Стыд

У мальчика были темные волосы, и челка завивалась хохолком над маленьким лицом с серыми глазами, которые прятались от любого, кто на них смотрел. Он страшно заикался, этот мальчик, путал ударения и боялся всех людей. У него были маленькие руки с длинными пальцами и чистые ногти, клетчатая рубашка из мягкой теплой ткани и чуть надтреснутый голос. Он как будто всегда говорил через не хочу, как будто ему было больно говорить в голос, и предпочел бы он, конечно, шептать, а если бы можно было – то вообще молчать. Но было нельзя, потому что мама всегда следила за тем, чтобы мальчик разговаривал, потому что была уверена, что способность говорить отличает человека от обезьяны, а про способность мыслить она как-то не подумала. И мальчик вынужден был говорить, но говорить всегда тем сложнее, чем больше мыслишь.
Мальчику было двадцать два года, у него было мужественное имя Александр и уже была борода, которую становилось все сложнее обуздывать. Но его еще никто ни разу не назвал «молодым мужчиной» и почему-то все говорили Саня.

Мать его была красива, молодилась, как могла, носила строгие костюмы, почти салонную укладку, стойкий макияж и неизбежную улыбку. Обычно про таких дам и мам говорят «Гитлер в юбке» - и она всячески поддерживала это звание, которого о себе никогда, правда, не слышала. Она говорила с людьми мягко, но властно, поправляя прическу правой рукой с двумя массивными кольцами на безымянном пальце – одно, широкое и гладкое, обручальное, второе – с желтым камнем, который некрасиво старил ее руки, но которое она носила из преданности первому возлюбленному. Муж об этом втором кольце все знал, но никогда не возражал и только робко, шелестя влажными тонкими губами, принимал женино прошлое как неизбежную данность. В сорок шесть она сняла широкое и гладкое и снисходительно позволила мужу занять четвертую и последнюю, самую маленькую комнату в их квартире.
У нее было двое детей и резкое имя Елизавета, но всем достаточно было звать ее Лизой, потому что при ее внешности любое сокращенное имя выглядело бы полным и уважительным. Старшая и любимая дочь Яна была красивой и хитрой, благодаря чему всегда успевала в учебе, позже – на работе и в личной жизни. Мужа у Яны не было, и она принципиально предпочитала оставаться свободной, тем более, что видимость свободы ей сполна обеспечивала мать, отдавая половину своей зарплаты «на шоколадки». Яна купила шубу цвета белого шоколада и большую машину цвета горького шоколада, чем и подтвердила назначение крупных сумм, поступающих на счет.
Младшего сына Саню мать не любила, потому что он не был красивым и хитрым, слишком много читал и слишком много молчал. Когда она притаскивала его силой в гости, он честно высиживал первые пятнадцать минут за столом, но после первой же истории о сестре или о себе он уходил - и с этого момента большую часть вечера проводил с детьми в отдельной комнате или на кухне, зачитывая вслух детские сказки. Дети его любили, кошки спали у него на коленях, пока он читал – тихо, заикаясь, поскрипывая некоторыми звуками, как семейная колыбель. Уложив спать всех детей, он раньше всех уходил с праздника, надеясь, что ему никогда больше не придется – пусть даже из соседней комнаты - слышать застольную тостную лесть некрасивым старым женщинам и дифирамбы мужчинам, давно потерявшим решительность и смекалку. Но семейные застолья не могли закончиться, пока не закончится семья, и он вновь приходил по приказу, чтобы слушать из-за стены, как про него судачит мать, что он троечник и лентяй, социопат и хам, книжный червь со сколиозом и отсутствием жизненных амбиций.
Амбиции пожить у него, между тем, были, но он никак не мог придумать способа вырваться из череды застолий, материного недовольства и всеобщего лицемерия, благодаря которому ему все яснее и яснее становилось, что в матери и сестре людей привлекает только красота и умение красиво говорить на отвлеченные темы – где купить часы, сколько должен стоить массаж и как лучше продать картину. Лиза продавала картины, множество картин, но ни разу он не был согласен ни в цене, ни в таланте – хотя молчал, конечно, и вслух этого не говорил. Мать ставила высокие цены картинам тех художников, которые тоже знали, какая турфирма в городе лучше всех и почему невестки обязательно должны уметь готовить. И совсем не бралась за тех, кто плохо видел, мало говорил и редко выезжал на встречи, предпочитая все решать по телефону. Всех художников мать заполучала, потому что знала много слухов и умела быть убедительной. Саня знал, что у нее никогда не было никакого образования в сфере искусства, пусть даже самого отдаленного – она даже крестиком не вышивала на уроках труда, а хорошие оценки получала потому, что ее мать, Санина бабушка, была из того же теста, успешно поднялась по карьерной лестнице в легкой промышленности и доставала куски отличных тканей для учительницы. Та шила ночами и одевалась лучше всех, встрачивая профессиональную совесть в каждый шовчик и стежочек своих платьев. Она была одинока и ей очень хотелось любить, это ее оправдывало.
Саня знал, что семья это семья, а застолья и бесконечная череда родственников – это неприятный побочный эффект, который можно было перетерпеть. Поскольку никто, кроме него, казалось, не протестовал против сложившейся традиции собираться и перемывать родственникам и знакомым кости, он понял, что он просто отличается от большинства. Однако это не давало ему никаких прав и свобод, и он чувствовал, что должен выполнять обязательства и посещать вечера, на которых он даже ничего не ел и не пил, потому что уходил задолго до того, как подавали горячее, которое весь вечер из духовки несло свой чесночный дух на всю квартиру.
«Так надо» он поборол только раз в жизни, предполагая, что все вокруг сильно изменится отныне и навсегда. Когда Сане было семнадцать, мать приходила к нему каждый вечер и говорила, что менеджмент – это непростая штука, но она необходима особенно сейчас, ведь в стране бизнес растет как на дрожжах, и что ему надо разобраться во всех этих современных корпорациях и фирмах и выучиться на руководителя, и вот тогда всегда он будет при деньгах и всегда будут у него женщины, и пройдет заикание, потому что обязательно его научат там ораторскому искусству. Саня молчал и ничего не отвечал, мать начинала злиться, черные жесткие кудри тряслись и как будто распушались от гнева, и в конце концов она сжимала губы в нитку и выходила из комнаты, чтобы не разговаривать с сыном до следующего вечера. На сорок третий день Саня закрыл уши, когда она зашла в комнату, и закричал, зажмурив глаза. Этот протест вышел спонтанно, откуда-то из глубины, из самого детства, потому что именно так хотелось сделать всегда. Мать вышла, Саня кричал, пока на кухне что-то не разбилось. Мать к этой теме больше не возвращалась, Саня поступил на филологический факультет и работал официантом. Как нерадивому сыну, дьявольскому отродью и отщепенцу, ему денег мать не давала, только позволяла жить в третьей комнате, рядом с отцом, и есть то, что клала в холодильник раз в неделю домработница Даша.   
Бедно одетый и редко стриженный, Саня не вызывал никакой симпатии у многочисленных однокурсниц, хотя выбора у них, прямо скажем, не было никакого – в каждой группе на пятнадцать девиц был один прыщавый молодой человек, задержавшийся в пубертатном периоде из-за чересчур обильного чтения книг. Проанализировав такой расклад, Саня понял, что его протест был, конечно, нов для его семьи, но от этого поступка принципиально другим человеком он не стал. Чувство вины его не покидало, мать же только всячески взращивала это чувство на каждой семейной встрече, рассказывая гостям, что она все больше убеждается, что сын ее безнадежен, не может добиться ничего в жизни и что держит она его из жалости, хотя бы давно, конечно, уже показала на выход, как это делают на западе, и попросила бы его доказать самостоятельность, освободив ее плечи от своего костлявого таза.
Саня по ночам писал то стихи, то прозу, днем сонно отсиживал пары современного русского языка, латыни, истории и философии, интересуясь только часами литературы, а с четырех до десяти работал в кафе на другом конце города, потому что не хотел, чтобы однокурсники или родственники знали, что он делает.
Ему было стыдно, что ему не дают деньги, и еще более стыдно было от осознания, почему ему не дают деньги, но тут он уже не мог разобраться: то ли это был стыд за своевольный выбор филфака, то ли стыд за мать, которая не давала свободу. Стыдиться матери ему казалось еще более стыдным, и он купался в густом соусе из стыда и смущения, не в силах ничего изменить в маленькой никчемненькой жизни, с которой к двадцати двум годам он уже пару раз пытался покончить, но от нелепости попыток ему становилось стыднее, чем когда-либо прежде.

Накануне двадцать третьего дня рождения у матери случился приступ, и ровно через сутки, ровно в тот час, в который двадцать три года назад родила нелюбимого сына, она сказала ему последнюю фразу: «Это Бог дает тебе знак, что ты меня убил», - и умерла. Дочь не успела приехать, потому что у нее был сеанс у гомеопата, на который она записалась еще за месяц, гомеопат был очень известный, слава гремела на весь город, и обидно было бы пропустить. Но через полтора часа она была уже в больнице, причитающая и обливающаяся слезами, громко отчитывая брата за то, что переживаний-то ты не показываешь, хам, и горя, наверное, вообще не испытываешь, скотина бесчувственная, все ты виноват, вы****ок, всю семью испортил.
Саня вышел на улицу и пинал сухие камни, которые оказывались песком и рассыпались в воздухе. Год назад он закончил университет, имел красный диплом и поступил в аспирантуру. Учебы меньше не стало, хотя в студенческое время аспиранты казались ему самыми редкими гостями факультета. Оказалось, они просто сидели по кафедрам или аудиториям и практически не успевали погреться на солнце у входа на факультет или выпить кофе в буфете. Работы же становилось только больше – в кафе, где он работал уже пять лет, его повысили до главного администратора: теперь он был администратором администраторов, по сути – как мама и хотела – руководителем. Несложная документация его не утомляла, но ощущение потерянного времени, которое наверстать будет уже невозможно, Саню не покидало – и он все время думал, сколько, сколько, сколько же я успел бы написать и прочесть за эти шесть часов каждый день, помноженные на пять лет, помноженные на триста шестьдесят пять дней, ладно пусть минус выходные минус отпуск, но сколько строк и сколько книг. Он понимал, что это из-за матери, но в день ее смерти ему казалось как-то стыдно думать в таком ключе, и он продолжал пинать камни каждый раз, когда подсознательно ее обвинял, а они продолжали рассыпаться в песок.   
Через неделю после похорон все семейство собралось в большом зале материной галереи в центре города, чтобы услышать завещание. Тут Саня первый раз понял, что вот это собрание - может стать для него самым последним, и никто не заставит его теперь собирать людей дома или ходить к ним. Через пять минут стало понятно, что дома у него нет, потому что вся квартира и бизнес оставалась Яне, а на него мать оформила одну из двух машин и пять соток земли где-то на Урале. Откуда взялась эта земля на Урале – никто точно сказать не мог, но делать с ней что-то надо было. Через двадцать минут, когда все начали расходиться, Яна подошла к нему и сказала:
- А, ты опять в этой страшной рубашке. В общем, я думаю, ты понимаешь, что у тебя теперь есть целых пять соток земли. Это, знаешь, большой подарок при твоей ненависти ко всей нашей семье. Ты должен благодарить мать до конца жизни. А я держать тебя на шее у себя не собираюсь. Тебе все понятно?
- Что ж тут не понять.
- Хамом был – хамом и останешься. Как только ты такой получился, в кого.
Саня вышел из галереи с отцом, который получил в наследство мебель, которая стояла в его комнате, и второй автомобиль. Он посмеивался и говорил: «Нет, ну было в ней что-то доброе, было же». А потом Саня скорее увидел, чем услышал, как его влажные губы говорят, давай, мол, снимем квартиру наверху, двухкомнатную. Там мебели как раз нет, перевезем из этой квартиры, мы с тобой всегда уживались вместе. А так все ж – к семье ближе.
Саня взвесил за и против. «К семье ближе» было сомнительным для него аргументом. Но квартиру он снять не мог, потому что его зарплата не позволяла и есть, и снимать жилье одновременно. А отца он по-своему любил и всегда жалел, потому что более зашуганного человека в жизни не встречал. Они часто пили чай на кухне: отец без звука смотрел футбол, а Саня читал. Почти всегда молчали, а если говорили, то: чайник, пожалуйста, дай. С отцом было комфортно и не надо было изображать ничего.
Саня согласился. Решил, потом посмотрим, что с этим можно сделать. И через неделю они уже переехали на этаж выше, и жизнь пошла дальше. Ничего в ней вроде не изменилось, но стало как-то спокойнее – не было постоянного нервного напряжения, к которому все привыкли, как привыкают к стуку колес живущие у железной дороги. Саня продолжал работать и учиться в аспирантуре. Отец продолжал пить чай и смотреть футбол, уходя на службу по графику сутки через трое. Через полгода он даже начал снова рисовать – при жене не мог, потому что она никогда не воспринимала это всерьез, и ему было стыдно рисовать «эту детскую мазню». За мазню эту сейчас в Голландии дают большие деньги, но тогда кто ж знал.
Теперь Яна начала собирать семейные ужины и звала отца и брата на них, чтобы у всех родственников было ощущение, что она великодушно сохраняет с этими двумя неудачниками хорошие отношения. Саня приходил, читал всем гостевым детям сказки, укладывал спать и уходил раньше всех. Про него теперь никто за столом не говорил гадостей; хорошего, правда, не говорили тоже. Это его вполне устраивало.

Через год в кафе на собеседование пришла студентка третьего курса с его же факультета. Он спросил – почему так далеко от дома и от учебы? Она сказала – не хочу, чтобы знали, стыдно же. И он ее взял официанткой, сам после смены учил красиво носить подносы и проверять чистоту бокалов на свет.
Через два года они поженились и стали жить втроем – отец, Саня и Света. Света продолжала учиться и через однокурсницу устроилась в журнал писать маленькие литературные обзоры. Саня сказал, что это прекрасная работа, и что он поддержит ее в этом, даже если это будет приносить очень мало денег. Внутри позавидовал немного, но потом решил, что нехорошо это как-то – завидовать жене. Поэтому просто радовался и читал с замиранием все ее тексты, которые она приносила ему всегда перед публикацией, иногда поправлял немного корявые фразы, но в целом был счастлив, что у нее хороший стиль и светлая голова.
К его тридцати годам у них появилась дочь, назвали Ольгой. Дома звали Ольгуша, потому что та была с детства крупновата, а так – очень милый и даже красивый ребенок. Через месяц умер отец, и было даже как-то неудобно, что так вовремя – пригодилась освободившаяся комната в съемной квартире. Света уже много писала к тому времени, филфак был позади, она была редактором отдела новинок в литературном журнале, который еще хоть как-то читали, специфика работы позволила даже в декрет толком не уходить. Вечерами она сидела за столом, а Саня читал Ольгуше сказки, заикаясь и скрипя голосом, который теперь прибавлял его образу не застенчивости, а скорее пять-десять лет возраста. На семейных вечерах все немного умилялись их семье, забывая постепенно оскорбления матери; про него начали говорить хорошо, а он сидел с Ольгушей и другими детьми за стеной, подслушивал родственников, и внутри все как-то становилось на свои места. Теперь было стыдно за то, что не мог перебороть в себе отвращение к этим вполне себе милым людям и все-таки просидеть с ними больше получаса за одним столом. Ну разве их вина, что они глупы?
К тому моменту, как Ольгуше исполнилось четырнадцать, Света была уже редактором, а Саня – владельцем того самого кафе, которое теперь держалось на одном только старом имени. Ей, да и самому Сане, хотелось, чтобы Ольгуша тоже пошла в литературный мир, понимала их и была с ними на одной волне, но у молодой красивой Ольги, видимо, от бабушки по наследству получившей прямую осанку и чувство стиля, были планы вообще не идти учиться и сразу после девятого класса школы стать художником по костюмам. Она с детства любила пришивать бантики к кукольным платьям, ножницами править вырез на футболках на свой вкус и обматывать маму простыней, чтобы получался летний сарафан. Света пыталась разговаривать с Ольгой и говорила, что эта работа очень сильно повредит уровню ее интеллекта, что денег вряд ли принесет и что современная девушка должна учить языки, заниматься компьютером и техникой, уметь обращаться с людьми, а не с тряпками. В один из таких вечеров Ольгуша закрыла уши маленькими аккуратными ладошками и пронзительно закричала. Саня вздрогнул и вышел из дома.

Он еще хорошо помнил себя и такой же точно свой первый и последний протест, за который ему было стыдно до сих пор. Он ведь по итогу сделал все, как мать хотела, как она велела ему тогда, просто из принципа пошел учить любимую литературу, а не скучную экономику. Может, и Ольге через несколько лет станет стыдно, что кричала на мать, что не хотела идти учиться? Но будет и перед собой стыдно признать, что мать права, и стыдно будет пойти у нее на поводу после долгого протеста.
Саша вышел на набережную, вся река была покрыта каким-то неровным серым льдом, за рекой виднелись огоньки правого берега, и казалось, что там живут совершенно другие, счастливые люди. Пятьдесят лет, пятьдесят лет стыда, думал он, как это возможно. До сих пор они устраивали семейные встречи, и теперь стареющая Яна дружила с Саниной женой, они были главными дамами на вечерах, нахваливали Саню, а ему до сих пор было за них стыдно: и за то, что жена оказалась успешнее его, но глупее по жизни, и за сестру, которая не менялась все эти пятьдесят лет, и за всех гостей, которые посмеивались над ним, когда он уходил читать детям, и за то, что все так и продолжали перемывать друг другу косточки, и за себя – неспособного это изменить. Саня вышел на лед и понял, что больше всего ему стыдно за себя – везде дыры, нигде нет повода для гордости, везде неверные шаги, которые сейчас никак не исправить. И непонятно было – почему никто больше не мучается, почему всех устраивает, как идет жизнь, почему никому не стыдно и не совестно?
Через две недели Саня продал свое известное кафе, поцеловал в макушку дочь, склонившуюся над швейной машинкой, обнял Свету, которая писала колонку главного редактора для нового номера. И уехал на Урал строить дом. И ему первый раз в жизни не было стыдно, вся вина осталась там, в этом Ольгушином пронзительном крике. У Александра Петровича впереди было десять или, может быть, даже двадцать свободных, не виноватых ни перед кем, наполненных самим собой лет – с книгами, горами и маленькими деревенскими детьми, которые никогда не видели таких больших книжных шкафов, даже в школе.

16/02/2014


Рецензии
Это вполне себе большая литература))

Лев Рыжков   17.02.2014 00:13     Заявить о нарушении
Поддерживаю мнение. Что-то есть неуловимо-особое в вашем рассказе.

Олег Евгеньевич Гладченко   17.02.2014 00:55   Заявить о нарушении