от «чарочной», темнели две выбитых бочки, голубая заморская сулея*, пивной ушат в полсотни мер и клеймёное гербом водочное ведёрко с обручами. Выше, на полке, питьевые приборы: чарка медная на копейку вина, строганая чашка на грош, алтынная глиняная горка, два дубовых ковшика: на два алтына и на три, уёмистый ковш под пиво на денежку (полкопейки).
Уж тут кому, как любо: на те же три деньги легко можно было купить полпуда пшеницы, да ржи в довесок - на полстолько! На почётной полочке, умягченной полстью*, особились большая мерная кружка и малая мерная чарка из бронзы - на толстых цепках, прищёлкнутых к стенной скобе. С них на питейную общину гневно посверкивали «петухи двухголовые» - так местные питухи дразнили гербовых орлов.
 
Питьё Курнося отпускал за наличные, в долг - редко. «Напойные памяти» на должников не записывал: в уме держал. Зато все отпущенные чарочки и ковшики тщательно отмечались на широкой доске по левую руку от стойки. Там были искусно выжжены и дёгтем протравлены поразмерно кружки, чарки и ковши. Против медовых и квасных Курнося проставлял меловой крестик, к винным и водочным приспособлял угольные рожки. Поздно ночью, подытожив, он смывал записи, а утром – по новой...

Шевригин уважен был оловянной чаркой, под ободок налитой. В благодарность кивнул. Вместимость посудины – две полных горсти - самое, что надо «для травли червячка»! А на заедку…
Надкусив пирог с тёплой хлюпкой требухой, он ещё раз оглядел окружный люд. Все, как на подбор, пропойцы. И глаголы согласно положению риз. Кто мордой в кружке – уже мычит, кто с чаркою у носа – пока ещё бухтит.
Вино обожгло – всё-таки ближе к «двойному»! Под такое бы чего солёненького. Зачерпнул огурчик с кислой капусткой, поднёс ко рту, как вдруг…

* Паки – снова, ещё, обратно

«Но путника с нехристем легко уваживали» – на Руси есть мясо в пост не считалось грехом, если ты «в пути», а люди иной веры постились по своему уставу

«Привилей» - привилегия, право, дар, льгота

Братыня (братина, братен) – длинная, суженная по краям винная посудина в форме ладьи; пускалась по кругу, по столу

В распой – в розлив, рознично, порционно: чарками, кружками, ковшами

Шеметом (рязанск.) – опрометью, стремглав, мигом

Сулея – глиняный, реже стеклянный сосуд - предшественник бутылки

Полсть, полстина – валеный, сбитый, прессованный коврик (половик) из войлока, кошмы.



 «Олимпиева обитель»

- Так а я про что? Как взял Обатур Полоцк, Велиж с Усвятом, вся ливонская затея Ивашки – прфууук! – Откуда-то слева донёсся неприличный звук. - И нету! Ни сёдня-завтре Велико-Луки падут, там Ивашку пожарят с луком и Степашке - на ужин…
Шевригин насторожился. Помнится, там за перегородкой ещё один стол, где кружечник дозволял «зерно сыпать» - играть в кости. На миг приледенел к скамье: «Только крамолы нам не хватало», - а, расслабившись, захрустел, как ни в чем, ни бывало.
- Карачун* Ивашке-то. Стоко за Чухонию положить, и помелом!
Голос – погуще, с присвистом. Положение, однако.  Оно, конечно, можно бы сказаться глухим и пей себе в радость. Но это было против нрава и недостойно служивого человека: еретики царя поносят, а ты?!

- Попомните моё слово: свей Корелу с Нарвой оттяпат. – Третий уже голос, с дребезгом и картавиной: - Пыжился наш дурак, пыжился, щёку за тытулы дул, Урюка свейского* в хрен не ставил, а оне поди-ка! Со всех краёв Ваньку переегорили!
И хрясть! - костяшкой по столу. 
- Доерихонничал*, кот сметанный, - впрягся первый, опять же подкрепяся утробистым звуком, и треснул своей костью. – А насчёт Урюка промашку дал, Драный. У свея давно не Урюк тронничает, а Ивашка, как, глянь, и наш-ко! Иван – он же Йухан по-ихнему.
- А с низов ногай, татарин. Колгота да котора*. Возле черемис замутился, глядишь, и с наших краёв попрёт! И тут - и там! Оттоль – отсель. Ему и керста*! Вся избушка Ивашкина разладилась. Того гляди, посыплется.
Прокартавили и загыгыкали.
- Не ты ль замятню заваришь, Червемяс! – вмешался с присвистом.
- Легко может быть…

Довольно! Дальше спинничать не пристало, Истома пересел так, чтоб искосу охватить крамольный кут. Ага, вон сразу три облитых лучиною полу-рожи, остальных подъедала переборка. Его перескок заметили, кости защёлкали шибче. Переруб запросто мог упрятать двоих… Где?! - судя по разности и частоте костяных щелчков, - как бы ни семеро! Много! Даже для такого. У каждого ножичек, небось, а то и кистенёк. Однако смолкли. Самое время: пятки смазал и гуляй!
Единым духом опростав чару, Шевригин встал и вышел. На восьмом уже шагу ухо поймало скрип. По твою душу! И сыр-бор весь затевался, чтобы подразнить. Ахти, страсти господни, козни ерахтурские! Однако врёшь, белка, и ты, выхухоль, не угадала! Я вам не дохлый горностай, - на секача, ребятки, напоролись. А тут уже не плачь.

***
Ускорив шаг, Шевригин прикидывал: куда? Можно напрямик - сквозь лотки, к постоялому двору, где Метка. Но кто поручится, что в спину не вопьётся литой ножик Червемяса иль свинцовая пуговка от дяденьки с присвистом? Походя, нащупал пистоль, саблю. Кое-что: двух на раз смету. Потом одна сабля. Хотя при умелом замахе пистоль обушку не уступит. Ещё, выходит, два. А остатние двое, если не трое, с трёх краёв просквозят. И самая беззащитная - спина.
Ещё в прежние годы Истома приметил: коль нырнуть от лотков влево, - попадёшь в глубокий овражек с не просыхающей лужей, за ним перелесь. А там?! Там есть, куда хотя бы спину притулить. Уже неплохо!
В перелеси волновались золотые блики – решечёное солнышко пуляло в глаза. Ещё полсотни шагов, и Шевригин вдруг резко уходит под землю. Овражек оказался глубже: чтоб выбраться, сажени полторы по крутизне карабкаться надо. Только и «охотники за зерном» не свинцом подкованы. Лихие, шибкие, они ссыпались вниз, обложив его, как волка. И не успел вырвать пистоль, как кто-то всего водой окатил.
 
- Саблю скинь!
Голос принадлежал тому, с присвистом. Истома не сразу разобрал, что это мелкий, кряжистый горбун, скатившийся с увоза* последним. На редкость уродливый, он не был увечным, и припоздал лишь по чинности своего  главенства.
- Савелий, решить? – целя из самопала Истоме в живот, весело хохотнул картавый – длиннючий лысак в залатанном зелёном полукафтанье.
- На счёт три, ежели резалку не кинет, – просвистел карла. – Раз, два…
Стервой визгнула сабля, а Истома безмятежно улыбался.
- Теперь вяжи его, Фофан, - скрипнул Савелий.
- И наподдай, Драный, - задорили из толпы, - наподдай…

С глумливым торжеством Фофан шагнул. Зря – намоченный пистоль угодил детине ровно между глаз. После чего, прикрывшись мосластым пятипудьем, Истома подался к ближнему, распечатал его макушку фофановым лбом, и в один припрыг вскарабкался на гребень яра. Руки сграбастали толстенный сук. Воля! Истома поднатужился, сук треснул, а ноги елознули по склизкому краю. Упав, переворотился, как учил Олимпий, и сук обернулся дубинкой. Один против шестерых. У них кованые палицы с шипами на шишке, да Савелий с узорным турским кинжалом. Самопал мутнел со дна лужи, саблю из-за спин не достать. Фофан закопошился, медленно привстал. И пошла дубиновка. Дрын Шевригина был скор, но в крепи не дотягивал. Мало-помалу утеснили к откосу, а там и суковина переломилась. Господи, прости…

- Милосердия ради милости Бога нашего, в них посети нас Восток свыше, во еже направити ноги наши на путь мира.
Благостный говорок отсрочил расправу. Отведя дубьё, лиходеи поразевали рты не в силах понять, откуда взялись в овраге два плечистых молодца в чёрных подрясниках. Положив руки на посохи, монахи смиренно прикрыли веки – ни дать ни взять, слепые. Голос подавал один, второй молча шевелил губами, и походили они на братьев.
- Вот что, люди божьи, шли бы вы с миром, покуда ноги носят, - прошипел Савелий и повёл кинжалом.

Монашки закивали, испуганно попятились, а в следующий миг посохи взметнулись к небу и оттуда молниями пали на головы шишей*. И такая молотилка задалась, что Истома успел лишь пару раз вклеить по паре зуботычин - сапогом и кулаком. Кряхтя и охая, лихая братия пятилась, пятилась, да в бега, если так можно назвать «ползком да в прихром». Один лишь горбун избежал побоев и отступал без страха, приглашающе маня клинком.
 
***
Скоро в овраге остались трое. Истома и спасители в подрясниках, по летам сорок пять на пару.
- Здрав будь, дяденька Леонтий. – Кротко проронил один. Второй, со шрамом в огиб носа, закивал.
- Э, да не ты ли это, Тихун? – ахнул Истома. – Ну а ты, не сойти мне с места, Молчок?
- Как Отче наш. – Раскатистой медью подтвердил Молчок. - Они самы будем!
- Звонарь, чисто звонарь! – Шевригин похлопал спасителей по спинам.
До Москвы ещё, беря у отца Олимпия уроки, он запомнил сходственных отроков, в обители звали их Тихун и Молчок. Три года назад были оба худы и малы, теперь же не узнать! Под сажень, жилистые, с палкой на саблю не трухнут. Ай, да Олимпий! А как в миру-то их кликали? Которого Молчок – Поликашкой, приёмыш ерахтурского бобыля*. Немого - Тихуна – Стёпушкой. Большего никто о нём не знает.

- А ведь я к батюшке путь держу.
- Так и мы. К Курносию за водкой, и обратно, – разъяснил Молчок. 
- Угадали! А то взяли кромешники в оборот?! Откуда бы тут им взяться, а?
Парни пожали плечами.
- Впервой видим, - ввернул Молчок.
- Да, – уныло цокнул Шевригин, - растворение повсюдное по Руси!
Взгрустнулось: давно ли было всё иначе? Ни один заморский властитель сравняться не мог с нами в силе ратной, пушечной и крепостной. А какие книги печатал Фёдоров Иван! Ныне одна печатня на всё царство осталась, и та в Александровой слободе, да ещё, коль не врут, у Строгановых. В одночасье всё подгнило. И царь на глазах учах...
 
***
До Олимпия два часа ходу. Место глухое, отшельное – топь и чащоба. Сама обитель пошла от увитой зарослями пещерки. Чуть дальше источник святой, семью камнями обложенный. Вокруг - монашеские жилища: изба, амбар, конюшня, склады. Деревянная церквушка с жестяною «репкой».
Жизнь тут не кипела, - складно корпела. На виду два-три послушника. В подрясниках, степенные, неслышные. Первый козу вёл, вёл и за оградку увёл, второй дрова таскал: то явится, то пропадёт. Один лишь не пропадал -  всё топорничал. Летами, - как Тихун и Молчок.

Не успели глазом моргнуть, Олимпий сам встречь гостю из пещерки идёт. Истома года полтора его не видел. Мог и все двадцать: не брали годы  старика. Сухой, да не щуплый, малой, да не мелкий. Гнут, да гибок. Лицо обветрено, бородка жёсткая, в мел с серебром расцвечена, глаз в лазурь - узок, да зорок. А уж на кулАчках - трём молодым не угнаться. Кто сильнее, того не подпустит, дыхалку собьёт, тот и упадёт. Остальных хоть руками, хоть палкой обмолотит…
И выходит сей старче из грота, на плече котик: чёрный ротик, белый вороток, жёлтенький хвосток. Истома склонился, припал к руке – маленькой, но вязкой, как водокрут. Старец притянул его, обнял, дал знак Тихуну с Молчком - с глаз долой. Поведал Истома о сшибке у кабака, спросил, что за люди, не знает ли? Покачал головою старец:
- Про то не скажу.
 
На отчин недосказ Истоме подумалось: «Не останови таких, далеко пойдут. Хваткие, крутые, особливо горбатый Савелий. Клыков не выдал, а востры, печёнкой чую».
– Что ребятишки мои на деле показались, то добре, - покашлял старче.
- Ни в жизнь бы не поверил, что монахи на такое годны, - тряхнул бородой Истома, – да сам по гроб обязан, вот ведь что.
- Ну, это ты монахов не видал стоящих, - хмыкнул Олимпий. – Время подлое. А бывало, что богатыри по обителям корнились. Сергий так завёл, из Троицы. Слыхал, небось? И Дмитрия, князя благоверного, на Мамая сподвиг, и монахов отрядил - Пересвета с Ослябятей. Ранее оно как велось: монастырь сам себе государством был, и пастбищем и торжищем. Сам пахарь, сам знахарь, сам сторож, сам келарь, сам стряпчий, сам воин. Потому-то инок и за Бога постоять мог, и за Русь Святую, и за лавру. Кто хозяйство после Батыя собрал и поднял? Монастырь.

- Да, справных ребят на посохи поставил. С такими и против сотни не в страсть.
- Эк, хватил… с перебором. А что силушка со смекалушкой соседятся – спорить не стану. – Олимпий мирно закатил оба глаза, да как отстрельнёт искру лукавую. - Тем ведь и достали, проходу не дают: «Спровори, отец, в Москву. Терпежу нет, как ляхов бить хоцца». Четыре года - в трудниках*, не по норову постриг. А я что? Стольный град, чтоб не обмануть, годков десять не видывал. То ты у нас зазнатнел на Московитстве. Кремлянин!

- Будет те, отец, – заменжевался Истома. - Из меня кремлянин, как из Курноси протопоп.
- Будет, – посуровел старик.
- Скажи, святче Божий, да не прогневайся: правда ли, что сам смолоду ратовал?
- Что до службы моей, - прищурился Олимпий, лёгким двигом плеча смётывая кота к кормушке: кашка на молоке, – было. Дружину удельного князя водил, потом по миру бродил. В Литве, на Афоне, по Сечи Запорожской. Поносило сухим лядом! Много зла видел. Всё то - до сорока. А после - в схиму постригся, нашим, чем мог, тем помог, – тут Олимпий встряхнулся, сощурил глаз: - Так, как насчёт Поликашки со Стёпушкой? Берёшь в столицу? Не подведут! А то сквасятся, боюсь. Ночами бранные забавы видятся: Георгий Победоносец, Дмитрий Солунский, Илейка Муромец, Васка Буславич. Поверь старому: «на посошках»* нет им равных от Касимова до Рязани.

- И до Казани - поверю. А кроме, как посохом махать, чего ещё могут?
- Тут, чадо, тебе виднее. Се бо ты вольный у меня казак был: грамоте учился да гимнастике. А эти всё сие превзошли: пишут чисто, числа слагают, Библию знают, законы чтут и вору в обиду не дадут! Бери, не заплачешь. Не возьмёшь, наплачешься. На рынд не тянут - род худой, авось в подьячих приживутся.
- Ещё в дьяки, скажи, - отшутился Истома.

- Почему нет? – поджал губу святче. – По нашему времени умному человеку в дьячестве самое место. Там спеси с чванством росту нет, грамота с усидкой правят. А какие люди в дьячестве разводятся! Приказами ворочают: Висковатый, Щелкаловы братья. А Тихун с Молчком чем не братовья?
Странным всё это Шевригину помстилось: старец просил так, будто знал и не знал, кто есть Истома на Москве. А был он не то, чтоб шишкарь, - так, мелкошишечник. И это льстило: хвастать не хвастай, но и цену не сгоняй. Иной вопрос: впрок ли хлеб дьяцкий этаким трудникам? Впрочем, дело не твоё, – ихнее. И то правда.
- Зови, отче, парубков.

Сказ недолог был:
- Вот чего молвлю, братушки. Сам я на Москву конём. Для вас скотины не припас. Хотите сухолядом - подите, Бог даст - поспеете, с начальством сведу, а там милости просим: по дьяческой части. Рекл еси*.
От «дьяческой части» лица «послушников» состарились, почти как у Олимпия. Истоме, напротив, полегчало. Страхи позади, пистоль высох, сабля в ножнах, Метка копытом роет: настрой - что надо!
И вот уже вехи той сечи у «Распутной белки» до слёз забавят. А наипаче - познанья мужика русского о дальних рубежах: «Урюк свейский»! Ну, выдал, Драный! А, может, и Червемяс…
Посидели – многое вспомнили. Истома настоятеля за науку, за лечение благодарил, на дорожку испросил благословения, на Метку взлетел и был таков…

* Карачун – конец, смерть

Свей… свейский – швед, шведский

Доерихонничал – доважничал, довыступался

Колгота и котора – ссора и вражда

Керста – могила, гроб, конец, смерть, крышка

Увоз – скат или накат, спуск или подъём

Шиш – разбойник, вор, грабитель

Бобыль – одинокий и безземельный мужик

Трудники – рабочие при монастырях, без пострига

«На посошках» - бой на посохах, дубинках

Рекл еси – (я) сказал.

Фрагмент романа о событиях 1580-82 гг.

Опубликовано: Владимир Плотников "Московит и язовит", - журнал "Русское эхо", № 6, 2014

Иллюстрация: И. Горюшкин-Сорокопудов "Этюд к Углицкому делу", 1900.

Разворот глав: http://www.proza.ru/avtor/plotsam1963&book=31#31


Рецензии
Володя, прекрасно. У тебя снова на хвалу историческое повествование.
С 23 февраля, тебя. С Днем защитника Отечества.
Иван

Иван Цуприков   23.02.2015 15:38     Заявить о нарушении
Спасибо, Иван, а мне поздравлять поздно, я задолго до 23-го отбыл в "Жигули", там без интернета. Но шлю ответный "бумеранг", то бишь наше русское... "алаверды"...

Владимир Плотников-Самарский   25.02.2015 05:53   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.