Начало
печали и нежности погружаю я корни и
стебли моего прошлого…
«Роза Иерихона» И.А. Бунин
Они поженились, будучи совсем молодыми, после окончания Немировского театрального училища. По распределению попали в город Винницу, в украинский музыкально драматический театр, бывший ранее театром оперы и балета.
Он - поляк, отпрыск рода Янковских - Янковский Павел Филиппович.
Она – украинка, Лысак Анна Сергеевна, дочь попа и колхозницы.
Поженились по большой любви. Страстно влюблены были в свою профессию. Мечтали перевестись со временем из провинциального театра с репертуаром украинских и русских классиков на подмостки более солидных театров.
Он гордился своей хорошенькой миловидной женой, играющей роли травести и молоденьких девушек.
Однако деятельность её на сцене прекратилась из-за беременности. Беременность протекала тяжело, особенно трудно было в гастрольных поездках.
Решили, что рожать Анна уедет к своим родителям, в Проскуровскую область.
И она уехала, а Павел с труппой театра отправился в гастрольную поездку по городам западной Украины. В конце мая пришла весть о рождении дочери. Сохранилось два письма, посланные Анне. Из этих писем видно, что ещё за три дня до войны мой отец жил своими большими и малыми проблемами, строил планы на будущее, радовался семейному счастью. И не предполагал, что уже через три дня всё это рухнет и погребёт его судьбу под своими обломками.
Что все эти маленькие города, куда театр уехал на гастроли – Шаргород, Соколовка, Вапнярка – будут охвачены пламенем, а в Вапнярке уже в октябре румыны создадут концлагерь, где начнётся уничтожение людей.
Вот эти письма:
Первое письмо:
«Дорогие мои Анечка и Лариса!
Пишу это письмо, придя после спектакля. Шли «Сады», как всегда в последнем акте были аплодисменты и крики «бис». Я просто удивляюсь публике – видеть ужасную халтуру и принимать её!
Сегодня у нас был первый день работы. Пришёл хореограф-постановщик, репетировали казачок с саблями (я чуть не выбил Чекарскому глаз саблей).
Положение в театре тяжёлое, денег не дают, даже «прож», наш верный спутник, и тот покинул нас.
Анечка, я знаю, что ты сейчас нуждаешься в деньгах, знаю, но ничего не могу сделать. Я только доволен, что ты сейчас находишься дома, а не в этом пекле.
Послезавтра переезжаем в Соколовку, там будем дней пять, затем едем в Вапнярку.
В приказе сказано, чтобы никаких вещей, кроме постели, не брать.
Вообще, из театра мы превращаемся в эстраду. Два дня были на «базе» и дальше.
«И куда нас заведёт эта унылая дорога»?
Аня, я не знаю, чем объяснить твоё молчание. Ты или посылаешь два письма сразу, или по целым неделям молчишь. В чём дело? Я не знаю, здорова ли ты, в больнице или дома. Неужели не можешь хотя бы кратко известить о себе? Я должен знать состояние твоего здоровья, здоровье ребёнка, слышишь, должен! Анечка, мне так скучно… Я прошу тебя –пиши, почаще пиши. Мне так хочется видеть тебя и ребёнка, так хочется…
Аня, сфотографируйся с Ларисой и пришли мне фото. В тяжёлую минуту я буду смотреть на вас, и мне будет легче.
Аня, что ты думаешь относительно ухода из театра? Если ты думаешь, то посоветуйся с прокурором, с врачами. Если ты уйдёшь, то и меня отпустят, мы будем вместе и будем счастливы.
Итак, заканчиваю. Будь здорова ты и наша малютка Лариса Павловна Янковская.
Привет всем и привет от моей мамы. Целую!
Павел
P.S. Я, кажется, бросаю курить.
Второе письмо:
"Милая Анечка и крошка Лариса!
Получил последнее долгожданное, тревожно ожидаемое твоё письмо, на которое спешу ответить.
Прежде всего, займусь официальной частью:
Тебя интересует, где я взял деньги, которые выслал тебе. Анечка, первые сто рублей я послал из тех денег, которые мне отдал Арсен (комплект). Вторые деньги - это скудные остатки твоей зарплаты за апрель месяц. Сегодня вместе с этим письмом посылаю деньги, которые причитаются тебе за май. Относительно денег прошлого года, то это дело носит затяжной характер, и когда мы их получим, покрыто мраком неизвестности. Аня, ты знаешь, я насилу выбрался из аванса, взятого мной ещё тогда, когда ты уезжала. Теперь, Аня, я не только выбрался, но даже и дополучил, правда, немного. Аня, на днях я получил от Добрели письмо, из которого видно, что у них в театре тоже не большое счастье. Зарплату задерживают по три месяца и прочее.
С театра Гоголя нам всё-таки придётся уйти, так как работать с маленьким ребёнком в условиях передвижки не только нельзя, но и было бы величайшим преступлением. Для этого что нужно сделать: ты должна во что бы то не стало взять справку врача, в которой бы категорически тебе запрещалось работать в передвижном театре. Второе: написать во Всеукраинское Управление по делам искусств при Совнаркоме УССР с просьбой содействия о переводе с театра имени Гоголя. Всё это ты должна проделать, не откладывая в долгий ящик. Ну, а относительно работы, то это уже самое лёгкое. Главное - уйти.
Ну, отрицательная торжественная часть письма окончена, и начинается "обзор иностранной печати". То есть - "жизнь и деяния Пал Филипыча".
Начну с того, что мать лежит четвёртый день в больнице, что-то с желудком. Наряду с этим печальным известием сообщаю, что неважного качества твой муж купил тебе маленький подарок, который, надеюсь, понравится тебе.
С Пачевской (отвечаю на твой вопрос) с тех пор как ты уехала и она стала, извините за выражение, «героиней», дружба прервалась. Ты спрашивала о резьбе. В Шаргороде в костёле я достал кусок чёрного дерева, наделал множество ножей и сделал одну шахматную партию. Аня, я тебе писал за твои часы. Я их починил, но вчера они остановились. Отнёс мастеру и он посоветовал... выбросить их.
Целую тебя и нашу маленькую дочечку.
Твой Павел
P. S. Аня, я думаю, что ты не будешь на меня обижаться, что я из твоих денег взял пару рублей.
Вапнярка 19 июня 1941г Янковский
Я не видела родного отца. И он не успел меня увидеть.
Сведений очень мало. Родственники не простили маме того, что она вышла замуж вторично, хотя отец всего лишь «пропал без вести». И они надеялись, что он, возможно, ещё жив.
Сохранились фотографии. На них мой папа в повседневном его виде и в ролях.
Его мать - старая женщина с надменным выражением морщинистого лица с крупным породистым носом. Мочки ушей вытянутые, большие, в них крупные серьги. На шее чернобурка, претензия на роскошь, так как накинута она на простую вязаную кофту. На фотографии подпись – Янковская Дарья, актриса.
Его отец - молодой ещё, лысеющий человек, обнимает сына Павла, стоящего рядом. Павлу на фотографии лет семь, и я поразительно на него похожа.
Бабушка моя по матери, рассказывала, что когда-то семья Янковских владела собственным театром в Киеве, где впоследствии, во времена советской власти, обеспечивала своё существование в качестве артистов.
Дедушка вспоминал:
- Молодой был Павел. Не всегда разбирался, что хорошо, а что плохо. Горячий был, запальчивый. Но много читал, развивался.
- А как здорово танцевал! – говорила бабушка, - вальс - с полу-шпагата.
Мама, не помню по какому поводу, тоже вспоминала:
- Вкус у твоего папы был хороший, а руки умелые. Что угодно мог вырезать из дерева или из кости.
Где он погиб? При каких обстоятельствах? Может, попал под бомбёжку, а может, умер под гусеницами танка? А может, фашист расстрелял его в упор?
А может, он успел-таки повоевать? - Мне никогда не узнать этого.
Картинки раннего детства
Первое моё воспоминание, а может быть сон, это тёплая вода, в которой я плаваю. Испытываю необыкновенное удовольствие, негу. Никакой боязни, как будто вода – моя стихия. Легко, радостно. Может, то были неонатальные воспоминания, и я ещё в маминой утробе ощущала радость самой своей сущности.
Это тем более странно, что впоследствии я всегда боялась воды, не умела плавать, даже в бассейне.
Дальнейшие мои воспоминания – картинки...
Вот необозримый зелёный луг. Коротенькая бархатная трава, шелковистая и мягкая. Тепло, солнечно. Небо высокое, в небе охапки пушистых облаков. На лугу там и сям белые стаи птиц, - гуси. И ещё жёлтые живые комочки, которые перекатываются, как горошины, с места на место.
Я бегу, чтобы рассмотреть их. Это гусята. Какие маленькие!
Я поймала одного! Он мягкий, нежный. Крылышки крошечные, ножки растопыренные. Он вырывается, я хочу поцеловать его, прижать к себе. Вдруг рядом раздается шипение, клекот, а затем большой белый гусь больно щиплет меня за ногу. Я роняю гусёнка и с криком убегаю к дому. Гусь, низко распластавшись над землёй, преследует меня и больно щиплет за попку. Меня охватывает ужас, я ору. Из дома выбегает бабушка и подхватывает меня на руки.
- Кыш! - кричит она на гуся, и он величественно удаляется, громко гогоча. Оглядываясь, гусь вытягивает шею, делает вид, что готов вернуться. Мне страшно и обидно, я же ничего плохого ему не сделала.
Домик стоял у церкви, церковь - у старого кладбища. Старые могилки поросли травой. Её скашивали, сушили во дворе, а затем складывали в стог. Бабушка рассказывала, как однажды на такой стог взобрался по приставленной лестнице полуторагодовалый Юра, мой двоюродный братик.
Бабушка на какой-то момент выпустила его из вида, окликнула, и он радостно отозвался сверху:
- Ака-ка!
Ласково приговаривая, бабушка бросилась к стогу:
- Ой, Юрочка, какой молодец! Сиди, сиди, я к тебе сейчас приду.
Голос у неё прерывался от страха. Хвать! Она схватила Юру за ручку и затем спустилась вниз.
- Боже ты мой, единый да ласковый, чуть не убился ребёнок!
Зима. Меня, как маленькую, закутывают в одеяло. Я сопротивляюсь, но вскоре оказываюсь связанной и не могу пошевелиться. Плачу, а бабушка улыбается и приговаривает:
- Лариса поедет в санках. Лошадка повезёт вас в город, с мамой.
Меня вытаскивают из дома, во дворе и вправду сани с лошадьми. Все устраиваются, и сани трогаются. Я лежу на спине, вижу высокое звёздное небо, падают редкие снежинки.
Снег скрипит под полозьями. Мне делается тепло и уютно. Слышу голос мамы:
- Ну вот, уже спит ребёнок!
После тесноты и скученности деревенского быта мне было пусто и одиноко в полупустой комнате большой коммунальной квартиры, где проживала мама.
Не знаю, гле мама тогда работала, но часто уходила на работу вечерами. Она очень гордилась тем, что я ничего не боюсь, - «не то, что некоторые, которые не хотят оставаться дома».
Я не хотела обмануть её ожидания и оставалась одна. Звякал ключ, и наступала тишина.
Если тебе станет неуютно, - говорила мама, - то ложись в кроватку, укройся, только носик высунь. Под одеялом очень безопасно, совсем не страшно!
Я так и делала, но иногда, уснув, а потом, внезапно проснувшись, пугалась.
Мне казалось, что кто-то притаился за тёмными окнами, я начинала потихоньку плакать, и мой голос в пустой комнате пугал меня ещё больше. Я громко ревела. Приходила соседка и возмущалась за дверью:
- Оставляет такую маленькую одну! Не плачь, разбудишь моего Игоря! Мама скоро придёт.
Звук её голоса успокаивал меня, за окном уже никто не чудился, и на вешалке просто висело мамино пальто.
Я часто чего-то боялась.
Однажды к нам зашёл мужчина и принёс большой ящик. Он установил его на подоконник, потом что-то такое покрутил, и раздалось шипение, треск, свист и ещё какие-то странные звуки.
Мама в это время наскоро домывала мне ноги в тазу, чтобы уложить спать. Я испугалась, закричала, затопала ногами, забрызгав маму.
- Не бойся, - мама подхватила меня на руки и прижала к себе, - это радио.
Потом она уложила меня в кровать и объяснила гостю:
- Когда немцы отступали, мои родители спрятались с детьми в погреб. Пережидали там стрельбу и взрывы. Тогда, наверное, и перепугались дети.
Позже я узнала, что мама и её старшая сестра Феодосия пытались убежать, чтобы немцы не угнали в Германию.
Бабушка выкормила нас, отняв от груди свою годовалую дочку Раю. Мне тогда исполнился всего месяц, а двоюродному брату Юре – два. Когда отступили немцы, нам уже было около трёх лет. Я ничего этого не помню. Только какие-то фрагменты, ничего цельного. Вот с ног снимают ботиночки и мне очень больно, так как носочки примёрзли. Вот мы едим варёную фасоль из чугунка. Взрослых нет, чугунок стоит на полу. Рая достаёт из поддувала золу, сыпет её в фасоль, нам очень весело.
Иногда мама брала меня с собой в театр, и я бродила за кулисами. Заходила в гримёрную, где не разрешалось ничего трогать. В углах висели старые пыльные наряды. На туалетных столиках - флакончики, грим. Я засыпала где-нибудь в уголке, а потом мама тащила меня домой на спине.
Утром мы шли в детсад. На крыльце здания лежали два льва с добрыми человеческими лицами. Я любила этих львов и тихонько, почти про себя, здоровалась с ними.
В детсаде меня уже ждал Игорь, его отводили раньше. Это был весёлый человек, выдумщик и широкая душа. Он запросто подарил мне маленькую легковую машинку, и мы вместе катали её по тротуару. Он единственный, кто не дразнил меня на злополучном дне рождения, куда нас пригласили.
Мама придирчиво оглаживала сшитое, по такому случаю, платье. Она его долго комбинировала из двух кусков ткани и была очень довольна своей работой.
Мама причесала меня и завязала на макушке большой белый бант. Но этого показалось ей недостаточно, и она стала подвязывать сверху ещё один.
Я себе не понравилась с этой копной на голове.
Мама, сними, - заныла я.
Но она не соглашалась:
- Ларочка, ты не понимаешь, как это красиво!
- Сними, - и я потянула бант. Он развязался, мама рассердилась:
- Не упрямься! – Она снова стала возводить бант.
Я дёрнулась, и стало больно, так как мама как раз ухватила прядь волос.
- Ты пойдёшь с бантами, - не сдавалась мама.
Я стала изворачиваться и выдираться из рук. Потеряв терпение, она шлёпнула меня. Я заревела в голос!
- Упрямица, - приговаривала мама, дёргая и умывая меня, - всё равно пойдёшь с бантами!
И мы пошли этажом ниже, где жила именинница. Я хлюпала носом, вырывалась, не хотела идти.
- Прекрати немедленно, - сердито говорила мама, - сейчас отшлёпаю по-настоящему!
И вот мы вошли. Было много детей. Все, сидевшие за столом, смотрели на меня, и я опять заплакала, стараясь спрятаться за маму.
Маме было неловко и стыдно:
- Лариса, перестань, а то над тобой будут смеяться, - сказала она громким шёпотом.
И тут кто-то из детей пропел:
- Рёва- корова, мандарин! На носу горячий блин!
Все засмеялись и подхватили;
- Рёва-корова, мандарин! На носу горячий блин!
Я заревела во всю мощь.
И мама - таки вынуждена была меня увести, «чтобы не портить людям праздник». Я сидела в своём углу, а расстроенная мама жаловалась на моё упрямство соседке. И тут пришёл Игорь, и принес мне своего зайца:
- Можешь с ним поспать, сказал он.
Меня охватило горячее чувство любви и благодарности к Игорю. Ночью мне снилось, что мы едем на детсадовских львах в Африку. Африка представлялась мне местом, где дружно живут слоны, бегемоты, страусы – все звери, изображённые на деревянных кубиках у нас в детском садике.
Нас сфотографировали с Игорем, и у меня сохранилась эта фотография. На груди у меня звёздочка, тоже подаренная Игорем.
Пасечная
Не знаю, сколько времени я прожила с мамой, и меня снова отвезли к бабушке, в Пасечную.
Я с наслаждением бегала босиком по шёлковой прохладной луговой траве. А рядом были Юра, и тётка Рая, старше меня всего на один год.
Бабушка не разрешала нам плескаться в «колоде», из которой поили лошадей. Колода – это выдолбленный ствол дерева.
- Нельзя, - говорила она, - кони часто болеют чесоткой, ещё заразитесь!
А нас, как магнитом тянуло туда, в долину, где была устроена «копанка», - углублённый родник с прозрачной прохладной водой. Воду из него черпали деревянной бадьёй, укреплённой на «журавле», специальном приспособлении с противовесом.
Вода в колоде быстро нагревалась, и мы усаживались в неё голыми попками, плескались, брызгались, визжали от радости. Светило солнышко, луг благоухал, воздух наполняло жужжание пчёл, шмелей, жуков.
Однажды, после одного такого приятного время препровождения, мы покрылись сыпью и стали чесаться.
- Ну вот, - сказала бабушка, - чесотка, доигрались в колоде!
Она мазала нас какой-то мазью с ужасным запахом. После этого помещала в деревянные кадушки с горячей водой и парила там. Но чесотка не проходила. Тогда она натопила жарко печку, смазала нас дёгтем с головы до ног, и загнала всех на лежанку. Там мы и сидели голышом, изнывая от жары и подвывая на разные голоса.
Именно в этот момент приехала моя мама. Была она в шёлковом белом в полоску платье, в замысловатой, тоже белой, шляпке. Её сопровождал красивый мужчина, нарядный и торжественный.
Мы онемели от неожиданности.
- Знакомьтесь - сказала мама бабушке, - это Георгий, мой муж.
- Мама! – заорала я, - и, скатившись с лежанки, бросилась ей на шею.
- Боже мой, что это!?
Мама в ужасе оторвала меня от себя.
- Не волнуйся, ничего страшного, это чесотка. Ой, господи, платье всё испортила!
Бабушка захлопотала, скрывая за этим свою растерянность.
Мужчина, сопровождающий маму, смотрел на меня с омерзением, которое не мог скрыть.
Так состоялось моё знакомство с отчимом, Ремизовым Георгием. И то первое чувство гадливости по отношению ко мне осталось с ним навсегда.
А я никак не могла понять, зачем нам нужен этот «папа». У меня не было папы никогда, он «пропал без вести». Мы с ним даже не познакомились. И я не ощущала его отсутствия. Всё было и без того прекрасно: была мама, бабушка, дедушка. Я не представляла себе, зачем нам потребовался папа.
Георгий
Мы все: мама, я и Георгий стали жить вместе в старинном городе Каменец Подольске
Поселили нас в одном из уцелевших двухэтажных зданий - в «доме актёров». Коммунальные квартиры были густо заселены. Не знаю, сколько семей проживало на нашем втором этаже, но, наверное, много. У нас была комната, перегороженная дощатой перегородкой, за которой находилась кухня. Рядом с комнатой располагался просторный общий туалет.
Помню сцену, произошедшую в этом туалете.
Давно уже шли разговоры о некоем безобразном жильце, творящем большую нужду мимо унитаза. И вот Георгий застукал там старушку и учинил над ней правый суд. Послышался тоненький вскрик, вышли соседи и в открытую дверь туалета увидели такую сцену:
Георгий схватил в охапку маленькую сухонькую старушонку и тащил её к унитазу. Бабуля отчаянно сопротивлялась, хватаясь руками за все выступы, но где ей было! Подтащив старушку, Георгий подхватил её под руки и, используя, как трамбовку, стал топтать то, что лежало на полу. Старушка горестно завыла, уже не сопротивляясь.
- Вот тебе, вот тебе, - сладострастно приговаривал Георгий, - паскуда ты старая!
Онемевшая от неожиданности мама подскочила к нему:
- Оставь её, Георгий, хватит!
Вмешались соседи, говорили кто что:
- Будет тебе, прекрати!
- Неповадно будет в следующий раз!
- Изверг, оставь мою маму в покое! – прибежала на шум дочь старухи. Плача, она вырвала её из рук Георгия, сняла с ног тапки и поволокла прочь, в свою комнату.
- Ох, не дай Бог дожить до такого!
- Она больная женщина, надо было как-то по-другому.
- Правильно сделал, пусть следят за бабкой!
Жильцы ещё какое-то время комментировали происшедшее, а потом разошлись. Мама с расстроенным видом сказала Георгию, когда они вошли в комнату:
- Ну, знаешь, не ожидала от тебя, а ещё культурный человек!
Георгий кипятился и долго не мог успокоиться. Потом, чтоб прекратить этот разговор, засел учить роль.
- Тебе бы злодеев играть, а не любовников, - напоследок сказала мама.
А ведь она ещё не видела, какие Георгий корчил гримасы, когда я мешала ему учить роль. Он, конечно, делал это скрытно от мамы, когда она не видела.
Не знаю, почему я никогда не жаловалась. Может быть потому, что Георгий, как бы сразу определил наш безмолвный уговор, показывая мне жестами, чтобы я помалкивала.
Часто он удовлетворял своё раздражение, невзначай толкая меня, или больно ущипнув. Или «случайно» рушил ногой мой «домик» в углу комнаты. Особое удовольствие получал, когда под ноги попадалась игрушка. Он тихонько наступал на неё ногой и давил, как таракана. Я вскрикивала, а он говорил маме:
- Разбросает свои игрушки, а потом ревёт.
Каменец Подольский
Каменец Подольский - старинный город. Ему более девятисот лет, первые упоминания о нём приходятся на одиннадцатый век.
Река Смотрич создаёт скалистым каньоном своего русла омего-образную петлю.
На территории образованного каньоном полуострова расположен Старый город.
В облике его смешались разные культуры и стили. Это и польские костёлы, устремлённые ввысь, и христианские храмы с куполами и звонницами, и приземистый квадратный армянский храм. Польские «фольварки», русские кварталы, замковая крепость. И всё полуразрушенное во время бомбёжек.
Два моста соединяют Старый город с внешним миром в двух противоположных направлениях. Один из них – Турецкий, выложен по всей высоте из каменных плит. Он соединяет старый город с крепостью. Построен над каньоном речки, которая огибает город кольцом в том месте, где сходятся два русла речки.
Мост узкий в верхней части, книзу расширяется. Построен он турками во времена их владения городом. Движение по нему осуществляется поочерёдно то в одном, то в другом направлении.
Сразу же при выезде с моста нависает над дорогой крепость, построенная литовцами, за ней - пригород Подзамче. Почти вся крепость с башнями по углам располагается над обрывом, со стороны дороги высятся стены с амбразурами, по углам размещаются башни с бойницами.
Здесь, в этой крепости противостоял врагам поляк, гордый пан Володыевский, защищая город от турков.
Здесь, в одной из башен, над обрывом сидел знаменитый бунтарь Кармелюк и сумел всё-таки сбежать. Сейчас в этой башне он сидит на обозрение всем, выполненный из воска.
«Новоплановый» мост, под названием «Бегущая лань», возвели во времена правления Александра второго. Он соединяет старый город с «новыми» кварталами, расположенными вдоль обрыва в лесопарке.
В отличие от старого моста, новоплановый гораздо выше, и ущелье в этом месте гораздо шире. Кроме того, он выполнен на опорах, высота которых сорок метров.
Они настолько прочные, что уцелели при бомбёжке; говорили, что цемент для скрепления каменных блоков замешивался на яйцах.
Вся верхняя часть моста взорвана немцами при отступлении. Во времена моего детства для сообщения со старым городом был сооружён деревянный настил с поручнями.
В старый город можно войти также, спускаясь со стороны «нового плана» по крутой лестнице, вырубленной в скале. Была ещё лестница в конце польских фольварков. Высота там не такая значительная и лестница не такая крутая, зато очень протяжённая.
Внизу по обеим берегам речки - одноэтажные дома,окружённые абрикосовыми и вишнёвыми садами.
По берегам паслись козы, казавшиеся с высоты совсем маленькими, в речке плавали утки и гуси.
Удивительно красивым был лесопарк. Он тянулся вдоль ущелья, переходя за пределами города в настоящий лес. Каштаны, канадские клёны, ясени, грабы, грецкие орехи, - всё это каким-то чудом частично сохранилось даже во время войны, когда в городе сгорело всё, что только могло гореть.
В холодное время года сухие сучья деревьев вырезались и продавались населению.
Булыжные улицы города, его площади после дождя сияли чистотой, хотя город был весь в развалинах. Вода смывала и сбрасывала с обрыва весь мусор и грязь.
С фасадов старинных костёлов не раз срывались и падали детали многочисленных обветшалых скульптур. В руинах разрушенных зданий ребятишки находили гранаты, не взорвавшиеся снаряды.
И не один ребёнок погиб в Каменец Подольске уже после войны. Иногда просто под обвалами стен и перекрытий.
Моя мама без конца повторяла:
- Не играй в развалинах, не подходи к обрыву.
Некогда возведённое ограждение вдоль обрыва тоже было разрушено.
И от старинного польского кладбища мало что осталось.
Мама рассказывала, что когда-то там высились горделивые мраморные надгробья. Кладбище скорее походило на музей под открытым небом. Одну из спасённых скульптур позже поместили в городской музей, и она стала местной достопримечательностью. Это скульптура Лауры Пшездецкой, бывшей владычицы Подолья, скульптура скульптора Бродского.
Девушка погибла в возрасте двадцати одного года, упав с лошади. Скульптура выполнена из глыбы мрамора в натуральную величину и запечатлела умирающую девушку. Она лежит на постели, укрытая лёгким прозрачным покрывалом. Роскошные волосы свесились с подушки, нежные руки сложены на груди. Она как будто спит.
Впечатление такое сильное, что многие делают непроизвольное движение, чтобы поправить сбившийся матрац.
Вокруг города много разрушенных ещё в гражданскую войну усадеб. Обрамлением одной такой, посредине которой горбатились поросшие бурьяном развалины, были многокилометровые заросли сирени. Называлось это место «квадрат». Каких сортов там только не было! Благоухание заполняло в мае город, распространялось на многие километры вокруг.
Ходили слухи, что старый город и замковая крепость сообщаются подземными ходами. Во всяком случае, один из огороженных колодцев был настолько глубоким, что, когда мальчишки кидали в него камни, глухой звук падения доносился не скоро. Это и был, как предполагали, вход в подземный лабиринт. Но, скорей всего, это был армянский колодец (город с одиннадцатого века заселяли также армяне). Глубина его составляла сорок метров, а надземная часть была в моё время разрушена.
Потом над этим колодцем для безопасности построили каменное сооружение без окон и дверей.
Жизнь в доме актёров
Так называемый «дом актёров» находился рядом с новым мостом, был вторым от обрыва. Располагался вдоль улицы, отгораживая от неё двор. Двухэтажное строение с единственным входом со двора, с трёх сторон окружено высокой, выложенной из кирпича, оградой. Квартиры на обоих этажах коммунальные, с множеством комнат, в каждой из которой теснились семьи.
В доме не было центрального отопления и горячей воды. Отапливались помещения печками -голландками. Пищу готовили на примусах.
Одно из ярких впечатлений моего городского детства – момент, когда во двор привезли дрова. Сучья и ветки дровами назвать можно было условно. Их разложили во дворе в кучи по количеству семей, а затем, чтобы всё было справедливо, кто-то из жильцов зашёл в подъезд.
- Это кому? – спрашивали с улицы.
И тот, кто находился в подъезде, называл по очереди фамилии жильцов.
Во двор высыпало всё население дома, царило весёлое, приподнятое настроение.
После дележа дрова тут же порубили, поломали и унесли в квартиры. Мама складывала их аккуратно вдоль кухонной стены у печки. Зимний холод был бичом этого южного города, поэтому к любому топливу относились бережно. Даже маленьким веточкам, которые я собирала в корзинку под деревьями, мама радовалась и похваливала меня. Стоимость небольшой вязанки сучьев равнялась стоимости бутылки молока. И то и другое продавалось на базаре, молоко по большей части козье - в бутылках, заткнутых тугими газетными пробками. Оно было замечательно вкусным.
Вдоль периметра уютного двора росли огромные раскидистые каштаны. В мае деревья торжественно цвели бело-розовыми цветами, похожими на лампионы. В конце лета землю усыпали плоды в зелёной колючей скорлупе. Скорлупа раскалывалась, и выкатывался каштан – коричневый, блестящий, как будто отполированный, со светлым пятнышком на боку. Возьмёшь в руку такой каштан, почувствуешь его гладкость, погладишь щеку. Как будто приласкает кто-то. Поможешь выколупаться тем, которые застряли в скорлупе, соберёшь их целую кучу разных размеров и оттенков. Наберёшь с собой домой - играть. Жаль оставлять, но куда их столько! Ведь каждый день вся земля под деревьями опять усеяна колючими плодами.
Мама иногда брала меня с собой на базар, расположенный сразу за мостом. Мы вступали на мост, и меня охватывало смешанное чувство страха и любопытства. Доски прогибались под ногами прохожих, в щели видно было всё, что находилось внизу. Я хватала маму за руку. Жуткое ощущение высоты, и в то же время уверенность в безопасности, ведь мама рядом! Сладко замирало внизу живота, кружилась голова.
Когда мост кончался, я прыгала и радовалась, как будто избежала большой опасности.
Не помню, чем мы питались. Запомнились только какие-то исключительные моменты. Так однажды в театре выдали аванс американскими посылками. То, что в них оказалось, было сказочно вкусным! Пакет с фисташками, ароматное тонкое печенье в прозрачной упаковке!
Ещё многие годы я вспоминала об этих удивительных продуктах и представляла себе Америку неким раем, где ребятишки ходят по улицам и жуют печенье и фисташки.
Вторым таким памятным моментом был Новый год и «курица» на столе, которую Ремизов подстрелил накануне. Спустя несколько лет, когда жизнь понемногу наладилась, мама говорила:
- Ничего себе, не хочешь есть бульон! Вспомни, каким вкусным был у нас когда-то праздничный ужин на Новый год? А ведь то была ворона.
Ещё помню, как я однажды увидела на тротуаре леденец. Он лежал совсем на виду, такой розовый и блестящий. Я прямо ощутила во рту его вкус, не могла отойти. Но и взять не могла, потому что мама строжайше запретила мне подбирать что-либо съестное. И так я стояла под окнами на тротуаре, и мучилась. А потом соседский мальчишка заметил его и проворно сунул себе в рот. Я долго вспоминала этот леденец и то чувство утраты, которое испытала тогда.
Болезнь
Я тяжело заболела.
Мне было совсем плохо. Пила только воду, пылала в жару. Мама не отходила от меня, читала сказки. Я проваливалась в темноту, потом выныривала из неё и снова слышала мамин голос:
- А Ткачиха с Бабарихой…, …а почему у тебя такие большие зубы?
Я плакала:
- Не хочу, не надо.
.Заходила соседка тётя Клава, мама говорила с ней о чём-то, всхлипывая.
Однажды я очнулась и увидела у своей койки огромный куст белых цветов.
- Это хризантемы, сказала мама, - красивые, правда?
Белый снег за окном, белый потолок, белые цветы.
- Не надо, унеси!
Я заплакала и стала задыхаться. Мама испугано закричала:
- Клава, скорее, умирает!
Я хрипела, хватая воздух ртом.
- Аня, дай сюда банки!
Тётя Клава поднесла зажжённый фитиль к моему лицу, проворно поставила мне на грудь три банки и сурово проговорила:
- И не думай, дыши, давай!
И я задышала.
- Ну, вот так-то лучше!
Когда банки сняли, я уснула.
А потом было утро. Мама сидела рядом на стуле.
- Попить? – спросила она.
Я попила.
- Почитай мне.
Мама открыла книгу и стала читать, но я не слушала, а смотрела на картинку. На ней были нарисованы ягоды, целая гроздь.
- Что это? – спросила я.
- Это калина, ягодка такая.
- Я хочу калину.
- Клава, Клава, она хочет калину!
- Ну, вот и хорошо, принеси ей калину, я с ней побуду.
Мама принесла с базара пучок калины, обдала её кипятком и подала мне.
Я положила ягоду в рот, затем ещё и ещё. Я съела весь пучок и уснула.
А когда проснулась, попросила поесть. Я пошла на поправку и вскоре была уже на ногах. А хризантемы унесли на похороны умершему в театре артисту.
Фашисты
Как-то мама пошла со мной на еврейское кладбище.
- Это братская могила, - сказала она и положила на холмик первые весенние цветы.
- Может быть, именно здесь похоронены мои очень хорошие друзья, они были евреями.
- А кто это?
- На свете много людей разной национальности. Мы с тобой – украинцы. Разговариваем на украинском и на русском языках. А евреи говорят ещё на еврейском.
Фашисты ненавидели евреев, убивали их тысячами. Здесь, в этой могиле, они зарыли много тысяч людей – взрослых и детей.
Я прижалась к маме, мне стало страшно.
- Фашисты - нелюди, но теперь их уже прогнали с нашей земли и скоро совсем уничтожат, не бойся.
Мама взяла меня за руку, и мы пошли домой.
Недавно распустившиеся молоденькие берёзки вдоль кладбищенской ограды, море одуванчиков, ласковое весеннее солнце – как хорошо и красиво. А там, под землёй, лежат в темноте маленькие дети и им нечем дышать, и они не могут играть! Просто лежат – и всё!
Мама посмотрела на меня внимательно и сказала:
- На свете много хороших людей, они прятали у себя евреев, помогали им бежать, очень многих удалось спасти.
Я представляла себе фашистов огромными, с клыками, с горящими глазами.
Однажды, когда мы с ребятишками играли во дворе, кто-то закричал:
- Фашистов ведут!
Все бросились на улицу. И мы увидели… обыкновенных людей, совсем обыкновенных. Они шли колонной, о чём-то переговариваясь на непонятном языке. Мой сосед Вовка был самым догадливым:
- Ишь, притворяются! Как настоящие люди.
Родственники Георгия
Однажды мама и Георгий пришли домой взволнованными. Особенно Георгий. Он стал собираться и вскоре ушёл.
- У него умерла мама, он поехал на похороны, - объяснила мне мама.
Через несколько дней Георгий возвратился. И не один. Вместе с ним приехали его отец, высокий худой старик, и брат - подросток Вовка, весь в веснушках и в рыжих буйных кудрях.
- Проходите, - сказал Георгий, и затоптался у двери, не зная, куда поставить узлы.
Мама кинулась ему помогать, потом вопросительно посмотрела на него, ожидая объяснений.
- Ну, вот, Аннушка, придётся нам потесниться. Не мог я их там оставить.
Весь вечер взрослые проговорили. Я запомнила только слова старика:
-…А потом она посмотрела на нас, всхлипнула, обвела глазами потолок и умерла.
При этих словах лицо у Вовки задёргалось, и он отвернулся.
Вечером, лёжа в кровати, я обводила глазами потолок, представляя себе умирающую старуху. Мне было очень жаль Вовку, такого большого, почти взрослого и такого грустного.
На следующий день мама устроила стирку. Она замочила бельё приехавших родственников в большой детской ванночке. Вскипятила много воды. И ошпарила бельё.
- О, господи, - воскликнула она, - сколько же их! Лицо её исказилось брезгливой гримасой.
Я посмотрела в ванну. И увидела копошащихся вшей, которые, спасаясь, выползали изо всех складок на не затонувшие ещё участки белья. Мама шпарила их ещё и ещё, стирала, плача и приговаривая:
- Несчастная женщина, каково ей было умирать в такой грязи!
Мама всю неделю мыла, гладила, просматривала и починяла вещи.
И ещё она подстригла Вовку наголо:
- Из такой копны невозможно вывести вшей и гнид.
Без волос он стал ещё бледнее, имел вид жалкий и потерянный.
Не знаю, как долго родственники жили у нас.
Я подружилась с Вовкой, который был добрым, умел нарисовать что угодно. К новому году смастерил из фанеры замечательные ёлочные игрушки, - зайчиков, медведей, клоунов, собачек. Всё это выкрасил золотой краской. Потом мы с ним склеивали полоски цветной бумаги колечками и соединяли их в цепочки. Наша ёлка была самой нарядной во всей нашей коммунальной квартире.
И со стариком у меня сложились очень хорошие отношения.
Георгий не переставал удивляться:
- Не помню, чтобы отец вот так обращался с нами, тремя своими сыновьями. Всегда был хмурым и не разговорчивым. Когда мама слегла, и нечего было поесть, он ежедневно покупал себе на базаре стакан сметаны и съедал один. А мама с Вовкой голодали. Правда, Вовка?
Вовка кивал, понурившись.
Старик устроился работать тоже в театр – бухгалтером.
Не знаю, чем это объяснить, но на лице его появлялась улыбка, когда я встречала его после работы. Он вытаскивал из кармана яблочко или пряник, и мы молча вместе шли домой.
Однажды старик вырвал меня из рук разьярёного Георгия.
Георгий бежал за мной, а я удирала, вереща, как заяц. Он хотел отобрать шарики, которые я надула. Я обнаружила их в шкафу, в пакетиках, истинное назначение которых узнала, когда стала взрослой. От испуга я продолжала держать шарики в руках, а Георгий шипел от гнева, как гусь:
- Мерзкая дрянь, а ну отдай!
Малиевцы
Вообще-то я мало была в этот период дома. Так как я перенесла тяжёлую форму бронхоаденита, мне достали путёвку в санаторий, «на поправку». И я попала в санаторий Малиевцы сначала на один сезон, а потом ещё и ещё. Мама грустно сказала как-то соседке тёте Клаве:
- Если бы можно было, Георгий оставил бы Ларису там навсегда.
В детсад меня не устраивали. Если путёвку не могли достать, меня отправляли на время к бабушке.
В санатории я помню себя в любое время года. Не так последовательность событий, как место, приметы времён года, свои ощущения, радости и огорчения.
Сначала мы ехали с мамой поездом. Помню ужас при виде пыхтящего паровоза, а потом удовольствие от быстрого движения.
Потом пересели на телеги с ворохом сена. Мы – это не только я и мама, а ещё несколько детей с их родителями.
Была непролазная грязь, лошади еле тащились. В конце концов, мама, так же, как и родители других детей, сошла с телеги. Она дала мне в руки сумку и сказала:
- Лариса, это документы. Отдашь, когда спросят, не потеряй.
А потом мы приехали.
- Ой, какая маленькая, у нас таких ещё не было! – воскликнула весёлая женщина, забирая у меня сумку, - где же мы тебе одежду такую маленькую найдём?
- А может оставить ей эту, которая на ней? – спросила другая, помогающая оформлять приехавших детей.
- Да нет, не положено.
С меня сняли всю мою одежду и нарядили в трусы, доходившие мне до колен, майку, необъятных размеров, платье почти до пола. Меня всё устраивало, только было неудобно. Трусы постоянно сваливались, так как были слишком широки. Мне приходилось придерживать их рукой, я часто забывала об этом, и они падали к ногам. Я, действительно, была в санатории меньше всех.
Санаторий располагался в бывшей барской усадьбе. Спальные комнаты, актовый и обеденный залы находились в обширном двухэтажном доме. Кухня, прачечная, бани – во флигелях.
От ворот вела длинная аллея сирени. Прямо перед домом, на косогоре росли сосны, между ними - цветники. Ещё там был не действующий фонтан, на парапете которого располагались каменные лягушки. А дальше, за оградой буйствовал огромный сад, виднелась водокачка.
В сад не пускали, его окружала высокая ограда.
Как это всё уцелело во время войны - уму непостижимо. Говорили, что здесь располагался немецкий госпиталь, и что немцы не успели всё это взорвать при отступлении.
Сзади, за домом редкие ели сбегали к озеру, в которое впадала мелкая речушка, струящаяся по каменистому дну.
Выше по течению на противоположном берегу нависал утёс.
На вершину его вели ступеньки с двумя площадками и двумя гротами, в которых всегда горели лампады возле икон. Сюда приходили молиться верующие из окрестных деревень, приносили цветы.
Ступеньки выводили на плоскую вершину утёса.
Ровная лужайка с родником посередине. Изумрудная трава, вода, неспешно текущая по деревянному жёлобу. Край жёлоба выступал над обрывом, и сверкающая струя воды срывалась вниз, в речку.
Со всех трёх сторон утёс скатывался крутыми склонами, сплошь поросшими берёзками.
Залитая солнцем лужайка, сверкающая вода, сочная, как на газоне, трава, и берёзки, похожие на белокурых девочек – всё это было таким радостным, что хотелось прыгать, кувыркаться. И мы бегали, смеялись, не хотели спускаться вниз.
Вскоре после моего приезда в санаторий в неурочное время прозвучал сигнал сбора в зале, - резкий звонок.
Все бросились на второй этаж, - что-то случилось.
На сцену вышел директор, он был взволнован. Я протолкалась к самой сцене, и он меня заметил, подхватил на руки и снова поднялся. В зале воцарилась тишина. И тогда директор сказал:
- Дорогие мои, война закончилась! Больше никогда наши дети не услышат звуков сирены, грохота орудий!
Какое-то мгновение было тихо. А потом все закричали, и из этого крика выросла песня «Вставай, страна огромная». Сердце моё замирало, хоть я и не понимала всего смысла происходящего.
Взрослые и дети смеялись и плакали одновременно. Директор опустил меня со сцены, руки у него дрожали.
Несколько дошколят, и меня в том числе, поселили в отдельную палату. Но, в основном, дети были среднего школьного возраста.
Чистейший, целебный воздух, хорошее по тем временам питание, уход. Что ещё нужно было ослабленным за годы войны детям, перенесшим туберкулёз! В обязательном порядке выпаивался рыбий жир, измерялась температура, раздавали витамин «С» в виде маленьких белых таблеток.
Со школьниками проводились занятия. А мы занимались кто чем. Я любила улицу. Бродила между соснами, разыскивала в клумбах «аленький цветочек», веря, что рано или поздно найду его там. Подходила к раздаточному окну кухни и просила:
- Дядя повар, дайте лука!
- А, это ты, - весело улыбался повар и протягивал мне в окошко очередную луковицу.
Я взбиралась на лягушку фонтана и там разбирала луковицу по лепесткам и съедала их один за другим с огромным наслаждением.
Через какое-то время мне опять нестерпимо хотелось лука, и я снова затягивала у окна:
- Дядя повар, дайте лука!
И он опять давал, когда целую, когда половинку.
- Организм, наверное, требует, - и улыбался.
После обеденного сна летом, весной и осенью мы, как правило, совершали казавшиеся мне далекими прогулки в лес, или к озеру. Или поднимались на утёс.
Вечерами занимались с воспитателями самодеятельностью, кто что умел. Я тоже выступала. Танцевала танец «Ци-ци-ци».
Это был танец-песенка:
- Скачет птичка по дорожке, ци-ци-ци,
Нет ни зёрен, нет ни крошек, ци-ци-ци….
И так далее с мимикой, подпрыгиванием, кружением.
Из-за этой песенки стали звать меня «Ци-ци-ци», и вскоре совсем забыли моё настоящее имя.
Помню раннюю весну. Неожиданно приехала мама. Я в это время была в столовой и пыталась проглотить обязательную ложку рыбьего жира. И тут из открытой двери кто-то крикнул:
- Ци-ци-ци, на выход, мама приехала!
Я выскочила из-за стола и бросилась из столовой. Действительно, внизу, в вестибюле стояла моя мама. Она увидела меня и кинулась к лестнице, а я чуть ли не кубарем скатилась к ней в руки, уткнулась лицом, вдохнула её такой родной чудесный запах и заплакала от счастья.
- Ну, не плачь, глупенькая моя, - приговаривала мама сквозь слёзы, и прижимала меня к себе.
- А ты не уедешь, ты останешься? - без конца спрашивала я.
- Я буду у вас ночевать, - отвечала мама, - пойдём, я привезла тебе много подарочков.
Мы пошли в мою палату. Как только она дотащила всё! В одной из корзин оказались яблоки, груши, грецкие орехи.
- Посмотри-ка сюда, сказала мама, открывая вторую большую корзину. Я глянула и ахнула! Она была доверху набита золотистыми луковицами!
Тут из столовой набежали дети. Они окружили нас с мамой и смотрели в наши корзины. Мама растерялась, а затем спохватилась и начала раздавать фрукты детям.
Этот день был очень длинным. Мне разрешили не спать после обеда, и мы с мамой пошли гулять в лес.
Помню много солнца, остатки снежных сугробов, осевших и неряшливых, припорошенных опавшей хвоёй.
Мы шли по утоптанной тропинке, ещё твёрдой, не оттаявшей.
- Ой, посмотри, Ларочка, какое чудо! – воскликнула мама и устремилась на проталинку.
На ней цвели подснежники. Хрупкие, белоснежные, с опрокинутыми чашечками! Их было множество.
- Боже мой, до чего же они нежные, и как рано цветут, ещё снег не везде сошёл!
Нигде потом за всю мою жизнь я не видела таких крупных подснежников. Мы сорвали их совсем немного, небольшой букет.
- Хватит, - сказала мама, - мы поставим их в воду, а несколько цветочков положим в книгу и засушим на память. Когда-нибудь посмотрим на них и вспомним эту весну.
Мы так и сделали. Через несколько лет, когда моей мамы уже не было в живых, я нашла в книге этот букетик. Вспомнила радостное ощущение внезапного чуда, прохладу нежных, почти прозрачных стебельков и мою чудесную маму, блеск её глаз, её радостный смех, её возгласы:
- Как легко дышится!
Лето вспоминается прогулками на озеро и на речушку. Речушка стремительно струилась по каменистому дну, была совсем мелкой. Вода не везде покрывала камешки, закручивалась бурунами, весело журчала. Я страстно любила стирать.
Ещё с первого своего приезда мама попыталась договориться, чтобы мне разрешили носить свои вещи, поскольку всё было на меня слишком велико. К тому же, как правило, в трусах не было резинок, и я держала их руками.
Мама привозила резинку с собой, вдёргивала её и наказывала обязательно перед баней и сменой белья вытаскивать и вдёргивать в чисты трусы. Но я никогда не успевала этого сделать. Нас заводили в баню, быстренько снимали одежду и бросали её в общую кучу – в стирку. И я опять получала трусы без резинки.
Девочки постарше как-то приспосабливались, а я очень из-за этого мучилась.
И маме всё-таки разрешили привезти мои вещи: маечки, лифчики с подтяжками для чулок, платьица, носочки, и, главное, трусики с резинками.
Я брала на речку свои вещички и устраивала «стирку», которая каждый раз заканчивалась одним и тем же. Пока я болтала в водичке что-нибудь одно, быстрая струя как-то незаметно подхватывала всё остальное и уносила в озеро. И потом старшие мальчишки, купаясь, часто вылавливали что-нибудь из моей одежды и приносили мне.
Небольшое озеро, совсем не глубокое, хорошо прогревалось. У берегов в тёплой водичке мельтешили тысячи головастиков. Мы ловили их, просто зачерпывая горстями воду. Головастики вертелись, пытаясь вырваться, ладошкам было щекотно.
Озёрная вода попахивала тиной, руки тоже пропитывались этим запахом.
Ещё мы ходили в лес, и собирали на лесных полянках землянику, нанизывая её на длинные стебельки. У меня на стебельке всегда было две – три ягодки, потому что я не могла сдержаться и непроизвольно тащила ягоды в рот. С завистью я посматривала на унизанные ягодами стебельки других ребятишек, но ничего с собой поделать не могла. Иногда, чаще всего мальчишки, отдавали мне свои ягоды.
Так как я была самой маленькой, очень худенькой и лёгкой, мальчишки часто усаживали меня на шею и бегали так, изображая лошадку.
Осень помнится прогулками в «дальний лес». Помню лесную дорогу с полыхающими рябинами по обочинам, с берёзками в солнечных одеждах. Лёгкий ветерок трепал эти одежды и казалось, что берёзки двигаются.
Помню кусты шиповника, усыпанного красными ягодами.
- Дети, давайте нарвём ягод, в них витамин «С».
Мы рвали ягоды, я разламывала их в поисках вкусных беленьких таблеток. Руки начинали чесаться, потом чесалось всё тело, так как внутри оказывались мелкие колючки, а витаминок я не находила ни разу.
Мы заходили в еловый лес, отдыхали около огромной ели. Под елью полно было старых сухих и свежих, пахучих шишек.
Голова начинала кружиться, когда я смотрела вверх, пытаясь увидеть вершину ели. Пахло смолкой, грибами.
Однажды утром я проснулась от дробного стука дождевых капель по стеклу и
подошла к окну.
Берёзы стали почти обнажёнными, листва ковром лежала на земле. Дул сильный ветер, и они страдальчески заламывали свои тонкие веточки то в одну, то в другую сторону. Помню неожиданное чувство жалости, мне хотелось плакать.
Я почувствовала жгучую тоску по маме, и действительно, заплакала. Но тут в палату вошла медсестра с градусниками, начинался обычный наш день, и печальное моё настроение развеялось.
А позже, днём, когда прекратился дождь, я насобирала целую охапку опавших листьев, бегала по ковру из них, и опять радовалась жизни.
Потом начинался период дождей, длительный и нудный. Становилось холодно, начинали топить печки. Не хотелось больше на улицу, мы проводили много времени в палатах. Рассказывали друг другу разные истории, развлекали себя, как могли.
И вдруг однажды начиналась зима. Падали снежинки, снег оседал на еловых лапах, укрывал землю. Лес становился светлее, ели не хмурились в окна, а стояли нарядные, праздничные.
Нам выдавали зимние пальто, варежки и валенки. И мы выбегали на улицу, где так свежо пахло; визжали, бросались снежками, барахтались в снегу.
В Малиевцах я жила не постоянно. Путёвка заканчивалась, меня забирали домой, но очень быстро отправляли в санаторий снова. Или на короткое время увозили к бабушке.
Как-то по окончанию сезона за мной никто не приехал. Оставалась я и ещё одна девочка лет десяти.
День тянулся медленно, мы слонялись неприкаянно по опустевшему зданию, которое драили к очередному заезду детей.
Наконец приехала мама девочки. Они засобирались, и мне стало совсем тоскливо.
Я села у окна и тихонько заплакала.
- Что же нам с тобой делать? – озабоченно спросил кто-то из администрации.
- А давайте, я её отвезу, - сказала мама девочки, - мы тоже живем в Каменец-Подольске.
- Адрес знаешь? – обратилась она ко мне.
Адреса я не помнила, знала только, что живём мы в «доме актёров», над обрывом.
- Я знаю, где это, пусть едет с нами.
И меня отпустили.
В поезде я чувствовала себя заброшенной и никому не нужной. Мама с дочкой о чём-то постоянно разговаривали, не обращая на меня внимания. Потом они развернули еду, стали есть. Спохватившись, мама девочки спросила:
- Тебе дать кусочек?
Мне хотелось, но я отрицательно покачала головой. Хотелось плакать.
Я встала и подошла к окну напротив следующего купе. Оглянувшись, увидела, что там тоже едят.
Одна из женщин пригляделась ко мне и спросила, чья я, куда еду и с кем. Я ответила. И она пригласила меня посидеть у них. Не спрашивая, хочу ли я, подала мне большой ломоть хлеба с мёдом.
я никогда не ела такого вкусного хлеба. Вся печаль моя прошла, и я продемонстрировала добрым людям всё, что умела: рассказала стишок, и даже станцевала в узком проходе свой коронный номер – танец-песенку «Ци-ци-ци».
- Молодец, какая! – похвалила меня женщина, а остальные попутчики ласково мне улыбались.
- Так у неё же мама актриса, - уточнила, выглянув, мама девочки.
По приезде мы пошли к ним домой. Зашли в узенькую комнатку, тёмную и совсем тесную. Девочка что-то примеряла, никто не спешил отводить меня. Мама с дочкой опять не обращали на меня никакого внимания. Я сидела, нахохлившаяся и истомившаяся. Наконец мы пошли.
Когда я увидела и узнала знакомые места, то бегом бросилась к подъезду.
Из него выходил Вовка с рюкзаком за спиной.
- О! - сказал он, - а я за тобой!
Мы поднялись на второй этаж в нашу квартиру. Вышла мама, удивлённая и обрадованная, подхватила меня на руки, пригласила всех в комнату. Я уткнулась маме в плечо. Гордо посмотрела на попутчиков – вот какая у меня чудесная мама!
А мама и вправду была очень красивой, тоненькой, с яркими тёмными глазами, нежными чертами лица.
Мама девочки залебезила, расписывая, как у неё сердце кровью обливалось, «что ребёнок остаётся в санатории один-одинёшенек».
В квартире пахло лекарствами. Мама объясняла:
- А я тут разболелась, завтра премьера, у меня ведущая роль. Лечусь усиленно. Всего тут мне принесли, - и она показала на стол. На столе в тарелке лежали печенья, мёд, яблоки. Мама щедро одарила моих попутчиков, а мне хотелось остановить её, крикнуть, что они плохие. Я бросилась к маме с криком:
- «Не надо!»
Мама не поняла, проводила моих попутчиков до двери.
Напоследок девочка оглянулась, и я скорчила ей гримасу.
И снова были Малиевцы, где я была уже старожилом. И снова меня забирали на какое-то время - то мама, то Георгий, то Вовка.
Однажды, когда мы сошли с поезда, мама сказала:
- Домой сейчас не поедем. Наш дом ремонтируют, а нас поселили временно в гостиницу. В хорошенький, светлый номер, с настоящей ванной.
Не знаю, куда после этого поселились дед и Вовка, но больше с нами они не жили.
- Ну-ка, закрой глаза, - сказала она, открывая дверь номера. А теперь смотри.
Я открыла глаза и сразу увидела её! На кровати сидела большая кукла! Нет, не кукла! Это была принцесса из моих снов! Я не видела таких кукол никогда и потеряла дар речи.
До тех пор у меня был обыкновенный голый пупс.
- Ну, что же ты, бери, она твоя, - сказала мама.
Я осторожно взяла куклу на руки и ощутила её приятную тяжесть. У неё закрывались глаза, были настоящие реснички, две длинные косички, тугие ручки и ножки. Она была нарядная, в туфельках и носочках. Лицо у неё было дружелюбное и весёлое. От избытка чувств я не могла говорить. Просто уткнулась маме в платье и засмеялась от счастья.
- Ну, вот, - обратилась мама к вошедшему Георгию, - разве стоит продовольственный аванс этой радости!?
И ещё я обнаружила на кровати маленького смешного клоуна.
- Это тоже тебе, - сказала мама. Всё это прислали из Америки и выдали в театре вместо аванса.
Я долго думала, как назвать куклу и назвала её Наташей.
И ещё я впервые купалась в настоящей ванной. Мама купала меня первой. Потом стала купаться сама, а под конец позвала меня снова. Я плюхнулась в воду, завизжала от удовольствия. Мама, такая красивая и родная, была рядом. Я прижималась к ней, ощущая острое, почти невыносимое счастье, и всё повторяла:
- Мама, мамуся, какая ты тёпленькая!
И мама смеялась, целуя меня.
Следующий сезон был самым скучным в санатории. Стояла зима. Дошколят не было, и меня поселили с девочками восьми, десяти лет.
Они не хотели со мной играть, иногда обидно шутили. Рассказывали страшные истории по вечерам: о покойниках, об упырях.
Я очень боялась. Однажды, когда свет был потушен, кто-то из девочек сказал, что в туалете ночью видел привидение. В белых одеждах, полу-прозрачное. Внезапно девочка заорала:
- Вон оно, в окне, смотрите!
Кто-то завизжал, а я просто онемела от ужаса.
Все мои неопределённые страхи обрели образы, я стала бояться темноты и всего, что в ней таилось: покойников, привидений и прочей нечистой силы.
Одна из девочек выманила у меня клоуна, которого я взяла с собой.
- Посмотри, - сказала она, - какая у меня есть интересная открыточка.
Я посмотрела. На желтоватой открытке был изображён букет веток в вазочке. Открытка мне совсем не понравилась, но девочка зашептала таинственным шёпотом:
- Ты не смотри, что она такая. Она волшебная! Положи её под подушку и не трогай. А в конце сезона вытащишь, а там веточки распустятся, станут зелёными, а между ними цветочки розовые!
Я очень заинтересовалась, стала рассматривать открыточку внимательней, а девочка продолжала меня искушать:
- Ты мне отдай клоуна, а я тебе открытку.
Я выпустила открытку из рук, и прижала к себе моего клоуна.
- Да ты что! – не унималась девочка. Клоун – это же просто игрушка, а тут – волшебство. Я бы ни за что не менялась, но у меня их две.
Чувствуя, что делаю что-то не то, я всё-таки протянула ей клоуна, взяла открытку и положила её под подушку.
К вечеру этого же дня меня перевели в изолятор, я заболела ветрянкой.
Палата выходила окнами в лес, где ничего не происходило. Только птички прыгали по еловым веткам. Я была совершенно одна, делать было абсолютно нечего, и я очень заскучала. Приходила медсестра, ставила градусник, приносила еду, раскрашивала меня зелёнкой, - и всё.
Как-то мне приснился мой клоун, который плакал и скучал по мне. И я тоже плакала. Нечаянно выронила градусник, он разбился. Пришла медсестра, замела шарики ртути и стекло на газету и унесла.
Она не заметила, что под кровать закатился самый большой шарик. Я стала им играть. Закатила его на газетку, выкатила на постель и то дробила пальцем на мелкие шарики, то снова собирала их в один. Так я играла целый день, пока шарик не скатился на пол. Он раздробился, и я уже не смогла его собрать.
Оставшуюся газету я разорвала на полоски и склеивала их в колечки слюной, пытаясь слепить цепочку. Но они расклеивались, высыхая.
Медсестра принесла мне книжечку, но читать я не умела, а картинок в ней было мало. Но всё-таки эта книжечка очень меня занимала. Я притворялась, что читаю, и придумывала разные истории, листая её.
Однажды дверь открылась, и в ней появилась мама. Я смеялась и плакала от счастья.
Мама привезла разноцветные карандаши, настоящую тетрадку, книжку с иллюстрациями - сказку о царе Салтане, которую я знала наизусть. Кроме того, много лука, сушёных груш и кулёк тыквенных семечек. Она посидела со мной, нарисовала мне куколку, и засобиралась в обратный путь.
- Мне нельзя опаздывать на поезд, - уговаривала она меня.
Но я вцепилась в неё, не отпуская, и заревела отчаянно. Расстроенная мама попросила медсестру подержать меня и вышла. Я забилась в руках у медсестры, заливаясь слезами. Она поставила меня на стульчик у раковины, стала умывать, приговаривая:
- Ну, не надо, мама скоро приедет.
А я плакала, дёргалась, и вдруг стульчик пошатнулся, я стала падать, и ударилась носом о край раковины. Из носа хлынула кровь, я завопила так, что мама, бывшая ещё в здании, бросилась обратно ко мне.
Потом я лежала в постели, на нос мне положили мокрую марлечку, а мама сидела рядом и гладила мои взмокшие волосы.
Я не заметила, как уснула, а когда проснулась, мамы уже не было.
На следующий день в палату привели ещё одну заболевшую девочку. Вдвоём стало гораздо веселее. Вскоре карантин закончился, и меня выпустили из изолятора.
Не знаю, почему я хранила открытку. Она мне совсем не нравилась. Через какое-то время я перестала надеяться, что в ней произойдут чудесные изменения. Но выбросить я её не могла. Может быть потому, что в ней заключалась ценность любимой моей игрушки, о которой я помнила.
Однажды, будучи уже взрослой, я увидела её среди бумаг. И, наконец, выбросила.
Зимние вечера были длинными, рано наступали сумерки. Я любила смотреть на огонь в печи. Когда истопник уходил, старшие девочки открывали заслонку и держали над углями куски хлеба, нанизанные на палочки. Он был очень вкусным, пахнул дымком.
Как-то вечером, после отбоя, девочки придумали гадание на тенях. Комкали лист бумаги, помещали его на тарелку, поджигали. Когда комок прогорал, прислоняли тарелку к стене. И разгадывали, что означает тень.
Однажды погадали мне, и объяснили тень так:
- К тебе придёт какой-то дед. У него борода, в руке палка, за плечами мешок. Он в длинной одежде, похож на колдуна.
Каково же было всеобщее наше изумление, когда и вправду меня вызвали в холл, а там стоял дед с бородой, в длинном пальто, - всё как мне нагадали!
- Не бойся, я брат дедушки, Михаил. Приехал по просьбе твоей мамы, она написала мне письмо. Я живу в соседнем селе, и мама просила тебя проведать, потому что сама она уехала на гастроли.
Дед оказался добрым и весёлым. Он шутил, улыбался, угощал меня и моих подружек сушёными грушами, черносливом, маленькими «райскими» яблочками.
Но главным было чудо его появления в санатории.
Малиевцы! Хрустальные воспоминания моего детства! Самые радостные, наполненные дни моей жизни. Там осталось моё маленькое «Я», такое
жизнерадостное, беспечное, открытое и ранимое. Там я многое понимала не разумом, а воспринимала всеми своими чувствами. Там я начала искать свой «цветочек аленький», верила в то, что он вырастет для меня, и что я его найду.
Воспоминание о Малиевцах живут во мне всю жизнь. Я помню не цепь событий, а яркие картинки, острые свои ощущения, помню краски и запахи. И за эту память я благодарна своей судьбе.
До свидания, Каменец Подольский
Однажды, по возвращению из санатория, между мамой и Георгием произошла ссора. Из-за меня. Маме случилось выглянуть из-за кухонной перегородки как раз в тот момент, когда Георгий сильно меня толкнул. Я отлетела от него на свою кроватку, но не заплакала, так как больно не было.
- Ну, знаешь,- воскликнула мама – это уж слишком!
- Она исчеркала мой текст, ты понимаешь? – сердито ответил Георгий.
- Лариса, нужно спрашивать, можно ли трогать бумаги, - сказала мне мама и снова скрылась за перегородкой.
Она продолжала говорить ещё что-то, но я уже не слушала. Георгий, в бессильной ярости корчил мне рожи. Выворачивал губы, оскаливаясь, закатывал глаза, потрясал кулаками, не издавая ни звука. Я смотрела на него и молчала. Я по-своему понимала Георгия, его отношение ко мне. Он не любит меня, сердится. Это плохо, но ничего страшного. Зато меня любит мама! И он этому помешать не может, и ничего сделать не может, потому что – мама. Я же его тоже не люблю. Только не злюсь так сильно.
Мама, удивлённая отсутствием реакции на свои слова, снова выглянула. И Георгий попался! Он как раз затрясся, перекосив лицо. Мама изумлённо вскрикнула, а затем, схватила у двери свою туфлю, бросилась к Георгию и ударила его по лицу несколько раз.
- Ах ты, изверг! Вот ты как, оказывается!
Георгий подскочил и заорал:
- Я ненавижу её, это не ребёнок, а обезьяна паршивая!
Он ринулся из комнаты, хлопнув дверью изо всей силы. Мама села на кровать, заплакала, прижимая меня к себе.
Вечером Георгий вернулся. Он просил у мамы прощения, стоял перед ней на коленях. Наутро мама сказала мне:
- Ларочка, как ты думаешь, может быть поехать нам с тобой к бабушке? И ты там будешь жить..., пока?
Ну, конечно же! Я запрыгала от радости.
Я любила бывать у бабушки.
Сначала я радовалась, но когда поняла, что уезжаю совсем, что не скоро вернусь в нашу квартиру, в наш чудесный двор, мне стало тоскливо.
Я потеряно бродила под каштановыми деревьями, подбирала колючие плоды, раскалывала их. Держала в ладони гладкие, отполированные каштаны, ощущала их прохладу, и тревожное чувство утраты охватывало меня.
И вот вещи мои собраны, игрушки – тоже. В углу остались только мраморные слоники, полу-разбитые как-то в гневе Георгием об пол. За то, что я разговаривала с ними, мешая ему учить роль.
Посидели, мама всплакнула, а я, увидев это, заревела в голос. Георгий нервно вскочил:
- Ну, вот ещё! – и, схватив чемодан, выскочил за дверь.
Потом была посадка на поезд, суета. А потом поезд тронулся. Мелькали жилые и разрушенные здания. Я смотрела в окно, тесно прижав к себе свою Наташу, и прощалась с городом:
- Прощай, «дом артистов», прощай театр! Прощай, скала! Прощай «старый город»! Прощай лесопарк, где мы гуляли с мамой!
Лесопарк долго проплывал за окном, сияя нам на прощанье опалёнными осенью клёнами, каштанами и грецкими орехами.
Михамполь
Бабушка с дедушкой сменили место жительства. И переселились в райцентр Михамполь, позже переименованный Михайловкой.
Когда я впервые приехала туда, меня поразила «хата». Вросшая в землю, вернее, осевшая, под тёмной от времени соломенной крышей. Половина сооружения служила хлевом для коровы, которой в ту пору у нас ещё не было. Через сени располагалась жилая часть. Состояла она из «залы» и кухни.
Из мебели помню большой стол, лавки возле него, «скрыню» - огромный сундук. Там хранилась одежда, ценные церковные и светские книги, и ещё много всего. Ночью на скрыню стелилась постель. Большая кровать в простенке и ещё одна с противоположной стороны. В углу, непонятно как попавшее в эту хату, старинное трюмо с мраморной серой доской. Зеркало трюмо зеленоватого оттенка, местами непрозрачное. Оно казалось мне потаённым, загадочным. Деревянная оправа, в виде венка, в котором цветы перемежались с человеческими лицами, вся была источена древесным жучком.
В кухне - деревянный топчан. Русская печь с лежанкой, с разными нишами, ещё один небольшой стол и табуретки.
Потолок низкий, скошенный к задней наружной стене. Снаружи, мы, дети, дотягивались до края «стрехи» - кровли и выдёргивали по мере надобности пучки почерневшей от времени соломы.
Земляной пол красился по периметру жёлтой глиной, центральная же часть - смесью глины и коровьего навоза. И была она более тёмного цвета. Красили пол еженедельно, чтобы он не стирался в пыль.
Летом часто пол устилался аиром, благоухающим и поскрипывающим под ногами. В праздничные дни это было обязательным. Зимой – сухой соломой, для тепла.
Постепенно что-то менялось. То появлялся забор, выплетенный из лозы, то отстраивался новый саманный сарай, и поселялась в нём корова.
Потом по очереди сносили половину хаты и возводили вновь из лозы и самана, используя уцелевшие дубовые стойки. Но это было уже позже.
К моменту первого моего приезда хата была ещё в первоначальном виде, такой, какой её купили.
Михамполь в те времена – городок районного масштаба. Когда-то, до революции, он являлся еврейской резервацией. Евреи проживали, в основном, в центре, в кирпичных домах.
Была синагога, были государственные учреждения – почта- телеграф, магазины. Были поликлиника, больница, райфинотдел, прокуратура и так далее.
Как только пришли немцы, они сразу же выселили всех евреев, вывезли их под село Заинцы и там расстреляли.
При отступлении взорвали всё, что успели. От кирпичных сооружений мало что осталось. Угрюмо смотрелись руины взорванных зданий, пустырь зарастал буйной травой, кустарником.
С годами развалины всё больше сглаживались, тем более что местное население рылось в них, выкапывая уцелевшие кирпичи для новых построек. А также находились кладоискатели, отыскивающие погребённые сокровища. И слух был, что находили.
Развалины стали называть «еврейскими горбами».
Все уцелевшие здания заняли учреждения, и это место называлось «мистом», то есть, городом, центром. А вокруг растянулись на километры улицы с домиками, наподобие того, который купили бабушка с дедушкой. Всё это было Михамполем. Сливаясь с Михамполем, располагались сёла – Слобода, Королёвка, Янивка, Янковцы – это по одну сторону огромного пруда. А по другую – Вишнёвка, Микитенцы, Заинцы, Маниковцы.
Большой пруд, растянувшийся на несколько километров, начинался за пределами и заканчивался примерно посредине Михамполя насыпной греблей. Через шлюзы в мосту вода сбрасывалась в маленькое озерцо – опуст. Из него струилась мелкая безымянная речушка и текла по долине многие километры, теряясь в торфяниках. Всё, что находилось по другую сторону речки, было тоже Михамполем и называлось Загребельем.
Далее на холме располагалось кладбище, недалеко от входа высилась церковь с отдельно стоящей звонницей.
На всей этой густонаселенной территории не было шоссейных дорог. Только в центре - булыжная мостовая, и то от силы на пол- километра в стороны. До ближайшего города Проскурова, за тридцать километров, можно было добраться в основном на гужевом транспорте. В распутицу дороги развозило так, что ни пройти было, ни проехать.
Поэтому Михамполь был центром территориальным и торговым. Здесь еженедельно проводились ярмарки, и чего там только не было из того, что родила эта плодороднейшая земля!
Бабушкин дом располагался на возвышенности. Гребля, Загребелье, за ними церковь и кладбище, вся долина и русло речки, обозначенное серебристыми ивами – всё было, как на ладони.
Население Михамполя и прилегающих сёл составляли в основном украинцы. В самом Михамполе было немало поляков.
Оставалось несколько, чудом спасшихся от немцев, еврейских семей. Всё это были люди грамотные: врачи местной поликлиники и больницы, учителя, следователь, заготовители. Отличались они чуть большим достатком, были дружны между собой. Очень любили своих детей, справляли им дни рождения, что было в диковинку украинским семьям. Имена у еврейских детей казались нам смешными: Циля, Рива, Блюма, Этта, Фрида.
Был мальчик Борух, сын учительницы. Он не учился в школе, потому что был ненормальным. Большой, неуклюжий, из полуоткрытого рта постоянно стекали слюни. Он не разговаривал. Когда его дразнили, он издавал какие-то хлюпающие звуки - не то смеялся, не то плакал.
- Бедный ребёнок перепугался, когда мать закопала его в перегное, чтоб не нашли немцы. Нельзя его обижать, грех! – пояснила нам бабушка.
Мы его жалели, хотя всегда наблюдали за ним, уродство притягивало.
Однажды несколько детей были приглашены на день рождения к нашей подружке Риве.
Праздник настолько понравился, что девочка Валя с нашей улицы вообразила, что её день рождения тоже будут отмечать таким же образом. Она пригласила всю улицу к себе домой. Мы явились толпой, и томились в ожидании во дворе. Возбуждённая Валя сновала туда-сюда, поглядывала на дорогу и обнадёживающе приговаривала:
- Скоро уже, скоро, мама пошла на базар, наверное, за конфетами.
Пришла мама с большой хозяйственной сумкой, удивилась столь многочисленной компании, взволновалась, не случилось ли чего, а потом сердито прогнала всех со двора:
- Что это за выдумки, а ну, марш по домам!
Были поляки, поселившиеся ещё в те времена, когда всё Подолье принадлежало Речи Посполитой. Их было немного, но они не смешивались с украинцами, исповедовали католицизм, соблюдали свои обычаи. Я помню отчуждённое отношение к полякам со стороны взрослых, которое передалось и нам, детям. «О, пся крэв, холера ясна»!- обзывали мы Купчинских мальчишек, когда ссорились с ними.
Отец их, Купчинский, единственный в Михамполе, держал охотничьих чистопородных псов. Ходил с ними на охоту в бесконечные болота, по которым протекала затерянная в них речка, в конце концов, попадавшая в пруд.
Это единственное, что осталось от прежней, роскошной жизни польской семьи. И хозяин скорее оставил бы голодными своих пятерых детей, чем любимых собак.
Старая Купчинская сохранила горделивое отношение к окружающим, отказывалась от угощений, шипела презрительно:
- Бардзо дзинькую, нам ниц не трэба
Хоть жили они очень бедно, и питались, чем придётся, но дети всегда выглядели ухоженными в чистых, штопанных-перештопанных рубашечках.
Было у поляков собственное кладбище, которое располагалось через дорогу от православного. Раньше действовал и костёл, внушительного вида и размера здание, но в советское время его приспособили под местный дом культуры.
Совсем немного было русских. Приезжие, в основном начальник местного отделения НКВД, прокурор, военком и другие.
Речь у жителей Михамполя была специфической. Много в ней было слов из еврейского лексикона, например, пиджак называли лапсердаком, безрукавку – камизелькой. И заимствованными были интонации построения фраз. Встречались польские слова, из которых выхолостили все шипящие звуки.
Вообще, речь жителей Михамполя была более грамотной, литературной. Не то, что у жителей окрестных сёл, где речь изобиловала частицей «ся», переносимой из конца слова в начало, например: не «я втомылася, а «я ся втомыла.
Особым шиком считалось владение русским языком. Уехав на недолгое время в город, а затем, возвратившись, люди «забывали» свой язык, изъясняясь с гордостью на русском, страшно его коверкая.
Жизненный уклад в Михамполе
Я спокойно отнеслась к отъезду мамы. Мне интересно было с Юрой и Раей. И вообще, это была совсем другая жизнь, всё было внове и приятно.
И то, что нас не обременяли особым вниманием. Не было у нас строгого режима, не соблюдалась особая гигиена, не заставляли без конца мыть руки. И что можно было играть с собакой Рексом. А позже, когда появилась корова, пить парное молоко, подоенное прямо в кружку в сарае.
- А ну, подставляй-ка кружку - говорила бабушка.
Цвырк, цвырк, - швыркали струйки молока, взбивая пену. Корова Ласка жевала траву, предварительно щедро загруженную в ясли перед дойкой. Косила на нас тёмные влажные, удивительно красивые глаза. Иногда дёргала спутанными задними ногами, вздыхала пахуче и громко.
Не было у нас никаких запретов куда пойти. Купание в опусте, рыбалка, походы в далёкий лес!
А вечером дедушка зажигал керосиновую лампу, садился за стол и читал нам книги. Сначала сказки, потом о Робинзоне Крузо, о детях капитана Гранта. Позже читал Чехова, над которым мы смеялись, а иногда плакали. Испытывали ужас от Гоголевских страшных рассказов. Сказки Пушкина, поэзию Шевченко. «Лесную песню» Леси Украинки! А ещё позже была «Человеческая комедия» Бальзака, трагедии Шекспира. Жадность Гобсека, одиночество Евгении Гранде, любовь и ненависть Отелло. Были Оливер Твист Диккенса, Том найдёныш Филдинга и многие другие герои, запомнившиеся на всю жизнь.
Мир большой и сложный, совершенно не похожий на наш, казавшийся простым и понятным, открывал нам дедушка.
Старенькая бабуня то ли спала, то ли просто тихонько лежала в кухне на топчане,
бабушка слушала, что-то подшивала, вязала или пряла. Веретено быстро вертелось, наматывая нить, мы внимательно слушали дедушку, потом засыпали по очереди. А он ещё долго читал бабушке вслух. Или писал что-то.
Часто вечерами у нас стихийно возникали спевки. Бабушка начинала напевать, управляясь по дому, кто-то подхватывал, потом включались все. Работа откладывалась, и мы пели украинские и русские песни. Подпевала даже бабуня.
Был у нас, детей, свой репертуар песенок, разученных с мамой. Мы его обожали, особенно вот эту:
Колыбельная
Спи, мой бэби, курчавый милый бэби,
Спою я песню над тобой об Африке родной,
Там цикады, да негров серенады,
В деревьях плачут и поют колибри, как в аду,
Спи, люли, люли, люли, люли бай-бай,
Пусть тебе приснится рай, рай,
Хор ласковых горилл и нежных крокодил,
И пускай с тобой во сне затеют игры
Бегемоты, львы и тигры,
Ты вместе с ними поиграй,
Спи люли, люли, люли, люли, бай!
Спи, мой плакса, ты чёрненький, как вакса,
Ведь на дворе уже давно, как в животе темно,
Спи, мой босый, ведь ты такой курносый,
Что небо видит всю красу – две дырочки в носу!
И дальше опять припев – Спи, люли, люли, люли, люли, бай-бай….
Мы фантазировали, проигрывали всевозможные ситуации, в которых по очереди бывали главными героями в чудесной стране Африке, где жили необычные звери – крокодилы, слоны, львы и тигры, бегемоты и ласковые гориллы. И в деревьях пели цикады, размером с пчелу!
Однажды дедушка подарил нам лото, на кубиках которого как раз и были нарисованы все эти звери. Столько было радости, столько смеха! Особенно когда наша маленькая Лида, которую тётя Феодосия тоже определила на постоянное жительство к бабушке, смешно коверкала названия зверей, например – леоперд (леопард) пятон (питон) и так далее.
Из всех зверей мы выделяли львов. После того, как дедушка прочитал нам лаконичный, сдержанный по форме, но пронзительно-острый рассказ Толстого «Лев и собачка», мы плакали от невозможности что-то изменить.
Ужасное впечатление произвёл на нас тургеневский рассказ «Му-му». Мы не могли понять, как мог Герасим утопить собачку!? Почему он не ушёл вместе с ней!? Мы заливались злыми слезами, просили больше не читать этот рассказ.
Неизгладимое впечатление оставил горьковский Данко.
- Что сделаю я для людей!? – и он вырвал из груди своё сердце! И оно осветило тьму!
Мы до самого конца надеялись на чудо.
И вот Данко вывел людей к свету. Упал и уронил своё сердце.
И тут случилась самая великая человеческая неблагодарность. Какой-то «осторожный» человек наступил на это сердце и раздавил его. Специально! И никто не обратил внимания!
Мы испытали такую боль, что тут же придумали всевозможные другие концовки. Где Данко чудесным образом оживал и уходил прочь. В тот мир, где его любили, как героя и где всё было очень хорошо.
Какими разнообразными были годы моего раннего детства! Я даже не знаю, как поместить в рамке этого повествования все события, все свои впечатления.
Помню незабываемое ощущение восторга от такого замечательного признака цивилизации, каковым явилось появление в Михамполе электричества!
Все ждали наступления темноты. И вот засветились огнями хатки Загребелья, вспыхнула цепочка огней на гребле, засиял центр, над которым озарилось небо! А в хате осветились все углы, зеленоватое зеркало трюмо стало ещё более таинственным, и казалось дверью в волшебные, жутковатые миры.
Больше всех радовались дедушка и мы. Бабуня удивлялась, хмыкала:
- Вот диво! Наверное, Господь благословил!
Удивительным был наш край, весь утопающий в зелени, с огромным прудом, с покрывалами зелёных, а позже золотых полей пшеницы, что перекатывались волнами их конца в конец!
С мощным, всё заглушающим лягушачьим хором летними вечерами! Со сладкими ягодами черешен и земляники летом, с бодрящим вкусом мочёных яблок зимой!
А сколько запахов! Тонкий аромат цветущих верб ранней весной. Затем нежнейший запах цветущих слив, вишен, груш, а позже - яблонь. А запахи сирени и акации! Летом – всё затопляющий запах цветущих лип. А запахи земляники на лесных просеках! А горьковатый запах прелых листьев в «большом» лесу, и, ни с чем несравнимый запах грибов! А пахучие листья грецких орехов! А как пахли осенью в кладовке собранные яблоки и груши!
Я помню запахи нашего дома – чая с ромашкой, чабера в углах под иконами, его ещё называли богородициной травкой. И свежее благоухание аира на глиняном полу. Помню даже родной запах сброшенной в стирку кофты моей трудяги - бабушки.
БАБУНЯ
Самой старшей по возрасту была бабуня Меланья – мама дедушки. В возрасте старше восьмидесяти лет, худенькая, очень аккуратная, с мягким, как из папье-маше, морщинистым лицом. Зубы почти отсутствовали, и когда она жевала, всё лицо двигалось. Вверх-вниз двигался большой мясистый нос, опадали и надувались щёки. Кустистые брови нависали над глазами, и придавали лицу сердитое выражение.
Под всегда чистым беленьким платочком или чепчиком скрывались чёрные, без седины, короткие тусклые волосы. Руки до самих плеч обросли шишками размером с куриное яйцо. Она и не помнила, когда они появились, стеснялась, никогда не оголяла рук.
Бабуня прекрасно видела и слышала. Сохранила ясную память. Речь её была немного шамкающей, но не торопливой, степенной.
Единственная болезнь – грыжа очень её донимала. Начинался приступ неукротимым иканием, становившимся всё громче и чаще. Лечилась она стопкой самогона или даже ядовитого денатурата, который выпивала. Затем прислонялась животом к стене, делала какие-то телодвижения, вправляла грыжу.
Бабуне любая работа по хозяйству была в охотку – ухаживала за коровой, полола грядки, окучивала картошку, даже воду носила. Никак не хотела смириться с тем, что с годами становится слабее. Иногда, схватив сразу два полных ведра, ойкала и удивлялась:
- ОЙ, что это такое!? Не могу!
Возраст её выдавала обидчивость на нас, детей.
Бывало, Рая наматывала в коридоре нитки над полом и звала с улицы:
- Бабуня, вас мама зовёт!
Бабуня торопливо семенила и запутывалась в нитках! Она обижалась до слёз, жаловалась бабушке. А мы смеялись над её беспомощностью, над гневливой её реакцией.
Бабушка ругала нас, стыдила, а бабуне советовала:
-Мама, не обращайте внимания, это же дети!
И если попадался кто-нибудь из нас под руку, шлёпала ладонью по попке.
Бабуню это не устраивало, и она разряжалась гневными проклятиями:
- А чтобы вам руки-ноги поломало, чтоб у вас глаза повылезали!
- Мама, разве можно так проклинать, - сердилась уже на неё бабушка.
Бабуня уходила на кухню и плакала там.
А бабушка грозила нам:
- Ну, дождётесь, я доберусь до вас, будете знать, как обижать бабуню!
Всего у бабуни было двенадцать детей, в живых оставалось четверо. Старший сын, наш дедушка, и сам выучился в бурсе, и двух своих братьев – Кирилла и Михаила выучил. Дочка Наталья тоже за священника пошла, а со временем стала дьяконом, помогала мужу. В живых к этому времени у бабуни была ещё дочь Мария.
Бабуня гордилась детьми, их грамотностью. Сами с мужем, крестьяне села Шумовцы, вместо подписи крестики ставили.
Ей приятно было, что приходившие к дедушке посетители целовали ей руку, уважительно называли «матушкой».
Была она глубоко верующей, соблюдала все посты, отмечала все православные праздники. Неодобрительно относилась к бабушкиному лёгкому отношению ко всему этому.
Из всех своих утраченных детей чаще всего вспоминала умершего последним сына Якова. Долго выхаживала его от туберкулёза и выходила. Будучи уже здоровым и желая продемонстрировать свою силу, подтянулся он на самодельном турнике несколько раз. И вдруг турник оборвался, Яков грохнулся прямо на спину. Открылись затянувшиеся раны в лёгких, он вскоре умер.
Всю оставшуюся жизнь бабуня тосковала по этому своему сыну. Каждый вечер молилась о том, чтобы «Господь подарил ему царствие небесное». А потом перечисляла имена всех своих остальных умерших детей.
И ещё оплакивала Кирилла, тоже бывшего священника. Умер он недавно, во время войны, когда отправился отпевать покойника в соседнее село. Простыл в лютый зимний холод в старенькой своей рясе, и свалился после отпевания, весь в жару там же, в соседнем селе. Там же и умер, не дождавшись жены, и оставил её с четырьмя детьми на руках.
Они приходили к нам из отдалённого села, нагружались сухарями, которые бабушка специально сушила из пасхальных куличей и из хлеба. Куличи на пасху прихожане приносили освящать в церковь, часть оставляли. И эти дары делились потом между клиром – священником, дьяконом, старостой, певчими – не знаю ещё с кем.
Хлебом расплачивались с дедушкой прихожане также то за крестины, то за похороны.
Бабуня одаривала приходивших сирот сшитым бельём из домотканного полотна. Дедушка отдавал вдове какие-то деньги.
Бабуня долго вздыхала после этих посещений, жалела детей.
Дочери Наталье, самой зажиточной из всех и самой скупой, на её приглашения жить у неё, бабуня твёрдо и решительно отказывала. Нечего мне там, дескать, делать. Единственный их сын, и тот уехал подальше от родительской жадности.
Так и жила, в основном у нас, иногда уезжая к вдовой дочери Марии, очень озлобленной нищетой, резкой в суждениях. В свои нечастые посещения, приезжая к нам, она люто нас отчитывала за то, что обижаем бабуню. Видимо, та жаловалась ей.
По праздникам, когда бабушка вытаскивала из печки нехитрые свои пироги с горохом или картошкой, Мария, наблюдая, как мы таскаем их из таза и выскакиваем во двор, просто шипела от ярости:
- Стыд-то какой!
Её две бледные, худенькие внучки смирно сидели, не смея пикнуть, ели только за столом. Особенно бледной была Надя, даже в зной носившая чулки, чтобы не видно было страшных следов ожога на ноге. Случился ожог, когда она надела привезенное с фронта платье из невиданной материи. Платье вспыхнуло, когда на него попала искорка из открытой затопленной печи.
Сын Михаил, тот, который навещал меня в Малиевцах, любил ездить по гостям то сам, то со всей семьёй к родственникам жены или к нам. Был хлебосольным, весёлым, но его постоянно отчитывали и бабуня и дедушка.
За то, что своих четверых детей насильно заставляет соблюдать все церковные обряды, за любовь к спиртному – это дедушка, за невоздержанность и деспотизм в семье, за легкомыслие – это бабуня.
Безусловным авторитетом у бабуни был наш дедушка. Бабушку осуждала за её безбожие. За то, что даёт нам много воли. Уважала за трудолюбие и бережливость, за рассудительность.
Умерла бабуня в возрасте девяноста шести лет, заболев гриппом. Лежала тихонько в кухне, на своём топчане.
- Мама, может хотите чего-нибудь? - спрашивала бабушка.
- Нет, Женя, нужно уже мне умереть. И так всех пережила! – отвечала тихонько бабуня.
Под конец стало ей казаться, что наш неугомонный дедушка, погибший под колёсами забуксовавшего грузовика, живой и находится рядом с ней. Она совсем забыла, что успела принять его последнее дыхание, прибежав к месту аварии и застав его ещё в сознании. Дедушка погиб в тот момент, когда подкладывал под заднее колесо доску, а машина откатилась назад и ударила его. Никто из пассажиров, сидящих в кузове, не догадался или не захотел спускаться в грязь и помогать, а дедушке нужно было.
Бабуня разговаривала с ним, тихонько бубнила что-то. Разобрать можно было только обращение:
- Сергей, Сергей…
Она перестала есть, умерла через неделю тихо, как уснула.
ДЕДУШКА
Внешность дедушка в полной мере соответствовала фамилии Лысак – был лысым с молодых лет. Все волосы как бы поменяли место и переселились в бороду, роскошную, пышную и длинную. Ещё росли волосы на затылке, обрамляя высокий, блестящий череп.
Был он худощавый, лёгкий на подъём, с тёмными, внимательными глазами, густыми бровями, внешне очень походил на бабуню.
Дедушка - в семье старший сын, рано включился в крестьянский труд. Может, и остался бы на всю жизнь малограмотным, но поселилась в Шумовцах семья нового учителя.
Дочь учителя отличалась от деревенских девушек!
И имя у неё было необычное для тех мест, - Алла.
Часто видел её во дворе учительского дома. Всегда с книжкой. Познакомился.
- Учиться тебе надо, - сказала Алла.
Куда мог пойти учиться крестьянский сын, окончивший церковно-приходскую школу? Конечно, в семинарию.
К тому же голос у него был хороший. И не удивительно. Славилось село голосами. Может и название от этого пошло – Шумовцы.
Легко давалась учёба, особенно языки.
Как начал дедушка учиться, так всю жизнь и учился. Самоучкой выучил несколько языков, много читал, писал дневники, делал записи о прочитанном. В зрелые годы открылся у него поэтический дар. Перевёл поэму Мильтона «Потерянный Рай» на украинский язык, печатался в церковных журналах.
Была у дедушки возможность роста по церковной линии. Когда стал протоиереем, (что-то типа начальника районного масштаба, у которого в подчинении находятся иереи) ему предложили сан архиерея. Но это обязывало принять обет безбрачия, на что дедушка не согласился. Не захотел оставлять семью.
Дедушка всё умел, всегда был чем-то занят: что-то налаживал, починял, любая работа у него спорилась. С удовольствием обучал внука Юру: как просверлить отверстие в деревяшке, как пользоваться молотком. Приучал к мужским работам по хозяйству. Подворье содержал в полном порядке, выметая и вычищая его.
Если бывал свободным, собирал нас всех в лес за грибами. Эти походы мы любили.
Худощавый наш дедушка легко шагал, как правило, с маленькой Лидой за плечами, рассказывал что-то, шутил.
Не нравилось нам, когда к нему являлись посетители, священники из окрестных сёл. Они приходили с отчётами, которые дедушка отвозил в Проскуров и сдавал в консисторию. В ризах до пола, с большими крестами на шеях, сначала они собирались во дворе, привлекая всеобщее внимание соседей и прохожих.
- Поздоровайтесь и поцелуйте батюшкам руки,- наставляла нас бабуня.
Помню эти руки – сухие и жёсткие, пухлые и белые в волосках - разные, как и их хозяева.
Мы целовали, стесняясь, под взглядами любопытствующих наших сверстников. Старались, по возможности, сбежать, чтобы не делать этого.
Не часто дедушка терял терпение и выходил из себя, но такое случалось.
Так однажды, в отместку за то, что он уличил подчинённого ему священника в присвоении церковных денег, на него был написан донос архиерею. Не знаю, о чём там шла речь, но это было заведомой ложью, сильно дедушку возмутившей.
Когда он явился с объяснениями в консисторию, ему подсказали, кто возвёл на него этот поклёп.
Возмущённый дедушка уже уходил, и тут, как нарочно, принесла нелёгкая автора доноса. Увидев его, дедушка, к вящему удовольствию присутствующих, явил миру неплохие боксёрские качества. В дальнейшем автор доноса попросил перевести его в другой район, подальше.
А дедушку отправили на покуту, в монастырь, замаливать грехи. На три недели.
Был у дедушки свой кодекс чести, тот, что заставлял его глухой ночью идти в дальние сёла исповедовать умирающих прихожан. Однажды чуть не погиб из-за этого.
В то время немцев уже погнали с наших мест и вот-вот должны были освободить от них всю территорию. Тогда, откуда ни возьмись, появились в этих краях партизаны. О них и не слыхивали ничего, пока немцы хозяйничали. А в конце войны они вылезли изо всех щелей и проявляли большую активность.
Когда дедушка возвращался поздно домой, в лесу его схватили «партизаны», и со словами: «Шпион, шпион»!- потащили с дороги к ближайшему дереву – вешать.
Дедушка умолял его выслушать, а, увидев знакомого, обрадовался и закричал:
- Гудз, вы ж меня знаете, скажите им!
Но Гудз отвернулся, как будто обращались не к нему.
Спас дедушку подошедший ещё один «партизан», закричавший:
- Так это же наш михампольский батюшка! Отпустите его!
Многие годы потом ходил Гудз мимо нашей усадьбы, так как жил на одной улице, стараясь не попадаться дедушке на глаза.
Любил дедушка удивить, продемонстрировать что-нибудь особенное. Читал гостям, которые приходили на его дни рождения, акростихи, многочисленную сатиру, главы из переводов. Гостями, как правило, были подчинённые ему священники.
Однажды поспорил за столом, что может бросить курить – и бросил. Хотя до этого был заядлым курильщиком, сам высаживал, ухаживал, убирал и сушил табак.
Одобрял наши «выступления», в которых мы разыгрывали басни, изображая животных, пели, читали стихи.
В конце этих концертов, в которых особенно выделялись Рая и я, мы обходили зрителей с шапкой. Гости бросали нам мелочь, и мы, радуясь, бежали в центр за «подушечками» - слипшимися в комок конфетами, вкуснее которых не знали ничего.
С властями дедушка как-то ладил, например, в светские праздники, в частности, Первого мая, распоряжался звонить во все колокола, демонстрируя этим свою солидарность.
Но, став чуточку старше, я кое-что понимала, когда дедушка говорил, примерно следующее:
- Слушай, Женя, опять в газете пишут, как же мы счастливо живём. А колоски, которые дети и старые люди собирают по скошенному жнивью, отбирают. А ведь колоски эти всё равно пропали бы, сгнили.
Или после приветствий по радио в адрес товарища Сталина, лукаво посматривал на бабушку и повторял:
- Как же мы его любим!
Помню,то ли ранней весной, то ли глубокой осенью, когда на дорогах царила непролазная грязь, дедушка отправлялся с не старой ещё женщиной, церковной активисткой, по деревням освящать жилища. За это расплачивались кто как. Кто горсткой крупы, или зерна, кто деньгами. Деньги, наверное, отдавали то дедушке, то его помощнице.
Приходили они вечером, сильно уставшие, промокшие, забрызганные грязью. Приносили всё, что «наработали».
Женщина развязывала узел, который она носила за спиной, и выкладывала собранные продукты, из карманов доставала деньги. Дедушка тоже доставал деньги из карманов рясы. Происходил делёж. Продукты делились пополам. Деньги - на три части: основная часть - на церковь, и это дедушка записывал в церковную книгу, остальное - дедушке и его помощнице.
Из нас дедушка отмечал Раю за её ёмкую память и незаурядные математические способности. Вместе с ней изучал математику, физику, химию, но это происходило уже намного позже.
Терпеть не мог дедушка, если видел нас бездельничающими. «Читай, вышивай, подметай двор - что угодно, только занимайся делом».
На нас, детей, как правило, не гневался. Помню только один случай. Я взяла со стола его переводы и использовала их как бумагу для вырезания кукольных нарядов. Пропал большой труд, и он до того возмутился, что схватил прут и бросился за мной. Это было так страшно, что я завизжала, и бросилась прямо по картошке, перепрыгивая через кусты. Дедушка опомнился и остановился.
Старших дочерей, мою маму и тётю Феодосию любил, помогал, чем мог. Особенно любил мою маму, хоть и старался это скрывать. Кое-что я знаю из рассказов бабушки.
Когда маме было всего около трёх лет, она, играя во дворе на травке, распевала тоненьким голосом церковное песнопение. Дедушка поражён был тем, что она совершенно правильно выводит мотив. Изумлялся:
- Какой слух у ребёнка, как верно выводит мелодию!
Кареглазая, с тёмными каштановыми волосами, она была очень живая, активная. Радостно и доверчиво смотрела на окружающий её мир, заливалась заразительным смехом. И мир тоже улыбался ей, все её любили.
Как поднималось настроение дедушки в день её приезда! В их разговорах о театре, об искусстве вообще, по тому, как он слушал маму, как смотрел на неё – во всём чувствовалась любовь.
Мама привозила ему книги по режиссуре – он интересовался всем.
Дедушка любил сюрпризы. Редко кто тогда, сразу после войны, устанавливал в доме ёлку на Новый год. Наш дедушка приходил весь заснеженный с пушистой ёлочкой и мешочком украшений в виде румяных маленьких яблок, грецких орехов, и длинненьких мятных конфеток в зеленоватых обёртках. Сколько радости было! Мы клеили цепочки из цветных бумаг, украшали ёлку снежинками из ваты. Дедушка едва ли радовался меньше нас.
БАБУШКА
Всеми признанной главой нашей семьи являлась бабушка. В детстве она казалась мне очень большой. На самом деле бабушка была женщиной среднего роста, сильной и выносливой. Вся сбитая, плотная, полная. Круглолицая, остроглазая украинка, каких привыкли изображать со сцены. С поредевшей русой косой, которая была у неё раньше ниже колен – по рассказам мамы и тёти.
Работала в колхозе, в огородной бригаде.
Приходила с работы с огромной вязанкой выполотых сорняков за плечами – для коровы.
Шла, покачиваясь под ношей, истекая потом. Летом часто босиком. Работы своей не стеснялась.
Бабушка была совершенно неграмотной. Не согласилась по каким-то своим причинам, чтобы дедушка научил её читать. И он отступился.
При этом была любознательной, прекрасно разбиралась в людях. Была умнее своих приятельниц, тёмных сельских баб. Лукавила, скрывала от них как свою безграмотность, так и то, что не так она проста. Даже голос её менялся, когда она разговаривала с посторонними, становился выше, неестественно звонким.
Дедушка много ей читал, и не только художественную литературу. Библию и Евангелие она знала отлично, часто толковала какие-то главы. В церковь ходила не регулярно, только по большим праздникам. Правда, к старости стала молиться.
Была нервной, тревожной. Может быть оттого, что перенесла в юности сильный стресс.
Старший брат Павел воевал за красных, а младший Терен оказался в рядах белых.
Мать бабушки очень волновалась, когда не стало вестей от Терена.
Однажды, когда они с дочкой работали в поле, то оказались свидетелями страшной расправы.
Как загнанный заяц бежал от настигающих его красноармейцев парубок. Скрыться было негде – ровное поле
Ложись, чтоб не заметили, - рванула мать девчонку, и они упали на землю.
В ста шагах от них шла жуткая расправа, - шашками рубили человека. И не сразу убили, издевались, отрубая по очереди руки – ноги.
Когда ускакали красноармейцы, дочка увидела, что мать не помнит себя. Сидит, окаменевшая, только шепчет побелевшими губами:
- Зарубили моего Терена.
- Да не он это был, - пыталась внушить ей дочка, подвывая и трясясь всем телом.
Кое-как довела она мать до дома.
А через несколько дней мать умерла – от «разрыва сердца»
Бабушка была гневливой, под руки ей лучше было не попадаться. Когда-то, во времена детства своих старших девочек – Феодосии и Анны, она разгневалась на старшую, Феодосию. И хотя любила беззаветно своих детей, запустила в девочку тем, что было у неё в руках. Феодосия вскрикнула.
С тех пор никогда в жизни она не позволяла себе сорваться на детей. Наказывала только прутом по попке. И в этих наказаниях было больше показного.
Зато не сдерживалась со взрослыми, даже с дедушкой. Раздосадованная, чувствуя его правоту, выкрикивала:
- А мне плевать, так будет, как я скажу!
Иногда, в кульминационные моменты ссор, могла выразиться ещё более жёстко.
Но такое случалось не часто, в основном они ладили.
Властно и решительно пресекла она дедушкино сползание в алкоголизм. В то время он жил в другом районе, чтобы семью не преследовали из-за его сана.
Отшила всех приятелей, а потом настояла на переводе в то место, где проживала семья.
Дедушка признавал её силу, уступал.
Один скандал разразился вскоре после моего приезда.
Некая Анна из Пасечной еженедельно приходила к нам с ночёвкой, чтобы помолиться в воскресенье в церкви. Она одаривала семью продуктами. Привозила с собой творог, сметану, иногда даже сливочное масло в капустном листе. Тогда у нас ещё не было коровы, и такие продукты мы видели не часто. Встречали её радушно, как родственницу. Варили вареники с творогом, борщ заправляли сметаной.
Иногда бабушка оставляла её домовничать, уезжая к Наталье, дедушкиной сестре. Наталья с мужем Василием, тоже священником, жили в сытости. Излишек продуктов отдавали бабушке, и она возвращалась домой довольная, привозила засохшие пряники, муку, иногда кусок пожелтевшего сала.
Но однажды, возвратившись, бабушка, кое-что увидела в окно. А именно, как добрая Анна наливает дедушке чарочку.
Решительно вошла бабушка в хату, не очень вежливо отправила Анну домой. Расправу с дедушкой оставила до утра, чтобы не будить детей. А утром, разослала всех кого куда.
Но я ещё вечером проснулась и кое-что услышала. Поэтому притаилась и стала подсматривать.
Грозная бабушка обрушила на дедушку шквал негодования, при этом не ограничилась только словами. Грозила рассказать обо всём старшим дочерям.
Странно было видеть дедушку повинившемся перед бабушкой:
- Женя, больше этого никогда не будет! Поверь мне!
После этого случая я, тем более, стала считать свою бабушку самой главной и сильной.
Бабушка была рачительной хозяйкой. В доме соблюдала чистоту, как её тогда понимали. Купала детей водой, в которой запаривала ромашку, липовый цвет, мяту. Головы нам, девочкам, мыла с яичком – «чтобы лучше росли».
Рушники – полотенца из сурового домотканого полотна, были вышитыми.
Вставала она до рассвета, в больших чугунах кипятила бельё. Зимой и летом полоскала его на речке, или у колодца. Очень вкусно готовила: пекла, варила, из чего придётся – всё умела.
И пела хорошо. Голос был сильный, высокий.
Бабушка никогда не сюсюкалась, не нежничала, была строгой.
Однажды, когда к нам во двор завезли аккуратно сложенную солому для кровли, а это стоило немало по доходам семьи, мы, обрадованные таким замечательным событием, пригласили, в отсутствие взрослых, во двор кучу наших друзей и потешились вдоволь. Взбирались наверх и кувыркались, боролись, падали. Когда дедушка с бабушкой вернулись, почти вся солома была поломана, перемята, пригодна только на подстилку. Бабушка ахнула, схватила хворостину, бросилась за нами. А когда нас как ветром сдуло, она горестно заплакала, а дедушка утешал её, как мог.
Бабушка отдавала все свои силы семье. Никто лучше неё не мог собрать в дорогу. Всё лучшее отдавала уезжающему близкому человеку.
Бабушка всегда знала, чем лечить и как лечить, не допускала недосмотра, выхаживала, была неутомимой.
Выносливость её была удивительной. Она таскала на спине большие тяжести – глину для замесов, осенью с огорода мешки с картошкой. Однажды она наравне с дедушкой тащила большие камни из-под самого леса для фундамента и крыльца, а это было значительное расстояние. В результате, дедушка заработал серьёзную грыжу, а бабушка не пострадала.
Выносливая и сильная, последнее слово всегда оставалось за ней. Иногда это приводило к курьёзам.
Так однажды, когда приглашённый печник выкладывал печку с плитой, она вмешалась и настояла на переделке таким образом, чтобы топка была в сторону стены.
- Я не хочу, чтобы зола высыпалась под ноги.
Как ни убеждали её дедушка и печник, она осталась при своём. Дедушка уступил. Потом бабушка всегда мучилась, подкладывая топливо. Выворачивала руку в узкой щели, в конце концов, снимала с конфорки чугуны и запихивала дрова или торф сверху, в конфорку.
Бабушка ела в последнюю очередь, когда уже убеждалась в том, что все сыты. Имела сильную волю. Когда определили у неё гипертонию, никогда не нарушала диету.
Старшие дочери любили бабушку беззаветно, они-то в полной мере знали, какой мужественной она была в самых страшных ситуациях и во время голода в тридцать третьем году, и во время войны, когда осталась с тремя младенцами на руках. Мы тоже любили бабушку, но и боялись её гнева.
Бабушка! В мелких житейских делах она грешила. Но была истинно великодушной, щедрой, жертвенной по большому счёту. Умела постоять за себя и за свою семью. Умела говорить словами точными и ёмкими. Была надёжной и сильной.
Всё своё сердце, всю любовь отдала она своим детям и нам, внукам. И самую любимую, слабенькую и красивую, талантливую и неудачливую в личной жизни - мою маму – потеряла.
И много позже, когда утешилась в конце жизни в последней своей любви к внуку Жене – Раиному сыну, пережила и его гибель. Через год бедное сердце её не выдержало, разорвалось.
ФЕОДОСИЯ
Феодосия – старшая дочь. Бабуня рассказывала, что бабушка не знала, куда ей положить эту голубоглазую девочку. Клала с собой в подушки, просыпалась от любого шороха.
Тихая девочка ощутила ревность к появившейся через четыре года сестрёнке, моей маме. Ей стало не хватать внимания, она часто плакала.
Через всю жизнь пронесла она затаённое чувство обиды за отнятую у неё, как ей казалось, любовь мамы и отца. Сначала моей мамой, потом Раей, а потом и сыном Раи – Женей.
В раннем детстве у неё был любимый «дядя», последыш бабуни - Яша. Был он на год старше Феодосии, но взрослые приучили, смеха ради, называть его дядей.
Они были очень дружны, всегда играли вместе. И мальчик ощущал себя старшим, опекал Феодосию.
Рассказывала бабушка:
- Шёл однажды один человек по дороге и вдруг услышал детский голосок:
- Дядя, перенесите меня!
Он стал оглядываться, чтобы увидеть, кто к нему обращается. И увидел маленькую девочку, стоящую на противоположной стороне канавы. Но обращалась она совсем не к нему. И снова девочка нетерпеливо проговорила:
-Ну, дядя, перенеси же меня!
И тут из канавы донеслось:
- Подожди, я уже скоро покакаю!
А затем из канавы появился мужичок с ноготок, девочка обхватила его за шею, и он, пыхтя, перетащил её.
Феодосия была достаточно высокой, стройной, с большими голубыми глазами. С удлинённым лицом и с негустыми, блёклыми волосами. Считала себя некрасивой, во всём уступающей сестре Нюсе.
Сестру Феодосия любила, любовалась её миловидностью, миниатюрностью. Ей всегда хотелось заслонить её от беды, защитить. И в то же время она завидовала её искристому смеху, умению ладить с людьми. Тому, как сестра всем нравилась, как она свободно держалась.
Сама Феодосия была скованной и мнительной, себя не любила, комкалась. И замуж выйти поспешила, потому что женихи сватались всё к младшей сестре, а не к ней. И Феодосия боялась, что останется старой девой.
До войны жизнь её складывалась благополучно. Муж - интендант в воинской части где-то в Западной Украине, любил её. Была обеспеченность.
Но пришла война, и она с двухмесячным сыном Юрой на руках, бросив всё, еле успела запрыгнуть в отходящий поезд.
Добралась до дома родителей, где в это время была моя мама, родившая меня за месяц до того.
После войны Феодосия с родителями не жила, но по выходным приезжала проведать своих детей. За год до конца войны приезжал с фронта на побывку муж Борис. И у неё кроме моего ровесника Юры родилась девочка Лида.
Жила Феодосия сначала в Шумовцах, а потом переселилась в село Колыбань. Была учительницей младших классов. Бабушка понимала, что дочери одной не справиться с детьми, поэтому они остались у неё навсегда.
Феодосия трепетала за свою работу, потому что отношение к ней, как к учительнице, было особенным. Мало ли чему научит советских ребятишек поповская дочь!
И, действительно, не раз под дверью класса кто-то бдительный и ответственный подслушивал, чему она учит детей. Поэтому она взвешивала каждое своё слово, беспрекословно брала на себя любые нагрузки. И жила всегда вдали от своего отца.
По воскресеньям, когда Феодосия приезжала на велосипеде, Лида не отставала от неё ни на шаг, ластилась. Юра уже стеснялся проявлять так откровенно свои чувства. Бабушка рассказывала, что раньше он тоже бросался на руки матери и осыпал её ласковыми словами
- Мама, ты телёнок, я тебя люблю!
- О! – отвечала тетя, - я тебя тоже!
Юра подбирал все самые ласковые слова, которые знал. Задыхался от избытка чувств:
- Мама, ты конячка!
Была Феодосия всегда тревожной, ей снились какие-то недобрые сны, всё боялась, что может случиться что-нибудь плохое. Была ранимой и мнительной. Всегда приговаривала:
«А что люди скажут!?»
К старости появилась у неё страсть к покупкам. Могла пойти в магазин за хлебом и вдруг покупала за последние деньги зонтик. Бабушка возмущалась:
- Ну, а как же не купить! Расхватали бы ! Ну, зачем тебе зонтик среди зимы!
- Мама, так он же такой красивый, я не сдержалась! – оправдывалась.
Всю жизнь Феодосия ютилась по квартирам, но по выходе на пенсию поселилась с мужем в Михайловке - так переименовали Михамполь. Бабушка к тому времени переехала жить к Рае в город.
С воодушевлением занималась Феодосия садом- огородом, развела живность.
Посадила и вырастила виноград, увивший весь двор и надворные постройки. Всё что выращивала, все заготовки увозила в город – семьям Лиды и Раи. Помогала Юре, ездила к нему в гости в Одессу.
Всё лето её внуки и Раины дети проводили в Михайловке. В это время подворье Феодосии становилось самым шумным в округе. Играли и ссорились дети, лаяла собака Рекс, кудахтали куры. Всё – как в нашем детстве.
Дети обожали Михайловку, весь её быт с играми, рыбалками, походами в лес и на пруд. С Феодосиными тортиками и пирожками. С парным молоком и душистым мёдом. С Феодосиным ворчанием, которое никого из них не пугало.
Зимой Феодосия частенько собирала застолья из таких же учителей – пенсионеров, как сама. Полюбила чарочку, боялась бабушкиного порицания, но грешила.
Всю жизнь тихая и сдержанная, позволяющая себе только в семейном кругу вполголоса высказывать опасения, подозрения, недобрые предположения, в старости она могла шумно поругаться с соседкой и потом долго от этого страдать, трудно замиряться.
Мягкая в своих поступках, неизменно добрая, болезненно переживала любое предпочтение бабушки, ревновала её. Бабушка всегда оставалась для неё самым большим авторитетом во всём.
БОРИС
К тёте Феодосии приехал её муж Борис, отец Юры и Лиды. Мы, дети, знали только, что до этого он жил на Севере, где бывает ужасно холодно.
- Это ваш отец, – представила тётя Бориса Юре и Лиде.
Дети смотрели на него с недоумением и недоверием. Прыснули в стороны, когда он хотел их обнять. Очень долго привыкали, да так и не стали называть его татом.
Борис сутулился, сморщенное лицо его как бы собиралось к носу, тоненькие губы немножко западали, так как не хватало передних зубов.
Был он тихим и немногословным, пока не выпивал первую чарочку спиртного. После этого начинал хвастаться. Тем, что когда-то был в большом военном чине. Или новым своим костюмом. Тем, какой он аккуратист. При этом он вытаскивал из кармана носовой платок, вытирал им и без того начищенные туфли, а затем смачно в него сморкался и прятал платок в карман.
Тётя нервничала, стеснялась, прерывала его.
А Борис и вправду в своё время окончил военное училище, служил в интендантской части в чине майора, воевал с первых дней войны.
Был награждён орденом Красной Звезды. Но однажды во время боя запаниковал, в панике бросил оружие. Был осужден трибуналом и отсидел в тюрьме лет пять.
Никакой гражданской профессии у него не было. Ничего он не умел. Свою заниженную самооценку компенсировал хвастовством.
Бабушка просто не переносила его, он это знал и побаивался её. Но иногда забывался.
Так однажды, когда нанятые мастера – поляки меняли нашу соломенную кровлю на металлическую, он суетился, путался под ногами. Только мешал. Когда пришло время обеда, он уселся закусить вместе с мастерами. И после первой рюмочки ему захотелось поставить их на место.
- Знаю я таких мастеров! Тёмные люди, газет не читают! Только и знают – молотками стучать! – заявил он, - у, пся крев!
Бабушка «зашлась» от злости, стала «заговаривать мастерам зубы», чтоб не обиделись, а сама вытолкала Бориса из-за стола.
- Стыд то какой, - чуть не плача, жаловалась потом Феодосии.
Однажды у нас гостил дальний родственник. И как раз, когда сели за стол, пришёл Борис. Завязался разговор. Борис с гордостью сказал, что работает на железной дороге. У гостя, оказывается, тесть тоже был железнодорожником. Борис осведомился:
- Кем работает?
- Машинистом паровоза, - ответил гость.
Борис, который работал кочегаром, почувствовал себя уязвлённым, обиделся и сказал:
- Ото я знаю таких машинистов – дундуков. Их держат до пенсии, куда их девать!
- Да нет, - возразил гость, - он ни одной аварии за всю жизнь не допустил.
- Да знаю я, знаю! – кипятился Борис, - Высшего образования ведь нет! Дундук – и всё!
Только бабушкин выразительный взгляд укротил Бориса.
Пробовал Борис шоферить. Окончил курсы, получил в колхозе машину, старый драндулет.
Когда он приезжал на ней к нам, это никогда не кончалось добром. Когда нужно было уезжать, машина не заводилась. И начиналась потеха.
Бабушка энергично крутила стартёр.
Феодосия, сидя за рулём, по команде нажимала на газ и пулей вылетала из кабины, а на её место заскакивал Борис, который до этого осуществлял общее руководство.
Мотор глох, Борис, чертыхаясь, вылезал из машины, Феодосия снова садилась за руль, и всё повторялось.
В какой-то момент машина заводилась и рвала с места. Бабушка проворно прыгала в сторону, Феодосия кубарем вылетала из кабины, Борис врезался в ограду или в ворота – мотор снова глох. Бабушка вопила на высокой ноте:
- Я с ума сойду от этого Бориса! Чтоб я больше тебя не видела здесь с твоим драндулетом!
Успокоившись, выкатывали машину на улицу вручную, и в конце концов заводили её. Убедившись в своей несостоятельности, Борис шоферить перестал. И, так как был он грамотным, читал газеты, то его избрали в правление колхоза в селе Колыбань, где они с Феодосией жили. Тем более, что он вытребовал орден Красной Звезды, который принадлежал ему по праву.
Этот орден был его гордостью. Даже в холод он никогда не застёгивал пальто, чтобы его видно было. Если доводилось бывать в городе, он заходил в автобус и говорил не громко, но с особым нажимом:
- Уступите место орденоносцу.
Все, кто был с ним в этот момент, готовы были провалиться сквозь землю.
Недолго Борис поработал в правлении. Пропил с товарищами деньги, отпущенные на ремонт дороги и моста. Встал перед выбором: внести деньги или опять сесть в тюрьму.
Феодосия взмолилась, и на семейном совете решено было уходить Борису в бега, а деньги выплачивать частями из зарплаты Феодосии. Бабушка говорила:
- Слава богу, хоть дедушка не дожил до такого сраму.
Когда деньги совместными усилиями тёти и Раи были выплачены, Борис возвратился. Чтобы реабилитироваться в глазах жены и бабушки пробовал заработать большие деньги продажей выращенной сообща картошки. Возил её в засушливые районы Украины - многие зарабатывали на этом. Но транспортные расходы съедали весь «навар», и не только транспортные.
И пошёл Борис кочегаром на железную дорогу. Там он, как ни странно, прижился и работал до пенсии.
В детском возрасте Юра и Лида стеснялись отца, избегали общения с ним. Но когда повзрослели, стали принимать его таким, каким он был. Да и Феодосия не мыслила своей жизни на пенсии в Михайловке без Бориса, так любившего живность – уточек, курочек, кошек и, особенно, собаку. Возился с ними, кормил, лечил. И животные отвечали ему взаимностью, узнавали, бежали на его голос, ластились. Он как бы изливал на них не растраченную в своё время на своих детей нежность.
Феодосия умерла, и он остался один. Оглох и ослеп.
Лида забрала его к себе в город.
Жил Борис долго, до 85 лет, но сохранял ясную память. Слышал только радио, тесно прижимая его к уху, был в курсе политических новостей. Телефонные разговоры тоже немного слышал. Часто ему звонила Рая, ранее больше всех его журившая. Поздравляла с Днём Победы, привозила гостинцы – пирожки, которые он любил. Говорила: «Жалко его».
Был очень привязан к старой своей кошке. Кошка спала с ним, шла, прижимаясь к ноге, рядом, когда он передвигался по квартире.
Борис очень тосковал по оставленной в Михайловке собаке Рексу. Когда он мог ещё передвигаться, Лида брала его с собой. Он обнимал Рекса, выбирал из его шерсти репьи, что-то тихо ему говорил. Он чувствовал себя счастливым, просил описывать ему то, чего не мог уже увидеть. Даже перед смертью прошептал:
- Ещё бы хоть раз в Михайловку!
Обо всём
Итак, я поселилась у бабушки.
Брат Юра сразу признал за мной права на его опеку и ухаживания. Ещё бы! Я была нарядная, в туфельках- носочках, городская, одним словом.
- О, какая Лариса модельная! – воскликнул Юра.
Но вскоре бабушка прибрала все не нужные мои вещи, и я так же, как все, бегала босиком. Из платьев носила, как все, только одно, которое бабушка стирала в наши банные дни. Но чаще мы с Раей стирали наши вещи сами на опусте, сушили их на прибрежных кустах или расстилали на травке.
Помню, в какое недоумение приводила нас девочка Ванда, дочь приехавших откуда-то врачей. Квартира их находилась в торце здания поликлиники, то есть – рядом с нашей усадьбой. Она никогда не участвовала в наших играх, была вся в локонах, с бантиками, и каждый день в другом платье. Даже в будние дни.
В отличие от мамы, заставлявшей меня поесть, бабушка этого не делала. Не хочешь – не ешь. Я обижалась, ложилась спать голодной, а когда мне казалось, что все уснули, я хватала кусок хлеба и съедала его под одеялом.
Вскоре я первая усаживалась за стол и ела всё, что подавали. Бабушка похваливала меня, а изредка приезжавшая мама не переставала удивляться: «Вот что значит деревенский воздух»!
До определённого времени я считала нашу семью самой честной, самой справедливой.
Не помню, чтобы нам это внушали, видимо мнение не навязывалось прямо, а прививалось само собой.
Долетали какие-то истины о добре и зле из разговоров дедушки с верующими. Из совместных обсуждений читаемых дедом книг.
Слышала рассуждения бабушки, то, как она порицала что-то плохое. Видела уважительное, в целом, отношение окружающих к бабушке и дедушке.
А когда слышала от кого-либо что-то плохое, а это тоже случалось, то считала, что такие люди «сами плохие».
Но впитывала и то, что не прививалось словами, а угадывалось подспудно. Очень хорошо улавливала фальшь, замечала, как бабушка лукавит.
Взрослые не обращали особого внимания на наши не совсем праведные поступки.
Мы совершали набеги на луг в долине у реки. Какое там было разнотравье! Сочная луговая трава легко срывалась. Благоуханная, цветущая, стояла она нерушимой стеной. Никто не имел права её рвать, она была колхозная.
Не запаханным, не колхозным мало что оставалось. Одни только безбрежные болота за прудом, но там роскошествовал, в основном, аир, не пригодный на корм скоту. На прилегающих к болотам землях, оставалась узкая полоса вытоптанной земли, куда выгоняли летом общественный скот. Коровы вгрызались в жалкие, пытающиеся отрасти былинки, шли с выгона голодными, норовили прорваться от бдительных пастухов на роскошные поля.
Все в семье были озадачены добычей корма для коровы. Бабушка приносила вечером «хопту» - то, что выпалывала на колхозных полях – повилику, чернобыль, лебеду. Мы, дети, рвали её по зарослям колючек, ограничивающих огороды, а когда стали постарше, шли к далёкому лесу и рвали сорняки по полям кукурузы или сахарной свеклы. За это не преследовали.
Пробираясь на колхозный луг, мы торопливо рвали траву в охапки и быстро убегали, спасаясь от погони – на лугу был объездчик. Бежали через соседский огород, по меже. Старый сосед злобно качал головой:
- Это так вас дедушка учит!? Бессовестные!
Он всегда был таким, и мы не обращали на него внимания. Хотя боялись, что он расскажет о наших набегах дедушке.
Бабушка говорила дедушке:
- Сами воры, воруют всё из колхоза, а людей за горсть зерна в тюрьму садят!
Забирались мы большой компанией в сад к полуслепому Щербакову и рвали там ранние, незрелые ещё яблочки. Нам они казались необыкновенно вкусными.
Щербаков, заслышав возню, выходил во двор, придерживаясь за стены, грозил нам кулаками, бранился. Делал вид, что бросится за нами, подняв палку, делал пару шагов, спотыкался, иногда падал.
Мы убегали, а через какое-то время опять забирались в сад, где всего-то было пара яблонь, которые уцелели – уж очень вкусные были у них плоды. Остальные Щербаков вырубил, когда ввели налог на плодовые деревья.
После отмены налога сады стали быстренько подниматься, наш дедушка тоже посадил
много плодовых деревьев, но они ещё не плодоносили.
Вот за такие набеги нам здорово попадало от бабушки, если она узнавала об этом.
Юра с мальчишками часто лазил в колхозное поле за горохом. Приносил целые пазухи, отдавал нам, наслаждался нашим ликованием.
Это было не безопасно, говорили, что объездчик выбил одному мальчишке глаз батогом.
Я любила залезать в чужие огороды. Обнаруживала среди высоких зарослей кукурузы, спрятанные там от посторонних глаз грядки огурцов. Наведывалась туда, лакомилась маленькими огурчиками. Теребила корзинки подсолнухов, отыскивая самые спелые. Потряхивала, определяя на спелость, головки мака, и, обнаружив спелую, взламывала коробочку, высыпала семена на руку и ела.
Было в этих вылазках не только желание полакомиться. Ощущение риска, радость внезапной находки, трепет перед возможным наказанием – всё это было очень острым и заманчивым.
По временам мне просто хотелось уединиться, а лучшего места, чем огороды, расположенные по центру большого круга, ограниченного усадьбами, найти было нельзя. Там царила тишина, всегда что-то цвело, оглушительно пахло смешанными запахами укропа, подсолнухов и прочих огородных культур.
Там я заплетала в косички похожие на чудесные блестящие волосы «кукурузные рыльца», рвала попадающуюся повилику для коровы.
Аккуратно выщипывала траву на узенькой меже. Потому что каждый хозяин или хозяйка подкапывали её со своей стороны до предела.
О моих походах знал только Юра, с которым у нас сложились самые доверительные отношения. Я осознавала всю постыдность своих проступков. Это было не то, что украсть что-то колхозное, или всем вместе залезть к несчастному Щербакову.
Но и воровством я этого не считала.
Однажды обнаружила на грядке проса целый склад яичек. Некоторые были испорченными.
Бабушка давно недоумевала, почему куры мало несутся. А они, оказывается, неслись не в сарае, а на грядке. Пришлось бабушке выдернуть просо, чтобы куры неслись где положено.
Будни
У каждого из нас были обязанности.
Рая, как старшая, должна была убирать хату: застилать постели, подметать, приносить воду из колодца. Воду, впрочем, носили все.
Юра угонял корову в стадо, а потом пас поросёнка. Я, после того, как с меня сползала городская исключительность, тоже пасла поросёнка. А когда бабушка завела гусей, мы пасли их вместе с Юрой у опуста.
Пригоняли поросёнка и стаю гусей к опусту и наслаждались там жизнью. Поросёнок до поры до времени рылся у берега, а мы купались, валялись на курчавой низенькой травке, бегали, играли в лапту с такими же ребятишками. В мелкой водичке плавали головастики, вода была тёплой и пахла тиной. Гуси то пощипывали травку, то плавали на мелководье, окуная в воду головы, что-то там вылавливая.
Внезапно кто-нибудь замечал, что поросёнок устремляется к ближайшему огороду, мы бросались за ним с криком, отгоняли.
С гусями было сложнее. Я их боялась и не любила. Сердце уходило в пятки, когда гусь разворачивался в мою сторону, вытягивал шею и шипел. Юра хлестал его хворостиной, устанавливал порядок. Впрочем, гусей бабушка больше не разводила после того, как потеряла их всех в одночасье.
Как всегда мы вышли со двора, и пошли следом за стаей к опусту. Ничего не предвещало грозных событий. Гуси мирно паслись, потом плавали.
Внезапно мы услышали громкий, призывный гогот гусака. Вся стая взволнованно загоготала в ответ, захлопала крыльями. Потом гусак побежал, ускоряясь, вся стая за ним. А потом все гуси взлетели за гусаком в воздух, полетели сначала низко над землёй, потом всё выше. Они летели куда-то в сторону полей. Проводив их растерянно глазами,
мы с Юрой бросились домой.
Бабушка с дедушкой побежали в указанном направлении.
Долго их не было, потом пришли усталые и возмущённые. Взяли тачку и снова отправились, ничего не объясняя. Когда возвратились, тачка доверху была заполнена гусями с перебитыми крыльями, в крови, со свёрнутыми шеями. Я потрогала гусака, длинная его шея свесилась, была мягкой и болталась. Ещё совсем недавно это гордая и даже грозная птица, знающая, куда вести стаю, теперь лежала мёртвая, с пятнами крови на перьях.
Мы все плакали вместе с бабушкой.
Оказывается, стая приземлилась на гороховом колхозном поле, где её и побил объездчик. Он примчался на коне и кого исхлестал батогом, кого затоптал лошадью.
Дедушка с бабушкой возили тачку с гусями в правление, пытались найти управу на объездчика, но ничего не добились. «Сторожить надо было гусей, они нанесли вред колхозному полю», - таков был ответ.
В самую жару мы уходили домой, ели приготовленную бабуней еду, играли в «домик», где главным действующим лицом была моя кукла Наташа.
Кукла очень долго являлась предметом всеобщего восхищения и зависти. Даже тогда, когда перестали закрываться её глаза, и от падения вогнулся внутрь кончик носа.
Такое сильное впечатление было от этой куклы, что даже имя Наташа казалось всем самым красивым. И много лет спустя Рая назвала этим именем свою дочку.
К вечеру ребятишки, проживающие в нашем околотке, собирались внизу на дороге, у нашей ограды. От двора дорога раздваивалась. Верхняя вела мимо поликлиники в центр (на мисто), нижняя – глухая, выводила к еврейским горбам и далее на греблю и к опусту. Вот на этой развилке мы и любили играть. Грунт на дороге был размолот в порошок, ноги утопали в нём выше щиколоток. На придорожных косогорах рос подорожник. Мы играли в жмурки, прячась в колючих кустарниках по краям огородов, просто ковырялись в пыли, иногда обсыпали друг друга с головы до ног. После дождей лепили из мягкой грязи, в которую превращалась пыль, фигурки людей, калачики – всё, кто во что горазд.
Стоял гвалт, т.к. детей было много. Нас четверо, Купчинских пятеро, Афииных трое и ещё по двое - одному с других дворов. Иногда ссорились, но ненадолго. Исключение составлял Толька Купчинский. Его боялись за озлобленность, за скорую расправу, за наплевательство на последствия драки. Когда он появлялся, игра как-то быстро сворачивалась, у всех появлялись дела дома.
Очень скоро я стала такой же загорелой, как все, и даже больше, так как от природы была смуглой.
Странно мы, четверо, выглядели.
Рая – упитанная ясноглазая девочка с толстыми русыми косичками;
Юра – беленький, как сметана, с голубыми большущими глазами, проворный, как ртуть;
Я - худенькая, кареглазая и черноволосая;
и Лида – пухлая, пламенно-рыжая, с удивительно красивыми, чуть-чуть раскосыми, золотистыми глазами. Вся в веснушках с головы до пят.
Между собой мы ссорились. Как правило, нас дразнила Рая. Дело доходило до драк, но вмешивалась бабушка. Хватала прут из сирени и хлестала всех подряд. Доставалось даже Лиде, которая ещё не умела ретироваться и только повторяла, плача:
- Бабушка, не бейте их!
-Ах ты, рыжая, ты чего путаешься под ногами!
Бабушка, невзначай хлестала Лиду хворостиной, и та заходилась тоненьким плачем, роняя крупные, как горох, слёзы. Бабушка подхватывала её на руки, Жалела, бросала на нас гневные взгляды, что-то говорила ей успокаивающее. Мы с Юрой сматывались, подальше от греха. Рая не убегала, растягивала на пол-лица полные свои губы, и, заливаясь слезами, доказывала свою правоту.
Лиду мы все любили и жалели. Ласковая эта девочка была очень милая и смешная. Перед сном ей непременно нужно было поплакать. Но сначала требовалось найти причину. Однажды бабушка решила ни в чём ей не отказывать, чтоб этой причины не было.
Потирая глаза, Лида капризно сказала после ужина:
- Хочу водички!
- На! – подала бабушка.
- нужно молочка!
- На!
- Хочу добавку!
- Бери!
Надо сказать, что у Лиды был прекрасный аппетит. Когда бабушка раскладывала по тарелкам еду, она всегда придирчиво следила, приговаривая:
- А почему мне меньше?
Добавки ей не давали, чтобы не переедала, а тут бабушка сказала:
- На!
Лида растеряно посмотрела на всех, потом лицо её сморщилось, и она зарыдала:
- Хочу плакать!
Лида всегда спотыкалась и падала на нос. О, этот несчастный Лидин нос! Он никогда не заживал. Только-только подсыхала большая коричневая корочка, и Лида снова падала и опять же на нос.
Раздавался оглушительный рёв, и даже соседи знали – Лида опять разбила нос.
Игры
Часто к нам во двор приходила ровесница Лиды, девочка Люда. Она была чистенькой, нарядной, жила в служебной квартире рядом с нашим двором в доме Купчинских. Молодая семья приехала откуда-то, отец Люды служил военкомом.
Когда мама Люды звала её домой, она не хотела уходить, до того ей нравилась наша шумная компания. Но наступало время обеда, бабушка разливала по тарелкам еду, а Люде, которой явно хотелось поесть с нами, говорила:
- Иди домой и попроси ложку, у нас нет лишней.
Люда опрометью бежала за ложкой, а бабушка поясняла, что опасается, как бы мама Люды не побрезговала. Приходила Люда с мамой, которая конфузливо поясняла, что « караул, как Люда хочет у вас поесть». Бабушка наливала девочке суп, и она съедала всё до капельки.
Мы ревниво сравнивали Лиду с Людой, и, хотя понимали, что Люда красивее нашей конопатой рыжей сестрёнки, мы именно её выбирали невестой, когда играли в свадьбу
Приходили Афиины, у них был мальчик Петя чуть старше Лиды. Наряжали Лиду невестой. Для этого отыскивали соответствующий наряд в корзине на чердаке. Корзину эту мы очень любили.
Были там замысловатые шляпки разных фасонов, полупрозрачный кусок дырявой ткани неизвестного назначения, заскорузлые туфли и босоножки на высоченных каблуках и ещё много чего. Были там удивительные декольтированные платья, которые мы надевали и тут же выпадали из них. Кофты с рюшами и бантами, с вышивками и прошивками. Всё это было остатками роскоши тёти Феодосии, муж которой до войны служил в интендантских войсках. А также вышедшие из моды довоенные мамины наряды.
«Нарядную» Лиду, ощущавшую себя красавицей, становили рядом с мальчиком Петей, одетым в штанишки с помочей через одно плечо. Оба они были босиком, в руках держали букеты цветов.
Мы ломали большую ветку липы или вербы, украшали разноцветными бумажками, тряпочками и поднимали это «гильце» над «женихом и невестой». А затем шли толпой по улице с песнями, подражая взрослым. Лида доверчиво и важно вышагивала, люди на нас посматривали, улыбаясь, и нам было очень весело.
Как-то, нарядившись, кто во что горазд, в шляпках, наезжающих на лица, метя землю подолами странных юбок, разъезжаясь на каблуках, мы пошли собирать «гимняки» - конский навоз. Послала нас за ним бабушка, которая добавляла его в глиняный замес для штукатурки. Конский навоз считался чистым, «кони ведь ничем не болеют». Мы принимали это на веру и не брезговали, собирая «конские яблоки» руками в ведро. По нашей улице ездили не часто, поэтому мы пошли собирать его в центр. Все обращали на нас внимание, удивляясь причудливым нашим нарядам. Провожали изумлёнными взглядами, а мы ощущали себя, чуть ли не принцем и принцессами.
Одна женщина, не из местных, остановилась и спросила удивлённо, что это мы делаем и зачем. Юра с удовольствием ей ответил, выглядывая из-под широкополой шляпы с пушистым пером:
- Это говно, мы собираем его для бабушки.
- Сумасшедшие, что ли !?- пробормотала женщина.
А мы, довольные производимым эффектом, продолжили свою работу.
Взрослым было не до нас, и они не сильно вникали в то, чем мы забавляемся. Самыми изобретательными в выборе забав были мы с Юрой. Любимым нашим развлечением была рыбалка.
Рыбачили на речке. Она была «воробью по колено», но в ней размножалось много рыбьей молоди, попадавшей из пруда весной в половодье, когда для спуска воды открывались все шлюзы на опуст.
Мы отыскивали подходящую тряпку, которая служила нам сетью. Брали алюминиевый бидончик с мятым боком, приглашали с собой Раю, а когда Лида подросла – Лиду, и отправлялись.
Командовал Юра. Мы брели с ним посредине речки, потом заворачивали к прибрежному кусту, и Юра громко шептал мне, нервничая:
- Болтай, болтай ногой! Ниже опускай сетку, ниже.
Я болтала одной ногой, выпугивая рыбу из-под куста, иногда теряла равновесие, падала. И всё шло насмарку. Рыба ускользала. Юра очень сердился, а потом мы снова «затягивали».
Бывали удачи. Мы поднимали «сетку», долго ожидали, когда стечёт вода. И, наконец, видели там золотисто- серебряное чудо – рыбу. Мы выходили на берег, расстилали тряпку, двумя ладошками собирали рыбу. Она отчаянно трепыхалась, норовила выскочить в воду. Ой, какое это было острое наслаждение – держать в ладонях живую, прохладную, трепещущую рыбку. Золотых округлых линьков, серебренных длинных тоненьких щучек, мелкой плотвы. Рыбу ссыпали в бидон. Рая или Лида терпеливо передвигались с ним по берегу, почесываясь от укусов комаров.
Дома Юра разжигал плиту на улице, бабуня плескала на сковородку немножко растительного масла, мы жарили рыбу, и нам казалось, что ничего вкуснее нет на свете.
Однажды, когда Юра разжёг плиту, прямо из пламени с диким воплем выскочил котёнок, который отдыхал где-то в глубине плиты на тёплой и мягкой золе. Котёнок ошалело бросился в траву, катался в ней с живота на спину. У него обгорели усы, немножко подпалилась шерсть. Потом, покачиваясь на ножках, он сунулся к бидону с нашей рыбой. И мы отдали ему весь наш улов. С умилением смотрели, как он ест, жалели бедного.
Этому котёнку не суждена была долгая жизнь. Едва оправившись от одного потрясения, он попадал в другую беду. Пока не погиб, прибитый нечаянно Лидой, прыгнувшей как раз ему на голову с порога.
Наша страсть к рыбалке принесла нам с Юрой большую беду.
Как-то Феодосия привезла бабушке в подарок тюль на два окна в комнату.
-Зря ты деньги потратила,– сказала бабушка.
Но сама была довольна. Любовалась на занавешенные окошки.
Мы с Юрой сразу смекнули, что лучшей сети и не придумать! Долго колебались, но, в конце концов, решили порыбачить один разок. Мы сняли тюль с окна, Юра прибил её к палкам по бокам.
Это была наша лучшая рыбалка! Мы такое испытали удовольствие! Поймали целый бидон рыбы, никак не могли остановиться.
Мы не замечали прохладного ветерка, но, в конце концов, замёрзли. И тут, увидели, что тюль превратилась в грязную тряпку. Мы стали её полоскать, но она не отстирывалась. С недобрыми предчувствиями шли мы домой.
Развесили тюль сушиться за усадьбой на плетне из ивовых прутьев. Были подавлены, даже рыбу не жарили.
Ждали бабушку с работы.
Даже суетливый Юра приуныл, прилёг на приступке у крыльца. Пришла бабушка и сразу обратила на это внимание:
- Ты чего? – спросила она, увидев лежащего Юру. Потрогала его лоб и воскликнула:
- Господи, горит ребёнок!
Она схватила Юру на руки, унесла в дом, захлопотала. У Юры началось двухстороннее воспаление лёгких. Он лежал тихий, больше спал. Бабушка не отходила от него, поила горячим молоком с содой и мёдом, ставила компрессы, кутала. Пичкала лекарствами, выписанными доктором.
Она не сразу заметила отсутствие одной из штор. Случайно увидела её на плетне. Вошла в комнату, встретилась со мной глазами. Я очень позавидовала Юре – он был больной,
и ему ничего не грозило. Я жила в тревоге, ожидая неминуемой расплаты.
Попало мне потом, когда Юра стал выздоравливать, и бабушка решила выстирать тюль.
Она долго её стирала, кипятила с мылом. Наконец, видя, что первозданной белизны не добиться, стала её полоскать. И обнаружила на тюли несколько дырок. Я, потеряв бдительность, пробегала поблизости.
- А ну, подойди сюда, - сказала бабушка спокойным голосом. Но я почувствовала скрытую угрозу и не спешила.
- Я кому сказала! – прикрикнула бабушка, схватила меня за руку и стала хлестать мокрой занавеской.
Я завизжала, хотя больно не было, и бабушка меня отпустила.
Мне стало легко и радостно, как будто я получила отпущение грехов.
Почти по Горькому
Бабушка уставала от наших криков, от суеты и драк. Однажды, когда дедушка читал нам книгу о детстве Горького, она сказала:
- Очень правильно дедушка наказывал своих внуков. Я тоже не буду с вами разбираться каждый раз, всех накажу в пятницу.
До пятницы у каждого из нас накопилось немало провинностей. Бабушка и вправду не разбиралась с нами, приговаривая:
- Ну-ну! Вот дождётесь у меня!
Мы были беспечными до самой пятницы. Но в пятницу все притихли. А вдруг бабушка приготовилась, как тот дед, наказывать нас розгами! В тяжёлом напряжении прошёл весь день.
Уже в сумерках, думая, что расправа будет после ужина, я бросилась за хату.
- Господи, - молила я Бога, - хоть бы бабушка меня не наказывала! Хоть бы она забыла!
Никаких молитв мы не знали, дедушка считал, что не следует усложнять нам жизнь, пусть нас воспитывает школа.
Я повторяла одно и то же, мучительно ожидая, когда позовут. И тут с другой стороны хаты выбежала Рая. Она была бледная, с покрасневшими глазами. Мы сразу поняли друг друга, обнялись и заплакали. Раздался голос зовущей нас бабушки, и мы обречённо поплелись в хату. Все сидели за столом, никаких приготовлений к порке не было видно. Необычно тихо мы ужинали.
- Что это с детьми? – удивился дедушка, - как ангел пролетел над хатою.
Бабушка хитро обвела нас глазами и ничего не сказала. Она сделала вид, что забыла о своей угрозе.
Наше пропитание
Не могу сейчас вспомнить, чем мы питались. Было время, когда ели почти всё. Ели то, что вырастало на огороде. В начале лета ели варево из лебеды, из крапивы, к осени отъедались картошкой, кулешом – густым супом из крупы, заправленным рыбьим жиром.
Дедушка приносил речных двустворчатых моллюсков. Он разжимал их створки и вываливал белёсое, студенистое содержимое на сковородку. Жарилось это на рыбьем жире, ужасно пахнувшем.
Ели отваренных улиток, и бабушка называла их «вустрицами».
Помню какое-то мясо, приготовленное бабушкой, но саму её, едва она попробовала, тут же вырвало. Что это было – мы не знали, но она знала и не смогла есть. Я думаю, что это была собака, а может кошка. Нам всё казалось вкусным. Много ели грибов, которые бабушка отваривала несколько раз и сливала воду. Потому что брала все грибы подряд, за исключением мухоморов и бледных поганок. Дедушка пытался кое-что выбрасывать, но бабушка говорила:
- Не бойся, всё выварится.
Когда дедушка читал Жуль Верна, который расписывал вкус мяса тех или иных животных, добытых его героями во время путешествий, мне мучительно хотелось тоже попробовать всё это.
Обожала я зелёные, едва завязавшиеся плоды. Ещё не успевшие набрать кислоты, без косточек. Объедалась бесподобно пахучими кистями цветущей белой акации. Срывала кисточки, обдирала цветы и горстями отправляла в рот. Впрочем, акацией объедались все, она росла, где придётся, по окраинам огородов, вдоль дорог. Была сладкой, сочной.
Наступило время, когда появилась корова, маленькая и спокойная. Она давала совсем мало молока, «но зато она мало и ест», - говорила бабушка. Называли корову Ласка, бабушка любила её почти как члена семьи. Молока не оставалось, выпивали почти всё, но иногда бабушке удавалось поставить в погреб глиняный кувшин с молоком. Поэтому по выходным стала появляться сметана к картофельным, по большей части, вареникам.
Однажды бабушка позвала нас всех в хату, пригласила к столу. Дубовый стол был чисто выскоблен, в руках у бабушки появился небольшой мешочек.
Она взяла ложку, развязала мешочек и сказала:
- Сейчас попробуете сахар. И высыпала перед каждым из нас по паре ложек сахара.
Это было что-то! Мы лизали его языками, слегка мочили хлеб и посыпали его сверху, просто макали хлеб.
Как-то летом бабушка принесла с базара маленького поросёнка. Беленького, со смешным закрученным хвостиком. Когда он немного подрос, нам вменили в обязанности пасти его по очереди. К зиме он стал большим, и однажды утром, когда мы проснулись, поросёнок лежал на лавке. Чистый, беленький, ножками вверх, с разрезанным животом. Взрослые суетились, чистили, что-то резали. Всю горечь нашу скрасила сковородка духмяного, вкуснейшего мяса, свеженины.
Кот Васька
Был у нас кот Васька, доставшийся ещё от старых хозяев. Это было совершенно потерявшее стыд и совесть животное. Бабушка не любила его ужасно - за воровство. Как бы она ни прятала от него что-либо, он изощрялся и воровал. Несёт, бывало, бабушка кувшин молока в погреб, опасливо посмотрит, нет ли где кота, откроет дверь, спустится по лестнице вниз и так же осторожно выйдет, закрыв плотно дверь. А потом обнаруживает, что он каким-то образом там побывал и слизал все сливки, сколько смог достать языком.
В тот раз, когда закололи поросёнка, кот выскакивал из-под кровати, как чёрт из коробочки, хватал что-нибудь и бросался обратно, пожирая там то, что удавалось урвать.
- У, прожора, - вскрикивала бабушка.
Кидалась к нему, чтобы достать, да где там! Упреждал любое движение.
Поросёнка разрезали, отделили и засолили сало, а из мяса, чтобы не испортилось, сделали колбасу. И сальтисон – обработанный желудок, начинённый порезанными кусочками мяса, хрящиками, внутренностями, языком, с чесноком и пряностями.
Вынесли всё в кладовку, глухое помещение в торце коридора. Сало в ящике, остатки мяса спрятали в сундучок с плотной крышкой, предварительно тоже круто подсолив. А круги колбас нанизали на крюк, вбитый в потолок по центру помещения.
В кладовке было холодно из-за специального не застеклённого окошка под самим потолком.
Проснулись мы от горестного бабушкиного крика.
Она стояла в двери кладовки с воздетыми вверх руками, вся красная от гнева.
Все колбасы валялись на полу. Изгрызенные, осквернённые. Колбасы, с тончайшей выжаренной шкуркой, источающие с ног сшибающий запах! Которые мы успели только попробовать. Похоже, что Васька взобрался с улицы на окошко под потолком, а затем прыгнул с него прямо на кольца колбасы, свалился с ними вниз и уж попировал от души.
- Я отворила дверь, а он мне под ноги – шасть! – плакала бабушка.
На Ваську была объявлена охота. Он был не промах, но однажды летом всё равно просчитался. После очередного воровства, считая, что гнев бабушкин прошёл, кот зашёл в хату.
- Тихо! – прошептала бабушка. И замерла.
Кот потерял бдительность, подошёл на короткую дистанцию.
Бабушка мгновенно наклонилась, схватила его за шкуру и держала крепко, невзирая на глубокие царапины.
- Мешок! - мстительно выкрикнула она.
Кота засунули в мешок, он утробно орал, вырывался.
Ликующая бабушка сурово наказывала нам, хорошенько завязав мешок:
- Несите его на мостик и кидайте в воду!
Мы понесли его к опусту, объявляя всем встречным, что мы несём топить кота.
За нами увязалась по меньшей мере половина ребятишек с нашей улицы – всем же интересно было посмотреть, как топят кота.
Кот затих, наверное, прикидывая, что же будет дальше.
На мосту Юра опустил мешок на землю и сказал:
- А Ваську всё равно жалко!
- А давай мы посмотрим, как он там,- предложила я.
- Давайте, давайте, поддержали меня все.
Кот завозился и заорал с новой силой.
Не успели мы открыть мешок, как Васька рванул из него и был таков.
- Ну, - спросила бабушка,- утопили?
- Да, да, утопили, подтвердили мы, надеясь, что Васька больше не объявится.
Его не было несколько дней. А потом он появился, как ни в чём не бывало, и сидел себе на заборе, вылизываясь.
Бабушка оторопела:
- Да это же какая-то нечистая сила! Потом она подозрительно глянула на нас:
- А ну, признавайтесь!
И мы признались, как было дело.
Бабушка и кот стали непримиримыми врагами. Кот боялся её, как огня, но пакостить не переставал. И бабушке таки удалось долбануть его тяпкой насмерть.
Васька лежал на боку бездыханный, а бабушка, с чувством огромной своей правоты, сказала дедушке:
- Сергей, возьми лопату и закопай его в огороде.
Мы стояли над котом и жалели его. Ну, да, он был вором, но всё равно жалко.
Дедушка выкопал в огороде яму, подошёл и поднял Ваську на лопату. С лопаты свесились большие его лапы, чёрно-белая шерсть поблескивала на солнце. Дедушка нёс кота, мы замыкали шествие.
Вдруг кот поднял голову и рванул в картофельную ботву.
- Да это что за скотина такая?! - воскликнул дедушка и плюнул.
А потом засмеялся. Мы тоже попадали от смеха.
- Удрал? – изумилась бабушка.
- Удрал, удрал! - радостно подтвердили мы.
Кот Васька был неистребим.
Рекс
И ещё у нас всегда была собака. И в годы моего детства, и в последующие годы у нас была собака Рекс. Конечно дворняга, всегда весёлая, всегда готовая следовать за нами повсюду. Всегда голодная, которой каждый из нас, детей, таскал куски. Рекс хватал то, что мы ему выносили, налету. Благодарно демонстрировал свою преданность громким лаем, делал вид, что заметил какую-то опасность, бросался то на курицу, то на кота – понарошку.
Жил в сколоченной дедушкой будке, гулял когда и где хотел, за исключением огорода – раз и навсегда усвоив, что это запретная зона.
Конечно же, мы обожали Рекса. Когда однажды он попал под копыто лошади, неблагоразумно слишком близко её облаивая, мы ревели в голос.
Дедушка закопал собаку за оградой, и мы долго после этого украшали это место цветочками.
В один прекрасный день у нас появился щенок, которого мы, конечно же, назвали Рексом. Самое удивительное, что по характеру он стал в точности таким же, как и погибший Рекс.
Воспоминания бабушки
Бабушка вспоминала кошку, которая была у них в далёком прошлом. Уж такая она была умница, знала порядок. Её так любили, что даже в голодовку в 1933году, когда люди съедали всё, что только двигалось, они свою кошку не съели.
Бабушка вспоминала:
Чтобы выжить, брала с собой на колхозные поля обеих своих дочек: четырнадцатилетнюю Феодосию и десятилетнюю Аню. Феодосии и себе брала по два ряда свеклы, а один ряд, между ними – Анне. Пололи свои два ряда, помогали слабенькой Ане. И всё равно выдыхалась девчонка на солнцепёке.
Зато вечером получали пайки хлеба. Его делили надвое. Отдельный кусочек – для кошки. Первую половину съедали по дороге домой, в долине у родника; запивали прохладной водой, наслаждались, отдыхая. Тут же обмывали натруженные руки-ноги. Не было у Ани сил дойти до дома без этой остановки и еды.
- Ничего, когда-нибудь будет много хлеба, даже есть его не будете хотеть, - подбодряла бабушка.
- Неужели буде так, чтоб на столе лежал хлеб, и чтоб его никто не хотел съесть!?– изумлялась младшая.
За два километра от дома встречала их кошка, худющая – кожа да кости. Была она чёрного цвета, без единого пятнышка. Ловко пряталась от посторонних, может, оттого и осталась живой. Сидела, притаившись, выходила только при приближении своих. Давали ей хлеб, ожидали, когда поест, и шли домой все четверо.
И, когда голодовка уже кончилась, кошка не ела ничего, кроме хлеба.
Ничего не знали тогда о дедушке, доходили слухи, что в месте, где он служил, было ещё хуже. Там даже, якобы, люди поедали людей. Так оно и было, как выяснилось, когда дедушка сумел вернуться.
- Нюся выросла невысокого роста, потому что на период её роста голод был, - говорила бабушка.
Запомнился ещё её рассказ о том, как они с Феодосией ходили ночью воровать капусту. Видя, как тяжело ей выжить с детьми, её сосед, который работал сторожем на колхозном огороде, предложил ей:
- Приходи к ночи, возьми капусты, я окликну, не пугайся, а выстрелю в воздух.
Когда стемнело, бабушка с Феодосией двинулись к огороду. Девочка очень боялась, бабушка её подбадривала.
Добрались до канавы вдоль огорода, посидели, прислушались. Было тихо. На четвереньках подобрались к капусте. Бабушка стала её срезать. Хруст листьев показался оглушительным. Забрехала собака сторожа, Феодосия задрожала, уцепилась за мать.
- А ну, цыц, - сердито цыкнула бабушка, торопливо засовывая вилки в мешок.
Затем продолжила срезать ещё. Сторож вышел из шалаша, грозно окликнул:
- Кто там? И выстрелил.
Девочка помертвела, припала к матери.
- Да он нарочно, не бойся. Тащи мешок
Они потащили волоком мешки, соскользнули в канаву. Феодосию трясло, бабушка прерывисто дышала:
- Всё, всё уже, не бойся.
Гроза
Стояла жара. Казалось, что всё помертвело от зноя. Земля раскалилась до того, что жгла подошвы ног. Бабушка даже корову не выгнала на пастбище, на съедения гнусу.
Мы неприкаянно слонялись, не находя себе места, везде было жарко. Даже Лида не могла уснуть, капризничала, лениво хныкала.
Дедушка разговаривал в хате с приехавшим в гости братом Михаилом, тоже священником.
Совсем незаметно вдруг потемнело, просквозил ветерок.
- Посмотрите, что делается! – воскликнула бабушка, глядя вдаль.
Мы посмотрели и увидели совершенно чёрную тучу, стремительно захватывающую небо. Ветерок крепчал. Он налетал всё чаще и всё сильнее, закрутил штопором пыль на дороге, зашумел кроной яблони.
- Скорее, идёт гроза, прячьте, убирайте всё, - суетилась бабушка.
Все бросились прибирать, кто – подсохшую траву, расстеленную во дворе, кто бельё с верёвки, кто вывешенные для проветривания ватные одеяла.
Нами, ребятишками, овладело веселье. Назревали события, - гроза идёт.
А вокруг всё уже стонало, гнулось и скрипело. Перепуганные курицы опрометью мчались к сараю, со всего размаха захлопала не закрытая калитка. И вот оно – первые капли. Тяжёлые и крупные. Ослепительно блеснуло и тут же загрохотало.
- Прячьтесь! – закричала бабушка и вбежала в сарай.
Мы и сами рванули в хату. Грохотало, блистало почти беспрерывно. Дедушка плотно закрыл дверь. Забарабанило в окна, - град!
Полило так, что бабушка, сунувшаяся, чтобы перебежать в хату, тут же закрыла дверь сарая.
Стало почти темно, стоял грохот, лилась вода. Она лилась уже и в хате. Сначала в нескольких местах с потолка, а потом уже отовсюду.
Мы скучились на большой кровати, нас стало поливать. Дедушка прекратил подставлять посуду под низвергающиеся с потолка потоки. Это не имело смысла.
На полу была вода. Она поднималась всё выше. Я уже собиралась заплакать, как Лида, но тут, перекрывая грохот, захохотал наш гость – дед Михаил. Он стоял на табурете в своих хромовых сапогах, вода плескалась у его ног на уровне табурета.
И, как будто услышав этот безудержный хохот, гроза начала стихать. Окна уже не заливало, всё дальше и дальше грохотал гром. Дверь распахнулась, вода тут же вырвалась наружу. Зашла бабушка. Она была в слезах:
- Горе какое, весь огород смыло!
Она причитала, мы подвывали, дедушка вычерпывал воду, дед Михаил помогал.
Когда можно было выйти на улицу, глазам нашим предстала картина опустошения:
весь огород смыло, лишь там-сям торчали побитые градом стебельки. Бежали ручьи, сломало несколько деревьев.
Но самое странное было внизу, в долине.
Вода лилась через греблю, такое количество воды никакие шлюзы не могли пропустить.
Луг исчез, всё затопила вода. По этому водному раздолью несло копны сена, чью-то сорванную крышу. Все дома нижнего ряда и всё Загребелье было в воде. И на краю Королёвки полыхал пожар – горела чья-то хата, зажженная молнией.
Рыбное изобилие
Вода уходила постепенно. Через пару дней она уже не стояла в долине сплошным плёсом, а разделилась на отдельные озера. И в стремительно мельчающих этих озёрах кишела задыхающаяся рыба. Всё то, что бдительно охранялось колхозными сторожами, затем вылавливалось и вывозилось на продажу, теперь щедро выплеснула гроза на луг и частные огороды. И всё это богатство уже безнаказанно можно было ловить голыми руками.
Все жители бросились на ловлю. Кто ситами, кто наскоро сооруженными сетями. Большую рыбу глушили палками, собирали в мешки. Такого количества рыбы здесь ещё не видели. Метровые щуки, огромные зеркальные карпы, золотом отливающие лини. Ловил и наш дедушка, засучив штанины, ловил Юра.
Бабушка солила и развешивала рыбу, вялила. Мы ей помогали. Рыбу варили и жарили
- Ну, - говорила бабушка, - наелись на всю жизнь.
Цыгане
И ещё один эпизод, связанный с рыбой, запечатлелся в памяти.
Было это во второй половине лета, когда ещё стояла жара, но кое-что уже выросло, вызрело, и было убрано, в том числе конопля.
Её тогда сеяли на каждом огороде. Сначала выколачивали семена, из которых отжимали вкуснейшее масло, стебли вымачивали в опусте, укладывая рядами в воде вдоль берега, потом сушили на берегу, затем свозили домой, и трепали на специальных установках. Освобождали, таким образом, волокна.
Зимой, долгими вечерами, пряли нитки, затем ткали из них полотно. Оно было жёстким, грязного желтоватого цвета. На следующее лето полотнища свозили к воде и отбеливали на солнце. Для чего по много раз замачивали и расстилали их на траве. Полотно постепенно выгорало, становилось всё белее.
Из него шили простыни, рубашки, нижнее бельё.
Итак, в один тихий, тёплый денёк мы рыбачили на опусте. Рыбалка была необычная.
От конопли рыба пьянела, и всплывала на поверхность воды; лениво плавала боком, а то и вверх брюхом. Рыбы было множество. Мальки или даже икринки попадали в опуст из большого пруда через шлюзы. Они развивались и подрастали в мелкой речушке, а потом возвращались обратно в опуст, на глубину.
Мы, ребятишки, рыбачили у берегов, вылавливая рыбу просто руками. Набрали уже больше половины ведра, когда на греблю въехали первые цыганские телеги. Их было много, они растянулись цепью. Передние въезжали на мост, а хвост ещё только съезжал с дороги.
И вот цыгане увидели кишащую от рыбы поверхность опуста. Движение телег остановилось, сначала несколько человек, а потом целая лавина людей скатилась по откосу вниз.
Поднялся гвалт. Сначала мужчины, а затем и женщины, прямо в одеждах бросались в воду и ловили рыбу. Те, кто умел плавать, прыгали прямо с моста.
Рыбу засовывали за пазухи, в карманы, держали даже в зубах. Выскакивали с добычей на берег, сбрасывали в платки и торбы цыганятам, как горох сыпанувшим из телег, и снова кидались обратно в воду.
Творилось что-то невообразимое. Одна из цыганок, залетевшая на глубину, начала тонуть. Цыган схватил её за волосы и тянул к берегу одной рукой, в другой держал за жабры большую рыбину. Маленькие цыганята протягивали ладошки вверх и что-то лопотали, выпрашивая рыбу у нас. Дети постарше тоже просили, отрабатывая подачки исполнением танцев и скабрезных песенок. Некоторые не просили, а запускали руки в вёдра, хватали рыбу, сколько удавалось ухватить, и убегали. Скоро у нас осталось её совсем мало, и чтобы сохранить последнюю, Юра сел на ведро.
Минут десять продолжалась вся эта катавасия, рыбы не стало.
Цыгане уселись в телеги и неспешно поехали дальше. Когда проехала последняя телега, мы поднялись на мост, чтобы посмотреть им вслед.
Цыганёнок с последней телеги строил нам гримасы и делал непристойные телодвижения до тех пор, пока цыганка не «смазала» ему по затылку ладонью. Наши мальчишки покатывались со смеху.
Потом мы смотрели с моста вниз, на опуст. Вода была мутная, на поверхности там-сям белыми пятнами плавали отдельные рыбины.
Мой брат Юра
У опуста располагалась общественная баня. Воду по мере необходимости, натаскивали вручную, потом, когда появилось электричество, воду качал насос.
Купались по очереди, по субботам - женщины, по воскресеньям - мужчины. В баню бабушка стала брать нас лет с пяти, купая до этого в больших деревянных «нэцьках» - корытах.
Как только Юра замечал, что на плиту ставятся большие котлы, он исчезал, и его трудно было найти. Страшнее смертной муки было для него мытьё головы. Когда его вылавливали и начинали мыть, он верещал, не переставая:
- Только не голову!
В дождь он прятался, панически боялся намочить голову.
В семье вспоминали о его героизме, проявленном, когда он был совсем ещё маленьким.
Была осень, уже выкопали картошку. На огороде оставались только тыквы – их убирали в самом конце сезона.
И вдруг налетела гроза, совершенно неожиданная для этого времени года.
Как всегда, поднялась суета, что-то убирали, чтоб не намокло, прятали, укрывали, заносили в сарай или в дом.
Начался дождь, по-летнему крупный. Бабушка стояла в коридоре у открытой двери, смотрела. Мы сгрудились рядом. Капли ударяли в землю как-то особенно сильно, впечатывались в пыль.
Внезапно бабушка насторожилась и стала вслушиваться:
- А где у нас Юра!? – поискала она глазами.
Юры не было, но всё явственней откуда-то с улицы доносился его пронзительный голос. Бабушка воскликнула:
- Господи, простудится ребёнок!
Она выбежала во двор. Голос доносился из-за хаты, с огорода. Бабушка побежала туда и увидела Юру.
Он орал, прикрывая ладошкой одной руки голову. Другой рукой пытался и не мог стащить с места огромную тыкву. При этом отчаянно выкрикивал:
- Ой, спасайте тыквы! Промокнут! Промокнут!
Бабушка взяла его на руки и забежала в дом. Она вытирала ему голову и ласково приговаривала:
- Ну и молодец!!
О Юре я вспоминаю с особенной теплотой. В нём, выдумщике и непоседе, уже тогда проявлялись настоящие мужские качества. Он брался за тяжёлые работы, тащил за нас траву, мастерил колясочки и катал нас. Мастерил колясочку из дощечек, сбивая их гвоздями. В качестве осей приспосабливал толстые палки. Еле удерживая в руках ручную пилу, отпиливал круглые чурбачки от бревна. Потом высверливал коловоротом отверстия в них. Затем навешивал на эти « оси» колёса и – коляска была готова.
Юра мастерил долго, терпеливо переделывал, прилаживал. Больше всего хлопот доставляли ему колёса. Для того, чтобы они не сваливались, он ограничивал их передвижение по оси гвоздиками. И всё равно они скоро начинали вихляться.
- Садись! – предлагал он нам по очереди, и впрягался вместо коня.
Так щедро, так великодушно всё это было, что мы отвечали ему тем же, терпеливо демонстрируя великое наше удовольствие от езды. В колясочке трясло и подбрасывало, колёсики начинали от трения дымиться и вихляться всё больше. Юра озабоченно что-то там подмазывал, подстукивал. Кончалось тем, что какое-нибудь колесо или сама ось перетирались, и Юра ставил колясочку на «ремонт».
Ещё одним большим удовольствием было прокатиться на телеге. Это случалось тогда, когда к нам приезжал из села Видошня дед Роман, друг нашего семейства. Когда, нагостившись, он собирался домой, мы были тут как тут.
- Садитесь, - позволял он, и мы залезали в телегу. Юра, конечно, на козлы, рядом с дедом Романом, а мы – на душистое сено, брошенное на дно телеги.
- Вьё! – командовал дядя, и лошадь неспешно двигалась, постепенно ускоряясь.
И, несмотря на то, что возвращаться нужно было пешком, мы просили прокатить нас ещё и ещё. Дед Роман, у которого своих детей не было, посмеивался добродушно.
Однажды дедушка стал мастерить что-то из древесных стволов. Юра вертелся рядом, подавая ему то одно, то другое. Нас девчонок это мало интересовало, пока Юра не шепнул нам:
- Гойдалка будет!
Вот это да! Гойдалка – это качели. До этого мы тоже качались на качелях. Привязывали к ветке дерева верёвку. Но тут создавалось что-то невиданное.
Дедушка выкопал у сарая две ямы. Прибил и укрепил надёжно перекладину к стойкам. Потом позвал бабушку и они установили качели. С перекладины спускались две цепи, к ним дедушка подвешивал сколоченноё из досок сидение.
Тут бабушка напомнила ему, что возле церкви ждёт церковный староста, которому он должен передать ключи, - там что-то ремонтировали.
- Забыл, совсем забыл, - обеспокоился дедушка и посмотрел в сторону церкви.
Как на ладони была видна церковь, возле неё суетилась фигурка старосты.
- Может Юру послать, он быстро бегает!
- Нет! - заартачился Юра, бросив взгляд на почти готовые качели.
Тут ему пообещали, что он покачается первым, если даже качели будут готовы, и придётся ждать его возвращения.
И Юра побежал с ключами.
Качели были готовы. По гребле бежал Юра. Маленькая его фигурка катилась без остановки.
Бабушка заволновалась:
- Перегреется мальчик!
Вот уже Юра пробежал греблю, и, не останавливаясь, побежал в гору.
Не теряя скорости, он бежал по кладбищу к церкви. Остановился на миг, отдал ключи и бросился назад.
И опять покатился по гребле. Потом его не стало видно.
Дедушка не выдержал и бросился ему навстречу, приказав нам к качели не приближаться.
Понимая всю справедливость этого, мы ждали, когда запыхавшегося, мокрого от пота Юру тихонько водили по двору, чтобы он остыл, умывали, надевали на него сухую одежду.
Потом его первого посадили на качели, дедушка раскачал их, и Юра взлетал, вскрикивая от восторга, под самое небо, а мы нетерпеливо ждали своей очереди.
Поповские дети
Отношения со сверстниками у нас были не простые. Потому что мы являлись изгоями, поповскими детьми. «Попадьёй» обзывали Раю, меня и Лиду – тоже. Юра и вовсе был «поп».
Ребятишки с нашей улицы обзывали нас только в моменты ссор.
Исключение составлял Толька Купчинский. Он мог появиться совершенно внезапно, молча и жестоко наносил удары. Как-то забрался на наш туалет, и, когда я выходила, спустил на меня кусок черепицы. Удар пришёлся на поясницу, т.к. я согнулась, поднимая с земли оставленную куклу. Я упала, даже дыхание перехватило.
Помню, что бабушка ходила к его родителям разбираться, заставила меня показать ушиб.
- Горбато мог сделать девочку, - возмущалась она.
Тольку тут же, при нас побили ремнём. Отец бил его со всего плеча, на попке у Тольки вздулись полосы. Я, глядя на своего поверженного врага, уже не ощущала ни боли, ни обиды. Мне было его жалко.
Все, кто знал нас за пределами нашего круга, всегда рады были подразнить.
Загребельские, если мы встречались на опусте, обливали водой, бросались комками засохшей земли, толкали и дрались. Хватали меня и Раю за косички, кидали наши вещи в воду.
Мы с Лидой плакали, боялись; Юра и Рая бросались на обидчиков.
Юра дрался молча, не обращая внимания на превосходящие силы противников. Терпел собственную боль.
Рая с громким плачем доказывала, что, обзывая её, они ещё может быть, правы! А вот Ларису – это совершенно несправедливо, ведь у неё отец на фронте погиб! А как можно обижать такую маленькую Лиду!?
Не знаю, то ли Раины слова всё-таки действовали, то ли надоедало им, но нас оставляли в покое до следующей встречи. Потом здесь же, рядом, они играли или рыбачили.
Бывали у нас «моменты истины». Когда нас не только не обижали, но когда мы чувствовали свою исключительность.
В церковь бабушка брала нас только по большим праздникам. Накануне купала, мыла головы с яйцом, заплетала тугие косички.
Когда мы оказывались в кругу верующих, на нас отражалось, отчасти, почтительное отношение к дедушке - «батюшковы дети».
Мы не умели молиться, но присутствовали во время службы в церкви, с нетерпением дожидаясь того момента, когда станут разносить кутью.
Кутья была таким лакомством, за которое можно было потерпеть! В хорошо проваренные пшеничные зёрна добавлялись зёрнышки мака, ядра грецких орехов, леденцы. Всё это посыпалось сахаром или добавлялся мёд.
Дедушка правил «службу», голос его, баритон, поднимался высоко и величественно, певчие подхватывали высокими голосами.
И, наконец, выносилась кутья!
Тут только было - не зевай! Мы пристраивались в очередь к одной тарелке, затем, получив ложку изумительного этого лакомства, проталкивались к другой, в противоположной части помещения. Затем бросались в третью, четвёртую и так далее.
Удивительно, что я, будучи очень брезгливой, и не думала о том, что все прихожане едят одной и той же ложкой. А ведь дома, когда пила молоко, каждый раз передвигала кружку, чтобы, не дай Бог, не касаться губами того места, где уже касалась.
Потом мы выбегали на улицу, играли там, поджидая бабушку.
На пасху осуществлялся крестный ход вокруг церкви. Торжественно и мощно звонили колокола на звоннице. Из дверей церкви выходила толпа. Впереди выстраивались мальчики, которых выбирали тут же. Вручали им колокольчики разного размера и звучания.
Затем шёл дедушка в красивом, праздничном облачении с паникадилом и кропилом в руках. Следом несли освящённую воду.
Затем двигались прихожане с хоругвями и большими иконами. Дедушка провозглашал:
- Христос воскрес!
- Воистинно воскрес! – доносилось отовсюду
Дедушка освящал пасхи прихожан, расположившихся вокруг церкви, брызгал водой на продукты, разложенные у ног.
Мальчики звонили в колокольчики, певчие пели, всё сливалось в радостные звуки.
Мы бежали сбоку, отчаянно завидовали Юре, который, конечно же, был в первом ряду, с самым большим колокольчиком, и самозабвенно звонил, звонил!
Пахло первой распустившейся листвой, свежим запахом пышных пасх.
Яркие крашанки и писанки - крашенные и разрисованные яйца, радовали взгляд.
Сияло весеннее солнце, сердце переполняла радость.
Дома появлялось большое количество куличей – прихожане считали своим долгом что-то оставлять в церкви.
И ещё один праздник мы очень любили – Спас.
Это было в конце лета, когда зрели яблоки, груши, сливы. Когда головки мака победно звенели в своих коробочках вызревшими семенами, когда выпекался свежий хлеб нового урожая.
Всё это приносилось прихожанами к церкви для освящения. Так же, как на пасху, устраивались вокруг церкви, выкладывали плоды, хлеб, колосья пшеницы, пучки маковых головок, цветы.
Смешанный запах фруктов, выпечки, запах чабреца и мяты!
Выходил дедушка с кропилом, за ним, со святой водой – кто-то из церковной обслуги. Замыкали процессию тоже церковные служащие – староста и пономарь, которые собирали в большие простыни дары.
Домой привозили целую гору фруктов – выбирай что хочешь.
Я думаю, что это уже воспоминания того периода, когда все более или менее «отошли» от войны.
Строительство
Воспринималось, как праздник, ещё одно событие – «помощ».
Отстраивали жилища – хаты самодельными кирпичами из глины с мякиной.
Для этого собиралась «помощь».
Приходили все соседи и знакомые. Выкапывалось углубление в земле на свободном месте по форме круга диаметром метров шесть-семь. Сбрасывали туда, предварительно запасённую глину. Дедушка с бабушкой носили её из-за гребли, где был раскопан холм. Он весь был изрыт норами - так называемыми «глиняниками», откуда выкапывали глину.
Приносили воду из ближайшего колодца, заливали глину водой. Одни, самые сильные мужчины и женщины, вступали в круг и месили глину голыми ногами, другие подсыпали мякину, тоже заблаговременно приготовленную. Месили долго, пока «мастера» не признавали замес готовым. Тогда женщины рассаживались по краю круга, несколько мужчин подкладывали каждой порцию замеса и те уже руками вымешивались «балабухи» - кирпичи. В это время «мастера» готовы были укладывать их между двумя рядами лозин, которые они устанавливали в качестве деталей стен. Готовые балабухи складывали на носилки и уносили к строению. На глазах вырастали стены, штукатурились глинистым раствором с мякиной и «конскими яблоками» - навозом.
Начиналось всё с утра, и ко второй половине дня хата обретала стены.
К этому времени были готовы борщ, каша и компот, которые готовились здесь же, на улице в больших чугунах.
Люди обедали, щедро угощаясь самогоном. Потом пели, шутили, танцевали. Праздновали до вечера.
Бабушка с красным, распаренным лицом, усталая и довольная, мыла с соседями посуду, по больше части одолженную, и разносила её по соседям.
А уж мы в этот день наблюдали столько всего интересного! Залезали в замес, мельтешили и мешали всем. От нас отмахивались, прогоняли, но мы были тут как тут и не одни, а с ребятишками со всей нашей улицы.
Нас тоже кормили вместе со всеми, всё было замечательно.
Прогулки в лес, общение с мамой
Лес находился достаточно далеко от Михамполя, километрах в четырёх.
За греблей дорога расходилась веером в три направления, ведущие к лесу. Одна – в сторону села Заинцы мимо кладбищ, далее по полю до самого села, и, минуя его – в лес. Этой дорогой мы ходили редко, т.к. она была утомительной. В зной негде было укрыться от солнечных лучей. Старые пирамидальные тополя вдоль дороги тени давали мало. Издали они выглядели стройными, а вблизи оказывались обшарпанными ветрами, с частично усохшими, воздетыми к небу, ветвями. Даже в слабый ветер шумели они безотрадно пересохшими кронами.
Когда-то именно по этой дороге вели колонны еврейских семей и расстреливали их невдалеке в балке. А вокруг были поля, опалённые солнцем - и ничего более.
Вторая дорога, самая любимая, шла всё в гору через село Микитенцы, пересекала его и выходила в долинку с прозрачным ручейком, с копанкой – углублённым родником. Затем узенькая полевая тропинка выводила из долинки вверх на поле и дальше в подлесок из дубков и грабов. Далее высились кроны высоченных каштанов, корни которых простирались во всех направлениях и выходили на поверхность шишковатыми узлами. А ещё дальше, у дороги, рассекающей большой лес, располагалось лесничество, со строениями за высокой оградой, со злыми собаками.
Третья дорога вела мимо села Видошня, расположенного вдоль пруда по всей его длине. От берегов, густо поросших вербами и лозняком, поднимались в гору длинные огороды. Усадьбы утопали в садах из вишен, высоченных раскидистых черешен, слив, яблонь и груш. Где-то там проходила улица села.
Дорога в лес стороной обходила Видошню и вела ещё выше, вырываясь на простор полей.
Вдоль неё крылатились пышными ветвями ряды лип и раскидистых тополей. Потом они кончались и, открытая всем ветрам, дорога ухала круто в ложбину, так же круто взбиралась вверх, а потом уже ровно и спокойно вела к лесу. Невдалеке от леса она пряталась под ветвями фруктовых деревьев – ничьих. Деревья щедро плодоносили, невзирая на то, что их безжалостно обдирали, отламывали целые ветки, - не своё, не жалко.
А потом был лес. Чего там только не было! Небольшие еловые участки перемежались с самыми распространёнными грабовыми. Среди них многочисленные стройные черешни с маленькими кронами под самым небом, изредка - берёзки. Участки грецких орехов с благоухающей разлапистой листвой, специально выращенных. Вырубки с рядами новых посадок, густо поросших земляникой, зарослями шиповника, малины, калины и кустами ягод, выведенных самой природой. От скрещения малины с ежевикой вывелся новый вид очень колючего кустарника. Кусты были большие, создавали непроходимую чащу. А костистые ягоды, замечательного вкуса, долго сохранялись почти без сахара. Бабушка ссыпала их в большие бутыли, опускала в погреб. Ягоды давали сок и сохранялись в течение года.
Ягоды эти исчезли так же внезапно, как и появились .И я не видела их больше никогда.
А сколько грибов было в наших лесах! Подберёзовики и обабки, боровики и маремухи, лисички и сыроежки. А ещё великое множество груздей. Их было так много, что казалось, будто всю землю под деревьми "заляпали" известью. Их не собирали, считали не съедобными.
И сколько же было радости от походов в лес! В любое время года, кроме зимы.
Сначала со взрослыми, а потом самостоятельно, большой компанией.
Первый поход – когда ещё снег не везде сошёл, и на дорогах царила непролазная грязь. Приходили грязными, вымокшими, усталыми. С большими охапками пролесков - подснежников. Попадало от бабушки, но каждой весной нас неудержимо тянуло в ещё прозрачный лес, на солнечные полянки, усеянные нежными пролесками.
Самое большое удовольствие получала я от походов в лес с моей мамой. Лес для неё был отдушиной, отдохновением.
- Лес – моя жизнь! – восклицала она, как будто подзаряжаясь там новой энергией.
И когда она приезжала, мы непременно собирались в поход.
Мама наливала молока в большие бутылки, пробки мастерила из плотно свёрнутой газеты. Если было, то отрезала кусочек сала, выдёргивала стебли чеснока с молодыми головками. И мы отправлялись.
Проходили по гребле, потом сворачивали влево и шли в гору к Микитенцам.
Там у бабушки было много знакомых, которые приглашали заходить, угощали нас, чем придётся. Предлагали рвать вишни, черешни, а в конце лета – яблоки и груши. Черешни, росшие по краю усадеб вдоль дороги и простирающие ветки над самой дорогой, рвали все, кому не лень. Подпрыгнешь, пригнёшь ветку – и рви, сколько душе угодно.
За Микитенцами мягкая, поросшая подорожником дорога спускалась вниз, в долинку. Там мы устраивали привал у родника. Пили воду, умывались, отдыхали, позади ведь была уже большая часть пути.
Мама рассказывала что-то, смешила нас, сама заливалась звонким смехом. Я гордилась, важничала перед Юрой и Раей, - моя мама была красивее и лучше всех!
Лицо мамы поражало живостью карих глаз, какой-то мягкой, нежной округлостью. И ещё выражением доброжелательности, готовности общаться.
Мама читала нам стихи. Читала так, что мы просто вживались в образы, многое запомнили наизусть. Сразу, без труда. Особенно баллады «Вересковый напиток», «Песня о соколе». Голос мамы, вкрадчивый и шипящий, когда она читала слова ужа, обретал звонкость, подъём и волнение, когда произносила то, что говорил сокол.
А когда произносились последние слова, высокие и торжественные, просто перехватывало дыхание.
Когда мама читала нам Лесную песню Леси Украинки, я представляла Мавку, лесную нимфу, похожей на маму с её яркими глазами, улыбкой, любовью к лесу. Представляла такой же хрупкой и нежной. И мне хотелось прижаться к маме, защитить её, сама не зная от чего.
Какое-то время мы приходили в себя, а мама ласково улыбалась.
После привала мы шли в гору полем. Оно простиралось, сколько глаз хватало в стороны, и кончалось возле подлеска. Узкая полевая тропинка разрезала поле. Если это было ранним летом, оно перекатывалось светло-зелёными волнами, наклоняясь гибкими стеблями то в одну, то в другую сторону. От этого кружилась голова.
В конце лета золотые колосья пригибали затвердевшие стебли книзу, поле было тяжёлым и малоподвижным, как наша корова Ласка перед отёлом. Вдоль тропинки багрово цвели маки, рассыпались синими искрами васильки.
Подъём кончался, идти становилось легко. Ощущение простора, лёгкость были такими, что мы орали, подпрыгивали, мчались наперегонки. Мама начинала, и мы подхватывали нашу любимую песню: «Эх ты, лес наш раскудрявый…».
Доходили до подлеска. Ранним летом дальше не шли. Находили полянку всю поросшую цветущими бело-розовыми маргаритками и там останавливались. Мама раскладывала на большом домотканом рядне еду. Куски чёрного ржаного хлеба, потёртые чесноком с солью, пластики сала, густое, сладкое молоко – всё замечательно вкусное!
Потом мы играли, плели венки из цветов, наряжались. Мама учила нас делать украшения из блестящих дубовых листьев. Залезали на молодые деревья, покачиваясь на тонких ещё ветвях.
Потом отдыхали, устраиваясь, кому как нравилось. Мама пела нам арии из своего репертуара. Её голос был сильным и высоким, упругим и чистым.
Всё это – поле, лес, цветы, мамин голос - было волнующе-радостным! Мы этого не понимали разумом, но чувствовали остро и глубоко.
Когда лето было в разгаре, мы проходили подлесок не останавливаясь, шли дальше под могучими каштанами. Тропинка в этом месте вся была в перепутанных узловатых корнях, и мы часто сбивали на них пальцы босых ног.
А потом вступали в большой лес, который тянулся на многие километры. Выходили на просеки, где были новые плановые посадки, и там собирали ягоды.
Юра взбирался на высокие прямоствольные черешни, ломал и сбрасывал нам ветки с крупными сладкими ягодами. Особенно вкусными оказывались ягоды под черешнями, подвяленные на солнце. Особенно те, в которых побывали муравьи. Необыкновенно сладкие, с привкусом муравьиной кислоты
Или собирали грибы. Когда мама замечала, что кто-нибудь долго ничего не находит, она «пророчески» говорила нам по очереди:
- Если пойдёшь под вот это дерево и поищешь хорошенько, то обязательно найдёшь гриб.
И, действительно, гриб находился к большому нашему удовольствию
Юра, рано осознавший себя сильнее нас, девочек, всегда забирал нашу ношу. Однажды, когда мы возвращались и ссыпали наши ягоды в бидон, Юра, который его нёс, споткнулся и упал. Земляника просыпалась на пыльную дорогу, собрать её было невозможно. Жалко было ягод, но ещё больше Юру, заревевшего в голос. Хотя плакал он не часто.
Юра был самым добрым из нас. Он иногда уступал нам свою порцию «цукэркив» - конфет, не говоря уже о том, что приносил разные вкусности – зелёный горох, ранние груши и яблоки. И не ел, пока все не наедались. Если он видел, что у меня в кружке меньше ягод, чем у остальных, то отсыпал мне свои ягоды.
Из леса мы возвращались усталыми, сонливыми. Дорога казалась бесконечной.
Но когда доходили до пруда, то получали там ещё одно большое удовольствие – купались. Мама плавала, пыталась научить меня, но я плескалась у берега, панически боясь глубины. Рая плюхалась тоже у берега. Зато Юра чувствовал себя, как рыбка. Заплывал на глубину, нырял, прыгал, разбегаясь, с берега.
Прохожие осуждающе смотрели на маму в купальнике. Это было большой по тем временам вольностью, никто из взрослых не позволял себе вот так обнажаться среди бела дня.
Поход в гости
Мама привлекала к себе своей весёлостью, простотой. Молодые женщины всегда осматривали её платья, она умела одеваться со вкусом и модно. Умело пользовалась косметикой, что по тем временам было редкостью.
В Михайловке у неё уже появились знакомые.
Однажды она принарядила меня, и мы отправились в гости к одной из них, радушно обещавшей угостить мёдом.
Шли длинной улицей Михайловки, которая прямо без разрыва становилась улицей села Королёвка.
Наш приход для хозяйки оказался полной неожиданностью. Наверное, она приглашала не в серьёз, думая, что мама не придёт. Женщина вспыхнула и покраснела, засуетилась, не зная, что делать.
Мама мигом оценила неловкую ситуацию и сказала, что мы просто решили пройтись и зашли по дороге.
- А мёд? – некстати прошептала я, когда хозяйка не смотрела на нас.
Но она услышала, бросила взгляд на бидончик и совсем растерялась.
- Извините, Анечка, мёд уже съели, я надеялась, что ещё остался, а его нет.
Оказалось, что пасеки нет, что мёдом угостил хозяйку сосед, что его съели.
Мама сразу же разрядила обстановку, рассказав на ходу придуманную историю, как, она пригласила в гости режиссёра театра, и он пришёл, а угостить было нечем.
Мама рассмеялась так заразительно, что хозяйка поверила и тоже начала смеяться.
Потом мы пили молоко, мама с хозяйкой ходили по усадьбе, о чём-то разговаривая, а я залезла на вишню и нашла там несколько комочков вишневого замечательного клея, очень вкусного. Он нарастал в местах трещин на ветках, им дерево залечивало себя. Найти большой комок такого клея было удачей.
Потом мы засобирались домой. Хозяйка наполнила бидончик молоком, и мы распрощались.
Возвращались долиной, узенькой тропинкой вдоль благоухающего луга.
И тут совершенно незаметно подкралась тёмная туча. Предупреждающе загромыхало.
- Лариса, сейчас дождь хлынет, скорее.
Мы почти побежали, но туча была проворнее. Оставалась ещё половина пути, когда небо расколол сильный удар грома. Я даже присела от страха. Скрыться было негде. Хлынул дождь. Мы моментально промокли до нитки.
- Не беги, - сказала мама, приостановилась и прижала меня к себе.
Блистало, гремело и лило. Мама заслоняла меня от порывов ветра, приговаривала:
- Не бойся, скоро всё пройдёт. Чувствуешь, какой тёплый дождь, совсем не холодно.
И, действительно, гроза стала уходить. Мелкий дождик ещё сеялся, но солнце выскользнуло из-за тучи, всё вокруг заблистало. И великолепная радуга поднялась над землёй.
Мама сняла с меня всю одежду, оставив в одних трусиках, отжала свои густые волосы, и мы пошлёпали по залитой водой тропинке.
Брызги летели во все стороны, сверкая на солнце, с откоса журчала вода. Луг приходил в себя, взлохмаченная луговая трава встряхивалась ветерком, цветы поднимали головки.
Мама глубоко вдохнула воздух.
- Красота-то какая!
Я смотрела на неё во все глаза. Мокрое платье облепило мамину фигуру, просвечивалось красивое тело, высокая грудь.
И вдруг мама запела весёлую песенку: «Хороши весной в саду цветочки, ещё лучше девушки весной…»
Замечательный голос звенел над лугом. Счастье полнейшее переполнило меня настолько, что я заплакала.
- Что ты, маленькая моя, - сказала мама, она всё прекрасно поняла.
Разные разности
Моё временное пребывание у бабушки незаметно стало постоянным. Никаких разговоров о возвращении не велось.
Мама приезжала не часто. Я, глядя, как тётя Феодосия, ласкает своих детей, приезжая по воскресеньям, испытывала острую тоску по маме.
Однажды когда мама приехала, мы устроились на ночь на чердаке. Постель постелили в душистом сене. Мама обнимала меня, говорила что-то ласковое, целовала. Я уснула счастливая, забросив на неё ногу.
На следующий день она уезжала. Мне стало невыносимо тоскливо, я цеплялась за неё, прижималась. Никто не мог меня утешить. Мама не могла больше задерживаться и ушла. Я билась в бабушкиных руках, осипла от крика.
Потом бродила по дому, нашла на трюмо мамин платок со следами помады, полезла на чердак, где мы спали, и там тихонько плакала, целуя платок. Потом часто поднималась туда, прижимала к лицу платок, вдыхала знакомый запах. Испытывала огромную любовь к маме, жгучую тоску, как бы предчувствуя, что вскоре на всю длинную мою жизнь я останусь без неё.
Бабушка угадывала моё состояние, ложилась со мной спать, рассказывала что-нибудь о детстве тёти Феодосии и моей мамы – я очень любила эти рассказы.
Я пыталась забросить на неё ногу, но она была слишком «высокая», неудобная, не то, что тоненькая мама.
Приступ пронзительной тоски проходил, жизнь опять была наполненной и яркой, рядом был любимый брат Юра, маленькая Лидочка и Рая, самоотверженно защищающая нас.
Зимой событий происходило мало. Мы, в основном, сидели дома, играли, ссорились. Только вечерами дедушка скрашивал наши дни чтением книг.
В помещении было холодно, несмотря на то, что в новой нашей хате настелили настоящие деревянные полы.
Топили, чем придётся – торфом, если удавалось его запасать, ветками, кукурузными стеблями, и даже соломой. Топливо было в большом дефиците.
Иногда мы выходили на улицу покататься на санках, лепили в огороде снежную бабу..
Иногда приходили гости. Часто приезжал на телеге дед Роман из Видошни. Он был чем-то вроде егеря, досматривал пруд.
Мы очень любили его приезды, так как он никогда не приезжал с пустыми руками. Чаще всего привозил раков и вьюнов. Вьюнов ловил вершами, которые устанавливал в зарослях в одних, известных только ему, укромных уголках пруда.
Вьюны похожи были на маленьких змеек с усами. Тёмно-коричневые, блестящие. Их невозможно было удержать в руках, не за что было ухватить. Самых маленьких брали в ладони, они извивались, было щекотно, и мы с визгом роняли их.
Бабушка бросала в кипяток страшных, тёмно-зелёных раков, шевелящих клешнями, и вытаскивала их празднично-красных, чистеньких.
Из вьюнов бабушка варила холодец, т.к. в них почти не было костей, мясо легко отделялось. Рыбок было жалко, они пищали, когда бабушка бросала их в кипяток. Но мы были уже умудренными, видели, как режут кур и они трепыхаются без голов. Да и многое другое в простом укладе сельской жизни.
Однажды к нам зашёл незнакомец, у которого не было обеих кистей рук. Это был бедный, нищенствующий человек. Бабушка усадила его за стол и поставила перед ним тарелку холодца, отрезала хлеба.
- Может вам помочь? – спросила она.
Он отказался и начал есть сам. Бабушка попыталась выставить нас в кухню, но мы бессовестно подглядывали.
Это было почище фокуса, как он ел! Ловко вставлял обрубками рук ложку в холодец, наклонялся, откусывал хлеб, придерживая его, затем одной культёй надавливал на ложку, и, едва наполненная ложка поднималась над краем тарелки, подхватывал её губами. Да так всё это ловко у него получалось, что тарелка быстренько опустела.
Он подмигнул нам на прощанье, поблагодарил бабушку и ушёл.
А мы тут же уселись за стол, попросили холодца. Когда бабушка вышла, попытались поесть так же, как ел калека. Холодец летел во все стороны, только не в рот. Бабушка прекратила это безобразие, заставила умыться и прибрать всё.
Часто заходил к нам контуженый Ильюша. Одна рука у него безостановочно дрожала, по временам, как бы вырывалась и совсем подпрыгивала, пока он не укрощал её второй рукой.
Это был немолодой нищий. Он попрошайничал, отрабатывая то, что подавали куплетами, которые сам же и сочинял на ходу. Такими, например: «А Илюша с немцем бился, пока дурнем не зробылся». В зависимости от того, кому пел, были и стихи. Мужикам – матерщинные, бабам – жалостливые.
Нам детям, он напевал что-то дурашливое. Мы смеялись, потому что не хотели его огорчать.
Всегда он подсмеивался, а глаза были грустными. Дедушка или бабушка иногда разговаривали с ним, пока он ел, и он вполне вразумительно отвечал. А иногда плакал.
Много обездоленных людей было вокруг.
Напротив нас жила в развалюхе бабка Горпина. Что у неё было с ногой – непонятно. Но зимой и летом нога была обмотана до колена кучей тряпья. Мы предполагали, что нога у неё костяная, как у бабы Яги.
Жила бабка подаянием и тем, что сдавала в аренду свой огород, обрабатывать который сама не могла.
Бабушка часто относила ей что-нибудь съестное.
Много позже, когда жизнь более-менее наладилась, по выходным бабушка покупала на базаре курицу.
Вынимая из душистого бульона, дедушка делил её с шутками-прибаутками. Рае – крылышки, чтоб порхала легко, Юре – ножку, чтобы бегал ещё быстрее, мне – шейку, чтобы быстро вертела головой и не пропустила что-нибудь интересное. А Лиде – пупочек, потому что она самая маленькая и является «пупом» нашей семьи.
Бывало, бабушка обнаруживала, что у курицы больная печень – это было признаком туберкулёза.
Она, как и все в то время, очень боялась этой заразы и спешила курицу закопать за территорией усадьбы, хоть и знала, что если её варить достаточно долго, то можно будет ничего не опасаться.
Бабка Горпина узнала об этом и стала забирать такую птицу себе.
Однажды зимой бабушка заметила, что Горпина несколько дней не показывается из хаты. На стук она тоже не отвечала. Тогда собрались соседи, толкнули дверь, вошли и нашли Горпину на печке мёртвой, замёрзшей. Крысы уже начали обгладывать закоченевший труп.
Кто-то из местных жителей, кто давно её знал, сокрушённо вспоминал, какая Горпина была хорошая хозяйка, как дружно жила со своим мужем, который сгинул где-то в далёкой Сибири неизвестно за что.
Туберкулёз в нашей местности после войны косил людей. У ослабленных недоеданием, плохо одетых людей была слабая сопротивляемость, мало кто выздоравливал. И все боялись заразиться этим страшным заболеванием.
Болела наша соседка, но мы не знали, что у неё туберкулёз, до поры.
Но так или иначе все всё узнавали.
Весной, когда оттаивала земля, мы, девчонки, имели обыкновение рыскать повсюду в поисках разноцветных стёклышек, осколков посуды. Устраивали первые игры на улице – строили на солнышке игрушечные домики, украшая их.
Однажды я забрела на огород к соседке и увидела на мусорной куче удивительно яркую розовую бумажку. Конечно же, я подобрала её, а когда развернула, там оказался кровавый сгусток. Я вспомнила, что у соседки туберкулёз, бросилась домой, много раз мыла руки. И всё равно боялась, что заразилась. Этот страх сохранился у меня на много лет.
Все мы, дети, очень боялись покойников. Литературных героев Гоголя, страшных упырей из рассказов соседки Афии, ещё одной нашей соседки.
Помню, один такой рассказ, который кончался так: «…и вот он побежал домой, и вот уже его хата, и вот он уже перевёл дух, думая, что спасён. И тут…чёрная рука схватила его за голову, а страшный могильный голос захрипел: «Отдай шапку» и… оторвал ему голову».
После таких рассказов, да ещё рассказанных на ночь, с чувством и выражением, мы долго не могли уснуть.
Как-то в цыганском таборе, который остановился за рекой, на пустыре, умерла цыганка. К дедушке пришли двое цыган с просьбой похоронить её по-христиански, с отпеванием в церкви.
Дедушка стал собираться, цыгане перепрыгнули через плетень в грядки, срывая спелые помидоры, а мы помчались в табор – посмотреть.
Со страхом заглянули в шатёр. Там лежала женщина, не помню в гробу или просто так, рядом сидели взрослые и дети.
Нас никто не прогонял, и мы видели всё до самого конца.
Дедушка в церкви читал проповедь о том, что изгои в этой жизни могут быть первыми у Бога. Крики цыганят, плач большого бородатого цыгана. Кто-то сказал: «Она умерла от аппендицита».
Поэтому когда стало известно, что у нашей бабушки аппендицит, мы все заревели в голос.
Но всё обошлось.
Курьёзы
В нашей семье много смеялись. Причина всегда находилась. То над нами шутил дедушка, то мы сами творили что-нибудь.
Смеялись однажды надо мной, когда я попала в полынью.
Было начало зимы, когда сковывало первыми сильными морозами лёд на пруду. Потом, когда его сильно заносило снегом, там уже можно было передвигаться только на лыжах. А в самом начале весь пруд поблёскивал под солнцем прозрачным зеленоватым льдом, очень скользким и ещё не прочным. Нечего было и думать, что дети могут сдержаться, перед соблазном покататься, а ещё больше – половить раков.
В том месте, где на дне в иле сидел рак, во льду появлялись замороженные пузырьки воздуха. Это их выдавало, и мы их запросто ловили. Для чего пяткой нужно было раздолбить лёд, и через минутку потревоженный рак всплывал в лунке. Его ловко подхватывали за спинку и – в ведро.
Лёд легко продалбливался, но нужно было следить, чтобы в одном и том же месте дырок во льду было не слишком много, иначе лёд мог проломиться. Вот это со мной и случилось.
Я долбила и долбила, не глядя. И вдруг лед подо мной стал воронкообразно прогибаться. Все прыснули в стороны. Сначала лёд проломился под одной ногой. В панике я упёрлась коленом другой и провалилась по пояс. Хорошо хоть течения в этом месте не было. А то затянуло бы под лёд. А так я торчала в лунке, как поплавок, но вылезти не могла. Кто-то закричал:
- Ну двигайся, а то утонешь, не обламывай лёд!
Я в ужасе орала, но не двигалась, упираясь руками о края полыньи. Раки расползались из опрокинутого ведра, скользили и плюхались в ближайшие лунки.
Кто-то сбегал в школу, которая находилась на крутом берегу пруда. Прибежал учитель физкультуры. Он подобрался ко мне на лыжах и протянул лыжную палку. Я не сразу её схватила, боясь оторваться ото льда. Но потом всё-таки уцепилась и была вытащена на безопасное место.
Вода с меня стекала, хлюпала в сшитых ватных валенках.
Домой идти не осмелилась и пошла к однокласснице Рае, с которой мы занимались добыче раков.
Я плакала всю дорогу, боялась бабушкиного гнева. Надеялась высушить одежду и тогда показаться. Но бабушке кто-то сказал, что я чуть не утонула подо льдом, она прибежала, убедилась в том, что я жива-здорова, укутала в тулуп и унесла домой.
- Попробуй только заболеть! – сказала она грозно и по полной программе провела профилактику заболевания, напоив горячим молоком с мёдом, маслом и содой. Сделала массаж, поставила компресс, укутала. Самое странное, что я даже ни разу не чихнула после этой купели.
После пережитого я не сразу решилась кататься беспечно на коньках, когда лёд покрыла первая пороша. Но уже вскоре мчалась бесстрашно на одном коньке, отталкиваясь второй ногой. А мой брат Юра держал меня за руку и рассекал снег другим коньком.
Лёд покрывал тоненький слой снега, отталкиваться ногой без конька было не скользко, и мы набирали отличную скорость. Перед нами расстилалось ледовое поле без конца и края, ветер пощипывал щёки. Волна радости захлёстывала, мне казалось, что у нас вырастают крылья, и мы вот-вот взлетим. И я совершенно не думала о полыньях, лунках и прочей ерунде.
Однажды летом, опять же был повод посмеяться надо мной.
Стояла жара. Бабушка жалела корову Ласку и не отпускала её в стадо:
- Всё равно слепни не дадут пастись.
Поэтому нужно было запасать для неё траву. Лучше всего было бы заниматься этим по утрам, но бабушка не могла нас поднять, и уходила на работу со словами:
- Ну, хорошо, тогда не жалуйтесь на жару! И чтобы трава у коровы была!
Мы поднимались тогда, когда солнце заглядывало в окна и в хате становилось душно.
Наскоро съедали то, что было, затем брали мешки и шли за травой.
Однажды завернули к церкви. Перед ней, над едва различимыми холмиками старых захоронений, росли редкие деревья, в основном дички яблонь и груш. Всю землю укутывала невысокая травка. Её-то Рая стала скашивать серпом, а мы просто рвали руками.
Мне не нравилась такая работа. Мешок наполнялся медленно. То ли дело рвать повилику – захватишь под самый корень и сразу сорвёшь большой ворох сочных плетей.
Я ныла, агитировала пойти под Заинцы на кукурузное поле, где повилики было полным-полно. Но никто не хотел идти по жаре в такую даль, а потом тащить тяжёлые мешки, опять же, по жаре.
Я старалась рвать траву поближе к деревьям, прячась под кронами от солнечных лучей. Чувствовала себя разнесчастным человеком и хотела пить. Да ещё эти жужжащие мухи, которые назойливо вились над головой! Я сняла с головы косынку и стала, не глядя, отмахиваться от них. И вдруг почувствовала острый укол, и сразу ещё один. Подскочила, подняла глаза, и увидела на стволе дерева копошащийся серый комок.
Пчёлы! Целый рой!
Я завопила, замахала руками, и тут уже десятки пчёл стали меня жалить.
Я бросилась бежать, не помня себя от ужаса. Ворвалась в полутёмную пустую церковь, дверь которой была открыта. Возле самого амвона меня поймал церковный староста, не пуская дальше. Какая удача, что он оказался в этот день в церкви по каким-то своим делам. Он понял, в чём дело, стал давить прямо на голове запутавшихся в волосах пчёл. Рая, Юра и Лида тоже забежали в церковь. Это было единственное убежище, пчёлы не летели в сумрак под церковный свод.
Я плакала, всё горело – лицо, голова, руки.
- Нужно бежать домой, делать компрессы, это не шуточка – так покусали! – сказал церковный староста. Но мы боялись выйти и только через какое-то время, после Юриной разведки рискнули. Забежали за здание и бросились к дороге напрямик, через кусты. Остановились только на гребле. И тут все разглядели меня и принялись хохотать, все, кроме меня. Лицо моё опухло, глаза превратились в щёлочки, губы стали твёрдыми, голова казалась мне вдвое большей. Я снова заплакала, за мной заплакала сердобольная наша маленькая Лида. И Рая скомандовала:
- Скорей, домой!
Дома Рая сообразила намачивать полотенце и прикладывать его к укушенным местам. Все вместе вытаскивали из моих волос раздавленных пчёл. Одна из них, полуживая, умудрилась-таки ужалить Лиду, которая жалобно заплакала. Но Юра её остановил:
- А Лариса, бедная, как терпит?
Я болела, несмотря на то, что вечером бабушка, пришедшая с работы в поле, мазала меня чем-то, давала лекарство от температуры, поила отваром трав.
Через пару дней всё прошло, только почёсывались места укусов.
И уже опять мы хохотали, вспоминая и изображая, как я махала руками, как чуть не влетела в «церковные врата», куда нельзя было ступать особам женского пола, как уморительно выглядела и как испугалась Лида, когда и её укусила пчела.
Приехала мама, тётя Феодосия, и мы все не помещались в хате. Поэтому детей с моей мамой выселили на чердак. И мы были очень этому рады. Возились там, боролись за место возле мамы. Я была вне конкуренции, так что борьба шла только за одну сторону от неё.
Засыпали под её сказки, тихие песенки, под бабушкины окрики:
- Да когда же вы уснёте!?
Спали крепко, вдыхая запах свежескошенного сена и соломы, из которой была сделана кровля. Не чувствуя укусов блох.
Дедушка не выносил этих укусов, вставал по ночам. Ворча, не зажигая света, посыпался ДУСТ-ом, о вредности которого никто тогда не знал. Им повсеместно пользовались, обрабатывая растения от вредителей.
Рано утром все проснулись от бабушкиного крика:
- Что это с тобой случилось?
А затем раздался её громкий смех и дедушкин тоже. Мы скатились с чердака. Дедушка с головы до ног «посинел». Даже лысина была в синих пятнах. Он перепутал в темноте ДУСТ и синьку. Перепутал, потому что с какого-то времени перестал ощущать запахи.
В Михайловке были всё те же дела. Я с Юрой по очереди пасла корову, которую, не знаю по какой причине, не стали выгонять в стадо.
У меня всегда появлялись причины для страха. В то лето в Михайловке появились бешеные собаки. Может, была всего одна собака, но по слухам они могли появиться в любой момент. И я страшно боялась.
Бабушка поднимала меня в такую рань, когда царил ещё утренний холод, неприятный после тёплой постели, когда холодная роса холодила ноги, и от этого бил озноб. Когда все ещё спали, и страшно было идти с коровой пустынными улицами к опусту.
У опуста я держалась у самой воды, чтобы, в случае появления бешеной собаки, броситься в воду. Говорили, что при бешенстве у собак возникает страх воды.
День разгорался, туда-сюда проходили люди по своим делам, у опуста появлялись другие дети, и страхи меня отпускали.
Однако мне скоро надоедало следить за коровой, а следить нужно было – вокруг были огороды, вдоль реки простирался прекрасный колхозный луг. И наша корова всегда была готова шмыгнуть туда.
Часам к одиннадцати мне уже было невмоготу, и я гнала корову домой. Она нехотя шла, на ходу хватая ртом какую-то зелень, а когда мы достигали поворота, от которого просматривалась улица с нашего двора, я стегала её прутом, и корова от неожиданности припускала во всю прыть ко двору.
Очень скоро она хорошо усвоила, что от поворота нужно бежать во весь опор, не ожидая удара.
Бабушка изумлялась такому быстрому нашему возвращению:
-Что это с коровой?
- Так её покусали слепни! – отвечала я озабоченно.
- Ну, так нарви ей травы, а то она голодная.
Для нас с Юрой это было меньшее из зол, мы находили какую-нибудь траву, набивали мешки, и – были свободны.
Скоро, однако, бабушка заметила, что когда корову пасёт Юра, она не убегает и наедается на выпасе. Она поняла, что дело не чисто, но так и не разобралась в чём дело.
Воровство
В моей жизни случилось событие, которое определило моё отношение к чужой собственности.
Бабушка складывала мелочь в ящик стола. И если посылала кого-нибудь из нас за спичками, солью или другой мелочью, то доставала деньги оттуда.
Однажды, когда я купила всё, что требовалось, у меня осталось несколько копеек. И я купила на эти деньги несколько конфет – подушечек. Принесла домой, и мы вместе со всеми их съели.
Бабушка замечания мне не сделала, и на следующий день я покрутилась возле стола, а потом быстренько открыла ящик, достала несколько копеек и побежала покупать конфеты. Прекрасно осознавая, что я сделала, я шла огородами и ела конфеты. Домой принести их боялась, не созналась даже Юре.
Залезала я и воровала мелочь ещё несколько раз. И в очередной раз, когда я беспечно шла домой, навстречу мне попался Вилька Сухой, мальчишка, проживающий в конце нашей улицы. Я страшно испугалась и спрятала конфеты за спину. Он догадался, что дело не чисто, и потребовал:
- Где деньги взяла? Украла? Я сейчас твоей бабушке скажу!
Я заплакала:
- Не говори!
- Тогда принеси и мне двадцать копеек, - заявил он.
И тогда началось! Я уже не покупала конфеты. Но деньги таскала каждый день для Вильки, угрожающего рассказать бабушке.
Кончилось тем, что бабушка заметила что-то.
-Что-то мне кажется, что мелочь куда-то девается, - сказала она.
Я похолодела от ужаса. И когда бабушка встретилась со мной глазами, я заревела и рассказала всё.
Возмутились и взрослые и Рая. Справедливая наша Рая не представляла, как можно было наслаждаться втихомолку! Она так и высказывалась, презрительно на меня глядя. Юра великодушно прощал мне грехи, он не обиделся, но от этого мне было не легче, Лида не «врубилась» в чём дело, и стала просить «цукерочки»(конфетки)
- Тебе не стыдно? – спрашивала бабушка.
Я сгорала со стыда.
И впоследствии, если что-то терялось, я сильно переживала, что все подумают на меня. Не знала покоя, пока это что-то не находилось.
Школа
Я продолжала жить у бабушки, когда пришло время идти в школу. В первый класс нам с Юрой и во второй – Рае.
Бабушка собирала нас:
Сшила Рае и мне новые платья из штапеля в полоску, заодно и Лиде. На Лидином отрезке ткани была дырка, на которую бабушка поставила красивую красную заплатку. Лида осталась очень довольна, красовалась перед нами, и мы с Раей находили это очень красивым. Юра тоже принаряжен был в новую рубаху косоворотку и штаны из плотной ткани чёрного цвета.
Кроме того, бабушка сшила из домотканого полотна торбочки с ручками для книг и тетрадок. Красила она их, нарвав за огородом спелой ягоды бузины. Получились замечательные торбочки, почти чёрного с синими разводами цвета. Кроме больших торбочек у каждого из нас были ещё маленькие - под чернильницы. Чернила плескались, часто проливаясь. Носить их нужно было осторожно.
Назавтра мы, умытые и приодетые, с туго заплетёнными косичками, так, что даже глаза косили, вышли за ворота.
Из двора напротив вышла наша подружка Галя с мамой. Мы просто ахнули. В кудрявых её волосах вздымался великолепный белый бант, в руках был красный дерматиновый портфель. На ней - коричневое платье, а поверх него – белейший фартучек из тонкого полотна.
Она гордо улыбалась, новенькие туфли поскрипывали.
Мы переглянулись с Раей и Юрой, а потом пошли следом, не перегоняя, и Рая сказала:
- Галька такая красивая, как в букваре нарисовано!
Мы с Юрой попали в один класс. Все ребятишки одевались примерно так, как и я с Юрой, за исключением нескольких - девочки с редким именем Ванда, нашей соседки Гали, сына учительницы. Основная масса детей одета была ещё хуже нас. В застиранные, не проглаженные платья, Бог знает в какой обуви. У многих выявили вшей и обязали родителей вывести их. Поэтому в классах пахло керосином и дегтярным мылом.
Моя учительница Анна Софроновна очень мне понравилась. Она была ласковая, я её горячо полюбила.
Я старалась учиться, равняясь на Раю, которая отличалась большим прилежанием. И у меня тоже были пятёрки, но я чувствовала, что мои пятёрки отличались от пятёрок Раи, были не такими полновесными. Потому что, быстро схватывая, я легко потом всё забывала, была не так внимательна. Тетрадки мои, вначале чистые и аккуратные, где-то с середины уже были небрежными, с кляксами и исправлениями. Мука мученическая была переписывать их «на выставку», постоянно действующую в школе, где демонстрировались образцовые работы учеников. Как бы там ни было, я тоже была отличницей, а Юра – хорошистом.
В школе случались у меня радости и огорчения.
Я гордилась и радовалась, когда меня попросили передать маме, чтобы она разобрала по нотам и разучила в классе песенку.
И мама в очередной приезд пришла в класс, Анна Софроновна прервала урок, и мы разучивали песенку.
Я гордилась мамой, наслаждалась производимым ею эффектом.
Как-то, наверное, в третьем классе я сочинила стишок накануне праздника Октября и прочитала его в классе. Он произвёл фурор. Вот, как он заканчивался:
…Выше флаги поднимайте, громче песни запевайте,
Чтобы в этот славный час всех услышал Сталин нас!
Учителя изумлённо на меня смотрели, я стала героем дня. Читала потом своё стихотворение перед всей школой.
Рая и гордилась мной и умирала от зависти.
На эти праздники и ещё на Первое Мая мы выстраивались в колонну, шли на парад. Под бой барабана шагали в центр, делали там разворот и возвращались в школу. При этом пели патриотические песни. А потом отправлялись в клуб на праздничный концерт.
Особенно радостным был праздник Первое Мая! Как вдохновенно мы выводили всей колонной:
Май плывёт рекой нарядной
По широкой мостовой,
Льётся песня неоглядно
Над красавицей Москвой…
Старые вербы вдоль пруда вспыхивали миллионами жёлтых пушистых, благоухающих почек, над ними жужжали пчёлы, тонкий аромат заполнял воздух. Все были нарядными, в приподнятом настроении.
Мы рвали на полузатопленном ещё лугу золотые огоньки, приносили их охапками, дарили учителям. А они не знали, куда их девать в таком количестве и стеснялись их выбрасывать.
В школе я чувствовала себя хорошо, т.к. была отличницей. Но однажды надо мной разразилась беда. И случилось это так:
В клубе проходили праздничные концерты силами двух школ, нашей – семилетней, расположенной почти в центре, и десятилеткой, расположенной далеко за греблей.
Самодеятельности уделялось много внимания, все, кто пел хоть немного, должны были ходить «на хор». Мы, конечно, тоже ходили. У Раи был сильный голос, я считала, что у меня ещё лучше. Петь мы очень любили. Я забиралась на раскидистый ясень, и распевала на всю округу русские и украинские песни. Никого это не раздражало, не помню, чтобы кто-нибудь предлагал мне замолчать. Поэтому, когда запевалой выбрали Раю и другую девочку, я была не просто огорчена. Я обиделась до глубины души и перестала ходить на хор.
С хором что-то не ладилось, и директор собрала школьное собрание.
Сначала она распекала всех скопом, а потом перешла на личности:
- Вот ты ты, Янковская, почему не ходишь на хор!?
Я молчала, не могла же я сказать, что меня недооценили. Директор всё больше кипятилась:
- Может, ты в церкви поёшь, у своего дедушки? Может, он тебе запретил петь в школьном хоре?!.
Она, наверное, выпустила из вида Раю, которая ходила на хор, и продолжала, всё больше распаляясь:
- Попы не учат ничему доброму. Воны являются поджигателями новой войны! Ты тоже хочешь войны? – уже гремела она.
Я сидела, придавленная такими словами, слёзы градом катились из глаз.
И тут моя Рая закричала сдавленным звонким голосом:
- В Ларисы отец погиб на войне, как вы можете так говорит!
В зале была тишина, и в этой тишине Рая заплакала громко и сердито, что-то ещё приговаривая, а я опрометью бросилась вон!
Обида захлестнула меня. А ещё чувство благодарности к Рае, изумления и гордости за её смелое заступничество.
Прибежала домой, рассказала всё бабушке. Она успокоила меня и сказала:
- Не плачь. Разве умный человек говорил бы такие несуразные вещи!?
Вечером моя бабушка пошла к нашей директорше домой и заявила, что подаст на неё в суд за «поджигателей войны».
Потом рассказывала дедушке, что директорша просила у неё извинения, ссылалась на расстроенные нервы.
Как это ни странно, никто не дразнил меня в школе после этого случая.
А с директоршей у меня произошёл ещё один казусный момент.
Какое-то время я гостила в семье тётки Натальи, где мне было очень скучно, несмотря на обилие вкусной еды. Она приглашала нас по одному, т.к. не выносила шума и возни.
Так как я очень скучала, она отправила меня домой пораньше с оказией - кто-то ехал в Михамполь из их села. В радостном предвкушении встречи я торопливо бежала из центра ближайшей дорогой – через огороды, подскакивала на узенькой меже, что-то напевала. И вдруг увидела директоршу, раскинувшую руки и бегущую мне навстречу. Я оглянулась по сторонам, никого, кроме меня не было.
- Что же это такое? Неужели она так радуется мне? Вот не ожидала! Наверное, обдумала всё и понимает, как меня обидела. А всё-таки, неплохая она, если даже полюбила меня.
Всё это пронеслось у меня в голове, и я тоже заторопилась, улыбаясь и всем своим видом показывая, что рада встрече и не помню зла. По мере приближения директорша стала притормаживать, руки её опустились. Я была уже совсем близко, и разглядела на лице её удивление и даже какую-то брезгливость.
- Это ты? А я думала, что это моя племянница приехала!
Она развернулась и пошла к дому.
А я стояла и испытывала жгучий стыд за свою неуместную улыбку, которую так и забыла убрать с лица. Ещё долго после этого испытывала стыд и неловкость, вспоминая нашу встречу.
Перемены
Всё изменилось в нашей жизни, когда областной центр перенесли из старинного Каменец-Подольска в Проскуров, который вскоре переименовали в честь трёхсотлетия воссоединения Украины с Россией в Хмельницкий.
Объяснялось это тем, что Хмельницкий являлся крупным железнодорожным узлом, а Каменец-Подольский был тупиком и находился на периферии области.
А вот чем объяснить, что Михамполь переименовали в Михайловку, было не понятно.
Театр, в котором работала мама с Георгием, расформировали, и они остались без работы.
На семейном совете было решено, что они переезжают в Михайловку и живут здесь временно, пока не устроятся где-нибудь в другом городе на постоянную работу.
Приехали мама с Георгием, поселились на квартиру к Афие. Она сдала ту половину своего дома, которую выстроил зять во время войны.
Зять у Афии был полицаем, выстроил жильё с размахом: с деревянными полами, под металлической крышей. Состояло оно из залы, просторной кухни и веранды.
Зятя и дочь сослали в Сибирь, как и мужа Афии, который служил у немцев старостой. Жила она с дочкой, ровесницей Раи, и двумя внуками. Перебивалась, как могла, чтобы прокормить детей. Нанималась обрабатывать чужие огороды, пускала квартирантов не только в отдельную половину, но и в свою, с земляным полом, с русской печью. Одиноких приезжих женщин, которых по каким-то причинам забросило в эти края.
Семья Афии, даже больше, чем наша, была предметом отрицательного отношения. Детей обзывали «шуцманами». Пособие по бедности в виде предметов одежды выделялось им в школе в последнюю очередь.
Бабушка иногда отдавала что-нибудь для детей: то крынку молока, то буханку хлеба. Хотя Афию не любила из-за лживости и вороватости. Не было случая, чтобы Афия не попыталась прихватить хоть что-нибудь.
Что это вы взяли, положите на мисто, - окликала бабушка Афию, уходящую со двора.
- А я думала, что вам этого не нужно, - отвечала Афия, вытаскивая из-под пиджака то, что взяла, ну, хоть кружок от кадки или любую другую вещь, нужную в хозяйстве.
К приезду мамы Афия затеяла побелку.
Белила в Михайловке очень бедная женщина – Марка, оставшаяся без мужа с шестью дочерьми на руках. Её Афия и наняла за гроши.
И вдруг, после побелки, семья Марки зажила в достатке. Вместо полуразвалившейся хаты выстроили новый дом, девчонки приоделись, двое вскоре вышли замуж.
Всё выяснилось, когда возвратилась из ссылки дочь Афии.
Она пришла домой к Марке и закатила страшный скандал.
Оказывается, Марка обнаружила под отвалившимся куском штукатурки
спрятанное золото.
Ничего не добилась Афиина дочь, ничего не отдала ей Марка, а слух разошёлся. И все одобряли Марку, т.к. золото было награбленным.
Припоминали люди подробности, как и что, происходило в войну.
Однажды, когда вели евреев на расстрел, сказав им, чтобы взяли с собой всё ценное, Афия подскочила к одной женщине и стащила у неё с плеч замечательную шаль со словами:
- Тебе всё равно уже не придётся её носить!
Этой еврейке удалось чудом выползти из-под расстрелянных людей, и спасла её бабка из ближайшего села Заинцы.
Когда закончилась война, она приезжала на место гибели и захоронения своей семьи и зашла к Афии со словами:" «Афия, отдай шаль»!
Говорят, у Афии случился тогда сердечный приступ.
Зажила семья Афии в достатке после приезда из ссылки её мужа. Видать, не в одном только месте припрятаны были сокровища.
Мама с Георгием устроились временно на работу в дом культуры, он – заведующим, она – художественным руководителем. Я стала жить с ними, но околачивалась постоянно у бабушки.
Бабушка с дедушкой недолюбливали Георгия, прежде всего из-за его отношение ко мне.
Колядки
В то время, на Украине были живы сложившиеся веками обычаи и обряды. И хоть власти пытались их искоренить, всё равно они существовали. Так, на Рождество дети «колядовали». Ходили группами с зажжёнными самодельными фонарями или свечами под окна, пели колядки.
Люди «образованные» ни в коем случае не позволяли в этом участвовать своим отпрыскам, считая это зазорным, даже постыдным.
Нам тоже не позволялось, чтобы не было повода обвинить дедушку в том, что он поощряет и учит нас «пережиткам».
Тем не менее, мы пошли колядовать вместе с другими детьми. Разучили колядку, которая начиналась так:
Нова рада стала, яка нэ бувала,
Над вэртэпом зирка ясна свиту засияла,
Там Хрыстос родывся, в Диви воплотывся….
Мы подходили к окнам, зажигали утащенные из дома свечи и пели во всю мощь. Хозяева высовывались из двери и совали нам кто что. Кто – пирожки или домашнее печенье. Кто – орехи, яблоки или тыквенные семечки, кто деньги мелочью. А некоторые говорили:
- Идите, идите, у нас уже колядовали.
И не давали ничего.
Нам было очень весело. Темнота, мигающие свечи, встреча с конкурентами, которые тоже колядовали. Но очень скоро безмятежное наше веселье было прервано бабушкой
Кто-то передал ей, что мы колядуем. Она нашла нас и грозно приказала идти домой. Оставив всё, что наколядовали, и уже предчувствуя, что дома ждут неприятности, мы двинулись домой.
А дома нас ждал такой нагоняй, которого мы и не ожидали. Кричали все, даже тихая тётя Феодосия:
- Разве вы не понимаете, что завтра все люди будут показывать на дедушку пальцами, и говорить, что поп послал вас под окна милостыню просить
И даже моя мама возмущалась:
- Мы – очаг культуры, а наши дети следуют пережиткам прошлого!
Обувь наша промокла, вид был растрёпанный и грязный, и это ещё больше разъярило бабушку. Она взяла хворостину, которая всегда лежала на шкафу, и нам досталось!
Мы с Юрой прятались за большими, под самый потолок, фикусами. Но на этот раз бабушка даже с ними не посчиталась. И несколько лет листья фикусов были в шрамах.
Воспользовавшись случаем, Георгий под конец больно ухватил меня за ухо, и я взвыла, хотя до этого мужественно переносила наказание. Всю свою досаду я выразила в этом крике, что послужило переломным моментом в мою пользу. Бабушка гневно закричала Георгию:
- Так-то ты обращаешься с сиротой!?
Все её поддержали, Георгий сконфужено оправдывался, наливаясь ненавистью ко мне.
В общем, праздник был ещё тот.
Отъезд Георгия
Вскоре Георгий заболел. У него была высокая температура, Он не мог садиться и ходил из угла в угол, прихрамывая и охая. Мама прогоняла меня:
- Уходи к бабушке, я буду лечить Георгия.
Мне было очень любопытно, как она будет его лечить. И я таки подсмотрела в окно.
Георгий лежал на кровати вниз лицом, попка его была оголена. А на ней вздувались большие розовато-фиолетовые чирьи, которые мама чем-то мазала.
Внезапно Георгий поднял лицо и посмотрел в окно, в которое я заглядывала. Я кубарем свалилась в траву, услышала его рёв, обиженный и злой, и убежала от греха подальше.
И, конечно же, рассказала обо всём, что видела.
Маленькая Лида поняла, что у Георгия болячка на попке, и когда он пришёл на ужин, спросила с состраданием:
- Сраця болыть?
Георгий посмотрел на меня, и взгляд его ничего хорошего мне не сулил.
Летом в гости к Георгию приезжал с женой его старший брат Александр. Запомнился мне их приезд, потому что мы все вместе ходили купаться на пруд. Жена Александра поражалась красотами нашего края, чистоте воды в пруду, его раздолью. Налюбоваться не могла огромными деревьями каштанов, грецких орехов, лип.
И ещё впервые в жизни мы отведали вкус необыкновенной копчёной селёдки, совершенно золотой и очень вкусной.
Наступала весна. Георгий уехал в Ленинград. Он собирался остановиться у своего брата и попытаться устроиться в какой-нибудь театр. Забрал с собой мамины документы. Мама ждала его вызова.
Вскоре пришло письмо, в котором Георгий сообщал, что всё замечательно устроилось, нашлась работа и для него, и для мамы. Только он оговаривал, чтобы мама в Ленинград меня не брала, так как тамошний климат может повредить моему слабому здоровью.
Мама засобиралась уезжать, но бабушка с дедушкой единодушно этому воспротивились.
- Ты не понимаешь, что он псих и эгоист!? Что он ненавидит твоего ребёнка!
Что ты за мама такая! Выбирай – ребёнок или Георгий!
Мама плакала, а дедушка пошёл ещё дальше, говорил, что они с бабушкой не советуют маме ничего плохого, что пора сменить профессию.
Мама не поехала в Ленинград. А Георгий больше не вернулся и вскоре переслал маме её документы. Не знаю, сильно ли любила она Георгия, или страдала оттого, что была в глазах людей брошенной мужем, но она очень страдала, часто плакала.
Решили, что она поедет в Каменец Подольский учиться в медицинское училище. А я поживу ещё какое-то время у бабушки с дедушкой.
Мама поступила и училась там два года, после чего устроилась в клиническую больницу диетической сестрой. А также возглавила городскую самодеятельность
Бабушка с дедушкой были очень довольны. И сама, мол, будет сыта и Лариса тоже. А для души – самодеятельность.
Снова Каменец Подольский
После окончания медицинского училища мама забрала меня на постоянное жительство в Каменец Подольский
Она снимала крошечную комнатку на польских фольварках. Там было тесно вдвоём, и она подыскивала другую квартиру.
В центр и к новому мосту можно было пройти по лесопарку. Мы никогда не ходили центральными дорожками, а любили идти тропинкой над обрывом. Любили смотреть на частные домики внизу, утопающие в садах, на речушку,
Пока не начались занятия в школе, в выходные мы гуляли там. Роскошный лесопарк нисколько не изменился. Мы вдыхали знакомые запахи, останавливались у источника в виде львиной пасти, из которой вытекала чистая струйка воды, мыли руки, пили холодную воду.
Зашли во двор «дома актёров». Он показался мне гораздо меньше, чем был в воспоминаниях. Всё знакомое и до боли любимое. Мама стиснула мою руку, глаза её подозрительно блестели;
- Пойдём, Ларочка, это всё теперь не наше.
Потом мы сняли комнату в частном доме с большим садом. Удивительно, как недалеко от центра мог сохраниться такой большой частный сад. С яблонями, с раскидистыми грецкими орехами.
Мама купила мне красивые вещи: школьную форму, новые туфли, которые поскрипывали при ходьбе, замечательный настоящий портфель и всё остальное. Записала меня в центральную русскую женскую школу в четвёртый класс. И началось моё мучение.
После той вольницы, которую я знала в Михайловке, было очень трудно привыкать к новому порядку.
К новым узковатым туфлям, которые приходилось носить постоянно, а не только в школу. Из-за этих туфель я специально делала крюк, когда шла со школы, чтобы в парке их снять и пройтись по траве босиком. Испытывала при этом блаженство, как будто мягкая трава ласкала мои усталые ступни.
У меня не было подружек. Мне не хватало Юры, Раи и Лиды, наших игр, и шумных разборок.
И в школе я не блистала, потому что требования сельско школы от городско отличались. Кроме того, отвыкла от русского языка, говорила с акцентом, а писала с ошибками. Конечно, я сразу же скатилась с пятёрок. Речь уже шла о том, чтобы хоть троек не было.
Кроме того, школа, в которую записала меня мама, считалась элитной. В ней учились дети высоких военных чинов, директоров предприятий и учебных заведений. Были, конечно, и дети, зачисленные в школу по месту жительства. Было несколько девочек очень нуждающихся. К одной из них, Пьятковской Нине, я как-то зашла в гости.
Семья сидела за столом – мама и пятеро детей. Старшая девочка – уже подросток, младший ребёнок - совсем маленький, сидел у матери на руках. На столе стояла большая миска с мелкой картошкой в «мундирах», тюлька и хлеб. Больше ничего. В тесной комнатке - две кровати, застланные суконными одеялами, стол, табуретки и оцинкованная ванночка с постелью для малыша. Ванночку разместили под столом. Одежда развешана по стенам на гвоздях.
Ребёнок закапризничал, и мать посадила его на кровать. Он обиженно заплакал и пополз, оставив на месте, где сидел, лужицу. Мать смахнула лужицу на пол, брызги полетели, чуть ли не на стол. Затем снова взяла ребёнка на руки, принялась чистить картошку и есть. Я заметила многочисленные следы от таких лужиц на одеялах. Мне захотелось поскорей уйти, было и жалко, и противно.
Однажды Пьятковской Нине довелось оказаться в центре всеобщего внимания. Она принесла в школу комок чего-то серого, пахнущего жареными семечками. Предложила попробовать. Я хотела откусить, но не смогла.
- Да ты не откусишь, дай я отломаю. И не жуй, его сосать надо. Это жмых.
Вкус оказался замечательно смачным.
- Девочки, попробуйте, какая вкуснятина! - провозгласила я.
Все стали пробовать, всем понравилось.
- Где взяла? - стали спрашивать.
Нина загадочно улыбалась:
- Кому принести?
- Мне, мне! – раздалось со всех сторон.
Так началось в классе повальное увлечение жмыхом. Его жевали на переменах и на уроках. Нина стала пользоваться популярностью. Она сияла от удовольствия. Все ждали её прихода, бросались к ней. Даже девочки высокомерные, ухоженные, с тщательно заплетёнными косичками, в замечательных школьных формах. Предлагали ей какие-то безделушки, разговаривали с ней.
- Ну, скажи, где ты берёшь жмых? – приставала я.
- Ну, ладно, только никому не говори. Я живу возле железной дороги. В тупике появился вагон, из него что-то выгружали, это и был жмых. Его там, возле вагона полно. Каждый раз мы с сёстрами собираем то, что падает.
Нас без конца ругали учителя, а классная руководитель, Наталья Николаевна, которая и вообще была вечно хмурой и злой, прямо из себя выходила:
- Жвачные вы коровы! Совесть где!?
Но, в конце концов, жмых у Нины закончился, и всё возвратилось на круги своя. Нина опять стала никому не интересной.
Не приученная следить за своим внешним видом, я могла придти в школу без галстука, или без фартука.
Строгая классная руководитель высказала маме свои замечания на родительском собрании. Мама сгорала со стыда.
Она была очень ранима, во всём стремилась быть на высоте. Может, это являлось следствием соперничества, которое существовало в театре, в борьбе за роли и признание публики.
А может, привыкнув к всеобщему вниманию и чувствуя, что с годами она теряет что-то, мама болезненно переживала.
Переживала мама и то, что Георгий уехал и вновь играет на сцене, а она осталась в глуши и в неизвестности. И то, что в глазах людей она являлась брошенной женой.
Во время учёбы в училище, на фоне молоденьких своих сокурсниц мама осознала, что она уже не первой молодости, что время уходит.
Она постепенно теряла свой задор, хотя старалась быть прежней. Но появилось у неё что-то тревожное в глазах, по временам она становилась грустной и задумчивой.
А тут и я, оказывается, уступаю своим сверстницам. Не аккуратная, не умеющая держаться, учащаяся не блестяще.
Мама стала исправлять упущенное. И обнаружила во мне ленность, и упрямство. Оказывается, я уже выросла, у меня сложился какой-то характер.
А она привыкла считать меня маленькой, и думала, что, пожертвовав ради меня любимой профессией и личной жизнью, она найдёт во мне понимание и послушание.
Бедная мама из своей мизерной зарплаты раз в месяц стала покупать мне по сто грамм шоколадных конфет «Весна», которые мне абсолютно не нравились.
- Нужно воспитывать хороший вкус, - говорила она, купив мне впервые в жизни плитку шоколада.
Нравится? Правда же вкусно? – допытывалась она, и очень расстраивалась, мне он не понравилс. Но не смирялась, надеясь, что я привыкну.
Я понимала маму, и, боясь её расстроить, тихонько отламывала кусочки шоколада и незаметно выбрасывала их.
О любимых «подушечках», подтаявших и слипшихся, я только мечтала.
Мы никогда не говорили о моём отце. Может потому, что эта тема была маме неприятна.
Об отце я стала думать, когда увидела, как моя одноклассница Лиля Юрисова подбегает к легковому автомобилю, а великолепный её отец, не то полковник, не то генерал, подхватывает её на руки и целует.
С тех пор я многие годы мечтала о том, что мой пропавший без вести отец найдётся.
Вот звенит звонок на перемену, ко мне подходит, сама не своя, классная руководитель и говорит:
- Пойдём, там тебя ждут.
Я уже догадываюсь, кто это может быть. Гордо смотрю на Лилю Юрисову и выхожу в коридор. А там! Там стоит генерал, вся грудь в орденах! Он протягивает ко мне руки, и я бросаюсь к нему на грудь.
- Папа!
А потом я, вся такая нарядная, прихожу в школу, угощаю всех конфетами, а потом говорю:
Мой папа - Герой Отечественной войны. Он меня очень любит, и будет теперь встречать со школы. А потом мы всей семьёй поедем жить в Ленинград.
Холодный дождь
Была поздняя осень. Хозяева убрали в саду урожай, лишь кое-где в вершинах старых высоких яблонь висели яблоки. Листьев осталось совсем мало. Я бродила по саду, иногда из-под ног выкатывался, не замеченный во время сбора, грецкий орех. Я подобрала несколько и вышла в палисадник у калитки.
Пустая улица с грунтовой дорогой, пустая земля, я совершенно одна.
Что-то было не так. Меня охватила необъяснимая тревога. Казалось, обострились зрение, слух.
Я стояла у забора в вопросительном ожидании – что-то будет? Не знаю почему, но мне показалось важным запомнить эти ощущения, запечатлеть в памяти.
Освещение стало каким-то странным, как будто зажёгся яркий свет где-то за невидимыми шторами. Пожухлая трава разметалась неряшливыми прядями, резкий ветерок гонял клочки брошенной бумаги. Взвивал завитками пыль. Что-то надвигалось.
Наступило затишье, и вдруг – резкий порыв ветра. Хлопнула калитка, потом форточка. А затем загомонили кроны деревьев, заламывая ветви, закружились последние срываемые листья. Рвануло ещё и ещё. Сердито ударило тяжёлой каплей по щеке, предупреждающе простучало по жестяной крыше.
А затем полило, но не деловито, как летом, а решительно и безаговорочно, припечатывая.
Я стояла уже на крыльце, ёжась от холодных брызг.
Незнакомое чувство тоски и утраты охватило меня. Что-то уходило, уходило навсегда, смывалось этим холодным дождём. Чего-то было жаль.
Десятилетняя девочка, я и представить себе не могла, что, возможно, бессознательное предупреждало меня о моей беззащитности, о будущем моём одиночестве и о равнодушии окружающего мира.
Я пошла домой и, волнуясь, записала всё, что чувствовала.
Когда мама пришла, я дала ей прочитать то, что написала. Мама посмотрела на меня внимательно и сказала:
- Ты пиши дневник, это помогает разобраться в своих чувствах и успокоиться.
С мамой у нас случались моменты большого взаимопонимания, когда мы остро чувствовали любовь друг к другу.
Помню поход в кинотеатр на фильм «Глинка». Русь, храм, который целиком перевозили на новое место чуть ли не на руках, ликующий народ и Музыка!
- Славься, славься, Отчизна моя!
После фильма мы сидели, тесно прижавшись, на скамейке в парке и молчали, понимая друг друга без слов.
Ощущали свою сопричастность к великому нашему народу.
И многие годы, услышав музыку Глинки, звучавшую в этом фильме, я чувствовала волнение.
Операция
После школы я заходила к маме на работу. Она усаживала меня за стол в маленьком своём кабинете и приносила обед, - суп, второе, компот. Заходила шеф повар, всегда ласково улыбающаяся. Иногда, когда мамы не было, она сама подавала мне обед.
Маму выручали эти бесплатные обеды. Она радовалась, что я была сыта, к тому же при её мизерной зарплате это было большим подспорьем.
Но все обеды оборвались.
Случилось так, что мама забраковала, как некачественный, холодец. Но шеф повар с этим не согласилась и распорядилась выдать его больным. По этому поводу мама составила акт, снимая с себя всю ответственность.
Холодец действительно был некачественным, и в больнице произошло массовое отравление.
Дело чуть не дошло до суда, но закончилось тем, что шеф повара сместили, она стала рядовым сотрудником. В разгар этих событий, когда я пришла на обед, и мамы поблизости не было, эта женщина меня накормила. Через час у меня сильно заболел живот, меня тошнило, кружилась голова. Пришла мама, меня срочно положили в палату, сделали промывание желудка, чем-то поили.
После этого между мамой и бывшим шеф поваром произошёл большой скандал. Мама сказала, чтобы я никогда больше на обед к ней не приходила. Так как эта женщина пригрозила с глазу на глаз, что ещё не то нас ожидает!
Ещё один раз я попала в больницу на удаление гланд.
Я очень боялась. Скрашивало это событие только обещание мамы принести мне после операции столько мороженого, сколько моя душа пожелает.
Во время операции я вела себя безобразно, сопротивлялась тому, чтобы мне привязали руки, вырывалась. Большой угрюмый доктор прикрикнул на меня и пригрозил, что отрежет что-нибудь не то, если я дёрнусь ещё хоть раз.
После операции ко мне проникла мама, но доктор её с треском прогнал. Фамилия у него была Кивильша, и я предполагала, что он немец.
Сигизмунд
Мама пригласила в гости знакомого. Они ехали в одном поезде из Хмельницкого, когда она ещё училась. С тех пор встречались время от времени.
И вот он впервые зашёл к нам.
Он был высокого роста, бросался в глаза длинный нос, голова казалась маленькой по такому носу.
- Сигизмунд Демьянович Дрогальский , - представила его мама.
Она была немножко взволнована.
Он побыл у нас недолго, попил чаю и ушёл.
- Ну, как он тебе?
Я пожала плечами.
- Ты не смотри, что он некрасивый. Истинная красота не во внешности. Он порядочный человек, очень одинокий. Когда-то был женат, но ребёнок его умер, и он расстался с женой.
- Мама, ты хочешь взять его к нам? Не надо, нам так хорошо вдвоём, а он чужой дядька.
Я заплакала. В нашу жизнь с мамой начал вторгаться чуждый, посторонний человек.
Я вспоминала Георгия, такого красивого, сильного и такого злого и нетерпимого. Предчувствовала, что с приходом Сигизмунда всё у нас будет не так, как было до сих пор.
Приехала в гости бабушка. Мама, по-видимому, советовалась с ней. Я услышала знакомые мне аргументы о внешности и внутреннем содержании. Мне показалось, что мама сама себе доказывает что-то.
- Не спеши, Нюся, узнай хорошо человека, - советовала бабушка, уезжая.
Однажды в выходной день Сигизмунд переехал к нам.
Он оказался молчаливым, сдержанным и очень аккуратным. В мои дела не вникал, не вмешивался в мои отношения с мамой.
Работал инженером в институте мер и весов, часто ездил в командировки.
Короче говоря, неприятностей от него было гораздо меньше, чем я ожидала.
Зато мама преобразилась. Она снова заискрилась изнутри, много смеялась, что-то напевала. Часто я ловила восхищённые взгляды Сигизмунда на неё.
Маме исполнилось тридцать лет. Она всегда была очень миловидной, тоненькой, грациозной. Всегда носила высокие каблуки из-за небольшого роста. Помню её походку, жизнерадостное постукивание каблучков «тук-тук-тук».
Когда я слышала за окном её шаги, во мне поднималось сладкое волнение – «мама идёт». Я вскакивала и бросалась ей на шею. Мама целовала меня, трепала по голове.
Мы жили хорошо. Я никогда не трогала ничего на столе у Сигизмунда, он это оговорил сразу. У нас с ним сложилось отстранённое сосуществование, мы друг другу не мешали. Единственное, что его справедливо раздражало – это мои отговорки, когда нужно было прибрать за собой: «Сейчас»
- Сейчас – это немедленно, а у тебя неопределённое время, - говорил он.
Я не называла его никак, папой не могла, Сигизмундом Демьяновичем - неловко было. Но он не обижался, ему было всё равно.
Мы ещё два раза меняли квартиру. Один раз в старый город, в дом над самым обрывом. Стена как бы продолжала скалу, деревянный балкон висел над пропастью. Выход на балкон предусмотрен был только через окно. Прежде, очевидно, на этом месте была дверь. Я с опаской ступала на балкон и сразу присаживалась, так как кружилась голова. Балкон казался, да, наверное, и был хлипким, обветшалым от времени. Им не пользовались.
С него хорошо просматривался двор большого двухэтажного дома, тоже над обрывом, так как скала в том месте выступала, а дом стоял над обрывом торцом, фасадом в сторону нашего дома. Во дворе играли, визжали, бегали ребятишки. На верёвках сушилось бельё, кипела жизнь.
Я любила подсматривать, скучала по Михайловке.
Однажды, выглянув, заметила во дворе большое оживление.
Несколько мужчин что-то делали с конём. Конь ржал, упирался, но люди вели его к столбу. Ребятишки суетились рядом.
Потом коня свалили. Раздалось отчаянное ржание, хрип, люди навалились на бьющегося коня.
- Убили! – поняла я.
Отношение к лошадям в нашей семье было любовное. Бабушка рассказывала, как она один-единственный раз попала в цирк и видела там дрессированных лошадей. Какие они умные, преданные людям, как много от них пользы! Вообще, работящие.
- Убили!- заорала я.
- Кого убили, ты что? – подскочила мама из кухни.
Подошла соседка и сказала, что там живут татары, они любят конину и иногда забивают коней во дворе.
- Успокойся, не смотри больше, - закончила она, и они с мамой ушли в общую кухню.
Какое там не смотри! Я смотрела во все глаза. Вот мальчишка побежал в дом, обеими руками держа что-то белое с копытом. «Нога»! – догадалась я, - но почему же она белая, наверное, с неё сняли шкуру»! Я просто ощутила боль в ноге.
Больше смотреть не смогла.
Ночью мне снился конь, который мчался на трёх ногах и хрипел. Я хотела ему помочь, но боялась его. Мама подходила ко мне, уговаривая:
- Не кричи, всё в порядке, - и гладила меня.
Подзамче
Мы сняли половину дома далеко, за турецкой крепостью, в пригороде Подзамче.
У нас были две светлые комнаты и веранда. Прямо перед окнами огороженный участок земли, с парой деревьев и грядками. Дорожка к входу в дом шла от ворот по двору, заросшему спорышем, и сворачивала на вымощенную камнем тропинку вдоль окон.
Невдалеке от дома протекал ручей с каменистым дном. Называли его почему-то потоком.
До школы можно было доехать на автобусе. И тут у меня появилась подружка из класса, которая тоже жила в Подзамче, правда, далеко от нас. Но мы одновременно садились в автобус, вместе возвращались домой. Звали её Эльвирой, Элей.
Красивая девочка, беленькая, рано начавшая развиваться физически. Она была младшей дочерью в семье, любимой и часто болевшей. Хотя по виду нельзя было предположить в ней больную. Тем не менее, в школе у неё случались приступы. Она теряла сознание и лежала, вытянувшись на спине и ритмично колотя себя в грудь кулаками.
Вызывали скорую помощь, а через пару дней Эля вновь была в школе, как ни в чём не бывало. Нам объясняли это заболеванием сердца, хотя позже я узнала об эпилепсии и поняла, чем болела Эля.
Я искренне завидовала ей, тому, как все пугались, старались ей помочь. Иногда мне казалось, что она притворяется.
Эля была большая фантазёрка, прекрасно рисовала, училась хорошо, но не ровно.
Хитрила, прогуливая уроки, грубила своей бабушке, которая передвигалась в коляске – у неё были парализованы ноги. Эля требовала у неё деньги на мороженое. Бабушка под конец сдавалась, вытаскивала из каких-то тряпочек мелочь и давала три копейки, или десять. Эля возмущалась, мороженое стоило рубль. Бабушка плохо ориентировалась в действующих ценах, изумлялась, что за три копейки невозможно купить мороженое, но, в конце концов, рубль давала.
Учились мы со второй смены. Часто, задержавшись в школе, не дожидались автобуса, шли часть пути пешком, как правило, до «старого города». Рабочий день уже кончался, ларьки с развесным мороженым бездействовали, и мы шарили руками в отделениях, куда складывались во время торговли вафельные стаканчики. Находили там кусочки вафель, и радовались. Однажды я запустила руку, мне попался кусок, и я сунула его в рот. А это оказался кусок земли.
В старом городе, сразу за мостом мы часто встречали необычную нищенку. Это была старушка, которая передвигалась странным образом – опиралась одной рукой в перчатке в землю, как бы выпрыгивала с маленькой тележки без бортиков, второй рукой передвигала тележку вперёд и опять шлёпалась на неё. Одета она была в странные одежды: шляпки с мятыми букетиками линялых цветов, вытертые бархатные кофточки с бантами, рейтузы в многочисленных заплатах, без юбки – она ей мешала бы передвигаться. Мы задерживались, смотрели, как она передвигается. Однажды предложили ей букетик фиалок, сорванных над обрывом, и были удивлены её реакцией. Старушка уткнулась носом в букетик, подняла на нас глаза, в них были слёзы. Она стала что-то говорить, но не на русском языке, потом опомнилась и сказала:
- Спасибо, спасибо.
Элька рассказала об этой старушке своей бабушке, и оказалось, что она знает её.
- Много в городе осталось осколков прежних времён.
Рассказала, что когда-то очень давно старушка была богатой, училась в пансионе благородных девиц, путешествовала за границей. Сейчас у неё нет никого и ничего, поэтому побирается и живёт где-то в чулане бывшего своего дома, почти разбитого во время бомбёжек. Каждый раз мы рвали по дороге цветы – любые, которые цвели, и подносили этой нищенке. И она, чистенькая, сморщенная, улыбалась нам радостно и всегда брала цветы, хоть они её наверняка обременяли.
С Элькой было не соскучиться. Она знала многое такое, что я воспринимала, как её фантазии.
Однажды она просветила меня об отношениях взрослых мужчин и женщин, но я, конечно, ей не поверила. Глупости, моя бы мама – ни за что!
Элька показывала мне выросший у неё в укромном местечке волос, демонстрировала тугие комочки будущей груди.
Я была заморышем, завидовала ей.
О разном
Когда я заболевала, на маму нападала паника. На приёме у врача она плакала:
- Доктор, она у меня одна!
Предполагая, что я могу простынуть, надевала в валенки тёплые носки и обматывала ноги газетами. Это притом, что климат в нашей местности был очень мягким, снег выпадал к январю и держался недолго.
В школу заставляла брать пластмассовую баночку со сметаной и кусочек курицы в компрессной бумаге. Курица живьём покупалась один раз в неделю на базаре. Мама обезглавливала её, разделывала на порции и готовила супы, а мясо почти всё отдавала Сигизмунду и мне.
Если бы я вытащила такой завтрак из портфеля в классе, меня бы обсмеяли. Но мама не допускала никаких возражений.
Я потихоньку выходила во двор, где находился наружный туалет, и спускала завтрак в отверстие, если не было возможности отдать его скрытно Пьятковской, с которой у меня существовал молчаливый уговор не выдавать меня.
Все обожали школьные булочки, которые продавались в буфете по тридцать копеек.
Душистые, пышные, что ещё нужно!
Но мама придерживалась другого мнения.
Мама брала меня иногда на концерты художественной самодеятельности. Мне очень нравилось, как она декламирует, а особенно, как она поёт.
Одно такое выступление помнится особенно ярко.
- Дуэт Лизы и Полины из оперы «Пиковая дама» - объявил конферансье.
Вышли мама и ещё одна женщина. И вот они запели. Сначала спокойно и повествовательно:
- Уж вечер, облаков померкнули края…
Потом голоса стали крепнуть, поднялись высоко, свиваясь и, как будто лаская друг друга:
- …Последняя холодная вечерняя струя,
И тихой ивы трепетанье,
В тиши ночной.
Голоса чистыми струями подняли меня, а потом спустили вниз. Потрясенную.
Иногда к нам заходили бывшие мамины сослуживцы. Бывшие актёры и актрисы, на которых жизнь как бы наложила печать, что они бывшие. Все они работали, где придётся, но пытались хотя бы внешне сохранить свой прежний имидж.
Они организовывали временно группу и объезжали ближайшие райцентры, где были клубы, с концертами. Подрабатывали таким образом.
Мама тоже принимала в этом участие, пока у нас не появился Сигизмунд. Он был законопослушным, а концерты, которые устраивали мама с бывшими собратьями по сцене, являлись незаконной деятельностью.
Жизнь изменялась в лучшую сторону. Стали лучше одеваться, в магазинах появлялись разные продукты. В нашей семье царил мир, все мы ладили.
Однажды мама спросила меня, как бы я отнеслась к тому, что у меня может быть маленькая сестричка.
Я решительно этого не хотела. Мне не хотелось делить маму ещё с сестричкой. Я чувствовала, что она не будет любить меня по-прежнему, если появится ещё один ребёнок.
- Мама, не надо, разве нам сейчас плохо? – просила я.
Мама даже обиделась:
- Да что ты так забеспокоилась, я и не жду пока, мне ещё полечиться надо, чтоб родить ребёнка. Не побереглась в молодости и заработала воспаление придатков.
Иногда мы ходили в гости к сёстрам Сигизмунда. Одна из них, воспитывающая без мужа единственную дочь, была приветливой и радушной. Вторая же сверлила маму испытующими взглядами, как будто стараясь найти в ней скрытые дефекты.
И нашла.
С какого-то периода мама ходила, как в воду опущенная. Она стала беспокойной. О чём-то взволнованно говорила наедине с Сигизмундом.
Потом-то я узнала, что у него не хватило ни чуткости, ни такта, а, скорей всего, и любви, потому что он стал передавать мнение сестры о его союзе с мамой.
О том, что его брак является ошибкой, так как он взял женщину с ребёнком. О том, что он мог бы иметь кучу своих детей, а его избранница, по всей видимости, бесплодна и т. д. И вообще – они не смотрятся в паре из-за маминого небольшого роста.
Мама была слишком ранимой, она, мне кажется, не сгорала от любви к Сигизмунду, но мучительно страшилась развода с ним. Ей важно было выглядеть в глазах людей желанной женщиной, любимой.
Окончание четвёртого класса
Наступила весна. Сигизмунд был в командировке. В выходной мама занялась грядками. Вдруг она позвала меня и показала множество всходов. Они были повсюду, высунулись из земли зелёненькими пиками, - это были явно не сорняки.
- Не буду я вскапывать здесь,- решила мама, - это, кажется, тюльпаны. И, действительно, это оказались тюльпаны. Они поднялись сплошным ковром, мясистые, тёмно-зелёные листья. Потом выпустили стрелки с бутонами. А в один прекрасный день раскрылись все разом, и все оказались яркого жёлтого цвета.
Мы с мамой ахнули! Море жёлтых тюльпанов засияло солнечным лоскутом. Мы радовались им, как неожиданному подарку, не могли насмотреться на эту красоту.
Я давно уже не видела маму такой восхищённой и довольной.
Я заканчивала четвёртый класс. Наступили первые в моей жизни экзамены. Мама специально съездила в ботанический сад и купила там замечательный букет из диковинных цветов гиацинтов. Белые и сиреневые гиацинты в обрамлении пушистой зелени с крошечными белыми звёздочками.
Она поехала в школу вместе со мной, и убедилась, что наш букет оказался самым замечательным. Поддаваясь настроениям других матерей, она тоже осталась ждать, когда я напишу работу по математике.
Когда я вышла, она кинулась ко мне и показала, как она решила мой вариант задания. Моя мама была оживлена, она играла. Не то, чтобы она переживала из-за моего экзамена, она никогда особенно не вникала в мою учёбу, но она включилась в роль болеющей за успех мамы, и у неё получалось лучше, чем у всех остальных – не работающих жён больших начальников и военных чинов.
Потом мы шли с мамой домой, она была тихая и молчаливая, как будто выдохлась на людях, истратила всю энергию.
Мне стало её бесконечно жаль, и я, поддаваясь безотчётному чувству, уткнулась ей в плечо.
Я закончила четвёртый класс хорошисткой, на большее меня не хватило.
Безоблачное лето
После экзаменов мы поехали в Михайловку, где я и осталась на всё лето, последнее беззаботное и безоблачное лето моего детства.
Много было походов в лес большой компанией. Собирали всех с нашей улицы, всю дорогу развлекались: бегали наперегонки, делали набеги на колхозный горох. Ощущения опасности, азарта, а потом безудержное веселье, как будто счастливо избежали большой беды. Стручки поскрипывали в карманах, за пазухами. Вышелушенные, оставались на пыльной дороге, как указатели, куда продвигались воры.
Однажды я пригласила с нами бывшую одноклассницу Люсю, соблазнив её рассказами о наших походах. И она, не предупредив никого, отправилась с нами.
Нечего и говорить, что Люся была в полном восторге и от самой дороги в лес, и от сбора лесных орехов, ещё молочной зрелости. И от лазания по деревьям.
Мы бесились, распевали песни, на солнечной полянке устроили привал и съели всё, что взяли с собой. Нам радостно было, что мы открываем Люсе этот лес, эти удовольствия, о которых она и не знала, будучи единственным ребёнком, опекаемом без меры.
Совершенно не обратили внимание на то, что небо нахмурилось. И только первые раскаты грома привели нас в чувство – гроза идёт!
Заспешили домой. Пробежали прозрачным подлеском, выбежали на полевую тропинку.
Громыхало всё ближе. Небо буквально съехало почти до земли громадной тёмной глыбой. Молнии кроили его вдоль и поперёк. Загремело страшно, с треском.
Мы перепугались. Охватило чувство беззащитности и беспомощности. Хотелось спрятаться куда-нибудь. А куда!?
Ветер налетал. Пшеничные волны катились то в одну, то в другую сторону
В ужасе, приседая от каждого раската грома, мы мчались к селу Микитенцы.
И тут хлынул ливень! До нитки промокшие, осклизаясь на раскисшей дороге, путаясь в мокрых подолах платьев, вбежали мы в село.
Юра воскликнул:
- Давайте к бабе Тодоньке!
И мы рванули к Тодоньке, хорошей бабушкиной приятельнице.
Ввалились в дом, с одежды на глиняный пол ручьями стекала вода. Бил озноб.
Тодонька захлопотала, заохала. Достала из «скрыни» сухую одежду. Мы стали переодеваться, согрелись.
И принялись хохотать, глядя на себя в бабкиных юбках до пола, в её безразмерных кофтах. Особенно над Юрой, которого вырядили в широченные штаны, по-видимому, раньше принадлежавшие мужу Тодоньки.
Потом попили молоко со свежим чёрным хлебом и, когда дождь совсем прекратился, отправились домой.
А дома был переполох, искали Люсю. Кто-то подсказал, что видел её в нашей компании. Родители прибежали к нам домой. Устроили скандал, мать плакала. Напрасно бабушка успокаивала её, говорила, что мы никогда не заблудимся, что вот-вот придём!
Была организована поисковая группа из отца девочки и нашего дедушки. Достали где-то телегу и поехали в лес. Но в лес вела не одна дорога, и они с нами не встретились.
Вскоре после этого мы явились домой. Притихшая Люся взяла свою мокрую одежду, и мы расстались. Нечего и говорить, что бабушка по головке нас не погладила. И не потому, что переживала за нас, мы были совершенно самостоятельными. А за то, что взяли с собой Люсю.
Дедушка приехал поздно, нас не ругал. Сказал просто:
- Нужно учиться отвечать за других!
Это лето казалось мне необычно длинным. Столько было в нём беспечной радости, столько было удовольствия от общения со сверстниками! Я, как будто вырвалась на свободу из нашей элитной женской школы, где царили такие строгие правила. И попала в родную стихию.
Играли на улице возле нашего двора до темноты в лапту, в жмурки, в вышибалу.
Рыбачили вдвоём с Юрой, купались все вместе на опусте.
Родными были запахи липового цвета, мяты, аира в нашем доме.
Я ощущала себя ловкой и прыгучей, не ходила, а бегала вприпрыжку. И остро ощущала, как замечательна жизнь.
Пятый класс
В пятом классе я чувствовала себя увереннее. Мой русский язык стал намного лучше, чему способствовало то, что мама разговаривала со мной только на русском. А она владела им в совершенстве, т.к. в театральном училище этому уделяли большое внимание.
Однако блестящих успехов в моей учёбе не было, и чтобы мама не ругала меня, я стала прятать иногда свои тройки куда-нибудь с глаз долой. Мама натыкалась на спрятанные тетрадки, возмущалась:
- Ну, хотя бы честно созналась, а то прячешь, лживая ты девчонка!
Мама становилась раздражительной, что-то в нашей жизни не заладилось.
Как-то зимой Сигизмунд уехал в Ленинград на курсы. Его не было месяца два.
Мама писала ему длинные письма, иногда зачитывала мне наиболее, по её мнению, удачные места. Например:
- …Сенечка, у нас настоящая зима, пушистые снежинки медленно кружат за окном, так тихо и спокойно. Только тебя с нами нет, я скучаю…
К весне мама стала недомогать, её подташнивало, и просто она чувствовала усталость.
Стирать бельё мама нанимала приходящую женщину, она же стала делать у нас уборки, раз в неделю.
Женщина очень бедствовала, так как у неё было трое детей, а муж погиб.
Мама платила ей, дарила продукты – крупу гречки и редкостный в те времена в наших местах рис. А также муку, сухофрукты, фасоль.
Как-то, выйдя закрыть за ней дверь, она увидела, как женщина воровато отсыпает из мешочка крупу. Женщина заплакала, что-то стала объяснять.
Зайдя в комнату, мама сказала:
- Жалко её, бьётся в нужде, как рыба об лёд. Вот до чего дошла.
Наступала весна 1953года. Как гром с ясного неба прозвучало известие – умер товарищ Сталин!
Это казалось неправдоподобным, немыслимым. По радио звучала траурная музыка, мама плакала:
- Как же теперь?
Не укладывалось в голове, что Сталин, самый мудрый, самый добрый, который так любил нас, детей, мог умереть. Даже внешний вид его я считала образцом мужской красоты.
Везде висели его портреты в траурных рамках.
В школе не было занятий, мы шили траурные бантики из лент. Прикалывали их на груди.
То и дело кто-то начинал плакать, плач подхватывали все. Эльку увезли на скорой помощи с сердечным приступом.
Первое время после похорон все были ошеломлены, но постепенно всё стало на свои места. Всё так же проходили собрания отряда и дружины. Под барабанный грохот и пионерский горн выстраивались на торжественные линейки, отчитывались, давали клятвы верности делу Ленина-Сталина.
Потом поползли слухи о злокозненных замыслах тайных противников советского строя. Но всё это не имело непосредственного отношения к нам, в нашей жизни не происходило ничего серьёзного.
Если не считать того, что мама недомогала, была раздражительной и недовольной мною.
Особенно после очередного посещения школы, когда вылезли на свет мои спрятанные тройки, и, в довершении ко всему, мама узнала о моих проделках с завтраками, которые она заставляла меня брать в школу.
Классная руководитель Наталья Николаевна, суровая и хмурая женщина, отчитывала меня при маме за то, что фартук сидит на мне, как попало; за галстук, кончики которого сворачивались в трубочку. За то, что, обладая отличными способностями, я ленива и не организована. Маме было настолько горько, что она, в свою очередь пожаловалась ей на моё упрямство и неблагодарность, имея в виду мои завтраки.
Наталья Николаевна была довольна беседой с мамой, так как нашла живой отклик на свои слова.
Надо сказать, что наша учительница всегда замечала все наши недостатки, даже отличницы были у неё с оговорками. От её слов становилось совсем безрадостно. Она никогда не улыбалась, всегда была недовольна.
Мамины обиды
В апреле мама решила лечь в больницу на обследование.
Дома я оставалась одна, Сигизмунд был в очередной командировке.
Мама оставила мне деньги, попросила соседку, чтобы она за мной присматривала.
Нечего и говорить, что моя подружка Эля всё время проводила у меня. Мы мало учили, забавлялись с кошкой, играли в шашки. Эля рисовала кукол на плотной бумаге, вырезала их, рисовала причудливые на них наряды. И мы играли, сочиняя сказки и приключения.
Соседка принесла мне судок с котлетами.
- Поешь сама и отнеси маме, - сказала она. Мама оставляла мне курицу, котлеты из неё.
Мы с Элькой попробовали котлеты, они были замечательно вкусные.
Мы поели их один раз. Потом, к вечеру, опять захотели есть. Я прекрасно помнила, что часть нужно отнести маме, но, сама не знаю как, мы съели все. Потом я понять не могла, что на меня нашло, почему напал такой неукротимый аппетит. Ведь обычно маме приходилось заставлять меня поесть.
- Что же теперь делать? – спохватилась я, - как я поясню это маме? .
Эля предложила:
- Мы сходим с тобой в гостиницу, там хороший ресторан. И купим маме котлеты, у тебя же есть деньги!
Деньги у меня были, мы так и сделали. Ресторанные котлеты оказались неаппетитными, сухими и тёмными. Никакого сравнения с теми, которые приготовила соседка. Меня мучили угрызения совести.
Я пришла к маме, она была очень довольна моей внимательностью.
Соседки по палате похвалили меня, но я чувствовала себя очень скверно, боялась разоблачения.
И оно состоялось. Соседка спросила у мамы, как ей понравились котлеты. Мама посмотрела на меня пристально и всё поняла.
- Ну и бессердечная же ты,- сказала она,- смотреть на тебя противно. Главное – врёшь! Неужели я не поняла бы! Что ж ты такая лживая!?
Я чувствовала себя виноватой, чего бы только не отдала за то, чтобы этого не случилось!
Мама стала раздражительной. Я не помню за что, но однажды она отчитывала меня, и я ей ответила грубо. Мама потребовала, чтобы я извинилась, я не хотела. Она пришла в ярость, сломала во дворе прут и вернулась решительная и злая со словами:
- Я научу тебя послушанию, проси прощения немедленно!
Я молчала, стоя в углу. Тогда мама хлестнула меня хворостиной несколько раз, попадая по ногам. От резкой боли я закричала, а она, как подстёгнутая, била меня по чему попало.
- Проси прощения!
Я не знаю, что со мной случилось, но я замолчала, а потом выкрикнула злобно:
- Ну и убей меня, бей!
Мама опомнилась, села на кровать и заплакала, закрыв руками лицо.
Мамины слёзы заставили меня опомниться, я бросилась к ней, просила прощения.
Предчувствия
У нашей кошки родились котята, один - такой как она – пёстрый, второй белый с пятнышком. Они были крошечными, когда нашу кошку прибил насмерть сосед за то, что она разорила скворечник. Очень жалко было кошку, котят тоже. Мы попытались их выкармливать, но нас целыми днями не было дома, и котята голодали.
- Да утопи ты их, Аннушка, они же всё равно помрут, - посоветовала соседка.
- Я не могу, сказала мама, - Лариса, отнеси и брось их в "поток".
Я пришла в ужас, уговаривала маму, плакала. Но она была непреклонной. Тут пришла Эля и сказала:
- Какие дела, пошли. Она взяла котят, они пищали еле слышно.
- Давай ты одного бросишь, а я второго - заявила Эля. И бросила одного.
Струя подхватила котёнка, и его не стало видно. Я не могла бросить, ревела.
- Я тоже больше не буду, - заявила Эля, - думаешь, мне не жалко!
И я бросила котёнка, но он не попал в струю и забарахтался у берега. Я с воплем скатилась с откоса, выхватила его из воды. Он открывал ротик, но звука не было. Он был мокрым и жалким.
Я плакала навзрыд, и тут Элька взяла его из моих рук, кинула на середину потока, и его унесло водой.
Мама ничего не спросила, когда я вернулась домой.
Как-то в апреле мама, чувствуя себя неважно, прилегла. Сигизмунд ещё не пришёл с работы.
Неожиданно она спросила:
- Хочешь, я спою тебе?
Конечно же, я хотела.
Мама пела мне песни на русском, еврейском, украинском и польском языках.
Мама, с красивой грудью, виднеющейся в вырезе ночной сорочки, с нежным лицом, из которого сияли мне тёмные её глаза, была такой любимой, такой близкой и родной!
Я бросилась к ней, и мы обнялись, а потом она запела песню, которая привела меня в ужас.
Песня эта пелась от лица умирающего казака, - там были такие слова: «…ой, умру я, моя мама, ой умру…».
- Лариса, а я ведь тоже могу умереть, я плохо себя чувствую, - сказала мама.
- Нет, заорала я, не говори так!
Мама грустно улыбалась и больше не пела.
Она стала мнительной, всюду ей мерещились какие-то зловещие знаки.
То сорока села на ветку нашего дерева и застрекотала – «не к добру».
То филин уселся на конёк крыши и заухал – «кто-то умрёт».
Временами всё было хорошо. Они смеялись с Сигизмундом, обсуждали планы на будущее.
- Сдашь экзамены, и поедем все вместе в Михайловку. Там лес, там парное молочко, скорей бы уже,- говорила мама.
Чёрная курица
Я стала много читать. Читала то, что попадалось, своей библиотеки у нас в Каменец-Подольске не было. Однажды мне попалась странная сказка о подземном царстве чёрных кур. Не помню её содержания, но помню её грустный конец о том, что эти высокоумные куры вынуждены были уйти, из-за раскрывшегося секрета их существования.
И надо же было маме купить на базаре именно чёрную курицу. Я умоляла маму не резать её, говорила, что этого нельзя делать ни в коем случае. Мама сердито сказала:
- Выдумываешь что попало, мрачные у тебя фантазии,- но курицу резать не стала.
Я сидела возле привязанной за ногу курицы. Она деловито клевала хлеб и какую-то крупу, по временам поглядывая на меня сбоку. И мне казалось, что это именно та курица, из сказки. Глаза её казались мне понимающими и благодарными.
- Мама, - попросила я, - выпусти ты её, пусть идёт, куда хочет. Иначе, случится какая-то беда.
Но когда я пришла с экзамена, курицы уже не было, мама сварила бульон.
Мне стало страшно, есть я его не стала.
- Как ты могла, как ты могла! - возмущалась я.
Смерть мамы
Я сдала последний свой экзамен, и мы поехали в Михайловку. Сигизмунд должен был приехать к нам через неделю.
По приезде в Михайловку дедушка выкупил лекарство, и мама стала его пить. Ей хотелось всего кислого. Бабуня принесла из погреба квашеной капусты, я сорвала зелёных, очень кислых ягод крыжовника.
Наступил хороший тёплый вечер июня. Мы сидели втроём с мамой и бабушкой на крыльце, тихо разговаривали. Я стала уходить, и бабушка спросила:
- А как у тебя дела, Лариса?
За меня ответила мама:
- Ты видишь перед собой бессовестную эгоистку. Лживую и безответственную. Мне стыдно, что у меня такая дочь.
- Ай-я-я, - бабушка укоризненно покачала головой.
Мне хотелось провалиться сквозь землю, я вприпрыжку побежала на улицу, а мама сказала мне в след:
- Хоть кол на голове теши!
Ночью я проснулась от маминого стона. У неё сильно заболел живот.
Всю ночь она мучилась, а утром бабушка сказала:
- Нюся, пойдём в больницу.
Они собрались и пошли. Уходя, уже у калитки, мама оглянулась, но ничего мне не сказала.
Она осталась в больнице. Легче ей не становилось, хотя сделали промывание желудка. На третий день я пошла с бабушкой проведать маму.
Она была бледной и измученной, живот ввалился, она страдальчески пожаловалась бабушке:
- Мама, мне совсем плохо!
Со мной мама не поговорила.
Бабушка организовала машину, и они с дедушкой повезли её в Хмельницкий.
Вот она мама. Она лежит строгая, нет, лицо у неё скорбное. В нём укор. Мне. Она не простила меня. Перед смертью успела сказать:
- Передайте моей маме, что я её очень люблю.
Обо мне – ничего.
А теперь вот я сижу в её изголовье и умираю от чувства вины и страха.
Уже очень поздно. Может быть даже ночь. В комнате никого, только она и я. Мне кажется, что веки её сейчас поднимутся, мне уже видится щёлочка. Я её боюсь. Боюсь пошевелиться, боюсь встать, повернуться к маме спиной и выйти из комнаты. Я слежу за маминым лицом, в то же время боковым зрением вижу зловещие чёрные окна. Мне холодно, бьёт озноб.
Наконец входит бабушка, садится. Она не плачет, смотрит на дочь. Обращается, как к живой:
- Как же я не спасла тебя, Нюсечка!?
Я выхожу. Забираюсь в постель и забываюсь тревожным сном. И вдруг просыпаюсь.
Всё ещё ночь, горит свет. С портрета на меня в упор смотрит мама.
Я укрываюсь с головой. Всё равно жутко. Перекладываю подушку в противоположный угол кровати, стараясь не смотреть на портрет. Его не видно, зато из угла сверлит взглядом с иконы Николай-угодник. Куда деться?!
Укрываюсь с головой, затаиваюсь.
А может всё это мне снится, и в другой комнате не стоит этот страшный гроб? И моя мама спит себе сейчас на диване?
Нет, на диване спит приехавшая на похороны родственница.
Всё правда, мама умерла.
Утром на следующий день после того, как маму отвезли в Хмельницкий, бабушка с дедушкой поехали проведать её. А несколько часов спустя к нам во двор въехала грузовая машина. К нам! Это было неожиданно, и все, кто был дома, выбежали на крыльцо. Из кабины вышли бабушка и водитель, дедушка слез с кузова. Водитель открыл задний борт, и мы увидели…г р о б !
Я страшно испугалась, бросилась за дом, спряталась в огороде. Мысли путались. Почему гроб? Почему к нам? А сама я уже догадалась кто там, в гробу!
Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я решилась войти в дом. То, что я увидела, когда вошла, было страшнее и ужаснее всего, что я могла себе представить!
Вокруг обнажённого тела мамы суетились женщины. А моя мама! Мама была зашита чёрными нитками от живота до самого горла! Я закричала от ужаса, ноги мои подкосились. Очнулась на улице. Старенькая бабуня вытирала мне лицо мокрым полотенцем.
Наступил день похорон. Во дворе толпа. Люди всё подходят. Плач близких родственников, всхлипы, - всё сливается. В голове у меня шум, но я различаю чей-то пронзительный шёпот:
- Такая молодая, тридцать два года всего!
- Красавица, артистка, а пела как!
- Посмотри, вот та, худенькая, её дочка.
- Бедная сиротка!
Отовсюду впиваются в меня чужие глаза. Куда деться!? Мне кажется, что я виновата во всём и что вскоре все это поймут.
Гроб поднимают и несут на руках. Процессию возглавляют несколько священников в церковном облачении, ведь дед мой – протоиерей. Причитает-плачет бабуня, голосят мои тётки, испуганно ревут двоюродные сёстры и брат. И только я не могу плакать. В какой-то момент вижу в толпе искажённое участливой болью лицо моей любимой учительницы. И я «спасаюсь» криком: «Мама моя»! Я кричу громко, не прекращая. Я кричу от страха. Я стараюсь оправдать своё бесчувствие, свою перед мамой вину, заслоняюсь этим криком.
Процессия идёт до кладбища пешком. И я всё время кричу. Голос сел, я сиплю. Дедушка берёт меня, такую большую, на руки. Я вырываюсь и кричу. Умолкаю только в церкви. Идёт отпевание. Потом – тишина, читают проповедь. Я не понимаю того, что говорят, голова кружится. Я смотрю на маму. Глаза её плотно закрыты. Под веками, на месте зрачков – впадинки. Боже мой, она уже никогда не посмотрит! Веки не дрогнут, глаза не распахнутся! Мягкие её руки не поднимутся и не прижмут меня к себе. И не засмеётся она больше заразительно и звонко, и…
Внезапно тишина обрушивается. Обвалом гремит церковный хор:
- В е ч н а я п а м я т ь…
Сердце моё обрывается. Волна отчаяния захлёстывает. И я плачу, задыхаясь, тоненько и тихо.
Безутешность бабушки
Ещё долго после похорон мне чудились крики, причитания. В звуках песен по радио, в петушином крике по утрам, в скрипе проезжающей телеги, даже в детском галдёже на улице у ворот. Вздрагивала, прислушивалась.
Разъехались родственники, стало пусто и тихо.
И вот тогда «рухнула», мужественно державшаяся всё время бабушка. Она заходила в дом и издавала дикий вопль:
- Деточка моя дорогая, как же я не спасла тебя!
Заламывала руки, пронзительно причитала, стучалась лбом об стол.
Мы, дети, бросались врассыпную. Я убегала в огород и пряталась там в кукурузе. Сидела, пока всё не стихало.
Всегда чутко спавшая, в первое время после похорон я засыпала глубоким сном. Не слышала, как бабушка вырывалась из рук дедушки и, накинув покрывало, в одной сорочке бежала на кладбище. Там падала на могилу и кричала до тех пор, пока не теряла сознание.
- Хоть бы увидеть, хоть бы призраком ко мне подошла доченька моя, - умоляла, приходя в сознание.
Позже рассказывала, что мечтала не очнуться больше, чтоб сердце разорвалось от крика. Чтобы не испытывать невыносимое отчаяние.
Как-то, работая в поле, снова накричалась до потери сознания. Очнулась оттого, что услышала детские голоса. Это мы искали её, так как был уже вечер. Услышала голос Раи:
- Мама!
Дрогнуло сердце, пронзила мысль:
- Господи, Рая! Есть ещё дочка Рая, совсем ещё подросток!
Поднялась, побежала на голос, обняла Раю:
- Доця, не плачь, пойдём домой.
Стала сдерживаться.
Но, однажды, возвращаясь из села Микитенцы, не смогла пройти мимо кладбища, хоть и был уже поздний час.
Припала к могилке, и снова дала волю отчаянию. Не заметила, как отключилась.
Пришла в себя и не поняла, где находится.
Было темно, налетал порывами ветер, шумели деревья.
Поднялась, не зная куда идти. И тут впервые в жизни на неё напал страх. Заторопилась, натыкалась на могилы и кресты, падала. Подол цеплялся то за оградки, то за кусты. Охватил ужас, боялась даже вскрикнуть. Наконец, поняла, где выход. Вырвалась на дорожку и, боясь оглянуться, помчалась к выходу. Бежала, пока не выскочила на греблю. Поняла, что надвигается гроза. Уже слышны были раскаты грома, во вспышках молний высвечивались мечущиеся от ветра вербы, волны с размаху ударялись о берег.
Опять побежала, и показалось ей, что гонится за плечами, дышит холодом в затылок не знамо что. А потом хлынул ливень. Вся мокрая ворвалась в хату. Все спали, и только дедушка не ложился, поджидая.
С тех пор не бегала ночью на кладбище никогда.
Обо всём
По вечерам приходили к бабушке соседки, устраивались у крыльца на скамеечке, разговаривали. Кто-нибудь, глядя на меня, говорил:
- Матушка, а Лариса всё- таки чуть-чуть на Аню похожа.
- Да вы что! Абсолютно не похожа! – возмущалась бабушка.
Однажды она повела меня к портнихе заказать платье.
- Это ваша Рая? – спросила портниха, снимая мерку.
- Нет, это Анина дочка Лариса, - ответила бабушка.
Портниха отстранилась, внимательно меня разглядывая, и воскликнула:
- Ну, надо же, у такой красивой матери – такая дочь!
Так я сделала это открытие – я, оказывается, некрасивая!
Разглядывала себя в зеркале, пытаясь понять, что у меня не так. А ведь мама говорила Сигизмунду:
- Посмотри, Лариса симпатичная будет. У неё греческий нос, глаза выразительные, а какой овал лица!
- Нос! – решила я, - длинный нос. И ещё глаза, и губы. И вообще, я вся некрасивая. Какой ужас, «некрасивая сиротка»!
Слова этой женщины запомнились, и в дальнейшем я много страдала по поводу своей внешности. Никто об этом не догадывался и не переубеждал меня.
- Бедная сиротка, скучаешь без мамы? – спрашивали иногда бабушкины приятельницы.
Я ненавидела их в такие моменты, не отвечала, убегала прочь.
Шла к детям, играла вместе со всеми, хватаясь за ускользающее своё детство. За право радоваться. Смеяться, быть беззаботной.
Я бежала от страха, одиночества и отчаяния. Особенно – от страха. Просто холодела от маминого взгляда с портрета, мне казалось, что она наблюдает за мной. Даже вещей маминых боялась, стараясь не прикасаться к ним. Очень боялась уснуть лёжа на спине, «как покойница».
Когда бабушка слышала мой смех, она говорила:
- Видите, как ребёнок быстро утешается? Только для матери потеря невосполнимая.
Я мечтала уехать подальше, где никто ничего не знает, и не будет смотреть на меня с сожалением.
Причину маминой смерти не установили, хотя я слышала, что «желудок отправляли на экспертизу в Киев». Пришёл ответ: «Причина смерти не установлена». Единственное, что определили ещё в Хмельницком – у неё была не пониженная, а повышенная кислотность.
Может, маму потихоньку травила шеф- повар, с которой она была в конфликте, Бог знает.
Бабушка считала, что мама «надломилась», страдала из-за Сигизмунда. Он не понимал её ранимости, передавая пересуды сестёр, выражая сомнения в правильности своего выбора.
Сигизмунда во время похорон я не замечала. Знаю, что бабушка с дедушкой встретили его в Хмельницком, когда ловили машину, чтобы перевезти маму. Он тоже ловил машину, чтобы присоединиться к нам и провести вместе отпуск.
Мамина смерть потрясла его страшно. Только тогда он осознал, кем она для него была. Понял её хрупкость и нежность, её скрытое страдание, её жажду быть счастливой в браке.
Сигизмунд запил. Стал часто приезжать в Михайловку. Сидел в комнате за столом, выпивал, что-то говорил бабушке, поджидал меня, «…чтобы поговорить о маме».
Но я, узнав, что он приехал, пряталась до тех пор, пока он не ложился спать. Весь его унылый вид, повисший длинный нос, слезящиеся маленькие глаза, вообще весь он, похожий на спичку из-за маленькой головки, - стал внушать мне отвращение.
Сигизмунд привёз мои вещи и документы, в том числе моё личное дело из школы. Характеристика, которую написала классный руководитель, была примерно такой: «Девочка способная, пишет стихи, но не усидчивая. Много, но бессистемно читает. Характер упрямый, эгоистка. Мать жаловалась на плохое поведение дочери».
Я вспомнила, как мама пришла в школу, как она присоединилась к нареканиям Натальи Николаевны:
- Лентяйка, посуду мыть не хочет, обманывает, прячет тройки…
Всё правильно, мама жаловалась, но как мне теперь показать такое в школе?
Я спрятала «личное дело» и никому его не показала. Пошла в шестой класс без документов, сказала, что мы их ещё не забрали.
Отношение в школе ко мне было хорошим. Я попала в старый свой класс. Бойко отвечала, путая теперь уже русские слова с украинскими, например, называя «куток» «углом».
Легко и просто начала учиться с пятёрок, да так и катилась на одних пятёрках, просто не могла учиться по-другому. Меня воспринимали, как отличницу, и я старалась. Испытывала даже азарт - решить раньше всех, написать самое
интересное!
Конец детства
То, что мама ушла из жизни, будучи на меня обиженной, не простившей и не попрощавшейся со мной, было мучительным. Ночью, засыпая, я боялась её незримого присутствия. Закутывалась с головой в одеяло, оставляя маленькую дырочку для носа. В ту половину дома, где висел мамин большой портрет, я не заходила, если знала, что там никого из семьи нет. Я старалась не прикасаться к калитке, которую она открывала, когда уходила в больницу, пить из кружки, из которой она пила. Самый большой страх охватывал меня на кладбище, у её могилы. Я просто цепенела, никогда в жизни не могла находиться там в одиночестве. С огромным облегчением покидала кладбище, как будто избежала страшной опасности. Ужас мой был таким сильным, что даже много лет спустя, приезжая в родные места в отпуск, я до самого последнего дня откладывала своё посещение кладбища.
После маминой смерти я стала замечать то, чего не понимала прежде, а именно:
Что бабушка больше всех любит Раю, а тётя Феодосия - Юру и Лиду.
Иногда тётя замечала, что я наблюдаю, как она ласкает своих детей. Спохватившись, она обнимала меня, и, чувствуя, что я всё понимаю, испытывала неловкость.
Мне не хватало мамы, я пряталась от всех, чаще всего на чердак в сарае, и там тихонько плакала, приговаривая:
- Мамочка, прости меня.
Однажды я заметила кровь у себя на белье. Похолодела от ужаса. - «Умираю»!
Я залезла на чердак и стала ждать неминуемого, да ещё такого позорного, конца. Сознаться в своей беде я не могла, думала с тоской:
- Это мама меня наказала!
Так я провела весь остаток дня. Ныл живот, хотелось есть.
Несколько раз кто-нибудь звал меня, наконец, Рая заглянула на чердак:
- Почему ты тут сидишь и не откликаешься?
Я зарыдала, и рассказала в чём дело.
- Вот дурочка! Это не страшно! У меня каждый месяц так бывает. У всех так.
И Рая просветила меня и научила правилам гигиены. Тому, что не успела сделать моя мама.
Детство кончалось, начиналось отрочество, а затем – юность. Но это было уже потом.
И уже потом, много лет спустя, отпустил меня мой страх. Это случилось после рождения моих детей. Именно тогда я, глядя на своих детей, по моему мнению, замечательных, осознала, что такими же их видела бы моя мама, будь она жива. И я оплакала её осознанно, я поняла, что она простила бы меня за всё, и я тоже простила её. И перестала бояться.
Послесловие
Прошло много лет. Я старалась приезжать на Украину в отпуск. Но получалось это всё реже и реже.
Однажды после очередного десятилетнего перерыва я приехала к Рае и Лиде со своей внучкой Вероникой.
Жили они в это время в Хмельницком, бывшем Проскурове.
Не было уже бабушки, незадолго до этого умерла тётя Феодосия. Оглохшего и ослепшего Бориса Лида забрала к себе в город.
Опустела Михайловка. Некому стало жить в нашем доме о двух крыльцах. В доме, который предусматривался как минимум для двух семей – Феодосии и моей мамы.
Мне не терпелось поскорее поехать туда. И в ближайший выходной мы собрались и поехали.
Я удивилась, что Рая купила внушительный пакет дешёвой колбасы.
- Куда столько? – спросила я.
- Это для Рекса.
- А он что, жив?
- Нет, эту собаку завёл Борис. Рексом назвал по традиции.
И вот мы в Михайловке. Всё такое родное!
Вот здесь был домик Щербакова, теперь на этом месте большой кирпичный дом. Вот колодец с воротом.
Сейчас, сейчас за поворотом наша усадьба!
Вот она! Крутое подворье, длинный вытянутый дом. Море зелени.
С хриплым лаем к нам под ноги выкатывается собака – Рекс. Лохматый, с колтунами в кудрявой шерсти. Он бросается ко всем, прыгает, заглядывает в глаза.
Потом замирает, глядя в ту сторону, откуда мы пришли, призывно лает.
- Бориса ждёт, – говорит Лида.
Мы входим во двор. Виноград, который вырастили Феодосия с Борисом, разросся. Оплёл летнюю кухню, сарай. Ореховые деревья огромные, а яблони состарившиеся, но ещё плодоносящие.
- Вот, никому ничего не нужно, - говорит Рая, - сколько брошенных усадеб!
- А как же Рекс?
- А так, живёт один. Куда же его в город!? У Лиды трое больных стариков – Борис и родители мужа, да две подрастающие дочери. А я в постоянных разъездах.
Не расстраивайся, его «досматривают» Купчинские. Мы им платим – то деньгами, то тем, что вырастает на огороде.
Лида добавляет:
- Пока Борис ещё видел чуть-чуть, мы привозили его сюда. Но невозможно его, слепого, глухого, хромого и слабого, возить. Ты же видела, как трудно садиться в рейсовый автобус, чуть головы не отрывают. Была б своя машина!
А Рекс до сих пор всё ждёт хозяина.
Рекс наслаждается колбасой, наедается до отвала. Морда его с выпяченной нижней челюстью умильная и благостная. Он следует за нами повсюду, морщит нос, как будто улыбается. Помахивает хвостом с налипшими репьями.
Я хожу со своей двухлетней внучкой по усадьбе, потом укладываю её спать на одеяло под яблоней.
И отдаюсь смешанному чувству радости от встречи со своим родовым гнездом и тоски-сожаления о прошедшем.
Вот здесь стояли качели!
Вот ступени, с которых падала Лида и разбивала нос!
Вот сарай, где жила корова Ласка!
Старый пень, на котором ещё дедушка колол дрова!
Ничего не случилось с раскидистым ясенем за домом. Как я распевала, взбираясь на его удобные сучья, ощущая себя ловкой, смелой! Чуть ли не взлетающей в небеса! Громко, с чувством декламировала, подражая своей маме.
В огороде тихо, как и было всегда. Только шелестят потихоньку начинающие высыхать кукурузные стебли.
Родина! Я – её частица, оторванная и затерявшаяся за тысячи километров отсюда!
Пронзительно жаль ушедшего детства, ушедших навсегда родных!
Чтобы успокоиться я помогаю Рае и Лиде. Собираю яблоки, срезаю гроздья чёрного сладкого винограда, сбиваю начинающие созревать грецкие орехи ещё в зелёной пахучей кожуре.
Затем мы сидим за рассохшимся щелястым столом под яблоней, едим. И собираемся в обратный путь.
Притихший Рекс уже не суетится, наблюдая за сборами.
Ну, вот и всё. Закрываем на замок двери. Рая бежит к Купчинским с остатками еды для Рекса. И мы уходим.
Рекс молча следует за нами.
У всех чувство вины и неловкости перед собакой. Мы гладим его, прощаемся, стараясь не смотреть в глаза.
- Дальше угла не пойдёт, - говорит Лида.
И точно, Рекс доходит до угла забора и останавливается. Смотрит нам вслед.
Я оглядываюсь, пока видна ещё усадьба. Когда оглядываюсь в последний раз, Рекс уже уходит во двор.
- Будет ждать. И сторожить, - констатирует Лида.
Мне кажется, что наш дом, такой шумный и многолюдный когда-то, укоризненно смотрит мне вслед.
И до сих пор образ Рекса, одиноко бредущего в опустевший двор, стоит у меня перед глазами. Рекса, единственного, кто остался верным нашему родовому гнезду! Живущего в ожидании странных своих хозяев, непонятно куда и зачем исчезающих. Иных – временно, а самых дорогих – навсегда.
Продолжение см. "Отрочество"
Свидетельство о публикации №214020701290