Тайна красной кнопки

Каждый человек, если он человек, а не машина, не бездушный робот, не агрегат, предназначенный для отправления определённых функций, должен научиться подмечать в себе массу противоречий и странностей и настораживаться внутренне, когда ему случится уловить это небольшое различие в себе, я имею в виду различие между представлением человека о своей духовной норме, о его понятии умственного и духовного здоровья, присущего человеку вообще, и фактическим положением вещей. Каждый из нас подвержен, как существо, органически вписывающееся в материальный мир известной нам вселенной, бесчисленному количеству воздействий со стороны, а также и изнутри себя самого. Наш организм слишком сложен, но мы подчас забываем об этом, как взрослый человек, идущий прямо на двух своих нижних конечностях, называемых условно ногами, забывает о том, с каким трудом ему приходилось в младенческом возрасте осваивать навыки владения собственным телом, чтобы проделать самостоятельно, без посторонней помощи, несколько первых в своей жизни шагов. Наше настроение, духовный комфорт зависят от множества различных, внутренних и внешних факторов, от состояния нашего здоровья, от самочувствия: если у человека побаливает сердце или печень, или даёт о себе знать старая рана – меняется и его отношение к окружающему миру, у него возникают порою неожиданные соображения, мысли, возникают в голове планы, показавшиеся бы человеку совершенно здоровому физически, мягко выражаясь, странными, а при более ревнивом взгляде показавшиеся бы ненормальными. Собственно, очевиден тот факт, что при таком положении вещей трудно будет определить – кто же на самом деле является здоров умственно и психически, потому что в каждом из нас отыщется какая-нибудь физическая неполноценность или червоточинка...

Некто Уродов (не будем называть его инициалы, ибо фамилия весьма красноречива и говорит сама за себя) жил в одном небольшом, или средней руки городе, имел квартиру, работал, как все прочие люди, смотрел по вечерам телевизор, иногда, лишь по поводу, как человек благоразумный, выпивал, но никогда не напивался до бесчувствия, подобно некоторым. Профессия его была самая обыкновенная – слесарь. Известное дело, будучи слесарем, не слишком сделаешься похож на интеллигента, рвущегося по вечерам в места культурного отдыха советских граждан, в театр или в кино, да и хотя бы на выставку картин, но наш Уродов был не совсем обычный слесарь. Такова была его природа, его привычки и склонности, что ему надо было по меньшей мере быть бухгалтером где-нибудь в заводской конторе, а то и кем-нибудь, занимающимся творческим, весёлым трудом, где нужны искра фантазии и этакая мотыльковая непринуждённость и даже, не побоимся сказать, беспечность. Слесарем Уродов стал как-то случайно, не в этом, без сомнения полезном и благородном ремесле, было его человеческое призвание. Но так уж случается со многими, привыкают к тому, что имеют, да и к тому же надо сюда приплюсовать ещё и нежелание перемен и боязнь каких-либо новшеств, пусть даже и положительных. Затягивает человека в какую-нибудь работу, трудится, бывает, полжизни, а иногда и до пенсии дотянет – а потом вдруг до его сознания доходит: а может быть, не тем я занимался, не той стезёю пошёл, не в ту форму вылился, как надо было бы?!. Задумывается человек и моментами хочется ему сбросить с себя груз прожитых лет и заняться чем-то иным, новым, освежающим душу, придающим жизни новый, радостный смысл, но по зрелому размышлению то ли от усталости, то ли от опасения, что ему уже трудно переучиваться, да и не к лицу ему это в его-то годы, всё остаётся на прежнем месте, уж не может сдвинуться с места, так при своём и остаётся...
Что касается Уродова, то к работе своей он привык за многие годы и даже полюбил её, если только можно чувства, питаемые им к ней, назвать любовью. К тому же он зарабатывал неплохо, и на жизнь ему хватало. При его сравнительно равнодушном отношении к спиртному у него ещё даже оставались деньги про запас, и он откладывал их на чёрный день, не из жажды накопительства, а в виду нежелания тратиться на всевозможное второстепенное барахло, в основном на которое уходят в наше время средства трудящихся. Товарищи по работе иногда над ним подтрунивали, а именно над той чертой его характера, что должна была бы вызывать одобрение окружающих, но в среде тех людей, где вращался Уродов, невозможно было жить, примеряясь к обычным меркам нравственности, как будто принятым в цивилизованном мире. Так, например, мужская блудливость среди той прослойки общества, в которой в основном проживал свою жизнь Уродов, почиталась как проявление вполне нормальных человеческих качеств. Даже неверность жён рассматривалась под новым углом зрения, делающим честь нашему веку, и расценивалась как неизбежность, с которой приходится мириться, поскольку ещё не настала золотая пора, когда её можно было бы зачислить в ранг особой семейной доблести. Пули, отливаемые в адрес Уродова, были отлиты по поводу его сдержанности к вино-водочной продукции и, собственно, женскому полу, к которому Уродов относился холоднее, чем можно было бы этого ожидать от мужчины его возраста, внешнего вида, де-нежной состоятельности и т.п. Но поскольку шутки не содержали в себе злобы или желание оскорбить или унизить, Уродову все эти прицепки были почти безболезненными...
Будучи человеком рассудительным, Уродов понимал, что иного отношения от окружающих ждать не приходится и довольствовался своим существованием вполне. Как человек холостой, а об этом можно было догадаться к настоящему моменту, Уродов вёл размеренную и спокойную жизнь, не в пример многим другим холостякам, к своим тридцати пяти годам он приобрёл привычки, которые не хотел бы менять, а их пришлось бы искоренять, введи он в свой дом женщину и обзаведись детьми, той обузой, что многим не в тягость, ибо в этой, несомненно, счастливой обузе – смысл их жизни... Если человек не женится к тридцати пяти годам и особо не приценивается к особам, готовым занять место жены при законном супруге и превратиться мимоходом в добрую мать для одного, двух или даже трёх сопливых сорванцов, если он спокоен, трезв и с виду вроде бы нормален – это порождает у окружающих странное к нему, подчас противоречивое отношение: одни его жалеют, другие подозревают в эгоизме, третьи видят в нём образец мужского достоинства и ума, четвёртые завидуют или зубоскалят на его счёт, находятся и такие, которые рады были бы ему сосватать за глаза хоть свою тёщу; словом, находится множество людей, кои не могут остаться равнодушными к внешне беззаботному и приятному существованию одинокого мужчины, одинокого, разумеется, условно, ибо одиночества в условиях городской жизни ни для кого быть не может, хоть бы ты и стремился к нему всеми силами...

Никогда особенно Уродов не придавал значения своей фамилии, или тому символу, который она в себе несла. Как мужчина он был из себя человек видный, с крупными и приятными чертами лица, никому бы и в голову не пришло связывать корень его фамилии с ним самим, по крайней мере тем, кто давно его знал. Однако, он сам мало-помалу начал в мыслях своих натыкаться на свою фамилию и сначала в шутку, а потом и более серьёзно, обращаться к самому себе с прозвищем – Урод. Со временем в его сознании выработалась странная болезненность, он начинал ощущать себя существом иного порядка, чем все остальные люди, – лучше или хуже, неизвестно, но иного порядка, свойства и назначения. Ему начинало казаться, что самое главное, ради чего он рождён на свет, в нём дремлет, но однажды проявит себя – и тогда и он сам и окружающие поймут наконец, в чём же его, Уродова, суть...
По причине развившейся в нём мнительности, он стал и со стороны казаться какой-то недоступной личностью, создавал, сам того не замечая, вокруг себя ореол некоей избранности: те, с кем раньше он был прост и бесхитростен, увидели вдруг в нём что-то надменное, непонятное, необъяснимое – и потому удивлялись ему и даже робели перед ним, как перед существом более высшим, чем они сами. Уродов стал менее общителен, оделял окружающих такими пронизывающими взглядами, словно прощупывая их внутренности рентгеновскими лучами, что людям становилось не по себе. За глаза о нём пошли слухи, начали говорить в случайных беседах, что Уродов изменился в худшую сторону и стал «неприятным типом»... В отношениях со знакомыми и товарищами по работе Уродов это почувствовал на себе. Холодность и недоверчивость окружающих, казалось, дали ему утвердиться в каком-то давно зревшем в нём убеждении. Между ним и остальным миром незаметно и ощутимо, день за днём, месяц за месяцем пролегала полоса отчуждения и враждебности. Уродов взирал на всё вокруг с нескрываемой язвительной насмешкой, с едким, уничтожающим сарказмом – и будто ему не было дела до того, что говорят или думают о нём другие...
Однажды на работе, во время отдыха, когда люди курили и болтали между собой, кто-то обронил случайно:
– Спросите Уродова, он знает...
Эти незамысловатые, вскользь брошенные слова, безобидные на первый взгляд, произвели на присутствующих удручающее впечатление, потому что сам Уродов находился поблизости и, видимо, слышал, что всуе произнесли его фамилию. Тот, кто решил, будто его замечание вызовет улыбку собеседников (это был слесарь, поступивший на предприятие недавно и не знавший всех тонкостей взаимоотношения между людьми, среди которых он оказался), ошибся, ибо во взглядах их он увидел скорее порицание, чем одобрение, на некоторых лицах было явно написано замешательство...
– Да, я знаю – кто я!.. – в наступившей тишине негромко проговорил Уродов. – Но горе тому, кто хотя бы ещё раз попрекнёт меня моей фамилией!..
С виду лицо его было невозмутимо, но тем сильнее прозвучала угроза, заключавшаяся в его словах...

Перед ним выстроилась колонна его предков, когда-то живших и умерших,  бабки, дедки, молодые мужчины, женщины, даже дети, и среди них Уродов пытался отыскать того, кто дал начало его фамилии. Он должен был отличаться каким-либо физическим, либо умственным изъяном, быть либо горбуном, либо кривоногим, либо обладать неприятным лицом, настолько неприятным, чтобы посторонние между собой окрестили его уродом... Люди проходили и проходили перед его глазами, но урода всё не находилось среди них, как на подбор всё это были индивидуумы нормальные, даже отличающиеся какой-либо примечательной чертой внешности, или характера, что могло бы составить предмет их человеческой гордости. Люди улыбались, о чём-то говорили между собой, думали – и их мысли, в эту минуту открытые для Уродова, не давали повода причислить кого-либо из них к типу людей, страдающих душевным расстройством, даже в грусти и печали их внутренний мир отличали ясность и логическая последовательность происходящих в нём перемен...
Он открыл глаза и видение всё ещё мельтешило в его глазах, здесь, в этой комнате, казалось, совсем недавно, минуту назад, шумела толпа людей, так или иначе имеющих отношение к нему или его фамилии. Некоторое время он лежал в постели с открытыми глазами, пытаясь разглядеть в темноте очертания ночной комнаты, затем с лёгким стоном перевернулся с боку на спину и снова прикрыл веки. Теперь он думал, о себе и о тех людях, благодаря которым он жил и которые наделили его фамилией, что постоянно слышалась ему, где бы он ни был, словно кто-то невидимый насмехался над ним. Если бы он сменил свою фамилию – это бы ничуть не исправило его положения. ДО КОНЦА СВОИХ ДНЕЙ ЕМУ СУЖДЕНО БЫЛО ОСТАТЬСЯ ТЕМ, КТО ОН БЫЛ, УРОДОВЫМ... Это было неисправимо, как память, как наследственность, судьба, рок. Он это понимал. Понимал он ещё и то, что причиной его внутреннего непримиримого состояния с самим собой была даже не фамилия – Уродов, а что-то другое. Фамилия дала ему лишь толчок к тому, что в нём сидело, дожидаясь своего часа, и должно было проявить себя рано или поздно...
Не в том ли было всё дело, вся загвоздка, что в длинной цепи Уродовых, Уродов Первый – был сам он!?. Открытие это, внезапно пришедшее ему в голову, поразило его, он даже, забыв, где находится, вскочил в постели, встал из неё передней частью своего туловища, как примерно покойник, вдруг оживший, встал бы из гроба. Он сидел, таращив глаза куда-то в темень перед собой, где ничего не было, и где он видел массу всяких чудовищ, нарисованных перед ним его пульсирующим воображением. Он хотел задрожавшей от нетерпения рукой сорвать с себя одеяло, но передумал, и словно кто-то толкнул его назад, на подушку, он рухнул – рухнул как будто с высоты стометровой башни – вниз, в пустоту, на землю, о которую неминуемо должен был разбиться...
Так он падал в своём представлении и между тем жребий его с особой отчётливостью, со всей его ужасающей простотой, проступил в его сознании, то был жребий несчастливца, убожества, вопиющего в своей наготе уродства, страшный в своей правде; он, один, может быть, из всего человечества, каялся за весь человеческий род, за его безумное желание, слепое в своём проявлении, желание жить, существовать, цепляться изо всех сил за это существование и постоянно ловить себя на мысли: «Я ещё живу, я пока ещё жив, пока ещё не мёртв!.. Это хорошо, это положительный фактор!..» Сам себе, каков он был физически и умственно, он представился благодаря какому-то новому неизвестно откуда взявшемуся взгляду, который можно было бы назвать странным или даже болезненным, доходящим до полного извращения сути вещей, – жутко ужасной, фантастической химерой. Как бы впервые в жизни он приобрёл в отношении самого себя трезвый и здравый взгляд, посмотрел на самого себя глазами как бы постороннего, существа нечеловеческого и судящего строго и взыскательно!.. «Ха!.. Что за неслыханное уродство, невиданное безобразие!..» – могло бы воскликнуть то нечеловеческое существо, удивляясь факту самого присутствия Уродова в этом мире. И вслед за его возгласом сам Уродов готов был принять себя за нелепое по физическому устройству насекомое, вдобавок снабжённое такой духовной начинкой, от которой надо во что бы то ни стало избавиться, запустив свою материальную оболочку вместе с неким символом, изображающим понятие «эго», то есть «я», в дальнейший полёт в какую-нибудь другую галактику, причём со сверхсветовой скоростью, чтобы навсегда отвязаться от преследующего его кошмара...
Сколько так прошло времени, пока он «пережёвывал» новую, только что открывшуюся ему истину, Уродов не знал. Время и пространство для него искривились причудливейшим образом – и он даже как будто не мог понять, где находится в данный момент и ВООБЩЕ... И в то же время он осознавал, что это не сон и не безумие, а реальность и факт, стоящий, может быть, выше аналитического познания, ибо факт этот душил всякую рассудительность в корне, истреблял в зародыше скрупулёзный анализ происходящего в сознании Уродова титанического переустройства. Мир в лице Уродова пытался сам избавиться от своего присутствия, но это вело только к новым формам ухищрений подсознательного и ещё более утончённому самообману...
Наконец, когда уже сам Уродов не вынес бы наяву всего происходящего с собой, с ним случилось то, что и должно было случиться и что случается с каждым, кто осмеливается интуицией заглядывать слишком далеко – в самые потаённые уголки человеческого и вообще материального мироздания. Он погрузился в глубокий, тяжелейший сон без звуков, света и раздражений каких бы то ни было, полный покой сковал его инициативы на поприще интеллектуального самопознания... Природа и на этот раз оказалась хитрее своего произведения и отвела руку человека от красной кнопки, которая существует и на которую от сотворения Мира никто не нажимал и не нажмёт, как бы он далеко не замахивался...
Постепенно сон его выровнялся. Уродов путём бесчисленных превращений достиг почти реальности, хитрил и изворачивался сам в себе таким манером, что всё и вся изобличил на своём пути, только вот беда! – бедняге было невдомёк, что он спит и сам творит весь свой видимый Мир...
Под утро его разбудил настойчивый звон будильника. Уродов уже не имел возможности размышлять и что-то припоминать. Он торопился выполнить ряд чисто механических движений, заученных в своей последовательности уже давным-давно, чтобы минута в минуту выйти из дому и с такой же точностью явиться на своё рабочее место, к своему станку...
Таковы все, не один Уродов, – все люди, всё человечество!.. Наша собственная суть убегает от нас, не даётся нам в руки – и вечно останется ТАЙНОЙ...
13 июля 1984 г.


Рецензии