Рассказ старого фронтовика
Мы, партия пленных, стоим в четыре шеренги в поле, километрах в пяти от линии фронта. На нас уже нет погон, нет звездочек на пилотках, нет пуговиц на гимнастерках, которые сажи сорвали и выбросили, с тем, чтобы пятиконечной звездой не раздражать немцев, час назад ставших над нами полными хозяевами. У некоторых из нас вместо пуговиц уже при¬шиты палочки, прихваченные нитками за середину, большинство же стоят с расстегнутыми воротами.
Среди нас нет раненых, значит, все сдались добровольно. С нами четыре конвоира-немца. Трое из них солдаты, один офицер. Конвоиры свели нас с дороги, вывели метров на триста в чистое поле и приказали остановиться. Четверых заставили копать яму, вручив им маленькие саперные лопаты.
Мы стояли и ждали своей участи. Для кого копают эту яму? Кто из нашей партии дальше этой ямы уже не пойдет? Почти в самом хвосте колонны шел невысокого роста молодой еврей, которого офицер уже не один раз грубо и зло толкал в спину автоматом, и почти каждый считал, что яма именно для него и готовится. Но размер ямы закладывался явно не на одного человека, и каждый с тревогой думал о предстоящем моменте.
Мягкий грунт и постоянные окрики офицера «шнелль, шнелль» способствовали быстрому продвижению работы. Уже минут через сорок была выкопана яма вполне достаточных размеров. С противоположной от нас стороны была насыпана огромная куча буроватой земли. С нашей стороны подход к яме был чист.
Офицер остановил работу. Копающие вылезли, из ямы и неуверенно встали в строй, на свои места. Жуть охватила каждого. Время, казалось, остановилось. Для каждого ничего не существовало вокруг, кроме страшной ямы, выкопанной чуть ли не своими руками, и немецкого офицера - конвоира. Что я чувствовал в этот момент к немецкому офицеру? Ненависти не было. Любви тоже не могло быть, хотя и знал, что Л.Толстой учил любить убивающего тебя человека. То есть это будет самая легкая смерть, когда сумеешь любить убивающего тебя человека. Мы все видели, что готовится расправа над нами. Три солдата с автоматами, направленными на нас, внимательно наблюдали за нами, стоя в порядочном отдалении от нашей группы. Офицер нервно подошел к нам. Пятьдесят пар глас настороженно и напряженно следили за ним. Определенного чувства в груди не было, но я знал, что определенная, еще непознанная душевная связь между нами, группой пленных, и немецким офицером, существует. Я сознавал, что по этой связи вся моя душевная сила в нем, в этом ражем офицере, и он этой силой силен, моей да плюс силой моих товарищей по несчастно. В этот момент я подумал, что он один сейчас душевно сильнее всех нас, вместе взятых. Если есть какая-то мера душевно“ силы, то офицер этот обладает, может быть, сотней или тысячей таких мер на нашу, на всех, одну меру. Он владеет нами, а мы только бездушные тела по сравнению с ним.
Офицер к первому подошел к еврею, уже упоминаемому ранее.
- Юда? – спросил офицер.
- В строю стоял уже не Юда, а живой труп. Он трясся, открывал и и закрывал беззвучно рот, страшно вылупляя глаза, ноги в коленях были согнуты и удивительно было, как они его еще держали. Офицер с пренебрежением схватил Юду за рукав и толкнул его, не сопротивляющегося, к яме. Еврей упал, но под взглядом офицера поднялся и с усилием переставляя плохо управляемые ноги, потащился к яме. Там он встал на самом краю, с трудом удерживая равновесие, лицом к нам. В глазах его можно было про¬честь ужас, а на искаженном ужасом лице - обреченность.
Офицер повернулся к строю за новой жертвой, уверенный в том, что тот, первый, бессилен что-нибудь предпринять в свою защиту. От стоящего у ямы нельзя было ожидать даже вспышки отчаяния, при которой обреченные решаются на самые неожиданные и решительные действия. Что он ждал, стоящий у ямы? Какого - то чуда, которое спасет его? Или пощады? Понимал ли он, что он для того, от кого ждет пощады, значит не больше, чем те репьи, которые стоят у дороги. Не думает же человек о них, когда, прогуливаясь, игриво сшибает им головы тростью.
Вторым был вытащен молодой красноармеец какой-то не русской национальности, хотя и не еврей. В глазах офицера, не привыкшего к разнообразию национальностей в стране, все люди, отличающиеся от русских то ли цветом волос, то ли строением лица, то ли чем еще, все эти люди принадлежали к еврейской национальности, подлежащей уничтожению.
Третьим был вытащен тоже по подозрению в принадлежности к еврейской национальности, хотя все мы понимали, что это русский парень. Все трое без сопротивления встали у ямы, лицом к нам, и ждали своей смерти. Неосознанная мука давила их, лишала силы, рассудка. Офицер расстрелял их почти в упор из автомата, и, проявляя удивительное проворство, столкнул всех троих в яму в то время, пока они, теряя сознание, медленно оседали на землю.
Следующих троих офицер вывел из строя по подозрению в принадлежности к коммунистам. Признаком принадлежности в его представлении были умные, с выражением, глаза, высокий лоб, даже опрятность в одежде.
И эти трое умерли со страданием, но без истерики, без обмороков, без мольбы о пощаде. На войне люди ко всему готовы.
Шесть человек наших товарищей уже лежали в яме, и мы готовы были облегченно вздохнуть, считая, что на этом расстрелы закончились. Но офицеру этого показалось мало. Может быть, ему хотелось продлить ощущение необыкновенной силы внутри себя, связанное, он понимал, с процедурой расстрела. Офицер, столкнув этих троих в яму, повернулся и пошел к строю за новыми жертвами. Теперь он уже не искал евреев, или коммунистов. Он шел мимо строя, от начала до конца, мимо людей с затуманенным разумом, с парализованной волей, и вытаскивал просто так, без причины. Никто бы не сказал, какой закон природы тут действует, и какое побуждение толкает офицера вытащить из строя этого солдата, а не рядом стоящего. Бот уже одного вытащил и толкнул к яме, второго.
И здесь сознание людей было как-то подготовлено. Когда выталкивались и расстреливались первые две тройки, то люди думали, что так и нужно, что офицер в какой - то мере прав, что этого не избежать. Но когда офицер стал вытаскивать еще и еще, то уже вытащенные люди были не такие, как первые. Они упирались, вполне осмысленно, с яростью, смотрели на офицера, и готовы были оказать сопротивление, если бы только почувствовали в этом хоть какой-то смысл. И стоящие в строю сразу же настроились по-другому, что-то всколыхнулось в груди каждого, и если немцы-конвоиры этого не заметили, то каждый из солдат чувствовал настроение других и сам поддавался этому настроению.
Но никто не мог себе представить, что произошло в следующий миг. Офицер, наметив жертву в заднем ряду, по¬тянулся за ней, чуть раздвинув стоявших людей. Один из красноармейцев в неуловимый момент снял с него автомат и бесприцельной очередью скосил впереди стоявших немцев, которые не успели еще осознать, что происходит. Безоружного офицера, который что-то пытался кричать, уже держали несколько сильных рук, ломали ему руки, затыкали рот.
Люди сразу же стали сбиваться в бесформенную толпу, а несколько человек уже отделились и, оглядываясь, трусливо побежали к лесу. Кто-то обвинял солдата, застрелившего немцев, в необдуманности. Как-никак, а офицер расстрелял бы только несколько человек, остальным предстояло жить где-то в Германии, пусть хоть тяжело, но все же жить. А теперь вот расстреляют всех до единого. Но солдат, окидывая всех возбужденным взглядом, проговорил;
- Мы теперь все умрем, но умрем как люди.
Это было сказано таким тоном, что в него поверили и сомнения в правильности его поступка уже не оставалось. И этот солдат с этого момента стал командиром, и от него ждали команд, дальнейших решительных действий. И он это чувствовал, сознавал, и внутренне уже был готов командовать.
Куда потекли?! Назад! – не очень громко, но внушительно, крикнул он а разбредавшихся солдат.
Застреленными оказались и те два товарища, которые стояли у ямы и должны были погибнуть от руки офицера. Никто не осуждал солдата за это, так: как на стрельбу ему было отпущено всего один миг, а нужно было застрелить трех конвоиров, стоявших с разных сторон. Солдат нажал на спусковой крючок и повел стволом автомата чуть ли не на пол оборота, не имея время осознать, где чужие, а где свои. Офицер, который еще оставался живым, и которого, лежавшего на земле с какой-то тряпкой во рту, стерегли несколько солдат, тупо вращал испуганными глазами, не теряя еще надежды на спасение.
Солдат-командир огляделся по сторонам, оценивая, не наблюдает ли кто за происходящими здесь событиями, но не приметив ничего подозрительного, приказал построиться, как стояли до этого. Всем показалось, что у командира созрел какой-то план. И действительно, подумав несколько секунд, он спросил:
- Кто-нибудь немецкий знает?
- Я знаю, - отозвался один солдат,- я учил детей в школе немецкому, так что немного знаю.
- Раздеть офицера! - приказал командир,
В минуту офицер был раздет, с него стащили даже нижнее белье.
- Одевай все офицерское. Ты нас поведешь.- Сказал он солдату, говорившему по-немецки.- Раздевайте остальных немцев. Одно конвоирское я надену. Другие одевайте кто-нибудь, кому лучше подойдет,
Через несколько минут уже стоял новый конвой из четырех человек. Учитель немецкого языка был худощав, но достаточно высок и широк в плечах, поэтому офицерская одежда ему пришлась почти впору. Когда он нацепил автомат на грудь и положил правую руку на ложе, а левой взялся за рожок, то у каждого на миг промелькнуло то чувство к нему, которое каждый испытывал к немецкому офицеру. Но а то только на миг. В следующий миг этот офицер стал уже своим, в нем каждый сосредоточил хоть и слабые, ко надежды на спасение, каждый участвовал в том телепатическом процессе, когда на какое-то время одни отдают свою душевную силу другим, которая этим другим необходима для выполнения каких-то действий, требующих большой душевной силы. Только что, пять минут назад, все эти люди отдавали свою душевную силу немецкому офицеру, отдавали в страхе, стремясь как-то оградить себя от произвола этого офицера и не имея на это возможности.
В ненависти к офицеру люди слабели духом, становились беспомощными. Сейчас же они добровольно предоставляли свои душевные силы человеку /в форме немецкого офицера/, они все любили его и крепли сами этой любовью, сознанием своего восстановленного человеческого достоинства.
Застреленные конвоиры были стащены в яму. Оставался еще один человек, которому неизбежно придется навечно поселиться в этой яме: это немецкий офицер. Он почти бессмысленно вращал расширившимися глазами и мелко вздрагивал. Пощады он, наверное, и не ждал. Ждал ли избавления со стороны? Наверное, ждал. Но уже дрожь выдавала, что ждал, но не надеялся. Солдаты, державшие его, подтащили его к яме, попытались поставить на край, чтобы расстрелять, но он утратил способность стоять.
- Скис, вояка. Наши - то все стояли,- проговорил кто-то с пренебрежением.
- Стрелять нельзя его сейчас, давайте меньше шуму делать,- проговорил командир, и чуть слышно добавил: - Лопатой его.
Один из солдат уже держал лопату в право руке. Вот он замахнулся над запрокинутой головой немца и всем было видно, как голый офицер за-кричал в ужасе. Все внутренне напряглись, чтобы предотвратить действие этого крика, на организм, как напрягают люди свои органы, когда стоят около паровоза и знают, что вот в сей миг должен последовать гудок. Все видели, что немец страшно закричал, не крика, который разнесся бы далеко по окрестности и мог достигнуть дороги, не получилось: помешал тряпичный кляп, грубо и плотно заткнутый в рот офицеру сильной солдатской рукой. Лопатка с силой опустилась на череп, ребро её пробило лоб над левым глазом и на несколько сантиметров вошло внутрь головы. Смерть, ясно было, была мгновенно, и эта смерть, в противоположность другим смертям, была, отрадной для наблюдающих её людей, вселила бодрость и приподнятость духа.
Тело офицера столкнули в яму, которую еще только час назад он сам приказал выкопать, и с таким нетерпением наблюдал за работой, пока, её копали, «ют дороги жизни, вот превратности судьбы.
Яма оказалась наполненной до половины. Восемь русских солдат и четыре немца. Некогда, было складывать в порядок мертвые тела, стали закапывать так, как они упали сами, или были сброшены. И вот уже перед глазами возбужденных происшедшим и на все готовых, воспрянувших на время духом людей, л ежит бесформенный холмик из бурой с черным земли.
- Побратались,- кто-то проговорил скорбно.
- И те и другие в рай пойдут,- добавил еще кто-то.
Не разделял общего настроения безотчетно приподнятости духа, кажется, один только новоявленный командир. Те пять минут, которые велась закопка убитых, командир стоял в угрюмой задумчивости. Многого не передумаешь за пять минут, не продумаешь возможные варианты - дальнейших событий, не сопоставишь их и не выберешь из них лучший, но способный человек и в самой сложно» обстановке мгновенно выбирает единственно - возможное и правильное действие тогда, когда нужно действовать. Таким единственно - возможным действием и было то, что командир поставил своих конвоиров. И сейчас командир мучительно думал: «Что же дальше?»
И когда он заговорил об этом перед строем, все отчетливо поняли свое положение. «Что же дальше?» - у каждого стоял вопрос.
Положение группы было, действительно, критическим. К своим, через линию фронта, не пройти. В близлежащем лесу не отсидишься, да и занят он, наверное, немцами. Идти на запад, глубже в тыл немцев, и там в каком - нибудь лесу примкнуть к партизанскому отряду, или самим стать маленьким партизанским отрядом? Или в каком-нибудь городе слаться немцам? Но как идти - без конвоиров совсем, или с подставными конвоирами? Без конвоиров - немцы сразу же заподозрят в передвижении группы русских что-то неладное и дознаются истины. С конвоирами, из которых только один не совсем чисто говорит по-немецки, тоже далеко не уйдешь - первые же встречные немцы поймут подлог, и просто издеваясь, перестреляют всю группу.
Решено было идти в тыл немцам, по дороге, с подставными конвоирами. Разговаривать с немцами дали право только солдату в форме офицера. Другие конвоиры должны были отвечать, как они были научены:
- Цу герр Оффициер фраген, битте /спросите господина офицера/.
Мы вышли на шоссе. Нас осталось, вместе с конвоирами, сорок пять человек. Я шел в третьем ряду от головы колонны. Оглядываясь на товарищей, я чувствовал огромное желание уединиться сейчас, побыть одному. Было что-то тревожное на душе, и я чувствовал, что это тревожное исходит от моих товарищей. Видимо, тревога эта очень большая, и она заняла сердца всех без исключения.
Я сдался Е таен, хотя по уставу не должен был делать этого ни в коем случае. Умереть должен был, или побеждать вместе со всеми. Я про¬был на фронте около года и не был ни разу ранен. Но накануне мне приснился сон, будто я целовался с какой-то женщиной. А у нас говорили, что если во сне целуешься или женишься, то обязательно ранят или убьют. На протяжении всего этого дня сон не выходил у меня из головы и я с минуты на минуту ожидал себе несчастья. Мы находились в траншеях, когда над нашими головами проскрежетали танки. Необходимо было встать и уничтожать вражескую пехоту, обычно следующую за танками, У меня была винтовка, штук пятьдесят патронов, несколько гранат. Но, убежденный сбываемостью снов, я лежал на дне траншеи, чувствуя, что стоит мне только встать, как меня сразу же убьют. Я слышал, как удаляется лязг гусениц и постепенно затихает сотрясение земли. Я слышал выстрелы - это мои товарищи отбивали атаку врагов, занимающих вслед за прошедшими танками нашу территорию. Ко гот и танки прошли /видимо, глубоко прорвали нашу оборону/ и смолкли винтовочные выстрелы. Послышались голоса немцев, то далекие, неясные, то близкие, отчетливые. Я лежу на дне траншеи и боюсь даже го¬лову поднять, боюсь даже пошевельнуться. Вот по траншее пробегали, редко переговариваясь, два или три немца и наступили мне на голову и на спину. Больно - должно быть солдатские кованые сапоги. Лежать, не двигаясь, иначе жизнь пропадет и позорно и глупо. А в сердце такое давящее чувство, что лучше бы умереть пять минут назад, когда умирали мои товарищи. Но где е товарищи? Не могли же они погибнуть все до одного. Видимо, отошли траншеей в тот её конец, который выходил к лесу. А я не смог за¬пинаться и не смог отойти вместе с ребятами. Сейчас вот, стоит только мне поднять голову, как в меня всадит пулю немец, может быть тот самый, которого я не убил, трусливо пролежав на дне траншеи. В общем, раскаяние в совершенном мной поступке овладело мной с первых же минут измены и не покипело меня все время, пока я находился на вражеской стороне.
Прошло минут двадцать, как я неподвижно лежал на дне траншеи. Еще проходили немцы и снова не раз наступали на меня сапогами. Я не пода¬вал признаков жизни. Я считал, что мне лучше всего лежать до тех пор, пока когда придут тыловые части, не разгоряченные боем и не столь приходящие в бешенство при виде русских. Это б ни о возможно только при глубоком прорыве, при серьезном поражении наших на этом участке.
Действительно, некоторое время присутствия немцев поблизости ничем нельзя было обнаружить. Но все же страшно было поднять голову, страшно до помрачения разума.
Прошло еще минут двадцать и я услышал новые голоса. Я решил, что это уже не те, которые были здесь в бою, что это пришли другие. Так оно потом и оказалось.
Первое движение, которое я осмелился произвести за этот час, так это то, еще лежа вниз лицом, поднял руки над головой. Убедившись, что это движение руками не привлекло ничьего внимания, и никто не пос¬лам в меня автоматную очередь, я стал подниматься, держа руки над голе¬вой. Что творилось в моей душе, я не осознавал, вернее не хотел осознать. И раскаяние, и страх перед встрече с врагами, и такой упадок духа, какого я не испытывал никогда в жизни, и какая-то непонятная уверенность, что они меня обязательно застрелят, как только убедятся, что я еще жив. Со всеми этими чувствами я поднимался со дна траншеи и в каждый миг готов был умереть. Но на мое счастье немцев на моем участке траншеи не было - разговор их слышался откуда-то сверху. Я знал, что до ступенек, ведущих к выходу из траншеи, нужно пройти два поворота, и с поднятыми на всякий случай руками направился туда. По пути мне тоже никто не встретился, и я благополучно достиг ступенек. Ноги мои были как свинцовые и трудно было делать шаги по крутым ступенькам. Я прикладывая большое усилие, чтобы держать руки вверх. Траншея здесь была в пол¬тора человеческих роста, и те три-четыре ступеньки, которые я преодолел, пока голова моя показалась над краями траншеи, для меня были самой длинной дорогой в жизни. Перед тем, как показаться над траншеей, я, хоть это стоило мне почему-то больших усилий, поднял по вше руки над головой.
Лишь только голова моя и поднятые руки показались над траншеей, я услышал окрик:
- Хальт!
Я понял, что это мне командуют «стой!», остановился. Через некоторое время последовала другая команда:
- Комм!
Я понял, что надо идти. Я поднялся на последние ступеньки, отошел от траншеи и остановился. Шагах в десяти от меня стоял немец с наведенным на меня автоматом. Я смотрел на него не отрываясь, смотрел ему прямо в глаза, ото был просто» солдат лет двадцати двух, среднего роста.
На рыжих волосах была надета пилотка со свастикой. Лицо его было правильное, глаза внимательные, умные. Я понимал, что сейчас решается вопрос о моей жизни и смерти. Нужно дать этому солдату почувствовать, что я человек, и я считал, что это сделает прямой взгляд в его глаза. По наверное потому, что я сам не чувствовал себя человеком, или потому, что передо мной стоял враг, которого я должен ненавидеть, я не выдержал его взгляда и отвел глаза. И сразу же мне показалось, что он должен застрелить меня, я ждал выстрела, автоматной очереди, но он не стрелял. Я поднял взгляд на него и сразу же отвел его снова. Так повторилось раза три и я готов был уже закричать от нетерпения, а он стоял и смотрел, наслаждаясь моей растерянностью.
Не знаю, долго ли бы он так смотрел на меня к чем бы кончилось наше знакомство, но тут подошли еще два немца. Они обыскали меня, забрали мой мундштук и коробок спичек, что-то поговорили между собой, разрешили опустить руки и один из подошедших двоих показал мне на запад, сказав:
- Комм, русс, шнелль!
Я пошел, слыша его шаги за моей спиной к чувствуя направленный на меня автомат. Минут через десять мы обогнули возвышенность, всю изрытую снарядами, и увидели в окружении немцев группу пленных, к которым и присоединили меня. Все стояли молча, не глядя друг на друга. Я подумал, что процесс пленения у всех был примерно такой же, как у меня, и не удивился что после этого никто не находил сил для разговоров.
- Сорви погоны и пуговицы,- кто-то посоветовал мне.
Я сорвал погоны, оторвал пуговицы, бросил все это под ноги и примял сапогами. Около каждого я увидел вмятые в землю пуговицы и погоны.
Здесь стояли мы с час, в течение которого к нам присоединили еще человек десять, а затем, построив по четверо, повели вглубь, в сторону от фронта. Чувствуя себя в массе, в каком-никаком коллективе, мы уже было позабыли о страхе, а вместе с тем и о раскаянии; мирное отношение к нам наших пленителей, давало нам некоторую бодрость, до тех пор, пока офицер не надумал очистить наши ряды от евреев и коммунистов. Что произошло дальше, уже известно.
И вот мы шагаем по шоссе, вернее, по тракту. Нас ведут конвоиры, четыре «немца» впереди, двое сбоку и один сзади. И только один из них, из нас из всех, знает немецкий язык, наше, несчастье, или несчастье. Мимо нас проходят автомашины, колоннами и по одной, проход танки, проходят солдаты и офицеры, больше группами, строем, больше всего мы опасались вопросов, что кто-нибудь будет приставать с разговорами к конвоирам, к офицеру. Но попутного движения совсем не било, все у немцев двигалось на восток, навстречу нам. А у встречных не было ни времени, ни желания разговаривать с нашими конвоирами» Так прошли мы часов шесть. С утра никто ничего не ел и тут встал вопрос, чем и как мы будем питаться. Ведь завтра же утром без пищи мы окажемся обессиленными и многие из нас не смогут идти дальше.
У немцев просить мы не посмели бы из-за страха перед разоблачением; русские деревни здесь, в прифронтовой полосе, были разбиты и вряд ли можно было найти даже жителей в этих деревнях, не только продуктов питания. И второе, нам не ясна была конечная цель нашего похода. Шли неизвестно куда, и жили только текущим моментом.
Когда стало уже совсем темно, мы свернули в сторону, и заняли на ночлег большой сарай, одиноко стоявший неподалеку от дороги. Сарай был собран из тонкого леса и покрыт соломой. Солома во многих местах обвалилась, в целости сохранилась, может быть, только пятая часть крыши, но стенки были целыми и хорошо скрывали и нас и огоньки наших самокруток со всех сторон. Есть было нечего, но махорка еще имелась у многих, и мы курили, курили, ложа на старой жесткой соломе. У всех было подавленное и раздраженное состояние, нет ничего съестного и предпринять нельзя ничего решительно. Отправить одного-единственного человека, знающего немецкий язык, было рискованно, так - как он один сосредотачивал на себе все надежды на спасение. Идти же доставать ужин без учителя никто не вызвался. Трудно жить в подавленном состоянии духа, из сорока пяти человек не нашлось двух смельчаков, которые бы вызвались, пользуясь ночной темнотой, раздобыть ужин для себя к своих товарищей. Действительно казалось, что достать ничего не возможно, так как кругом только враги, настороженные, вооруженные до зубов. Так и уснули все с мечтой о сытном ужине.
Подъем был в сотни раз неприятнее отбоя. Сердцами всех владела безответная тревога. У всех было то паршивое настроение, которое возникает утром, когда в течение дня нельзя ожидать ничего хорошего. Снова в путь, и целый день идти, как над пропастью. Малейшая случайность может погубить всех. Удастся ли сегодня найти чего-нибудь съестного, что бы хоть чуть -чуть восстановить силы?
Построились у выхода из сарая. Три немецких солдата и офицер заняли свои места, крепко держа в руках автоматы. Неприветлив был ночлег, не давший ни лиги, ни спокойного сна, но и его покидать было жаль - впереди была еще неприветливее неизвестность.
Но надежда не покидает даже в самом отчаянном положении. Ведь шли же вчера почти целый день, и никто не остановил, никто не задержал. Так же можно будет идти eщe несколько дней, а там большой лес, там партизанская жизнь, там прощение за совершенное преступление и конец войны. Все возможно, все возможно. Но как бы ни думали люди о будущем, сквозь редкие мысли об отдаленном стоит неустанно тяжелая дума о настоящем моменте.
Командир негромко сказал, чтобы трогались. Нестройно двинулись в сторону дороги. В этот ранний утренний час по дороге почти не было движения, и группа двинулась сбоку дороги. Все шли молча, отчасти оттого, что разговором, русской речью, боялись привлечь лишнее внимание к себе.
Выло начало июня. Стояла та летняя редкая пора, когда окружающая температура воздуха не падает ниже двадцати градусов даже ночью. Уже с утра, лишь только взошло солнце, сквозь гимнастерки на спинах чувствовалось его действие, и можно было предположить, как жарко будет днем.
Кругом стояли незасеянные поля. Они густо поросли васильками, полынью, лебедой, колокольчикам, гусиной лапкой и другими сорняками. Нельзя было определить, чего больше: зелени, или другого цвета - белого, желтого, синего.
Учитель-офицер спросил у других конвоиров, запомнили ли они необходимую для них фразу: «спросите у господина офицера». Солдаты повторили её для тренировки и учитель утвердительно кивнул головок.
Было около полудня, а мы еще не нацией способ я достать себе хоть чего - нибудь поесть. Когда никого не видно было на дороге, мы разбредались по полю, где находили щавель, свербигу, дикий лук и другие съедобные травы. Но как только с какой-нибудь стороны показывался транспорт или немецкие солдаты, мы все собирались в колонну, которую вели конвоиры.
На пути попадались только сожженные деревни, в которых стояло по одному по два уцелевших дона. В эти дома мы боялись заходить, зная, что там сейчас хозяевами могут быть только немцы.
В это время около полудня, мы поспешили собраться с поля, так как на дороге вдали показались два немца. Они шли не быстро, о чем – то оживленно беседуя. Когда они подошли блике, то можно было заметить, что они порядком пьяны. Они были без головных уборов, с расстегнутыми воротниками. Из - за их спин выглядывали стволы автоматов, на поясах висели ножи. При приближении к нам они перестали разговаривать и сосредоточили внимание на нас. Мы шли молча и несколько напряженно. Каждая встреча с немцами при определенных обстоятельствах могла оказаться для нас роковой. Но мы никак не ожидали того, что случилось в эту минуту. Мы ждали и боялись, что эти два немца будут задавать какие-нибудь вопросы нашим конвоирам, а конвоиры, даже учитель, не зная того, что непременно знает каждый настоящий немец, ответят неточно, что вызовет подозрения и разоблачение всей нашей маскировки.
Но произошло неожиданное.
Когда немцы поравнялись с нами, один из них достал из-за спины автомат и со словами «руссише швайне» разрядил в нашу сторону добрые пол рожка. Очередь была неприцельной и направлена была в хвост колонны, где не было конвоиров, поэтому жертв было сравнительно немного. Почти все мы попадали на землю, а немцы с громким смехом и словами «руссише швайне» прибавили шагу и удалились в сторону фронта. Не видя больше опасности, мы стали подниматься. Не смогли подняться семь человек, четверо были убиты, трое - тяжело ранены.
Это происшествие дало нам возможность полностью осознать, на каких правах мы здесь находимся. И в еще большей мере каждый из нас раскаялся пожалел, что он не находится там, в окопах, на своей стороне, и не бьет этих гадов в равном бок.
Не собираясь в толпу, мы стояли с обнаженными головами над, своими товарищами, не, способные даже похоронить мертвых, так как не было с нами никакого инструмента.
О раненых почему-то не думали. Наверное потому, что после совершенного на фронте предательства в душе не осталось никаких положительных качеств. А может, и на фронте совершили предательство потому, что не было в душе положительных качеств. Никто не высказался за то, чтобы взять с собой раненых. Постояли минут пять и без всякой команды скорбно пошли дальше. И каждый чувствовал, что вот так же и он может остаться лежать на дороге мертвый или живой, и эти люди, которые идут сейчас рядом и делят между собой одну судьбу, они почти без сострадания бросят тебя на дороге хоть мертвого, хоть живого. И от этого у каждого возникала неприязнь к рядом шагающим людям, от этого не было товарищества, которое обычно рождается в общей беде.
Я сказал учители, что надо бы забрать раненых, но он только кивнул головой на командира. Я сказал об этом к командиру, но он в таком раздражении ответил мне, что нам и самим то скоро так же придется лежать, как и тем семерым, что я понял, что дальнейшие хлопоты по этому вопрос ни к чему не приведут. Да и окружающие меня товарищи, я чувствовал, были настроены более трусливо, чем благородно.
«Не только спасать раненых, мы от голода скоро готовы будем пожрать друг друга», - подумал я.
От линии фронта мы были уже километрах в тридцати, когда увидели на дороге грузовик, застрявший задними колесами в воронке от разорвавшегося снаряда. Одно заднее колесо глубоко сидело в яме, а одно переднее было поднято над землей. Машина доверху была нагруженная мешками и ящиками. Наши голодные взоры прощупывали груз, угадывая в мешках и ящиках всевозможные продукты. Около машины ходил немец. Ни впереди ни сзади на дороге не было видно никого.
Когда мы проходили мимо, шофер обратился к нашим конвоирам. К шоферу сразу же поспешил наш офицер. Они перебросились несколькими фразами, после чего учитель обратился к нам на ломаном русском языке:
- Русский золдат! Стог! Помогайт машина тащит!
Нас дважды не нужно было просить. Мы обступили машину, кто-то потянул руки к грузу на машине и сразу же, почти одновременно, последовали негромкие выкрики:
- Ребята сухари!
- Ребята, сахар!
- Ребята, печенье!
Кто – то рвал мешки, чьи – то сильные руки уже схватили шофера за горло.
- Стоите, сволочи! - закричал командир, и когда, все остановились, он сказал уже спокойнее: - Шофера придавить. Мешки не рвать и содержимое по сторонам не рассыпать. Не оставлять следов грабежа.
Все замерли на время, но дослушав речь командира, снова, начали действовать, только уже спокойнее, организованнее. Шофера задушили и бросили около машины. Он лежал на земле кверху лицом, глаза его били широко открыты и выражали ужас, который у нас, уже привыкших ко всему, и то вызывал мурашки по спине. Стащили с машины мешок с сухарями и начали содержимое его рассовывать по карманам. Потом то же самое сделали с другим мешком, который оказался с сахаром. Делали все это осторожно, стараясь, как сказал командир, не рассыпать ничего по земле, не оставлять следов, поэтому операция проходила не очень быстро. Все были довольны. Это была удача. Многие уже с хрустом жевали сухари и сахар. Карманы были набиты до отказа. Сухари, сахар, печенье набивали прямо за пазуху.
Все были так увлечены грабежом, что никто не заметили, как подъехала открытая легковая машина с двумя немецкими офицерами. Машина уже было проехала, но происходящее на дороге, видимо, возбудило то ли подозрение, то ли любопытство у сидящих на заднем сидении офицеров, и они остановились двух-трех десятках метров от нас. Один из офицеров вышел из машины и направился к нам; к нам же, задним хода начала, приближаться и машина. Все оторвались от грабежа, и как бы застыли на том, на чем застал их этот момент, Напряженные взгляды русских беспорядок у машины и на виду лежал задушенный шофер сказали немцам все. Офицер остановился и полез в кобуру за пистолетом. Но учитель опередил его. Он короткой очередью из автомата скосил офицера, но с машины раздался неожиданный выстрел. Учитель упал. И в то же время машина рванулась вперед и стала быстро удаляться. Командир дал длинную очередь из автомата, но из-за волнения, из-за неподготовленности к стрельбе, очередь не достигла цели. Машина быстро удалялась, не те¬ряя управления.
Тела шофера, офицера и учителя забросили в вузов, прикрыли кое - как мешками и ящиками и поспешно покинули место происшествия. Все были почти в панике, за исключением, разве, командира. Не договариваясь, свернули с дороги влево, в сторону, где километраж в двух от дороги виднелся лес.
Шли быстро, потому что ясно было: через некоторое время за нами будет погоня. Высокая трава мешала идти, но несмотря на это мы часто переходили с быстрого шага на бег. Группа, из пяти человек далеко опередила других, другая группа человек в десять отделилась ее левее, где быка ясно заметной опушка леса, чуть выдававшаяся вперед. К чей путь лежал чуть в сторону, но за счет неровности края леса расстояние было почти равное с тем, что было в основном направлении.
Итак, мы уже разделились на три группы. Командир еще оставался с большей группой. В нашей же, большей группе, было и все оружие, три автомата и один пистолет, которое нам удалось достать, Учителя с нами уже не было, и надеяться на легальное существование не было оснований, нужно было уходить дальше и скрываться, скрываться.
Не прошло и тридцати минут, как мы уже были у леса. Оглядываясь, видели, что на дороге собралось уже несколько машин, но погони за нами еще не было. Мы углубились в лес, и нужно было идти прямо, так как вправо была дорога и конек леса, влево же идти, значит выйти на путь, которым прошла другая группа, и так как преследовать будут и ту и другую группу, то пойти влево значило бы принять обе партии погони на себя.
Мы не знали, велик ли лес, хорошая ли у него проходимость, но понимали отчетливо, что нужно уйти дальше. Лес был мелкий и состоял, главным образом из березы и дубняка. Идти он почти не мешал, только иногда между большими деревьями вставали преграды из кустарника, но мы продирались сквозь них, не замечая ссадин на руках, на лице.
Мы продвинулись в лесу, примерно, на километр, как перед нами встала непредвиденная преграда: глубокий овраг с крутыми, поросшими деревьями и кустарником, спусками. Не долго думая, мы стали спускаться в овраг держась за кусты и деревья. Спуск был трудный, подъем обещал быть еще труднее. На дне оврага протекал ручей, то пропадая под валежникoм, то журча прямо у оголенных кернер деревьев.
Командир отдал приказание пройти несколько сот метров вниз по течению ручья, с одной стороны для того, чтобы скрыть немного наши следа, с другой стороны для - того, чтобы нас не перестреляли немцы, когда мы стали бы взбираться на противоположный берег оврага, если бы подъем затянулся до прихода немцев. По дну оврага были сплошные заросли ольхи, ивняка, волчьих ягод, крапивы. И все это было перевито хмелем, переплетено упавшими сухими летками и целыми деревьями. Идти было совершенно невозможно. Мы продирались минут двадцать и прошли не более двухсот метров. Решив, что мы слишком много теряем времени здесь, на дне оврага, командир отдал приказание подниматься на-верх. Подъем был еще круче. Не успели мы подняться до половины, как на берегу оврага, в том месте, где мы начали спуск, послышался лай собак и негромкие голоса преследующих нас немцев. Что - то оборвалось в сердце и сил как будто стало меньше. А немцы заметили нас и открыли огонь из автоматов. Несколько человек из наших упали, остальные в испуге подались влево. Вверх подниматься было бессмысленно, так как часть подъема была совершенно открытая, и защищалась только разве редкими стволами деревьев росших со дна оврага. На таком косогоре нас перестреляли бы всех, до одного.
Еще минут десять мы продирались сквозь кустарники на косогоре оврага, и прошли еще метров сто, а с другой стороны оврага, не далее как метров за сто, по нас палили из автоматов, и только густая листва леса скрывала нас от полного истребления.
Наконец, мы дошли до места, где можно было подняться вверх. Это была ложбинка, место, более полого спускающееся в глубину оврага, поросшее деревьями и кустарниками. Здесь мы быстро поднялись до самого верха, и это было как раз кстати. Немцы, видя, что мы наши удобный подъем и уходим от них, стали спускаться вниз.
Сразу же от оврага начинался высокий лес, чистый, без зарослей, довольно частый. Нас осталось человек пятнадцать. У нас было два автомата, но о задержании преследователей не было ни у кого и мысли, хотя двух автоматов вполне бы для этого хватило. Мы были уже в том состоянии животного страха, когда голова может работать только в таком направлении, чтобы бежать быстрей и убежать дальше. Немцы, наверное, уже вышли из оврага и, может быть, еще быстрее, чем мы двигаются по нашим следам. Спасения нет. Бегство уже спасти не может, мы поняли, но все же бежали, что было сил. Некоторые от отчаяния исступленно и бессмысленно мычали. Но почему – то не разбегались по сторонам, ведь разбегись мы сразу все в разные стороны и немцам труднее было бы преследовать нас, вероятность спасения увеличилась бы в десять раз. Или оставить засаду с автоматами. Но никому ничего подобного не пришло в голову. Мы бежали кучей. Сначала то один, то другие вырывались вперед, но скоро установилось равновесие и более сильные, выносливые бежали впереди, а другие старались не отставать от них.
Мы не знали численность преследователей, их вооружения, числа собак. Мы ясно осознавали только одно: она нас догонят и уничтожат.
В это время мы услышали лай собак. Звук был и слабым, прерывающимся, но и этого было достаточно, чтобы лишить нас последней человеческой сущности. Вдруг мы увидели что-то мелькающее между деревьями слева. Мы уже готовы были повернуть вправо, как узнали своих отделившихся еще у шоссе товарищей. Мы сблизились и узнали от них, что за ними тоже погоня идет по пятам. Этот факт еще больше подлил страху, но бежать быстро мы уже не могли. Многие начали отставать. Вдруг лес начал редеть, а затем совсем расступился. Перед нами было поле в сотню метров шириной, а за полем стояла полоса леса. Мы устремились к этой полосе, но каково же было наше удивление, когда увидели, что здесь начинается озеро, вернее, болото. И на берегу этого болота стояли пять наших товарищей, опередивших нас когда еще бежали к лесу.
- Топь здесь, - сказал один из них.
Всего нас собралось здесь около тридцати человек. Рассыпались по берегу болота. Берег ближе к воде начинал качаться под ногами. Метров на пятнадцать – двадцать лежала черная жижа, сверху в отдельных местах покрытая какими – то грязными листьями. За топью начиналось зеркало воды и уходило, наверное, на полкилометра вдаль. А там был берег, может быть, с такой же топью, и лес на берегу.
Солдаты пробовали отвратительную жижу сапогом с берега, где было доступно, но жижа не давала никакой опоры. В сторону, вдоль берега, податься было нельзя. Это был мыс, шириной метров сто, вдающиеся в болото. Пойти в любую сторону - значит пойти навстречу немцам.
Среда нас началась паника.
- Прижаты!
- Вот как мы забрели!
Такие отчаянные возгласы слышались отовсюду. Солдаты разбрелись по берегу на возможных ста метрах и исследовали, искали путь хотя бы до зеркала воды. Кое – кто пытался опуститься на топь и по - пластунски придвинуться хоть сколько – нибудь, но страх перед грязной пучиной гнал смельчаков обратно. И только когда лай собак и выстрелы послышались на опушке леса, всего в ста метрах от нас, большая часть нас бросилась в вонючую грязь и поплыла. Вопреки ожиданиям, по – пластунски кое – как можно было продвигаться, и если бы мы отважились на это сразу по приходу к берегу, то многие были бы спасены.
Подгоняемые лаем собак, выкриками преследователей и выстрелами, мы стремились как можно дальше уплыть, если так можно выразиться, от берега. Спасение было, несомненно, только там, впереди, на той стороне болота. Но далеко ли уплывешь по полувязкой грязи за то время, пока немцы с собаками пробегут оставшиеся сто метров?
Я уже проплыл метров пятнадцать, и уже близка была светлая полоса воды, как вдруг заметил чуть левее себя возвышение, какую – то кочку. Она была как бы замаскирована, так как сверху была покрыта такой же грязью, как и все вокруг, и с берега ее очень трудно было заметить.
Ожидая, что вот – вот немцы выйдут на берег, я подался в сторону кочки. Это была, действительно, болотная кочка, возвышавшаяся на общим уровнем грязи всего на десять - пятнадцать сантиметров. Я заплыл за кочку и вовремя. В этот же миг с берега начали раздаваться автоматные очереди, короткие и длинные. Отчаянно вскрикивали раненые, навеки замирали убитые. Я лицом прижался к кочке, погрузившись весь в грязь так, что даже дышать, мог только носом, и каждый момент считал последним моментом, прожитым мной на земле.
Но миг проходил за мигом, минута за минутой, а я чувствовал, что все еще живой. Уже автоматная стрельба стала реже и во мне появилась некоторая надежда, что может быть, я останусь живым. Ноги постоянно опускались вниз, и я уже не только лицом, но и грудью, всем телом стал прижиматься к кочке. Она была как столбик: у поверхности грязи я ее почти полностью обхватил руками, а книзу она несколько утолщалась.
Проходили минуты, десятки минут, а я боялся пошевелиться, хотя уже уверился, что кочка достаточно надежно защищает меня от немецких пуль. Собаки на берегу то немного успокаивались, то снова начинали лаять.
Я представления не имел, что стало с моими товарищами /хотя, какие они мне товарищи!/. Может быть, большая часть их сидит вот так же за кочками и боится пошевелиться, а может быть, только меньшая часть их сидит за кочками, а большая погружается на дно. Но что никто не успел выплыть на чистую воду и переправиться на тот берег, это я точно знал. Человек восемь солдат, видимо тех, кто не умел совсем плавать, остались на берегу и подняли руки при подходе немцев. Это я видел, оглянувшись в последний миг перед тем, как спрятаться за кочкой.
Прошло, нагорное, с час. Немцы не уходили. Слышен был иногда лай собак, грубый гортанный разговор немцев, даже были слышны шаги, то неторопливые, мягкие, то более быстрые, с характерным чавканьем. Почему они не уходят? Выслеживают спрятавшихся за кочками? Уже казалось, что если посидеть ее немного в таком положении, то будешь уже равнодушен и к выстрелам, и к пулям, и ко всему происходящему на свете. И немцы, может быть, понимают это, и ждут. И их собаки чуют присутствие тех, ко¬го они преследовали, и лают, настораживают немцев и не дают им уйти.
Внизу грязь, не перемешиваемая ничем, не имеющая конвекции, холодная. Ноги замерзли до невозможности. Казалось, что сейчас я вот сдамся. Не выдержу и вылезу из – за кочки. И поплыву к берегу, а там встану и подниму руки. И меня присоединят к тем, кто остался на берегу и поднял руки. Но какая – то необъяснимая тревога, возникающая каждый раз в груди, лишь только я подумаю об этом, удерживала меня на месте.
Но прошло еще добрых три часа, пока все стало тихо. Однако я не торопился показываться из своего укрытия - вдруг один из них притаился где-нибудь и внимательно наблюдает за всем этим пространством, на котором нашли смерть не один десяток человек, а может быть и укрылись еще многие.
Только когда качало темнеть, и не слыша ни говора, ни чьих бы то ни было шагов, я осмелился чуть-чуть высунуться из – за укрытия. Это было сделано так медленно, что самый зоркий наблюдатель не ЗАМЕТИЛ бы никакого перемещения на поверхности грязи. Берег был пуст, и я осмелился высунуться еще больше, а затем выплыть из – за кочки. Ноги и руки были онемевшими: ноги от холода, а руки от напряжения, с которым мной была обхвачена кочка. Хотелось подвигаться, размяться. Хотелось хоть чуть-чуть согреть ноги и согреться самому. Я поплыл к берегу. Обратный путь занял значительно больше времени, потому что сил было очень мало. Измученный, весь в грязи выполз я на берег, к выбравшись на сухое место, лежал, обессиленный, некоторое время, затем я приподнялся и огляделся. Уже было довольно темно, но мне удалось разглядеть в нескольких шагах от себя смутные очертания каких-то предметов. Я подполз туда и на ощупь определил своих товарищей, тех, которых я видел с поднятыми руками на берегу. Не спаслись, все они были расстреляны, покорные. Отпрянув немного от них, я обернулся к болоту и тихо позвал:
- Ребята!
Мне никто не ответил. Я позвал громче, но ответа опять не последовало, не стало жутко. Страшно было подумать, что из всей большой группы сдавшихся во вчерашнем бою солдат, я остался только один. А здесь закончили свой жизненный путь около трех десятков человеческих судеб.
Я отошел немного от беспорядочно лежащих трупов, боязливо оглядываясь на них, и опять лег на землю. Но успокоиться не мог. Что-то нужно было делать, чем-то занять себя. Ощущение холода подсказало мне мысль, что я должен сменить одежду. Быстро раздевшись до гола, я пошел к трупам. Голому было еще более жутко. Я находился в том состоянии, когда человек плохо контролирует свои поступки, хотя и делает все правильно. Стоило бы, кажется, в тишину ночи ворваться какому-нибудь резкому звуку, и у меня бы получился разрыв сердца. Но тишину ничто не нарушило, ничего не случилось неожиданного, и я благополучно снял гимнастерку с одного из убитых. Этой гимнастерка я основательно обтер с себя грязь: с головы, с шеи, со спины сколько мог, с ног. Затем, не торопясь, я раздел еще одного товарища, которого посчитал одного роста со мной. Его одежду я надел на себя, а затем, сняв еще с одного товарища гимнастерку, оставил их в покое. В карманах только что надетых брюк было несколько сухарем, немного сахара и немного печенья. Отойдя от болота, /правда, не слишком далеко, чтобы на случай тревоги можно было вновь воспользоваться моей спасительной кочкой/ я на ощупь выбрал место посуше. Подкрепившись содержанием карманов, затем расстелил запасную гимнастерку и лег спать, на душе стало вдруг спокойно и ясно, и несмотря на необычные обстоятельства, я скоро заснул.
Проснулся я когда солнце уже появилось из-за горизонта. Сердце чуть охватила тревога, но оглядевшись, и не увидев ничего, чего можно было бояться, я успокоился. Я встал и вышел на берег. На берегу лежали восемь трупов, один из которых мною был разлет полностью, а два - частично. Лежала моя грязная одежда. Неподалеку от берега из тины торчала пара сапог. В одном месте торчала рука, в одном месте - оттопыренная гимнастерка. Всего пять-шесть человек заметно было, остальных в втянула тина.
Я оглядел берег. Следов выхода из болота, кроме моих, не было. Значит погибли все до одного. Ребята, ребята; Вы даме не спасли своей шкуры, не только чести, достоинства, своего высокого человеческого духа. И я таков же, вместе с вами. Что от меня осталось? Я боюсь каждого шороха, я боюсь, что бы не залаяла собака, я не способен оказать ни малейшего сопротивления, если вдруг сейчас сюда придут немцы. А второй раз спасет ли кочка?
Я пригляделся к поверхности болота и еле-еле выделил из всей этой грязи мою спасительницу-кочку. Да, не зная об её существовании, заметить ее с берега было просто невозможно, и тем более невозможно было предположить, что кто-то мог бы укрыться за ней. «Спасибо тебе, кочка! Честное слово, если я останусь жив, то после войны я сделаю тебя более заметной. Я привезу сюда груду камней, нет, первосортного гранита, и поставлю на этом месте, где ты сейчас стоишь, своеобразный памятник - маленький каменный островок».
Оружия на берегу я не нашел. Не было и нашего командира, солдата, который так решительно выдвинулся командиром над нами. Я затопил свою одежду в грязи, затем затопил раздетых солдат, чтобы у немцев, если они вздумают снова придти сюда, не было оснований узнать, что кто-то вышел из болота живым. Затем я опустошил карманы своих товарищей, считая что мне больше пища нужна, чем им; сложил все на расстеленную гимнастерку /получилась внушительная кучка из сухаре, сахара и печенья/ и завязал все это в один узел. Взглянув в последний раз на берег, я осторожно, оглядываясь и прислушиваясь, отправился в лес.
В лесу мне не встретился никто до самого оврага. Я не спеша спустился вниз, напился из ручья, позавтракал. Тревога, на покидала меня. Мне представлялось, что немцы снова придут на берег, увидят, что кто – то выбрался из болота, и пойдут по моему следу с собаками. Нужно было уходить дальше. Я встал, разулся, и пошел вверх по ручью, по возможности, ступая по воде. Но возможностей ступать по воде было не много. Ру¬чей был заросший, илистый, и приходилось то и дело выходить из него и продираться сквозь чашу кустарников, несмотря ни на что, часа за два - три я далеко отошел вверх по ручью. То место, где в нас стреляли немцы, я обошел низом, чтобы не тревожить себя видом трупов, хотя и хотелось еще пополнить свои продовольственные запасы.
Я остановился, когда совсем рядом около ручья встретилась мне небольшая полянка. Я решил какое-то время переждать здесь. Не покивала тревога за будущее. Что мне делать дальше? Как жить в окружении немцев? Сухих продуктов, принесенных с собой, хватит на три дня. Здесь, в овраге, было безопасно: никто, пожалуй, не мог меня отыскать, если только мог кто – нибудь наткнуться случайно. А вообще то мне на этой поляне понравилось, и я не против был отдохнуть здесь несколько дней. Все равно, к своим не проберешься, вглубь, тоже пройти было трудно.
Я ел, пил, спал; жил, не выходя за пределы полянки ни на шаг. Так прошло почти три дня, в которые я не видел не только человека, но к вообще живого существа. Все тянулось однообразно, только в третий лень я услышал отчетливо совсем близкую канонада. Было ясно слышен грохот стреляющих пушек и разрывы снарядов. Несколько снарядов залетели даже в овраг, но разорвались на не близком расстоянии от меня.
Я не придал этому значения, но к вечеру этого же дня некоторое обстоятельство заставило меня поволноваться основательно. Лежа на своей поляне в полудремном состоянии, я вдруг услышал вверху, на краю оврага, русскую речь. Я встрепенулся, прислушался, сомневаясь, не показалось ли мне это, но сомнений быть не могло. Это русские проходили группой по лесу, и не соблюдая осторожности, громко переговаривались между собой. Кто же они, эти русские? Разведчики? Нелепо думать, что разведчики стали бы так громко разговаривать. Партизаны тоже громко не разговаривают. Русские полицаи? Но обрывки фраз, которые донеслись до меня, говорили, что это не полицаи. Тогда что же случилось там, наверху? И к чему была эта близкая стрельба?
Вечером у меня уже кончились запасы провизии. Я пробрался поверху оврага туда, где лежали трупы убитых в овраге солдат, но от них так смердило, что невозможно было подойти на десятки шагов. Не было сомнений, что пищу, взятую с разложившегося трупа, есть нельзя. Я ушел, а утром решил сделать разведку на край леса.
Утром чуть свет я выбрался из оврага и пошел в сторону шоссе, прячась за деревьями. Минут через тридцать я был на опушке. Я подошел к краю леса в таком месте, откуда проглядывалась дорога и все поле, лежащее перед лесом. Поле было пусто, как и в тот день, когда мы бежали через него к лесу, а на шоссе было оживление. Шли колонны танков, автомашин. Шли группы и подразделения солдат. Тащились обозы лошадиных подвод. И все это, к моему удивлению, двигалось с востока на запад.
- Наши, - прошептал я, потрясенный этим понятием.
Я знал, что радоваться мне было нечему. Как милость ко мне, как мягкость судей, мне могут дать штрафную роту. А вообще, несомненно, расстрел. И все же безотчетная радость наполняла мое сердце, я сам не мог себя пересилить в этой радости: думалось одно, а чувствовалось совсем другое.
Первым моим порывом было устремиться на дорогу, туда, где наши. Но я вспомнил, какой я есть: не бритый, грязный, худой, без погон, без ремня, без пилотки и даже без пуговиц. В таком виде сам бы я никогда не решился выйти к своим.
Я сел около толстого дерева и стал наблюдать за дорогой. Сомнения не было, это наши двигались на запад. Вместе с тем, я обдумывал, что же мне делать дальше. И тут я почувствовал, /а может быть, услышал/, что кто – то сзади меня есть. Я стал прислушиваться, не оглядываясь, но ни малейшего шума не услышал. Я все же опасливо повернулся, чтобы убедиться, что за мной никто не наблюдает, но к ужасу своему увидел нескольких человек в форме советских солдат. Один из них стоял в трех шагах от меня с направленным на меня автоматом.
От неожиданности я рывком привстал на четвереньки.
- Руки вверх! – спокойно и внушительно скомандовал мне солдат.
Поднимая руки, я на мгновение почувствовал оцепенение, ту тревогу в сердце, которую я чувствовал перед немцами. Но это было только на мгновение. В следующее мгновение в сердце мое снова вошло то ощущение радости, с которой я смотрел на дорогу.
- Я русский, братишки, свой!
- Что ты русский, можно поверить, а вот насчет свойственности проверить надо.
- Я от немцев убежал!
- Убежал ты, или тебя подослали, об этом скажет первый отдел.
Меня обыскали и повели на восток, дальше от фронта. Вели без конвоя. Мы просто шли все в куче, пять человек, и оживленно беседовали. Мне представилась возможность рассказать все мои приключения этих четырех последних дней. Товарищи слушали внимательно и сочувственно. Это были солдаты, во главе с сержантом, из подразделения прифронтовой службы. Во время наступления они продвигались вслед за линией фронта, собирая и сдавая в склады ценные вещи, оружия, закапывая убитых, помогая убирать раненых. В их обязанности входило ловить дезертиров. Меня привели в землянку, где вдоль стен стояли нары, вместо скамьи лежало березовое бревно. Мне дали бритву, помазок, мыло, теплой воды. Через полчаса я был уже гладко выбритым и умытым. Затем они мне дали не новую, но вполне добротную солдатскую одежду /в этом подразделении все было/. Я стал солдатом по всей форме. Пообедали крутой пшенной кашей и сладким чаем, затем залегли спать. Я заснул, почему – то мало заботясь о предстоящем следствии и, может быть суде. А когда после двух – трехчасового сна мы встали и, довольные, потягивались, кто – то спросил меня:
- Куда, солдат, пойдешь – то? На фронт, или в тыл?
Я не ожидал такого вопроса и не был подготовлен к нему, но как – то машинально ответил:
- В свою бы часть пробраться, в Э – нский полк.
- Проберешься. Сейчас я тебе справку напишу, - сказал сержант, старший в этой группе.
Но ни чернил, ни ручки в землянке не оказалось. Сержант ушел и пришел только минут через сорок.
- Вот солдат, держи. Иди в свою часть и воюй, больше не сдавайся немцам.
Он подал мне маленький, клочек бумаги правильной формы, на котором было написано, что рядовой такой – то с такого – то и по такое – то число /четыре дня/ находился в К-ской части и выполнял служебные распоряжения командования этой части. Как я был благодарен этим ребятам! И какое хорошее настроение они мне сделали. Казалось, будь я в таком настроении тогда, когда был на немецкой территории, да в таком же настроении были бы все те товарищи, мы не вели бы себя так трусливо, мы дорого отдали бы каждую нашу жизнь.
Я распростился с товарищами, которые пожелали мне благополучно добраться до своей части и успешно дожить до конца войны. Оба эти пожелания сбылись самым счастливым образом.
До части я добрался на другой же день, только не застал там ни од-ной души из знакомых, из тех, с кем я был вместе еще только четыре дня назад. Потери в части были огромными, некоторые подразделения, как, например, бывшей моя рота, были уничтожены полностью, до последнего солдата. Только номер роты сохранился. И стояла наша часть на отдыхе после жарких боев. И хотя не было во всей роте ни одного знакомого солдата, но мне все показались такими родными, такими милыми, будто я с ними воевал, по крайней мере, год. Хотелось обнимать каждого; и если я из-за неудобства не делал этого, то уж приятные слова я сыпал направо и налево, всем подряд.
А на следующий день выступили на передовую, и я знал, что впредь немцев всегда буду бить без колебаний. И странно, много лиц сохранилось в памяти с войны, много отчетливых погибших в боях товарищей часто и на длительное время возникает в представлении, а вот из этой группы никогда не могу с достаточной ясностью. Внешность помню, помню его слова, его действия, его одежду, а вот полного образа представить не могу – стерся из памяти, вернее, не запечатлелся в памяти.
Октябрь 1967 г.
Свидетельство о публикации №214021001714