Слякоть

Что заставляет  меня писать, я не знаю. Но это стало потребностью,  такой же, как сон и еда. И дело, конечно, не в том, что я решил стать в дальнейшем «инженером человеческих душ», все гораздо проще — я хочу разобраться, почему так получилось,  что за клеймо  на мне и когда началось  мое отщепенство, которое  так расстраивает  родителей  и постепенно углубляет разрыв между мной и ими?
Когда? Отчего? Я не в силах это понять и объяснить. Знаю только,  что совсем не случайно ко мне приросла  эта семейная кличка «отщепенец»,  и я ее постоянно оправдываю.
Чем? Прежде  всего неуважением  к «чести семьи» — об этом очень печется мать, считающая  себя верным ленинцем. Конечно, передовицы газет она подчеркивает  красным  карандашом, числится  лектором  пропагандистом и все такое. И ей не понять,  как в такой семье могло вырасти позорное пятно,  пережиток  прошлого — в моем лице.
Вот и сегодня она не преминула выдать мне порцию очередных нотаций  и закончила свою речь привычной фразой:
«Подумай хотя бы о репутации отца...»
Всем страшно хочется, чтобы я был чистенький и приличный. И больше всех — отцу, крупному чиновнику  — не буду упоминать, какой промышленности, не все ли равно. Хотеть- то он хочет, но заниматься воспитанием моей особы у него нет ни времени,  ни сил.  Я не припомню, чтобы вечером  он был дома, — сидят, как сычи, в своих кабинетах до пяти утра. Что происходит здесь, он не знает. Заправляет всем мать. Покупает и складывает в шкаф отрезы, меха, часы.
Конечно, я не удержался, кое что вынес. А всему виной — Яхель, веселый,  неунывающий Яхель, который  посоветовал чуть чуть попотрошить предков — все равно не упомнят,  где и что у них лежит. Мы классно  погуляли,  и Яхель даже произнес  растроганный тост в честь моего папаши, благодаря которому наша страна гигантскими шагами продвигается  по пути прогресса.
Однако мать все же пропажу обнаружила  и прошлась  по моей физиономии отцовыми  калошами, когда я явился  под мухой...


-
И правда, почему мне не сидится дома, как Лельке, сестре, долбящей  свои юридические науки... Мне выделили отдельную комнату — раньше  там была родительская  спальня,  — сиди да учись. А я не могу оставаться  здесь больше  десяти минут. Нахлобучив  шапку,  убегаю. Куда? Сначала  к Яхелю. Ну, и семейка  у него — умора! Папа — скрипач  в театре оперетты. Мама — приемщица в меховом ателье. Меня  они постоянно ставят в пример Яхелю. « Яша, дружи с этим мальчиком,  он из хорошей семьи...»
Яшу уговаривать не надо. Он учит меня играть на гитаре. Потом мы соображаем, куда пойти,  и дуем в любимый  нами кинотеатр «Центральный» через пустынную и ветряную Пушкинскую  площадь. Мне становится  смешно при воспоминании о том, как пацаном  я таскался в подворотню «Центрального», где ютилась музыкальная школа,  волоча за собой не подъемную виолончель. Мама проворонила срок моего поступления в это культурное заведение,  и вместо благородного рояля  мне достался  непопулярный струнный  инструмент. Конечно, из ее попыток  заставить  меня водить смычком ничего не вышло,  и очень скоро меня отчислили  за не имением  способностей и прилежания.
 В «Центральном» крутят трофейные фильмы,  и мы в двенадцатый  раз идем на «Девушку моей мечты». Толпа в фойе собирается  заранее. Кто изучает фото актеров,  кто жует, кто пьет лимонад,  ухажеры угощают дам «Мишкой  на Севере». На маленькой эстраде трое музыкантов играют «Амурские волны». И мне, глядя на них, становится  не по себе. Я сам не рад этой своей привычке представлять чужую жизнь. Но представляю: вот этот пожилой и лысый живет на первом этаже в сырой комнате большой коммунальной квартиры. Широкий подоконник уставлен банками и кастрюлями, на верхней полочке обтянутого дерматином дивана красуются семь гипсовых слонов. Получка мизерная, а в коммерческом цены — ого! Единственное, на что он тянет, — это купить коробочку  ландрина  для своей любимой  дочери...
И так я могу представлять  без конца.  Мне жаль музыкантов, и я тяну Яшку за рукав и предлагаю удалиться в закуток, где буфетчица в крахмальной наколке продает мороженое.
Меня всегда тянуло в толпу, к празднику и веселью, и мне нравится  здесь, и я забываю про бедного музыканта.

27 ноября
Каждый  выходной  у нас — прием.  Собираются друзья отца — все важные шишки, и он, широкая  душа, выступает в роли хлебосольного купца. Стол ломится от закусок — в центре обязательно баранина, тушенная  с чесноком, потом за ливное из судака, семга, икра, пироги. Мать не готовит — это входит в обязанности Клавы,  нашей  домработницы. Уж и плачет она,  когда стряпает,  уж и поносит  на чем свет стоит гуляк! Ей достается,  и мне ее жалко.  После  ухода гостей я помогаю ей расставлять  посуду и заодно изучаю, что можно изъять для продажи  в комиссионке. Эти их гулянья с анекдотцами и лошадиным смехом мне не нравятся.  Они не говорят, что у них на душе, и друг друга боятся. Отец зачем- то кормит  и поит. Однажды я услышал,  как он сговаривался  с кем - то поехать в мастерскую художника. Зачем?
 2 декабря
Жить надо весело, и мы веселимся.  Лешка Шорин обнаружил потрясные способности к импровизации — куда там Цфасман, — теперь играет в ресторане «Савой». Мы приперлись  к нему — послушать. Потом всей компанией двинулись в Козицкий, к бахрушинским. Там все пацаны  ходят в тельняшках ,  в сапогах гармошкой и с фиксой. Мать кипит:  «Ты попал в дурную среду!» Тише, тише, это такие же чьи - то дети, как  я — ваш сын,  дорогие  предки.  Только  у меня  обед с Грановского, подписные издания  по бюллетеню,  в шкафах на полках чего только нет, а у них — отцов поубивало, матери где- то  служат за шесть семь сотен в месяц,  а орлы сыновья доказывают  всему миру, что ничего не боятся.
В этом знаменитом бахрушинском доме есть одна квартирка на девять семей, где живет Милка, из девятого «В». Все эти  походы даром не проходят. Но Милку жалко. У нее все наоборот.  Мать умерла, а отец вернулся с войны инвалидом. Жить  не на что. И Милка,  второгодница, ненавидит  свою конуру и шляется где попало.
Таким, как она, ничего не остается, как пить и искать утешения  в любви. Красивая она, с  шиком.  попала  в богему и зарабатывает  деньги древнейшей профессией.
Как ее осуждать? Однажды я привел ее в дом, и она, лежа на диване,  разревелась:  «Ты не представляешь, как мне все надоело...  И ты еще...» Она не договорила, но я понял,  что она имела в виду.
Всех моих дружков  приятелей сводит с ума наша квартира. Кто ни войдет, обалдевает: «И вы одни здесь живете?» Многие не верят, что такое возможно.  Потому что крутом — сплошные коммуналки, неудобства  и теснота. И на Петровке, и в Козицком, и на Пушкинской, где «Новости дня».

5 декабря
Отец приволок охотничье снаряжение: плащ палатку, тулуп,  сапоги  выше колен,  даже ружье. Собираются на охоту, разговоров  не оберешься.  И вдруг —телефонный звонок,чувствую — речь обо мне. Так и есть, сам завуч звонил.  Про мои «успехи» докладывал.  Отец побелел, руки ходуном заходили,   ну, думаю, сейчас выдернет  ремень  из брюк и огреет. Но нет, сдержался, завел в комнату, велел сесть.
— Ты что же это себе позволяешь? Отец работает днем и ночью, мать тоже баклуши не бьет, а сын бездельничает, черт- те с кем время проводит, шляется по злачным местам. Ты отдаешь себе отчет в своем поведении?
— Ладно, ладно, — ответил я. — Не всем быть паиньками. Хватит с вас образцово показательной Лельки.
— Нет, ты что же — издеваешься?! — вскипел  отец. — Да кто тебе дал право... Дармоед... На мои деньги живешь, воруешь  из дома, пьянствуешь  и еще хорохоришься...
— Да не хорохорюсь, — возразил я.
— Вот что, если не изменишь поведение, я буду вынужден отправить тебя в военное  училище.
Вот как. Сами упустили, а теперь перекладывают трудности на других.

27 декабря
Занятно наблюдать, как Лелька со своей редколлегией выпускает стенную газету. Рулон бумаги расстилается  на полу во весь коридор.  Сестрица  наклеивает  на ватман отпечатанные на машинке статьи и придумывает  заголовки.  Парень  в сером френче, подпоясанном солдатским ремнем, что- то рисует и одновременно спорит,  видимо,  с содержанием  статьи: «А я не знаю,  за что ему навесили  ярлык  космополита. Никакого преклонения перед западом в его лекциях я лично не уловил. Если кому- то нужно, чтобы он исчез, надо прямо сказать: нас не устраивает пятый пункт...»
Лелька возражает: «При чем тут это! Он прекрасный лектор, но мы не знаем о его взглядах...» — «А кто знает? Тот, кто копался  в его бумагах? Или тот, кто рассчитывал  на внимательное отношение к доносам?»
Ну, эти рассуждать мастаки. А парень с ремнем все же башковитый. Нашу Лельку он быстро припер к стене, ей и крыть
 нечем..  Потом  они перешли  к статье «Любовь от сессии  до сессии».
Я спросил  Лельку, что скрывается  под этим заголовком, и она наплела про какого-то   Михеева, который изменил студентке Оле, подорвал авторитет вожака в глазах всего курса. Во дают... Значит,  уже и разлюбить нельзя?
— А как насчет моральных устоев у нашего бати? — ехидно спросил я ее.
Она вытаращила  на меня глаза:
— Что ты хочешь этим сказать?
Но я не сказал. Про то как видел его вместе с другим замом в ресторане. Вот это была встреча. Мы пропивали там отцовские часы (очередное  подношение любимому  начальнику  от преданного  главка) в «Астории», и вдруг под этими же сводами   появляется  родитель  под руку с молодой девицей.  Яшка даже присвистнул. Мне удалось уйти незамеченным, а ребята остались за столом, оплаченным мной.
Я шел по улице Горького и про себя возмущался. Мне хотелось плеваться. Ишь, козырь какой! Девок покупает. А меня учит: «Какое ты имеешь право...» Подобная раздвоенность занимает меня давно. И я, наблюдая людей, пришел к мыс ли, что никакие, самые железные, правила морали и словесные уверения  в честности и порядочности не в силах победить в человеке его биологической, природной сущности. Взять, к примеру, отца. Он на работе — живая инструкция и дисциплина, энергия бьет ключом, вытрясти,  выколотить любой план — на это у него особый талант. Говорят,  талант хозяйственника. Был я у него в кабинете на Кировской — до стола шел полкилометра, так мне показалось. Стол для заседаний — с каток на Петровке. Отделанные дубовыми панелями стены. Четыре телефона, секретарша Анна Васильевна — образец исполнительности в стиле совслужащей без намека на флирт. Этакая чуть подсушенная, в очках, с белым ворот ничком, коломенская верста. Да, глядя на фигуру человека, занимающего место в таком кабинете,  невольно почувствуешь  уважение к масштабам  его, так сказать,  деятельности.
 Вся страна под рукой. Он в курсе событий и на Дальнем Востоке,  и в Средней  Азии. Обувщик — одевающий  народ  в ботинки, туфли, сапоги и тапочки. Сапожник, словом, так я его и звал.
Однажды  мы с матерью  были на Кузнецком мосту, где проходил очередной  показ  моделей одежды и обуви. Я уже забыл, почему там оказался, кажется, мать водила меня к зуб ному и от себя не отпускала. Так вот, отец там был среди устроителей и организаторов, мероприятие имело союзный размах. За нами  сидели  женщины, которые  нас не знали. И одна из них, показав на отца, сказала: «Вон Яй богу идет...» Мать толкнула меня в бок, и мы переглянулись. Глаза у нее смеялись. Ей вообще палец покажи — зальется. А я обиделся за отца. Ну, конечно, куда денешься, любимая фраза «ну вот, яй богу» частенько срывается у него с языка. Особенно, если он расстроен или недоволен чем то... Но нельзя же обвинять человека в его выговоре, в привычке, в несильной грамотности.  Он — из рязанских мужиков,  практик, до всего дошел своим умом. И раз его допустили до руководства большими  делами,  значит,  заслужил.
Так я себе говорил, а самому неприятно было. Будто уже причислен к особам,  которым  должно оказывать  уважение. И тут, может быть, в первый  раз мне пришло  в голову, что я тоже пользуюсь.  А отними  у отца его кабинет,  как бы мы жили? Смог бы я залезать в шкафы,  где всякого такого напихано, о чем даже мать забывает...
Словом, наметилось раздвоение. Я, презирающий всю эту муть на ходулях, не хотел расставаться  с тем, что она давала.
Так вот — серьезный чиновник, брови насуплены, походка быстрая, речь зажигающая, с юморком — народ надо уметь раз веселить и расположить  к себе, лучше работать будет. И этот механизм,  этот идол, эта воплощенная система,  вырвавшись на волю, вынашивает греховные планы,  ищет выхода, цепляется за запретные  утехи... Проявляя крайнюю  осторожность, он с друзьями,  такими  же замами,  только из другой отрасли, уезжает с охотничьей амуницией подальше от глаз людских.
 Они уединяются  в тайных  местах, где преданный дядя, приставленный сторожить какую- нибудь фабричную базу отдыха, обставленную  с незаслуженным шиком,  уже приготовил для важных гостей уютные номера, спецбуфет и баньку...
«Отдыхающие» девушки приглашаются к столу. Все возбуждены, падают с клацаньем служебные панцири, они — обыкновенные мужики,  которым хочется преступить мораль. И они преступают. И даже, осмелев, выводят своих дам в ресторан...
Судить за это естественное для каждого мужчины желание? О нет, увольте.
И детский  эгоизм  здесь ни при чем. Отец еще с кем- то, не с матерью... А он что — чья то собственность? Я и сам не из ангелов.  Девчонок  у меня  вагон. Но это — я, беспутный гуляка, отщепенец, позор семьи. Мне вроде полагается вести «грязный»  образ жизни.  Ты меня  осуждаешь,  а сам, думая, что я не вижу, грешишь. Какая  же у меня будет вера в тебя?

10 января
Новый год прошел в угаре на квартире у Гарика — чуть не в рифму сказал. Предки  его уехали на гастроли,  мы и завалились к нему в хату на улице Немировича Данченко. Этот серый артистический дом мне и раньше был знаком,  — опять в рифму,  что такое... Там живет парень из нашего класса,  сын народного  артиста СССР.  У нас в классе вообще много детей из артистического мира. Многие уже выходят на сцену, лица после  грима  какие-то   воспаленные. С ними  интересно поговорить, посплетничать, но в омут блатного  мира их не затянешь  — боятся испачкаться. У Гарика все началось чинно, пили из венецианского стекла. Потом два бокала разбили, и Гарик расстроился. Заменил посуду. Он вообще нервничал, боялся,  что компания оставит следы, прожжет мебель, чехлы, зальет ковры и прочее.
Что за интерес — все время оглядываться, как бы не на вредить.  Ну и ладно.  Погуляли.  Я уединился  с Милкой. Страшно  и глупо... Когда я задрал ее юбку и стащил  с нее чулки, передо мной обнажились такие стройные, красивые и
 соблазнительные ноги, что я одурел. Ни у кого таких ног не видел. Ах, какая непостижимая тайна — женское тело. В омут, на каторгу, в ад — куда угодно пойдешь ради минутного обладания этой ослепительной формой... Впрочем, «Аркадий, не говори красиво...»  Пришлось повозиться  с Милкиными купальными трусиками, туго обтягивавшими ее бедра. Я чуть зубами не рвал эти проклятые трусики,  прежде чем она не стала моей. Эх, Милка,  Милка,  что же ты с собой сделала!.. В самый пик страсти я представил  ее в грязных  лапах других Все они, с кем она перебывала, пронеслись передо мной чередой,  и это меня убило. Ведь ей семнадцать, а у нее уже прошлое тридцатилетней женщины. Кто оценит, кто восхитится ее ногами,  кто поймет ее жизнь, смятую и выброшенную в грязь, как рублевая бумажка, случайно выроненная пьяницей.
Я чуть было не впал в поучения.  И вроде бы оказался  в роли своего отца.
И опять — раздвоение. Учи себя самого.  Что сам- то ты собой представляешь? Куда идешь?

17 января
Из за болезни  торчу дома. Как  порядочный отпрыск  из приличной семьи, утонул в чистом белье, выстиранном Клавой, обвязал горло шарфом,  рядом — столик с лекарствами и книги. Читаю «Портрет Дориана Грея» и нахожу, что автор свихнулся на идее вечной молодости. По сути, меня эта проблема как- то не занимала. Почему-то  мне кажется, что молодость не та привилегия, за которую следует цепляться  из последних сил. Ну, есть вот она у меня, а что с ней делать, как распорядиться этим, так сказать, богатством в наши дни, для веселья не оборудованные?
Я часто задумываюсь, куда бы я дел эту молодость, живи я в иных условиях, в иное время. Та же знаменитая Бахрушинка без усилий дает понять,  как чувствовал себя в доходном доме молодой человек до известных событий. Я во многих квартирах бывал и узнал от старожилов, заставших прежнее время,
 что планировка квартир  до мелочей учитывала образ жизни обеспеченного холостяка. Большая прихожая, высокие потолки, добротные двустворчатые двери, направо — покои,  налево — две смежные комнаты, каждая из которых имеет выход в прихожую. Дальше — кухня, кладовка, комната для прислуги и выход на черную лестницу, чтобы запах помойки  и прочие бытовые надобности не раздражали хозяина. Превосходная идея — черная лестница для черни. Жить в такой квартире — сплошное удовольствие, все внушает уважение к ее владельцу, подчеркивает  принадлежность к сословию.  То, что предназначалось для одного, — подумать только, — сделалось прибежищем  для многолюдной подвальной  голи и жителей  бывших постоялых дворов. О каком же уважении можно говорить, если каждая комната вместила в себя многодетное семейство, вынужденное  искать средства для существования ловкостью рук или незаконными действиями. На что же тратили молодость новые жители доходного дома?
Не буду касаться тех, кого по причине  отсутствия и занятости на службе я просто не знаю. Гораздо ближе мне тот самый костяк,  который  своими  «художествами» создал Бахрушинке славу одного из очагов преступного мира в Москве.
Очень часто я наблюдал, как лихие «преступники» режутся в карты в садике возле дома. Иногда подсаживался и играл сам, конечно на деньги. Вдоль забора прохаживался дядя Петрявый, участковый  «полтинника» — так называлось пятидесятое отделение  милиции. Петрявый  наблюдать  наблюдал, но близко  подходить не решался — после того, как его заманили  в притон и напоили  в дым.
Шалости тут уважали, но чтобы пустить в дело нож — этого  не было. Ножи гуляли в руках бандитов из Марьиной рощи, и если требовалось кого нибудь «попугать», шли в рощу и за деньги договаривались обо всем.
Однажды во время карточной игры один из игроков куда-то схлынул, и вдруг поднялся шум, выбежала женщина и стала кричать,  что у нее пальто украли. И требовала от картежников, чтобы ей вернули украденное. Не знаю, чем кончилось
 дело, только на другой день приходит к нам на квартиру Петрявый, отец почему  то был дома, и начинает капать на меня: мол, играл с хулиганами, участвовал в краже...
Я доказывал, что ничего не знаю. Но Петрявый уже и бумажку составил и все совал ее в руки отцу.
Дошло до того, что отец упросил участкового дело не затевать и обещал уплатить за пальто, чтобы семья не была замешана в этой истории.

1 февраля
Червонец  потребовал, чтобы я достал ему диплом об окончании вуза. Он уже отсидел десять лет, отсюда и кличка Червонец, но все никак  не угомонится.  Для вида работает лаборантом  в НИИ, моет колбы...  Но с них — ни погулять, ни выпить. А без этого Червонец  не может.
Вот и продолжает он, правда осторожно, смывать чернила  с документов  и на это выпивает  и закусывает.  В минуту откровенности он выложил мне тайну изготовления бюллетеней на предъявителя. Допустим, кто-то  заболел, но не был на работе один день, больничный решил не закрывать, а про пущенный день отработать. Бумажка, выходит, лишняя, и вот тут-то  ее и выуживает наш химик. С помощью средств, переданных  ему умирающим  родителем,  он сводит с документа чернила и чистый бланк продает заинтересованному лицу.
Когда я слышу такое, у меня возникает  чувство восхищения талантом людей, которые университетов не кончали, ничего хорошего в жизни не знали, а умеют такое, что другому ученому и в голову не придет. Так вот Червонец пристал — выкради диплом у своих, он им не нужен. У отца не было, у матери был — об окончании текстильного института. Но дело слишком пахло керосином, и я спросил,  что мне за это перепадет. Червонец начал туманно распространяться о бахрушинских нравах, мол, находимся в центре столицы,  в окружении  лучших театров Москвы, назвал почему-то  фамилию «Книппер- Чехова» (исказив  две первые буквы на «т» и «р»), перешел к географии: «Где мы живем — улица Москвина, Рабиновича Данченко, Художественный проезд, площадь Пушкина — это обязывает. У нас, людей оригинального жанра, чистые руки, мы тоже хотим пожить,  но не любим грубости, хамства, не любим крови... действуем иначе. И поэтому я тебе скажу: зачем  диплом жене большого начальника, ей поверят и так, а спохватится — долго ли сделать дубликат. Для кого-то  твердая  корочка  со словом «Диплом» — это мечта всей жизни. И он за нее заплатит,  так как тушь требует особой обработки...»
У Червонца  внешность  ничем  не примечательная: светлые волосы,  узкие глаза, чуть выдающиеся  скулы, — не скажешь, что он уголовник.  Почему он мне доверяет — не знаю. Почему я ловлю каждое его слово — тоже не знаю.
В этой компании только двое из «приличных» семей, я и Ерш, сын полковника госбезопасности, тоже, кстати, с улицы Немировича -  Данченко.
Так вот, опять представляя себя богатым холостяком, я спрашиваю  у себя самого:  а живи  я как  барин,  носи  накрахмаленные  воротнички и шляпу, потянуло бы меня в презираемый всеми мир или я бы нашел иные способы окунуться в жизнь? И я стал думать. Квартира, по нынешним  меркам, у нас на высоте, правда без черного хода, галстук можно нацепить на шею, даже прислуга есть. Так чего же мне не хватает? Английского  клуба, аксельбантов, дуэлей, цыганского «Яра», троек с бубенцами? Что я, собственно, ищу?
Моя копилка  жизни все время должна бренчать. Жалкий одинокий пятак, ударяющий своими краями о стенки копилки, делает жалким и меня самого. А этот дешевенький звук я слышу чаще всего. Ставлю точку — поздно.

3 февраля
Захожу на кухню, там Клава хлюпает. «Ты что?» — «Хозяйка дает расчет, не нужна стала». Я обомлел. «Как — не нужна? Куда же ты денешься?» Клава прожила у нас двадцать лет. Для меня она родная душа. В детстве я больше времени проводил с ней, чем с матерью. На даче мы с Лелькой родителей вообще не видели. Однажды мать приехала какая-то  расстроенная, везла нам черешню, но по дороге всю съела, остались одни только  косточки.  Клава ее давай стыдить: «Ольга Ивановна, я бы так никогда не сделала!» А мать махнула рукой: «Ты не поймешь. И вообще не вмешивайся...»
Эх, райское  было житье... У нас тогда появился великолепный приемник с зеленым глазом, заграничный. Лелька от него не отходила, ловила Англию и млела при звуках иностранного голоса, произносившего иностранные слова.
Скуки я в то время не чувствовал. Мы с ребятами играли в войну, лупили «фрицев», орали: «Ура! Вперед за Родину,  за Сталина!» Уходили «в разведку» далеко от дома. Играли в детский бильярд, стоявший  на веранде одной из дач. Скука по явилась  в Москве,  в черные  осенние  дни,  когда выйдешь  в закопченный колодец двора и не знаешь, куда себя деть, куда сунуться.
Ну, начнешь бузить, банку консервную гонять, выхватишь самодельный самокат  у малолетки, скатишься разок другой от Елисеевского до угла музтеатра, где за забором, как всегда, рабочие  разгружали  декорации и свивали  в большой  рулон сетчатые  деревья.  Тут же рядом — бахрушинские. И тебя, словно щупальцем  спрута, втягивает к ним,  в их мирок,  так непохожий на благочинное времяпровождение обыкновенных граждан.
Сколько  раз Клава вытаскивала меня из блатной компании, толкая в загривок, уводя домой, ругала моих дружков на чем свет стоит... Но я опять убегал к ним.

24 февраля
О, каток — дворянское собрание  на чистом воздухе, под сияющими фонарями. Сверкающий лед,  музыка,  смех. Я пропадал  там все вечера и считался  виртуозом катания  на «канадках». Быть лучше всех, поражать каким-то  умением, вызывать восхищение толпы — это моя стихия. Когда я выходил в центр показывать номера, вокруг меня кружком собиралась толпа.Я выделывал всевозможные трюки, а ребята одобрительно орали:"Давай, Слякоть, давай!"  Моим родителям угодно было назвать меня Русланом, а сестрицу — Людмилой. Руслан и Людмила. От Руслана мне достался лишь последний слог, переделанный в Слякоть.
А потом начиналась  игра в погоню.  Мы облюбовывали какую-нибудь вчонку,  ковыляющую  на «снегурках» в широких шароварах с начесом,  и неслись прямо  на нее, она от неожиданности падала, а мы как вкопанные останавливались перед ней, резко затормозив. По радио пел Утесов: «Ну, старушка древняя...»  Заводили  и бальные  танцы — падекатр, краковяк, которые насаждались как противоядие от тлетворного Запада.
Здесь были свои короли и королевы. Иногда приходил Червонец, но не катался, а угощал мелкоту пивом, красуясь в позе Саввы Морозова  возле буфетной  стойки.
К катку я постепенно охладел. Тоска... Я все чаще напиваюсь, редко бываю дома, меня несет, несет неизвестно куда…

29 февраля
Ну, ладно я непутевый,  проклятый своими родными,  не знающий, как убить свою душу, которая сама не знает, что ей нужно. Но Ерш — он-то  зачем примазался к блатным? Ведь ему и думать ни о чем не надо: хоть в дипломаты, хоть в журналисты иди, зеленая  улица открыта.  А он сочиняет  стишки и распевает их в компании Червонца.
У нас за пьяным  столом всякие разговоры ведутся. О лягавых, о бандитах из Рощи,  о ценах,  о войне,  о лозунгах,  о девочках, о дятлах (стукачах), о джазе, о космополитах, об актерах, о проститутках,  опять о джазе. Ерш кипятился: «Нас не задушишь, — на костях, а запишем — назло мракобесам старперам...»
Он единственный, кто любил рассуждать о политике, от него я впервые узнал, как был расстрелян поэт Гумилев. Но в нашем кругу такие разговоры не велись. У них — свое, у нас —
 свое. Считалось, что они живут только для того, чтобы притеснять и не давать жизни нам.

3 марта
У Лельки день рождения.  Мать полезла в шкаф за деньгами и обнаружила  пропажу  диплома.  Первое  подозрение  на меня. Я делаю невинные глаза и отпираюсь. Лелька скандалит из за Клавы:  «Это бесчеловечно, она же неграмотная и без жилья!» Клава ревет в своей каморке и ничего не делает. Наши с Лелькой  усилия в конце  концов  восстанавливают справедливость. Решено  подыскать Клаве работу, а жить она будет у нас, пока не устроится или не выйдет замуж.
Не знаю почему, но в нашем доме каждый праздник  или семейное  торжество  омрачаются  слезами  или  скандалом. О себе я не говорю. Праздную со своими. А Лельке достается. Она у нас неудобоваримая, сплошные углы.
Кто к ней пришел,  не знаю. Наверное, как обычно,  однокурсники, читали стихи или пели куплеты. Остряки  тоже. Мне нравится  из ее дружков один парень с физическим не достатком — хромает,  результат полиомиелита, замечательно поет под гитару: «Ночь следов не помнит,  ветер не догонит... Только искры да под копытами...»
Один идиот подарил сестрице картинку в рамочке: «Сталин в кругу писателей».
«Что ты будешь с ней делать?» — спросил я. «Повешу», —
ответила она и пошла искать гвоздик.
Накануне исторического события — смерти И.В. Сталина — стояли мрачные,  настороженные дни. Все как будто чего то ждали. По радио тяжелым,  проникновенным голосом диктор читал сообщение  о состоянии здоровья вождя. Но почему  то никто не верил, что он умрет. Все было как обычно. Клава, ус покоившись исходом нашей борьбы, гадала Лельке на картах.
«Что было,  что будет, чем сердце успокоится...» Лелька влюбилась,  и ей позарез  надо было знать,  что у крестовогокороля  на сердце. Я заглянул в аккуратно  прибранную комнатку «для прислуги» и подумал о том, как нам с Лелькой будет плохо без Клавы.  Почему-то  именно  в этот миг я понял, что из жизни что- то уходит.
Лелька опять выговаривала  няньке  за ее привычку  издавать носом не то всхлип, не то всхрюк. «У тебя что, носового платка нет?» — «Есть», — ответила Клава и опять хрюкнула. Милая наша няня,  кареглазая, с коротким  носом, с некрасиво вырезанными ноздрями, с каштановым валиком надо лбом... Вот и уходит детство, а с ним и ты. А что скажут карты о моем будущем? Какая  меня  ждет дорога? Отец приводил для «душевного» разговора со мной своего друга с погонами адмирала. Он ведает кадрами военно  морских училищ, и они замыслили  отдать меня  туда после школы.  На душе неспокойно — вдруг и правда отдадут. Хорошо это или плохо?
Пока я думал, началось что-то  невообразимое. Открывается дверь и входит мать. На ней каракулевая шуба, суконные ботики расстегнуты, но не сняты, платок с головы сбился на бок. «Боже, боже, какое  горе!» — причитает  она и плачет в голос. Мы с Лелькой ничего не понимаем. А она подходит к зеркалу, сморкается, вытирает глаза и, глядя в свое отражение, опять принимается реветь: «Что теперь будет...» Тут мы догадываемся,  что это — конец,  умер. Лелька тоже начинает  реветь. И наша Клава, забыв о поучениях Лельки,  хрюкает непрестанно и утирается концом фартука.
Я убегаю на улицу. Навстречу мне плывет толстая соседка Петровна, вдова убитого на фронте мужа. Ее лицо, строго сжатые губы напоминают плакат «Родина  мать зовет». «Слыхал?» — спрашивает она и скорбно  качает головой.  Я вспоминаю Петровну,  стоявшую у ворот в переулке.
9 Мая 1945 года. Кругом ликовали и плакали от радости, а она,  вся в черном,  молилась  за убитого мужа, будто укоряя всех за веселье и смех. Вечером в небе над площадью  у Моссовета трепетало огромное знамя с портретом вождя, освещенное скрещенными лучами прожекторов. Толпа  ликовала,  колыхалась,  куда- то двигалась,  люди обнимали  друг друга... А Петровна с лицом матери  Родины весь день простояла  у ворот — напоминанием о тех, кто отдал жизнь за этот светлый день. Теперь ее глаза были почему-то  сухими.
А в магазинах  плакали  продавщицы. У всех прохожих были сумрачные  лица. И что-то  тревожное  чувствовалось  в походке военных  патрулей и милиции.
В день похорон мы с Ершом решили попасть в Колонный зал во что бы то ни стало.
Но это оказалось непросто. Все переулки преграждали цепи солдат. По Пушкинской двигались люди мимо живой стены караула. Подъезды домов закрыты. Не оставлено ни одной щели, сквозь которую можно было бы проникнуть к идущим  проститься  с телом вождя. Мы решили  пробиться через дворы, хорошо нам известные  и исхоженные до тайных  углов. Перемахнули  через забор,  попали  во двор Дома актеров.  В арке — военные.  Полезли  по пожарной  лестнице на крышу,  оттуда — в переулок.  Всюду — заграждения  и цепи. Умолили солдат пропустить  нас домой,  в Столешников переулок.  Еще один двор, куда идти? Вошли в подъезд дома, деревянная лестница,  кухня, какая  то женщина  грозит нам шваброй,  но мы уже на чердаке,  у слухового окна, смотрим на еле движущийся  поток провожающих.
По карнизу,  по водосточной  трубе — вниз,  вот и стена Института  марксизма. Перемахиваем и падаем  прямо  на людей. Нас оттаскивают, но деть нас некуда, и мы, стиснутые со всех сторон,  оказываемся в гуще тел. Чем ближе к Колонному залу, тем свободнее  ряды.  Мы  делаем  скорбные лица, снимаем  шапки и входим в зал, пахнувший  еловой хвоей и тепличными цветами.  В центре,  утопая в цветах, на постаменте, чуть наклоненном так, чтобы было видно лицо, лежит он. Слышны  рыданья. На лицах почетного караула — печать глубокой  скорби.  Мне запомнилась маленькая женщина из толпы, плачущая так горько, что ее приходилось  поддерживать с двух сторон. Обойдя гроб, мы чинно вышли на улицу и вдохнули полной грудью. Отметились.  А в народе  уже поговаривали о жертвах на Трубной
 площади,  о раздавленных  до смерти из- за скопления людей. И как бывает после слез, наступало просветление. Высохшие слезы, последние  всхлипы, и душа, утомившись  от горя, укладывается  поудобнее с надеждой на лучшее буду щее.

Листок, вырванный из дневника Милы...
Наш класс, конечно желающих, водили на «Синюю Птицу». Мы, дылды, смешались с моллюсками, а когда сели, пришлось сползти,  чтобы не мешать им смотреть. Я вообще из-за  Слякоти  пошла. И что там происходило  на сцене, меня не интересовало. Но постепенно я заинтересовалась, особенно когда Тесто в квашне  стало подходить,  а Сахар ломать свои белые рафинадные пальцы. Потом я смотрела не отрываясь, и подумала, что эта волшебная  сказка сочинена  человеком,  который страдал от одиночества так же, как я. Он выдумал странную историю, похожую на сон. А когда девочка и мальчик оказались в загробном  мире, у меня мурашки по коже побежали. Почему люди так несчастны? Почему им приходится выдумывать, мечтать, чтоб окончательно не сойти с ума...
Слякоть  пошел меня провожать  и всю дорогу молчал и тянул: «Да а...» К себе я его звать не стала. И уже около подъезда раскисла и возненавидела все. Пришла, а отец ругается: ему натерло  культю. В доме, кроме  куска хлеба и трех картошин, ничего нет, пахнет грязным бельем. Надо стирать, мыть полы, покупать лекарства,  варить, а в голове у меня  одна  единственная мысль: выйти замуж и никогда  не видеть эту конуру, не дышать этим воздухом. Только Слякоть меня понимает. А остальные видят во мне проститутку. И никто, никто  не знает,  что мне нужен один,  все равно  кто,  но один — для меня. Наверное, я «покатилась», и у меня на лбу написано, кто я такая. Неужели никому до меня нет дела?

13 апреля 1953 г.
Жизнь вошла в обычную колею. Заговорили о «потеплении». Все ждут перемен.  Чувствуется брожение  в умах. Отец чем- то расстроен, у них тоже ожидаются  перемены. В предчувствии  возможного отъезда отца на периферию и Лелькиного отъезда на работу по направлению мы все вдруг тоже
«потеплели». Я сел за учебники, как никак экзамены на носу. Дыхание дома веяло в мой глубокомысленный затылок, благословляя  на праведный  труд. А на кухне о чем-то  болтали, смеялись,  звенели  чашками.  Я тоже вышел,  подсел к столу. Мать, оказывается, ударилась в  воспоминанья.  Я люблю ее рассказы.  И странно,  что, повзрослев, я совсем перестал ее целовать, а ведь раньше,  ребенком, бывало, не слезал с ее колен. Почему-то  теперь мать, лучась своим полным лицом, вспоминала житье на Госпитальном валу, куда они с отцом переехали  после женитьбы,  намучившись скитаться по частным квартирам.  Мать считала своим долгом, в назидание потомкам, то и дело повторять, что Лелька выросла в цинковом тазу под столом, а первую брачную ночь молодые провели  на газете, расстеленной на полу. А когда им дали отдельную квартиру, очень тесную, с маленькой кухней, они были на седьмом небе от счастья. По соседству с ними жила семья немцев  коммунистов, Карл и Эльза Линке. «У них поперек  комнаты  стояли две кровати,  что очень меня удивляло, — рассказывала мать. — Почему  поперек,  а не вдоль стены? — спросила я Эльзу. — У нас так принято, — ответила она. Они были эммигрантами. А познакомились в Германии при романтических обстоятельствах. Эльза была красивой девушкой,  и хозяин кондитерской пригласил  ее к себе работать. Красивые  девушки  до двадцати лет оплачивались лучше, чем девушки средней наружности. Эльза заняла место за прилавком и очень хорошо смотрелась в своей белоснежной кружевной наколке  и белом фартучке. Однажды в кондитерскую вошел мужчина  и попросил двести грамм шоколада. Эльза, улыбаясь, подала ему аккуратно  завернутую покупку.
Через два дня мужчина снова пришел и купил двести граммов шоколада. Хозяин, заметив это, похвалил Эльзу и прибавил ей к зарплате две марки. В третий раз покупатель взял уже триста граммов, из этих трехсот двести отдал Эльзе и сто взял себе — для детей. «Если бы вы захотели стать для них матерью, я был бы счастлив», — сказал ей мужчина.
Эльза, не долго думая, согласилась, ей понравился стройный,  сдержанный человек,  проявивший к ней такое внимание.  Они  поженились и вскоре  были  вынуждены  уехать в Союз.
Карл поступил работать мастером на текстильную фабрику. Эльза вела хозяйство  и воспитывала детей. Я всегда удивлялась,  как экономно она расходовала продукты.Проведет ножом по куску хлеба так, чтобы маргарин  лег тонюсеньким, почти невидимым слоем, и дает детям. Однажды к ним неожиданно приехали друзья из Германии. А у Эльзы в доме, как всегда, все рассчитано  впритык.  Она пришла ко мне и просит одолжить хлеба и чего- нибудь из продуктов. Тогда я пригласила  всю компанию к себе. Немцы  очень об радовались, им хотелось поближе  познакомиться с русской семьей и испробовать  русскую еду. Я выставила  на стол все, что было: картошку,  селедочку,  винегрет,  квашеную  капусту провансаль, нажарила  мяса,  масло поставила  в масленке — бери сколько хочешь. У Егора была в заначке бутылка водки, и он всем налил по полной рюмке. Весь вечер немцы цедили из этой рюмки,  ели да похваливали  и были очень довольны.
Прощались буквально со слезами, даже целовались. Эльза и Карл очень нас благодарили  и часто впоследствии  передавали нам приветы от своих друзей из Германии».
— А где я тогда был? — спросил я у матери.
— А тебя не было, была одна только Лелька, — сказала она.
— А Клава была?
— Нет, Клава пришла,  когда мы сюда переехали.
 Странный клубок вьет судьба, опутывая  людей своими
нитями.Кто знает,  не буду ли я вспоминать, когда мне стукнет сорок (да возможно ли это?), эти наши задушевные разговоры, примирявшие всех нас, как единомышленников, соединенных  общей судьбой.
 Да, уедет Лелька. Выйдет замуж Клава (к ней кто- то ходит и даже ночует у нее в каморке).  Никто  не наследит в прихожей. Из дома вылетит дух родства. И что с нами станет?

16 апреля
Жизнь продолжается. Перешли на капустные котлеты. После  «падения» отца вдруг обнаружилось, что у нас никаких запасов,  жалкий пятак в копилке  невеселым звоном пел конец  всему: пайкам,  надбавкам, застольям  и прочее.  Отцу предложили возглавить периферийное управление. Лелька тоже собирается  куда то со своим женихом:  крестовый  король  и дальняя  дорога.
Остаемся мы с матерью. До моего поступления в училище. А Милке надо работать, иначе всё...
Из зеркала на меня смотрит мое отражение:  лупоглазый парень с толстыми губами, на затылке детский вихор.
А мне, наверное, пойдут погоны...


Рецензии