Застолье с духом Пушкина

Психологический этюд


Жил я тогда в ближнем Подмосковье, в пролетарском городке, преимущественно одноэтажном; осевая его улица, где мы обитали с мамой и старшим братом (папу поглотил фронт), так и называлась - Пролетарская; несколько крупных заводов, в том числе военно-стратегического назначения, круглогодично подпитывали атмосферу своими выбросами, весьма нехилыми. Но жизнь шла своим чередом. Было у нас в городке где погулять, искупаться, футбол погонять. Многие семьи кое-где на клочках земли возделывали огородики, а то и умудрялись в чуланах да сараях кур, поросят содержать, иной раз откуда-ни-возьмись даже козье беееканье разносилось по округе. Был, между прочим, неподалеку от нашего дома, в получасе ходьбы, по ту сторону железной дороги, самый настоящий оазис: сад Гай и Кусково - бывшая грандиозная усадьба-имение графа Шереметева, с феноменальным дворцом и другими замечательными строениями, с каскадом прудиков и большим Графским прудом, излюбленным местом наших купаний, где, увы, нередко мои сверстники, да и взрослые, тонули, попадая на донные студёные родники. Но речь сейчас не об этом оазисе (который, кстати говоря, пребывал на тот исторический момент в плачевном состоянии), а совсем о другом, сюрпризно-памятном уголке моего детства-отрочества.

Как-то раз после войны (мне уж лет десять-одиннадцать было, а может и все двенадцать) уличный мой приятель Женька Соболев (я на три года моложе его) зазвал меня в необыкновенный свой родительский дом - двухэтажный, изящной дореволюционной постройки, с прилегающим к нему по фасаду и с тыла обширным замечательным садом. Не обронив ни слова, Женька провел меня в необозримо обширную, с занавешенными окнами и высоченным потолком, по-старинному обставленную гостиную. В загадочно длящемся молчании извлек из материнского тайника (в старинном высоком буфете) сложенный вчетверо, истертый на сгибах, истрепанный по краям, пространный лист плотной, пожелтевшей от времени бумаги, многозначительно разложил его на массивном продолговатом дубовом столе. Женька уселся по одну сторону стола, мне указал место напротив.

На представшем моим возбудившимся глазам золотистом поле не было как будто ничего примечательного, но я почему-то сразу испытал нечто довольно странное и уж не мог отвести взгляд от завораживающе каллиграфированного – химическим карандашом – не совсем правильного овала, составленного из букв русского алфавита: от А до Я. И посреди этого большого овала – малый, из арабских цифр: от 0 до 9. Ощущение странности, если не диковинности, возросло во мне, когда я увидел в руках у Женьки круглое, неузорное, опять же ничем не примечательное, но весомое и отчего-то очень даже внушительное, фарфоровое блюдце – с яркой стрелкой, выведенной тем же карандашом (а может и не тем?) на изгибе бортика с тыльной стороны.

Церемонно, почти торжественно, юный хозяин дома возложил блюдце вверх дном на фиолетовый центровой овал листа, пристально впился мне в глаза. (Хозяин на вечерок - лишь до возвращенья кратковременно отсутствующих, ушедших в гости: матери, младшего брата и старой няни Анюты; об отце, пребывавшем в постоянном, абсолютном отсутствии, никто на нашей улице ничего не ведал и не поминал, как если б его и вовсе никогда у Женьки не бывало.)

Тяжелые, с высокими спинками стулья, стариковски поскрипывавшие под нами (наподобье новехоньких сёдел под сопливыми наездниками), предназначены были для взрослых, так что ноги мои болтались неприкаянно где-то в темном подстолье, покуда я не зацепилcя кое-как дыряво-разодранными своими сандалиями за левую и правую (передние) ножки моего "Буцефала". Между тем хозяин повелел мне протянуть перед собой обе руки, сделал и сам то же самое; кончики наших пальцев, сомкнувшись определенным образом воедино (каким именно образом – уж и не вспомню, конечно), легли на донный ободок блюдца. После чего Женька, вперив свой дерзко-отчаянный взгляд в ярко-фиолетовую стрелу, вдруг смело и очень громко произнес, почти выкрикнул, голос у него едва не сорвался:

– Дух Пушкина! Выйди к нам!..

Здесь я должен отметить вот что. Ни у меня, ни у Женьки (кстати, спустя пять-шесть лет он поступил в лётное военное училище и стал лётчиком-истребителем, после чего мы больше не встречались) – у нас не только не было на тот момент ни малейшего интереса к поэзии, но и вообще о Пушкине мы ровным счетом ничем не "отоварились" сверх школьной программы; и всё же нам не пришлось решать вопрос – чей дух вызвать. Имя Пушкина чудесным образом успело войти в наш обиход задолго до того, как в подростковом сознании стал нарождаться его образ. Итак:

– Дух Пушкина! Выйди к нам!..

Нависла минута молчания. Мне почудилось: за мгновенье до того как прозвучал этот вызов – блюдце будто бы вздрогнуло. Вздрогнуло под одним только взглядом всемогущего Женьки. Вздрогнуло и – вроде как отозвалось: коротким, низковатым, глубинным звоном, перешедшим в моих ушах в глухой немолкнущий гул стозвонного эха. Отозвалось – не дожидаясь голоса. Однако ж в ответ на прозвучавший громогласный вызов – повторяю – воцарилась непререкаемая тишина. Она затянулась. Раза два мы успели недоуменно переглянуться. Нарушить тишину какими-то репликами, хоть бы и шепотом, никто из нас двоих не решился. А вызываемый третий – не подавал о себе никаких вестей. Ни малейшего знака присутствия.

Внезапно одна моя сандалия (вместе со злополучной ногой) шумно сорвалась с опорной ножки стула – при этом на столе чуть ли не разомкнулись контакты двадцати наших с Женькой пальцев на ободке блюдца. Тогда бы сорвался и весь сеанс!

Обошлось.

И – о чудо! Гром небесный, раздавайся! Блюдце, под перекрестными лучами (двумя парами) наших зачарованных глаз, как-то уж слишком буднично шевельнулось, слегка развернулось туда-сюда, якобы разминая застоявшиеся мышцы, и потихоньку поплелось вдоль дуги внутреннего (цифрового) овала, потом вышло за его пределы - к алфавитной закольцованной радуге. Вскоре оно замерло – уставившись стрелкой (если память не изменяет мне) в промежуточное пространство. Тем самым Дух Пушкина как бы доложил нам (уподобясь сказочной золотой рыбке) о своем прибытии – в ожидании наших распоряжений («Чего тебе надобно, старче?»).

– Что делает щас Алик!? – вдруг выпалил Женька (обращаясь, разумеется, к блюдцу).

Блюдце поглотило заданный вопрос ничуть не удивившись – ни дерзкому тону, каким вопрос был задан, ни сути вопроса. Оно замешкалось – самую малость. А после, с шорохом шершавым, плавно заскользило по бумаге, слегка вихляя из стороны в сторону (как бы унюхивая нужный вектор), покуда не уткнулось острием стрелы – сперва в одну букву, потом в другую…

– Стреляет за Лялей.

Такой вот сложился ответ.

Надо сказать, я, хоть и наивный был соплячок, а всё ж не сразу поверил в «чистоту эксперимента». Поэтому задал Духу Пушкина свой собственный вопрос:

– Подскажите, пожалуйста, сейчас сколько время?

Женька сидел спиной к большим старинным настенным часам – так что с его стороны не должно быть фальшивки и подвоха. Но Дух Пушкина и без «ассистентов» не смутился нисколько. Стрелка на блюдце, будто часовая стрелка, указала - букву за буквой - без запинки - точный час и минуту:

– Двадцать одна минута восьмого…

После этого нам оставалось убедиться в правильности лишь первого ответа. Мы выскочили во двор, там погуливали уже густые сумерки. Мы пролетели на другую сторону нашей Пролетарской. Издали различили – у калитки Кудрявцевского двора (там жила Ляля Кудрявцева) – две фигуры. Это была Она. И с ней – Он…

Спустя примерно два десятилетия после того "застолья с Духом Пушкина" случилось так, что в мою жизнь вошло тяжкое испытание, и вдруг (или не так уж и вдруг?) я - словно бы во мне возродился прежний паренек в протертых драных сандалиях - вновь обратился к Пушкину. Всюду – на работе, идя по улице, в автобусе, дома – повторял (то вслух, то шепотом, молча) восемь пушкинских строк:

Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живет,
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдет;
Что пройдет, то будет мило.

Мне почудилось тогда: Пушкин – первый и единственный, кто по-настоящему меня понял. Тем и спас.

Еще через десять лет (на очередном крутом зигзаге судьбы) я попал поздней осенью в Пушкинские горы, в Михайловское, прожил там девять дней, из них пять на кордоне у лесника. Бродил вдоль озер, по лесам. Тут не понадобился призыв: «Дух Пушкина, выйди к нам». И без того Дух Пушкина уж не первое столетие витает над этим уголком земли. Неспроста еще на ранней заре своего бытия, едва успев стать обвенчанным с дарованной ему Музой, поэт обратился здесь как бы к собственному духу - с мольбой об Охранной Грамоте - для родимой земли, для жилища своего, для семьи:

Поместья мирного незримый покровитель,
Тебя молю, мой добрый домовой.
Храни селенье, лес и дикий садик мой
И скромную семьи моей обитель!..

Останься, тайный страж, в наследственной сени,
Постигни робостью полуночного вора
И от недружеского взора
Счастливый домик охрани!..

Я стоял на городище Воронич, и мне казалось: вся наша необозримая планета – Большой Дом Пушкина, а вечно живая его тень – незримый покровитель и тайный страж всемирной обители.

С некоторых пор – не расставаясь с Пушкиным, вникая в его строки и междустрочья – я стал осязать: он по сей день, сквозь двухсотлетнюю толщу, тоже ждет настоящего понимания. Ему очень не по себе – от многих публичных наших суждений на его счет, выспренних, приторных, от преобладающего повсеместно «фигурного скольжения» по его поэзии, как по гладкому льду...


Рецензии