Н. Северный. Честь имею... часть3. Жена офицера

С тех пор прошло немало времени. Жизнь наша продолжалась в новых условиях, во внезапно родившихся и неопределенных, но крайне амбициозных государствах, скоропостижно провозглашенных на просторах великой страны после событий ГКЧП.
Еще в годы перестройки, году в 87 или 88, мне пришло письмо от Гордеева из Москвы. В нем Валерий Акимович сообщал, что, как он и ожидал, получил перевод по службе с назначением в Москву, перебрался туда с семьей и что в обозримом будущем им обещают дать квартиру. Приглашал, когда это произойдет, приехать в гости, посмотреть перестроечную Москву...

Но время до этой встречи растянулось еще на несколько лет. В бюджете нашего института после 91-го года денег на научные командировки практически не было, и сотрудники многие годы сидели на приколе, не могли поехать даже на научные конференции. Лишь руководство института еще выезжало по организационным вопросам в Москву, а теперь больше в Киев. И все мы с ностальгическим чувством вспоминали сейчас добрые старые времена, когда могли бывать на любых конференциях, съездах и конгрессах…

Возможность командировки в Москву у меня появилась только в 96 году. Необходимо было согласовать вопросы сотрудничества нашего отдела с Институтом Океанологии АН России, а заодно прозондировать реальность заключения хоздоговорных тем в других организациях. Срок командировки определялся в пять дней, плюс по одному дню на дорогу туда и обратно.
Помня о нашем с Валерием уговоре и имея номер его домашнего телефона, я и собрался, наконец, наведать своего старого знакомца.

20

И вот Москва. Был конец мая, и весна наполнила город своим бурным пробуждением, зеленью деревьев, дурманящим запахом акаций.
Знакомый Курский вокзал, станции метро, улица Горького, площадь Маяковского… Не был здесь лет восемь, не меньше, еще со времен перестройки. Разительные перемены чувствуются во всем, отмечаются глазом и невольным вниманием. Больше стало людского скопления и сутолоки, словно весь город бросил работу и вышел на улицы, больше машин и непривычно много рекламы, крикливой и никчемной. А на лицах людей отпечатлелась какая-то всеобщая безрадостная озабоченность и напряженность…

Изрядно помотавшись по городу, я устал, пока к вечеру устроился в гостиницу. Отдохнув немного, решил позвонить Валерию, чтобы узнать его планы на завтра. Было уже достаточно поздно, десятый час, и неожиданно мне ответил детский голосок. А когда он позвал папу, в трубке раздался полузабытый бархатистый баритон.

Узнав меня, Валерий поинтересовался, как я устроился с ночлегом, куда — в какую организацию или на какую конференцию — приехал и сколько дней предполагаю пробыть в Москве. И сразу предложил мне встретиться завтра, как только я закончу свои дела, приехать к нему домой. Он назвал станцию метро, о какой я еще и не знал. «Это в новостройке, — объяснил он, — увидишь... Да я тебя встречу!» И мы договорились о времени и месте.

На следующий день в назначенный час он ждал меня у входа одной из новых отдаленных станций. Одет Валерий был в штатское, и я не сразу заметил его из-за потока выходящих из метро людей. И только когда он двинулся по направлению ко мне, я узнал его. В добротном светло-сером костюме, ладно сидевшем на его плотной, плечистой фигуре, он выглядел, пожалуй, нисколько не хуже, чем в капитанском кителе, каким я его помнил по нашей первой встрече. Лицо его стало свежее, а заметный весенний загар делал его моложавым. Тот же внимательный, пытливый взгляд глаз, та же открытая, располагающая улыбка; и лишь большая голова Валерия Акимовича, стриженная бобриком, была теперь щедрее охвачена сединой.

Мы крепко пожали друг другу руки, и я сразу почувствовал прежнее его расположение.
— Ну, с приездом в Москву, — он улыбнулся широко и гостеприимно. — Пойдем, увидишь мой дом, моих домочадцев!..

Мы пошли на остановку и, сев в автобус, минут двадцать кружили, углубляясь куда-то в неведомый мне район через лабиринт однообразных кварталов многоэтажек; потом долго шли через огромные и казавшиеся такими необжитыми дворы с времянками и опустевшими подсобками, заваленные строительным мусором, обломками бетонных плит и арматуры. Молодые, едва только окрепшие деревца лишь местами оживляли этот унылый ландшафт.

— Ну и в даль же ты забрался!.. — только и смог выразить я свое ощущение перед поражающими провинциала размахом и хаосом столичной застройки. Я знал от Валерия, что они живут здесь, в этом новом районе, уже больше пяти лет.

— Да. Выбирать особенно не приходилось, — теперь всем приезжим в Москве дают такую вот тьмутаракань! Мы не хотели стеснять родителей и с готовностью согласились на этот район… Пока доберешься с работы, весь вечер уйдет; и времени для дома совсем мало остается, только суббота и воскресенье. А утром опять чуть свет едешь на службу… Такая уж Москва. Не то что у вас, в малых городах. Но жена счастлива, что получили и эту квартиру. Правда, у нее работа близко в сравнении с моей, совсем рядом с домом, транспортом даже не нужно пользоваться.

Я поинтересовался, где работает его жена и какая у нее специальность. Валерий охотно отвечал, что она математик по образованию и работает в школе. Школа от них совсем близко, всего в двадцати минутах ходьбы. И, переведя разговор, стал расспрашивать о моих делах, о работе в институте и о командировке.

— Ну вот, мы и пришли, — неожиданно объявил он, когда после перехода через очередной обширный двор за углом дома показалась еще одна многоэтажная махина. Мы подошли к подъезду, поднялись в лифте на лестничную клетку его этажа. Хозяин открыл дверь ключом и предложил мне войти… И в эту минуту в прихожую квартиры с радостными восклицаниями выбежало двое крепких вихрастых мальчишек; младшему еще явно не было школьного возраста. Впереди них со звонким лаем выскочил трехмесячный щенок темной масти с серыми подпалинами; он вертел хвостом и взвизгивал от избытка чувств, прыгал до пояса к хозяину, потом обнюхивал меня и снова обращался то к нему, то к детям. А они, выбежав из комнаты и увидев незнакомого человека, остановились в смущении и своими большими серыми глазами смотрели с любовью на отца и с любопытством на гостя. Были они очень похожи между собою: уже успевшие где-то загореть крепыши, большелобые, с широко поставленными глазами и четкими очертаниями упрямого рта.

— Ну что, орлы, идите поздоровайтесь!.. Это дядя Юра, — Валерий лукаво посмотрел на меня и пояснил: — Он приехал к нам, чтобы познакомиться с вами.
Дети застенчиво жались к отцу, но ответили мне на протянутую руку своими милыми пухлыми ладошками. И после моих расспросов я узнал, что старшего, второклассника, зовут Димой, а младшего Славой. Слава, робея, спросил отца, останусь ли я у них сегодня… жить.

— Останется, — Валерий снова весело посмотрел на меня, — если захочет, если ему у нас понравится. Покажите-ка ему вашу с Джеком комнату…

Я не сумел скрыть от хозяина своего нежданного и приятного удивления: отправляясь к нему, я готов был увидеть среди домочадцев кого угодно, только не этих двух чудесных пацанов; в первое мгновение я подумал, что они — внуки Валерия. По нашим с ним разговорам во Владивостоке я не очень ясно представлял себе состав его семьи, знал только, что у него есть дочь, теперь уже взрослая… От неожиданности я едва не проговорился:

— Что же ты не предупредил меня, что у тебя такие… — я чуть было не сказал «маленькие дети». Ведь у меня самого сыну уж скоро будет двадцать шесть. И вовремя спохватился, — такие боевые ребята! Я бы принес им что-нибудь…

— Э, не выдумывай! Не стоит хлопот, у них все есть… Давай заходи, располагайся. Сейчас познакомлю тебя с супругой.

Но она опередила его и вышла из кухни, чтобы поздороваться с гостем. Нарядная, в белом переднике поверх легкого платья, приветливо и смущенно улыбаясь, она протянула мне руку и дружелюбно и открыто посмотрела в глаза: «Здравствуйте!..»

Видя мое явное замешательство, Валерий тихо засмеялся:
— Вот и встретились, наконец!.. Знакомьтесь: моя жена Любовь Дмитриевна, Люба. А это мой уже, наверное, старинный знакомец Юрий Николаевич…

Действительно, я немного опешил от неожиданности, — Любовь Дмитриевна показалась мне совсем юной: то ли младшая сестра, то ли старшая дочь моего товарища… Худенькая и хрупкая, с тонкими изящными руками, с большой копной темно-русых волос, аккуратно уложенных на голове, она производила впечатление вчерашней студентки, недавно вышедшей из стен института. Она выглядела лет на двадцать восемь, тридцать, не более.

Должно быть, почувствовав мое невольное впечатление, она тактично сделала вид, что не заметила его, и с пленительной, необыкновенно доброй улыбкой сказала:
— Рада познакомиться с вами! Вы из Севастополя… Валера рассказывал мне о вас и о Севастополе. Заходите, пожалуйста, чувствуйте себя, как дома.
И обратилась к мужу: «У меня сейчас все будет готово. — А затем повернулась к сыновьям: — Мальчики, покажите дяде ваши владения».
 
Ребятишки потащили меня в свою комнату, примыкавшую к кухне. Небольшая, почти квадратная, с одним окном, комната залита солнечным светом. У окна расположился ученический столик с лампой на нем, а по сторонам от него стояли тахта и детская кровать. Обычная комната в современном доме, но она показалась мне обустроенной и уютной: небольшой ковер на стене над тахтой, коврики под ногами у ребячьих постелей, большая физическая карта Советского Союза почти на целую стену да множество детских игрушек и снаряжения. В проем двери вмонтирована гибкая стальная перекладина для детей, а в ближнем углу стоял трехколесный велосипед Славы; и рядом с ним положен небольшой толстый матрасик с матерчатым ковриком — без сомнения, место для верного Джека.

— Это резиденция наших школяров, — полунасмешливо заговорил отец, со скрытой гордостью глядя на сыновей, — в этом году еще и Славка пойдет в первый класс, пора… Но он уже пишет понемногу и вовсю читает, — они с мамой не теряют времени.

Щенок крутился среди своих хозяев и, как только Валерий, предложив мне, сам присел на тахту, тут же запрыгнул к нему на колени и стал устраиваться поудобнее.
— Вот у нас еще одно ненько, — показал на него хозяин. — Это все равно, что третий ребенок в доме, — будто оправдывался он. — Но радости ребятам, да и нам веселых минут это существо доставляет немало!.. Очень сообразительный пес, — и он одобрительно гладил Джека по загривку. — И гулять с ним пацаны ходят с большим удовольствием.

— А спит он с нами, у него вот есть своя постель, — пояснил Дима и показал на самодельный матрасик на полу. — А ночью он запрыгивает в кровать ко мне или к Славке, ему с нами больше нравится. Мама сердится на нас, а его ругает за это, но он все равно ночью всегда приходит к нам. Он еще маленький…

Через некоторое время к нам заглянула хозяйка, позвала мужа. А тот, поднявшись, предложил мне перейти в другую комнату: «Пойдем, пора к столу. — И, заведя меня в соседнюю комнату, оставил одного: — Ты тут осмотрись, а я пойду, гляну, не надо ли что помочь Любе...»

Эта комната, судя по всему, служила гостиной и спальней жилища. С балконом и окном, большая и светлая, оклеенная приятного рисунка обоями, она не была заставлена лишней мебелью и потому казалась довольно просторной. Других комнат в квартире больше не было. Ковер над диван-кроватью и платяной шкаф в углу за дверью, сервант и тумбочка с телевизором на одной стороне комнаты, примыкающей к балкону, письменный стол у самого окна с гардинами да гостевой стол посреди комнаты — вот и все убранство дома. На свободных местах этой стороны комнаты висели две большие картины русских живописцев. А всю другую — большую — стену комнаты занимали широкий книжный шкаф, книжные полки и стеллажи, там и сям уставленные горшками с домашними цветами. Благодаря им помещение выглядело очень живописно.

И без преувеличения можно было сказать, что стена эта являлась сплошным книжным массивом! Для меня это оказалось вторым неожиданным откровением сегодняшнего вечера: ни у кого из моих друзей и знакомых не видел я подобного книжного богатства, хоть и были многие из них научными работниками и преподавателями, и со степенями и званиями. Книги стояли стройными многоцветными рядами и лежали пестрыми стопками, грудились всюду и интригующе выглядывали из-за небольших картин-репродукций и фотографий, смотрели на вас знакомыми и незнакомыми именами и названиями на тисненых переплетах. И это было не случайное и беспорядочное сборище книг, не досужее хранилище впрок книжных богатств, а обширное и вдумчиво подобранное собрание творений человеческой мысли, человеческих знаний. Тут находились, кроме великолепных изданий классики, многие тома книг по искусству, живописи и архитектуре, различные поэтические сборники, книги по истории, литературные мемуары и отдельные тома из «Жизни замечательных людей», книги по мореплаванию и военно-морскому делу, серии о путешественниках и географических открытиях. И во всем — от состава библиотеки и возраста некоторых редких изданий, от тематики, направленности знаний и подборки авторов до расположения и расстановки собраний и книг, их заботливого обрамления картинами и литографиями, их соседства с цветами — во всем чувствовалось истинное и давнее увлечение книголюбов, их воодушевленная страсть. Это книжное царство, сам дух книжного почитания многое могли сказать о художественных интересах и духовной жизни хозяев. Тут не скажешь, подумал я, что дом без книги — все равно что тело без души! Душа здесь явно царствовала и занимала в доме свое несомненное главенствующее положение. И еще было очевидно, что для такой обширной и великолепной библиотеки, к тому же явно пополняемой, обычная современная двухкомнатная квартира слишком тесна и недостаточна.

Невозможно было не удивиться такой редкостной библиотеке. Я рассматривал стройные ряды книг, читал интригующие имена и названия и невольно попадал под магию их воздействия, — на вас дружелюбно глядели, с вами доверительно разговаривали, неудержимо манили к себе бесценные, удивительные сокровища, немеркнущие памятники человеческого духа и разума; они, как хорошая, проникновенная музыка, завлекали в свой магический плен… А среди различных художественных изображений, морских и горных пейзажей и нескольких детских фотографий, расположенных на полках и под стеклами шкафа, на вас смотрели хорошо знакомые портреты Бетховена, Пушкина и Александра Блока, проницательные и насмешливые, полуприщуренные глаза Хемингуэя, характерная красивая голова Булата Окуджавы с неизменной сигаретой у рта. Наверху, в левом углу был расположен прекрасно выполненный цветной фотографический портрет космонавта Владимира Комарова, и чуть ниже, в соседнем ряду, две отличные фотографии Фиделя Кастро.

Мое неравнодушное созерцание прервал хозяин. «Что, заинтересовался?.. Не удивляйся, это плод многолетних усилий и моих, и Любы. Она собирала книги еще до нашей встречи… Думаю, что это долго не пройдет… — И предложил: — Покурить не хочешь? Пойдем».

Мы вышли на балкон, закурили. Под нами распластался огромный унылый двор всё с теми же следами незаконченного строительства и оставленного строительного мусора, да напротив возвышалась серая стена длиннющего десятиэтажного дома; лишь жидкие деревца да кустики неуверенно торчали на видимом пространстве…
— Это тебе не Владивосток, не залив Петра Великого! — уловив мои ощущения, пошутил Валерий. — Помнишь, какая красота была там, и как уютно мы с тобой расположились тогда на девятом этаже?.. Но квартира у нас все же неплохая, даже, после всех общаг и малосемеек, я считаю, довольно удобная. Доделок, правда, когда получили, было очень много; почти всю столярку, а потом и покраску пришлось исправлять и переделывать своими руками; но это уже — как водится!.. Ну да ладно, понемногу теперь уже всё наладилось. А двор постепенно обживем и засадим миром; не раз собирались на субботники. Лишь бы строители поскорее убрали свой габаритный мусор…

Мы покурили, и Валерий предложил: «Пойдем, покажу тебе, где что… И пора мыть руки, а то Люба уже зовет к столу».

21

Стол в гостиной был накрыт. Хозяйка делала последние приготовления. Она зашла, чтобы поставить еще одно блюдо, что-то поправила на столе и обратилась к нам:
— Потерпите еще немного. У меня уже все готово, вот только ребят сейчас покормлю, и можно начинать. Да вы садитесь… — И скомандовала сыновьям: — Мальчики, марш мыть руки и на кухню, кушать. Быстро, быстро! — И она увела с собой ребят. За ними без приглашения побежал преданный Джек.

Мы сели за стол. Я вспомнил о привезенных с собой крымских напитках, специально припасенных для нашей встречи, и достал из портфеля бутылки — одну массандровского муската — для женщин, другую коктебельского коньяка для всех. И почему-то вдруг вспомнил кубинский ром, который мы с Валерием пили тогда, во Владивостоке, в день нашего знакомства… А еще подумал о своей не единственной сегодня оплошности: я не догадался по дороге сюда где-нибудь в городе взять букет цветов для хозяйки, ей было бы приятно. И, пожалев об этом, решил исправить свою ошибку в другой раз, если таковой еще представится.

Вернулась Люба. Она радушно объявила: «Можно начинать, — и обратилась к мужу: — Валера, наполни бокалы… — а затем ко мне: — Давайте, я за вами поухаживаю», и стала подкладывать на мою тарелку кушанья из разных блюд.

Застолье двинулось урочным порядком. Мы подняли тост за встречу и за новое знакомство, затем я предложил выпить за счастье, благоденствие и долголетие этого дома. Первая скованность знакомства быстро прошла, и за столом завязалась — будто продолжение той, на берегу Тихого океана — обстоятельная дружеская беседа; искренность и радушие этих людей располагали к доверию, настраивали на откровенность и взаимность. Нам хотелось высказаться обо всем — о жизни в Москве и у нас в Крыму, вообще в стране, о нашей работе и проблемах, о будущем наших детей… Валерий, хоть и писал мне об этом, правда, очень коротко, рассказал о том, как получил перевод по службе и как они с семьей перебрались в Москву. Сделать этот перевод ему было несложно, так как по рождению он москвич и служить уходил отсюда. И родители его, старые москвичи, были тогда еще живы… С ними жила его младшая сестра со своей семьей.

Я спросил хозяйку, довольна ли она выбором мужа их жительства и их теперешним домом. В ответ она удовлетворенно сказала:
— Конечно. Все же Москва есть Москва, это не Комсомольск и не Хабаровск… Еще у нас на выбор был Горький. Но у Валеры в Москве родные, да и друзей много старых, и школьных, и с кем служил. Так что для нас это был, наверное, наилучший вариант. А теперь, после окончания службы, Валера сразу определился с работой, и доволен. Значит, и я спокойна за него. А еще здесь мне не так далеко, как было в Комсомольске, до моих родителей, до родины. Я ведь не москвичка, мои родные все живут в Вологде… И в отпуске я каждый год со своими мальчиками бываю у них. Дети страшно довольны: там чудесно — и лес, и воздух здоровый, красота вокруг! А в августе вовсю сезон ягод и грибов. Мы приезжаем оттуда такие довольные, окрепшие и отдохнувшие…

Она посмотрела на мужа ясным, счастливым взглядом, как бы ища у него подтверждения сказанному и приглашая его к воспоминаниям. И он с явным удовольствием поддержал ее:

— Нашим ребятам здорово повезло с дедом и бабушкой, Любиными родителями. Они внуков любят безумно и все эти годы постоянно были готовы возиться с ними, тащили к себе, как только было можно, звали их в любое время. Благо, здоровье позволяет им принимать наших, они совсем еще не старые. Да и Любе с сестрой пока не доставляют больших беспокойств. Дай им бог здоровья еще на многие годы!
 
Слушая эти высказывания, нельзя было не заметить согласие супругов, их взаимное заботливое внимание. По их взглядам, по тому, как они обращались друг к другу, без всякой натянутости и какой-либо рисовки, внимательно и просто, становилось ясно, что между ними существует полная гармония, и семья их представляет собой прочное единое целое. А еще в ходе разговора я непроизвольно отмечал про себя несомненную, какую-то особую привлекательность Любови Дмитриевны. Во всем ее облике проявлялась неброская, затаенная красота северных русских женщин: в правильных, тонких чертах лица и изяществе фигуры, в легкости и грациозности движений и осанки, гордом повороте головы. Она была в расцвете своей пленительной молодости, и в ее взгляде светилось отражение спокойного, уверенного счастья.

— Когда вы сумели собрать такую прекрасную библиотеку? — полюбопытствовал я, спохватившись от своего чрезмерного наблюдения за хозяйкой дома и переводя разговор на интересующую всех тему. — Как вам удалось подобрать такую обширную, отличную книжную коллекцию? Я ни у кого не видел чего-либо подобного… — В Москве легко доставать хорошие книги?
 
— Да нет, — польщенная оценкой, со слабой улыбкой отвечала Люба, — не очень… Да и моей заслуги тут не много: до Валеры я успела собрать лишь малую часть всего этого богатства… Хотя давно мечтала о хорошей библиотеке. Но ведь тогда я еще училась в Университете и на книги много тратить не могла. Почти всё это собрал он, еще без меня; я знаю, что Валера собирал библиотеку вместе с родителями всю жизнь! Были, конечно, разные потери — за время его службы и скитальческой неустроенной жизни. Позже он старался как-то уменьшить эти утраты, снова восполнить потерянное. Ну, а уж последние годы мы занимались этим вместе, постоянно наведывались в книжные магазины. Довольно много книг нашли и купили еще в Комсомольске, ведь там мы прожили целых девять лет… А в Москве сейчас разве что найдешь?!. Ничего стоящего не издается, всё какая-то пошлая и истерическая, бульварная литература. Добываем только у букинистов. И Валера, когда бывает в командировках, всегда привозит что-нибудь интересное из старых книг. Вот так и собираем. Места только у нас мало, уже не хватает…

Валерий снова поддержал супругу:
— Да, сам видишь… И хотя этот процесс может продолжаться до бесконечности, но всему есть разумные пределы, и скоро мы, наверное, приостановим это ненасытное пополнение. Но хочется перед этим еще подобрать ряд трудов по истории и философии мира, мне, в частности, — по истории флотов мира и кораблестроения, и побольше книг по искусству… Потом наши парни, я надеюсь, подхватят эту эстафету. Ну, а с жильем — с квартирой, я думаю, со временем мы что-нибудь изменим. Да ладно, пока терпимо. — И обратился ко мне: — Давай продолжим…

Он наполнил бокалы, и мы выпили за наши успехи, за удачу. Валерий поинтересовался состоянием нашего Морского Гидрофизического института. Пришлось мне приоткрывать невеселую картину о том плачевном состоянии, в котором за последние годы оказался институт…

Естественным образом родился третий тост — за тех, кто в море. Валерий решил расширить его и пояснил, что его здравица относится не только к находящимся в походе и плывущим в эти часы, бороздящим моря, но еще и ко всем его товарищам, сослуживцам и друзьям, уже покинувшим палубу кораблей и перебравшимся на берег, в родные дома, к своим семьям. На всех флотах у него остались однокашники по морскому училищу да многочисленные сослуживцы по кораблям, по Академии и заводской военной приемке. И он пьет за их здоровье и жизненную удачу, за их семейный покой и благополучие.
 
Мы дружно поддержали святой для моряка тост и, воздавая должное искусству хозяйки, какое-то время молча закусывали. А она, посмотрев на мужа понимающим, участливым взглядом, пояснила семейный обычай:

— У Валеры это неизменно главный тост, какие бы другие ни были, важнее всех других, — вроде непререкаемого ритуала дружбы… И я понимаю и всегда поддерживаю его. Ведь не так часто им удается встречаться со старыми друзьями. — С москвичами и ленинградцами они встречаются в дни училищных годовщин и юбилеев. А вот с теми, кто живет на Севере и Дальнем Востоке, повидаться — это целое событие. А есть и такие, с которыми они не виделись еще с окончания училища…

Люба смотрела на мужа, будто пытая, все ли правильно сказала о его друзьях, многих из которых она сама видела, знала. Чувствовалось, что этот порядок уже давно живет в их доме.

— Да, — подтвердил Валерий, — со многими еще ребятами хотелось бы встретиться! Я не хочу терять надежду, но доведется ли когда?.. Вон что в государстве творится! Раскидало нас по всей стране, — увы, бывшей, и уйму границ и всяких препон между нами нагородили: кто живет у вас, на Украине, кто в Прибалтике, некоторые после отставки оказались в Казахстане и аж в Узбекистане… А скольких друзей, товарищей мы уже не досчитываемся…

22

Невольно разговор зашел о прошлом и о воздействии нынешних событий на наши дела и судьбы… Хотелось высказаться о том, что мы думаем о случившемся со страной, которую так неожиданно потеряли, обо всем происходящем с нами, поделиться своими сомнениями и не умиравшими надеждами, да и воздать должное творцам «новой» России… И, естественно, у нас, как и у всех в это время, с неизбежностью разговор перешел на Горбачева, на его пресловутую перестройку. Ведь плоды этой необдуманной затеи и последовавшей за ней катастрофы были слишком очевидны, на виду у всего мира, на устах у всего народа…

— Видишь ли, — заговорил Валерий серьезно, — наши доблестные руководители, еще с Хрущева, и вся их партийная челядь, которая десятилетия самозабвенно пела сладкую аллилуйю нашему строю и партии и усердно усыпляла народ заклинаниями о победе коммунистических идей, славила наше мировоззрение и клялась в верности народу и коммунизму, — вся эта идеологическая братия теперь мгновенно, как флюгер, развернула свои убеждения и речи в прямо противоположную сторону. Никто из нас не ожидал, даже предположить не мог такого вероломного и откровенного предательства…

Валерий испытующе, словно проверяя мое отношение к его высказыванию, посмотрел мне в лицо и наполнил коньяком наши чарки. Потом убежденно продолжил:
— И что получилось?.. Теперь они вдруг дружно, как по команде, все разом стали ярыми поборниками антикоммунизма. Едва успели избавиться от советской власти и развалили Союз, как тут же отреклись и от партии, и от идеологии; веру в коммунизм подвергли анафеме, а народу запели теперь о благах новой экономики и всемогущей спасительной демократии. Их нынешние борзые идеологи скоро и ловко сумели протащить через Верховный Совет нужные им законы, и огромная стая алчных рвачей и хапуг — заметь, все бывшие «убежденные» коммунисты и партийные боссы! — ринулась безнаказанно грабить страну, кинулась наперегонки к обогащению — любой ценой, любыми средствами, дозволенными и недозволенными. Вот тебе и вся идеология, весь их «коммунизм»!.. — Грабь, покуда дают, пока не разграбили всё.

— И Ельцин? — осторожно прервал я, твердо уверенный лишь в «своих», украинских правителях, — Кравчуке, Кучме и всяческих их сподвижниках — разных Лазаренках, Тимошенках, Звягильских и пр.

— А что Ельцин?.. — отвечал Валерий. — Если он сам, собственной, так сказать, персоной, и не обогащается, слава богу, то, всё равно, на его ответственности и совести остается весь этот тотальный грабеж государства и безнаказанность, беззаконие, которые творятся повсюду при его благосклонном вельможном попустительстве. Всё же он — глава государства и должен ведать, что происходит в державе и что вытворяют его подданные, граждане вообще, а тем более в его окружении. А то за его надежной спиной многие чувствуют себя неуязвимыми, прямо-таки неприкасаемыми, — делай, что хошь!.. Да и без них к Ельцину как Президенту народ обоснованно предъявляет много серьезных счетов; трудно ему будет отчитаться за всё перед ним и перед историей, да и перед Богом!.. Да только он, по всему, об этом мало заботится… Ладно, речь сейчас не о нем… — Валерий остановился, думая о своем, и, подняв рюмку и сделав мне приглашающий жест, выпил ее залпом и без тоста. Чувствовалось, что тема нашего разговора всерьез задела его и что происходящие в стране события его глубоко тревожат.

— Речь сейчас о Горбачеве, — продолжал он, — об этой его идиотской, нелепой и бестолковой перестройке. — Зачем? Для кого и с какой целью? — Без идеи, без ясной цели и программы, без трезвого ума, в конце концов! Такое сделать со страной… Не всякий сумеет! Сдал великую державу с потрохами, и кому? Американцам, которым и не снилось остановить и так просто повергнуть в небытие Советский Союз!.. Ведь это форменное предательство то, что он сотворил, предательство всего народа со страной и всей нашей идеологии… Ну как можно было, не обдумав всего и не разобравшись, не взвесив и не оценив возможных последствий, кинуться очертя голову в такую поверхностную, недальновидную авантюру смены общественно-экономической формации, самого нашего строя? Такое преступное легкомыслие мог допустить только карьерист и безумец, недалекий придворный лицедей и приспособленец, а не мало-мальски серьезный государственный муж!.. Теперь мы только поражаемся этому неслыханному, кошмарному эксперименту. Правильно сказал Шебаршин, один из высшего состава генералитета страны, — он назвал горбачевскую реформу безмозглой! И не один он так считает.

23

Валерий сделал паузу, обдумывая давно выношенные и горькие мысли, потом продолжал:
— Я до сих пор не могу понять, почему Горбачев не обратился к ученым, специалистам, не проанализировал тех экономических и социальных последствий, которые с неизбежностью должны будут проявиться и начнут действовать незамедлительно, как только будет разрешена частная собственность на средства производства. — Что, у нас уж такие неспособные и безграмотные специалисты в производстве и в экономике? Ведь генсек не в вакууме находился, не в изоляции от ученых и практиков производства, от лучших отечественных умов, — в его распоряжении имелась целая сеть серьезнейших научных центров, институтов и академий, которые могли бы просчитать и спрогнозировать, авторитетно предупредить последствия перехода. — Да взять хотя бы тот же Институт марксизма-ленинизма, который в годы советской власти, наверное, не даром хлеб ел и мог бы многое подсказать о перспективах экономической реформы. Неужели же нельзя было весь этот научно-аналитический аппарат засадить за разработку стратегии и практики перехода страны на более эффективные экономические рельсы, получить от него необходимые перспективные структуры и методы оздоровления народного хозяйства без его полного разрушения? Для чего тогда нам нужны были все эти институты и академии? — разве для того только, чтобы, как при Хрущеве, лишь оправдывать и слепо выполнять решения Политбюро и бредовые «озарения» Генсека?.. Зачем ему было нужно бросать страну на путь необоснованных и непродуманных реформ и своих волюнтаристских решений, при этом уничтожить все наши социальные завоевания и превратить свой народ в нищего с протянутой рукой?..

Мы, конечно, понимаем, что государство наше через тридцать лет после окончания войны пришло в зону серьезного кризисного состояния. — В семидесятых годах перед страной замаячил неизбежный застой, упадок во многих сферах экономики, даже угроза истощения ресурсов государства. И нужно было экстренно находить выход из этого положения. Но ведь не такой же, — не такой ценой! Не паническим отказом от своего прошлого, от всех завоеваний социализма, добытых таким тяжелым трудом, такими неизмеримыми жертвами! Ввергнуть страну в бездну неизвестности, столкнуть ее в жернова чуждого, инородного для нас строя и образа жизни — каким бездарным авантюристом и злодеем, каким ничтожеством и предателем для этого надо быть! А вот новоявленные реформаторы, Горбачев, а за ним и Ельцин, на радость недругам России успешно справились с такой «задачей». И жизнь наших людей предстала в своей страшной реальности, в бедности и нищете огромной массы населения страны, в поисках хлеба насущного для миллионов людей, в жалком, унизительном существовании всех тех, кто трудом своим поднимал страну из разрухи после войны, кто отдал на алтарь отечества все силы, всю жизнь... Беспримерный, неслыханный и зловещий эксперимент над страной и ее народом!.. Можно только поражаться этому немыслимому, кошмарному реформаторству.

Вспомним, даже сам Рузвельт во времена Великой американской депрессии не побоялся ввести в стране государственное управление экономикой. Он, представитель правящего класса Америки, не допускал, чтобы капиталисты еще более обогащались за счет резкого обнищания народа. Его даже обвиняли в том, что Америка сползает к социализму! Но его смелые реформы позволили вывести страну из глубочайшего кризиса. С нашими же правителями всё наоборот: они социалистическую экономику принесли в жертву хищническому капитализму и отдали страну на разграбление собственным бандитам и олигархам.

Не хватало нашим правителям знаний и разума, государственной мудрости — так нужно было поучиться уму-разуму у других! Посмотрели хотя бы на опыт преобразований в Китае. Наши младшие братья, когда-то выучившиеся социализму у нас, в Союзе, нашли продуманные, правильные пути преобразований и на своем примере показали нам, как можно и следует оздоравливать социалистическую экономику. — Без капитуляции самого строя и сдачи идеологических позиций! Им не потребовалось для этого отрекаться от достижений в стране социализма и насаждать в народе лютый антикоммунизм. Так неужели же нашему руководству, имея такой обнадеживающий и наглядный пример, нужно было, — позволительно было сбросить страну и весь народ в пропасть давно осужденного нами капиталистического строя?!. — Во имя чего? В угоду кому, чьим интересам? — Ясно, кому! Горбачев откровенно пошел плясать под дудку наших врагов, разоружил страну и бесславно сдал американцам наши передовые позиции по всем статьям, во всех областях противостояния, включая военное и стратегическое. А ведь наш паритет в противостоянии с Америкой завоевывался годами и десятилетиями, был добыт для государства очень высокой ценой, полным истощением народного хозяйства, самого народа.

А теперь они, эти самодеятельные горе-реформаторы разных мастей и пошиба, хитрые политиканы и наглые лжецы, все эти Гайдары, Чубайсы, Березовские и их подручные, самозабвенно поют нам о процветающей и незаменимой рыночной экономике, о сказочных благах и гуманности капитализма, частной собственности и демократии и с жаром обещают народу скорый рай, теперь уже под сенью капитала. Беззастенчиво внушают нам, что мы, оказывается, очень давно и вожделенно мечтали о пришествии к нам в страну этого капиталистического рая. — Это они мечтали, и потому цинично рассказывают нам сказки о пользе и спасительном благе для народа ихней так называемой шоковой терапии. — Ну, и проверяли бы, испытывали эту самую терапию на себе, на своих ближних! А то ведь объектом для эксперимента сделали народ.

Фарисеи и мошенники, они повсюду без зазрения совести славят и утверждают капитализм, который якобы сделает россиян счастливыми. — Тот самый капитализм, который столько лет и так яростно и ядовито разоблачали и высмеивали наши идеологи и партийные вожди! — Вот уж, поистине, прирожденные лицемеры и лжецы на высоких постах, за десятилетия выращенные самой партией, ее руководством! — Их фарисейству нет предела…

И вот благодаря их усилиям, благодаря деяниям Горбачева, Ельцина и иже с ними буквально в несколько лет не стало Союза. Горбачев вступил на этот преступный путь, а Ельцин с Кравчуком довершили развал и гибель великой страны. Непостижимо! Какую роковую ошибку сделал Юрий Андреевич Андропов, когда доверил страну этому «молодому» краснобаю-карьеристу, слабаку и комедианту; он ведь, как ни пыжился, так и не вырос из фуфайки рядового комбайнера или захудалого сельского председателя. А вот сдать Союз американцам ему ума хватило!.. да и собственного интереса тоже…

А все посулы и обещания Гайдара и его команды «специалистов», — так называемых «новых» экономистов, вся «демократическая» риторика Ельцина и его аппаратчиков о преображении России, о ее «возрождении» и подъеме, о неусыпных их трудах во благо народа — были всего лишь пустой болтовней и неприкрытой демагогией, беззастенчивой ложью. Плоды деятельности, а точнее хозяйничанья в стране этой банды грабителей-приватизаторов слишком красноречивы, видны всем. И ведь никто из этих реформаторов и правителей не отважится назвать вещи своими именами, они не осмеливаются признать перед народом принятый ими курс капитализмом, причем откровенно хищническим. Ведь назвать это — все равно, что признаться в предательстве.
При этом их нисколько не беспокоит, что все эти реформы не имеют под собой никакого ни экономического, ни идеологического обоснования, кроме стремления к личной наживе. Их ничуть не смущает отсутствие в преобразованиях и реформах какой-либо ясной цели, за исключением жажды захвата и присвоения национальной собственности. Я уж не говорю, что в стране до сих пор, уже целое десятилетие, не существует какой бы то ни было вразумительной национальной идеи. Плывем по волнам своеволия и диктатуры власти. И новое поколение растет в обстановке анемии национального самосознания, вырождения духовных интересов и ценностей, потери жизненных ориентиров, воспитывается в духе западного индивидуализма и ненасытного потребительства, на принципах грабительской, бесчеловечной идеологии.

Ну, а нашу так называемую демократию, ее ханжеское лицо мы все увидели в событиях 93 года!..

Не знаю, как у вас в Крыму, а здесь, в Москве, да и во-обще в России весь этот НЭП по-ельцински привел к массовому обнищанию людей и к ужасающей деградации общества. Такого падения страна после войны еще не знала, подобное разорение и беспредел были, наверное, только в гражданскую войну… Ты не согласен со мной? — неожиданно Валерий обратился ко мне. — И как там у вас, в Севастополе… Флот российский еще стоит, не растащили по национальным украинским закуткам?..

24

Право же, я был согласен с Валерием. У нас в Севастополе и в Крыму полным ходом тоже шла приватизация «по Чубайсу». (Будто в Киеве не было своих лихих комбинаторов от новой политики! — разве что ушлые хохлы опоздали тут на один ход). Под знаменами и лозунгами этой «второй перестройки» прямо-таки свирепствовала разбойничья кампания скупки и перекупки, хищнического раздела и захвата всевозможных объектов и владений как частной, так и — предпочтительно — государственной собственности. Скупалось и захватывалось всё — от жилья и участков земли до всевозможного оборудования и военной техники, от отдельных участков и до целых цехов, заводов и предприятий. Заводы разорялись и встали, конструкторские бюро расформировывались и теряли специалистов, на их месте возникали бесчисленные торговые конторы и призрачные фирмы. Беспардонная, алчная чубайсова приватизация, а точнее передел собственности, санкционированный и узаконенный преступным правительством, победоносно охватил страну, и не только Украину… Он сметал на своем пути все преграды — действие конституционных положений, законы чести и справедливости, любые доводы и соображения гуманности и сострадания, сокрушая судьбы и здоровье миллионов соотечественников, повергая в смятение честных и совестливых, убивая слабых и беззащитных. — Приватизация для народа оказалась страшнее чумы! И украинские реформаторы постарались тут ничуть не меньше своих российских собратьев. И то сказать: хитростью и изворотливостью, приобретательством и стремлением к наживе, а еще и коварством в действиях «новый» украинец даст сто очков вперед любому русскому или даже еврейскому дельцу и предпринимателю. Дух наживы живет у них в крови куда решительнее и цепче, а собственнический менталитет ведет за собой по жизни сильнее любого инстинкта, независимо от происхождения, партийной принадлежности, образования и уровня культуры, — от, так сказать, приобретенного налета цивилизованности и всего прочего нематериального (то есть духовного, — если такое понятие применимо к украинскому дельцу) содержания личности. Так что для них провозглашенная приватизация явилась манной небесной.

Правители Украины, эти новоявленные коммунистические гетманы, получив свободу от России и дорвавшись до власти над собственным народом, теперь предательски обманывают его, забивают людям мозги химерой, долдоня о «Великой Украине», и коварно и подло обрабатывают сознание народа, настраивают его против России. Они лицемерно плачутся, что при советской власти Украина кормила всю Россию... Лжецы! Теперь-то всем видна гнусная сущность их вранья: они не могут накормить даже собственный бедный свой народ, загнали его, как быдло, в полуразрушенное стойло.

Взять хотя бы первого украинского Президента; его заявления просто поражают своей наглостью, безответственностью и цинизмом. К примеру, вскоре после отделения Украины он отдал распоряжения всем своим ведомствам, в том числе Министерству обороны, «самым решительным образом взяться за проблему Крыма, Севастополя и Черноморского флота и делать все возможное, что может пошатнуть влияние России в этом регионе». Каков мерзавец, а! Получил от советской власти и от партии, от государства всё — и посты, и влияние, а затем ухватил и власть и тут же, не колеблясь, предал и саму партию, и государство, сразу обратился в злобного врага, в ненавистника России. Так действуют только бывшие лакеи, хитрые холуи. Он и его приспешники так смехотворно легко и просто, задарма получили от Ельцина с Хрущевым роскошный и щедрый, нежданный дар — Крым вместе с Севастополем, и теперь ни за что не захотят вернуть его России.— Скорее, назло России, они продадут его туркам или татарам. Ведь сами там ничему ладу дать не могут — ни заводам и предприятиям, ни виноделию, ни санаториям, ни дворцам и музеям, — и всюду действуют по неистребимой украинской манере: «Хоч не зъим, то понадкусую!..»

Валерий не удивился сказанному:
— А чего ты хочешь от них? — Чего ждать от всех нынешних политиков, что украинских, что наших? Это же макиавеллиево племя, циничное и беспардонное. Они и Союз-то угробили не для свободы и демократии народу, о чем трубили на все лады, а лишь ради собственных интересов, возвышения и достижения власти. Для Ельцина главным было сместить Горбачева и занять его место в России; ну, а ваш хитромудрый Кравчук со дней ГКЧП потерял покой от вожделенной мысли стать Президентом чего угодно — хоть Запорожской сечи, хоть Жмеринки. А тут на кону вдруг стала целая держава — как тут было не взыграть амбициям! Он спал и видел себя новоявленным гетманом Украины. И всё продумал в расстановке сил, чтобы достичь цели, умело провел кампанию и сел в кресло главы целой республики. Ради этого пошел на откровенный фарс и лживые обещания народу. — Чему ж тут удивляться?!.

Ну, а с Крымом поворот просто немыслимый, невероятный получился, история, я бы сказал, совершенно чудовищная произошла! Чем, каким местом думало всё наше доблестное руководство во главе с Ельциным, все его ведомства — и дипломатические, и политические, и военные, — когда допустили постыдный сговор в Беловежской Пуще и подписали этот позорный договор с Украиной, додумались отдать Кравчуку Крым?!. — Эту диковинную край-жемчужину, эту красоту и богатство необыкновенное во второй уже раз подарить Киеву, — и вместе с русским народом, вместе с городом русской славы, исторической базой флота российского! До какой степени государственной слепоты и кретинизма докатились наши вожди, чтобы содеять такое кощунство: ведь земля эта завоевывалась, осваивалась и отстаивалась многими поколениями людей России, ценой огромных усилий, жертв, поражений и побед. О Севастополе я уж и не говорю: то, что его исключили из состава России и он остался без родины, за ее пределами, — это какой-то абсурд, немыслимый, чудовищный бред; такое и в страшном сне никому не могло присниться! Но ведь свершилось, и теперь это невероятная явь. Самой Екатерине с графом Потемкиным и с Суворовым, а тем более Нахимову с защитниками в дни обороны города не могла даже прийти в голову дикая мысль, что Севастополь в иные годы может оказаться вне России, под властью какого-то чужого государства! — Уж тем более, об Украине и речи быть не могло: чем тогда была эта новоявленная держава?.. — Не было ее и в помине! Одесщина, Николаевщина и Херсонщина, завоеванные нашим государством и узаконенные Екатериной, входили в состав Новороссии, были российскими областями, а западные области находились под властью Австро-Венгрии, Чехии и Польши. — Какая Украина!?.

Это же национальный позор! — Если Россия в ближайшее время не вернет себе Севастополь, город русской славы, то про славу ей вообще можно будет забыть. Это станет клеймом несмываемого позора, клеймом на века! Ельцин себе это клеймо уже поставил. А Кравчук в присущей ему манере ехидно, с подлой ухмылкой над ним посмеивается, сидя в своих гетманских апартаментах: во как надурил российского олуха! — Да за одно только это, за такой «царский» подарок, как Крым, нашего царя Ельцина со всеми его холопами и советниками, вместе с Козыревым, Шахраем, Бурбулисом и прочими «радетелями» русской державы нужно было судить самым суровым судом — за государственную измену, за предательство интересов России.

Поражает еще, что, мало того, сдав добровольно Крым и Севастополь, Ельцин вот уже который год беспрерывно идет на самые позорные и подлые, предательские уступки киевским правителям! Как будто что-то им сильно задолжал, будто он перед ними вынужден стоять с протянутой рукой, а не наоборот. И киевские националисты, пользуясь этим, бесцеремонно доят Россию, как собственную безропотную и бессловесную корову… И раз за разом во всем добиваются от наших правителей все новых и важных уступок.

25

Валерий замолчал, стараясь погасить свое негодование. Налил коньяку в наши рюмки и поднял свою: «Давай за то, чтобы жизнь наша перестала валиться вниз, в какое-то неизвестное никуда, за то, чтобы Россия воспрянула вновь, поднялась из той пропасти, в которую ее сбросили… И чтоб не век царствовали все эти правители, от которых сейчас спасу нет, чтоб история поскорее смыла их, как накипь!..» — Выпив, он положил в рот ломтик лимона, потом закусил рыбешкой шпроты. И, продолжая, видимо, еще вспоминать нечто ужасное, неприемлемое, поморщился как от чего-то горького; глаза его сузились, и в них блеснул острый, недобрый огонь:

— А что они сделали с флотом, вообще с армией!.. ты видишь… Уж не знаю, как они там, в Генштабе и в руководстве ВМФ думают, но вот мы, простые служаки, которые флоту отдали по тридцать и более календарных лет, видим ясно, куда ведет и к чему привела их политика в Вооруженных силах. Еще несколько лет назад нельзя было и представить себе, что флот окажется в таком плачевном состоянии; от былого его могущества не осталось и следа, одни воспоминания. — Трудно поверить, но флот погибает прямо на наших глазах! Ты, может, не знаешь, но в нашем судостроении и на самом флоте творится нечто невообразимое, не поддающееся никакому оправданию. Это же небывалое: наши корабли покинули мировой океан, стоят на приколе — нету, видишь ли, топлива и ресурсов; лодки уже не дежурят на дальних рубежах, а начатые в постройке застыли на стапелях верфей. — Такого у нас на флоте я не припомню за всю службу… Все заказы на постройку и ввод новых кораблей закрыты, — нет средств, большинство заводов и военных предприятий остановлены, недостроенные корабли на них ржавеют и разрушаются и — страшно даже сказать! — режутся обратно на металл; проектные и конструкторские бюро не финансируются и теряют кадры. Люди с них уходят на частные фирмы, в мелкий бизнес, в торговлю и на базары. Идет форменное уничтожение флота, вообще ВПК!.. Армия деморализована. Больно смотреть, и ужасно сознавать всё это. От безнадежности опускаются руки. Наш флот, такой мощный и боеспособный, они, эти нынешние правители, вожди-растратчики, обрекли на погибель, загнали в небытие, поставили к причалам и на металлоразделочные базы, превратили в кладбище ржавеющих кораблей… Ощущение какого-то злонамеренного, преступного сговора верхушки власти, какого-то страшного предательства, положенного еще Горбачевым. У страны, видите ли, нет средств! И не только на новое строительство, а и на нормальную эксплуатацию и поддержание технического состояния флота… Куда же они подевались, средства?.. — неизбежный, но напрасный вопрос. Потому что во всем торжествует всё та же политика откровенного разграбления государства, всего народного достояния!..
А ведь потерянного не вернешь. При таком отношении к армии и флоту, совершенно невероятному, немыслимому раньше, в советское время, государство наше быстро станет до того немощным и слабым, что с ним не будут считаться даже последние, никчемные страны, даже самые лояльные соседи, когда-то друзья. Когда Россия слабела, ее бывшие союзники и «друзья» вдруг превращались в злобствующих недругов и ненавистников. Такова историческая правда, и так было не раз; на это в свое время обратил внимание еще наш Достоевский. А теперь так ведут себя по отношению к нам не только западные страны, а и прежде всего Украина. Ее националистическое руководство и Рада завидуют России и злорадствуют по случаю ее теперешних трудностей, потому что у них нет такого ни экономического, ни военного потенциала, нет ничего того, что есть у России, — ни богатых ресурсов и топлива, ни независимой промышленности, ни всесторонней науки и богатой кадрами высшей школы, ни славной истории и богатейшей культуры. Шароварная республика с собственнической селянской психологией и одержимыми манией величия правителями, с шумной трескотней о Великой Украине. Кравчук, а теперь за ним и Кучма, постоянно юлят и маневрируют во всех вопросах взаимоотношений с Россией, выманивая у ее руководства нужные им существенные выгоды. И при этом не считают зазорным везде и во всем чернить Россию перед миром!..
Любому здравомыслящему человеку понятно, что их пресловутая самостийность и незалежность — это чистейшая химера, им просто не выжить, не суметь существовать без серьезной помощи от России. И потому странно и позорно выглядят постоянные усилия Киева совершать всевозможные подлости по отношению к соседу.

Правители Украины настырно лелеют и откровенно выращивают из населения — по своему образу и подобию — воинствующую русофобскую породу. Эти так называемые нацпатриоты ненавидят Россию уже за то, что у нее — у нас — есть будущее и, без сомнения, большое, быть может — грандиозное. Этого не скажешь об Украине: как она появилась на свет в результате конвульсивных и нервозно-панических усилий своих националистических родителей-политиканов мертворожденным плодом их жадного властолюбия, так и будет дергаться в мучительных судорогах, попытках вылупиться из скорлупы незалежности, прозябать в беспомощных усилиях выживания, пока не выбьется из сил и не развалится на куски, не будет растащена по частям в другие государства.

Во всем правители Украины преследуют свои шкурные интересы, пытаются напустить дыму и надурить и собственный народ, и весь мир… Они, эти горе-идеологи украинского сепаратизма, боятся даже себе признаться, что всю их бредовую идею о незалежной и самостийной Украине ожидает полный и неминуемый крах, и очень скорый — как экономический, так и политический, территориальный. И тогда их жированию, их сытой жизни за счет народа придет конец. Вот они и спешат в своих деяниях награбить как можно быстрее и больше.
 
Неоспоримый факт бесплодности их планов и тщетности мечтаний о собственной национальной державе откровенно признают даже американцы, ретивые «благодетели» Украины, вдохновители антироссийской политики Киева. Недавно один американский политолог прямо заявил, что независимость Украины зависит от отношений ее с Россией. А вот их-то Киев и не хочет налаживать.

По моему разумению, нынешняя Украина, какой ее породили Кравчук с Ельциным, в той административно-политической форме и в тех территориальных границах, что имеет сейчас, не продержится долго, не проживет и до середины следующего века. Не говоря уже о том, что ее теперешние границы охватывают территорию в пять раз большую, чем та, которая была при Богдане Хмельницком, и совершенно не соответствуют исторической реальности.

Украинский остервенелый национализм быстро изобличит свою злобную и разрушительную, антинародную сущность, а бесплодные потуги лидеров Украины на признание Европой и какую-то хотя бы мало-мальски заметную роль в жизни мирового сообщества лопнут, как мыльный пузырь. И ничего у них, кроме мутной пены от непомерного тщеславия и злобы от поражения, не останется. Народ прозреет от их славословия и националистического угара и сметет со сцены всю эту нынешнюю алчную властную гниль! Шум поуляжется, западные области уйдут восвояси, к полякам и австрийцам, к чехам, румынам и мадьярам, а юг и Крым вместе с Донбассом попросятся обратно, в Россию. И Киеву придется выбирать, с кем ему оставаться и жить дальше, — с западенцами, в услужении Европе и Америке, или со своими корнями, великорусскими землями и народом. Да и Америка, покровительница украинских националистов, не век же будет править миром, диктовать всем свои порядки жизни на Земле и подпитывать из своей кормушки украинскую власть.

Я не сомневаюсь, что с годами Россия будет всё больше набирать силу и авторитет в мире, жизнь ее народа вступит в пору процветания, и другие народы из соседних стран захотят дружить с Россией, даже пожелают войти в ее состав. Народ Украины не будет исключением, он среди всех станет первым, ведь исторически он един с русским народом. Сейчас на Украине еще по меньшей мере две трети населения считают и называют себя русскими. Понятное дело, что благодаря ретивой украинизации это число по документам будет неуклонно падать. Потому что любыми средствами — тотальной ложью и обманом населения, искоренением русского языка, оголтелой пропагандой и искажением исторических фактов — любой ценой правители и поборники «национальной державы» задались целью обратить всех граждан страны в «украинцев». Кроме тех русских, кто, избегая этого насилия, уедет, покинет страну.
 
— Вот ты, — обращаясь ко мне, неожиданно спросил Валерий, — ты готов навсегда расстаться с Россией? Я ведь помню, что ты по рождению русский, северянин, что учился в Ленинграде. Ты согласишься стать щирым украинцем, принять их язык и нравы, признаешь то моноэтническое государство, о котором они бредят?.. — И он испытующе смотрел на меня, будто мог допустить от меня какой-то сомнительный, колеблющийся ответ. Кажется, это обращение ко мне застало врасплох и Любу; до этого она внимательно слушала все доводы мужа, и его вопрос насторожил ее.

26

А я был поражен столь решительным напором Валерия. Тем более, что в мыслях моих никогда не было жить на Украине. В Севастополе — да, но только с Россией! И хотя ответ на вопрос, почти заклинание Валерия, был очевиден и не требовал объяснений, все же я постарался рассеять любые сомнения на этот счет и высказал свою позицию. Я поведал ему о мыслях и надеждах севастопольцев, об их непримиримом отстаивании родного языка и русской принадлежности перед лицом хамской и насильственной украинизации жизни города. Киев беспрерывно твердит о полном переходе учебных заведений и средств массовой информации в стране, включая ТВ и радио, на украинский язык, и о запрещении российских передач. «А ведь мы только этими передачами и живем здесь, в Крыму и Севастополе, оторванным от родной земли!.. Мы всегда жили вестями с родины, сообщениями российских станций и программ, вашими глазами следили за всем, происходящим в мире, переживали вместе с вами любые события в России, и хорошие, и плохие. Мы и сейчас всей душой вместе с вами, с родиной, ни на день не перестаем жить происходящим в России, ее волнениями, ее интересами. И именно поэтому никогда не смиримся с тем, что Россия нас бросила, оставила в чужом стане, забыла нас, если не сказать предала. Мы не можем понять, почему она не видит, не чувствует всего этого, почему не делает ни малейших усилий, чтобы исправить эту страшную историческую ошибку и несправедливость, не предпринимает ничего для спасения Севастополя, для того, чтобы вернуть себе свой легендарный город!»

Я рассказал москвичам, что уже три года, как патриоты Севастополя учредили и организовали в городе Российскую общину Севастополя — РОС со своим узаконенным статусом и печатным органом. И община эта, хоть еще только набирает силу, уже приобрела среди населения серьезный авторитет и признание. И посетовал:

 «Главное, что мы не чувствуем не то что заботы — даже просто внимания со стороны России, хоть какой-нибудь ее поддержки наших устремлений. — Никакой, словно нас и нет, словно мы — не родной ей город!.. Мы взываем к России, ждем от нее каких-то решительных действий и помощи, хотя бы моральной, надеемся на торжество исторической справедливости. Но в ответ — только обидное, глухое, оскорбительное молчание, и уже столько лет! А время уходит и уходит… И мы всё ждем — проснется ли Россия, вспомнит ли о нас?..

Эта глухота нас просто убивает. У российского руководства, судя по его заявлениям, есть только одна неустанная забота — как бы чем не обидеть, не потревожить Украину, и постоянное малодушное стремление: лучше не замечать, не слышать, не вспоминать Севастополь, не думать о его существовании, его боли и надеждах, а то, не приведи Господь, чем-то задеть, осердить Киев!..»

Валерий согласно кивал головой и напряженно хмурился. Услышав мои слова об отношении к нам России, он с резким негодованием поддержал меня:

— Ничего другого от них, наших князей, этих надутых правителей, вы и не дождетесь, — это же ясно, как божий день!.. Они не бедами России озабочены, а собственными делами… я уж говорил. Вон даже Балтин, наш последний командующий Черноморским флотом после Касатонова, недавно заявил в каком-то интервью, в «Правде», кажется, что не видел от России никакой поддержки, в том числе дипломатической, и что Флот и Севастополь брошены на произвол; флот перестал быть хозяином Черного моря… — Куда уже дальше! А хохлы и рады этим воспользоваться. Наверное, ты знаешь, как они алчут прибрать к рукам вместе с Севастополем и весь Черноморский флот. Они даже планировали и мечтали, чтобы Россия отдала им в подчинение до 80 процентов корабельного состава и береговой инфраструктуры флота. — Каковы аппетиты, а!.. — И тут прорезался их неискоренимый менталитет. Хорошо еще, что наш Касатонов не уподобился Ельцину и не подарил Украине еще и флот… — Хоть один мужик нашелся с государственным мышлением и беспокойством за державу!..

Этим алчным «друзьям-братьям» палец в рот не клади. Их коварству и подлости нет границ. Кравчук, этот партийный иуда и перерожденец, ренегат компартии, известный своими беспринципными «подвигами» еще во время пребывания в ЦК, столько времени и так ловко скрывал свою ненависть к России. А как только стал главой Украины (заметь — не без помощи своего положения в КПСС), сразу проявил свое истинное лицо предателя. Он прямо заявил: «Мы должны объединиться против могущества России, только тогда она и ее Президент будут управляемы нами». И подчеркнул, что главный противник Украины — это Россия… Во куда загнул иуда!

И ведь он хотел забрать у России весь Черноморский флот! А что бы они с ним потом делали? — Потопили бы, разорили и разворовали до последней железки, как и всё, что им досталось на халяву. Но этот партийный хамелеон и фарисей своими обещаниями сумел не только надурить народ, но и склонить к измене нестойкую часть офицеров флота, заставить их переприсягнуть на службу украинскому воинству.

У нас тут многие раньше служили на ЧФ, поддерживают контакты с Севастополем, бывают там у детей. Они знают обстановку на флоте и говорят, что некоторые вояки поддались на щедрые посулы Кравчука и у вас уже несколько кораблей и частей флота поспешили принять украинскую присягу. Уж не знаю, что это были за птицы, русские или украинцы, но они с такой легкостью сменили присягу и переметнулись в стан ненавистников России. Среди них первым изъявил готовность и переприсягнул на службу Киеву Кожин, за что получил от Кравчука пост командующего, с позволения сказать, флотом Украины. Выслужился! Каков командующий, такой и флот — жалкая, беспомощная, смехотворная флотилия.
А их президент дошел до неслыханного авантюризма, даже разрабатывал план захвата штаба и устранения Командующего Черноморским Флотом. — Во вояка и стратег! Слава богу, что этого им не удалось сделать.

Помнишь русских офицеров в семнадцатом-двадцатом годах?.. — Многие из них скорее бы пулю себе в лоб пустили либо от революции смерть приняли, чем изменили данной в молодости присяге. — Честь имели… Родину не выбирают. Она дается человеку от Бога, при рождении. А этим что?!. — кусок пожирнее и чины на погоны, да хоругвь с трезубцем, а честь стерпит всё, даже, если надо, изменится в цвете, как цвета державного флага Украины.

Было видно, что мой товарищ не только переживал за свой флот, но и следил внимательно за всем происходящим в стране, и не только в России. У меня не оставалось сомнений, что делами, обстановкой на Украине он интересовался не меньше, чем мы, живущие там. Его наблюдения и выводы о происходящем казались мне не только выношенными и резкими, но обоснованными и глубокими. Он, кадровый советский офицер, хоть уже и в отставке, по роду своей деятельности продолжавший близко сотрудничать с авторитетными флотскими и кораблестроительными специалистами, имел доступ и широкий кругозор по всем проблемам, так волновавшим наш народ. И его мнение о положении и будущем наших стран было для меня чрезвычайно интересным и важным.

Во всё время нашего довольно специфичного разговора хозяйка, казалось, не принимала в нем участия. Сначала она только слушала, лишь изредка откликаясь на наши высказывания, и взгляд ее выражал согласное негодование тем, о чем говорилось. Она уходила укладывать детей спать, продолжала хлопотать на кухне и, возвращаясь к нам, следила за столом, подкладывала угощения. Пила она очень мало, лишь пригубливая вино из бокала. И хотя молчала, не высказывалась, было видно, что слушала то, о чем мы говорили, очень внимательно. Люба переводила взгляд с мужа на гостя, и в ее глазах отражались и живой интерес, и волнение. А когда Валерий заговорил о сдаче Севастополя, о коварстве киевских правителей и бездействии российских властей, она, немного смущаясь, неожиданно обратилась ко мне с какой-то настойчивой убежденностью:

— Не будем терять надежду, Юрий Николаевич!.. Мы с Валерой все-таки считаем, даже в глубине души верим, что все равно, рано или поздно Севастополь вернется в Россию, — иначе быть не может! Эта глупость должна быть исправлена. Не век же будет править команда Ельцина, Козырева и Черномырдина! — На смену им придут другие, новые политики, даст Бог, более рачительные и умные, с государственным мышлением. — И Люба снова посмотрела на мужа, ища у него поддержку: — Россия не сможет вечно оставаться без Севастополя, своего самого дорогого города, не может навсегда потерять его! Это было бы исторической несправедливостью, да и просто предательством. Мы здесь, простые русские люди, все так считаем. Должен же кто-то, ну если не Президент, то хоть правительство, прислушаться к голосу своего народа! А вы там не отчаивайтесь, не падайте духом, потому что мы — с вами. И почаще напоминайте о себе Москве, всей России и нашей Госдуме. А то наши избранники в своих заботах о нас, россиянах, совсем забыли о том, что русские люди остались еще и на Украине и в других местах и что на земле есть такой славный русский город, Севастополь!

Я с признательностью слушал суждение жены друга. Было приятно убеждаться в преданности Севастополю друзей сердечных и верных, болеющих за нас. И я ответил, что мы знаем об отношении к нам простых людей в России, чувствуем их неугасающую любовь к Севастополю, их преданность и готовность помогать нам, видим это у всех, с кем доводится встречаться или совместно работать. Но, увы — не видим этого только от руководства России и поведения Думы. Мы в полном смысле отданы Россией на волю украинского президента и Верховной Рады, точнее, на их произвол и недружелюбие, как и на беззаконие и злокозни служащей Киеву госадминистрации Севастополя. Вот уже который год со времени передачи города Украине мы решительно противостоим политике провозглашенной украинизации и оголтелой русофобии, злобного искоренения нашей культуры, русского языка и самого русского духа нашего города. Ведь они хотят превратить Севастополь в местечко с жителями, родства не помнящими, в какой-нибудь Крыжополь или Жмеринку…

Валерий, во все время высказывания жены глядевший на нее с одобрением, при последних словах Любы о грядущей смене правителей в России и на Украине начал хмуриться, выражение лица его стало непроницаемым и жестким. Он дослушал жену и дал высказаться мне, а потом вернулся к своим доводам и с горькой несговорчивостью заявил:

— Ни черта у них на Украине не изменится… до самого конца… вспомните мои слова. Уйдут эти, придут другие, такие же упертые русофобы-националисты, — какая разница! Что, мы хохлов не знаем, что ли, не видим, как они себя уже проявили? Если уж даже сам их президент объявил Россию врагом Украины и призвал своих сподвижников к борьбе с нею, чего же тогда ожидать от всей его правительственной камарильи и злобствующей Рады, засиженной оголтелыми националистами?! Они во всём будут верны себе, своему антирусскому сепаратизму и ненависти к России. И когда жизнь станет ухудшаться и дальше, они во всем будут клясть москалей и Россию. А народ будет терпеть всё — и обнищание, и брехню президентов, подобных этим двум, и бессовестную фальсификацию истории и всего происходящего. А вся их президентская рать будет под шумок и истеричные вопли против России делать свое дело, без зазрения совести набивать карманы и сейфы, ковать райскую жизнь на земле своим родственникам и челяди. И прикрывать преступную деятельность трескотней о строительстве великой Украины, их демократии и кознях москалей, — это у них верный, испытанный прием!.. Им позволили — сначала в восемнадцатом году, а затем вот теперь, при Горбачеве и Ельцине, — провозгласить свое государство, так они зарвались в запале непомерных амбиций, захлебнулись в эйфории обретенной незалежности, никогда ими в истории еще не испытанной, в бреду самостийности вообразили себя всемогущими хозяевами жизни и народного добра, самого народа. Амбиций — хоть отбавляй, а разума и знаний, не говоря уже о трезвости самооценки, — Бог не дал! Ничего путного у них в государстве никогда не выйдет, уж поверьте мне, как у нас не вышло с перестройкой. Необоснованные замыслы рано или поздно лопаются, как мыльный пузырь, история показывала это не раз. Дурак думкою богатеет… А из-за неразберихи и нескончаемого хаоса, который у них творится, и еще больше из-за их русофобии и действий против России по указкам Америки у нас с ними долго будут и неприятности, и двусмысленное положение, и разные конфликтные ситуации.

Люба внимательно слушала мужа. Было видно, что она разделяет его мнение. И когда он нарисовал довольно мрачную картину будущего, она высказалась с тревожной неразрешимостью:

— Наверное, ты прав, к сожалению… Но как же нам жить дальше? Что будет через десять, через двадцать лет с нами, с нашими детьми и с моими учениками?.. Они ведь не виноваты, что родились в такое раздерганное, бесчеловечное время! Как им объяснишь всё, что происходит сейчас вокруг? Как оградить их от лжи? И как научить хранить честь и достоинство в этой нашей теперешней жизни?..
Она с надеждой смотрела на мужа, с ожиданием на меня, зная наперед, что никакого утешительного ответа у нас нет. Наш озадаченный вид не обещал ничего обнадеживающего, она понимала это. И по-своему попыталась разрядить затруднение:

— Грустный у нас разговор получился… какой-то неразрешимый… Нам, да сейчас вряд ли кому-нибудь другому удастся ответить на это. Поговорим о чем-нибудь другом, чем-нибудь более ясном и приятном… И, давайте, будем пить чай! Хотите?.. Валера, вы пока можете покурить, а я пойду приготовлю… — И она поднялась из-за стола.

Мы с Валерием вышли на балкон и, стоя под звездным московским небом, уже не слишком оживленно продолжали обмениваться мыслями о происходящем в стране. Женщина была права: хоть события вокруг и были чрезвычайно болезненны и, казалось, непоправимы, все же надо было жить еще чем-то другим, — всем тем важным, что у каждого оставалось дорогим и незыблемым: семьей, работой, друзьями, соображениями духа.

27

Когда мы вернулись в комнату, ее наполнял будоражащий аромат свежезаваренного хорошего чая, а стол украшал изящный чайный прибор. Хозяйка предложила нам усаживаться и стала разливать напиток по чашкам. А я невольно вспомнил давнюю нашу с Валерием владивостокскую встречу и то внезапное ощущение домашнего тепла и уюта, которое возникло памятной ночью, когда мы устроили дружеское чаепитие в номере гостиницы.

Беседа втроем возобновилась. Только о политике больше не говорили. Разговор зашел о литературе. Вспомнили Александра Солженицына, который совсем недавно вернулся на родину, его мысли и предложения по реорганизации и обустройству России… Рассудили его неприятие всего советского, а точнее коммунистического «от и до» и, разумеется, воздали должное его мужеству в единоборстве с тоталитаризмом, его уникальной целеустремленности и упорству. И тут Валерий высказал свое довольно своеобразное суждение о писателе:

— Он, конечно, силен, — настоящий патриарх всей на-шей литературы; правильно его считают классиком двадцатого века. Он завоевал народную любовь как борец за справедливость и заслуживает огромного уважения своим стоицизмом в этой борьбе, отстаиванием величия России, своим истинным, непоколебимым патриотизмом. Но у меня сложилось впечатление — по тем книгам, которые я читал, что он все-таки больше историк и публицист, исследователь российской и советской жизни, чем художник. Это не Толстой и тем более, как художник, не Тургенев, хотя по объему и серьезности всего им созданного не уступает этим колоссам русской классики… Я бы назвал его документалистом, историографом нашего государства за последнее столетие. Его исследование жизни и анализ социально-исторических процессов в России поражают обнажением истины и грандиозностью, а выводы потрясают своим разоблачительным, ужасающим откровением и жестокой непримиримостью. Но его правда нужна народу как ничья другая. Тут я решительно преклоняюсь перед ним. Дай ему Бог еще здоровья нерушимого и крепости духа!

Валерий высказал свое мнение уверенно и убедительно. Я был не бог весть какой знаток и тем более судья современной литературы, Солженицына читал только «Ивана Денисовича» еще в «Новом мире». Суждение друга показалось мне справедливым и вполне обоснованным, и я согласился с ним. Люба тоже не имела каких-либо возражений; да она наверняка была хорошо знакома с творчеством корифея.

Мы с удовольствием пили чай. Разговор наш естественным образом обратился в мир литературы. И в этом не было ничего удивительного; скорее было бы странным, если бы он не возник в доме, хозяева которого собрали такую редкую и богатую библиотеку, с такой любовью относились к книгам. Тут уже интересные суждения высказала Люба. Оказалось, что она за свою еще молодую жизнь успела много прочитать и прекрасно ориентируется в литературе — и в нашей старой русской, и в зарубежной, и в современной. В ходе разговора она называла такие книги и такие имена, о которых я и не слышал. Невольно подумалось: «И когда она успела овладеть столькими познаниями, да еще в самых разных областях?» На мой вопрос, кто ей особенно нравится, она отвечала: «Из классиков — Пушкин, конечно, и Тютчев, Фет, из нашего века — Блок, Ахматова, Есенин, Маяковский, Пастернак. Их всех нам удалось собрать в разных изданиях… Поэзия — вообще для нас с Валерой заветная страсть, я уж говорила…»

Нарисованная подборка выглядела внушительной и впечатляющей. В этом сказывалась увлеченность Любы и ее несомненная эрудиция. «Интересно, где она воспитывалась, кто ее родители? — задавал я себе вопрос. — И как нашел ее военный моряк Валерий Гордеев?..»

И, словно угадав или интуитивно почувствовав мои мысли, Люба призналась вдруг, ответив на первую часть моего вопроса:

— Не удивляйтесь моей «старомодности», Юрий Николаевич, — тут она не без лукавства посмотрела на мужа, и в глазах у нее мелькнули озорные веселые искры, — Валера когда-то тоже долго пытался понять, откуда у меня, вовсе не словесника, не филолога, такое тяготение к старым поэтам, вообще к поэзии, пока не узнал причину, источник этого влечения. В школе у нас была чудесная учительница русского языка и литературы, человек прекрасной души. От таких учителей в нас на всю жизнь остается глубокий след. А моя мама — страстный почитатель старых русских поэтов; у нас дома много их книг. Вот от мамы и нашей учительницы у меня это пристрастие, это они привили мне любовь к родному языку, к литературе и поэзии. И хоть я не пошла учиться на филолога, а стала математиком, но, все равно, очень благодарна учительнице и маме за то, что они на всю жизнь вселили в мое сердце любовь к поэзии, вообще к литературе. Потом я старалась побольше перечитать за годы, когда училась в университете. Как ни странно, это не очень мешало мне заниматься на матмехе.

Люба замолчала, стараясь представить мое отношение к сказанному, а затем высказала мысли, видимо, давно уже сложившиеся:
— В современном мире, по-моему, сейчас нет настоящей большой поэзии, в частности, у нас. Выдающиеся поэты почти все в прошлом — Пабло Неруда, чилиец, уже ушедшие великие испанцы да французы, в том числе Луи Арагон, и наши Ахматова, Блок, Мандельштам, Есенин, Твардовский… Из прозаиков великие произведения, мне кажется, закончились на Ромене Роллане и Франсуа Мориаке, Ремарке, Хемингуэе, Фолкнере и Олдингтоне, а в нынешнее время — на Маркесе… Ну, и из наших, конечно, на Бунине, Шолохове и Булгакове… А в море современной литературы вообще нет ничего или слишком мало значительного и ценного для человеческой души!.. В науке, технике, в космосе — да, есть, но в духовной жизни, в искусстве вообще за последние десятилетия не создано ничего значительного, или почти ничего… Может, я не права, не смогла охватить всего происходящего. Как вы считаете?.. — простодушно обратилась она ко мне.

Чем дольше продолжалась наша беседа, тем больше я убеждался, что передо мной человек не просто начитанный и образованный, но интеллигентный и критически мыслящий. Что-то в Любе было от характера и одушевленности представителей нашего старшего поколения, а то и замечательной старой русской интеллигенции. Весь ее облик и образ мышления, сквозившая во всем воспитанность и врожденное благородство вместе с несомненной женской привлекательностью оказывали неотразимое воздействие каким-то магическим светом одухотворенности, искренности и душевной чистоты. Исключительная простота в обращении, без малейшей рисовки или кокетства, и взгляд больших серых глаз приветливый и добрый. — Невозможно было не поддаться этому всепобеждающему обаянию!.. Легко было понять Валерия, отыскавшего на жизненных дорогах такое редкое, удивительное сокровище, и объяснить его внимательное, прямо-таки нежное отношение к супруге.

Обращение ко мне Любы вывело меня из размышлений и серьезно озадачило. Я затруднялся ответить на ее вопрос, — ведь у меня не было ни ее художественного кругозора, ни объема прочитанной беллетристики. Я имел представление лишь о наших, отечественных авторах. И мне пришлось плести что-то маловразумительное о советских писателях, потерявшихся в перестройке, и о поэзии, утратившей читательскую массу, погрузившейся в запутанные лабиринты модернизма, авангардизма, декаданса, сюрреализма и прочих, извлеченных из анналов литературы начала века измов, поэзии, претендующей на внедрение несусветных эстетических открытий в духе «Черного квадрата» Малевича и заумных изысков Вознесенского…

Выручил Валерий; он спасительно поддержал меня:
— Мы не бог весть какие ценители литературы, но то, что теперь творится в ней, в книжном мире вообще, иначе, как абсурдом, не назовешь. Не надо быть большим знатоком или спецом, чтобы разглядеть упадок литературы и всей культуры в целом. Во всем мире идет тотальное наступление на духовную сущность человека, ниспровергаются все святыни и законы людской нравственности, извращаются сами основы человеческого бытия. И все это делается в угоду наживе, капиталу. Теперь и у нас во всем правит бал коммерция! Стоит только глянуть на весь этот мутный поток псевдокультуры, хлынувший к нам с хваленого запада, особенно заокеанского, чтобы осознать катастрофу духовного начала, которую переживает Россия, да и все человечество. И наши литераторы — с благословения все того же Горбачева — ничтоже сумняшеся кинулись поддерживать и обслуживать этот грязный поток, потому что это сулит им баснословные барыши, всяческие заморские премии и награды. Что может противостоять этому воинствующему процессу, этому неудержному разлагающему нашествию? — Только совесть, только приверженность христианским началам! А эти шустрые литераторы от них отвернулись, просто отвергли мораль и ниспровергают все святыни. Я не говорю о наших истинных писателях, которые не пошли и ни за что не пойдут на сделку с совестью — о таких, как Астафьев, Юрий Бондарев, Белов, Распутин, некоторые другие… — Люди чести. Но ведь иных — новоявленных «властителей умов» молодежи, всех этих борзописцев — несть числа, и все они неотступно и настырно трудятся на ниве развращения читателя. Они тем более заслуживают презрения, что не только служат этому сатанинскому наступлению на человека, но и несут в массовую культуру, внедряют в сознание людей ядовитые плоды и изобретения своего изломанного, извращенного рассудка. Они сознательно обрекли себя действовать под знаком проклятия.

В такой век нам только остается оберегать душу свою и своих детей и черпать спасительную чистоту и душевную стойкость в произведениях великой литературы прошлого — с ее идеалами чести, достоинства и доброты, милосердия и сострадания, любви, наконец; забвение этих идеалов обескровливает и убивает литературу. Пока человечество не даст миру новых творцов, достойных звания истинных властителей дум, честных и благородных. А в нашем сегодняшнем мире мы действительно становимся людьми «старомодными» и «отсталыми от жизни», не способными оценить модернистские устремления и потуги нынешних «новаторов», проворно заменивших собою былых инженеров человеческих душ. Мы можем своей старомодностью даже гордиться.

— А что, — Люба задумчиво, с затаенной грустью поддержала мужа, — ведь все мы, кто думает и размышляет о времени и о происходящем в жизни, иногда вдруг чувствуем, ощущаем себя выходцами из какого-то другого, прошлого мира, казалось бы, ушедшего, но все же так близкого нам и понятного своими духовными исканиями, его непреходящими ценностями… — Была в этих ее словах невысказанная печаль об утраченном мире нашего поколения…

28

Так незаметно разговор наш затянулся допоздна. Пора было дать хозяевам покой, да и мне уже было время отправляться на ночлег к себе в гостиницу, пока еще ходили автобусы и работало метро. Хозяева предлагали остаться, переночевать у них, — раскладушка к моим услугам. Но я не хотел стеснять их, настоял на отъезде. Стали прощаться. Я благодарил хозяйку за прекрасный ужин, за чудесный вечер в их доме. В ответ Люба, улыбаясь своей милой улыбкой, сказала:

— Рада была познакомиться с вами! Раз вы пробудете в Москве целую неделю, приходите к нам еще. Интересно общаться с жителем осажденного Севастополя... Приходите, — повторила она с радушием и протянула мне руку.

Валерий пошел провожать меня. Мы договорились с ним еще созвониться до моего отъезда. И весь путь до гостиницы после того, как мы с Валерием попрощались на его станции метро, я находился под сильным впечатлением от дружеской встречи с умными, интересными людьми, их чудесной семьи и их гостеприимства…

29

На третий день мы с Валерием по телефону договорились еще о встрече. К шестнадцати часам я освободился и, чтобы не обременять Гордеевых новым визитом, предложил ему встретиться в городе и пойти посидеть где-нибудь в кабачке. Валерий спросил, не лучше ли было бы снова поехать к нему домой, но все же согласился с моими доводами и назначил мне встречу на Арбате.

В условленное время мы встретились в самом центре и не спеша пошли по многолюдному столичному кварталу. Вечер лишь зачинался, было только начало шестого. Солнце щедро заливало проспект, и цветущие деревья рождали в душе ощущение праздника. После недолгого перебора вариантов заведений, где бы можно было посидеть в уюте и спокойствии, Валерий предложил пойти в «Валдай». Он оценивал его достаточно высоко; правда, помнил еще по прошлым, советским временам. — «Так что будь готов к любым сюрпризам, к самым неожиданным переменам. Теперь ведь всё меняется прямо на глазах, и всё не к лучшему!..» — посетовал он. Ну а я полностью положился на его выбор.

Мы дошли до здания ресторана. Время раннее, посетителей еще почти не было; мы поднялись на второй этаж, в полупустые залы. Заняли столик поближе к окну, заказали водку и горячее блюдо и стали ждать салаты и селедочку. Негромкая, приглушенная музыка из динамиков не мешала беседе, и мы стали толковать о разных вещах. И опять разговор быстро повернулся к положению в стране, к плачевному состоянию производства и науки — сойти с этой колеи было не-возможно…

Окончательный упадок и крушение экономики были еще впереди, но уже во всем ощущались нестабильность и неуверенность — зловещие признаки деградации и разорения. Всеобщий подъем и радостное воодушевление от работы Съездов народных депутатов, энтузиазм многообещающих ожиданий уже миновали, народ был разочарован реальным положением дел и превращался в угрюмую массу скептиков и противников власти. А скрытое оживление чувствовалось лишь наверху, в начальственных кабинетах. Президентское окружение, министерские посты и портфели, высокие оклады и привилегии чиновников, их безнаказанность будоражили общество, вызывали нескрываемое негодование народа. Бывшая партийная и советская элита была одержима стремлением скорого и вожделенного обогащения. Она завоевывала для себя новое жизненное пространство и откровенно и целеустремленно, в лихорадочном азарте утверждала свой новый статус и положение, формировала новую элиту — узкий класс постсоветской буржуазии, богатых хозяев «новой жизни».

Обо всем этом с горечью говорил сейчас мой товарищ: здесь, в генеральной нашей столице, так называемые новые экономические веяния, а по сути — процесс откровенной капитализации, ощущались с наибольшей очевидностью. Как, впрочем, и в Киеве. Ну, а с моим положением и работой все было ясно уже который год: тотальное сокращение средств на науку, ликвидация новых и старых программ и исследований, упразднение научных океанических рейсов, потеря кадров и целых сложившихся научных коллективов, остановка и спад достижений нашего института. И всё это наблюдалось лишь в первой стадии, — вся ломка и разрушение науки были еще только в начале пути…

У Валерия дела обстояли несколько лучше. После выхода в отставку в прошлом году он продолжал работать у себя в управлении, уже на гражданской должности. Разве можно было остаться без дела и сидеть дома в его годы? На службе у него все нормально, его там хорошо знают и, по-видимому, ценят. И Главное техуправление флота не гакнется, никуда не исчезнет, разве что в последнюю очередь, при полной погибели государства, чего представить себе невозможно… Так что работой он обеспечен до конца. И занят своим привычным делом, и приработок к пенсии. Семью содержать может нормально. А ребята у них еще совсем малые, вся школа только впереди, поднимать и поднимать их надо…

30

Нам принесли горячее, жаркое в горшочках, затем рыбу. Мы выпили по одной, потом еще. Водочка пошла по жилам, разогрела, оживила нашу беседу. И мы вспомнили далекий Владивосток, наше с ним знакомство. А я почему-то вспомнил тот давний наш с ним ночной разговор в номере гостиницы и грустную, поразившую меня историю, которую Валерий мне тогда рассказал. И сейчас по какому-то безотчетному побуждению я спросил у него, знает ли он что-нибудь о дальнейшей судьбе их корабельного товарища, того самого штурмана, — Петрова, кажется?..

Валерий ответил:
— В общем-то, да… Карьера флотская у Георгия, да, наверное, и вся жизнь — если говорить о военной службе, с того случая пошла наперекосяк, я уж говорил тебе. После тех событий он подал рапорт, и его перевели на ТОФ. Через несколько лет, при подходящих обстоятельствах, он подал в отставку и ушел в чине капитана третьего ранга. Жаль, что служба его прервалась так нелепо и преждевременно, — из Георгия бы получился прекрасный специалист и отличный командир!.. Не суждено. Сам я его, к сожалению, так и не видел с тех пор, но от друзей и товарищей слышал о нем… — И Валерий рассудительно заключил свое сообщение:
— Вот что делают с нами неудачные браки да жены ненадежные, не умеющие ждать моряка, а может быть и вообще любить!.. — В этих словах и в сокрушенном тоне, с которым они были произнесены, прозвучал какой-то затаенный, недосказанный смысл.

Помолчав, Валерий добавил: «А сейчас Георгий живет в Питере, работает в каком-то институте, то ли Политехе, то ли в ЛЭТИ. Ребята говорили, что он защитил диссертацию и преподает дисциплины своего профиля, по гироскопам и навигационным приборам. Так что жизнь гражданская у него, я думаю, наладилась. В конце концов, он во второй раз женился и, даст Бог, забывает кошмары своего первого брака. Очень бы хотелось увидеть его, пообщаться с ним, узнать о его делах и планах! Надо будет найти его как-нибудь при поездке в Питер…»
Мы выпили еще, — за добрых своих товарищей и друзей, за их здоровье и удачу. — Как жизнь разбросала, раскидала их по всей стране! Как редки стали и не обусловлены наши встречи!..

И тут Валерий предложил тост за наших подруг, за настоящих, любящих жен наших и наших друзей. «Ведь они — тылы для всей нашей жизни, основа основ нашей веры и стойкости, — убежденно сказал он, внимательно, точно испытующе, посмотрев мне в глаза. — Что бы мы могли сделать в жизни, если бы не их поддержка, понимание и сердечное участие, когда что-нибудь не заладится?..»

Я согласился с ним, и Валерий, ободренный, охотно признался: «Вот моя Люба, мой добрый ангел, можно сказать — хранитель моего домашнего очага, — она действительно опора всей моей нынешней жизни. Не смотри, что она такая хрупкая, — по воспитанию и натуре, да и по жизни она очень стойкий, выдержанный человек. Это в ней заложено в семье, с детства… Ведь в школе ей достается, как всякому учителю. Конечно, я ей помогаю во всем, чем могу, и по хозяйству, и тетрадки по математике проверяю, когда она зашивается. Но, и все равно, дом наш весь держится ее усилиями. Уход за ребятами в основном ложится на нее; она ни от чего не уклоняется и все берет на себя. Недаром говорят, что тепло в доме, всю крепость и благополучие семейного очага создает именно женщина. Ты, надеюсь, согласен?» — обратился он ко мне.

Чувствовалось, что Валерий не случайно затронул эту вечную тему и в беседе, общении со мной ищет подходы к какому-то важному для себя разговору. Я понимал, что ему хотелось открыться, поведать мне что-то сокровенное, может быть, рассказать то, чего он не сказал тогда, во время нашей встречи во Владивостоке. Кажется, мы приближались к приоткрытию завесы старой тайны Валерия Акимовича.

Я согласился с его высказыванием. Но пришлось оговориться, что, к сожалению, не всем нашим друзьям и однокашникам посчастливилось встретить свою единственную и преданную, понимающую подругу жизни, — у скольких из них брак распался, и нужно было строить новую семью, как и его Георгию. В моих словах легко можно было увидеть отношение и к самому Валерию… Ведь не было никаких сомнений, что семья его еще очень молодая, а значит недавняя по сравнению с его сослуживцами.

В глазах Валерия отразились настороженность и некоторое смятение. И после небольшого раздумья он заговорил о том, о чем я уже и сам догадывался после встречи у него дома…

— Ты, конечно, понимаешь, что у меня это не первый брак. Слишком малые дети, да и жена для меня слишком молода. Да только не знаешь, как это получилось… А ведь это всё последствия той самой истории, которую я тебе тогда рассказывал. Только не до конца… Теперь могу рассказать ее продолжение, вернее, финал для меня… Хотя ты его и так видишь, — свидетельства, полагаю, налицо...
Валерий затянулся сигаретой, вспоминая прошедшее, затем, словно в омут кинулся, признался:

— Невольно тогда и я оказался втянут в ту окаянную историю… Георгий, штурман наш, лишь принял на себя, по существу, главный удар; но пострадавших было больше. И пока в части заминали возникший скандал, не одному Георгию пришлось открыть глаза на поведение наших гарнизонных дам, — этот скверный инцидент основательно потряс спокойствие и нравственные устои не одного семейства, включая и семью замполита. Не буду вдаваться в подробности всех разбирательств, семейных и официальных, скажу только: в числе пострадавших тогда очутился и я. Думаю, ты догадался об этом… Увы, как обнаружилось, моя тогдашняя супруга тоже была среди действующих лиц, участников той компании, и не самой посторонней и безгрешной... Я узнал об этом, когда вернулся с моря вместе с Георгием и раскрылась вся эта скандальная, мерзкая история.

 Можешь представить мое состояние, — оно, наверное, было ничуть не лучше, чем у штурмана. Жизнь у меня дома на долгое время погрузилась во мрак, в обстановку непреодолимой неприязни. Я, воспитанный в святости семейного очага и убежденный, что супругу выбирают один раз и на всю жизнь, вдруг обнаружил, что все мои, казалось, незыблемые жизненные устои осмеяны и рушатся таким простым, таким пошлым образом. — Что мне было делать тогда?.. Я на всё решился не сразу, как сделал Георгий, а долго мучился сомнениями. Ревность, гнев и обида одолевали меня попеременно с жалостью и чувством долга. — Благоприятный, успокоительный фон для службы, не правда ли!..

Позже я осознал происшедшее как неизбежную расплату за легкомысленный и поспешный выбор супруги в молодости… — с горьким откровением заключил свое признание Валерий. Он пыхнул сигаретой, стряхнул в пепельницу пепел и, отрешенно посмотрев в полумрак уже наполнявшегося зала, продолжил, будто оправдываясь:
Да еще мысли о ребенке! — Родители бесятся, дети, невинные, страдают. Мне было страшно даже только представить, что дочь моя останется, будет дальше жить без родного отца. Эта мысль долго угнетала меня. — «Кто-то ей достанется в отчимы, хороший ли человек, как он с ней будет обращаться?..» — думал я беспрерывно. — Но дочери не было с нами в Заполярье, мне не пришлось видеть ее заплаканные глаза… И я смог принять это решение, подал на развод. Вот так я и остался один. И остался надолго…

31

В Заполярье прослужил я без малого шесть лет, потом меня перевели на Балтику. A еще через два с половиной года, уже в чине капитана третьего ранга, меня неожиданно направили на Кубу, на целые три года, советником начальника Техуправления ВМФ Республики. Хорошие были годы! — и служба интересная, и страна революционная и романтическая, а народ их жизнелюбивый и оптимистичный, и чрезвычайно дружелюбный к нам, русским людям.

И уже там, на Кубе, я получил предложение поступать в нашу Военно-морскую академию. Так я оказался снова в Ленинграде, в городе своей морской молодости. Это был, без сомнения, мой звездный час. И не только из-за учебы в Академии…
Моя так называемая личная жизнь продолжала оставаться неопределенной, то есть бессемейной. Прошло уже одиннадцать лет, как я развелся. Особенно это доставляло беспокойство, очень огорчало моих родителей. Но что я мог поделать? — Жениться безоглядно снова на какой-нибудь бойкой красотке?.. Мне уже начинало казаться, что найти настоящую подругу жизни не удастся, не суждено. От того жестокого урока во мне возник какой-то непреодолимый, даже противоестественный комплекс, недоверие к сущности брака. И я страшился другой неудачи в попытке создать семью, думал, что эта радость не для меня, семьи мне уже не обрести… От этого предостерегали еще и многочисленные за эти годы случаи, когда разваливались браки среди моих товарищей по службе и по училищу; таких было немало. — Это то, о чем ты сам говорил.

32

Но произошло неожиданное, совершенно непредвиденное событие, и внезапно всё в моей жизни круто повернулось, начало счастливо изменяться. — Последствия этого события и изменений ты уже видел у меня дома; надеюсь, ты все понял: да, я встретил Любу!

Наверное, ты хочешь знать, где я нашел ее, как сумел жениться на ней?.. Как вообще такое сокровище оказалось со мной, стало матерью моих детей?.. Признаться, порой я и сам не могу поверить своему счастью и думаю: это фатум, игра провидения!

Иногда невольно задумываешься, как многое в нашей жизни зависит подчас от случайностей, от слепого, непредсказуемого стечения обстоятельств! Но именно они способны однажды решительно изменить установившийся, закосневший ход событий, прервать монотонное и бесцветное течение жизни. Так в этот раз было и со мной.

Оставался всего год с небольшим до окончания Академии и отъезда из Ленинграда к новому месту службы. Куда направят нас после выпуска, мы не все еще точно знали; но по некоторым предположениям меня должны были послать либо опять на Север, либо на ТОФ. И, решив за оставшееся время почерпнуть от Ленинграда как можно больше на память, — чего не сумел сделать сполна за свои молодые курсантские годы, — вечерами, после занятий на курсе, и по воскресеньям я активно посещал театры и музеи, ходил на концерты в залах Консерватории и Филармонии. — Где еще можно будет увидеть и услышать столько прекрасного и незабываемого?!.

И вот в один из вечеров весной того года я пошел на концерт в Филармонию. Билетов в кассе, как обычно перед концертом, уже не было, и в толпе таких же жаждущих по-пасть на вечер я встал у входа в здание с традиционным ко всем проходящим вопросом о лишнем билетике. В конце концов, билет мне достался, но парень продавал два места разом, и я, не раздумывая, купил у него оба. Какая-то девушка тут же взяла у меня второй билет и стала копаться в сумочке, подбирая нужные деньги. Я сказал ей, что это не важно, еще успеется, и, так как время уже приближалось к началу концерта, мы поспешили в здание Филармонии и потерялись в толпе. А когда, сидя в ожидании музыкантов на своем месте в зале, я вдруг увидел девушку, пробирающуюся по нашему ряду прямо ко мне, и узнал в ней свою случайную незнакомку, был приятно поражен — сюда приближалось юное очаровательное создание: легкая девичья фигура, милое прелестное лицо и широко распахнутые, будто вопрошающие глаза; в приглушенном свете зала они показались мне темными. Соседка, подойдя к своему креслу, учтиво кивнула мне головой и, усевшись и обратив взор на сцену, замерла.

Концерт начался. Я с трудом старался сосредоточиться на происходящем на сцене, мое внимание невольно расслаивалось. Изредка я осторожно чуть поворачивал голову и видел точеный профиль девичьего лица, аккуратную укладку волос и взгляд, устремленный на исполнителей. Музыка концерта была мне хорошо знакома, но в этот раз я никак не мог до конца проникнуться ее исполнением из-за того, что рядом сидело это нежданное создание. А незнакомка моя, казалось, вся ушла в исполнение и очень внимательно слушала музыкантов.

В антракте, когда началось всеобщее оживление и шум и многие поднялись со своих мест, моя соседка, выбрав минуту, с ненужным извинением протянула мне деньги за билет. Мне почему-то было неудобно брать их, но на мою попытку отказаться она заявила, что не хотела бы быть должной незнакомому человеку. В ответ, чтобы устранить возникшую неловкость, я пригласил ее пойти в буфет попить какого-нибудь соку. Она изучающе посмотрела на меня удивленными глазами и, мгновение поразмыслив, неожиданно согласилась. Вот так мы с Любой и познакомились, однажды и навсегда.

Потом, уже много позже, она поведала мне, что в тот вечер пошла на концерт, против обыкновения, одна, без подруги, с которой они обычно делали это вместе и которая приболела в тот день. Не случись этого, мы с Любой точно не встретились бы и не познакомились!.. Да и я в тот вечер отправился на концерт по наитию, невзначай — не захотелось запираться на вечер дома, в общежитии… Вот и скажи после этого, что не случай управляет нами, ведет нас порой к самым серьезным последствиям, даже к изменению всего хода нашей жизни!

Одет я был в гражданское, и это позволяло мне не чувствовать себя рядом с девушкой слишком официальным и скованным. К тому же, был я совершенно свободен и мог без оглядки распоряжаться собой, своими поступками и помыслами. И после концерта я спросил у Любы разрешения проводить ее до дома. Оказалось, что и она тоже живет в общежитии — университетском, а учится уже на третьем курсе матмеха. Музыка, как она сказала тогда, — отдушина среди естественного для нее, математика, мира алгебраических законов и формул. Пришлось и мне признаваться, что я, в свои тогда тридцать шесть лет, чуть ли не вечный студент: тоже учусь, слушатель курсов в Академии. Да и по специальности своей недалек от нее — хоть и технарь, но с математическими дисциплинами очень дружен. «В общем, — заявил я ей, — мы с вами во многом коллеги!..»

Мы разговорились, и я с удивлением обнаружил, что у нас с Любой много общей любимой музыки, — Бах, Паганини, Моцарт, Брамс, Чайковский, Григ. Вот с этого первого, такого необыкновенного дня я и начал подсознательно думать, что Любу посылает мне сама судьба. Последующие события лишь все больше утверждали меня в этом. И не было ни одного события, факта или высказанной мысли, которые бы нарушили это озарившее меня убеждение.

После всего в тот вечер не оставалось ничего другого, как пригласить Любу на один из ближайших концертов с интересной программой. За ним последовали другие, и за первые же месяцы нашего знакомства мы с ней прослушали, наверное, столько программ и прекрасных исполнителей, сколько ни она, ни даже я не слышали за всю свою предыдущую жизнь! И лучшего товарища по этим концертным походам, лучшего единомышленника в музыке у меня никогда не было…
 
А еще меня сразу поразила в ней исключительная, редкая начитанность, — образованность, если хочешь. Люба оказалась необыкновенно интересной собеседницей и удивляла меня обширностью своих познаний. О чем бы она ни говорила, какую бы тему в разговоре мы с ней ни затрагивали — об учебе и науке, которой она была по-настоящему увлечена, или о литературе — ее второй, как она призналась, большой страсти, о ее кумирах — Пушкине и Блоке, о музыке и искусстве, об астрономии и изучении звезд — во всем проявлялись не только серьезные знания, полученные в Университете, но и свой особый, отличный от многих взгляд на суть вещей и событий. И хотя ее суждения были иногда простодушны и по-юношески наивны, порой максималистски, но всегда свежи и интересны. Эта чуткость восприятия и самостоятельность мышления, широта интересов и замечательная эрудиция, необычная в таком возрасте, вызывали мое восхищение. Школу Люба окончила с золотой медалью, без экзаменов поступила в Университет, и учеба там давалась ей, по-видимому, без большого труда. За всем этим я видел несомненный ум и одаренность девушки, формирующие незаурядную развивающуюся личность.

Было изумительно приятно и радостно обнаруживать всё это у человека, которому только недавно исполнилось девятнадцать лет! С таким чудесным собеседником, с таким знатоком поэзии и ценителем музыки общаться было интересно и удивительно легко, и всякий раз после очередной встречи было жаль расставаться. Благодаря этому общению и сам я почувствовал потребность еще и еще учиться и развиваться в непрофессиональной для меня сфере, познавать новое и идти дальше. Мое преимущество перед Любой было лишь в пройденных годах флотской службы и уже немалом жизненном опыте.

На такую девушку невозможно было не обратить внимание, сам видишь. Хотя тогда она еще выглядела этаким гадким утенком — худенькая и угловатая, как подросток, ужасно застенчивая и вспыхивающая румянцем при всяком неосторожном слове. Это уж потом, позже, она приобрела уверенность и расцвела необыкновенно, стала красавицей. Но и тогда, когда я впервые заговорил с ней и увидел ее глаза, что-то во мне дрогнуло и томительно зазвучало, что-то засияло в моей душе невыразимым, чарующим светом и неудержимо потянулось вверх, к небу. И дело было не просто в ее молодости и очаровании красоты, — не только в них, но и в редком обаянии ее натуры.

Можешь понять, что очень скоро я всерьез увлекся этой девушкой, — вопреки своему возрасту и ее молодости, вопреки предостережениям и разочарованиям долгих уже лет моих жизненных скитаний и одиночества. Я вспоминал ее, я думал о Любе постоянно — на лекциях и учебных занятиях, дома по вечерам и ночью на дежурствах в Академии; ее голос повсюду звучал во мне, и перед глазами то и дело вставало живое, такое милое лицо. Я, как юноша, с нетерпением ждал каждой новой назначенной встречи и, совсем как в юности, волновался, идя на нее.

Учиться в университет после школы Люба приехала из Вологды, и у нее был легкий окающий говорок. Ты мог заметить, отчасти он сохранился у нее и сейчас. Так вот, с самого начала он ужасно трогал меня в ней. Северяне вообще всегда представлялись мне людьми серьезными, обстоятельными и в высшей степени положительными и надежными. И вот, такое трогательное сочетание очаровательного, юного облика Любы с этой серьезностью, с этим окающим выговором пронзительно умиляло меня и предельно располагало к ней.

33

Год нашего знакомства был последним годом моей учебы в Академии, да и жизни в Ленинграде. И по желанию Любы мы в тот год совершили настоящее нашествие на ленинградские музеи и выставки: нам хотелось впитать в себя и удержать, сохранить в памяти все шедевры, все сокровища искусства, нашего и мирового, которыми так наполнен этот город, увидеть все то прекрасное, что собрано в его уникальных коллекциях. Не раз мы ходили в Русский музей и в Эрмитаж, побывали в литературных музеях Пушкина, Некрасова, Достоевского, Блока, в Пушкинском доме Института русской литературы. Это были незабываемые дни и впечатления. Они навсегда остались в нашей памяти и в нашей душе яркими картинами и образами. Посмотрев какой-нибудь музей, мы словно побывали в других эпохах, других мирах, а затем, растревоженные и полные впечатлений, вновь возвращались в наш мир, такой драматичный и несовершенный, но все же необходимый нам и дорогой. Это чрезвычайно сближало нас, притягивало друг к другу общим интересом и доверием. Мы с Любой и сейчас с благодарностью судьбе вспоминаем эти совместные полтора года в Ленинграде, эти наши «походы» за прекрасным и заново радуемся тому, что все это у нас было! — Не каждому в жизни доведется такое, так повезет.

И чем больше я встречался с Любой, чем больше узнавал ее, тем больше открывал в ней всё новые привлекательные черты, видел в ней женщину, достойную самой высокой оценки и восхищения. А ведь она была еще такой юной и робкой. Всё трогало и пленяло меня в ней! Ее чуткость, искренность и душевная чистота притягивали к ней необыкновенно, а расцветающая красота очаровывала и пьянила сердце. Строгий логический склад мышления и оригинальность суждений говорили о незаурядности ее природного ума, — как говорится, от Бога.

Как-то Люба сказала мне, что в школе иногда чувствовала себя неким несвершившимся Печориным с его рефлексией и излишне критическим складом ума. А один раз даже, в состоянии какого-то непримиримого самобичевания, она в сердцах посетовала, что со своим требовательным, придирчивым умом и со своей математикой наверняка останется в старых девах, потому что никто замуж не возьмет, — кому нужна в доме такой синий чулок, такая трезвая и рассудительная мымра?..

В этом проявилась, конечно, неудовлетворенность собой — давняя, навязчивая, незаслуженная. Мне хотелось решительно возразить против такой напрасной, несправедливой самооценки. С ревнивым недоумением я подумал тогда: «Невероятно, чтобы у такой девушки не было в жизни серьезных и достойных поклонников, тайных и явных, не может быть, чтобы уже за эти три года, что она учится в Университете, ей не были проявлены разнообразные и самые лестные знаки внимания, чтобы никто не признался ей в пылком чувстве». Трудно было представить, чтобы никто из ее сокурсников, одноклассников и вообще окружающих не заметил, не сумел оценить ее неординарную личность и ее красоту, не увлекся ею. А если — по невероятному стечению обстоятельств — случилось именно такое, то я готов был один заменить их всех и первым выразить ей свои самые преданные и самые высокие чувства…

Многое я мог бы сказать Любе в ту минуту, чтобы опровергнуть ее наговор на себя, рассеять ее заблуждение, но не рискнул сделать это, только отшутился. Я сказал тогда, что, если бы мне скинуть свои «лишние» лет десять, то я без всяких колебаний предложил бы ей руку и сердце. И это было действительно так, только вот годы мои оставались со мной!.. На эти слова она вспыхнула с каким-то горячим смятением, и с растерянностью, почти с тревогой подняла на меня глаза, но ни слова не вымолвила в ответ, а просто затихла. И больше к этому разговору мы не возвращались…

34

И хоть вопрос о поклонниках остался непрояснённым, довольно скоро у нас установилось такое взаимное доверие, что между нами уже не было каких-либо глубоких и принципиальных, неразрешимых тайн. К слову сказать, я считаю, что всякий человек, будь то мужчина или женщина, имеет неоспоримое право на личную тайну, какую-то сокрытую правду, лишь бы это не было во вред близким людям. А в остальном — лучше не таить от близкого в виде секретов какие-то свои роковые или горькие события, так или иначе повлиявшие на ход твоей жизни, разрушившие мир в твоей душе. — С таким грузом невозможно жить спокойно и счастливо. И вот однажды я решился рассказать Любе о том, как потерял семью. С понятным волнением ждал ее ответа, ее мнения о своей истории. Этот ответ превзошел все мои ожидания, развеял заранее надуманные опасения. Было видно, — я ясно почувствовал это, — как восприняла рассказанное Люба, как искренне ей хочется утешить и поддержать меня, выразить мне что-то дружески-ободряющее, вселяющее надежду. И ее слова достигли цели, вызвали во мне прилив признательной благодарности.

— Вам не надо так болезненно оценивать и переживать теперь то, что произошло когда-то, — сказала она, все еще продолжая называть меня на вы; за уже довольно длительное знакомство я так и не сумел убедить ее изменить это обращение. — Ведь это было уже так давно, и надо вам избавиться, освободиться от этого груза. Нельзя жить одним прошлым, останавливаться, оставаться в нем навсегда: настоящее, а тем более будущее несут с собой много нового и интересного, часто неожиданного. Разве не так?.. — Она остановилась и вопросительно посмотрела на меня, будто проверяя, следует ли говорить мне это; потом продолжала: — То, что было у вас, с вами, такое сейчас происходит сплошь и рядом, — я имею в виду разводы, и всё это считается нормой, в порядке вещей. Только не подумайте, что я сторонница таких отношений… Мне кажется, что сущность брака, его нравственное и генетическое предназначение, что ли, в теперешнее время ужасно обесценились. Не то, что было у наших родителей!..
 
Люба не заметила, как в своем суждении совершила маленькую оплошность: ведь и я вполне мог быть отнесен к поколению этих самых родителей, — отстал от них всего на каких-то десяток лет!.. Ну, а у моих родителей и их друзей с этим было действительно все в порядке.

И, верно, желая посочувствовать мне, выразить пони-мание и поддержку, Люба горячо добавила:
— Но вы не должны отчаиваться, вы свою семью еще обязательно обретете, вот увидите! — Так забавно и мило, так приятно для сердца было слышать это от нее, из уст моей юной подруги. Я расчувствовался, мне захотелось поверить в силу ее слов, поверить, что они непременно сбудутся. А она убеждала: — Посмотрите, вокруг столько прекрасных, и милых, и добрых, и просто очаровательных женщин! И ведь у них — у многих, увы, неудачный брак, разбитая семья, разочарование, одиночество в воспитании ребенка, тайная надежда на приход счастья… Быть может, ваша судьба ходит где-то совсем близко, рядом с нами, — вы только не увидели еще ее…
 
Что тут можно было возразить?.. Я-то ведь уже хотел, я тайно и страстно желал, чтобы ее предсказание осуществилось для меня именно в ней, моей нежданной незнакомке, в этой чудо-девушке!.. Моя судьба, мое счастье находилось действительно совсем близко, рядом со мной. Всё уже мне было ясно тогда. Сердце подсказывало мне, что с Любой у меня не будет ни несправедливых ударов судьбы, ни жестоких разочарований. — «Какое счастье, — думал я в те дни, — что и я, и она — оба мы совершенно свободны, что я не связан никакими брачными или моральными обязательствами и могу открыто и смело посвятить себя человеку, которого люблю». Но сказать ей это в ту минуту не решился. И до самого своего выпуска из Академии я, обследуя и изучая с Любой красоты и сокровища Ленинграда, продолжал встречаться с нею, не без труда совмещая радость общения и узнавания своего обретенного кумира с грузом невысказанного чувства.

35

Вот так стремительно, переполненные радостными событиями и душевными переживаниями прошли, прямо промчались эти последние мои полтора года в Академии. Экзамены, защита дипломного проекта, торжественный выпускной ритуал — и вот уже подступил день отъезда из Ленинграда к месту службы. Назначение я получил в Комсомольск-на-Амуре, военпредом на нашу верфь.

Люба сама вызвалась проводить меня в аэропорт. Накануне мы с однокурсниками собрались в ресторане, провели отвальную в честь тех, кто покидал Питер. Я предложил подруге пойти со мной на эту встречу, но она деликатно отказалась, объяснив, что не хотела бы своим появлением смущать там наших дам и стеснять меня. Разубедить ее мне не удалось, на вечер я пошел один. И во весь этот день не сумел повидаться с нею. В ресторане мы с друзьями посидели крепко; тосты, приветствия, воспоминания и морские байки, дружеские признания и напутствия убывающим продолжались допоздна, до закрытия заведения. Жены моих сослуживцев старались блеснуть друг перед другом своими нарядами. А я, глядя на них, невольно подумал, что моя подруга, без сомнения, только бы украсила их общество, но, увы, наверняка вызвала бы завистливую, ревнивую неприязнь… — Люба была права.

А теперь, в день отъезда, я с радостью и печалью одновременно посвятил ей все время. Мы встретились с Любой еще утром. День выдался, как по заказу, прекрасный, солнечный и тихий, какие нередко бывают в Ленинграде в эту пору. Вещи свои я уже забросил в камеру хранения в Агентстве на улице Гоголя. Время позволяло, и мы долго бродили по городу, выбрав три или четыре любимых уголка. Побывали на Университетской набережной, посидели на площади у Исаакия, прошли по берегам реки Мойки. Потом пошли попрощаться на площадь Искусств, к Филармонии и Русскому музею, и долго сидели в чудесном сквере у памятника Пушкину.

И вот, в четыре часа пополудни мы заняли свои места в автобусе на Пулково. Машина тронулась и, сделав не-сколько поворотов в центре города, направилась  к площади Мира, к выезду на Московский проспект. «Прощай, Ленинград! Когда теперь я снова увижу тебя, и увижу ли вообще?!.» Мимо медленно проплывали шумные проспекты, знакомые площади, сказочные дворцы… Ровно гудел мотор, убаюкивая пассажиров. Говор в салоне постепенно стихал, слышались только отдельные приглушенные голоса. Пути до Пулково меньше часу, и всякому уезжающему выпадает время попрощаться с Ленинградом, мысленно оглянуться назад, к прожитым в нем дням или годам, к памятным событиям. И весь путь через Ленинград я, провожая взглядом его знакомые очертания, прощался с дорогим мне городом.
Грусть расставания охватила меня. И было это сильнее и глубже оттого, что вместе с городом, который еще с курсантских времен я полюбил на всю жизнь, мне приходилось расставаться с дорогим мне существом. — Надолго ли, или навсегда? — я не знал ответа… Вместе с проносившимися за окном зданиями, улицами и каналами, площадями и памятниками неумолимо уходил в прошлое целый период моей жизни — самый светлый после юности, самый плодотворный, самый, я понимал, важный для души. Такого необычайного подъема всех эмоциональных и нравственных сил, как в эти последние годы, у меня давно не было. Уже потом я понял, что пора эта была моей второй молодостью… — Неужели навсегда?! — думал я. — Неужели наши судьбы, сойдясь так нежданно и так романтично, отныне снова разойдутся, потеряются друг для друга в бесконечных лабиринтах жизни?.. — Эта мысль сверлила меня своей нестерпимой болезненной остротой.

Может быть, и спутница моя в эти минуты испытывала нечто близкое, я не знал; а может, она просто чувствовала мое состояние и сидела тихо, сдержанная и молчаливая. Когда я изредка обращался к ней, она поворачивала голову, и ее всегда ясные, приветливые глаза смотрели мне в лицо с каким-то незнакомым, затуманенным выражением. Она не брала разговор на себя, и я, желая смягчить напряженность этих минут, рискованно пошутил. Неожиданно для Любы я сказал, что — вопреки ее пророчеству мне — я уезжаю из Ленинграда, так и не подобрав себе подругу жизни, и что предсказатель из нее не получился. Она явно смутилась от моих слов, даже слегка покраснела, но быстро справилась с замешательством и, не подавая виду, уверенно проговорила:

— Значит, все еще впереди, — встретите подругу там у вас, в Сибири или на Дальнем востоке. Там, я не сомневаюсь, тоже много прекрасных женщин, даже больше, чем здесь, вот увидите… — И снова умолкла, точно предлагая мне самому выпутываться из рискованного положения. Тогда я слишком уж откровенно разоблачил свои тайные мысли. «Но ведь там не будет такой Филармонии!.. — сказал я и чуть не добавил: — И такой слушательницы…»

Люба ничего не ответила, промолчала. Разговор не развивался; каждый из нас ушел в себя, свои мысли. Но спустя некоторое время, ответив на какой-то мой несущественный вопрос, она безо всякой видимой связи неожиданно спросила, буду ли я писать ей из своей далекой дали, Сибири. Я заверил ее, что буду, она может не сомневаться; и добавил, что, кроме этого, буду всеми силами стремиться приехать хотя бы на несколько дней в Ленинград, пока она еще здесь. Люба опять ничего не ответила на это и снова задумалась….

36

Так мы и доехали до Аэропорта. Вошли в здание вокзала, встали у окна с видом на летное поле. Оттуда несся неумолчный рев взлетающих и прибывающих машин. Я предложил Любе зайти в ресторан на втором этаже вокзала, что-нибудь выпить и перекусить на дорогу, но она резонно заметила, что скоро должны объявить регистрацию. «Лучше потом», — сказала она.

На удивление, небольшой, очень уютный ресторанчик в этот час оказался совсем свободен. Подошла официантка, и мы объяснили, что хотели бы покушать до отлета рейса. Она пообещала выполнить заказ быстро, и оставалось лишь ждать, что будет раньше — обед или оформление документов на мой рейс. Люба была права, вскоре объявили регистрацию. Я оставил подругу за столиком, а сам пошел к стойке. Довольно быстро удалось оформить билеты и сдать вещи, и я вернулся в ресторан. Люба заметно нервничала, но заказ наш уже стоял на столе. Я, как мог, успокоил ее, сказал, что до объявления на посадку мы успеем трижды пообедать. Заказанные грибы в сметанном соусе и салаты приятно раздражали обоняние, а бутылка охлажденного сухого вина призывала к трапезе. Мы выпили по бокалу вина «на дорогу», — на прощание, — подумал я, и распробовали закуску. Люба похвалила приготовление грибов. Когда, разлив вино по бокалам, я предложил тост за остающихся, за нее, Любу, она вдруг сказала: «Давайте лучше загадаем желания и выпьем за их исполнение!..» Она загадочно, одними глазами улыбнулась и решительно протянула ко мне свой бокал. Мы с чувством содвинули наши бокалы, наши взгляды встретились, и в ее глазах я увидел мелькнувшую затаенную печаль. В это мгновение я подумал, я молил Бога, чтобы только судьба не разлучила нас окончательно и чтобы я не потерял Любу, это дорогое мне существо. Других желаний у меня тогда не могло и быть…

Когда потом, время спустя, я вспомнил о том нашем расставании и спросил Любу, что она загадала тогда, в день прощания, она без утайки ответила: чтобы мы встретились еще! — Наши с ней загаданные желания соединились, и это не было случайным совпадением.

Но вот уже объявили посадку на мой рейс. Mы вышли в зал и встали в виду длиннющей очереди моих попутчиков на Дальний восток. Я не спешил влиться в эту движущуюся вереницу людей, жаждущих поскорее улететь. У нас оставалось еще пятнадцать, самое большее двадцать минут до разлуки. Мы стояли в сторонке, рассеянно (а Люба беспокойно) глядя то на очередь, то на часы, и не было на свете таких смелых, надежных слов, которые бы способны были выразить охватившие меня чувства. Мне так хотелось крепко прижать Любу к груди, открыть ей, что мое сердце, сам я полностью принадлежу ей, сказать: «Поедем со мной!» Но я лишь смотрел на нее жадно впитывающими глазами, силясь взять с собой ее облик, весь ее милый, дорогой образ, и не мог произнести своих заветных слов. В эти минуты на память мне почему-то пришли слова из полузабытой старой песни, которую наше поколение пело во времена своей юности, в годы БАМа и больших молодежных строек: Последнее «прости» с любимых губ слетает, в глазах твоих больших тревога и печаль. И, может, навсегда ты друга потеряешь, еще один звонок, и улетаю я…

Очередь моя таяла на глазах и уходила вперед, к выходной двери. Вот уже последние пассажиры оставались еще здесь, внутри зала. Сквозь стекла блока было видно, как контролеры и милиционеры сноровисто делают свое дело, проверяя документы и вещи уходящих туда людей.

Мы приблизились к выходу. Вот и пришла минута расставания. Люба протянула мне руку и дрогнувшим голосом сказала: «До свидания… Счастливого вам пути! Пишите мне обязательно, я буду ждать». В глазах ее блеснули слезы. Этого я уже не выдержал. Я крепко обнял Любу за плечи и стал порывисто, в каком-то исступлении целовать ее лицо, шею и эти мокрые от слез, милые глаза… Надо было оторваться от нее, уходить, — я оставался уже последним. «До свидания!.. — только и смог проговорить я, освобождая Любу от объятий. — До встречи», — добавил с надеждой и двинулся к выходу. В дверях оглянулся и последний раз увидел Любу: она махала мне рукой.

37

Весь долгий перелет перед глазами у меня стояло заплаканное дорогое лицо и покрасневшие глаза Любы, а в голове звучал ее тихий, встревоженный голос. Я вновь и вновь представлял себе, снова переживал эти прощальные минуты, и сердце мое изнывало от болезненной тоски и нежной привязанности к любимой девушке. Невольно я вспоминал всю трогательную историю нашего знакомства, от первого до последнего дня, все лучшие и такие драгоценные часы и минуты нашего общения и узнавания друг друга, — и эти последние полтора года в Ленинграде представлялись мне лучшей порой моей жизни, радостным и ярким праздником. И хотя будущее скрывалось в пелене неизвестности, все же какие-то неясные и светлые надежды роились в моей душе; она полнилась волнением счастливого ожидания. Я уже начинал верить, что у нашей истории еще будет непременное продолжение. И что бы ни случилось дальше, что бы ни происходило в буднях моей неспокойной флотской жизни, я не имею права потерять свою любимую, не позволю себе утратить этот подарок судьбы. Я решил, что не дам расстоянию и обстоятельствам разделить нас. И единственно, чего я ждал теперь от провидения, — это чтобы и Люба желала нашей новой встречи, чтобы она допускала мысль о возможности нашего союза. Остальное пусть будет за мной — и преодоление всех преград и препятствий нашему соединению, и моя преданность и любовь. Я уверял себя, что смогу завоевать сердце своей избранницы.

С такими мыслями, сумасшедшими и радостно-окрыленными одновременно, летел я через всю страну, а потом многие дни жил и работал на новом месте, ни на день не забывая Ленинград и свою оставленную там Любовь. Едва я добрался до Комсомольска, как в тот же день послал Любе телеграмму. Смысл и содержание ее были ясны до предела, — я сообщал подруге о своей любви, о своей тоске по ней и о твердом намерении не расставаться с ней. Я больше не хотел, не мог скрывать своего чувства, своих надежд и планов. Оставалось лишь убедить в этом, добиться взаимного отзвука в сердце Любы. И я узнал это очень скоро.
Мы стали писать друг другу, писали каждую неделю. Мне незачем было писать Любе о своей службе и работе на заводе, — об этом я ей рассказывал еще в Ленинграде. О городе, в котором я оказался, тоже не сумеешь особенно живописать, если приехал туда после жизни в Питере. Поэтому все мои письма были просто обращением к ней, моей возлюбленной, наполнены счастливыми воспоминаниями, нежностью и грустью разлуки с ней. Наверное, все это передалось Любе, и с каждым новым ее письмом я обнаруживал, радостно открывал в ней разгоравшийся ответный пламень. Ее робкие признания еще сильнее обострили мое чувство, а неизбежная разлука растравила мне сердце, распалила глубоко спрятанную в душе страсть. Я окончательно понял, что люблю ее великой любовью и что жизнь без нее становится для меня ущербной и бессмысленной. — Я должен, решил я тогда, при первой возможности ехать к Любе и жениться на ней, чего бы это ни стоило.

Это испытание для нас, эта для меня пытка разлукой продолжалась целые полгода. То было время испытания чувств. Мне оно было явно излишним, а Любу убедило в искренности и неизменности моих намерений. Нам была нужна, просто жизненно необходима скорейшая встреча. И я готов был лететь к своей, как уже осмеливался думать, невесте при малейшей возможности.

А тут еще в последних письмах Любы появились беспокойство и растущие сомнения в выборе места назначения на работу: приближалось распределение их выпуска. Предлагалось несколько вариантов направления на работу, и она спрашивала совета, куда ей лучше брать распределение, — на Урал, в Челябинск, или в Казахстан, или на Дальний восток и Камчатку, куда собираются поехать некоторые ее близкие подруги и друзья-романтики? А может, просить направление на работу домой, в Вологду, чего очень хотят Любины родители…

Я не на шутку встревожился, читая эти сообщения. Думал: загонят мою Любу в такую даль, что до нее и не добраться будет, не выцарапать ее оттуда!.. Поэтому мой ответ был, разумеется, один: на Дальний восток, и как можно ближе к Комсомольску!

Но случай вскоре все же помог нам. Неожиданно для меня представилась командировка в Москву, в наше Главное управление. Я быстро собрался в путь и вылетел в столицу, твердо намереваясь выкроить там хотя бы день, чтобы побывать в Питере. Все дела в Москве сложились для меня благоприятно, и вот я уже стучу колесами на ночной «Стреле»…

38

Встреча наша получилась волнующей и пылкой, можно сказать, волшебной, а для Любы еще и неожиданной. Она тоже была счастлива в тот день, я видел это. Мы поцеловались и пошли бродить по городу, сроднившему нас. Люба лишь поинтересовалась, надолго ли меня отпустили и как вообще мне удалось попасть в Ленинград. И, когда мы до устали находились по проспектам и набережным, а потом пришли на наше любимое место, место нашей первой встречи — в сквер на площади Искусств, — я признался, что приехал в Ленинград не по делам командировки, а именно к ней. А потом заявил, что не уеду отсюда, пока она не согласится выйти за меня. Она просияла глазами и пошутила, что из-за нее, пока она будет думать над моим предложением, просить благословения родителей и так далее, я могу потерять работу. И, смущенная и зарумянившаяся, неожиданно серьезно сказала, что она согласна и что я могу спокойно улетать к себе на Дальний восток, потому что она будет ждать меня, сколько потребуется. От ее слов, от благодарного и ласкового взгляда я был на седьмом небе. И про себя твердо решил ковать железо, пока горячо. Я расцеловал свою возлюбленную и объявил, что на год до окончания учебы я ее здесь оставлю, но под венец, т. е. в загс, поведу немедленно, теперь же!.. Пусть она доучивается и заканчивает свой Университет не безродной студенткой, а полноправной замужней женщиной, законной женой моряка.

Сказано — сделано! Нужно было совершить нечто почти невозможное. Даже и обычная-то, запланированная процедура бракосочетания делается нескоро, с массой затяжных формальностей и хлопот, всяких казенных проволочек и препятствий, с постановкой в очередь. А тут необходимо было проделать всё срочно, в несколько дней, то есть практически вообще без очереди. — Трудно, даже немыслимо было представить такую возможность!.. Сложность заключалась еще и в том, что я в Ленинграде уже нигде не числился, а Люба имела лишь студенческую временную прописку. Дело казалось почти безнадежным. Но сделать его было надо.

И вместо двух дней в Ленинграде, которые выкроил из своей командировки, я задержался там на целую неделю. Пришлось телеграфировать рапортом своему начальству о продлении срока моего пребывания в отъезде по семейным обстоятельствам, с просьбой прибавить эти дни к командировке. А нам с Любой в эти несколько дней пришлось изрядно пооббивать пороги разных госучреждений и служб, преодолевая неприступные бастионы казенных контор и инструкций. Везде нужно было доказывать наше право на оформление законного брака. Требовалось изнурительно ходить и возвращаться по кругу, всюду убеждать и просить, умолять служителей Гименея, этих несокрушимых церберов закона. Приходилось взывать к их пониманию и милосердию, просить о снисхождении, убеждая в праведности и чистоте наших матримониальных побуждений, а в ответ видеть недоверие и унизительные сомнения разных чинов-буквоедов. Из-за безнадежности всей этой волокиты пришлось мне, по совету друзей, обратиться за помощью к некоторым высоким покровителям из родного военно-морского ведомства, и только после этого дело получило желаемый ход. Мои ходатаи — для вящей убедительности прошения — обосновали необходимость срочного оформления брака моим, якобы, уходом в автономку на полгода!..
 
Конечно, трезво рассуждая, можно было отложить эту процедуру до лета или хотя бы месяца на два, а сейчас пойти с Любой в загс, подать заявление и лететь к себе на завод без всей этой спешки и канители. А потом, по вызову, идти к командиру и просить краткосрочный отпуск для оформления брака. Но я не хотел рисковать, не хотел никакой затяжки и бессмысленного ожидания. Решил свершить всё сейчас, как задумал.

В конце концов, хоть и с большим напряжением, нам удалось преодолеть этот бюрократический бастион: законники были успокоены, и нам дали разрешение на оформление документов. Разумеется, важную, если не главную роль в этом сыграли наши флотские ходатайства. Все уладилось, и в конце недели, в пятницу, мы с Любой пошли «под венец».

В свидетели я позвал своих сокурсников по Академии, которые остались служить в Ленинграде. Ну, а с Любиной стороны недостатка в подругах из университета не было. Свадьбу отметили в ресторане, на Петроградской стороне. Было и празднично, и весело, и счастливо. Люба сожалела лишь о том, что из-за экстренности событий на свадьбе не было ее родителей.

А на следующей неделе, уже во вторник, я улетал к себе на Восток. Взять с собой Любу я, конечно, не мог, ей надо было как можно успешнее окончить Университет. И для меня потянулись долгие и истязающие своей неизбежностью месяцы ожидания встречи с невестой, как я продолжал ее называть.
 
Правда, нам благоприятствовало то, что у Любы подошло время преддипломной практики и дипломной работы, и она освободилась от аудиторных занятий. За эти месяцы она не раз прилетала в Комсомольск и оставалась у меня на неделю-полторы, пока не поджимали сроки сдачи руководителю очередного этапа работы. Жили мы тогда в комнате общежития гостиничного типа для военнослужащих, и даже такое место обитания нам казалось настоящим раем. — Тот год был временем счастливых и незабываемых дней и часов наших встреч и расставаний, нежности, признаний, разлук и ожиданий. Ко мне тогда действительно пришла вместе с Любой моя вторая молодость и моя настоящая любовь. И это был наш с ней медовый месяц, который растянулся на целый год…

С той поры всё в нашей с ней жизни стало налаживаться. Направление Любе дали к нам в город, в школу, и она проработала в ней все годы до переезда в Москву. Мне от завода вскоре дали приличную квартиру, и эти проблемы отпали. А еще раньше, сразу после окончания Университета, мы решили, что Люба съездит в Вологду, к родителям за благословением и погостить. Ну, и мне следовало встретиться с ними, попросить у них прощение за замужество дочери без их благословения. Я взял отпуск и приехал к родителям Любы знакомиться.

Естественно, по известным обстоятельствам, я немного страшился этой встречи. Но родители Любы оказались людьми простыми, понимающими и добрыми, и мы с ними прекрасно поладили. Они объяснили мне, что всегда полагались на ум и на выбор дочери, уважают ее решение, и, раз она сделала такой выбор, они согласно принимают меня в своем доме. — Счастье дочери для них важнее всего, остальное не имеет значения… Так я был принят в их семью, стал ответственным перед ними за судьбу дочери и их внуков, о которых они еще только мечтали.

39

Народ в заведении уже начал собираться. Нам принесли кофе. Валерий, подымив сигаретой, отложил ее и отпил горячего напитка. Потом сделал еще несколько затяжек и заговорил снова, философски размышляя над своей жизнью:
 
— Вот так и устроилась, наконец, моя семейная жизнь, больше того — вообще вся моя жизнь. Ты был у нас, сам видел. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло… Если бы тогда Люба не поняла меня, не почувствовала моего восторженного поклонения, не разделила бы моих мечтаний и рассталась со мной, это стало бы для меня горьким разочарованием, омрачило бы многие годы. Такое потрясение болящей раной должно было пройти через всю последующую жизнь. И я все эти годы уж точно бы жил промчавшимся прошлым! А на свете не было бы моих замечательных сыновей. А они для нас — главная радость жизни, ее смысл и ничем не заменимая ценность…

Валерий глубоко вздохнул, замолк в задумчивости. Мы, согласно кивнув друг другу, подняли чарки за наших жен, за надежность и благополучие семейного очага.

40

 Рассчитавшись с официантом, мы вышли на улицу и медленно двинулись по Арбату. Остановились в небольшом скверике и присели подышать вечерним воздухом. Сумерки спускались на землю, и деревья стали терять четкость очертаний. Скоро должны загореться вечерние огни.

Валерий притушил сигарету, отнес окурок в урну. Он не спешил окончить наш вечер и сидел, отрешенно глядя на первые слабые пятна восходящих звезд. Было видно, что рассказ, эта непроизвольно возникшая исповедь взволновала его, вернула в прожитые годы, переживания, чувства. Я не хотел, чтобы назавтра или когда-нибудь потом он почему-либо устыдился или испытал сожаление о том, что поведал мне историю своей любви. И, осторожно выбирая слова, я высказал ему не только свое полное мужское одобрение его выбором, но и совершенно искреннее восхищение умом и красотой его супруги. Добавил при этом, что такое сочетание встречается чрезвычайно редко и что многие и многие из нашего брата, особенно неудачники в семейной жизни, должны по-настоящему завидовать ему. Валерий не спорил:

— Да, ты прав, мне об этом уж не раз говорили. Некоторые так вообще в шутку, но и всерьез грозились: «Гляди в оба, а то уведут!..» Но я, хоть и ревнивый, тут еще спокоен. Пока Бог миловал, и я не замечал какого-нибудь охлаждения со стороны жены. Да ведь я никогда ее не обижал, у нас с нею просто не было серьезных размолвок. Говорят, что нет идеальных людей, тем более жен. Но это как посмотреть! На самом деле, у всякого человека есть какие-то свои недостатки и слабости; все дело лишь в том, как это сказывается на окружающих, на человеческих взаимоотношениях и поступках. Только вот в Любе я таких изъянов не нахожу. Надо сказать, что она очень занятый и ответственный человек: у нее в школе, естественно, и свои дисциплины, и классное руководство, и методический кабинет. А тут еще дома два сорванца — с ними забот достаточно! Всё, как водится обычно у всех учительниц. Но у нее и других дел хватает; Люба еще и очень увлеченный человек. Диплом в Университете она получила по прикладной математике и информатике; так вот теперь, хоть столько лет прошло, она усиленно старается штудировать литературу по своей специальности. Наверстывает упущенное, как она считает, за годы становления семьи и нашей неустроенной жизни, за время на воспитание маленьких детей. Да еще ухитряется выкраивать часы и минуты для любимых поэтов и писателей… — Ну как тут не помогать ей?!.
 Со стороны могло бы показаться, что все эти ее усилия от повышенного честолюбия, даже гордыни. Но я-то знаю, что это не так! — Это идет от потребности ее души и ума. Такие, как Люба, не могут довольствоваться малым, не могут обходиться без духовной пищи, без стремления к новым познаниям, открытиям — их мозг требует постоянного поиска. С самого начала меня поразила в ней эта всесторонняя любознательность, жажда знаний. — С такими задатками ей бы парнем родиться, так наверняка стала бы отличным исследователем, ученым в какой-нибудь области. А женский удел известен: эти пресловутые немецкие «три К.»!.. Люба-то сама так не думает, она не считает свои возможности исчерпанными или утраченными; и я поддерживаю ее в этом. Более того, я считаю, даже уверен, что ей следует еще учиться дальше — или в аспирантуре, или на каких-то квалификационных курсах. Рано или поздно наступит такое время, когда везде будут требоваться специалисты самой высокой квалификации, тем более в области образования; и я не хочу, чтобы однажды она оказалась невостребованной. Да и по своим способностям, по таланту она должна занять такое положение в своей профессиональной среде, чтобы работать и жить с достоинством и чувством удовлетворения, не завися от прихотей разных честолюбцев или самодуров-начальников. Это время наступит, может, когда меня уже не будет, — я об этом тоже должен думать, — и Любе необходимо приобрести твердое положение в своей среде, занять уверенное и уважаемое место в окружающем нас мире.

Я не раз думал об этом и решил, что, пока я жив, пока могу работать и обеспечивать семью, Люба должна во что бы то ни стало выучиться, пройти аспирантуру и защитить диссертацию; потом будет можно перейти преподавать в ВУЗ. А в институте, как известно, без ученой степени делать нечего. И я убеждаю ее, что, пока молода и имеет гибкий, восприимчивый ум, она непременно должна готовиться и поступать в аспирантуру, сделать работу и защититься — здесь ли, в Москве, или у своих профессоров в Ленинграде. С ее способностями и с их прекрасной университетской подготовкой это, без сомнения, осуществимо. Да и Университет, тем более Ленинградский, готовит специалистов не только для учительствования, для школ. Надо только настроить себя, поставить перед собой такую цель, а моя поддержка обеспечена. Ради такой святой цели я готов поступиться удобствами и равновесием нашей домашней жизни, готов взять на себя все семейные заботы и домашнее хозяйство. Помнишь того старлея на Дальнем востоке? — Я его так резко осуждал тогда, а теперь вот сам способен пойти по его стопам, готов стать «домашней хозяйкой» при собственной жене! — пошутил Валерий. — Тут жизнь того требует. Если надо, позовем на помощь тещу с тестем; они ведь уже на пенсии и с радостью готовы помочь дочери.

 У меня после службы пенсия сносная, да и поработаю еще с десяток, Бог даст, может, и полтора десятка лет. Так что, худо-плохо, прокормлю семью, проживем и без Любиных учительских грошей, ребят на ноги поставим. Пусть только она учится, идет к цели! Не хочу, чтобы ее талант, ее неординарный ум пропал даром, чтобы она до конца похоронила себя в домашнем хозяйстве и в школе, хоть ей еще и нравится работать там; ведь в школе всегда, а теперь особенно, столько неистребимой рутины и беспорядка. Впрочем, беспорядка сейчас везде хватает… Я уверен, Люба обязательно сумеет проявить себя как творческая личность, в ней это есть, заложено от природы. Еще тогда, в Ленинграде, после знакомства с ней, я подумал, что эта девушка родилась не для того, чтобы растерять свой талант в какой-нибудь рутинной деятельности. И теперь, если она не реализует себя как личность, я всю оставшуюся жизнь буду испытывать перед нею вину.

В общем, мы с ней решили пойти на это. Для нас это будет главной задачей на ближайшие годы, своего рода первостепенной целью. — Не считая, конечно, воспитания ребят. Вот тебе еще один — мой — ответ на вопрос о месте женщины в семье, да и в жизни! Помнишь, сколько споров и противоположных мнений вызвал он у нас тогда в дороге, во Владивостоке? — не без скрытой гордости заключил свой рассказ Валерий.

41

Быстро стемнело. В сквере зажглись фонари и своими густыми пятнами заслонили разгоравшиеся на небе звезды. На скамеечках вокруг нас, ища уединения, появлялись вечерние парочки.

Неожиданно Валерий заговорил снова , и, как стало понятно, о своем очень сокровенном. Я слушал с вниманием. Несколько смутившись, он произнес:

— Ты знаешь, стыдно признаться, но и теперь, после стольких лет вместе, я чувствую, что люблю жену так же и, кажется, еще больше, чем тогда… И чувство мое к ней ничуть не гаснет, не исчезает, наоборот, еще крепнет. Казалось бы, с годами всё должно идти на убыль, успокаиваться и таять. Но нет, в моей душе живет, струится какой-то неиссякающий источник обожания этой женщины, удивления ею, и мое чувство к ней не только не притупилось, но пульсирует и горит еще сильнее. Вот и после нескольких лет супружества, и после рождения ребят я по-прежнему испытываю к Любе нежную, пылкую страсть, чувствую себя снова словно женихом, влюбленным рыцарем, и обожаю ее, как единственную женщину в моей жизни. И всякий раз меня к ней влечет так же горячо и неудержимо, как в тот первый месяц и год, — как к пленительной и желанной невесте. Это что-то непостижимое, чуть ли не мистическое…

Признаюсь тебе честно: порой я боюсь, что вдруг что-то случится, произойдет что-нибудь непредвиденное и ужасное, и я потеряю это незаслуженное счастье. Помню, где-то у Чехова прочитал замечательную, очень важную для себя мысль: если любовь искренняя, настоящая и глубокая, то близость мужчины с женщиной непременно одухотворяется, наполняется высоким душевным настроем и чистейшим сердечным порывом, вызванным преклонением перед женщиной. — Какое верное, справедливое суждение!.. И я не представляю себе своих отношений с Любой без этого сердечного порыва, без поклонения ее женской сути. Может быть, я старомоден, как герои Антона Павловича, но что поделаешь, — так уж был воспитан и с юности любовь ставил превыше всего, чуть ли не солью человеческой жизни. Это нам, и мне, и Любе, передали наши родители.

Да в нашем поколении, я уверен, немало таких «чудаков», — идеалистов, какими нас считают апологеты нынешней морали, всякого рода расплодившиеся «специалисты», идеологи попкультуры, мастера бесчисленных «топ-шоу», конкурсов и молодежных программ, все эти «плеймейкеры», «плейбои» и телеведущие, пустозвоны и пошлые словоблуды, у которых за душой давно уже нет ничего святого, только погоня за долларами и дешевой известностью. Уж они-то точно не имеют понятия о настоящем человеческом чувстве, не ведают, что такое поклонение женщине; этим фиглярам и циникам для сближения с предметом своего влечения не нужны ни трепетные переживания, ни длительное ухаживание, ни знаки внимания. Вся так называемая любовь для них — лишь постоянно обновляемая череда похождений и дразнящих развлечений, погоня за ними в поисках все новых и новых объектов их вожделений. Они всю свою жизнь хлопочут о том, чтобы оплести, заморочить, увлечь, обольстить, поскорее овладеть своим предметом. Они захватили все теле- и радиопрограммы и, соревнуясь друг с другом, безо всякого стеснения похваляются перед огромной аудиторией числом и роскошью своих неоднократных браков и ассортиментом сексуальных партнеров. — Откуда у них возьмется уважение к женщине, как вообще тут может возникнуть надежный и освященный, искренний союз двух людей, двух сердец?!.

В этом риторическом вопросе товарища для меня прозвучало неявное обращение за поддержкой, невысказанное желание услышать мое ответное мнение. Мне не составило труда выразить ему свою безоговорочную мужскую солидарность.

42

Мы посидели в сквере еще некоторое время, наслаждаясь тихим вечером и чудесной погодой, толкуя о наших ближайших делах. Курили перед расставанием.
— Однако, уморил я тебя сверх меры своими история-ми! Что-то понесло меня сегодня, — давно, видно, не выговаривался… Больше не буду… — пошутил Валерий. И на мои возражения и заверения извиняюще предложил: — Ну что, Юрий Николаевич, будем понемногу двигаться к дому? Пойдем потихоньку, уже пора…

Мы не спеша дошли до метро, спустились на станцию. Дальше нам ехать было в разные стороны. «Ну вот, дальше доберешься без помех, — сказал Валерий. — Позвони мне до отъезда, как пойдут дела. Звони вечерком, после работы. Если будешь свободен, заходи, будем рады».

Я обещал ему обязательно позвонить до отъезда. Мы попрощались, крепко пожав друг другу руки. Поезд помчал меня в сторону Рижского вокзала, к гостинице. И остаток этого вечера, и весь следующий день я находился под сильнейшим впечатлением от рассказа Валерия, от памяти о посещении его дома. В моем воображении то и дело возникали живые картины и все перипетии рассказанной им истории, картины его флотской, а затем ленинградской жизни и той необыкновенной встречи, которая так решительно изменила его жизнь. Перед моим мысленным взором возникало прекрасное лицо Любови Дмитриевны и рисовался прелестный, милый облик юной девушки, которую когда-то встретил Валерий Акимович. И слышался его низкий бархатистый голос, отрывки его взволнованного рассказа...

43

Так и закончилась наша московская встреча. Через два дня я уезжал домой. Накануне отъезда позвонил Гордеевым, чтобы попрощаться. Они звали меня к себе, но я, сославшись на занятость и поблагодарив за гостеприимство, не без сожаления отклонил приглашение. Поговорили по телефону.

Я напомнил свое предложение приехать к нам в гости и взял с них обещание побывать в Севастополе следующим летом. В ответ на благодарность Любы заверил, что мы с женой будем рады принять их у себя в гостях, и тогда исполнится желание Любы увидеть Севастополь и Черное море. Мы покажем им свои любимые места в городе, сходим с палаткой в горы на Южном берегу и подружим с морем… Так и решили, договорились на будущее. И на этом попрощались.

А потом в пути, где было время для размышлений, и дома, в Севастополе, я с теплотой вспоминал семью Гордеевых, их гостеприимство и удивительное человеческое обаяние и думал, как хорошо, что мне посчастливилось встретить этих замечательных, простых и исключительно интеллигентных людей. Я вспоминал их дом, обстановку необыкновенного семейного мира и гармонии, их чудесных мальчишек. В памяти непрошенно всплывали суровые и мудрые суждения Валерия о нашем времени, его резкие оценки, рожденные трезвым умом и проницательностью, и по-женски мягкие, но очень интересные высказывания Любови Дмитриевны, вспоминались ее пленительная привлекательность и очарование. «Нечасто можно встретить такую красивую и гармоничную, трогательную семейную пару», — думал я о Гордеевых с невольным восхищением.

И размышлял о том, что Валерию Акимовичу, этому бывалому и много повидавшему морскому волку, провидением воздалось за его терпение, благородство и доброту такое яркое и редкое, полнокровное человеческое счастье.

                Севастополь, 1998—2003


Рецензии