Тетрадь в чёрной обложке

Сытая круглолицая луна бесцеремонно заглядывает в моё окно, и мне кажется, я слышу её самодовольно – насмешливый голос: «А вот и я! Полюбуйся, какая красавица! Ни единого изъянца! Полнолуние, сударыня, снова  полнолуние!»
Ой, зря ты радуешься, моя ясноликая, если думаешь, что я, издавна подвластная твоим таинственным чарам мученица, буду, как прежде, бродить по притихшей квартире и глотать так называемые транквилизаторы!
Я осторожно подхожу к дверям спальни, прислушиваюсь,  потом заглядываю в соседнюю комнату, которую мы с мужем всё ещё называем детской, хотя «ребёнку» нашему (рост - 185 ,вес - 90) недавно стукнуло 18. Уснули. Оба: и муж, и сын. Ну, теперь я могу делать что угодно, даже петь и танцевать, потому что сон у моих хлопцев – дай Бог каждому. Не знаю, разбудил бы ли их пушечный выстрел, но,  когда однажды в подвале нашего дома среди ночи случился пожар и  все соседи бросились его тушить, я, может, с полчаса бегала от сына к мужу, пока они наконец соизволили проснуться. Боялась уже, что придётся людей звать, чтобы помогли не имущество, а сонь моих на улицу вынести: ведь квартира наша как раз над тем самым подвалом.
На кухне я подбадриваю себя чашечкой крепкого до горечи кофе, возвращаюсь в зал, включаю настольную лампу под старомодным жёлтым, с яркими красными цветами абажуром, усаживаюсь за стол и на мгновение замираю в предчувствии острого, почти физического наслаждения, с которым сейчас нарушу нетронутую чистоту листа первой, в муках рождённой и трепетно взлелеянной строчкой.
Рука моя стремительно бежит по белой глянцевой бумаге: только бы успеть, только бы не дать капризной мысли скользнуть обратно в сумерки сознания прежде чем хотя бы неясное её отражение («мысль изреченная есть ложь»!) воплотится в доступную зрительному восприятию форму, имя которой – Слово! Может, мне повезёт, и я в конце концов одолею «лихую беду» почти любого дела – её начало?
Нет, рука постепенно замедляет своё движение, приостанавливается и вот уже распластанная, словно подстреленная птица,неподвижно лежит на столе. Не то! Снова не то! Бросить всё, отступиться? Я отодвигаю в сторону свою неудачную писанину, достаю с полки толстую тетрадь в чёрной шероховатой обложке, молчаливый мне укор, и, наверное, в сотый раз перелистываю её.
«Я почти потерял надежду, что когда-либо узнаю, кто я, где моя родина и какая моя настоящая фамилия (не могла же быть настоящей фамилия Пятилеткин)?
Смутно, будто во сне, я помню, что у меня были мать, отец, два брата. Вот отец поднимает меня на руках так высоко, что я касаюсь головой потолка. Потом он крепко обнимает меня, а я вырываюсь: очень уж неприятно щекочут мне шею и щёки его жёсткие чёрные усы. Лицо матери видится мне размытым светлым пятном. Помню только синюю в белые цветочки кофту и блестящие полумесяцы серёжек. Ещё помню, что возле нашего дома росли четыре берёзы, а между ними стояла скамья со спинкой. Куда девались мои родители и братья, почему я оказался в детдоме, я не знал и, наверное, не узнал бы никогда, если бы не та встреча в поезде и если бы я «ну как две капли воды» не был похож на своего отца.
Василь Шамехин – так звали моего случайного попутчика и, как потом выяснилось, односельчанина, и даже нашего прежнего  соседа - рассказал мне, как всё было, и пригласил к себе в гости.
Я приехал в Андреевку. В дорогу меня позвало не только и не столько желание увидеть уголок земли, где мне суждено было родиться. Прежде всего я хотел отомстить тем двоим, из-за кого потерял самое дорогое в жизни – своих родных. Это они, Михась Минченко и Тимох Задора, написали донос на нашу семью… Но я опоздал: один из моих врагов умер за месяц до моего приезда, второй – за несколько дней. Что ж, мне ничего не оставалось делать в Андреевке. Гостить ни у Василя Шамехина, ни у своей родни, которую я увидел впервые в жизни, мне не хотелось. Надо бы было возвращаться назад, в Донецк. Вместе со мной начал собираться и сын Василя, Николай: «Хотя немного у вас там на шахтах денег заработаю.»
Но перед самым отъездом в хату к Шамехиным зашла тоненькая, словно былинка, светловолосая и синеглазая девушка. Это была Катя…»
…Сколько же времени прошло с того дня, когда мой отец, совсем нестарый ещё, но обессиленный болезнью с непривычным для здешнего уха названием «силикоз», в предчувствии скорой своей смерти сказал мне: «Возьми, доченька, эту тетрадь. Сам не знаю зачем, а вот писал. Не мог не писать: будто какая-то неведомая сила меня толкала. Здесь и про мою жизнь, и про Андреевку нашу. Может, тебе или детям твоим прочитать интересно будет. А может, когда-либо рассказ или повесть писать будешь. Я сам думал, но не получилось: может, образования не хватило, а может, способностей. А у тебя и то, и другое есть: вон какие стихи да рассказы пишешь!
Тогда и сама я считала, что пишу «вон как!». Недаром же, в районной газете печатаюсь! Я ходила по деревне с задранным носом, и слово «писатилька», которое бросали мне вслед кто с уважением, а кто с издёвкой, звучало для меня как музыка. Ну, конечно же, я стану писательницей! Только героями моих произведений будут не обычные, замороченные мелкими повседневными хлопотами сельчане, а интересные и красивые люди. Так что папины записи вряд ли понадобятся мне. Прочесть-то я их, конечно, прочту, но попозже. А сейчас ни минутки свободной: надо готовиться к поступлению в университет, да и не в наш, Гомельский, а в столичный. Ведь что такое наш областной город в сравнении с Минском? Правда, и в Гомеле есть на что посмотреть. Один парк чего стоит! Такого, наверное, и в столице нет: со множеством редкостных пород деревьев, с белыми лебедями в небольшой заводи он раскинулся на высоком берегу Сожа. И парк, и прекрасные здания-дворцы в нём когда-то принадлежали графу Румянцеву, а потом князю Паскевичу. А напротив парка, на площади – областной драмтеатр. И всё-таки это не столица.
Как ни отговаривали меня дома ехать «в такую даль», я твёрдо стояла на своём – только Минск!
А через три месяца я, уже столичная студентка, получила телеграмму: «Умер папа». Что может сравниться с первой в жизни потерей? Прежде я и представить себе не могла, как это больно – потерять родного человека. Хотя между нами в последние годы исчезли внешние проявления взаимного чувства, но отец был, пожалуй, единственным человеком, который по-настоящему понимал меня и верил в меня. А я? Я его понимала? Чем он жил, о чём думал? Ничего я не знала о нём, кроме того, что он мой папа, который всегда нам был что-то должен.
В детстве мы с братом слушали придуманные папой сказки про Ивана-полковника, мальчика Небояку, дедка Боровика. Все герои его сказок были сильными, смелыми и добрыми, кроме уродливого Сорокапуда-страхолюда с резиновой глоткой. Но мы не боялись Сорокапуда, потому что в свою резиновую глотку он пихал только плохих, непослушных детей, а мы с братом были, конечно же, самые лучшие и самые послушные в мире.
Папа водил нас в лес, где мы лакомились ягодами, душистыми стебельками «смолянок», наблюдали за неутомимыми муравьями и смешными крохотными козявками, запоминали названия птиц, растений, грибов и каждый раз «случайно» находили на опушке леса чудо-дерево – ольховый или ореховый куст, на котором росли конфеты в ярких обёртках. Папа удивлялся вместе с нами и помогал собирать с «чудо-дерева» необычные плоды. Он учил нас писать и читать, а из каждой своей поездки привозил «от зайчика» книжки, шоколадки и даже дефицитные на то время апельсины.
Где-то в третьем или в четвёртом классе я пришла в школу с шикарным красным портфелем, и когда моя подружка Тамара, носившая учебники в полотняной сумке, сказала: «Хорошо, что у тебя такой батька», я удивилась: «Какой – такой? Папа, да и всё!» «Ага, а вот если бы он напился самогонки, обматерил вас и на улицу повыгонял, так знала бы ты!»
Я попробовала представить себе пьяного и матерящегося своего отца и засмеялась. Тамара, наверное, решила, что я смеюсь над ней, и обиделась: «Не задавайся! Мой батька, когда трезвый бывает, тоже меня жалеет! И прозвище у него красивое – Ероплан! А твоего Монахом все обзывают! Вот так тебе!»
За «монаха» я отлупила Тамару, и мы надолго перестали дружить.
Шли годы, я подрастала и всё больше отдалялась от отца. Мне уже ненужными стали его сказки, верить в чудо-дерево я перестала, да и отец уже никуда не ездил, ему назначили пенсию по инвалидности, и он потихоньку ковырялся в огороде: делал теплицу, прищепал саженцы, а вечерами изредка что-то писал. Тогда мама запрещала мне включать телевизор и шёпотом ругала  меня за то, что я хожу по хате «как танка». В лес я теперь бегала с подружками, а на папины вопросы про мои дела отвечала одинаково коротко: «Всё путём»
И вот его не стало, а я ничего не знаю о нём… Я плакала, листала альбом с семейными фотографиями и давала себе клятву написать не одну, а много-много книг и все их посвятить памяти дорогого мне человека, моего папы. Про тетрадь в чёрной обложке я почему-то не вспомнила.
В первые годы своего студенчества я много писала: стихи, зарисовки, рассказы. Ходила на встречи с писателями, разносила и рассылала свои произведения по редакциям. Стихи, все без исключения, мне возвращали с советами читать классиков и пожеланиями творческих успехов. Это очень огорчало меня: неужели я такая бездарная?! И только когда в газетах начали появляться мои заметки, а два рассказа напечатал очень серьёзный журнал, я ожила душой: значит могу! Значит, стану писательницей! Я уже представляла себе, как я, известная и уважаемая, раздаю своим читателям автографы, как меня узнают на улице… Но тут со мной случилось то, что Тургенев назвал психической болезнью: я полюбила. Да, это была болезнь, причём у меня она, наверное, проявилась в обострённой форме – ничем иным нельзя объяснить мгновенное моё перерождение. Мои интересы, связи, планы на будущее сделались чем-то второстепенным, несущественным, а то и вообще ненужным. Я почти перестала ездить домой, не отвечала на мамины письма, почти никогда не вспоминала отца. Центром Вселенной для меня стал Он. Он, единственный, неповторимый, почти неземной. Каждое мгновение быть с Ним рядом, исполнять каждое Его желание, молиться на Него – вот величайшее счастье! Ради этого счастья я готова была пожертвовать всем, что совсем ещё недавно считала смыслом жизни. И жертвовала. Сначала учёбой. Правда, университет, хотя и заочно, хотя с академическими отпусками, но я всё же умудрилась окончить. Потом карьерой (с университетским дипломом я работаю лаборанткой в школе), общественными и даже гражданскими обязанностями. А творчество… «Творила» я теперь только на кухне и буквально расцветала, когда ему нравилось моё очередное произведение в виде каких-либо вареников, салата или рагу. Я стирала, убирала, утюжила с чувством огромной важности своей работы: ведь всё для Него! Когда у нас родился сын, забот прибавилось, только это было радостные хлопоты!
Так прошло более пятнадцати лет. Но ничто не длится бесконечно. Нет, не подумайте, что я сейчас начну извечное женское нытьё про «их неблагодарность, загубленную молодость» и вспомню какого-либо полумифического Петю или Мишу и буду сожалеть, что не выбрала одного из них.
Моя семейная жизнь сложилась вполне нормально. У меня трезвый, заботливый муж, неплохой сын, хорошая квартира и не совсем опостылевшая работа. Просто как-то незаметно во мне начала просыпаться неопределимое, шаткое ощущение внутреннего дискомфорта и собственной неполноценности. Я стала плохо спать не только в полнолуние, а и в самые тёмные и спокойные ночи. В одну из таких ночей я подошла к зеркалу. Из него растерянно взглянула на меня далеко не юная особа с лицом домашней хозяйки. Мне стало больно и… стыдно. Ноги сами поднесли меня к шкафу, где на антресолях стояла картонная коробка с разными «ненужными бумагами».
Через минуту я сидела на полу и перебирала пожелтевшие газеты, письма и рукописи моих начатых, да так и неоконченных рассказов. На самом дне коробки лежала тетрадь в чёрной шероховатой обложке. Дрожащими руками я развернула её, и вдруг всё то шаткое и неопределённое, что давно тревожило  мою душу, воплотилось в не однажды слышанную,   но только сейчас осознанную истину: нельзя до конца, без остатка, растворяться в другом человеке, особенно если мать-природа отжалела тебе частичку священного огня – божью искорку, потому что рано или поздно та же природа спросит у тебя, как ты распорядился драгоценным её даром.
***
Я осторожно, словно что-то хрупкое, кладу рядом с собой тетрадь в чёрной обложке, снова склоняюсь над рукописью и – вот чудо! – совсем ещё недавно неподатливые, упрямые слова послушно выстраиваются в ровные строчки.
Всё у меня получится! Однажды ночью, а скорее всего на рассвете, когда лампа под жёлтым абажуром станет уже ненужной, я закончу свою первую повесть – запоздалое раскаяние перед обычным человеком необычной души. Я назову её очень просто: «Повесть об отце».


Рецензии