Железный засов

Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».




Часть первая
1.

Зимой 1913 года праздновалось трехсотлетие дома Романовых.
На время торжеств Государь и Государыня с детьми переехали из Царского Села в Зимний Дворец.
Принесения поздравлений Их Величествам свитой, придворными и множественными депутациями происходило в зале рядом с Малахитовой гостиной. Каждый поздравляющий подходил сначала к Императрице Александре Федоровне, кланялся, целовал ей руку и снова делал поклон. Таким же образом он подходил к Императрице Марии Федоровне и только после этого — к Государю. Императрица Александра Федоровна, поджав ноги, сидела на высоком золоченом табурете. Императрица Мария Федоровна стояла на ногах.
По случаю юбилея в Императорском Мариинском театре был парадный спектакль. Государь, Государыни и старшие члены Семейства сидели в большой центральной ложе, намертво перекрытой вооруженными камер-пажами во главе со своим ротным командиром. Публика допускалась исключительно по приглашениям — театр, тем не менее, оказался полон под завязку.
Представлялась опера Глинки «Жизнь за царя». В первой паре мазурки вышла Кшесинская. Государь сделался как будто смущен, однако встрепенулся, расправил плечи и даже подкрутил усы. Лицо его царственной супруги пошло красными пятнами, нервно она теребила жемчужную нитку. По счастью, танец не был затяжным — в последний раз высоко подпрыгнув, экс-фаворитка сверкнула тощими ляжками и удалилась за кулисы. В конце, изображая царя Михаила Федоровича, безмолвно по сцене прошагал известный на всю Россию тенор Собинов.
В Дворянском собрании был дан большой бал. Играл струнный оркестр графа Шереметева под личным его управлением. Бал начался с полонеза. Государь шел с женой петербургского губернского предводителя Сомовой, Государыня — с Сомовым. За ними шли гурьбой Великие Князья с женами петербургских дворян и Великие Княгини с петербургскими дворянами. Великая Княжна Татиана Николаевна танцевала с князем Багратионом-Мухранским, Великая Княжна Ольга Николаевна — со светлейшим князем Салтыковым. Светлейший, танцуя, забыл отстегнуть шашку, и та скрежетала по паркету. Бал был оживленный и красивый.
В один из юбилейных дней в присутствии Их Величеств была отслужена Торжественная обедня.
Великая Княгиня Мария Павловна, в парадной карете с форейторами, приехала в Казанский собор вместе с прибывшей из Германии Великой Княгиней Марией Александровной, герцогиней Кобург-Готской, единственной дочерью Императора Александра II. Выезд был чисто русский — в малиновом с золотом кафтане кучер сидел на золотых с малиной козлах; форейторы дули в трубы, Мария Павловна, свесившись из окна, играла на балалайке, Мария же Александровна била в большой бубен. Лошади шли цугом.
Обедня была архиерейская и потому продолжалась долго.
Осеняя себя крестным знамением, Государь с трудом сдерживал позевоту, Государыня нюхала что-то из склянки, Великий Князь Константин Константинович качался на каблуках и свистел носом. Светлейшая Княгиня обер-гофмейстерина Голицына, генерал-адъютант граф Воронцов-Вельяминов и командир лейб-драгун граф Нирод, проголодавшись, ели просфоры. Наследник, в голубом атаманском мундире, с бриллиантовой Андреевской звездой и бриллиантовым орденом Андрея Первозванного, висевшем на Андреевской цепи, давно просившийся по-маленькому, стал проситься по-большому.
— Бог открывает Себя ясно и полно лишь немногим избранным, — забеспокоился Великий Князь Алексей Александрович.
— Господь творит все, что хочет, когда хочет и как хочет, — повел носом дворцовый комендант генерал Воейков.
— Откровение Божие всегда превышает человеческое понимание, — пожал плечами изящный обер-церемониймейстер граф Гендриков. — Кто познал ум Господень, чтобы судить Его?
— Он безначален, бесконечен, присносущ, неограничен, — показала руками гофмейстерина Нарышкина.
— Никто никогда по существу не сомневался, что Бог есть Личность, — открестился князь Гагарин.
— Бог все предвидит, но не все предопределяет! — закруглил подданных Самодержец.


2.

Натужливо свистали паровозы, платформы ходили ходуном, вагоны лязгали сцепами, бежали и падали пассажиры, жандармы пучились и яростно крутили усы, заиндевелые обвязанные машинисты обнимались с распаренными полуголыми артельщиками, рабочие в поношенных сапогах выдергивали из земли ненужные рельсы, идиотически смеялись встречающие, с тендеров сыпался уголь, пахло мазутом, играли перронные арфистки.
— Кого встречаешь? — кадетский капитан Клюге фон Клюгенау наткнулся на Степана Лукича Биценко, короткого своего знакомого.
— Хорошенькую женщину, — отшутился Степан Лукич. — А ты?
— Рахманинова, — энергически капитан задвигал пальцами. — Сергея Васильевича... Вот и поезд. — Он указал шашкой.
— Берлинский, — присмотрелся Биценко. — Точнехонек!
Через минуту из прибывшего состава стали показываться люди. Рахманинов вышел из багажного вагона, в енотах, с визжавшей собакой на плече.
Напряженно Степан Лукич водил глазами. На перрон по одному сходили пассажиры: вертлявый офицер с мешком через плечо, мужик, державшийся прямо и строго оглядывавшийся, сухая старушка-графиня, слегка улыбавшаяся тонкими губами.
— Получил телеграмму? Здоров? Слава Богу, — вплотную подойдя к Степану Лукичу и близоруко щурясь, она поцеловала его в лицо.
— Cessez!.. Madame la Comtesse!..  — брезгливо Биценко обтер платком щеку. — Вас должен встретить сын... Вы приняли меня за него.
— Действительно... — старушка умышленно притушила свет в глазах, но он светился против воли в ее чуть заметной улыбке, —  у меня есть сынок восьми лет, кажется, и я никогда с ним не разлучалась — все мучаюсь, что оставила его. — Она понюхала из склянки.
Подергиваясь и волоча простреленную ногу, из крашеного берлинской лазурью вагона вышел Плеханов, известный Степану Лукичу еще по Моршанску, и, не признав его, укатил на тележке артельщика.
Последним на перрон сошел господин лет сорока с чем-нибудь, в барашковой шубе, крытой синим сукном, и мягкой дорожной шляпе.
— Ленин! — закричал Биценко. — Ленин!
Сблизившись, они обнялись.
— Телеграмму получил... — сбивчиво говорил Степан Лукич. — Я здоров...
— Слава Богу, — отвечал Ленин. — Слава Богу.
Держась друг друга, они вышли из-под огромного вокзального свода.
— Адмиралтейская набережная № 12, — приказал Биценко извозчику. — Дом маркиза Паулучи.
— Право же, лучше в гостиницу... к Демуту...
— Ко мне, только ко мне!.. А ты здоров?
— Совершенно здоров, — теребил Ленин ремешки портпледа, — совершенно...
Был зимний брезжущий день. Обшевни неслись по остро разъезженной мостовой. Мелькали зеркальные окна магазинов, эталажи ювелиров и парфюмеров.
Недалеко от Аничкова дворца извозчик подобрал вожжи и стащил треух. Запряженные огромными лошадями, навстречу ехали сани, правил которыми толстый кучер с медалями на груди. В санях сидели двое военных. Один был стройный, с рыжеватой бородкой, второй — старик с хитрющими глазами.
— Царь, — сказал Биценко. — С ним Фредерикс.
Поспешно Ленин стащил шляпу и низко поклонился. Государь ответил, приложив руку к козырьку, министр Двора кивнул Ленину головой.
На набережной, закутанная в байковый платок, стояла баба-селедочница, позировавшая Маковскому. Приплясывая на ветру, коллеге помогали Ге, Семирадский и один из Васнецовых.
Невидимая, под ледяным панцирем, протекала Нева. Дворники сыпали прибаутками. Гувернантки прохаживались с младенцами. Всяческий люд сновал. Хоругвеносцы в галунных кафтанах, с позументами на крестцах, шествовали, сжимая кулаки.
Лихо обшевни пронеслись по снегу и, никого не задев, стукнули в фасад большого доходного дома.
Расторопный швейцар выскочил и помог господам высвободится из-под тяжелой медвежьей полости.

3.

К подъезду №4 царскосельского Александровского дворца одна за другой, позванивая бубенцами, подкатывали разряженные придворные тройки: мелькали разноцветные мундиры, треуголки, портфели.
В приемную набилось множество народу: послы, члены правительства, губернаторы, командующие войсками. Штатские были во фраках с золотыми пуговицами, военный министр приехал в сюртуке, при оружии. Председатель Совета министров старик Горемыкин* надел Андреевскую ленту, моложавый министр иностранных дел Сазонов — Владимирскую.
Дворцовый комендант генерал Дедюлин рассаживал вновь прибывших на свободные еще мягкие кресла — к ним тотчас подходил изящный и изысканно вежливый обер-церемониймейстер граф Гендриков.
— Держите себя просто, непринужденно, — наставлял он военного министра Сухомлинова, нервно понюхивавшего из пузырька. — Забудьте вашу военщину и будьте светским кавалером. Представьте, что вы приехали на бал в хорошо знакомый дом.
Просторная светлая приемная убрана была с большим вкусом. На стенах висели живописные полотна, между которыми выделялись небольшой портрет Государя и огромное, во весь рост, изображение Императрицы. В клетках заливались птицы, с лепного потолка свисали гирлянды; небольшой, бил фонтан. В глубине комнаты, развернутые один против другого, стояли рояли: белый и черный. За черным, спиной к вельможам, сидел Рахманинов.
— Так, между прочим... — вспомнил граф Фредерикс. — Ленин в городе.
— Слыхал уже, — шеф жандармов Джунковский подпилил затупившийся ноготь. — Пусть его...
Из кабинета Государя, утираясь, стремительно вышел Великий Князь Алексей Александрович, и сразу дежурный камердинер поманил внутрь обер-гофмаршала графа Бенкендорфа. Потом — предсказателя погоды Демчинского, за ним — протопресвитера армии и флота отца Георгия Шавельского и прима-балерину Рославлеву.
Кабинет Государя был в два окна, из которых не дуло: между оконными рамами имелось электрическое отопление. Посредине комнаты стоял большой стол с альбомами. На стене заметны были две акварели, изображавшие Петра Великого: на одной он нес куда-то маленького Людовика XV, на другой возмужавший Людовик нес в противоположном направлении его самого. В углу стояло знамя Собственного Его Величества Сводного пехотного полка с ликом Спасителя на полотнище и двуглавым орлом поверх древка.
Доклады затянулись до самого обеда.
Отпустив-таки балерину, Государь вымыл руки в уборной комнате и привел в порядок одежду.
Кушанья подавались в сиреневом будуаре Императрицы. Гофкурьеры и камер-лакеи внесли обеденный стол с устрицами, осетровым хрящом в уксусе и котлетами-марешаль.
— Предпочитаю черноморские устрицы заграничным, — повернулся Николай к хорошеньким Великим Княжнам, — и хрящ предпочитаю отечественный, и котлеты-марешаль. Вообще все русское предпочитаю иностранному!
Императрица Александра Федоровна, по обыкновению своему, недомогала и ела полулежа, роняя крошки на вечерний, с кружевами, халат и чудесные жемчуга.
— Терпеть не могу эти приемы, церемонии, торжества! — тяжелой вилкой прихлопнула она устрицу.
— Отчего же, Аликс? — Поспешно Государь отложил номер «Нового времени».
— Ты не помнишь? — пошла Императрица пятнами. — Крещенский злополучный парад в девятьсот пятом?! Стою это я у окна в Зимнем, — она показала Великим Княжнам, — и вдруг: ууууу! бах! дзень! Пуля разбивает верхнее стекло окна, из которого я смотрю.
— 1-я батарея Гвардейской конной артиллерии во время салюта дала залп по дворцу, — поморщился Николай. — Одно орудие было заряжено картечью, оставшейся в дуле после учебной стрельбы. Произведенное дознание не выявило злого умысла... Случайность восьмилетней давности... Стоит ли ворошить!..
Государь сделал знак, и дежурный флигель-адъютант подал ему и Великим Княжнам по удобной золотой кирке.
Рядом находился замерзший пруд, и разбивать на нем лед было любимейшим их занятием.

4.


По ступеням лежал половик на медных прутьях. Пахло жареным луком. Слышались звуки рояля, заглушенные модератором.
— С женой познакомлю, — шумно поднимался Биценко. — Горничная у меня девушка. Канарейка в клетке. Кот. Ты, брат, кота не задевай.
— Я сам мирного характера, курицы не обижу, я никогда первый не начну, за себя я вам ручаюсь, — смеялся Ленин в руку.
Они остановились, Степан Лукич позвонил, квартирная дверь распахнулась — луковый дух окреп, звуки рояля, напротив, исчезли.
Квартира была в пять больших комнат. Из одной, слегка шмыгая юбками, появилась сильно моложавая волоокая брюнетка с хорошо развитым бюстом.
— Она!.. Анастасия Алексеевна!.. Суженая!.. Ряженая! — легко Степан Лукич подбросил жену над головой. — А это — Ленин!.. Люби и жалуй!.. Старик!.. — вспомнил он гимназическое прозвище друга. — Старик!.. Непременно, слышишь, непременно зови его стариком!
Она не присела — просто протянула руку. Ленин пожал чуть коротковатые пальцы.
— Старик, — крикнул Биценко, — у тебя нос в копоти и щеки в паровозной саже!.. Сейчас мыться!..
Примерно получасом позже, взбодрившийся, встряхивая непросохшими еще волосами и роняя с ресниц мелкие капли, в сюртуке с зелеными обшлагами и такого же цвета воротником, приезжий перебегал глазами от одного предмета к другому, осматриваясь в просторной светлой гостиной.
Комната была высокая, аршин в шесть высоты, окна — с переплетами из восьми стекол. Все дышало большим порядком. Мебель по периметру обита была розовым и голубым атласом. На дверях толстыми складками повисали тяжелые драпри. Люстра с фарфоровым резервуаром для керосина покачивалась над головами.
Анастасия Алексеевна, в лиловом платье с длинным шлейфом, четырехугольным открытым воротом и короткими рукавами, оглядывала гостя. Скорее худой, чем полный — с выпуклым в боках черепом, утолщавшимся книзу носом и шедшим через всю голову немецким пробором, он показался ей довольно занятным.
— Приехали, значит, из Германии? — переспрашивала она, не расслышав.
— Именно так, — отвечал он, имея во рту непрожеванную пищу. — Прямиком из Берлина.
— Чем изволили там заниматься? — Она далеко вытянула ноги, и шелковые голубые панталоны с кружевами коварно высунулись из-под платья.
— Отдавал силы разным вопросам дня. — Он посмотрел и улыбнулся бритыми губами.
Степан Лукич, в желтом жилете с бронзовыми пуговицами, задернул розовые кретонные занавески.
— Люди там… какие же?
— Далекие предки наши, — хитро гость сощурился, — полагали, что где-то в тех краях обитают люди с песьими головами. Таковых, признаюсь, не видел. — Мастерски он выдержал паузу. — Со всей ответственностью, однако, могу заявить: встречал неоднократно женщин с лошадиными мордами!
Степан Лукич захохотал так, что на массивной горке с амурами затряслись терракотовые статуэтки.
— Он сызмалетства такой!.. Скажет — отрубит!.. Учителей изображал в лицах!.. Каверзы строил!.. — Биценко дрыгал ногами. — Директор гимназии его самолично розгами!..
С серьезным видом Ленин утерся камчатной, с монограммой, салфеткой. Анастасия Алексеевна надавила пуговицу воздушного звонка. Горничная, смахивавшая на гувернантку, внесла сверкающий мельхиоровый сотейник.
— Котлеты-марешаль! — сняла крышку хозяйка дома. — Разварные груши с рисом!
В простеночном громадном зеркале отражалась марина Айвазовского и два жанра Ге.
— Выходит, ты в Департаменте торговли? — интересовался гость.
— Торговли и мануфактур, — уточнял хозяин.
Горничная вошла с ликером и фарфоровым севрским кофейником.
— Вятичи едят много толокна, — вспомнил Ленин Шаляпина.
Ликер «Кюрасао-шипр» чуть отдавал одеколоном, от кусочков лимона сильно припахивало луком.
Угли рдели в камине.

5.

Выйдя от Императора в некотором раздумье, отец Георгий Шавельский не стал возвращаться в Петербург — совместно с царским духовником протоиереем Васильевым ему предстояло совершить всенощную и литургию в Государевом Федоровском соборе.
«Бог твердыня, — благочестиво размышлял святой отец, — совершенны дела Его и все пути Его праведны; Бог верен и нет неправды в нем; Он праведен и истинен».
Морозец пощипывал уши. Смиренно улыбаясь, Шавельский миновал манеж, казармы гусарского полка и вышел к царскосельскому парку. Дорожки добросовестно очищены были от снега.
— Шесть месяцев отсидел бы в Петропавловской крепости за удовольствие выдрать Распутина! — Боевой старый генерал Гернгросс, в распахнутой шинели, выскочил из боковой аллейки. — Ох и выдрал бы мерзавца!
— Прост;дитесь, Александр Алексеевич! — заботливо протопресвитер армии и флота замотал шарф командующему 26-м пехотным корпусом.
Совсем рядом духовой оркестр грянул марш «Под двуглавым орлом». Стройными рядами на отца Георгия шел батальон юнцов.
«Завтра, — отскочил Шавельский, — уж не день ли святого Спиридония?.. Так и есть! — Нагнувшись, он подобрал с земли упавшую бархатную камилавку. — Праздник Пажеского корпуса!.. Готовятся, значит, робяты к Государеву смотру!..»
— Кому какое дело?.. — вкрадчиво сказали за спиной. — Хороший человек стоит подле царской семьи… Пусть себе стоит. Нет же — мешает Распутин кому-то… Как тяжело, как тяжело!..
— Владыко! — протопресвитер повернулся к митрополиту Санкт-Петербургскому Питириму. — Вы гляньте — красота какая!
Под барабанный бой из-за поворота вышел лейб-гвардии Финляндский полк, праздник которого тоже приходился на день святого Спиридония.
— На той неделе, в субботу, — пресвитер Колачев помог отцу Георгию подняться, — сослуживал я в здешнем соборе… Семейство во время литургии стояло на правом клиросе, Распутин — в алтаре. — Варежкой пресвитер сбил с протопресвитера снег. — «Друг» причастился у престола сразу за служителями, а уж после, в обычное время, у царских врат, подобно обыкновенным мирянам, — Семейство. Причастившись, Распутин уселся в кресле, и я, — голос рассказчика дрогнул, — вынужден был поднести хаму просфору и теплоту для запивки. Высочайшие причащались, а негодяй, развалившись, жрал!.. Такое доколе продолжаться будет!
Снежок, пущенный меткой рукой, попал Шавельскому в нос, другой — угодил по затылку. Смеясь, из-за деревьев выскочили министр внутренних дел Хвостов и статс-дама Александра Николаевна Нарышкина.
— Распутинъ, —закричала дама, — благороднейший старецъ, къ нему идут не худшие, а лучшие! Т; найбол;е требовательные къ себ; люди, которые не удовлетворяются компромиссами съ своей сов;стью, какie глубоко страдаютъ въ атмосфер; лжи и неправды мiра и ищутъ выхода въ общенiи съ людьми съумевшими поб;дить гр;хъ и успокоить запросы тревожной сов;сти!
— Т; люди, — зычно поддержал даму кавалер, — которымъ уже не подъ силу одинокая борьба съ личными страданiями, которымъ нужна нравственная опора сильнаго духомъ челов;ка!
Протопресвитер заспешил к выходу. Запыхавшийся, его догнал могилевский губернатор Александр Иванович Пильц.
— Вы знаете Распутина, — замахал он пальцем. — Знаете, что он значит теперь. Вы должны понимать, чем грозит распутинская история. Вы должны говорить с Государем. Не сделаете этого — потом публично я заявлю, что напоминал вам о вашем долге, что требовал от вас исполнить его, а вы не пожелали!
Отец Георгий выбежал из царскосельского парка. По улице, туда и сюда, проносились придворные кареты. Не раздумывая, он остановил ближайшую.
В карете ехал князь Александр Андреевич Ливен.
— Российский рубль, — сказал он, — стоит… стоит… как… — с удовольствием директор Дворянского банка выговорил не принятое в обществе словцо.
— Слава Богу! — откинулся на подушки Шавельский. — Слава Богу!

6.

Пройдя сенатскую арку, он вышел на площадь, свернул к Исаакиевскому собору, потом — на Английскую набережную и Галерную улицу.
Галерная была чистой, спокойной. Здесь жили сенаторы, генералы, синодские чиновники. Почти у каждого дома стоял собственный выезд.
На Фонтанке светились дуговые фонари, гремела военная музыка. Офицеры, студенты, гимназисты катались на коньках с барышнями — и вдруг взрыв хохота: желая щегольнуть своим искусством, Рахманинов упал на лед и угодил в полынью.
— Клюква, клюква подснежная! — закричала пронзительно румяная бойкая олочанка.
— Халат, халат! — вторил ей желтолицый старьевщик-татарин.
Ленин отдал прохудившиеся рукавицы, набил рот трескавшейся терпкой ягодой.
У Симеоновского моста бегали дрессированные бойкие крысы — здесь, в цирке Чинизелли, выступал Дуров. По парку Михайловского дворца гулял ветер. В Летнем саду, неопрятный, сидел Крылов. Умерший Кутузов лежал под знаменами Франции в Казанском соборе. Вечный, на Марсовом поле, горел огонь.
В Соляном городке была выставка передвижников. Лучше других смотрелся Ге, хуже Маковский и один из Васнецовых.
Комиссаржевская Вера Федоровна стояла на Садовой. В белоснежном бурнусе с фестонами внизу по борту, белой драповой шапочке, со снежинками на выгнутых длинных ресницах.
— Вы похожи на Пердиту из «Зимней сказки»! — не удержался он.
— Ленин? — Она навела двойной лорнет. — Каким образом вы здесь?
— Сорока на хвосте принесла! — Он заразительно рассмеялся и угостил ее клюквой.
— Умей нести свой крест и веруй! — Она порылась в муфте. — Давайте же сядем и будем говорить, говорить. Хорошо здесь, тепло, уютно. Я — чайка… Нет, не то. Я — актриса. — Она понюхала из флакона.
— В Берлине, — подыграл он, — заинтересованы вами. Спрашивают: какая вы, сколько лет, брюнетка или блондинка. Думают все почему-то, что вы уже немолоды. Одним словом — старая история.
— А я завидую вам, — красиво она двинула рукой. — Вы — один из миллиона, вам выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения. Вы счастливы.
— Я? — прикинул он. — Да для меня слова о счастье все равно что мармелад, которого никогда не ем… Давно интересуюсь, кстати… фамилия ваша какого происхождения?
— Отец мой, — Вера Федоровна указала на небо, — поручик Ржевский, служил по ведомству снабжения армии. Он был комиссаром. Комиссар Ржевский… Давным-давно.
Лошадь с отросшей зимней шерстью пробежала совсем рядом, покосилась на Ленина влажным глазом. Парные и одиночные сани бесшумно скользили по рыхлому снегу, который до наступления оттепели никогда не скалывался с петербургских улиц.
Столичный город застраивался, украшался сооружениями и памятниками архитектуры. На Песках и в Измайловском полку взамен прохилившихся хибарок воздвигались каменные доходные дома. Повсеместно газовое освещение заменялось электрическим. Через Неву вместо разводного деревянного выдвигался массивный Троицкий мост.
На красивейшем в Европе Каменноостровском проспекте, прихрамывая, к Ленину подошел Плеханов.
— Мы, русские, — почесал он ногу, — отличаемся тем, что не ценим своего, восхищаемся всем заграничным, не любим путешествовать по своей стране, предпочитая Французскую Ривьеру и Саксонскую Швейцарию диким красотам Урала, Кавказа, Алтая. А для меня так Нева в тысячу раз прекрасней Бранденбургских ворот, Литейный в пятьсот раз красивее набережной Темзы, аллеи Елагина острова в двести пятьдесят раз краше Бульвара Арлекинов.
— Галерная улица, — подхватил Ленин, — в сто двадцать пять раз представительней Мюнхенской ратуши, Фонтанка в шестьдесят два с половиной раза импозантней Люксембургского сада, Пулковские высоты в тридцать один и двадцать пять сотых раза круче Альп.

7.

— Ваше Величество, — деликатно граф Фредерикс поскреб в дверь, — тут дело такое… шведский король подъезжает… надо бы встретить…
— Черти носят! — Николай заворочался на пружинах. — Чего вздумал?
— Так свадьба завтра.
— Чья еще?
— Великой Княгини Марии Павловны, — министр Двора приложился к склянке, — с сынком ихним, герцогом Вильгельмом.
— Зюдерманландским?
— Зюдерманландским.
— Тогда ладно, — гулко Николай зевнул. — Сейчас встану.
Государь не успел — состав задержали и пустили снова, когда Николай был уже на станции царской ветки.
Король Густав V, очень худой и высокий, вышел из вагона в шведской адмиральской форма и в Андреевской ленте. Николай встречал гостя в конногвардейском мундире, с цепью шведского ордена Серафимов.
— Подзакусить с дороги… — хитро Самодержец улыбался.
Большой Екатерининский дворец сиял огнями. Повсюду были красота и роскошь. В гостиных, залах, вестибюлях придворные кавалеры флиртовали с усыпанными драгоценностями дамами. Присутствовал дипломатический корпус, наличествовали высшие сановники. Шушукались принцы иностранной крови. Застывшие, в парадных меховых шапках с султанами и в белых ментиках, у входа стояли почетные лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка часовые. Внутри выставлен был почетный караул от лейб-гвардейского Кирасирского Его Величества полка, одетый в белые мундиры, белые лосины, ботфорты и золоченые каски с серебряными орлами.
В огромном двухсветном зале был накрыт покоем стол на двести персон. Играли балалаечники Измайловского полка, Великая Княгиня Мария Павловна отплясывала русскую, камер-пажи в такт стучали деревянными ложками, взмыленные гоф-курьеры безостановочно доставляли из кухни разварную осетрину под белым соусом и порционные котлеты-марешаль с трюфелями.
После бокалов водки с пивом обедавшие порозовели, официальность испарилась, атмосфера сделалась непринужденной и даже вольной.
По высочайшему подмигиванию королю подсунули здоровенную полтавскую котлету, изготовленную с перчиком по старинному петровскому рецепту. Откусив, швед поперхнулся и долго кашлял. От широкой души русские смеялись.
— На свадьбу, значит, приехал? — похлопывал Николай по спине Густава. — На свадьбу?!
— Мой син Вилхелм щенится Мари Пафлофн, — смешно коверкал язык иностранец. — Феликий Княжон.
— Мари Пафлофн, — сморщил лоб Государь. — Скажи, — повернулся он к супруге, — это чья же?.. Развелось кровных!
— Мария Павловна и брат ее Димитрий Павлович, — терпеливо приступила Императрица Александра Федоровна, — дети Великого Князя Павла Александровича, твоего дяди… Вс; д;ти — мистики, вс; они тянутся къ Богу, какъ цв;ты къ солнцу; вс; безсознательно влекутся къ небу и одинаково протестуютъ противъ попытокъ горделиваго ума разрушить волшебный замокъ мистицизма, гд; все иначе, ч;м на земл;, гд; живутъ ангелы, поющiе славу Богу, гд; нетъ ни зависти, ни злобы, гд; говорятъ ангельскимъ языкомъ, и надъ вс;м и вс;ми царствуютъ небесные законы и В;чная Любовь…
— Однако, — поторопил Император, — однако…
— Овдовев, — Государыня продолжала, — Великий Князь Павел Александрович, вопреки твоей воле, женился вторично на баронессе Пистолькорс…
— ****олькорс, — расхохотался Николай. — Надо же!
— Ты, — продолжала Государыня, — выслал дядю за границу, а подрастающих Марию Павловну и Димитрия Павловича приняла в дом моя сестра, Великая Княгиня Елизавета Федоровна. Ее муж, московский генерал-губернатор, Великий Князь Сергей Александрович был в девятьсот пятом разорван на куски бомбистом Каляевым. Дядины части долго собирали потом в разных местах, сердце нашли в Кремле, на крыше… После удачного покушения моя сестра удалилась в монастырь, а Мария Павловна с Димитрием Павловичем перешли под мою опеку.
— Так, что ли, Димитрий Павлович завтра женится? — утомился Государь.
— Мария Павловна, — Императрица расставила точки, — выходит замуж.

8.

Когда Биценко спросил у Ленина, зачем, он, собственно, приехал, Ленин покраснел и рассердился на себя за то, что покраснел и не смог ответить. Не мог же он, в самом деле, сказать, что приехал сделать предложение его свояченице, тем более что никакой свояченицы у Биценко не было. Вернее, она была, но, выйдя за моряка, утонула в Балтийском море, когда Ленин был еще ребенком, превратилась в этакое существо превыше земного.
За окном падал снег. Неподвижные, на Неве стояли льдины. Проседая, рессорная повозка провезла груду картонажей. Коллежский регистратор прошел в шинели, не оставляя по себе глубокого следа.
«Туалет... приготовления к балу стоят больших трудов, — подумалось Ленину отчего-то. — Все дамы ставят себе клизму».
С карандашом в руке он склонился над газетой, изучил театральный раздел. Недорого Кшесинская сдавала балкон. Нижинский возбуждал негодование Дягилева. Станиславский взял моду вставлять папиросы в длинную пипку.
Ленин снял верхние брюки, пересел на гарусное полосатое одеяло.
«Мы благословляем государственную власть в России, которая, начиная от помазанника Божия, благочестивого Царя нашего и кончая слугами его, идет на помощь Церкви, препятствует свободе отпадения и совращения, дает время пастырям и пасомым их исправиться и укрепиться, чтобы пастыри, наконец, вошли в свою силу и просвещали бы, и охраняли бы, и спасали бы охраненное ими стадо Божие», — писал священник Потехин.
Перевернувшись на живот, Ленин расположил газету под собой.
«Распутин — это раб Божий: вы согрешите, если даже мысленно его осудите. Исходя из борьбы с неправдою, искореняя малейшие компромиссы с совестью, он старается быть живым воплощением правды Христовой на земле, проповедуемой личным примером жизни», — утверждал некто Жевахов.
На полу, облепленная волосками, лежала роговая шпилька. Свесившись, Ленин прикрыл гадость газетой.
Из коридора донесся голос Степана Лукича и незнакомый, женский. Некоторая происходила возня.
— Vous ne l’avez pas vu?* — спрашивал Биценко.
— Mais non, pas encore,**
— Je vais vous le montrer... ** 
Ленин отворотился к стене, пристально стал разглядывать висевший над кроватью жанр. Это была картина Крафта «Игра кончена». Перевернутый, лежал стол, валялись на полу шахматные фигуры. Двое мужчин стояли в позах друг против друга: победитель и побежденный. Ликующе, хохотал первый. Униженный, щерился второй. Но было ли произнесено последнее слово?! Рука оскорбленно тянулась к оттопырившемуся карману панталон.
— Старик, ты как тут? — Степан Лукич вошел, оправляя одежду.
— Вот это, — показал Ленин пальцем, — у тебя кто? Знакомые, вроде, лица… Чигорин с Петровым?.. Шифферс и Гармонист?..
— Министр внутренних дел Сипягин, — Биценко выправил раму, — и Степан Балмашев. Второе апреля девятьсот второго года. Русская партия. С жертвами. Комментарии во всех газетах.
— «Пешка в большой игре!» — вспомнил Ленин заголовки. — «Атака Балмашева!», «Остался без фигуры!» и даже «Игра в пульку!».
Оба рассмеялись.
— Пойдем, — Степан Лукич потянул приятеля за ногу. — У нас гости. Я познакомлю тебя с Елизаветой К.
— С Елизаветой К.? — удивился Ленин. — Почему К.?
— Все так ее зовут, — Степан Лукич подернул плечами. — Никто не знает ее настоящей фамилии, вероисповедания, возраста, места проживания и рода занятий. О ней ходят легенды. Загадочная, немотивированная, она появляется во флере тайны и в нем же исчезает. Идем, посмотришь…
— Ехал как-то по Волге — дешево и приятно! — сказал Ленин, чтобы как-то выиграть время. — Стой на рогоже, говори с ковра!
С этой женщиной ни под каким видом не следовало заводить знакомства. Она могла погубить его замыслы. Дезавуировать начинания, похоронить все надежды.
Так говорила Ленину его неоднократно ошибавшаяся интуиция.

9.

Свадьбе должно было состояться в Большом Екатерининском дворце.
Князья Крови Императорской Иоанн и Гавриил Константиновичи с сестрой, Княгиней Татианой Константиновной, прибыли на автомобиле «Ришар-Бразье», остальные пришли своим ходом. Обе Императрицы и все Великие Княгини надели русские платья и кокошники, покрытые драгоценными камнями. Мужчины сплошь закованы были в Андреевские цепи.
Не рассчитав по времени, приглашенные явились раньше срока и вынужденно переминались с ноги на ногу в комнатах покойной Императрицы Марии Александровны.
— Отчего она умерла? — интересовался Государь.
— Склероз третьей степени, отягощенный наследственной подагрой, — услужливо отвечали.
— А молодая где?
— Вот же, — показывали. — Чешется.
На мозаичном столе разложен был золотой туалетный прибор Императрицы Елизаветы Петровны. Массивной гребенкой невеста продиралась в волосах.
— Мария Павловна, — занервничал обер-церемониймейстер Гендриков, — люди ждут. Пора бы одеваться!
Мужчины отвернулись.
Невеста сбросила халатик с цветочками и протянула руки в парчовое серебряное платье, пришедшееся точно впору. Позади оказался длинный шлейф. Корсаж был усыпан сверкающими крошками фольги. Подскочившие люди прикрепили корону, букли, бриллиантовую диадему, чуть пожелтевший вуаль из старинных кружев, защелкнули вокруг шеи сапфировое колье.
— Хорош! — замахал Гендриков.
По залам дворца все поспешили в церковь.
Мария Павловна с Вильгельмом Зюдерманландским встали перед аналоем, приглашенные расположились вдоль стен. Сладкоголосо, в малиновых кафтанах и фраках, взметнулись придворные певчие. Над головами брачующихся подняли и опустили венцы — венчание завершилось. На низких нотах протопресвитер Дернов отслужил благодарственный молебен, и тут же подоспевший архиепископ Шведский перевенчал молодых по лютеранскому обряду.
— Кушать когда-нибудь станем? — спрашивал Николай.
— Уже направляемся, — отвечали. — Минуту терпения.
Обеденный стол блистал сервировкой. За Государем и Государыней стояли первые чины: министр Императорского Двора, обер-гофмаршал, обер-шенк. Придворные наливали гостям водку с пивом, услужливые камер-пажи держали веера, головные уборы, накидки, перчатки и калоши пирующих. На расписном столетнем фарфоре подавались оставшиеся с предыдущего дня котлеты-марешаль и разварная осетрина под белым соусом.
После обеда по обычаю был куртаг, с ломберным столом и зажженными свечами. Сели за карты. Князь Крови Императорской Иоанн Константинович проиграл графу Фредериксу автомобиль «Ришар-Бразье», Великая Княгиня Мария Павловна выиграла у архиепископа Шведского золотую табакерку. Настроившись, в красных мундирах, заиграл придворный оркестр. Государь прошел в полонезе, остальные танцевали польку.
— После танцев что? — осведомился Император.
— Концерт и ужин, — сказали.
Переодевшись, Николай появился в белом ментике, надетом в рукава, парадных чакчирах с золотыми галунами по бокам и спереди, при огромной шапке с султаном.
На концерте пели артисты и артистки Императорских театров: Смирнов, Кузнецов, Липковская, Давыдов, Яблочкина, Юрьев. С удовольствием Государь подпевал.
За ужином доедали оставшуюся от обеда разварную осетрину и котлеты-марешаль.
— Я гораздо лучше чувствую себя в храм;, когда меня никто не видитъ, — говорила Императрица Александра Федоровна своей фрейлине и подруге Анне Александровне Вырубовой. — Тамъ я съ Богомъ и народомъ.
— Ваша глубочайшая в;ра, — принюхивалась к флакону старщая дочь Главноуправляющего Собственной Его Императорского Величества канцелярией, — Ваше смиренiе, преданность вол; Божiей глубоко сроднили Вас съ русскимъ народомъ.

10.

Анастасия Алексеевна Биценко, тогда еще Майборода, училась в школе средне, благодаря своим средним способностям, и потому вышла из последних, но, несмотря на это, готовилась занять почетное и с хорошим жалованием место почтовой начальницы, куда она должна была получить назначение от своего родственника-генерала, а исполнять такого рода должность она могла бы не хуже всякого другого или другой.
Судьбе, однако, угодно было распорядиться иначе — разбитной Степан Лукич в одночасье просил ее руки и сердца, Анастасия Алексеевна раздумывала недолго: оставив мысли о службе, весело она зажила своим домом и вот теперь, уже на девятом году замужества, лежала в полуопустевшей супружеской постели, слушая, как в столовой, готовясь в присутствие, муж сглатывает с блюдца ароматный кофе.
Совсем из другого направления до слуха Анастасии Алексеевны донесся смешной жирный звук, шумно побежала вода — то был Ленин, опорожнявшийся по своему обыкновению, сразу после подъема.
Она попыталась представить его соблазнителем: Степан Лукич на службе, горничная взяла выходной — и вдруг шаги: в одних подштанниках Ленин вырастает на пороге спальни, бросается, пластует ее, рвет сорочку, пропихивает внутрь что-то зеленое и пищащее… Не так, иначе. Степан Лукич ушел и Аннушка тоже, сопение сзади, топот, Ленин — без подштанников вовсе — настигает ее в коридоре, задирает юбки, берет ее сзади, просовывает нечто звенящее и смешащее… Она пробовала еще и еще: Ленин сажал ее себе на колени, клал на бок, подбрасывал в воздух, но всякий раз вводил очевидное не то, какие-то посторонние предметы, а может статься, и мелких животных: извивающихся, мяукающих и шипящих… Решительно никак не могла она представить его в роли любовника.
— …бекона и джема тоже, — говорил Ленин в столовой. — Супруга еще почивает?
— Отходит после вчерашнего. — Степан Лукич обстучал яйцо.
— Конечно, дело не мое, — Ленин уронил вилку, — но этот шум ночью, твое расцарапанное лицо, разбитые стаканы на полу… и почему канарейка в клетке лежит ногами вверх?.. Ужели всё — Елизавета К.?
— Она такая не всегда. — Поднявшись, муж облачился в мундирный сюртук.
— Елизавета К. — подруга жены?
— Вовсе нет.
— Твоя?
— Тоже нет. — Степан Лукич в прихожей взял шинель.
— Погоди, я с тобой, — завозился Ленин. — Только шубу надену.
Когда дверь за мужчинами хлопнула, Анастасия Алексеевна, в ночной полотняной кофточке с длинными рукавами и без кружев, села к зеркалу. Громоздкие, раскаленные, уродливо искривленные щипцы для волнистой гофрировки и другие — для мелкой завивки — приготовлены были на подзеркальнике.
«Волнистую гофрировку спереди, мелкую завивку сзади, — решила она. — Как давеча я видела в журнале».
Движения Анастасии Алексеевны были живописны, лицо истомленно-красиво, стан крепок. Она знала это и умела нравиться.
Севрский кофейник приглашающе свистнул.
С волосами, причесанными пышно и кругло (локоны вокруг ушей), тонкопалой рукой она подхватила тартинку, зачерпнула сливок, сощелкнула со стола сладкую соевую соринку, перевоткнула на темени беспокоившую шпильку, оправила ленту на гладком темно-коричневом платье.
— Корнет Кирасирского Ее Величества полка, кавалергард, барон фон-дер-Остен-Дризен! — рассмеялась горничная.
Анастасия Алексеевна посмотрела у зеркала, чист ли нос, но передумала.
— Скажи, я занята.
На улице, вероятно упавши, закричал ребенок. Подернутое, в вышине, пробивалось солнце. Льдины на реке белели. Швеи шмыгали с картонками.
Жаркое желание обновки возникло, распространилось по телу.
Анастасия Алексеевна брызнулась жасминовыми духами, лизнула фиалковой помады, сняла с вешалки ротонду на лисьем меху с песцовым воротником.
Впереди был еще долгий отрезок жизни — оставалось правильно им распорядиться.

11.

Погода наконец-то разгулялась, туманы как ветром сдуло, на куполах и шпилях золотилось солнце, морозец пощипывал уши, улицы полнились народом.
Товарищ министра внутренних дел и командир корпуса жандармов Свиты Его Величества, генерал-майор Джунковский неспешно фланировал по Литейному, когда вдруг из-за угла, с большим запасом образков, евангелий и молитвенников, на него налетел отец Георгий Шавельский.
— Душа в полете к Богу? — Джунковский помог собрать разлетевшиеся предметы культа. — Бежите от мирской заразы? Стяжаете Святой дух?
— Бытие Божие есть для нас факт, отрицать его можно только по недомыслию или злостности, — протопресвитер армии и флота одарил командира жандармов образком. — Однако же, никто не хочет проникать в ту область веры, где живет Истина, никто не думает о спасении. — Шавельский помотал головой. — Осточертело все. Мечтаю об иночестве.
Разглядывая встречных, они пошли вместе.
— Шведы, — повстречался им директор Дворянского банка, князь Александр Андреевич Ливен, — затевают в Стокгольме Олимпийские игры. Духоборов переселяют в Канаду. Граф Мусин-Пушкин сочетается с графиней Воронцовой-Вельяминовой.
— Помнится, она обещала вырасти в красавицу, — Джунковский приложил палец к носу, — однако обещания не сдержала.
— На дуэли… граф Мантейфель убил графа Сумарокова-Эльстона, — запыхавшийся, их догнал Главноуправляющий Собственной Ее Императорского Величества Канцелярией, граф Ростовцев.
— Покойник, — командир жандармов отнял палец от носа, — приволакивался за графиней Мариной Мантейфель. Стало быть, больше не станет.
Палкой стуча по тротуару и тумбам, в синих очках, подошел министр народного просвещения, граф Игнатьев.
— Кинематограф, — погрозил он кому-то, — стал школой разврата. Приведу такой случай. У генерала Бздунь-Расхуевского служил лакей, имевший малолетнего сына. Однажды генерал по надобности вышел из своего кабинета в коридор, где стоял ящик для мусора. — Министр понюхал из мензурки. — Каково, представьте, было изумление генерала, когда из ящика, с ножом в руке, выскочил лакейский сын и по всем правилам искусства его зарезал! Оказалось, стервец насмотрелся кинематографических картин!
— Лакей сослан, мальчишка колесован, генералу высечена эпитафия, — Джунковский оправил ботфорт. — Дело закрыто.
— Господа! Господа! — Военный министр Сухомлинов поздоровался с каждым за руку. — Кто-нибудь знает: будет война?
— Поводов для войны нет! — раскурил папиросу вице-председатель Государственного Совета Манухин. — Между Россией и Сиамом всегда были миролюбивые, добрососедские отношения.
— Анекдот, — министр путей сообщения Трепов рассмеялся. — Отец Александра Христофоровича Бенкендорфа, губернатор Риги, знаменит был своей рассеянностью. Приезжает к нему Император Павел, а Бенкендорф-старший забыл приготовить обед. Что делать? Посылает он к знакомым с просьбой выручить — все поспешили прислать по блюду. Приносят эти блюда под крышками — Бенкендорф радуется: обошлось, угощу Императора разнообразной домашней пищей!.. Снимают крышки и -–о, ужас! — под каждой гусь!.. Дело было осенью, — пояснил Трепов, — и всякий постарался прислать лучшее по сезону блюдо.
— Пушкин, — обер-прокурор Священного Синода Саблер пожал под шубой плечами, — отчего непопулярен на Западе? Был недавно в тех краях — спрашиваю, популярен у вас Пушкин? Нет, отвечают, непопулярен.
— Запад, — протопресвитер Шавельский отдал солдату наскучивший культовый ворох, — всегда интересовался русской культурой лишь постольку, поскольку обнаруживал в ней диковатую экзотику. В Пушкине нет дикости, Западу он неинтересен, поскольку сам слишком западный, слишком близкий его, Запада, собственной литературе.
Слово за слово — подошли всей гурьбой к ресторану «Медведь» на Конюшенной. Алексей Акимович Судаков, содержатель, лично выбежал встретить дорогих гостей.
— Не могу, никак не могу! — загородил он вход. — Распутин Григорий Ефимович пьянствовать изволят, развратничать пожелали с кордебалетом Мариинского театра. Не велят пускать посторонних!

12.

В Германии, определенно, Ленин что-то делал, но что именно, того Биценко не мог понять, да и не интересовался. Ленин приехал в Петербург немного стесненный, с новым, неожиданным взглядом на вещи. Стесненность в нем то проходила, то возвращалась; неожиданный, свежий взгляд присутствовал неизменно.
— «Идет медленно, а пролетает быстро?» — за чаем гость подкинул загадку.
— Время, — кратко Степан Лукич объяснил, как он понимает дело.
— В старой фазе мыслишь, в консервативной, — сказал Ленин, улыбкой смягчая замечание. — Сделай, батенька, уступку материалистам. Вернись к основам естествознания.
— Жизнь? — дала свою версию Анастасия Алексеевна.
— Проще, куда проще, — ласково Ленин положил руку ей на рукав. — Долой вопросы жизни и смерти!
— Не понимаем, не понимаем, — сдались супруги. — «Идет медленно, а пролетает быстро». Что же это?
— Птица, — Ленин показал полужестом. — Птица!
— В самом деле. Эко мы Спенсера начитались! — Степан Лукич потянулся к салфетке.
— Комиссаржевская, — показал Ленин, — обтирает губы внешней стороной кисти. — Качалов, — он повернулся к Анастасии Алексеевне, — ковыряет в зубах вилкой. Когда пьют из пустого стакана, — Ленин подозвал горничную, — надо глотать свои слюни, соблюдая сценическое время.
Горничная вышла и вернулась с новым самоваром.
— Сегодня, — Биценко набрал рафинаду, — был у меня в департаменте купец, текстильный фабрикант Арманд, отец, кстати, пятерых детей: четверо сыновей и дочь. Случайно, вы не знакомы? — Степан Лукич посмотрел на Ленина. — Арманды долго жили в Европе.
— Не знаю… никаких Армандов не знаю. — Ленин поперхнулся и обрызгал скатерть. — Вы восемь лет в браке, — справился он с голосом. — Детишек, что ли, нет еще?
— Как нет? — Степан Лукич отложил калач.
Мужчины вышли из столовой и направились в дальнюю комнату.
Дети, потерявшие пушистость щек, смирно сидели у наряженной елки.
— Они, что же, никогда не выходят? — удивился Ленин.
— Горничная у нас… еще гувернанткой, — объяснил Биценко. — Играет с ними, книжки читает.
Ленин показал конец ремня, которым затянул панталоны, и сказал, что это его хвост.
Тактично дети улыбнулись.
— Ты кем хочешь стать? — спросил Ленин мальчика.
— Поступлю в лейб-гусары эстандарт-юнкером.
— А ты? — за мордашку гость поднял девочку.
— Фленсбургской устрицей… свежей.
Подлое красивое животное вышло из-за дерева с очевидным намерением опробовать на пришельце когти.
Пятясь, Ленин вышел.
Из гостиной доносились звуки рояля. «Мальтийский крест — нагрудный знак пажей», — с придыханием пел Биценко теноровым голосом.
«Палитра передвижников отравлена ядом гражданской скорби, — подумалось невпопад, — да: скорби!»
Ленин прошел в кухню, вытянул из печки горячий папушник и вдруг замер. Пошлейшего из романсов более не было — рвалась в уши, забирала всего божественная, нечеловеческая музыка.
Он возвратился, чтобы раствориться в ней целиком, без осадка.
Закутавшись в драпри, стоял у притолоки.
Сидел на неудобном венском стуле.
Сполз на ковер, лежал, обхватив бугристое колено — и слушал, слушал, слушал. Готов был внимать часами, сутками, месяцами!
Очнулся — стояла тишина. Обеспокоенные, над ним склонились супруги.
— Что это было? — простонал он. — «Апассионата» Бетховена?
— Вовсе нет. — Анастасия Алексеевна помогла подняться. — Канкан Оффенбаха.

13.

День Крещения Господня отмечен был большим Высочайшим выходом и Крещенским парадом. В залах Зимнего дворца стояли взводы со знаменами и штандартами.
Государь держал себя очень спокойно. Императрица Мария Федоровна надела серебряный сарафан-декольте и кокошник с бриллиантовой диадемой. Императрица Александра Федоровна была в Андреевской ленте с бриллиантовой звездой.
Из внутренних покоев Государь и Государыня вышли в Малахитовую гостиную.
— Кушать подано, — доложил обер-гофмаршал граф Бенкендорф. — Тьфу ты, — исправился он тут же, — к выходу все готово. — Он помахал большим золотым жезлом, увенчанным двуглавым орлом. — Давайте выходите.
Государя взяла за руку царица-мать. Императрица-жена взяла под руку Великого князя Кирилла Владимировича. Члены Семейства выстроились парами по старшинству престолонаследия.
В Николаевском зале стояли лица, имевшие приезд ко Двору, и среди них взвод городских дам в русских платьях разных цветов. Командир взвода княгиня Юсупова встретила Императора рапортом и воздушным поцелуем. Музыканты сыграли «Боже Царя храни».
В Гербовом зале стояли батальоны гвардейской кавалерии на лошадях под роскошными, расшитыми золотом вальтрапами. Командовавший ими генерал Безобразов раскомандовался так, что капли пота с него летели во все стороны. Прикрывшись носовыми платками, Государь и Семейство перебежали в церковь.
Большая церковь Зимнего Дворца была разделена поперек золоченой решеткой. Немедленно Государь, Государыня и лица Императорской Фамилии помещены были за решетку. Государь стащил шляпу, перчатки и кинул их на кресло. Определенно, ему было жарко. Иператрица Александра Федоровна, напротив, мерзла в своей Андреевской ленте. Певчие пели на два клироса. Митрополит Владимир принес крест: прикладывайтесь! Государь с Императрицей приложились.
— На Иордань! На Иордань! — закричали-затопали все и похватали шубы.
Организованно сошли по Иорданской лестнице, взяли налево по большому широкому коридору к подъезду, вышли через Дворцовую набережную на специально устроенную Иордань. Музыканты и трубачи играли «Коль славен», певчие тянули тропарь «Глас Господень на водах». Государыня и Великие Княгини участвовали в шествии только до Помпеевской галереи, ловко, между скульптурами, увильнув во внутренние покои.
Иордань продолблена была под большой, синей с золотыми звездами, сенью.  На коньках, лихо, митрополит промчался по невскому льду, освятил воду в проруби, набрал, сколько мог, в большое оцинкованное ведро и щедро окропил Государя, Свиту, знамена и полковые трубы.
По окончанию богослужения, утираясь, тем же порядком все возвратились в Зимний. Государь остановился перекурить в Гербовом зале. Музыканты Преображенского полка церемониальным маршем пронесли мимо него мокрые знамена и штандарты. После чего, помахав Свите, Государь, Государыня и Семейство закрылись в комнатах Государя и Государыни, где был сервирован плотный семейный завтрак.
Чинно, проголодавшееся Семейство манипулировало вензельными столовыми приборами. Государь щипал бороду, не обнаруживая решительно никакого позыва ни на икру, ни на кулебяку, ни на что.
— Чего пригорюнился, сынку? — Императрица Мария Федоровна ласково взъерошила волосы Помазаннику.
— Только что, — колупнул Николай вилкой, — у Князя Крови Императорской Иоанна Константиновича родился наследник Всеволод Иоаннович.
— Ты здесь при чем? — пристально мать посмотрела на сына.
— Младенец, — Государь поднял глаза, — появился на свет с кадилом в руке. Это плохая примета.
Императрица-жена Александра Федоровна, высокая и породистая, склонила голову набок.
— Мои мысли о будущемъ св;тлы, — проникновенно она вымолвила, — и теплые лучи этого св;та, какой является нашимъ спутникомъ въ жизни, разгоняютъ испытанiя и скорби настоящаго!
Внимательно все ели.

14.

Внешние отношения Степана Лукича с женою были такие же, как прежде, да и внутренние тоже — он не стал холоднее к ней, не имел на нее никакого неудовольствия, в душе своей и не думал закрывать того ящика, в котором, запечатанные, хранились его чувства к жене, отнюдь не считал он ее испорченною, не припоминал подробностей их прошедшей жизни — не было и не могло быть никаких причин ему страдать вследствие того, что она дурная и неверная жена. В последнее время появившиеся в доме новые отношения, с участием третьего лица, ничуть не пугали Степана Лукича какой-нибудь своею неопределенностью: определенно, да, Анастасия Алексеевна и Ленин сошлись, но это было вовсе не банальное, техническое, построенное на согласовании их половых органов схождение между женщиною и мужчиной — ни разу Ленин не потребовал да и не мог потребовать у Анастасии Алексеевны удовлетворения с оружием в руках, на что имел право один только муж — то были дружеские, равноправные отношения двух внутренне свободных, интересных друг другу и близких ему, Степану Лукичу, людей.
Ленин просыпался рано, гимнастировал у себя в комнате, обтирал холодной водой лоб или уши, завтракал со Степаном Лукичем и вместе с ним уходил по каким-то своим делам, пропадая до самого обеда — чаще, однако, он спал до прихода Степана Лукича из присутствия, выходил из комнаты расслабленный, грел в печке плоильные щипцы, устраивал на голове великолепную прическу с неизменным серединным пробором, в позе молодой дамы садился к столу, спрашивал мясного бульона по рецепту Юстуса Либиха, мешал разварную осетрину с котлетами-марешаль, строил карикатурные физиономии, рассказывал что-нибудь с бесконечной сменой улыбок, интонаций и жестов. Ел он изумительно много, лепил из хлеба замысловатые чернильницы, заливал молоком, подбрасывал и ловил ртом, обожал глазированные каштаны; после патоки с имбирем или взвара из сушеных фруктов вскакивал и в благодарность хозяйке лихо отщелкивал замысловатое антраша.
— Артист! — Анастасия Алексеевна покатывалась со смеха.
— Еще какой! — радовался за друга Степан Лукич.
Брызжущий весельем, по всей видимости, имевшем природой своей превосходную работу желудка, иногда, впрочем, постоялец мог становиться серьезным.
— Нет, — решительно однажды он отодвинул от себя четвертую или пятую порцию мороженого. — Этого я есть не стану. Отнесите детям!
Прекратив глотать, супруги обменялись взглядами.
— Почему, скажите, — Ленин принялся вышагивать вокруг стола, — вы не заходите к ним?
— У детей, — Анастасия Алексеевна прочертила ложечкой, — свой, отличный от нашего, мир. Чрезвычайно нежный и хрупкий. Взрослые не должны в него вторгаться — легко можно все порушить.
— А мы аккуратненько, аккуратненько! — Стряхнув крошки, Ленин двинулся в конец коридора.
Смирно дети сидели на ковре. Животное вылизывало шерсть. Аккуратно сложенные, лежали игрушки. Толстые и тонкие, на этажерке стояли книги.
— Вот ты, — Ленин подошел к мальчику, — помнится, хотел стать военным. Скажи, в таком случае… — он снял с полки пухлый справочник и принялся его пролистывать. — скажи мне… скажи… вот! Сколько имеется форм одежды гвардейского офицера?
— Гвардейского офицера имеется семь форм одежды: повседневная, — принялся мальчик загибать пальчики, — служебная, обыкновенная в строю, обыкновенная вне строя, парадная в строю, парадная вне строя… еще бальная, или эрмитажная.
— Однако! Однако! — смеясь, Ленин взъерошил мальчику волосы и тут же расческой тщательно уложил на прямой пробор.
Явственно в коридоре переминались.
— А ты… фленсбургской устрицей… свежей, — за подбородок Ленин приподнял девочку над собой. — Скажи, гм, гм, собственно, почему?
— Своя раковина, — отбивалась девочка ножками, — сомкнул створки, и никто к тебе не пролезет.
— Свежей — понятно, — уклонял Ленин голову. — Но фленсбургской, отчего именно?
— У фленсбургских, — девочка угодила-таки пяткой по лбу, — раковины особо прочные.

15.

Смиренно протопресвитер Шавельский ступил под синодальные своды.
«Святилище, — благоговела душа. — Сонм святителей!»
Трепетно он скинул хорьковую рясу на руки служителю и принялся у зеркала оправлять золоченый, с красными цветами, стихарь.
— Отец Георгий! Какими судьбами! — архиепископ Сергий Финляндский тянул руки и раскрывал губы для поцелуя.
— Назначен присутствующим, — Шавельский обтер рот, — по высочайшему, так сказать, повелению. Не знаю, справлюсь ли. Делать что нужно?
— Присутствовать, — рассмеялся Сергий. — Понедельник, среда, пятница с одиннадцати до часу дня. С обеденным перерывом и перекурами.
Они вошли в огромный продолговатый зал с портретом Государя на стене.
— Там, — архиепископ ткнул перстом, — места для распутинцев, здесь — для его противников. Нейтральные сидят посередине.
Они расположились за длинным полированным столом и пальцами забарабанили по столешнице.
— Как много содействует Священный Синод развитию научных богословских сил, использует ли их для решения живых, трепещущих, научно-богословских вопросов? — спрашивал Шавельский.
Один за другим в дверях появлялись чины, присутствующие и члены Синода. Все были в мундирах, без лент, но при звездах и со старшими орденами. Обер-прокурор Саблер с товарищем уселись за сервировочным, с колесами, столиком. Директор канцелярии обер-прокурора Яцкевич с помощником, по-турецки поджав ноги, устроились на ковре. Центральное, высокое, с короной, предназначенное для Государя кресло осталось свободным, и на него перебрался директор хозяйственного управления Осецкий.
Первоприсутствующий, Высокопреосвященный Питирим, митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский, объявил перекур. Все вышли прогуляться по кулуарам.
— Много ли заботливости проявляет Синод о наших рассадниках пастырей — духовных школах, чтобы в их стенах воспитывались самоотверженные, вдохновенные и просвещенные служители Церкви? — тянул Шавельский за рукав Сергия. — Достаточно ли делает для поддержки, усовершенствования, объединения уже трудящихся на ниве Христовой пастырей? Печется ли о просвещении врученного ему пастыреначальником стада и вообще об усовершенствовании христианской жизни?
— Уборная налево, — ответил Сергий митрополиту Владимиру, старцу с ослабленными способностями. — Сразу за углом, Владыка.
Затоптав окурки, иерархи возвратились в зал.
— На повестке дня, — обер-прокурор Саблер помахал листком, — вопрос об изыскании средств на увеличение содержания Иркутского, Тобольского и Томского архиереев, обеспеченных слабее других. Вношу предложение: взять полтора миллиона рублей из капитала Перервинского монастыря и из процентов выдать указанным архиереям дополнительное содержание.
— А ординарные профессора наши?! — услышал отец Георгий собственный голос. — Болотов, Глубоковский, другие — обескровлены нищетой, получают по две тысячи в год, доценты — по тысяче двести с вычетом! Катанский — европейская знаменитость! — живет в год на жалкие три тысячи без квартиры и квартирных, а псаломщик соседней церкви имеет при готовых хоромах четырехтысячный доход! Академиям духовным крохи слетают! Как же им выпускать сочинения, покупать книги, ездить в ученые командировки?!
Тут же Первоприсутствующий объявил обеденный перерыв — все поспешили в трапезную.
— Корчагу щей, — приказал Шавельский услужливому татарину, — молочный пшенник, левашников и чашку саламаты!
— Никак не можно, — широколицый малый поскреб под тюбетейкой. — Азу, плов, в ассортименте конина. Пить станете кумыс или водку?
Наевшиеся, все возвращались в зал. Карикатурный человечек — голова редькой, нос земляникой — назойливо вертелся под ногами.
— Обормот, прости Господи! — Шавельский покривился. — Кто такой?
— Жевахов, захудалый князек, — посмотрел Сергий. — Сосёт у Распутина.
— В самом деле? — отец Георгий сделал большие глаза.
— Ну, не сосёт, так сосать будет! — сплюнул архиепископ Финляндский.

16.

Анастасии Алексеевне Биценко было не восемнадцать лет, она выезжала не первую зиму, и потому после завтрака она не испытывала чувства, подобного тому, какое испытывает девушка перед битвою.
— Корнет Кирасирского Ее Величества полка, кавалергард, барон фон-дер-Остен-Дризен! — рассмеялась горничная.
— Проси. — Она приготовила хлыст.
С перчатками в руках, он вошел: усы нафабрены и поставлены стрелкой, ноги — в офицерских калошах с медными вырезами для шпор.
«Что будет, то будет!» — сказала она себе, увидав его фигуру.
Слегка покачивая станом, в широком бумазейном капоте, с тонкими кружевами ворота, Анастасия Алексеевна лежала на широком диване.
— Приехали так рано, чтобы застать меня одну?
— Я вовремя, не слишком рано! — Он тронул ус и убрал палец.
— Рассказывайте, — она переменила позу. — Как поживает ваш генерал Захаржевский?
— Умер. На параде перед Зимним.
— Отчего?
— Ворона в темя клюнула. Он был без кивера, — кавалергард качнулся на ногах. — Однако, одевайтесь. Нам пора.
На улице была сиверца: холод с ветром. На набережной, как песком, с моря веяло сорным снегом.
— Ха-ха-ха! — смеялась Анастасия Алексеевна непогоде.
Быстро они дошли до манежа.
— И ррраз! — помог фон-дер-Остен-Дризен.
Амазонкой она села на свою лошадь, взмахнула хлыстом, с места взяла галопом. Кавалергард и барон отстал на полкорпуса.
— Ели бифстек? — хохотала она. — На серебряном горячем блюде? Превышаете теперь положенные четыре с половиной пуда?
Не без труда он поравнялся с ней, ему передалось ее хорошее настроение.
— Фру-фру! — ответил он по-английски.
Оба любили лошадей и Толстого.
— Толстой — лошадь в литературе, — говорил корнет и кавалергард. — всех обошел, всех за собой тащит. Как лошадь он хочет двигаться и кусать.
— Лошади, как Толстой, — соглашалась Анастасия Алексеевна. — Умные, всё понимают, по-человечески только сказать не могут.
— Безоговорочно принимаю Толстого, — подскакивал в седле барон и корнет. — Безоговорочно!
— А я, — сжимала ноги Анастасия Алексеевна, — принимаю его с оговорками. У графа их довольно много, но это не беда.
Давно уже детально они обсудили знаменитые три романа — очередь была за четвертым, запрещенным цензурой и ходившим в рукописях.
Разумеется, это было скандальное «Воскресение Анны Карениной».
— Странная все же вещь, — дал шенкелей коню кирасир и кавалергард. — зачем было Толстому воскрешать свою героиню?
— Писатель — Бог, — объяснила Анастасия Алексеевна. — захотел — создал, расхотел — уничтожил, снова захотел — воскресил.
— И все же — зачем?
— Каренина должна была отомстить всем тем, кто так бессовестно исковеркал ее жизнь. «Мн; отмщенiе и Азъ воздамъ!»
— Но согласитесь, в таком виде… бесстыдно растянутое окровавленное тело… хрустящие ребра… волочащиеся кишки…
— Тут выбирать не приходится! Но вспомните: лицо Анны осталось прелестным, для женщины это главное… Красивая женщина умирает дважды, Каренина умерла лишь один раз — серьезный, кстати, довод в защиту толстовского приема… О чем это я?.. Да — лицо Анны по-прежнему прелестно, еще даже лучше прежнего, она может нравиться, — горячилась на кобыле всадница, — и главное: Анну Каренину можно узнать, и все эти негодяи перед своей мученической кончиной, деяниями своими ее заслужившие, отчетливо понимают, кем именно и за что наказаны!
Корнет Кирасирского Ее Величества полка смотрел на Анастасию Алексеевну.
Лошади под ними шли, как часы.

17.

Парад конной гвардии по случаю ее полкового праздника состоялся, как обычно, в Конногвардейском манеже.
Полк, в пешем строю, в белых мундирах и золотых касках с золотыми орлами, выстроен был вдоль трех стен. Перед серединой полка шеренгой стояли вахмистры с полковыми штандартами. Здесь же, на подиуме, при белой бороде, в белом мундире, расшитом золотыми позументами, и в генеральских эполетах, лежал неподвижно старик-литаврщик Никифоров. Начавший службу еще при императоре Николае I, он был реликвией полка. На центре манежа помещались аналой и полковой причт с протопресвитером Шавельским. Тут же, в сине-золотых кафтанах с красными, закинутыми за спину рукавами, разминались полковые певчие и плясуны.
— Его Императорское Высочество Августейший Главнокомандующий Войск гвардии и Петербургского военного округа Великий князь Владимир Александрович изволят еха-ать! — выглянул наружу квартирмейстерский вахмистр Антонович.
Командир полка, князь Одоевский-Маслов махнул рукой.
— Его Императорское Высочество генерал-фельдмаршал генерал-фельдцейхмейстер Великий Князь Михаил Николаевич изволят еха-ать! — снова выглянул Антонович.
Командир полка, князь Одоевский-Маслов махнул рукой.
— Его Императорское Величество Государь император изволит еха-а-ать! — наконец выкрикнул вахмистр.
Поспешно военный министр Сухомлинов и генерал-инспектор кавалерии, Великий Князь Николай Николаевич передали окурки адъютантам.
— Полк, смирно, палаши вон! — скомандовал Одоевский-Маслов.
Гвардейцы выпятили груди и от греха подальше отбросили свое рубящее и колющее ручное оружие.
Государь вошел, повесил шинель на гвоздик, причесался у полкового зеркала, сполоснул руки и вытер их полотенцем. Трубачи заиграли гвардейский поход, командир полка пошел к Государю с рапортом. Отрапортовав, он сунул Государю рапортичку, которую Государь тут же передал дежурному генерал-адъютанту, тот — дежурному Свиты генералу, тот — дежурному флигель-адъютанту, а последний возвратил зарапортовавшемуся Одоевскому-Маслову.
— Здорово, конная гвардия! — сказал Император полку.
— Здорово, ваше Императорское Величество! — ответил полк.
— С праздничком! — сказал Император.
— Ура-а-а! — закричал полк. — И вас также!
— Ура-а-а! — закричал Император.
Трубачи сыграли «На молитву, на молитву, на молитву-на молитву становись!», и полковой адъютант подвел штандарты к аналою. Когда Государю кадили, он наклонял только голову, а не голову и корпус. По окончании молебна протопресвитер Шавельский набрал святой воды и стал кропить. Снова Государь вытерся полотенцем.
По команде трубачи сыграли отбой, полк надел каски, штандарты стали впереди — начался церемониальный марш. Полк проходил дважды мимо царя, по полуэскадронно и справа по шести, и, оба раза удостоившись царского «спасибо», дружно ответил полковым «пожалуйста». Во время прохождения справа по шести Государь встал по другую сторону проходивших, чтобы быть со стороны офицеров, шедших с левого фланга. По окончании марша Государь выпил за здоровье полка чарку вина, закусил котлеткой-марешаль и принял от вахмистра лейб-эскадрона салфетку.
Парад закончился, полк вышел из манежа и стал расходиться кто куда. Государь и все бывшие с ним тоже вышли во двор подышать свежим воздухом и поприсутствовать заодно при передаче первым взводом лейб-эскадрона штандартов конному взводу для отправки их обратно в Зимний дворец и Благовещенский собор.
— Довезут, не потеряют по дороге? — шутил и смеялся Николай. — Не пропьют, чего доброго?
Императрица Александра Федоровна, в каске с черным волосяным плюмажем и красной лопастью позади, с Императрицей Марией Федоровной вышли из ложи для Императриц, Великих Княгинь и полковых дам.
— Русская армiя сильна только своею в;рою, а безъ нея это не армiя, а сборище злод;евъ и разбойниковъ! — скривилась первая.
— Не армiя, а сборище злод;евъ и разбойниковъ! — согласилась вторая.

18.

— Нефть в 86-м шла по четыре копейки за пуд, — размахивал Степан Лукич рукавами, — юфть вообще отдавали за так. Котлеты-марешаль у разносчика — копейка. Осетрина разварная в трактире — пятачок-с!
— Каштаны глазированные ведрами продавали, — улыбнулся Ленин. — бабушка мне на коромысле приносила.
— Отлично ее помню, мосластая такая — деда твоего поколачивала… кстати, как она? По-прежнему держит дом терпимости? Считался, помню, лучшим в Моршанске. Отца не вытащить было.
— Бабушка возвратилась в Швецию. Преподает хорошие манеры. Деда оставила — нашла себе молодого. Грозится теперь родить мне дядю.
Проводив друга до места службы, Ленин вышел на Невский.
Снег падал хлопьями. Красивые дома стояли. Народ сновал по тротуарам. Мелькали красные фуражки посыльных. Мальчишки выкрикивали уличный товар. Гнусаво пели угольщики и стекольщики. Бежали наперегонки трамваи и кони. В витринах магазинов повсюду были выставлены фотографии священника Григория Петрова.
Зайдя по ошибке в мучной лабаз, Ленин тотчас исправился, прошел под аркаду, однако же попал в каретный сарай, свернул себе на сторону галстук и вынужден был уворачиваться от мелкопсовой борзой и кобеля муругой масти. Гуляющие девицы вывели его снова к Гостиному. Отговорившись какой-то банальностью, вроде того, что у него болит голова, он высвободился из их рук, но против воли втянут был в книжный магазин Вольфа, где не имел уже сил уклониться от покупки «Святого семейства» господ Карла Маркса и Фридриха Энгельса.
Плеханов из-за спины взглянул на обложку — хмыкнул.
«Дети!» — вспомнилось Ленину.
В игрушечном магазине Дойникова он купил саблю для мальчика, в колониальной лавке — раковину для девочки. Еще взял парижских сургучей, меток для белья и превосходно навостренный мелок. Зашел к фотографу — снялся анфас и в профиль, в шляпе и без шляпы, в шубе и без шубы, с покупками и без покупок.
— Быстрее, идемте, — Плеханов схватил его за рукав. — Сейчас ударит!
— Куда? — изумился Ленин. — Кто?
— Да к «Перецу» же!.. «Адмиральский час»!
С верков Петропавловской крепости ударил пушечный выстрел.
— Традиция. — Плеханов волок за собой израненную ногу. — В двенадцать ровно выстреливает — у «Переца», значит, все водку пьют!
С толпой народа они продавились в огромный ресторанный холл.
Гвардейские офицеры, военные и штатские генералы, чиновники министерств, вперемешку с простыми обывателями, топтались у длинной буфетной стойки. Необъятный массивный прилавок ломился от графинов водки и множественных настоек, горячих пирожков, дышащих паром кулебяк, холодных заливных с хреном, балыков, свежей и паюсной икры.
— Здесь почему-то вкуснее, чем в офицерском собрании или дома! — С наслаждением Плеханов выпил.
— Вы правы. Действительно! — Ленин расправился с котлеткой-марешаль.
Без шапки, со снегом на голове, в холл ресторана вбежал Рахманинов.
— Вы, я смотрю, открыто расхаживаете и бороду сбрили. — Плеханов взял еще.
— Помилуйте, от кого мне скрываться?! — Ленин рассмеялся так заразительно, что покатилась вся стойка. — От дам, что ли?!
В отменном настроении он расплатился и распрощался.
Когда, нагруженный покупками, он возвратился к месту проживания, Степан Лукич уже был дома и читал газету.
— Госпожа Злиго, шотландка, утопающая, счастливо была спасена отцом Императрицы, Великим Герцогом Гессенским Людвигом IV, — сообщил он свежее. — Баронесса Бистром, жившая на Марсовом поле в доме принца Ольденбургского, №3, выпала из окна. Начальница Епархиального училища в Царском Селе, госпожа Курнатовская при встрече с Императрицей Александрой Федоровной демонстративно рыгнула… Знаешь, старик, — Биценко вспомнил, — давеча я Плеханова видел… помнишь, небось, по Моршанску?
— Только что от него! — прыснул Ленин. — почитай, каждый день встречаю!
— Как он после ранения? В здравом рассудке?
— Трудно сказать, — Ленин открыл пиво. — Кажется, ему отшибло память. Он принимает меня за кого-то другого.

19.

— Ваше Величество, — министр Двора наклонился к замочной скважине, — австрияк этот на Вашу голову… Франц-Иосиф…
— Ну нет покоя! — Николай поднялся с пружин, приоткрыл дверь. — Свадьба завтра? Сына женит на Великой Княжне?
— Никак нет. — Фредерикс подал мундир и сапоги. — Поговорить приехал насчет войны. Когда, мол, и как. Вильгельм поручил.
— Закладывай коляску. — Государь поскреб под рубахой. — Горе горькое!
С небольшим опозданием он подъехал к Николаевскому вокзалу, где, под часами, с коробкой конфет и букетом в руках, уже стоял непрошеный гость.
— В чем это ты? — не разобрался Николай сходу.
— Мундир лейб-гвардии твоего Кексгольмского полка, — сморщился Франц-Иосиф. Согласно протокола. А ты в чем? — Он понюхал из пузырька.
— Австрийская форма. — Самодержец сплюнул на сторону.
В спешке он не надел полагавшейся ленты Святого Стефана — пришлось возвращаться в Зимний. Потом сразу поехали на Марсово поле.
«Командовать парадом буду я!» — решил Государь и обнажил клинок.
Во главе войск он прошелся перед гостем, отсалютовал тому носовым платком и, зайдя галопом, остановился рядом. Громадная государева Свита, тоже забежав галопом, расположилась позади Императоров.
— Сюрприз! Напугать гада! — отдал Самодержец шифрованный приказ и быстренько отошел в сторону.
Тут же два конвойных трубача сыграли «карьер», и по команде Великого Князя Николая Николаевича скопившиеся на дальнем конце Марсова поля две дивизии конно-гренадер, на вороных лошадях, в черных касках с поперечным гребнем, ринулись на супостата. В самый последний момент, когда казалось, несчастья не миновать, Великий Князь нехотя процедил : «Стой!, Равняйсь!» – и вся скакавшая масса конницы замерла в шаге от австрияка. Великий Князь скомандовал: «Палаши, шашки, сабли, пики вон! Кому курить — кури!». Побросав оружие, солдаты и офицеры закурили. На прямых ногах Франц-Иосиф подошел к Николаю и сообщил, что ему срочно требуется ванна.
— Я уж распорядился, — понимающе Государь кивнул. — Конечно, конечно.
Он не только умел, он любил быть обворожительным.
… Картины прошлаго, какъ звенья невидимой ц;пи, продолжаютъ воскресать въ моей памяти. Какъ кротъ, зарылся я глубоко въ свою работу, живу в мiру и вн; мiра, между чердаками и подвалами покрытыхъ пылью архивовъ, выпуская въ св;т одну книгу за другой. Значит;, такова воля Божiя, а потому не нужно ни роб;ть, ни смущаться… Николая II я зналъ довольно хорошо. То есть не хочу этимъ сказать, что былъ съ нимъ близко знакомъ, но им;лъ возможность изучить его. Удивительную черту я подм;тилъ въ немъ: ч;мъ дальше уходилъ онъ отъ д;ла, т;мъ проще и непринужденн;е онъ былъ. Тутъ проявлялась черта характера: страшное, трагическое безразличiе. Этимъ безразличiемъ объяснялась та легкость, съ которой онъ выслушивалъ. Ему можно было все говорить; онъ на все отв;чалъ: “Конечно, конечно”…
Сбросив австрийские тряпки, к обеду Государь вышел в однобортном черном мундире с гладкими медными пуговицами, черным же воротником с красными петлицами и золотым галуном, при красных погонах с синим кантом, в красном кушаке, черных длинных штанах, фуражке с красным околышем и черной тульей с красным кантом, черной шинели такого же покроя, как у солдат, простых сапогах с короткими, грубой кожи, голенищами, которые надевались под штаны на подштанники, в белых замшевых перчатках — то была подвернувшаяся форма кадет, зачисленных в Первый Московский Кадетский корпус.
Дождавшись австрияка, Семейство уселось в эрмитажном павильоне.
Ели котлеты-марешаль, разварную осетрину. Пили водку с пивом.
— Мы будем воевать, — топорщился Франц-Иосиф.
— Конечно, конечно, — Николай кивал.
— С Россией!.. С вами!..
— Конечно, конечно.
— Я воевать не имею желания, — слегка даже Габсбург отступал. — Вильгельм настаивает.
— Конечно, — приговаривал Николай. — Конечно.

20.

Анастасия Алексеевна Биценко была человеком правдивым в отношении к себе самой. Она не могла обманывать себя и уверять себя, что ей теперь не хотелось бы раскаяться в поступке, почувствовать, наконец, тяжесть своего положения, пожалеть мужа, детей и себя. Простой, добрый отец семейства не мешал ей ни в чем, предоставлял возиться, как она хотела — однако же, годы шли, а поступка все не было. Каждая женщина хоть раз да изменила мужу, любой в избытке делали гнусные предложения, притискивали, на худой конец, где-нибудь в темном углу, кусали в плечо, хватали грубо за груди — ничего подобного в жизни Анастасии Алексеевны не происходило. Мужчины неизменно были с ней вежливы, учтивы; слюняво они целовали ей руку, но дальше дело никогда не шло, и это всерьез беспокоило еще полную сил и брызжущую соками даму. Постоянно она обдумывала этот вопрос, и отчетливо ей представлялось, что муж давно догадывается, что она верна ему, и смотрит на это сквозь пальцы…
Корнет Кирасирского Ее Величества полка скакал рядом.
—Вернемся к давешнему разговору, — красиво морщил он лоб. — Толстой — Бог, всякое такое, захотел — воскресил, наделил мистической силой, Анна мстит: она убивает Алексея Александровича Каренина…
— Не просто убивает! — злорадно Биценко хохотала. — Анна отрезывает его ненавистные уши, заставляет Алексея Александровича их съесть, потом стреляет в него из пистолета, пока Каренин не превращается в решето!
— Мотив понятен, — фон-дер-Остен-Дризен чуть поотстал на повороте, но догнал ее. — Потом Анна убивает Вронского — толкает его под трамвай…
— «С распустившимся от нежности лицом!», «Однако и он, бедняжка, весь в поту!» — процитировала Анастасия Алексеевна. — Каренина продолжает любить его, но действует во имя Высшей Справедливости. — «Пусть испытает то, что испытала я!»
— С этим ясно, — кавалергард уронил фуражку, но подобрал ее на лету. — Но почему, скажите, она убивает княжну Кити Щербацкую? Бросает ее в море?
— Предварительно снизу, до пояса, замуровав в цемент, — подняла палец Анастасия Алексеевна. — Здесь проще простого: присвоив Левина, княжна не оставила ей выбора, толкнув в другие, роковые объятия. Вспомните: Левин нравился Анне, «она не скрывала своей радости увидеть его». «Я вас давно знаю и люблю!» — призналась она недотепе, который «все время любовался ею». Уйдя к Левину, Каренина жила бы себе без забот и стопроцентно не бросилась бы под колеса. Левин мог ее спасти и не сделал этого… Достоин участи.
— «Лицо ее, вдруг приняв строгое выражение, как бы окаменело, — привел по памяти корнет и барон. — На нем была та самая перемена от земного к неземному, которая бывает на лицах покойников. Одним пальцем поднимая, переворачивая Левина и чем-то посыпая, бережно она разъяла его поросшие волосами ягодицы и так же бережно насадила брыкающее потное тело на вкопанный в землю длинный заостренный кол…»
— Предварительно Анна свинтила винт! — Анастасия Алексеевна была чрезвычайно хороша сейчас в своей барашковой кофточке и котиковой шапочке.
Кавалергард и кирасир наморщил лоб.
— Каренина рубит головы графине Нордстон, старому Стремову, сжигает на костре Дарью Александровну, колесует князя Калужского, Лизу Меркалову, душит удавкой Бетси Тверскую и несчастного Тушкевича. — Маленькими «савельевскими» шпорами фон-дер-Остен-Дризен горячил лошадь. — В трудную минуту  эти люди отвернулись от нее. Но почему казнит она ни в чем не повинных Корсунского, Яшвина, Махотина, мадам Шталь, Петрицкого, полкового командира Демина, Свияжского, Серпуховского, Туровцына, Песцова, Голенищева, художника Михайлова, старую Агафью Михайловну, Машу Чибисову, живописца Петрова с женой Анной Павловной… того же Кознышева?!
— Лес рубят — щепки летят! — Взмахнув хлыстом, Анастасия Алексеевна унеслась далеко вперед.
Когда она возвратилась домой, Ленин, неплотно закрыв дверь, плескался и пел в ванной. Неожиданно он высунул голову — она не сумела приготовить лицо к возникшему положению и потому улыбнулась глупой улыбкой.
— Толстой… — спросила она, чтобы справиться с мимикой. — Как вам?
— Так себе. — Ленин отгородился полотенцем. — А вам как?
— Глыба, — ей удался серьезный тон. — Матерый человечище.

21.

«Необходимо, — протопресвитер Шавельский вышел из придела своей церкви на углу Воскресенского  проспекта и Фурштадской улицы, — согласовать, наконец, церковно-государственную жизнь с каноническими требованиями. — Он обернулся, чтобы помахать глядевшим ему вслед. — В первую очередь, — продолжил он думать, — следует уничтожить разделение епархий на «хлебные» и «деликатесные». Равные по власти, им Богом врученной, епископы должны быть уравнены в материальном положении, а это достигается лишь равной территориальностью епархий и увеличением епископских кафедр. — Он оскользнулся на снегу, но удержал равновесие. — Первое условие необходимо еще для приближения епископа к его пастбе… пастве, — отец Георгий улыбнулся, — ибо при нынешних размерах епархий народ редко видит своего архипастыря, и деятельность последнего оставляет лишь следы на бумаге. — Он обошел кучку кошачьего кала. — Перемещение же епископов с целью повышения по службе недопустимо и может разрешаться лишь в самых крайних случаях, например, по болезни. — Протопресвитер чихнул и высморкался в платок. — Вообще-то, у нас, как ни в одной из других православных религий, жизнь большинства епископов обставлена нездоровой роскошью, доведенной до абсурда и полного извращения епископского служения. — Он подал нищему образок. — Наши владыки похожи на изнеженных барынь: спят на мягком, едят нежное и сладкое, одеваются в шелковое и пышное, ездят непременно в каретах. Как бы для большего сходства, домашние врачи многих владык — акушеры! — походя Шавельский отпустил грех даме в интересном положении. — При этом — сие постыдно и свидетельствует об упадке и недостоинстве пастырей! — большая часть их требует увеличения жалования! Согласно слову Божию, — протопресвитер ступил на мостовую, — пастырь должен питаться от алтаря, а не тянуть денежки из средств государственного казначейства, и истинные пастыри, близкие к своей пастве и любящие не только женскую ее половину, не жалуются на нужду, ибо имеют все в изобилии: наш русский народ таких пастырей не обижает! — Шавельский увернулся от трамвая с порочным краснорожим вожатым. — Народ чутьем, — Шавельский почесал нос, — угадывает пастыря: ежели потребует батюшка платы за требу, то ему уже трудно будет заручиться доверием и любовью прихожан; если же не станет требовать — тот же народ вознаградит его сторицей… Архиепископ Василий Черниговский, — запрыгал отец Георгий мыслью, — все назначения и награды у себя в епархии обложил данью: набедренник 15 рублей, скуфья 20, камилавка 25! За сан протоиерея взимает 500 рублей, за назначения и переводы из одного прихода в другой 700. Вот и купил знаменитый Ляличский дворец графа Завадовского!.. Насобирал, каналья!.. — В сердцах протопресвитер стукнул по замерзшей водосточной трубе. — Еще, — задрыгал он ушибленной ногой, — восстановить надобно бы митрополичьи округа — объединить деятельность епископов. Тогда и соборы поместные разика два в год созвать получится, согласно повелению Апостольских правил… О пересмотре школьных программ духовного ведомства, — пошел он дальше, — порадеть нужно и подготовке молодых людей к пастырской деятельности!.. Вопрос о приходе назрел, не токмо о доходе! На прихожан возложить нужно конкретные обязательства по отношению к Церкви, а не предоставлять им, — Шавельский рассмеялся сам с собой, — каких-либо юридических прав в отношении пастыря. — Отец Георгий перепустил толпу вывалившихся из трактира пьяниц. — Растет народное сознание, растут духовные запросы народа, и это видят не только его друзья. Со всех сторон тянутся руки, чтобы захватить проспавшиеся русские умы и души. Сколько развелось гадостных сект! — Он плюнул. — Чтобы парализовать посягательства, чтобы ответить на духовные вопросы, чтобы не оказаться позади времени и вне действительности, Церковь должна мобилизовать все силы и использовать все находящиеся в ее распоряжении средства! — Дойдя до здания Синода, он потянул на себя дверь. — Жизнь идет вперед, предъявляя свои требования, — скинул он шинель на служителя, — Церковь же, по большому счету, — причесался он у зеркала, — продолжает задыхаться в мертвящих рамках... — он поздоровался с архиепископом Сергием Финляндским и придворным протопресвитером Дерновым, — в мертвящих рамках византийско-монашеского производства! — Отец Георгий вошел в зал для заседаний. — Нужны реформы!

22.

«Господи, где это я?» — испугался Ленин.
Играла музыка. Чудное пение раздавалось. Иконостасы стояли.
Множество народа сновало: Великие Княгини и иностранные принцы, Великие Князья и иностранные принцессы, придворные кавалеры и дамы: все были в багреце и золоте.
«Никак, Успенский собор?! Батюшки-святы!»
Наряженный в Преображенский мундир и лакированные, чуть жмущие, сапоги, он восседал на троне. Справа, в бриллиантовой короне и золотой порфире, на Бриллиантовой Андреевской цепи, сидела Императрица Мария Федоровна; слева, тоже в чем-то, Императрица Александра Федоровна. Обе ели расписные пряники, улыбались публике и пили квас из развилистой золотой ендовы.
И вдруг стихло все, замерло, напряглось.
Шаги чьи-то: стук, стук, стук.
Из-за кулис Станиславский вышел с наклеенными бровями, в митрополичьей одежде, вынес корону — протягивает, надевай, мол.
— Я роли не знаю, — шепчет Ленин. — Не репетировали ведь.
— Смелей, сынку! — вроде как подмигнул Константин Сергеевич. — Это ж тебе не принц Датский. Ты только щеки надувай, а царя сыграет свита.
Глянул Ленин: свита из орлов. Давыдов, Варламов, Юрьев, Орленев, Мамонт Дальский, Певцов Илларион Николаевич, Савина Марья Гавриловна. Такие не подведут!
Приободрился, принял корону, возложил на себя. В зеркало глянул: тип в топ!
Аплодисмент раздался, Станиславский листок протягивает: клятва.
Прочел Ленин громко «Символ веры», разохотился, вошел в роль — сам Императрице-жене указывает: «Встань, милая, на коленки!» Разглядел уже: Комиссаржевская Вера Федоровна.
Надел ей коронку поменьше.
Опять шум, крик, аплодисмент — литургия началась с таинством миропомазания. Раскрылись Царские Врата, он подошел к солее — из сонма священнослужителей, с наклеенным огромным носом, ему навстречу выбежал Мейерхольд, выдал мудреное на едином духу:
— Благочестивейший Великий Государь наш, Император и Самодержец Всероссийский!Вашего Императорского Величества миропомазания и святых Божественных Тайн приобщения приближается время: того ради да благоволит Ваше Императорское Величество шествовать сея Великие Соборные... и так далее.
Причастился Ленин по священническому чину, помазали ему миром грудь через прорезь в мундире. Под золотым балдахином со страусовыми перьями приложился с Верой Федоровной к мощам. Вышел на Красное крыльцо, отвесил троекратный поклон зрителям, руку вперед выкинул:
— Для процветания России необходима политическая демократия, но возникшая не сама по себе, а как неизбежное следствие общего прогресса российской культуры!..
Невообразимый шум раздался — Ленин вскочил с перины. Монархических видений как не бывало. Морщинистая, красная, в окно заглядывала луна. В коридоре что-то падало, сыпалось, перекатывалось по полу, стонало, захлебывалось, рычало.
— Position sociale! — кричал Степан Лукич. – Ce n’est pas tres bien vu a Petersbourg!*
— Les amis de nos amis sont nos amis!** — перекрывал его уже слышанный женский голос.
— Хорошо... хорошо... — судя по всему, Биценко сдался. — Старик, — стукнул он по филенке. — Выдь на минутку. У нас гости… Елизавета К.
Набросив  щеколду, Ленин подтащил к двери тяжелый сундук, оторвал полку, перегородил ход стульями, навалился на баррикаду телом.
— В другой раз! — решительно отвечал он. — Как-нибудь в другой раз!
— Выйдите! — трясла она дверь. — Я очень, очень прошу!
— Нет! — держал он. — Нет! Нет! Нет!
Когда, наконец, все стихло, осторожно Ленин выглянул.
В разорванной рубашке, без чувств, Степан Лукич лежал в коридоре.

23.

— Ваше Величество… Ваше Величество… — тихонько граф Фредерикс потряс дверью. — Извольте пробудиться.
— Опять?! — Николай зашелся в зевоте, затрещал костями. — Сиамский принц прискакал? Верхом на макаке?
— В Москву едем. — Министр Двора просунул в спальню мундир и сапоги. — Там уже заждались.
— Чего им? — Двумя руками Самодержец принял ворох. — Не проживут без меня, что ли?
— Наполеон… Кутузов… Сусанин… — Фредерикс передал платье для Императрицы. — Столетие Отечественной войны. Юбилей.
— Отложить нельзя?
— Так сколько откладывали! Войска полгода в строю стоят. Не ровен час — бунт…
Войск было много. В мундире Конной гвардии Государь сел на лошадь и объехал все.
Кряхтя, солдаты вынесли чудовищный образ Владимирской божьей Матери. Крестясь, Семейство и Свита прошли ходом.
Протопресвитер Шавельский отслужил молебен. Государю показали подставных крестьян — ровесников славной битвы.
Перекурили.
Войска прошли в парадном строю.
Свесившись с лошади, Государь расписался в книге у французского памятника, пожал руку Сандро Лейхтенбергскому, праправнуку императрицы Жозефины и прапрапрапасынку Наполеона.
Вечером в Георгиевском зале Кремля  был дан поистине королевский обед. На хорах играл оркестр Большого театра, пели артисты Императорской оперы. Государь крепчайше изволил приложиться и закусил котлеткой-марешаль с трюфелями. Семейство предпочло осетрину под белым соусом.
Сразу после обеда в соседнем, Андреевском, зале сервировали ужин с военными. За корзиной с дюшесами Императору был представлен родной сын Пушкина — генерал А.А. Пушкин, похожий на отца, как две капли шампанского.
— Надо же, — рассмеялся Николай. — Евгений Онегин!..
В Петербург возвращались специальным поездом.
Государь с протопресвитером Шавельским играли в домино.
Государыня Александра Федоровна хрустела английским печеньем.
Великий Князь Михаил Александрович выпрашивал у Императрицы-матери алмазную застежку Императора Павла I.
Великий Князь Константин Константинович порол сына.
Великая Княгиня Ольга Александровна целовалась с принцем Петром Ольденбургским.
Конюх Флор Зенченко кормил коня Атамана.
Военный министр Сухомлинов с адмиралом Ниловым сражались в «морской бой».
Великие Князья Петр и Николай Николаевичи ссорились со своими женами Анастасией и Милицией Николаевнами.
Эмма Фредерикс пела, Анна Вырубова со стариком Горемыкиным танцевали.
Государственный Секретарь Крыжановский гладил Анненскую ленту.
Министр просвещения Игнатьев ел разварную осетрину с трюфелями.
Митрополит Питирим нюхал из флакона.
Протопресвитер Дернов исповедовал заболевшего ангиной князя Крови Императорской Гавриила Константиновича.
Владимир Феодосиевич Джунковский присматривал за порядком.
Директор Дворянского банка Александр Андреевич Ливен выдавал прогонные и суточные.
Статс-секретарь Безобразов смотрелся в зеркало.
Епископ Японский Николай делал большие глаза.
Главноуправляющий Императорской канцелярией Вырубов пересчитывал скрепки.
Министр путей сообщения Трепов смотрел на рельсы.
Министр внутренних дел Хвостов не делал абсолютно ничего.
Человек Божий Распутин гадил в роскошной императорской уборной.

24.

— Твое когда тезоименитство? — спросил Степан Лукич.
— В апреле, — удивился Ленин. — Ты почему спросил?
— Нескоро, значит, — Биценко принялся смеяться, — а у Анастасии Алексеевны… сегодня!
— Ах ты скверность! — шутейно Ленин повалил друга на ковер и избил кулаками. — В последний момент!
Торопливо он похватал шубу, шляпу, калоши и, пересчитывая деньги в бумажнике, сбежал по лестничному половику. Вернулся он с хромым суровым стариком — согнувшись, оба внесли тяжелый мокрый мешок.
— Плеханов! — показал Ленин. — Я пригласил. Не возражаешь?
— Валентиныч! — обрадовался Биценко. — Вот хорошо! Разматывайте башлык!.. Помните, как в Моршанске вы нас, мальчишек гоняли?
— Увы, — старик сбросил шинель. — После ранения я страдаю провалами в памяти.
Из отворенной кухни чадило — Степан Лукич заметил и распорядился.
Один за другим подтягивались гости.
— Виконт Иванович Циммер! — в большую жестяную трубу кричала Аннушка. — Лидия Арсеньевна Нессельроде! Его превосходительство генерал Сахаров! Ахенбах и Колли-младший! Врач по накожным болезням Манасеин с дочерью!
Рассаживаясь за столом, люди потирали руки, щурились на разноцветные графины, втягивали ноздрями дразнящие пряные запахи.
— Пока не начали… — Ленин приобнял Манасеина, — не взглянете ли? — Он расстегнул пуговицы и выпрастал что-то под скатертью. — Вот здесь жжет, и мочиться трудно.
— Зайдете ко мне, — помял врач в кулаке. — Три укола — и как рукой снимет!
Тут же все встали, стон пронесся: ведомая мужем, вошла виновница торжества. В греческом хитоне цвета настурций с золотыми перехватами на плечах, в муаровой шали и бледно-лиловой газовой косынке вокруг головы, с фероньеркой на лбу и в бронзовых открытых туфлях, Анастасия Алексеевна была неотразима.
Степан Лукич преподнес супруге полотно кисти Седерстрема, изображавшее убитого Карла XII,   Ленин подарил огромную майоликовую лягушку, генерал Сахаров вручил полпуда шоколадный конфет, Ахенбах и Колли-младший передали спрессованную кипу хлопка.
Раздвигая фалды сюртуков и откидывая на сторону подолы юбок, гости сели.
— Пулярка, начиненная бузиной и ромашкой по рецепту Одоевского! — объявила хозяйка.
Удовлетворив первый голод, привычно гости ударились было в банальщину — их разговоры питались хозяйством, политикой, делами семейными — вот-вот должна была воцариться скука, и вечер оказался бы безнадежно испорчен. Умоляюще Анастасия Алексеевна взглянула на Ленина.
Пахнувший лориганом, в голубой австрийской курточке и мягких сапогах без шпор, Ленин вскочил, выдернул из-под себя заготовленную гитару, сыграл польку-трамблан и для затравки, в лицах, рассказал старый юридический анекдот.
— Выходит, Кони перепутал присяжных с пристяжными! — захохотали врач Манасеин с дочерью.
Копируя одного из членов Императорской фамилии, Ленин принялся гримасничать, ковырять в носу и чесать спину поварешкой.
— Князь Крови Императорской Гавриил Константинович! — покатились Ахенбах и Колли-младший.
— Шаляпин, — не унимался Ленин, — как-то опаздывая на выступление, не успел сходить по-маленькому. Вышел на сцену, а мысли все о том, как бы помочиться. И спел, представьте: «он нужду свою справляет в набежавшую княжну!»
— Не слышу, не слышу! — досадовала госпожа Нессельроде, не снявшая глухого черного капора, все остальные умирали от смеха.
— А здесь, — уже окончательно закрепил Ленин успех, — смотрите, какая сумасшедшая опечатка. — Он пустил по кругу том Вальтера Скотта с отчеркнутой красным строкой. — Читайте внимательно: «Он подошел к ней с поднятым забАралом!»
Со стоном гости сползали под стол. Честь дома была спасена.
— А это кто? — посерьезнел Ленин. — На подоконнике, возле Рахманинова?
Она поклонилась ему глазами. Кудлатая блондинка. Белая рубашка со множеством красного кумача. Клетчатая юбка в подражанье крестьянским паневам.
— Зиночка Коноплянникова, — посмотрел Степан Лукич. — Подруга жены.

25.

Хмурое, сквозь стекла, в комнаты вползало утро и, никем не встреченное, зависало под высокими потолками. Сумрачный, его сменил день: постоял неприкаянно меж шкафов и диванов — истаял по капле. Вечер затеплился синий — и тут только заохало все, опомнилось, завозилось, зашлепало босыми ногами в большой, о пяти комнатах, квартире на Адмиралтейской набережной.
Похожий на убитого короля Карла, по стеночке, Степан Лукич выбрался в коридор, обошел, как мог, распростертую Лидию Арсеньевну Нессельроде. Ленин, в полосатой арестантской пижаме, на кухне доедал холодные котлеты-марешаль и по немецкой привычке запивал еду пивом. Чтобы удержаться, Степан Лукич нюхнул из зеленой аптечной склянки.
— Хорошо вчера посидели! — с театральным пафосом Ленин выкинул руки.
— Хорошо, — согласился Биценко, — да можно было лучше… Лидию Арсеньевну кто изнасиловал?
— Как ты понимаешь, не я… Ахенбах и Колли-младший… Она же сама нарывалась…
— А Циммера… Виконта кто в ванне топил?
— Манасеина дочка… шустрая… даром что в прыщах вся.
Не удержавшись, Степан Лукич извернулся-таки в севрскую высокую вазочку.
— Рахманинова ты зачем в шкаф запер? — отдышался он.
— Так гад же по клавишам бил… бутылкой! — Ленин взметнул брови. — Не унять было. Спасибо — Плеханов помог… А сам ты с чего доктора голым на мороз выставил?
— Сейчас скажу… — мучительно Степан Лукич тужился. — Вспомнил: он откусил Тасе фероньерку!
— После двоеточия, — Ленин проткнул воздух, — нужно говорить реже, громче и выпуклее!
Потяжелевшая, с оцарапанным лбом, в ночной рубашке с петухами, на кухню вошла Анастасия Алексеевна Биценко.
— Зиночке вчера кто соски ободрал? — принялась она глотать рассол и хрустеть огурцами. — Девушка, почитай, месяц никому грудь дать не сможет!
— Не мы, — дружно открестились мужчины. — Его превосходительство генерал Сахаров!
— Тогда ладно.
Настойчиво продолжая пить и есть из большой огуречной банки, Анастасия Алексеевна буквально хорошела на глазах. Противная желтизна спала, лицо дамы разгладилось, приобрело приятную розовизну, телу возвращались утраченные силы и желания.
Неожиданно ей захотелось принять ванну.
Докрасна растираясь мочалкой, она вспомнила: давеча на этом месте стоял Ленин… Крепкое, поросшее жестким мужским волосом тело. Разлапистые мощные ноги. Вздрагивающие упругие ляжки. Толстый короткий чубук с несимметричным кожаным кисетом… Мысленно пробовала она закурить, но сразу сплюнула: во рту стало горько и противно — пришлось взять зубную щетку и порошок.
— … действительно, — говорил в это время Ленин, — можно было и лучше. Представляю, что творилось бы, посети нас вчера загадочная Елизавета К.!
— Нет, нет! — лицо Степана Лукича разительно переменилось, задышало. — Вовсе она не такая… разве что временами. Она совсем-совсем другая… необыкновенная, замечательная… Она высокая… зовущая за собой в неизведанные светлые дали… Она…
Дверь кухни распахнулась. Девушка вошла. В разорванной бело-красной рубашке. Волосы отравлены перекисью водорода. Над капризным, изломанным ртом — чуть заметные черные усики. «Коноплянникова, — вспомнил Ленин. — Зиночка».
Ринувшись на Степана Лукича, она выхватила у него аптечную склянку, приложилась двумя ноздрями попеременно, рухнула на заскрипевший табурет.
— Вас называют «стариком», — девушка протянула руку, — но вовсе вы не старик. Как ваше имя отчество? Кто вы?
— Меня зовут Михаил Францевич. — Ленин пожал потную ладошку. — По профессии я артист.
— Давно хочу спросить. — Степан Лукич потянулся за кофеваркой. — Ты, собственно, зачем приехал?
— Приму должность директора Императорских театров. — Ленин качнул ногой. — Если мне ее предложат.
Как забрела ему в голову такая фантазия — неизвестно.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1.

Солнце смеялось в окно.
Все смотрело весело.
Весна заявляла права, сулила вечное обновление.
Подмывало выставить одну зимнюю раму, сходить в цирюльню подстричься, накупить свистулек в мелочной лавке, забросить куда подальше меховую шапку и рукавицы, сразиться на кулаках с каким-нибудь фабричным рабочим, наделать еще множество глупостей и безрассудных поступков.
На пустыре в Новой Деревне, не удержавшись, Александр Иванович Гучков подрался с полковником Мясоедовым.
Владимир Соловьев разделил Европу на каменную и деревянную.
Расколотив стекла, Ахенбах и Колли-младший бежали из полицейского участка.
Принц Петр Алексеевич Ольденбургский сделал предложение своему адъютанту, ротмистру Куликовскому.
Великая Княжна Ольга Александровна собственноручно застрелила обезьяну.
Некто Краевский изобрел шестую часть света.
Князь Крови Императорской Гавриил Константинович достиг половой зрелости и стал ходить к балеринам.
Маэстро Алехин придумал гамбит ладьи.
Соломон Лазаревич Поляков купил себе новый паровоз.
Генерал-майор Джунковский облагородил форму Корпуса жандармов.
Лидия Арсеньевна Нессельроде начала вставать с кровати.
Анастасия Алексеевна Биценко стала чаще выходить из дома. Ей полюбилось ездить в торговый центр Дрюса, встречать там барона фон-дер-Остен-Дризена, врача Манасеина с некрасивой прыщавой дочерью, наблюдать там и сям мелькавший, гладко остриженный затылок Рахманинова и его черную спину, покупать без разбора английское мыло, духи, нарядную конскую сбрую, ругаться с приказчиками, пить кофе в обществе какого-нибудь Кублицкого-Пиоттуха или Соловьева-Несмелова, слушать, подперевшись рукою, нескончаемую Щепкину-Куперник: «Выйдешь, бывало, из душного вагона на маленькой станции Лопасня!..»
Министр земледелия князь Васильчиков выслал жену в Новгородскую губернию. Причиной столь необычной за последние сто лет опалы послужило письмо, с которым честная, искренняя, глубоко верующая и благородная княгиня обратилась к мужу, умоляя его спускать за собой воду в уборной.
Митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Питирим, не имевший еще даже ордена Александра Невского с бриллиантами, пожалован был исключительной наградой: предношением креста при богослужении.
Протопресвитер Шавельский по солнышку прослушал всех знаменитых петербургских, московских, киевских и иных протодиаконов — Розова, Громова, Малинина, Буренина, Здиховского, но ни один не отличился перед ним особой теплотой и гармоничностью. Получше других слушался отец Сперанский, но и он в известной паремии страстной седмицы вместо «нечревоболевшую» пропел «нечревоблевавшую».
Один из Васнецовых по просьбе генерала Кислякова за пять тысяч рублей написал большую икону Спасителя и грамоту в ложно-русском стиле на пергаменте, а к грамоте соорудил в том же духе окованный серебром ларец. Заказ исполнен был чудесно за один день, но лик Спасителя отражал какую-то неземную скорбь: продолговатое, строгое, изможденное лицо, длинные волосы с прямым пробором, такой же строгий взгляд светящихся праведностью глаз, оскаленные черные клыки.
— Да ты ж себя изобразил! — ахнул генерал.
— А вы хотели — чтоб вас? — рассмеялся художник.
На Пасху в царскосельском Екатерининском дворце Государь христосовался со Свитой и депутациями от шефских полков. Христосовавшиеся подходили, кланялись, влажно распускали губы.
— Христос Воскресе! — не утруждал себя доказательствами Николай.
— Воистину Воскресе! — принимали слова на веру подходившие и припадали к Высочайшим Устам.
После чего, распалившиеся, заходили на Государыню.
Уклониться не предоставлялось возможности — каждого фельдфебеля или ротмистра приходилось одаривать писанкой…

2.

Михаил Францевич Ленин не врал — действительно он был артистом.
Сопливым мальчишкой почувствовал вдруг влечение к сцене, фиглярствовал, стал легок в репликах, принимал позы, прятался за колонны — попался на глаза Соловцову, был принят в его передвижной театр, набрал силушки, раздался, сыграл Чацкого — замечен был в Москве, осел в Императорском Малом театре, развернулся во всей мощи, показал в полный рост Паратова, Несчастливцева, Фамусова, затмил сиянием Ермолову с Федотовой, купался в лучах славы, сделался кумиром, был уносим со сцены на руках, облитый шампанским, засыпанный цветами и конфетами…
— Отчего же ушли? — не поняла Коноплянникова. — Уехали за границу, прозябали на чужбине в дешевых гостиницах?
Они шли куда-то по черному хлябкому снегу. Аляповатые, опутанные золотым дождем, везде валялись розаны от куличей.
— Играя Гамлета, я вскакивал на стул лучше Мочалова. — Ленин подогнул ноги. — Театр поднимался, холодея.
— Уехали отчего? — напомнила девушка.
— Уехал оттого, что не мог не уехать. — Встречно Ленин помахал Плеханову. — Устал. Искусство, — он вскочил на тумбу и замахал руками, — свободно само по себе, но люди сковали его бесчисленными условностями, правилами, традициями. Приверженцы школ и правил в искусстве видят одну только свою красоту и не признают других. Может ли глупый человек сделаться хорошим, знаменитым режиссером?.. Станиславский!.. — Ленин обвел взглядом всех, обступивших его. — Соединение сильного чувства со слабой мыслительностью! Его мертвящая, косная система! Догма царствует повсюду, малейшее отступление сурово карается! — Ленин покачнулся на возвышении, но десятки рук не дали ему упасть. — Говоришь со сцены о таинственном — непременно прикладывай указательный палец к уху и выгибай мизинец! — Презрительно Ленин захохотал. — Женщинам в минуты волнения предписано поправлять прическу, теребить платок, рвать с него кружева! Кокотке следует повиснуть на портьерах, а молодая девушка обязана — слышите, обязана! — так кружиться по сцене, чтобы зрителям видны были панталоны или их отсутствие!
— Долой! — закричали в толпе. — Долой панталоны!
Возбужденные люди принялись обниматься, грозить небу кулаками, разбили витрину ювелирного, опрокинули полдюжины саней, согнули фонарный столб. Уже раздавались полицейские свистки, во весь опор на толпу мчались конные жандармы, поспешно рабочие воздвигали баррикаду — на нее взбиралась курсистка с обнаженной грудью.
— Бежим! — Коноплянникова сдернула Ленина с тумбы.
Насилу вырвавшись из столпотворения, они промчались по улице и, уворачиваясь от нагаек, нырнули в переулок.
— Кто научил вас так далеко откидывать руку? — спросила девушка, когда они выбирались запутанной системой проходных дворов.
— Фюрер, — рассмеялся Ленин. — Он был отличным артистом, правда, оперным. Отто Робертович Фюрер преподавал нам сценические жесты.
Они вышли к Громовской лесной бирже и встали — наперерез, с колокольным звоном, мчалась походная церковь Собственного Его Величества пехотного полка.
— Чудо Божие никогда не опаздывает. — Ленин стащил шляпу. — Помню, однажды на Страстной неделе я говел и был у заутрени.
На Карповке они зашли в Иоанновский монастырь и от души посмеялись: диакон напутал, произнося ектению.
— Четвертая Ларинская гимназия, — показала Коноплянникова на 6-й линии Васильевского острова. — Здесь учились Боголепов, Сипягин, Богданович, Бобриков и Андреев.
На паре вороных, накрытых синей сеткой, чтобы снег и лед из-под копыт попадали не в нее, а в прохожих, проехала Императрица Мария Федоровна.
— Там кто? — спросил Ленин на Малой Подъяческой.
Занавески на всех окнах были отдернуты, внутри виднелись вешалки, полные шуб.
— Поэт Языков с сестрой. Живут вместе, — посмотрела девушка.
— А здесь? — полюбопытствовал Ленин в Апраксином переулке.
— Ексакустодиан Иванович Махараблидзе. Шашлык ест.
У разносчика с ящиком на ремне они купили кишок бараньих с кашей.
Ленин проглотил порцию сразу, Коноплянникова долго привыкала к запаху.
На углу Морской  и площади Мариинского дворца они распрощались, оставляя на память взаимные приветы.

3.

Ексакустодиан Иванович Махараблидзе вовсе не ел шашлык — он размышлял.
Один из немногих, кто не войдет в комнату, не осенив себя крестным знамением, не сядет за обеденный стол, не прочитав молитвы, не проедет мимо церкви, не сняв шапки, не заснет, если в спальне не будет гореть лампада, он думал о природе русской души.
«Душа русская, — примерно так думалось ему, — вообще-то неохотно покидает свое место на земле и, слыша зов Божий, бестия, не сразу откликается на него. Но если раскачается, — он покачался на стуле, — сорвется со своего насиженного места, то уж ничего не удержит ее от полета к небу. — Он посмотрел в окно. — Душа эта будет лететь до тех пор, — зевая, записал он новомодным стальным пером, — пока не сбросит с себя не только мирское иго, под бременем которого изнемогала, но и свою земную оболочку, пока не долетит, такая-растакая, до той предельной высоты, где лицом к лицу будет по душам говорить с Богом».
Какая-то парочка рассматривала его с улицы: мужчина в крытой сукном шубе и зрелая девица с усиками над капризным ртом. Ексакустодиан Иванович вскочил, спустил брюки, выставил огромный волосатый зад, принялся вращать им по и против часовой стрелки. Заливисто хохоча, грешные души унеслись по Апраксиному к Богу в рай — с завистью, беззаботным, он смотрел им вслед; позже возвратился к холодному шашлыку и заказанной богоугодной брошюре...
Поэт Языков (Тёщин), живший со своей сестрой, лежал на железной кровати, укрытый пикейным оранжевым одеялом. Воспитанный в семье для дома, для самовара, но не для дела или деятельности, он мог лишь лежать или сидеть, скламши ручки, и постоянно кого-то и чего-то ждать. Все же это был тип честного человека, полностью вписанный в эйнштейновский закон относительности.
— «Нелюдимо наше море!» — тихонько рычал он и про себя думал: «Люди — плавающие горшки, которые друг о друга толкаются».
В окно заглядывали двое: мужчина с нагло веселым лицом и девушка убийственного вида. Языков помахал им, чтобы входили — оба показали часы: нет, мол, времени...
После Великого поста — семи недель строгого воздержания — вдовствующая Императрица Мария Федоровна удачно посетила казармы лейб-гвардии Преображенского полка и, умиротворенная, ехала в Мариинский театр. Представлен должен был быть «Борис Годунов».
Не успела она занять место, как опера началась. Срочно пришлось останавливать, давать занавес. Начали снова, когда с удобством Императрица расположилась в нижней царской ложе, рядом с Государем-сыном.
— «Тря-ля-ля! Тра-ля-ля!» — пел Годунова Шаляпин.
Внимательно все слушали — и вдруг беспорядочно артисты высыпали на авансцену, рухнули навзничь, воздели руки к Императорскому профилю.
— Дире-е-ектор Импера-а-аторских теа-а-атров Теляко-о-овский за-а-держивает за-а-арплату! — сочнейше, с колен, пожаловался великий бас. — Де-е-етки го-о-олодные плачут! Оби-и-идели нас, не дали копе-е-ечку!..
Ексакустодиан Иванович Махараблидзе доел шашлык и допил Кахетинское.
«Чуткая русская душа, — записал он, — с природным запасом добра, в известной пропорции растворенного жалостью, не останавливается, а летит и летит все выше, пока не достигнетъ пред;льныхъ высотъ, пока не долетитъ до Самого Бога и не проникнется всепрощенiемъ и любовiю...»
Поэт Языков откинул пикейное хлипкое одеяло.
— «Много тайн хранит оно», — рычал он негромко, возясь у примуса и думая про себя: «И все же яичница вкуснее Пушкина!»
Сестра, выпроставшись, нюхала на кровати из склянки.
Языков отнял, вынюхал сам до конца.
Привиделось: княгиня Шаховская-Глебова-Стрешнева вошла с графом Перовским-Перово-Соловово.
Граф сразу к сестре полез, под одеяло.
Графиня к нему, Языкову, на колени села.
— Сапоги — выше Шекспира! — сказала...
— Кого это мы сегодня лошадьми чуть не сшибли... на Васильевском? — вспомнила ночью Императрица Мария Федоровна.
— Ленина, — перекрестила рот фрейлина Аглая Кутузова. — И с ним девицу Коноплянникову.

4.

Когда Анастасия Алексеевна вошла в комнату, Ленин сидел с белоголовым пухлым мальчиком, теперь уже походившим на отца, и слушал его урок из французского чтения.
— Это Гриша? Боже мой, как он вырос! — сказала она и, поцеловав сына, покраснела. — Боже мой, Таня! — прибавила она, обращаясь к вбежавшей дочери. — Взяла ее на руки и тоже поцеловала... Прелестная девочка, прелесть!
Она припоминала не только имена, но и годы, месяцы, характеры, болезни детей, и Ленин не мог не оценить этого.
Осмотрев детей, они сели, уже одни, перед кофеем.
— Станем же говорить, — с видимым удовольствием Анастасия Алексеевна почесала колено. — Вот только о чем? Кажется, мы перебрали все темы.
— В таком случае, — с розового атласного стула Ленин пересел на голубой, — побеседуем о погоде!.. В прихожих везде стоят вешалки, полные шуб, — вспомнил он, — но, думаю, петербуржцы знают: пришла весна!
— Дни, — подхватила она, — сделались куда длиннее, теплее, пригожее. В Летнем саду на деревьях, вероятно, уже распустились почки.
— Водосточные трубы, — Ленин зачерпнул разварной осетрины, — внезапно рушатся, разбиваются вдребезги со звоном. Зеленые кадки не вмещают воды — она хлещет через край!
— Эти дорожки через Неву... с дурацкими покосившимися елочками, — Анастасия Алексеевна сорвала с окна тяжелое темное драпри, — давно стерлись и исчезли! Река словно разбита огромным... — она чуть запнулась, — огромным кулаком!
— У берегов вода темна, — отметил Ленин. — Морской ветер порывист!
— Нева пошла! — запела-закружилась по комнате Анастасия Алексеевна. — Неве дорогу!
— Огромные льдины громоздятся друг на дружку! — легко Ленин вскочил на подоконник. — Бревна мчатся! Рельсы гнутся! Под мостом попы... дерутся!.. Там, смотрите, — захохотал он, — сторожка оторвалась с перепуганным псом!
— На Марсовом поле — балаганы! — Анастасия Алексеевна смотрела в подзорную трубу. — «Семь Симеонов», «Битва кабардинцев с балкарцами», «Белый генерал Скобелев»! Качели! Качели!
Вместе они выставили вторую раму.
— Люди пускают шары! — Ленин перехватил трубу. — Они до крови хлещутся вербой!
— Вейки в городе! — снова она овладела оптикой.
— «Вейки»? — Ленин положил себе котлету-марешаль и перевязал салфетку. — Что это? Кто?
— Чухонцы из окрестных деревень. — Анастасия Алексеевна верхом села на майоликовую лягушку. — Приехали на лошадках с бубенцами... кататься зовут... недорого, кстати, просят: тридцать копеек всего в любой конец... Оп, оп, оп! — Она запрыгала.
Ленин взял паузу.
В громадном простеночном зеркале отражалась горка с терракотовыми амурами. Простывший, на столе стоял сотейник. В камине тлели угли. Со стены смотрел убитый Карл XII.
Молчание продолжалось минут двадцать.
Сосредоточенно Ленин курил.
Накануне, ночью, ему не спалось: в коридоре опять бегали, рычали, бросали на пол тяжелые и бьющиеся предметы. Степан Лукич плакал, о чем-то умолял, в ответ ему повелительно выговаривал голос — тот самый. Утром, когда Ленин вышел проводить друга, Биценко путно ничего не мог объяснить и только пудрился и затирал огромный синяк под глазом.
— Анастасия Алексеевна, — Ленин сбросил с колен кота, — вы знаете, я никогда не драпировался и вовсе не намерен сейчас вас женировать. Все же... — он встал и обвел пальцем рисунок обоев, — все же, я прошу ответить мне, как другу, без утайки: ужели нельзя отказать от дома человеку, вносящему в вашу жизнь сумбур и сумятицу?! Вы понимаете, я говорю об Елизавете К., — намеренно Ленин кашлянул.
Анастасия Алексеевна поднялась с лягушки. По лицу ее пробежала тень неудовольствия.
— Никакой Елизаветы К. не существует. У Стивы... Степана Лукича бывают иногда галлюцинации.

5.

— Ты, Ники, что ли, не спишь? — Императрица Александра Федоровна подняла голову над подушкой. — Куришь… простыню, вон, прожег.
— Не сплю, Аликс. — Государь загасил пламя. — Думаю.
— Думаешь? — удивилась супруга. — А о чем?
— Хорошо бы матушку Императрицу Марию Федоровну да за Императора Вильгельма выдать. Вот погуляли бы!
— Так у него ж рука сухая, и породы нету. Не согласится матушка Императрица.
— Тогда Романовский юбилей отпразднуем.
— Праздновали уже. Ты с Сомовой танцевал. Исщипал всю. Грыжу ей ущемил.
— Грыжа в Петербурге останется. А мы в Москву приедем.
— Нельзя, Коля, отмечать дважды. Люди смеяться станут.
— А я хочу. Монаршья воля! — Решительно Николай поднялся.
Застывшие, в коридоре, спали почетные лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка часовые. Держа перед собой свечу в массивном золотом подсвечнике, Император разыскал комнату Фредерикса.
— Подъем! — дернул он графа за ногу.
— Случилось что?! — министр Двора вскочил с подушек в чем был. — Царь Соломон прибыл?! Христос воистину воскрес?! Кшесинская Матильда Феликсовна опороситься изволили?
— В Москву едем. — Государь протянул министру мундир и сапоги. — Вели закладывать поезд!..
И снова большинство Фамилии собралось в Первопрестольной.
На самом последнем перегоне паровоз заклинило, и в город Государю пришлось въехать верхом.
Войска стояли шпалерами.
Тверская улица, по которой продвигалось шествие, была посыпана желтым песком, столбы украшены царскими бюстами, с балконов, постреливая на ветру, свисали красные материи. Народ, смеясь, приветствовал Самодержца.
У часовни Иверской Божьей Матери Государь и Государыня сошли с лошадей, чтобы приложиться к образу. Николай чмокнул и не заметил, лицо же Александры Федоровны от волнения пошло вдруг красными пятнами и волдырями.
— Сыпь! — закричал Великий Князь Андрей Владимирович, и все, кто был, рысью поскакали дальше, чтобы успеть на бал и ужин.
В Благородном собрании уже ждали. Огромный зал украшен был растениями и цветами. Оркестр пробовал смычки. Распорядитель, граф Мусин-Пушкин поминутно выглядывал в окна.
Как и в Петербурге, бал начался с полонеза.
Государь плясал с женой московского предводителя Базилевской, Государыня — с Базилевским. Великие Князья крутили жен московских дворян, московские дворяне в присядку ходили перед Великими Княгинями.
На ужин было подано восемь отменных перемен: бульон на живом ерше со стерляжьими расстегаями, паровые сиги с гарниром из рачьих шеек, соленые хрящи с фаршированными калачами, телятина под бешемелью, волован-огратэн с рисовым соусом и икорным впеком, жареный гусь под яблоками с шинкованной красной капустой и румяным пустотелым «пушкинским» картофелем, котлеты-марешаль из куриного филе с грибами, гречневые толстые блины, политые черным конопляным маслом. Персонально Государю принесена была поросячья голова с гусиными потрохами, а Государыне — хлебный катышек.
Утром по Волге все отправились в Кострому, где когда-то, по слухам, в Ипатьевском монастыре, вместе с матерью, жил перед избранием на царство первый Романов — Михаил Федорович.
Днем на центральной площади города был открыт памятник трехсотлетия Дома.
Вечером костромское дворянство дало бал с ужином.
Государь кусал в шею жену местного предводителя Козел-Поклевскую, Государыня дала пощечину Козел-Поклевскому. Великие Князья изорвали платья женам костромских дворян, костромские дворяне биты были Великими Княгинями.
Ужин начался поздно с перепаренными и пережаренными кушаньями. Сервировка была сборная — чего-то не хватало, а новое прикуплено было другого образца.
Сосиски отзывались салом.
От почек несло уриной.
— Не чай, а какой-то брандахлыст! — выплюнул Николай.

6.

Большие темные подглазья, усики, капризно изломанный рот — девица, отсчитывающая одиннадцатый сезон, не могла считаться красивой.
С лица она была весьма худощава.
Зинаида Коноплянникова окончила Фребелевские курсы, играла на фортепиано концерт Моцарта, квинтет Бетховена, секстет Мендельсона. Знаменитый гинеколог доктор Голоушев предрекал ей блестящее будущее.
Среди многих клевет, распускаемых про нее, была и клевета насчет того, что она — поклонница физиологии и в широком смысле занимается флиртом. Позорные слухи, ходившие о ней, были сильно раздуты: в действительности она всего лишь, в силу объективных причин, оставила, раз и навсегда, девичьи фанаберии. Несправедливая молва и злые пересуды в обществе не однажды заставляли ее слечь на широкий уг;льный диван. Пользовавший Коноплянникову профессор Шляпкин, неизменно приносивший пышный травяной букет, всякий раз ставил диагноз: «изломанное, но глубоко чувствующее сердце!» и подносил ей к носу склянку с остро пахнувшей жидкостью.
Появившийся на горизонте Ленин был жених в самой поре. Необременительный, легкий, гораздый на выдумку, умевший вставить озорное, меткое словцо, одним своим присутствием он подпускал свежего ветра и разгонял скопившиеся над головой невзгоды. Она любила смотреть, как он причесывает свои великолепные волосы, ногтем вынимает серу из ушей, умно дурачится и задевает прохожих. Ей нравилось, как трубно он сморкается и чувственно зевает, как далеко иногда может плюнуть, какие длинные носит галстуки.
Они ездили подышать свежим воздухом на острова.
— По Неве? — заглядывал Ленин в лицо. — Или в экипаже?
С кормы финляндского пароходика они любовались широкой полноводной рекой, ее береговым гранитом.
— Петропавловская крепость, — говорила Коноплянникова, — златоглавый Исаакий, Адмиралтейство, Биржа.
Они вплывали в Малую Невку — со всех сторон открывались парки, сады, дачи. По воде юрко скользили обыватели. С лодок и шлюпок неслось разухабистое пение, треньканье балалаек, пиликанье гармоник.
— В Елисаветграде, помню, — Ленин надевал пенснэ и становился выше ростом, — служил трагик Измайлов, тоже личность замечательная. Раз в одной мелодраме они играли заговорщиков, и когда их вдруг накрыли, то надо было сказать: «Мы попали в западню», а Измайлов — «Мы попали в запандю». — Он хохотал. — Запандю!
Если ехали в экипаже, обязательно доезжали до «стрелки» — оконечности Елагина острова, омываемого Финским заливом.
— Кронштадт, — далеко показывала она. — Леса Сестрорецка.
— Станиславский! — восклицал Ленин. — Чем он отличается от кокотки? Он прикрывается громким именем артиста, он берет гениальные произведения лучших созданий человеческого гения не для того, чтобы объяснить их глубину обществу, а для того, чтоб в них показать свое гнусное тело и якобы обаяние. Это не только разврат, но и кощунство!.. А как вам его новомодный тезис: «Театр — храм, артист — лжец»?!
Ответ напрашивался сам собой.
Насмотревшись всего, вечером возвращались.
— Отрешившись от диких взглядов и предрассудков той среды, в которой я вырос и воспитался, могу говорить о своем прошлом, не смущаясь, — дышал Ленин свежестью.
— Я, как цветок — когда слышу, что меня бранят, то сейчас завяну; а когда кто-нибудь ласково отзовется обо мне, тогда опять распускаюсь, — прислоняла плечо Зинаида.
Заходящее солнце макало лучи в воду, золотилось на лошадиных крупах.
— Когда матушка рожала, отец всегда надевал белый китель. — Она прикрывала глаза. — Он у меня прихварывал параличом.
— А мой, — вспоминал Ленин, — впал в сладострастие, спустил поместье на красавиц, остатки просадил на уродин. Окончил жизнь в борьбе с поросенком, которого принял в умоисступлении за упрямую бабу.
— Я не упрямая, — засыпала она.
— Вы — поросенок, — шутил он.

7.

Аккуратно по понедельникам, средам и пятницам с одиннадцати до часу дня отец Георгий Шавельский присутствовал в Священном Синоде.
Уже не задавал он наивных вопросов и не старался получить правдивые ответы — и без того было ясно: Синод чертовски плох!
Жизнь всячески кипела, бурлила, события зрели и прорывались, церковное дело ждало оживления с одной стороны и врачевания с другой — синодальная коллегия держала себя, как уверенная в бесконечности собственного благополучия.
Мощнейше в стране поднималась промышленность, крепчала торговля, шибко распространялась грамотность, материальное благосостояние росло и кудрявилось, — тук, тук, тук! — стучала в двери новая эра, требовала мудрого попечительства, проникновенной прозорливости, просвещенного руководства со стороны «стражей дома Израилева». Куда там!.. Вздымались не по годам, а по дням духовные запросы и опадали неутоленные. Никак не оправдывал Синод назначения быть мудрым кормчим русской души.
Ослепленные блеском сиявших на груди звезд, убаюканные сытостью и великолепием своих кафедр, усыпленные окружавшей их лестью и низкопоклонством, одни из синодальных членов страшились заглянуть на изнанку жизни с ее плесенью, затхлостью и гнилью, другие ленились пошевелить мозгами, третьи попросту не имели мозгов.
Тщетно пытался отец Георгий расшевелить и осушить болото.
— В древности епископа выбирала вся церковь, — брал, к примеру, слово протопресвитер Шавельский. Немногословный и тихий в миру, божественно он преображался. — Никто не смотрел на звание и состояние кандидата — прикидывалась лишь способность понести великое ожидающее его бремя, — вибрировал он голосом и телом. — Нектарий, архиепископ Константинопольский, Амвросий Медиолянский были избраны на епископские кафедры, еще будучи язычниками. У нас же, — все более распаляясь, подбирался он к теме, — чтобы стать епископом, нужно лишь захотеть епископского сана и проторенной дорогой пойти к нему! Ст;ит студенту Духовной академии или кандидату богословия принять монашество, сделаться «ученым» монахом, — мощно брал он быка за рога, — и архиерейство ему обеспечено!.. В монахи стригут сейчас налево и направо, не считаясь ни с чем, без толку и разбору! Что сказал бы учитель Церкви святой Григорий Великий нашим постригателям, постригающим бездарных, развратных, преступных — людей, движимых одним лишь своекорыстием и славолюбием!.. Я предлагаю, — пламенным взором протопресвитер обжигал зал, — закрыть при Синоде цирюльню!
Пшикнув, огонь погасал в тине.
Первоприсутствующий объявлял перерыв, после чего слушались бракоразводные дела. В роли докладчика выступал кандидат Духовной академии Екшурский. Крохотного роста, с облезлым, свидетельствовавшим о беспутной жизни черепом, с похотливым блеском глаз, подчеркивая самые пошлые моменты, он начинал выкладывать решительно все подробности.
— Дело по обвинению потомственного дворянина Менделеева Дмитрия Ивановича в супружеской неверности, — объявлял он, к примеру, потирая руки. — Утром такого-то числа потомственный дворянин Менделеев, сославшись на то, что у него якобы иссякли запасы пятихлористого фосфора, отправил свою жену Феозву Никитичну в химическую лавку. Возвратившись с кульком элемента, Менделеева застала мужа в обществе актрисы Агнесы Фойгтман, гувернантки Александры Голоперовой и художницы Анны Поповой. Потомственный дворянин Менделеев, в розовых чулках с подвязками, валетом лежал на обнаженных Фойгман и Голоперовой, кусая им промежности, в то время как Попова, обмазанная овечьим калом, в извощичьих сапогах, стегала всех троих кнутом конского волоса. Свидетели по делу, мещане Бутлеров и Блок, полностью подтверждают картину...
— Малый-то, видать, не промах! — смеялись митрополиты и епископы. — Феозва, что ж, не примкнула?!
Шавельский вскакивал с места.
— Брак совершается одним священником! — выкрикивал он поверх сальных шуточек. — Ужель не могут расторгнуть его архиерей с консисторией?! Зачем Синоду копаться в грязи?!
— Положено, — осаждали его. — Иначе нельзя!
Возмущенный, протопресвитер выбегал в коридор.
Уродец неизменно ошивался: голова редькой, нос земляникой, подсматривающие глаза, щетинистые усы и из-под них — большие растопыренные, решеткой торчащие желтые зубы.
«Жевахов, — вспоминал отец Георгий. — Князек. — Сосет у Распутина. Или сосать станет».

8.

В день царскосельских скачек Анастасия Алексеевна раньше обыкновенного пришла на кухню съесть бифстек. Ей не нужно было очень строго выдерживать себя; но надо было и не толстеть, и потому она избегала мучного и сладкого. Облокотившись обеими руками на стол, она ела и смотрела в книгу русского романа, лежавшую на тарелке.
Коломяжский ипподром Императорского Царскосельского общества любителей конного спорта находился за Островами, в конце Каменноостровского проспекта, и состоял из большого скакового круга с дорожками для гладких и барьерных скачек. В центре круга выстроены были трибуны для публики.
— Красавцы, — любовался Ленин, когда по падоку проводили записанных на скачки животных. — Сыты, бьют копытом!
— Лучшие, — показала Биценко, — из конюшен Лазарева и Манташева. — Они участвуют в гандикапах.
— В гандикапах? Как это?
— Лошади скачут с добавочным весом. Перед дистанцией жокею скармливают кастрюлю каши и заставляют выпить полдюжины пива.
Степан Лукич отправлен был в кассу взять билет в ординаре.
Облюбованная лошадка не подкачала — они выиграли двести рублей. Потом проиграли пятьсот, выиграли триста, проиграли сто двадцать, выиграли восемьдесят.
Жокейские скачки закончились, после них должны были состояться джентльменские. Анастасия Алексеевна более ничего не говорила и, не спуская подзорной трубы, смотрела в одно место.
Мимо проходил высокий генерал.
— Вы не скачите? — пошутил он ей в духе Толстого.
— Моя скачка труднее, — благодарно ответила она.
— Генерал Мин, — объяснил Ленину Степан Лукич. — Командир Семеновского полка. Был за Балканами в волонтерах, имеет саблю за храбрость. Короткий приятель генерала Сахарова, дядюшки Анастасии. — На скорую руку он нюхнул из склянки и занюхал рукавом. — Отец царю, слуга солдатам.
Пускали ездоков, и все разговоры прекратились.
В джентльменских скачках участвовали офицеры.
Корнет Кирасирского Ее Величества полка, кавалергард барон фон-дер-Остен-Дризен вытянул седьмой нумер — тут же ему послышалось: «Садиться!»
Высоко вскинув ногу, барон вскочил на Корда. Нахмурившись, Корд побежал почти иноходью. Фон-дер-Остен-Дризен чувствовал направленные на него глаза, но ничего не видел, кроме гениально-неряшливых романных строк. Лошадь стукнула о него задним копытом, но он постарался успокоить себя и не посылать лошади…
Когда началась скачка с препятствиями, Анастасия Алексеевна нагнулась вперед. Все были в волнении. Какой-то офицер упал на голову с трибун и разбился замертво, но она даже не заметила этого, вся поглощенная зрелищем скакавшего фон-дер-Остен-Дризена.
— Нет, я не поеду в другой раз; это меня слишком волнует, — сказала Коноплянникова. — Не правда ли, Тася?
Анастасия Алексеевна молчала, но когда фон-дер-Остен-Дризен упал, она громко ахнула.
«Видят ли все, что я веду себя неприлично? Посчитает ли муж своим долгом сказать мне это?» — волновалась она.
Семен Лукич сказал совершенно другое.
— Мы проиграли сегодня сорок рублей.
— Разве же ты не видел того отчаяния, которого я не сумела скрыть при падении одного из ездоков? — возмутилась она.
Степан Лукич не пошевелился и не изменил прямого направления взгляда — перед ним была развернутая газета.
— Теляковский! — сильно ткнул он Ленина. — С ним все кончено!
— Теляковский… Теляковский… — Ленин постарался вспомнить. — Как будто знакомая фамилия…
— Директор Императорских театров, — Биценко показал некролог. — Бывший! Теперь должность свободна!

9.

Ночь выдалась беспокойной, тревожной.
Николай не сомкнул глаз.
Царственная супруга хрустела английским печеньем.
Острые сухие крошки падали на одеяло, проникали под ночную рубашку, ранили нежную кожу Самодержца. Император вскакивал, обметался веником, стряхивал заразу с постели. Императрица открывала новую пачку, и новые крошки сыпались ему в волосы, попадали в глаза, забивали ноздри.
Николай плюнул, ушел спать к Фредериксу.
Приснился Распутин. В тиковых подштанниках и смазных сапогах с подкованными каблуками, он скакал на баронессе Изе Буксгевден и мочился мадерой.
Утром Государь нашел жену в ее лиловом будуаре. Комната уставлена была мебелью с орнаментом из цветов, на полу лежал мохнатый ковер лилового цвета, в вазах стояли сирень и ландыши. С невероятно большой прической, в которой были и локоны, и ленты, и сетка, и банты, в замшевых золотистых туфлях, Императрица сидела на кушетке с учительницей русского языка госпожой Шнейдер. Над кушеткой, в золотой раме, радовал глаз лиловый «Сон пресвятой Богородицы» кисти Поля Гогена.
— Мы не ра-бы, — читала Александра Федоровна по букварю. — Ра-бы не мы!
— Ошень карашо, — похвалила ученицу госпожа Шнейдер. — Ви делать громадны ушпехи.
Пятясь и приседая, она вышла.
Николай переменил позу, вынул из-за спины лиловый букет.
— Мои любимые, — обрадовалась Государыня. — Магнолии, лилии, глицинии, рододендроны, фрезии, фиалки!
Ненадолго она вышла в молельню, чтобы приложиться к аналою со Священным Писанием. Николай щелкнул спичкой, закурил папиросу с желтой гильзой, выпустил ядовитый дымок. В окно были видны пруд с лягушками, китайская беседка, мост между Екатерининским и Александровским парками. В беседке, с каким-то китайцем, сидела баронесса Буксгевден.
Александра Федоровна возвратилась помолодевшая, насвистывая какой-то псаломчик. Ее глаза блестели, покрасневшие ноздри трепетали. Слегка она пошатывалась; ее держали под руки горничные Мадлена Занотти и Луиза Тутельберг.
Вызвали Боткина.
Лейб-медик пришел, проявил настойчивость, отобрал у Александры Федоровны флакончик с притертой пробкой, дал проглотить пилюлю.
— Нюхайте духи «Белая роза» парфюмерной фабрики Аткинсон, — рекомендовал он. — Это абсолютно безвредно.
— Порфирородные дети? — Николай поднял бровь.
— Здоровы. — В стеклышко врач посмотрел императорский глаз и пустил каплю. — У девочек небольшой зуд, но Григорий Ефимович обещался снять.
Дежурный флигель-адъютант, князь Багратион-Мухранский, в лакированных ботиках с розетками и прибивными венгерскими шпорами, внес обеденный стол.
— «Очи всех на тя, Господи, уповают!» — прочитал по памяти Государь, выпил водки и закусил котлеткой-марешаль.
С люстры, одна за другой, падали свечи.
Великий князь Михаил Александрович вошел и вышел, вовсе не элегантный и без всяких манер.
— Das Leben ist nur eine Pilgerfahrt;, — очнулась Императрица.
— Давно хочу спросить, Шура, — Государь ткнул пальцем, — отчего постоянно ты носишь перстенек с эмблемой свастики?
— Свастика, — Государыня вязала для благотворительного базара, — есть символ возрождения.
Красные пятна сходили с ее лица, но губы оставались синими.
Вырубова вбежала, страшная, на костылях. Сели за карты. Николай отвлекался, смотрел в окно.
Баронесса Иза Буксгевден лежала на полу беседки. Князь Багратион-Мухранский рвал ноздри китайцу. Птицы устраивались на ночлег, кто как мог.
На душе была тишина.
И вдруг — хрум, хрум, хрум!
Николай заглянул в вестибюль и обмер: мекленбургский баран ел нубийский ячмень.

10.

Солнце резвилось на коробах кровель.
Снега не было и в помине.
Некрупные, в небе летали птицы.
Девочки пробегали по лужам. Пахло москательным товаром. Ходко ругались сапожники. Трещали по мостовой кованые железом колеса. Уличные жонглеры подбрасывали пирожки с требухой. Конные жандармы кричали на кучеров.
— Где тут канцелярия министра Двора? — за повойник Ленин поймал пузатую красную бабу.
В 9 ; часов утра он вошел в здание с золоченым фронтоном, сбросил швейцару камлотовое пальто, доложил о себе и через 3/4 часа проведен был в кабинет с вензелями и портретами.
Управляющий канцелярией, барон Александр Александрович Мосолов только что окончил чай и был исполнен служебного рвения.
— У меня все готово, — пожал он Ленину руку. — Ассигновка подписана, распоряжения по вагону-салону отданы. Берите эту чертову гофмейстерину, везите в Харьков и утопите в Черном море!
Стенные полированные часы с маятником шумно вздохнули — ударов, однако, не было.
— Собственно я, — Ленин щелкнул замочком, — по другому делу.
— Другому? — Мосолов отошел от сейфа. — По какому же?
— Касательно должности директора Императорских театров... освободившейся днями. Прошение на Высочайшее имя. — Из гладкого, большого, в виде пакета, портфеля венской работы Ленин вынул почтовый листок английской тонкой бумаги. — Вот.
— Директором театров? — покачнулся Александр Александрович. — Вы?!
— На свете нет ничего невозможного, как говорят философы. — Ленин провел взглядом по огромному портрету Фредерикса.
Мосолов надел монокль, чтобы рассмотреть: не чудится ли ему всё.
— Это — генеральская должность!
— Все вокруг получают новые назначения и придворные звания!
Управляющий канцелярией вышел в приемную. Ленин перевел взгляд на окно. За стеклом шла простая жизнь людей.
— Михаил Францевич! — Мосолов возвратился. — Заслуги ваши перед театром общеизвестны и не подлежат ревизии. На протяжении многих лет, оставаясь ведущим артистом Малого Императорского театра, с успехом вы сыграли рыцаря Альберта в трагедии Пушкина «Скупой рыцарь», Телятева в «Бешеных деньгах» Островского, Петруччио в шекспировском «Укрощении строптивой», но, поймите же... — С деланой приветливостью чиновник потирал красивые морщинистые руки.
Ленин хотел спросить чаю, но удержался по какому-то враждебному движению.
— Я всегда имел склонность к вопросам искусства и художественного воспитания, — вздул и взмылил он фразу. — Знаете ли вы, что сейчас в России театра нет?! Есть люди, о театре говорящие и пишущие, в театре служащие, есть заседания, протоколы, есть издания, афиши, есть здания, публика, но все это шумиха вокруг пустого места — театра нет!.. Станиславский!.. Он так криклив, так назойлив и докучлив! Станиславский расплодился везде, где нет актера! Актер есть за границей: театр там все же является сотрудничеством — режиссер признаёт, что имеет дело с равными себе величинами... там существует уважение к автору!..
Управляющий канцелярией выслушивал просителя, как слушают рассказ ребенка — с интересом к рассказывающему, но не к предмету разговора.
— Генеральская должность! — время от времени все же пытался он объяснить невозможность.
— Театра нет! — стоял Ленин на своем.
— Генеральская!..
— Нет!..
Разговор начал повторяться и принял оборот, одинаково тягостный для обеих сторон.
— У вас есть награды? — спросил Мосолов, чтобы как-то разорвать круг.
— Есть, — показал Ленин. — Медаль за Всероссийскую перепись.
— Я доложу министру, — устал Мосолов, — но шансов у вас нет.
Он был неискренний, но честный человек.

11.

Может ли русский человек быть баптистом?
Почему из православия переходить никак нельзя, из иноверия в иноверие — нельзя без разрешения министра внутренних дел, переход же из инославия в православие разрешен?
Можно ли преследовать человека за то, что он верит так, как ему верится, а не так, как другие хотят, чтобы он верил?
Должно ли покровительствовать господствующей Церкви?
Подобно ли отделение Церкви от государства отделению души от тела?
Зависит или нет чистота веры в России от твердости монархического принципа?
Рухнет ли Вселенская Христова церковь при перемене государственного строя в той или иной стране?
Русский ли народ есть народ святой и хранитель Истины?
Можно или нельзя, справедливо или несправедливо, по-человечески или не по-человечески, по-христиански или не по-христиански?..
Гулко звенели эти и другие наболевшие вопросы под сводами придела церкви на углу Воскресенского проспекта и Фурштадской улицы — еще более гулко звучали ответы.
— Не может пастырь радоваться многочисленности своей паствы, когда принадлежность к этой пастве обставлена житейскими обеспечениями и приманками! — негодовал протопресвитер Шавельский.
— Не зря в Апокалипсисе говорится о Деве с Младенцем во чреве. Дева — православие. Младенец — Россия! — отмахивался Махараблидзе.
— Младенец, выходит, девочка? — смеялся отец Георгий. — Укоренилось у нас пагубное, — вздевал он палец, — смешение терминов «русский» и «православный»! Всякий вопрос, возникающий на почве религиозной, переводится на почву «русскости»!
— Только православный — истинно русский! Неправославный не настоящий патриот! — кипятился Ексакустодиан Иванович.
— Религиозные верования не снимают национальности!
— Самодержавие русское — есть орудие, препятствующее воцарению в мире Антихриста, коему сподручнее действовать в республиках да демократиях, где некому сказать «veto»!
— Не Церковь жертвует собой для мира, а пастыри жертвуют своим личным человеческим самолюбием ради Церкви Божией!
— Свобода совести переходит в свободу от совести! — каламбурил Махараблидзе.
— Государство путем запрещений своих под страхом уголовных кар, сберегает паству Церкви до каких-то неизвестных времен, когда она, наконец, «оправится», и уже сама будет заниматься ими!
— Вы знаете, что такое Церковь, но вы ее искажаете!
— «Совесть человеческая единому Богу токмо принадлежит, и никакому государю не дозволено оную силой в другую веру принуживать!» — больно ударял Шавельский словами Петра Великого.
— Покойный был по крови и вере совершенно русский, — вздыхал Ексакустодиан Иванович.
— Если уж признавать, что верою определяется национальная принадлежность, то в силу той же самой веры покойный мог быть совершенный грек! Бессмысленно сочетание слов: по вере, по религии — и дальше название национальности. «По религии совершенно русский» — то же самое что «весом совершенно зеленый» и «цветом совершенно квадратный», — объяснял протопресвитер. — Бог составил народ во имя Свое из всех народов. Во всяком народе боящийся Его приятен Ему.
— Насилие над совестью необходимо для благополучия большинства! — Махараблидзе откупоривал новую бутылку.
— Яд, направленный против других, имеет возвратное действие!.. — вспоминал Шабельский Флобера и подставлял стаканы.
Протопресвитер русской армии и флота частенько спорил о том о сем со своим ученым секретарем, но это никак не отражалось на совместной работе и не препятствовало долголетней их дружбе.

12.

Степан Лукич снял кафтан, перепоясался, попробовал свободы движений рук. Уже слышно было хорканье.
— Не пора ли? Как ты хочешь?
Чик! Чик! — щелкнули взводимые Степаном Лукичом курки. В ту минуту, как Степан Лукич приложился, он чувствовал себя твердым и спокойным.
Тяга была прекрасная. Над головой у себя Анастасия Алексеевна ловила и теряла звезды Медведицы. Степан Лукич убил еще две штуки.
— Вот отлично! — вскрикнула она. — Постоим еще!
Опять блеснула молния, и послышался удар.
— Неужели промах? — крикнул Степан Лукич, которому не было видно.
С Лаской, в чаще, принялась она отыскивать вальдшнепа.
— Вот он, — желая продлить удовольствие, показала она. — Я рада, что тебе удалось.
— Нашла! Вот умница, — сказал он, вынимая теплую птицу…
В обычный час, то есть в одиннадцать часов утра, она проснулась не на сафьянном диване, а в спальне, и повернула свое полное, выхоленное тело.
— Да, да, как это было? — думала она, вспоминая сон. — Да, как это было? Да!
Из глубины квартиры доносился смешанный гул, разобрать и определить который было весьма затруднительно.
Весело она скинула ноги, отыскала ими туфли и по старой, тридцатилетней привычке потянулась к халату.
Занавески в гостиной были сорваны, комната напоена светом, в распахнутые окна врывались гудки пароходов, ржание лошадей, крики прохожих. Степан Лукич был дома и танцевал с Лениным зажигательный матчиш. Зиночка ударяла по клавишам. Горничная Анннушка била ложками по суповой кастрюле. Врач Манасеин с дочерью свистели в четыре пальца. Старик Плеханов подбрасывал терракотовые статуэтки, Виконт Иванович Циммер кувыркался на стульях. Велся между всеми общий разговор с хохотом.
— Уезжаю на конгресс по борьбе с торговлей женщинами, — крикнул ей муж. — Завтра, в Лондон, спецдилижансом!
— Почему, собственно, ты? — вокруг себя, крутил его Ленин.
— В департаменте торговли, — отстукивал Степан Лукич каблуками, — все операции с женщинами провожу я.
Позавтракав наскоро разварной осетриной, все выскочили из дома.
Каменщики колотили молотками по нарядным фасадам. Все вокруг было разрыто — взамен прохудившихся булыжных укладывались новенькие деревянные шашки. Запах смолы и дегтя щекотал ноздри, весенние фимиазмы земли возносились к голубому безоблачному небу. Болтливые группы молодежи острили друг над другом, разбитные хохотушки морочили возбужденных простаков. Солнце нещадно било, парусиновые маркизы на витринах были спущены.
— Италии я обязан расцветом своей души в области искусства, но в области театра она дала мне много меньше, чем Англия! —  махал руками Ленин.
Походя он выхватил у кого-то картуз со съестным — не глядя все засовывали руки: Плеханову досталась холодная котлета-марешаль, врачу Манасеину с дочерью жирный рубец в жгуте, Коноплянниковой бутылка с уже испарившимися газами.
Степану Лукичу покупали летнее пальто, шляпу, перчатки, палку, легкую чесунчевую пару, белье, чемодан, ботинки с пуговицами. Прихватили, не в силах остановиться, братину для вина, полотно Мункачи «Иоанн Гус в Констанце» и набитый паклей манекен.
Мальчишка-птицелов торговал птицами на выпуск — они заплатили за курицу и выпустили ее в небо.
— Самый дорогой дом терпимости в Москве — Стоецкого! — рассказывал Ленин врачу Манасеину с дочерью. В штанах у него был засунут огромный складной бумажник в монограммах и узорах.
— «Женщина, которая красится, никого не обманывает, кроме себя», — говорил Манасеин дочери. — Монтень!
С сиреневой веткой в волосах, Анастасия Алексеевна держала зонтик и сумочку в одной руке. «Статьями вышла: плечи круглые!» — смотрели на нее посторонние мужчины. Кто-то наступил ей на платье: Рахманинов!..
— Как с должностью-то? — вечером, когда все было кончено, вспомнил Степан Лукич.
— Сорвалась должность! — Ленин плюнул. — Фредерикс отказал.
— В таком случае, — сильно Степан Лукич побледнел. — помочь тебе может только она.
— Кто? Кто?! — буквально Ленин затрясся.
— Елизавета К.

13.

В мае, перед выступлением петербургского гарнизона в Красносельский лагерь, на Марсовом поле состоялся грандиозный парад.
К 9-ти часам утра 1-я и 2-я гвардейские пехотные дивизии, гвардейская пехотная бригада, три полка 37-й дивизии, Александро-Невский резервный полк и полк военно-учебных заведений вышли под музыку оркестров к плацу и вытянулись в четыре линии.
В 9 ; часа подошла рота Дворцовых гренадер, состоявшая из ветеранов Крымской кампании, участников покорения Таймыра и последней русско-вьетнамской войны.
— Сколько ж тут батальонов? — ахал на трибуне Ленин.
— Ровненько 54! — смеялась Коноплянникова. — Ура! Ура!
Возбуждение в публике нарастало, крики становились все громче. С нетерпением люди поворачивали головы в сторону Мраморного дворца — там, со стороны набережной, показалась коляска Императриц, запряженная шестью лошадьми. С правой стороны коляски, окруженный блестящей свитой и иностранными военными агентами, верхом, ехал человек с бородкой.
— Начался объезд войск, — показала Коноплянникова. — Полковой марш сменился народным гимном.
— Играют… черти! — восхитился Ленин.
— Румынский оркестр, — объяснила Зиночка. — Под управлением Гулеску.
Откровенно объезд подзатянулся. Командующий парадом Великий Князь Владимир Александрович приподнял кивер и проветривал голову.
— Похож на Рубинштейна! — показал Ленин.
— Антона или Акибу? — недопоняла девушка.
— На Николая!.. Смотрите: нос, волосы по плечам, и уши разные!
— И эти глаза навыкате! И клыки! И привычка почесываться! — всмотрелась Зиночка. — И манера пускать газы! Так громко!.. — Она засмеялась. — Вы слышали Николая Рубинштейна?
— Нет, — хохотал Ленин, — но расскажу о нем любопытный случай. — Он вынул из картуза глазированный каштан. — Николай Рубинштейн был дружен с вице-губернатором Твери князем Оболенским и его женой, проездом всегда у них останавливался. Почмейстер в Твери был страстный меломан, играл на виолончели и часто жаловался княгине, что служебные обязанности не позволяют ему отлучаться в Москву — «Ну хоть бы раз Рубинштейна послушать!» И вот однажды княгиня за ним посылает — дуй, мол, к нам по-быстрому с инструментом. Примчался почмейстер — перед ним Николай Рубинштейн. «Сыграем на пару!» — предлагает. Почмейстер ну просто охерел. Начал мандолину настраивать. Рубинштейн как даст «ля»! Почмейстер тут же — бряк со стула. С ним удар. В ту же ночь и умер… Вот как одна нота гения убила провинциального дилетанта!
— Кто это вам рассказал? — свесился к ним сидевший выше Плеханов.
— Дочь Оболенской — Аграфена Михайловна Панютина, — извернувшись, Ленин пожал старику руку. — На концерте Метнера в Москве, в Малом зале консерватории 5 августа 1911 года, в полночь…
Великий Князь Рубинштейн распорядился наконец о церемониальном марше.
Пехота шла развернутым строем поротно, кавалерия — по-эскадронно. Пройдя перед человеком с бородкой, пехотинцы сворачивали в боковые улицы, чтобы дать место кавалерии и пушкам.
После марша десять полков 1-й и 2-й гвардейских кавалерийских дивизий и гвардейской казачьей бригады выстроились развернутым строем на заднем конце Марсова поля, у казармы Павловского полка. Генерал-инспектор кавалерии, Великий Князь Николай Николаевич уронил поднятую шашку, и вся масса в 6 000 лошадей, с испугу, понеслась полевым галопом к Летнему саду. С большим трудом лава была остановлена у самой царской палатки не растерявшимися, по счастью, артиллеристами.
Человек с бородкой утер пот и, впереди свиты, поехал с Марсова.
Минуя трибуны, он выделил плотного господина с роскошно уложенными, густыми волосами.
Их взгляды встретились.
«Ленин!» — узнал Государь.
«Государь!» — узнал Ленин.

14.

Анастасия Алексеевна причесывалась и одевалась с заботой и волнением. Она одевалась не для себя, не для своей красоты, а чтобы не испортить общего впечатления. И посмотревшись в зеркало, она осталась собой довольна. Она была хороша. Не так хороша, как она, бывало, хотела быть хороша, но хороша для той цели, которую она теперь имела в виду.
«Лили нашла шлюпик, — думалось ей. — Да».
В будуаре стояли два сундука и сак.
Раскатистые долгие шумы прокатывались по квартире, и музыкальное женское ухо выхватывало составляющие их компоненты: треск рвущейся материи, звон разлетающегося вдребезги стекла, падение на паркет тяжелых предметов, веселую ругань, уханье и топот разнокалиберных ног.
Придерживая кринолин батистового желтого платья, Биценко вышла от себя и сразу подхвачена была водоворотом жизни.
Множество людей сновали, подобно муравьям, перенося поклажу в двух противоположных направлениях.
С тремя чемоданами, стремительно, к выходу бежал Плеханов — ему навстречу, с пятью саквояжами, мчался Ленин.
Врач Манасеин с дочерью выносили сундук — Кублицкий-Пиоттух вкатывал бочку.
Татьяна Щепкина-Куперник выволакивала лонгшез, Асаф Иванович Баранов вволакивал шезлонг.
Мелькали лакированные желтые ремешки портпледов.
Не ожидавшая такого многолюдства, откровенно Анастасия Алексеевна потерялась.
— Михаил Васильевич, вы у меня не были, посмотрите, как на балконе у меня хорошо, — говорила она, обращаясь то к одному, то к другому.
Привольно, за окном, протекала Нева.
— Другой случай, мало кому известный, касается смерти Николая Рубинштейна, — рассказывал на бегу Плеханов. — Он умер за границей — тело повезли в Москву. В том же поезде, в гробу, в Ригу, ехала баронесса Несвицкая. На границе гробы, как водится, перепутали, но замечена была ошибка только по приезде на место. Вся Москва буквально стояла на ушах: депутации, венки, всякое такое. Никто из знавших не решился выдать ошибку. В Москве под именем Николая Рубинштейна с почетом предали земле баронессу — его же тело погребено было в Риге под именем баронессы Несвицкой.
— Кто это вам рассказал? — смеялся Ленин.
— Приемный сын Несвицкой — Лев Израилевич Бродский. — Плеханов опрокинул ведро с патокой. — На выступлении Вестингауза в Вашингтоне, в Верхнем зале Конгресса 1 апреля 1880 года, в два часа ночи…
«Не опоздать к поезду и ничего не забыть!» — напоминала себе Биценко о поставленной цели.
— Поберегись! — Соколов-Несмелов вынес сорванную с петель дверь
Насвистывая, Гуго Максимович Вогау снимал с потолка люстру.
Загадочно перемигиваясь, мимо Анастасии Алексеевны, в спальню, вошли человек и девушка.
Ахенбах и Колли-младший несли куда-то Лидию Ивановну Нессельроде.
— Эскадрон направо марш, справа по три шага марш! — размахивал шашкой генерал Сахаров.
Зиночка Коноплянникова играла «Прощание славянки».
Отрешенный, на подоконнике сидел Рахманинов.
— Куда-то едете? — из ретирады вышел протоиерей Смирнов.
Говорили, что он снохачествует, Анастасии Алексеевне же не было до этого никакого дела.
— Да, — объяснила она. — На дачу. В Павловск.
Широко улыбаясь, подошли Плеханов с Лениным.
— Не вы ли, — пристально они поглядели, — на заседании «Общества ревнителей русской древности» давеча изрекнуть изволили, что к русскому народу приложимо название «Новый Израиль»?!
— Я! — протоиерей благословил их семисвечником.
Анастасия Алексеевна подошла к окну, отмахнула занавеску и приятно оторопела: вверх по реке уплывала большая лодка, нагруженная цветами и деревьями.


15.

— Моя святая няня, — вспомнил Махараблидзе, — единственным своим желанием имела преставиться в двунадесятый праздник.
— И что же?
— Господь услышал и призвал ее к себе в ночь Своего Преображения. Девятый день после кончины пришелся на двунадесятый праздник Успения Божией Матери, а сороковой — на праздник Воздвижения Креста Господня.
— Ловко вышло! — рассеянно отец Шавельский смотрел по сторонам.
Солнце било в глаза.
Обыватели, щурясь, сидели на парапетах.
Юркие, по воде, сновали пароходики.
Бездонное, висело небо.
Вполголоса напевая псалмы, протопресвитер и его ученый секретарь неспешно прогуливались по набережной. Погода установилась окончательно — расставшись с толстыми меховыми рясами, святые отцы вольготно чувствовали себя в прозрачных легких одеяниях.
— Смотри-ка! — Шавельский дернул помощника за длинный шелковый рукав.
Совсем рядом из подкатившей кареты вышел настоятель Петропавловского Придворного собора, протоиерей Боголюбов, и сразу из другого прибывшего экипажа показались настоятель Адмиралтейского собора, митрофорный протоиерей Алексий Ставровский и ректор Санкт-Петербургской духовной академии епископ Феофан (Быстров). Тут же подоспели к месту полуторная пролетка с настоятелем Преображенского (всей гвардии) собора митрофорным протоиереем Сергием Голубевым, пресвитером собора Зимнего Дворца, протоиереем Щепиным, протодиаконом церкви Кавалергардского полка Тервинским и кабриолет с настоятелем Сергиевского собора, председателем Духовного правления протоиереем Моревым.
— Куда несетесь, черти? — схватил Махараблидзе пробегавшего мимо настоятеля «Скита Пречистыя» схи-игумена Серафима.
— Не знаешь, что ли? — иеромонах, старец Алексий (Шепелев) забился в сильных руках Шавельского. — Морской собор в Кронштадте воздвигнут!
— Ах, ****ь… забыл!.. — помощник схватил Шавельского за подол. — Ведь освящать-то вам!
Гигантскими скачками они помчались вслед за всеми и по убиравшимся уже сходням успели перебежать на готовое отчалить судно.
Выстроенный по вкусу Императрицы-супруги собор являл собой рабское и беззастенчиво-грубое подражание старине. Своды примитивно соединены были огромными железными болтами. Списанные с плохих оригиналов 16-го и 17-го веков лики святых поражали своей уродливостью — для большего сходства иконы были написаны на старых, прогнивших досках.
На церемонии присутствовали Государь, многие Высочайшие Особы, все министры, члены Государственного Совета и Государственной Думы, множество морских чинов. В сослужении протоиереев отец Георгий Шавельский совершил литургию. Певчие спели «Благочестивейшего». Сочнейшим басом протодиакон Розов отчеканил слова прошений и многолетия.
— В этом величественном храме, — окончил Шавельский, — и царь земной должен почувствовать свое ничтожество перед Царем Небесным!
Смеясь, Николай погрозил шалуну пальцем — обошлось, однако, как нельзя лучше: после Евангелия Государь подошел к стоявшему посредине собора аналою, чтобы приложиться к нему, получил от Шавельского вербу с розами, свечу и наградил отца Георгия наперсным крестом на Георгиевской ленте. Отец Георгий, не раздумывая, преподнес Императору икону Владимирской Божией Матери в новеньком футляре-складне, за что принял от Самодержца бриллиантовый крест на клобук. Распалившись, отец Георгий Шавельский подарил царю иконостас, киот, аналой, орарь, епитрахиль, люстриновую новую рясу и был, в свою очередь, удостоен немецкого складного ножика с пробцером и уховерткой.
— Удачно как съездили, — смеялся Махараблидзе на обратном пароходе. — Ведь надо же!… — вертел он клобук и ножик. — Там что за рожа, — осекся он, — трется вокруг Питирима?
Шавельский повернул голову.
— Жевахов. Распутинец. В Синод метит.
— Сосет, небось, у Гришки? — ученый секретарь сплюнул за борт.
Отец Георгий всмотрелся в синие резиновые губы.
— Ежели еще и нет, то непременно станет!

16.

Племянница Нассауского принца Николая и его морганатической жены, княгини Меренберг, приемной дочери Пушкина, графиня Торби, урожденная Штрассенбан, прошла вдоль забора с мужем, Великим Пройдохой Михаилом Михайловичем и, любопытствуя, заглянула в окна: высокий потолок обтянут шелком, тисненые кожаные обои в клетку, старинная мебель белого клена, пологий диван темно-малинового трипа; светлый, собранный в буфы, ситец, печь с уступами, стремешками, запечьями, поставцы темного векового дуба, жбаны, ендовы, братины, ковши, кубки, блюда с эмалью… лампа закрыта колпаком из голубой тафты… большая, в двенадцать свечей жирандоль, дагерротипы, литографии, известная акварель Кольмана — декабрьский бунт на Сенной площади, бронзовая статуэтка летящего без всякого, воздушного даже, прикрытия юного бога, множество шкафов, шкафов, шкафов с предметами неизвестного назначения… и посреди всего этого — моложавая дама, брюнетка с хорошо развитым бюстом, в белом кисейном, с зелеными фасолинами, платье, смутно знакомая, может быть, по балу-маскараду у графини Клейнмихель или замеченная ненароком в «па де катре» на Крестовском, у Белосельских-Белорецких…
Еще был фруктовый сад — едва ли не лучший в Павловске, пруд с головастиками и остров посреди пруда, где, по рассказам, германский посол, граф Радолин задушил свою жену, тещу и ее любовника. Дача была снята у вдовы профессора Фойницкого, дамы с остроконечным, без живых красок, лицом, помещавшейся здесь же с двумя огромными собаками.
— Они у меня чемпионы, — приподнималась хозяйка на цыпочки, чтобы погладить любимцев по холке, — высочайшие в мире.
— Как их зовут? — забиралась Биценко верхом на какую-нибудь.
— Девочку, — показывала вдова, — Джомолунгма. Мальчика, понимаете сами, — Эверест.
Анастасия Алексеевна смеялась, небольно давала псу шенкелей и мягко скакала по непросохшим еще аллеям.
В канавах разлагался черный снег, наемный человек Иван сгребал отжившие листья, чтобы дать дорогу зеленой молодежи, птицы опробывали голоса — им в тон квакали головастики на пруду, Аннушка трясла уголья в самоваре, откормленная до потери сознания свинья лежала у кадушки с опарой, от обнажавшейся земли шел пар и скрытый гул, с небес струилась Божья благодать — в который раз уже обманно все вокруг сулило жизнь иную и прекрасную…
Сделавши по саду круг или два, дачница возвращалась в дом, усаживалась на прихотливый булевский диванчик, подбирала под себя ноги.
— Муж где же? — спрашивала вдова.
— В Лондоне, на конгрессе, — Анастасия Алексеевна вспоминала. — Что-то по торговле женщинами.
— Лондонский конгресс давно завершился, — старая дама нюхала из флакона. — Приняты новые, повышенные расценки.
— Значит, Степан Лукич в Париже или в Берлине. Может статься — в Африке… он давно мечтал застрелить носорога.
— Иван Яковлевич, — отвинчивала хозяйка краник самовара, — как-то застрелил человека по фамилии Бегемотов.
— Иван Яковлевич? — Анастасия Алексеевна расталкивала в чашке рафинад. — Кто это?
— Профессор Фойницкий. — Вдова снимала со стены портрет мужчины со стальными зубами. — Незабвенный.
— Как это было? — Биценко выбирала крендель или слойку покрупнее. — Наверное, застрелить человека непросто?
В комнату вползали голубые сумерки. Вдова нашаривала спички, чтобы зажечь свечу.
— Застрелить — проще простого. Иван Яковлевич со ста шагов бил в глаз корову. — Снова старая дама прикладывала нос к флакону. — Главное — выследить. Бегемотов осторожный был, заметал следы, не давался в руки. Иван Яковлевич за ним, почитай, полгода ходил. Потом — чик! — и готово!
Анастасия Алексеевна всматривалась в одутловатое лицо с черной бородкой клином. Волосы зачесаны вверх без определенного фасона.  Противоестественно большая челюсть.
— Почему Иван Яковлевич в синих очках? — спросила она, наконец.
— Иван Яковлевич? — высоко вдова подняла брови. — Какой Иван Яковлевич?
— Профессор, — ткнула Биценко в портрет. — Фойницкий!
— Это не профессор Фойницкий, — хозяйка возвратила холст на стену. — Это — Казимеж Бегемотов.

17.

Лариса Андреевна Поджио, вдова декабриста Александра Виктор;вича, приветливая, милая старушка неглубокой культуры, но тонкого воспитания, приехавшая из Флоренции со старой приятельницей своей Любовью Ивановной Челюсткиной, когда-то певицей, ученицей Виардо и Тургенева, выступавшей под именем Альбини и в память прежних своих лавров всегда носившей под юбками трико, вышла из дома Муханова на Гагаринской набережной, нижние этажи которого занимали герцоги Лейхтенбергские с женами, нюхнула из пузырька с черепом и костями и вдруг охнула, схватила компаньонку за шиньон:
— Смотри, Люба — Эдуард Карлович Клаус!.. И с ним мадам Пюжо!
Вежливо молодая пара ответила на поклон незнакомых пожилых дам и проследовала дальше.
— Мать строго взыскивала с меня за малейшее отступление, — говорил Ленин.
— А моя делала мне строгие письменные внушения. — отвечала Коноплянникова.
Только что они вышли из кухмистерской на углу Николаевской и Кузнечного переулка, где поели драчены, и теперь ощущали тяжесть в желудках.
День подходил к концу — они побывали на «Выставке поощрения женского труда», зашли в лавку брильянтщика. Съездили на Малую Подъяческую взглянуть с улицы на поэта Языкова.
— Неуловимо там что-то переменилось! — утверждала Зиночка.
— Не нахожу, — смеялся Ленин. — Лежит. Под одеялом. С сестрой.
Стремительно вечерело. На Исаакиевском соборе кто-то зажигал факелы. С Громовской лесной биржи, усталые, расходились артельщики. Луна взошла в полном своем блеске. Разухабистые, в трактирах играли арфистки.
— Вы у меня не были, — Коноплянникова наваливалась телом, — зайдемте, выпьем чаю.
Емкий, с мелкими комнатами, особняк стоял в тихом переулке. Ход был без швейцара. На машине они поднялись под самую кровлю.
Комната освещалась стеарином.
В синих вазах стояли букеты из сухой травы. К спинке дивана приколоты были вязаные салфетки. На миниатюрном диване, свившийся, лежал чулок. Постель была чистая, очевидно, недавно прибранная.
Коноплянникова вышла и вернулась. Разгоряченная холодной водой. Пахнущая опопонаксом. Отдаваясь ему глазами.
Прислонившись плечом к косяку, Ленин глядел сбоку на ее черный гренадиновый лиф с вырезкой от шеи до половины груди.
— Садитесь сюда, поближе… Нам вдвоем будет место! — Она подобрала ноги.
Ленин подошел, грузно опустился на заскрипевший, покачнувшийся диван.
— Основы ныне очень шатки. — Он замолчал.
В ожидании душевных событий они бросали друг на друга косвенные взгляды. Коноплянникова щипала пуговицу на подушке и вдруг, решившись на эксцентричность, схватила гостя за гульфик.
Мгновенно у Ленина поднялось новое ощущение.
— Вы берете крайности! — удивился он.
Слегка они засмеялись для спасения приличий.
— Когда-то я знал наизусть тропари двунадесятых праздников! — все выше поднимал он ей руку.
— Духовный склад человека слагается в раннем детстве, — не ослабляла она хватки. — Условия семейной обстановки предопределяют черты характера, склонности и убеждения!
— Станиславский стремится изгнать из театра «театр»!
— Стрелять таких нужно!
Они торопились высказаться, обнаружить себя один перед другим ввиду предстоявшей их близости. Звонок в дверь заставил умолкнуть на полуслове. Коноплянникова вышла и вернулась в халате, с распущенными по плечам волосами.
— Плеханов заходил… Валентиныч, — объяснила она. — Спичками одолжился. И солью.
Ленин развязал батистовый розовый галстук, скинул остроносые желтые скороходы.
Какой-то человек смотрел на них из противоположного дома: Рахманинов! Немного они покружились перед ним, голые.
Босым ногам хорошо было на гладком прогретом паркете.
Слегка покраснев, Зиночка загасила свечи.

18.

В шитом золотом, до колен, мундире, рейтузах из белой лосиной кожи, высоких ботфортах с раструбами и тяжелыми серебряными шпорами, со шпагой, вставленной в прорезь с левой стороны мундира, на эфесе которой повешена была тяжелая лакированная каска с плюмажем — в придворной форме пажа Императрицы — Государь сидел на подоконнике и от нечего делать свистел в кулак.
Двор уже переехал в Петергоф — чудесно за окном расстилался «Русский Версаль», своими дворцами, павильонами, фонтанами затмивший и далеко обскакавший Версаль французский.
— Парада никакого сегодня?.. Смотра? — широко Николай зевнул на солнце.
В гвардейской служебной форме с серебряным шарфом, перевязью и лядункой, с пристегнутым к шарфу револьвером «Наган» в лакированной черной кобуре, граф Гендриков сокрушенно развел руками.
— По-вашему, чем я должен заниматься?
Придворный обер-церемониймейстер развернул самый строгий в Европе протокол.
— В 11 часов утра по Высочайше утвержденному порядку перед маленьким дворцом надлежит собраться обергофмейстерине, статс-дамам, камер-фрейлинам и свитным фрейлинам Их Императорских Величеств Государынь Императриц, гофмейстеринам и фрейлинам Их Императорских Высочеств и кавалерам Великокняжеских Дворов…
— Дамы в русском платье, кавалеры в парадной форме! — приказал Самодержец.
Гендриков дополнил.
— В 11 ; утра к собравшимся присоединятся первые чины Императорского Двора, Вашего Императорского Величества генералы-адъютанты, Свиты Вашего Величества генерал-майоры, флигель-адъютанты и состоящие при Их Императорских Высочествах Великих Князьях генералы и адъютанты…
Внимательно Николай слушал.
— Когда окончательно все будут в сборе, министр Императорского Двора донесет о том Вашему Императорскому Величеству, и Ваше Императорское Величество с Их Императорскими Величествами и Особами Императорской Фамилии изволят выйти на парадное крыльцо. От крыльца до пруда Вашему и Их Императорским Величествам предшествовать станут первые чины Императорского Двора. За Особами Императорской Фамилии последуют придворные дамы.
— Еще пусть — герольды в золотых костюмах, в больших круглых шляпах с перьями и дворцовые гренадеры в сюртуках Ингерманландских  драгун! — повелел Государь.
— При входе в «Нижний сад», — продолжал Гендриков, — Их Императорские Величества и Их Высочества встречены будут Придворным духовенством с крестом и святою водою… прихватите полотенца… после чего провозглашено будет многолетие Их Императорским Величествам и всему Царствующему Дому.
— Хорошо! — Николай раскрыл портсигар, дал полюбоваться своими дорогими папиросами. — На подушках пусть несут корону, скипетр, регалии. — Он пустил клуб дыма. — За Императрицами надо бы — золотой балдахин со страусовыми перьями. Балалаечники пусть играют Измайловского полка. Баронессе Изе Буксгевден выдать парадный мундир с юбкой... Статс-дамы, кстати, какого цвета платья наденут?
— Оливковые, Ваше Величество.
— В оливковых желаю фрейлин видеть. Статс-дамам надлежит в рубиновые нарядиться.
Торопливо обер-церемониймейстер записывал.
— Григорий Ефимович икону святого Симеона Верхотурского понесет. Генералу от артиллерии Квитницкому приказываем салют произвесть!.. Послов доставите?
— Живыми или мертвыми! — поклялся Гендриков. — Австрияка Бертхольда, француза Тушара…
— Штандартов поболе, литавров!.. Ну, вроде бы все. — Царь придавил папиросу. — Скажи, — спохватился он, — а шествие по какому поводу? К пруду придем — что делать станем?
— Рыбок кормить, — уже разогнавшись, притормозил Гендриков. — Рыбки в пруду замечательные. Сторож позвонит — они на поверхность всплывают. Вы им червячков, личинок бросите. Хлеба можно, мясных отходов…

19.

На носу была пахота, навозница, весенний сев, сенокос, уборка ржи, овса, льна — все это, по чести говоря, никак не затрагивало Анастасии Алексеевны, расположившейся с рукоделием в восьмиугольной башенной комнате на самом верху дома.
Из Петербурга доходили разноречивые вести: Распутин мылся в бане с двенадцатью великосветскими дамами; определенно, что-то происходило с поэтом Языковым, придворный протопресвитер Дернов ранил на дуэли архиепископа Иннокентия Херсонского, министр земледелия Князь Васильчиков задушен был в постели Жозефины Штекер, Михаил Францевич Ленин ночевал у Зиночки Коноплянниковой и выпил наутро восемь стаканов чаю, Лидия Арсеньевна Нессельроде готовилась дать новую интересную жизнь двум, не похожим друг на друга, младенцам.
Отпрыгнувши от пальца, кувыркаясь, далеко костяная спица отлетела от невнимательной вязальщицы — Анастасия Алексеевна не стала поднимать.
В промытые ночным дождем стекла видны были перемежающиеся жанровые картинки: где-то далеко, разорванным пунктиром, вытягивалась покорно-длинная вереница подъяремных волов; наемный человек Иван пил прямо над колодцем из штофа, наставив рот; в форме офицерской фехтовальной школы, в фуражках с краповым околышем и белыми кантами, прошли командиры Бугского полка. У Безобразова в руках была охапка теннисных ракеток, Одоевский-Маслов крутил развесистые черные усы, Рооп и Бюндинг, поверх забора, заглядывали к ней в окошко. Забор был на прочном фундаменте, со столбами из белого камня, с железными толстыми решетками, торчащими вверх пиками и тяжелыми окованными воротами — не смогут, дерзкие, проникнуть к ней в спальню безлунной ночью, конечно, если сама им не откроет.
Зудевший, в форточку влетел желто-бурый просяной комарик, и Анастасия Алексеевна, что было сил, прихлопнула его «Карениной-2».
— Поедемте с нами за гробами, вы нам места покажете, — Агафья Михайловна улыбнулась… Подавая ей найденный им огромный березовый гроб, он заглянул ей в глаза… Варенька, только что присевшая, чтобы поднять гроб, гибким движением поднялась и оглянулась…
По-суворовски, потешно, прокричал петух. Солнце взошло на полдень. Возбужденный Эверест норовил взобраться на Джомолунгму. Низкорослый армянин-точильщик подошел к воротам.
— Карапет!.. — крикнула ему хозяйка.
Анастасия Алексеевна улыбнулась, набросила шаль, сбежала по дубовым прочным ступенькам.
— Слышали? — протянула к ней руки вдова. — Распутин мылся с Васильчиковым! Архиепископ Херсонский ранил Жозефину Штекер! Поэт Языков задушил Ленина!
— Нет же! — смеялась и не могла остановиться Биценко. — Распутин выпил восемь стаканов чаю! Архиепископ Херсонский готовится к новой интересной жизни! Ленин мылся с Зиной Конопляннниковой!
Маленький армянин затачивал пики забора. Не удержавшись, Эверест сорвался с Джомолунгмы. Крупная, над прудом, пролетела цапля.
— Здесь, — остановилась вдова. — На этом самом месте профессор Фойницкий застрелил-таки Бегемотова. Двенадцатью выстрелами в пах.
Подобрав юбки, дамы уселись на скамью с откидной спинкой.
— Бегемотов… был дорог вам? — определенно Анастасия Алексеевна затруднялась подбирать слова. — Его портрет на стене…
— Казимеж Бегемотов, — вдова промокнула глаз, — был моим мужем.
— А… профессор Фойницкий?
— Тоже.
Порыв ветра всколыхнул группу сиреневых кустов. Сиворонки перелетали с одного края пруда на другой, выклевывая головастиков. Наемный человек Иван, подставив для удобства лестницу, снимал с пики наколовшегося на нее точильщика.
— Стало быть, Бегемотов, — сощелкнулось у Биценко, — был вашим первым мужем, а профессор Фойницкий — вторым?
— Казимеж Бегемотов, — вдова промокнула оба глаза, — был моим вторым мужем, а профессор Фойницкий — третьим.
Они встали со скамейки и опустили спинку.
— За что профессор Фойницкий застрелил Казимежа Бегемотова?
— Казимеж Бегемотов, — вдова сморкнула в платок, — застрелил первого моего мужа — графа Радолина.

20.

Решительно каждый отмечал теперь произошедшие в ней разительные перемены.
— Она носит голубые претенциозные платья! — говорила Щепкина-Куперник.
— Она приготовляет котлеты-марешаль и разваривает осетрину! — говорил Соловьев-Несмелов.
— Она выштукатурила и выбелила стены, — говорил Кублицкий-Пиоттух. — Перебила мебель яркой шелковой материей! В доме все ожило, расцвело, приняло задушевный характер!
— Она не прикладывается к флакону, — говорили врач Манасеин с дочерью. — Выбросила букеты из сухой травы. Выгнала шарлатана — профессора Шляпкина!
— Она не принимает более ротмистра Куликовского, полковника Мясоедова… Соломона Лазаревича Полякова! — говорила Л.А. Нессельроде.
— Она купила венчальные свечи! — говорил протоиерей Смирнов.
— В ней появился наружный блеск! — говорил Виконт Циммер и кувыркался на стульях.
Все было совершенной правдой.
Ленин приходил, снимал башмаки, ложился на перебитый угольный диван, смотрел на выштукатуренные и выбеленные стены, рассказывал что-нибудь смешное и короткое. В голубом претенциозном платье Зиночка приносила ему котлеты-марешаль, разварную осетрину, графин водкм с пивом, садилась рядом с салфеткой наготове — вставала изредка, чтобы отказать Куликовскому, Мясоедову, Полякову или впустить ненадолго старика Плеханова.
Рахманинов заглядывал в окна.
— Прошлым летом… в Моршанске… — выпивал гость один-два стакана.
Коноплянникова играла забытых стариков — нехорошо забывать стариков! — Тальберга, Фильда, Калькбреннера, Хеллера, Хиллера. Ленин ненадолго задремывал — она начинала знаменитую амольную фугу Баха, в Листовской обработке, с октавами в басах.
Ленин вскакивал — они сбег;ли вниз по выщербленной крутой лестнице, щурились на солнце, останавливались ненадолго, чтобы перепустить спешивший на парад Бугский пехотный полк, молодцов-оренбургцев казачьей дивизии генерала Грекова или арабских белых лошадей, несущих позолоченную карету посланника. Обыкновенно карета окружена была скороходами в золотых ливреях и шляпах с плюмажами из страусовых перьев — перья иногда вылетали, Ленин подхватывал их и дарил своей даме.
— Бюджет только что произведенного гвардейского офицера чему равен? — спрашивал он.
— Колеблется, — отвечала Зиночка, — от 150 до 200 рублей в месяц.
Они брали извозчика, ехали в открывшийся летний ресторан Эрнеста или на «Виллу Роде» — чаще пешком, под руку, направлялись к Малой Подъяческой.
— Лежит! — отстояв очередь, констатировал Ленин. — Под одеялом. С сестрой… Все же, — вынуждаем он был согласиться, — неуловимо здесь что-то переменилось.
Насмотревшись на Языкова, они выбирались из толпы. Исподволь весенний день клонился к вечеру. Коноплянникова прижималась к спутнику упругим разгоряченным телом.
— До причастия целоваться не положено, — шутил Ленин. — Путиловский паровоз, серии «П», сколько верст в час сделать способен?
— С 7-ю — 8-ю вагонами, на длинных перегонах, верст 60 — 70, — придерживала его Зиночка.
Они останавливались, перепускали возвращавшийся с парада 46-й драгунский Переяславский полк, 22-ю конную батарею или 1-й стрелковый артиллерийский дивизион.
— Фураж как же приобретают? — смотрел Ленин.
— Собственным попечением, — тянула его Зиночка дальше. — Если справочные цены на сено и овес превышают покупные — разница поступает командиру батареи.
— Что, в таком случае, он делает?
— Дает залп из всех орудий.
Теплые, на мостовой, лежали конские каштаны.
Пахло счастьем.

21.

— Я, Сергей Дмитриевич, стараюсь ни над чем не задумываться и нахожу, что только так и можно править Россией. Иначе я давно был бы в гробу.
Императрица-супруга, по своему обыкновению, недомогала — Государь шел с министром иностранных дел Сазоновым. В красном доломане с золотыми шнурами, вице-чакчирах с золотым галуном, лакированных ботиках с розетками и прибивными венгерскими шпорами, при Андреевской ленте, золотой амуниции и шашке с кавказским клинком — знаменитой Гурде, чуть искривленной, — он был на редкость импозантен и знал это. Дамы млели, опустив глаза.
— Фуражку отчего подсунули с защитным верхом? Некрасиво! — посмотрелся Николай в воду.
По изящному мостику они переходили канал Нижнего сада.
— Полагается в летнее время, — упорствовал Гендриков. — Согласно протокола.
Они ступили на аллею фонтанов.
В парадной летней форме — темно-зеленом, царского сукна, вицмундире со всеми орденскими лентами ниже Андреевской, кроме Георгиевской и Владимирской генерал Паренсов, комендант Петергофа, почтительно изогнувшись, передал Государю золотой шведский ключ.
Император присел, крутанул гайку — высокие струи «Евы», «Греческого храма», «Золотой горы», «Монажерских» фонтанов взметнулись в голубое небо и, падая, окатили не ожидавших того епископов Дмитрия Рязанского, Арсения Новгородского и Варлаама Гомельского. Не мешкая, Самодержец перешел на другую сторону, присел — могучая вода вырвалась из жерл «Адама», «Шахматной горы», «Пирамиды», «Римских» фонтанов — сбила с ног растерявшихся вконец митрополитов Владимира Киевского и Макария Московского.
— Не все в;м кропить, черти! — откровенно смеялся Николай на сторону.
Понимающе улыбался почетный караул от лейб-гвардии Преображенского полка. Играл оркестр Коломбо. Обер-церемониймейстер граф Гендриков бил жезлом из слоновой кости. Статс-дамы и свитные фрейлины утирались подолами. Баронесса Иза Буксгевден упала с мостка в канал. Владельцы модных магазинов Александр, Сципион, Болен, Кабюссю, Кнопп предлагали дорогие полотенца. Княжна Гедройц, профессор-хирург, оказывала помощь пострадавшим. Товарищ генерал-фельдцейхмейстера Великого Князя Михаила Николаевича генерал от артиллерии Шепелев из мортиры пальнул. Командиры Кавалергардского и Конного полков — генералы Долгоруков и Скоропадский подъехали к Николаю и стали говорить о необходимости начать отступление.
— Я отступать не намерен! — перебежал Государь к «Самсону», и мощный водопад унес Питирима Петербургского.
Флаг-капитан Его Величества адмирал Нилов подплыл, помог Самодержцу перебраться в шлюп.
Безбрежная, вокруг расстилалась вода. Играя, плескались головли. Негромко, на веслах напевали матросы. Зажав в зубах моток дратвы, Нилов починял тельняшку.
Расслабленно Николай лежал на корме — и вдруг охнул, вскочил, закрестился.
Человек шел по воде, аки по суху.
Весь в сивом волосе.
Зловонный.
Глазищами сверкая.
Старец.
Подошед, длань для лобызания пихнул.
— Епископа Феофана в провинцию пусть сошлют — тудыт-растудыт! Алексия Молчанова — Экзархом Грузии сделать надобно, а генерала Юнакова назначь командиром 1-й бригады 37-й пехотной дивизии.
— Конечно, Григорий Ефимович, конечно. Все сделаю, как говорите… А с генералом Даниловым… как же?
— Пусть остается, шельма, генерал-квартирмейстером Генерального Штаба, — страшно Распутин осклабился. — До поры!

22.

Степан Лукич не возвращался и никак не давал о себе знать, Анастасия Алексеевна жила на даче и, по слухам, была жизнью довольна — один, Ленин расхаживал по опустевшей гулкой квартире в доме маркиза Паулучи по Адмиралтейской набережной № 12 — переходил из комнаты в комнату, нюхал застоявшийся воздух, трогал руками стены, мебель, терракотовые головки в горке, открывал и закрывал печную заслонку, наблюдал себя в огромном простеночном зеркале: натирал фиксатуром виски, зачесывал волосы назад, под сетку, примерял форменный министерский сюртук с регалиями или отделанное лентами полосатое платье, принимал эффектную позу, произносил что-нибудь из «Бесприданницы» или «Доходного места», аплодировал сам себе — отправлялся на кухню заварить чай или вытащить огурец из банки, возвращался: ложился на кровати, вставал, подходил к окну, барабанил пальцами по запылившимся стеклам.
В двери звонили — он шел открыть.
Кублицкий-Пиоттух входил, протоиерей Смирнов или врач Манасеин с дочерью.
— Как поживает ваш приемный сын? — спрашивал Ленин.
— Стишки пописывает, — Кублицкий-Пиоттух схлебывал с блюдца. — «Прекрасной даме… электрический сон наяву». Всякое такое. Сожительствует, стервец, с Садовской Ксенией Михайловной. Ему, представьте, — семнадцать, ей — тридцать два.
За окном ярко светило солнце либо непроницаемой стеной стоял дождь.
Ленин жевал принесенный калач.
— А вы как же? — интересовался гость с заметным еврейским акцентом.
— Я? — удивлялся Ленин. — Никак.
Протоиерей Смирнов призывал его не отчаиваться, положиться во всем на Бога-Отца и непременно сделать обрезание.
За обоями шуршал таракан, громко били стенные часы, в люстре с фарфоровым резервуаром туда-сюда переливался керосин.
Ленин снимал одежду.
— Абсолютно здоров, — говорил Манасеин. — Абсолютно!
— Правое яичко отчего меньше левого? — спрашивала дочь.
— Так полагается, — объяснял отец. — Правая нога — толчковая.
— Нессельроде Лидия Арсеньевна? — Ленин застегивался.
— Не родила, — улыбались отец с дочерью, — но, по расчетам нашим, должна.
Ленин поднимался закрыть двери, уходил в свою комнату, садился на гарусное одеяло, ставил на колени прохудившийся портплед, теребил ремешки. Выжидающе со стены, смотрели Сипягин с Балмашевым.
«Игра кончена!» — думалось.
В сущности, ничто более не удерживало его здесь — незамедлительно следовало уехать куда-нибудь в Брюссель или Моршанск: ходить совсем по другим улицам, встречать других людей, изъясняться на другом языке, лелеять иные мечты и надежды.
Решительно он сложил сюртук, снял с полки пару белья, забрал из ванной мыло — пронзительная трель прервала сборы.
Он вышел в коридор, снял со стены болтавшуюся трубку.
— 2-22? — крикнула в ухо телефонная барышня. — господин Ленин?.. Сейчас с вами будет говорить Стамбул.
«Степан Лукич! — обрадовался Ленин. — Бестия!»
С другого конца провода до него доносились крики муэдзинов, звон пиастров, рокот Босфора и Дарданелл — ничто не предвещало, не намекало даже на невероятный, отчаянный, умопомрачительный поворот событий.
Предвкушая остроумный, легкий, ни к чему его не обязывающий разговорец с пикантными подробностями и взаимными смешками, Ленин расслабился, полузакрыл глаза, подготовил даже пару-тройку реприз, должных в соответствующих местах эффектно сорваться с языка, — и вдруг, разрывая все, к нему прорвался голос, заставивший вскочить, похолодеть, вытянуть руки по швам.
— Михаил Францевич, — говорила Елизавета К., — тра-та-та, тра-та-та!
— Да… но… — не понимал он. Как?! Что?! Не может быть! — Он щипал себя за нос и щеки.
— Ту-ту-ту! — повторяла она. — Ту-ту-ту!
— Что же, — переспрашивал он. — Мне? идти? к? Распутину?!
— Незамедлительно! Все бумаги у вас — в почтовом ящике.

23.

Квартира на Гороховой охранялась с особым тщанием — на то было Высочайшее Предписание.
Жандармский генерал Комиссаров лично открывал двери, всматривался в лица, принимал решение.
— Пшел вон!.. Попрошу зайти через месяц!.. Пожалуйте, ваше Превосходительство!
В парике ярко-черного цвета, с выкрашенной французской бородкой и нарумяненными щеками, в лакированных ботинках, внутрь прошмыгнул старик неприличного тона. «Раев Николай Павлович, — записал генерал молодившегося, — директор Петербургских высших женских курсов».
Курсы славились большой распущенностью — с удовольствием Комиссаров вспомнил, как по прошлому году в «Медведе», развлекся он с двумя курсистками — одна была в розовых панталонах, другая без оных вовсе…
Деликатно Раев присел на край стула.
В приемной коротали время завсегдатаи — птенцы гнезда Вырубовой. Князь Шаховской рассказывал пикантный анекдот, министр Хвостов и сенатор Белецкий смеялись. Десятка полтора женщин с безумными лицами раскачивались на стульях или ежали неподвижно вдоль стен.
Снова у дверей позвонили. Генерал Комиссаров отпер.
— Через недельку — милости прошу!
— Я эту самую «недельку», почитай, полгода слышу, — сипло пришедший заканючил. — Когда ж допустите до Григория Ефимовича? Ко мне гофмейстерина Елизавета Алексеевна Нарышкина благоволит… С иконой я, — он показал футляр-складень.
Еще раз генерал обвел просителя взглядом.
Урод. Потный. В парадном камер-юнкерском мундире.
— Входите. Как записать в журнале?
— Жевахов. Князь. Чиновник канцелярии Государственного Совета.
Настенные часы отбивали время. Один за другим ожидавшие скрывались в дверях кабинета и выходили просветленные.
— Прошу! — пригласил Комиссаров.
Перекрестясь, Жевахов вошел к старцу, по-корнетски расшаркался перед огромным столом, поклонился в пояс.
— Батюшка, отец Григорий, — завертелся он на паркете, — не разберусь я ни в чем — с детских лет бессознательно я тянулся в монастырь, а все еще никак не могу развязаться с миром, и кажется мне, что все больше и больше запутываюсь в сетях сатанинских. Боюсь за свою душу. Влечение в обитель делает мне жизнь в миру такой немилой, что хочется бежать из него, обесценивает всякое мирское дело, не позволяет мне, из опасения измены перед Богом, завязываться мирскими связями, заставляет жить между миром и монастырем, между небом и землей. Вы знаете, как это тяжело, как трудно остаться чистым среди мирской грязи, как болезненны греховные падения, какою бессмысленною кажется мирская жизнь, когда сознаешь, что зиждется она на неверном фундаменте, что живут люди не так, как повелел Господь, делают не то дело, какое должны были бы делать. Иной раз бывает так тяжело от всяких противоречий и перекрестных вопросов, что боюсь даже думать. Однако, — он стал говорить медленно, — жизнь складывается так, что без измены Богу теперь уже я не могу покинуть мира. Задача жизни — есть спасение души. Страх Божий заставляет искать места, где легче спастись…
— Чаво хошь, урод — какова места? — страшно Распутин глянул из глазных впадин.
— Обер-прокурора, — более Жевахов не юлил. — Священного Синода.
— Двадцать тысяч! — ударил старец по столу.
Дрожавшими руками проситель раскрыл икону-складень, выложил на сукно пачку катеринок.
Божий человек пересчитал, убрал деньги, расстегнул штаны.
— Соси! — выпростал он лиловую сучковатую дубинку.
— Чтобы я, князь, сосал у грязного невежественного мужика! — вспылил Жевахов. — Никогда!
— Давай — не вякай! — стальной рукой Распутин пригнул аристократу шею. — Вот так… так… хорошо… хорошо…
— Место за мной? — облизнулся Жевахов, когда все было кончено.
— Ишь, губы распустил! — захохотал старец. — На прокурора не потянешь. Товарищем сделаю!

24.

Где-то далеко трещала и подпрыгивала сеялка, в пыльном воздухе висело напряженное блеянье, нежданный фырк раздавался, хлестко щелкал арапник, мужики пели протяжно — жалостливо им подвывали бабы.
Ребятишки несли куда-то провисшего, связанного журавля. Раздувшееся солнце садилось толчками — ему на смену плавно восходила луна.
Великий Князь Димитрий Павлович, Пуришкевич и князь Юсупов прошли за забором, о чем-то совещаясь. Запахло папоротником, потом — калиной.
Воздух становился резок.
Свечерело.
Слышен был шелест бересклета. На душе становилось то беспричинно радостно, то беспричинно грустно. Чьи-то поцелуи раздались за спиной — резко Анастасия Алексеевна обернулась: почудилось!
Она встала, запалила лампу. Цветастый шелковый абажур делал свет неярким. Разрозненные листки лежали на столе и кровати. Наугад, она подняла ближний.
… Анна вошла не одна — с ней был мужик с тонкой талией и страшная старушка. Мужик тотчас страшно принялся грызть что-то в стене, старушка, присев, наполнила все вонючим черным облаком, что-то страшное заскрипело и застучало — кого-то раздирали на части; красный огонь ослепил глаза.
— Что вам угодно?! — закричал Каренин, вскочив. — Извольте немедленно провалиться в преисподнюю!
— Пошел ты на ***!.. ****юк! — страшно рассмеялась Анна и для почина отрубила ему ухо…
Тоже Анастасия Алексеевна рассмеялась, но не страшно, а мелодично и весело, достала карты, погадала на Ленина с Коноплянниковой — не сходилось; принялась раскладывать на себя — сошлось, масти показали расстрел, но нескоро, очень еще не скоро; оставалось в запасе много лет, вот только распорядиться следовало ими непременно с толком и смыслом. С расстановкой.
Спущенные с цепей, в саду лаяли собаки. За окном была совершеннейшая тьма. Вкусно по дому пахло едой.
— А – а – а ! — прокричала Фойницкая: ужинать.
Стол на этот раз сервирован был в голубой гостиной.
Штофная мебель стояла, расставленная по-старинному: диван, перед ним стол, кругом кресла; в простенках — стеллажи, комоды, горки с безделушками.
— Что такое? — потрогала Анастасия Алексеевна предмет неизвестного назначения.
— Флексат;н, — объяснила хозяйка. — Профессора Фойницкого.
— А здесь… какой-то бугор?
— Н;стыль. Казимежа Бегемотова.
— А вот там — из ткани?
— П;дуга. Графа Радолина.
Поданы были котлеты-марешаль и разварная осетрина.
— Амалия Густавовна, — негромко Биценко жевала. — Профессор Фойницкий убил Казимежа Бегемотова за то, что Бегемотов убил графа Радолина?
В кружевной шляпе с черными цветами и листьями, пожилая дама откинулась в кресле на белоснежном мехе ангорской козы.
— Да. Граф Радолин был дядей Фойницкого.
Вдова протянула сухую морщинистую руку. Появился ларец с серебряными горельефами, из него — тронутый временем овальный дагерротип. Анастасия Алексеевна взглянула: ничтожные усики, плоско натянутые пряди волос, отмороженный безымянный палец.
— За что Бегемотов убил Радолина?
Пожилая дама промочила горло бокалом водки с пивом.
— Граф Радолин, — она убрала портрет, — задушил свою жену — мать Бегемотова, тещу — бабушку Бегемотова и ее любовника — кума Бегемотова.
Сильно кто-то стучал в сенную дверь.
— Открывать не следует, — притворилась вдова мертвой.
Тени ложились углами и квадратами.
— Почему Радолин повел себя так?
— Немецкий посол граф Радолин задушил жену, тещу и ее любовника за то, что они были шпионами Франции. По долгу службы он не мог поступить иначе.

25.

Тяготения.
Эстетически не идеальные.
В чем этически-реальное их оправдание? В усугублении разлада между «не могу» и «не хочу»?
Отчасти.
Воображение разминуется с разумом: ау! Мысль затемняет игру воображения. Воображение образами мешает мысли. Окончательное слияние всего в едином ужасном.
Принцип нутра?
Отчасти.
Свет пропускает в себя черноту. Мрак сохраняет в себе свет. Порыв чувства нарушил прочность умственной канвы.
Новизна? Пренебрежение старыми формами?
Отчасти.
Сила в вещественности — бутафория сильнее человека. Членораздельные, осмысленные слова вдруг переходят в гул, бессознательный выразитель откипевшей жизни.
Выдумка человека?
Отчасти.
Противопоставить горизонталь вертикали. Мчаться. Опасными склонами неприличия скатиться к обрыву нравственной пропасти — заглянуть, рассмеяться, услышать эхо.
Безрассудно? Греховно?
Отчасти.
Таблица элементов: с элементом чисто умственным соседствует элемент психологический. Проповедь становится все холоднее по мере того, как из проповеди она превращается в рассуждение. Человеческие искания мечутся между крайностями. Кто проникнет действием в вечное взаимоотторжение явлений, кто разберется в запутанных переплетениях душевных цепей со струнами жизни? Кто спросит с нажимом: — Вот причина, а где следствие?
Существо вопроса интересует немногих — пути, которыми он решается, не задевают ровно никого.
Все, что может нас заинтересовать, что отвечает на вопросы: кто? что? как? почему? по какому, собственно, праву? — все это размыто в пространстве и времени и должно в конце концов ответить на вопрос: собственно, чем?
Жизнь устанавливается ходячими приемами мышления. Люди не видят причины, не отдают себе отчета в средствах, которыми достигнуто  то, что их возмущает.
Промежуток между мыслью и словом?
Отчасти.
Необходимо ли вообще умение взвесить все «за» и «перед»?
Отчасти.
Красота достигается отсутствием всякой заботы о впечатлении, впечатление — отсутствием всякой заботы о красоте. Впечатление внутренней красоты — описуемо.
Человечно ли изображать не то, что есть, показывать задворки и скрывать фасад, добиться признания ценою чужого незнания?
Отчасти.
Чем сильнее умственная неясность, тем сильнее она заряжает. Испытывать, но не заставить испытать. Поманить, но не повести. Протянуть, но не дать.
Чего не знает лошадь, то известно кучеру.
Что неизвестно кучеру — знает седок.
Форма и есть содержание литературы.
Литература же есть проявление шаловливости.
Отчасти.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1.

Нечетной стороной Фонтанки, в направлении от Невского, шел мужчина  допотопного вида. В каком-то желтом балахоне, заросший клочковатой бородой, с космами, свалившимися на плечи, он сильно размахивал руками и что-то говорил сам себе.
Было не то чтобы жарко, воздух, скорее, прогрет был в самую меру, солнце выблескивало в просветах меж несущимися по небу облаками, из переулков налетали даже знобкие порывы — шедший, однако, то и дело сдергивал изорвавшуюся жокейскую шапочку, чтобы утереть ею лицо и хоть как-то освежить голову.
Встречные никак не обращали внимания на опустившегося нездорового человека, по всей видимости, выползшего из своей норы в поисках скудного пропитания и дармового стакана водки — изредка лишь, поравнявшись с ним, нарядная дама вынуждена была двумя пальцами зажать нос или мальчишка свистел вослед, что, в свою очередь, весьма мало затрагивало пешехода — всего однажды, в отместку, он сделал неприличный жест и считаные разы обернулся, дабы запустить в удиравшего сорванца подвернувшейся пустой бутылкой или подсохшим куском кала.
Никто не связывался с ненормальным, и, не задержанный никем, он продолжал свой путь до Летнего сада, покамест не уткнулся носом в решетку. Не без труда отыскав вход, сумасшедший подошел к скамье возле пруда и внятно произнес:
— Здравствуй, Старовер!
Сидевший не ответил.
В противоположность приятелю, вид он имел уверенный и даже разбойничий: петлитые, стояли по краям черепа уши, тяжелые складки резали лоб, глаза недобро горели из-под нависших черных бровей. В синеватых портах из пестряди, розовой ситцевой рубахе, подпоясанной низко пестрым гарусным шнурком с привешенным к нему за ремешок медным гребнем, в грубых поршнях, — мужицким своим обличьем сильно смахивал он на татя, промышляющего не без успеха на больших российских дорогах.
— Ты денег достал? — пришедший сел. — Дашь денег? Мне деньги нужны. Никак без денег нельзя!
Брезгливо разбойник оглядел подставившееся испитое лицо.
— Вид у тебя, Теленок, будто из гроба восстал!
— Ты же знаешь, — больной заныл, — весной я пребываю в состоянии физического истощения… полного изнеможения… каждую весну. Ты денег дай!
Тать было полез под рубаху, но придержал руку.
— Скорпион недоволен, — неожиданно заговорил он образованным языком. — Необходимо оживить застоявшуюся общественную мысль!
— Так с Языковым ведь оживили.
— Мало, да и не надолго это.
— Вера Ивановна пусть оживляет. Засулич. Засулич Вера Ивановна.
— Старушка давно отстрелялась, — разбойный человек хохотнул. — Народоволка подстрелила волка! — Он плюнул в воду пруда и попал в лебедя.
Няньки с детьми, юные девушки и даже бравые офицеры старались подальше обойти скамью с двумя малоприятными собеседниками.
— Как же еще оживить? — суетился изможденный. — Может, идеей свободы? Идея свободы — единственная светская идея, способная зажечь сердца. Дай денег!
— Идея свободы, хм… — Разбойник полез в пестрядинные порты. — Пожалуй, кой-чего стоит. — Он почесал.
Ветер пригибал верхушки деревьев, мраморные статуи стояли, мелкая по пруду ходила рябь.
— Мы превратим пассивных подданных в активных граждан! — пообещал больной. — Подданных в граждан. Пассивных в активных!
— Но как? Чем?
— Принципом вытеснения полуправды народничества полной неправдой марксизма! — лихорадочно сумасшедший протягивал и убирал руку.
Далее затягивать было невозможно.
Разбойник полез в поршни, гребнем поддел пачечку, передал страдальцу.
Первого звали Александр Николаевич Потресов, второй именовался Петром Бернгардовичем Струве.

2.

Сенатор Федор Павлович Тизенгаузен подъехал в одноконной, как у Собинова, каретке с английской упряжкой, соскочил с подушек и встал в глупом раздумье.
Малая Подъяческая запружена была народом. Люди стояли, лежали, закусывали. Везде — головы, спины, руки.
Буренин присутствовал в надвинутой на глаза шляпе Дягилева.
Василий Алексеевич Маклаков, адвокат.
Скрипицын, редактор журнала «Россия».
Моисей Теодосиенко, хлыст, из секты малеванцев.
Другие.
С полсотни казаков, городовых, пожарных охраняли порядок. Собравшиеся, впрочем, вели себя смирно.
— Лежит, — передавали от окна. — Через стекло видно. Под одеялом. С сестрой. Скоро открыть должен. Он каждый час открывает. Тогда скажет.
Николай Волковыский, журналист, к Владимиру Соловьеву пробился.
— Разница какая между национальностью и национализмом? — спросил так, чтобы времени не терять.
Сухой умственник, некогда подпиравший плечом гроб Достоевского, всем ртом зевнул на солнце (полезно!).
— Разница та же, что между личностью и эгоизмом, — так ответил.
Сыскные агенты рыскали.
Напряжение чувствовалось.
— В комнате у него, — неслось по рядам, — цветы везде, бюсты, мебели дорогие и бронзы. Зеркала высокие, на подзеркальниках. Девушки спальные у кровати сидят.
Профессор, политэконом Иванюков не выдержал — залаял по-собачьи.
Подлавливая момент, на цыпочках, все смотрели в одну сторону.
Зеленый коршун пролетел над головами, с ярко-пунцовым теленком в клюве — никто не обратил внимания.
Тихонько в бель-этаже приоткрылась рама. Поэт Языков предстал в тарлатановых подштанниках. С рюмкой иоганнисбергера в одной руке, бутылкой шато-икема — в другой.
Вяло бросил в толпу несколько фраз и исчез.
— Снова лег, — передавали ближние дальним. — Под одеяло. К сестре.
— Что он сказал? Что?! — нотариус Сергей Ильич Сусоров нервозно схватывал чужие рукава.
— Лежать — хорошо и, лежа он наслаждается состоянием легкости и расслабленности, — разъяснил академик Устрялов. — Он ощущает гармонию между собой и окружающим миром.
— Лежит просто так? В свое удовольствие? — недопонял Ермаков, купец, платящий гильдию.
— Отнюдь, — прищурились одновременно филологи Моммсен и Вилламовиц. — Сие — социальный протест!
— В городе залегли уже тысячи! — дрожала телом игуменья Мария Гунаропуло. — Общество «Лежачий камень»!
— У них есть программа? — повел животом Людовиг Кениг, сахарный король (рафинад).
— И очень действенная! — злорадно рассмеялась вдова Антона Рубинштейна. — Личным примером уложить в кровати как можно больше людей!
— Но для чего? — побагровел помещик Якимович-Кожуховский. — Конкретно что это даст?
— Ха-ха-ха, — зашелся Александр Бенуа. — Ха-ха-ха!.. Перестанут дымить заводские трубы, закроются двери мануфактур, рассыплются артели, застынут на холодных рельсах поезда и трамваи, замрет банковское дело — к ****ей матери, все остановится само собой!
— И тогда?! — зябко камергер Кавелин, начальник Гагринской климатической станции, передернул плечами.
— И тогда, — со вздохом пианист Гольденвейзер спрятал пальцы за спину,— они встанут и создадут новое общество, уже в широком смысле слова. Новый строй со всеобщим равенством. Где не будет богатых и бедных, толстых и тонких, умных и глупых, больных и здоровых. — Он помахал всем. — Пойду, пожалуй, прилягу... со свояченицей.
— И я.
— И я.
— И я.
Зевая, с покрасневшими глазами, люди принялись расходится.

3.

Женщина, богатая, судя по наряду, билась на руках щегольски одетого господина.
Посторонясь от обеспокоенных юбок дамы, решительно Ленин вошел в тщательно охраняемый подъезд, подал визитную карточку с загнутым углом, беспрепятственно был пропущен внутрь, поднялся на машине, вдоль длинной очереди проведен был по приемной и впущен непосредственно в кабинет.
Поддавшись наплыву разных забот и мыслей, старец стоял у окна и чертил на стекле вензеля.
Незаметно Ленин вытер руки о большую шелковую портьеру.
— Das Leben ist nur eine Pilgerfahrt*, — до невозможности проникновенно и красиво, тихо произнес он.
— Das Leben, — в тон отозвался Распутин, —ist solch eine Pilgerfahrt und so ungewi; ist seine Dauer, da; alle geringeren Sorgen vergessen und leicht zu tragen sind, wenn man bedenkt, wof;r man lebt...** — тут же старец оборвал себя, резко обернувшись. — Ты кто таков? Чаво нада?!!! Страшно завращал он глазами и затряс бородищей.
— Местечко вот присмотрел, — взял Ленин небрежный тон. — Директора Императорских театров.
— Двадцать тыщ, — божий человек грохнул по столу. — Серебром!.. Нет, золотом!.. Сорок!
— Может, еще отсосать? — принялся Ленин хихикать.
— И отсосешь! Как миленький! — в похотливом волнении старец раздернул низы. — Не такие сосали!
— Что это? — Ленин поднял выпавший из портков томик. — Кажется, Сен-Симон? В оригинале? С вашими пометками? Mais c’est du derhier ridicule!*** Боюсь, на это косо посмотрят в Петербурге!
В голове у Распутина окончательно все смешалось.
— Mais je ne vous ferai gr;ce de rien!**** — с кулаками набросился он на шантажиста.
— Пристало ли выпускнику Сорбонны... Гейдельберга, — легко уворачивался Ленин, — имеющему докторские степени по экономике, психологии, медицине, — заразительно он смеялся, — вести себя подобным образом?! Причесываетесь у Тютькина? — Он дернул старца за косму. — Keep your temper, sir!*****
— Что гавариш такое? — начал святой выдыхаться. — Не вазьму в толк! Я ить простой мужик!.. Матри — я ить сру иде попало! — торопливо он присел над горшком с пальмой и навалил.
— Задницу-то, — хохотал Ленин, — не пальцем подтерли, а французской бумажкой. Воспитание!
— Не докажешь... гад! — устал Распутин.
— Бумаги имеются, — тряс Михаил Францевич портфеликом. — Извольте взглянуть — копии. Достаточно, думаю, будет и копий!
— Sapienti sat******, — сдался старец. — Allons bon*******!.. Как раскопали вы мое прошлое?
— Сорока на хвосте доставила, — подустал и Ленин. — К чему вам этот маскарад?.. Ходить в рубище... «чаво, таво»... изображать юродивого из Сибири!.. Уроки гипнотизма по сей день берете!.. Хваленая потенция ваша — грош ей цена! Вы ж на уколах одних, впрыскиваниях! Вам сперму носорога из Африки доставляют!..
— Прошу — не будем об этом, — мягко Григорий Ефимович положил руку на плечо посетителю. — Вспомните Шиллера: есть люди, про которых достаточно сказать, что они были — не нужно говорить, что они делали... Если бы вы знали, как я устал, — прикрыл он глаза, — как истово скучаю я по чистому, прекрасному, высокому!.. В Мадриде каждый день я ходил в музей Прадо, — погрузился он в себя. — Веласкез... его глубокие горизонты!.. Немецкий театр: Мойсси, Рейнгарт, Бассерман в роли Отелло!.. А опера!.. Великие итальянцы!.. Марио, Рубини, Кальцолари, Паста, Патти, Котоньи в репертуаре Беллини, Верди, Мейербера!.. Удивительнейший Мазини!..
Подперев голову рукой, Ленин слушал всю ночь.
Прощаясь, из шагреневого портфелика он вынул розу и с поклоном передал старцу.
—By being beautiful the rose already makes us better , — поблагодарил Распутин.

4.

— Они часто приходили к нам. Мы жили открытым домом.
— Вы жили с Радолином, а приходили Бегемотов с Фойницким?
— Я жила с Бегемотовым. Приходили Фойницкий и Радолин. Он надевал клетчатый фрак и черепаховые очки.
— Радолин или Бегемотов?
— Фойницкий. Профессор Фойницкий. Ему очень шло. Казимеж Бегемотов тоже был в клетчатом фраке, но без очков. Черепаховые очки надевал Радолин, но у него не было клетчатого фрака. Клетчатый фрак Фойницкий с Бегемотовым презентовали ему позже. Радолин, не оставшись в долгу, подарил черепаховые очки Бегемотову и красный фуляр Фойницкому.
— У Бегемотова и Фойницкого уже были красные фуляры?
— Само собой. Их кончики всегда торчали из карманов.
— И что же делали?
— А всякое: ели устриц, рассматривали гравюры, играли в карты.
— Все?
— Нет. В карты играла я с Фойницким, гравюры рассматривали Фойницкий с Радолиным, устриц ели Бегемотов и Фойницкий. Подобно Белинскому, он был страстный охотник до устриц, старинных гравюр и преферанса по три копейки.
— Фойницкий?
— Да. Профессор Фойницкий. Казимеж Бегемотов подтрунивал над ним, как Глинка над Огинским. Однажды Фойницкий не выдержал и опрокинул Бегемотова со стула.
— Как Лермонтов Краевского?
— Да. С тех пор Бегемотов возненавидел Фойницкого, как Загоскин Белинского.
— А что же Радолин?
— У графа Радолина было предоброе и премягкое сердце.
— Как у Тургенева?
— Да. Бегемотов отрастил огромные, как у Пушкина, ногти. Падая, Бегемотов оставил на руке Фойницкого ужасную царапину.
— Похожую на ту, что получил Лермонтов от Баранта?
— Да. Глубокую и кровоточащую. Радолин взял сторону Фойницкого. Он говорил ему лестные вещи, и то же получал назад. Подобно Кукольнику и Брюллову, приятно они щекотали самолюбие друг друга.
— А Бегемотов?
— Казимеж отвернулся от Радолина.
— Как Краевский от Греча?
— Именно. С того момента им нечего было делать вместе, как Герцену с Белинским. Бегемотов швырнул Радолину черепаховые очки и потребовал обратно половину клетчатого фрака.
— Радолин смутился? Как Белинский в присутствии Лермонтова?
— Да. Он налил шампанского и, как Катков Тургеневу, 6 июня 1880 года, на открытии в Москве памятника Пушкину, протянул бокал Бегемотову, чтобы совместно выпить и возвратить былое.
— И, как Тургенев, Бегемотов бокал игнорировал.
— Более того — он растоптал его ногами. По чести сказать, Казимеж был большой ловкач по обстановочной части и мастер пускать пыль в глаза. Получаемый им оклад жалованья не позволял жить широко — все же я вела хозяйство, сочетая предписания бережливости с поползновениями знатности. К обеду мы закалывали быка.
— К вам приезжало много едоков?
— Нет — Фойницкий… Радолин. Они помирились с Бегемотовым.
— Казимеж был верным мужем?
— Не сказала бы. Подобно Огареву, он предавался всем крайностям разгула, нередко доводил себя до состояния умоисступления и беспамятства. Он был завистлив, зол, развратен.
— Как Достоевский?
— Да. Но области идей, изящной и другой литературы он был предельно чужд и под веселую руку признавался, что не прочел ни одной страницы даже Тургенева.
— Как граф Толстой?
— Как граф Толстой.

5.

Решительно супруг отбился от рук, ничем не желал заниматься — сидел в хламе, на чердаке, вырезал из алебастра зайца с качающейся головой. Теперь вместо него всем занималась она — проводила приемы, принимала решения, снимала, назначала, казнила, миловала; он только подписывал. Впрочем, оно было и к лучшему.
В поношенном, не первой свежести и не отвечающем требованиям моды темно-лиловом платье, туфлях с длинным заостренным носком, Императрица теребила обмотанную вокруг шеи и спускавшуюся до пояса нитку жемчуга — единственное украшение туалета. Только что она выгнала английского посла и благосклонно приняла Раева, Белецкого, Шаховского — это потребовало сил, выдержки. Спасал, как обычно, спрятанный в рукаве, заветный флакончик.
Совсем рядом шумели фонтаны, бездонное небо голубело — хотелось все бросить, выбежать, сесть на струю и улететь туда, где нет забот и волнений. С трудом Александра Федоровна сдержалась.
— Еще кто-нибудь? — взглянула она на себя.
Губы синие, лицо в красных пятнах.
— Жевахов Николай Давидович, — Гендриков пожал плечами. — Чиновник 5-го класса должности. Состоит помощником статс-секретаря. Вытолкать в шею или дать под зад?
— Нет, нет, — вспомнила Императрица. — Введите! — Она встала у камина.
Урод вошел, каких видеть не приходилось: голова редькой, нос земляникой, подсматривающие глаза, щетинистые усы и из-под них — большие растопыренные, решеткой торчащие желтые зубы.
Превозмогая отвращение, Александра Федоровна протянула руку.
— Григорий Ефимович очень хвалил вас. — Она подавила тошноту. — Скажите, что думаете вы о… Какого мнения придерживаетесь относительно… Как полагаете вообще?.. — На всякий случай урода следовало прощупать.
— Идея парламентаризма, — сипло выродок забурчал, — провозглашает принцип коллективной мысли, а потому враждебна самой идее государства. Коллективной мысли, как таковой, вообще не существует. Есть вождь, есть толпа, слепо повинующаяся ему и идущая за ним. Такимъ вождемъ является Царь, Помазанникъ Божiй, и тогда Онъ ведетъ за Собою народъ по путямъ закона Божьяго и низводитъ на Свой народъ благодать Божiю. Таким вождем может быть президент республики, который ведет народ свой по путям закона человеческого, и тогда страна раздирается всевозможными партийными раздорами, и благодать Божия отходит от народа и его вождя. Подрыв священных устоев Самодержавия начался давно, но никогда не исходил из толщи народной, а всегда от отдельных злонамеренных лиц.
Он повторял ее мысли! Украдкой она понюхала.
— Духовенство же, — повел ноздрями неглупый, — не понимает церковно-государственных задач, не знает нужд и потребностей народа. Особенно архиереи. Все они мало образованны, с большим честолюбием — это какие-то духовные сановники! Народ же идет не за сановниками, а за праведниками. Несомненно также, что и указ Императора Павла об орденах отразился на общем упадке духовенства.
— Все это очень верно, что вы говорите, — не выдержала Александра Федоровна. — Какъ разъ теперь я читаю переписку Императора Павла съ митрополитомъ Платономъ по вопросу объ орденахъ духовенству, вызвавшую, потомъ, этотъ указъ. Какъ глубоко правъ былъ митрополитъ, и какъ ошибался Императоръ Павелъ! — Она понюхала снова, и собеседник, дрогнув, проводил флакон жадным взглядом. — Духовный сан так высок, что, сам по себе, является самым высоким отличием и небесной наградой для каждого верующего христианина, и земные отличия только унижают его, — все более она оживлялась.
— Идея власти чужда Православию. Наша Церковь была сильна не тогда, когда стремилась к господству над государством, а когда возвышалась над ним своим смирением и чистотой, — втягивал он носом воздух.
Беседа вошла в то русло, где обе стороны чувствовали себя непринужденно. Отрыто Александра Федоровна свинтила пробочку.
— Что касается Англии, — прямо-таки задрожал Жевахов, — то она задумала войну между Францией и Германией, но на русской почве. Англия всегда боялась нашей дружбы с немцами… мордатенькими… хорошенькими… толстенькими… Помню, на Гвадалквивире, нюхали мы эфир! — зашумел-загремел он.
Не выдержал — сорвался.
Испугался.
Съежился.
Дела, впрочем, не погубил.
— За чем же стало! — впервые за много дней Самодержица улыбнулась.
И Собственной Рукой поднесла уроду нюхнуть.

6.

Жизнь вырабатывала въ своихъ н;драхъ животворныя начала: огромный стихiйный процессъ, полный мукъ и боли, воздействуя на сознанiе людей, изм;нял мало-по-малу всю общественную структуру Россiи. Все ясн;е становилась безпокойная физiономiя новаго гражданина земли русской.
Только что Петр Бернгардович Струве прочел газету и бросил ее на пол. Кое-что для памяти вырезал и подклеил. Годовое потребление соли нормальным голландцем. Артельное маслоделие и сыроварение в Тверской губернии. Психологические запросы правого крыла интеллигенции. Пахло казеином, ножницами. Мебель стояла в ложнорусском стиле, с петушками. Лаяли за окном, стучали копытами. Солнце прорвалось, брызнуло в зеркало. Он встал завесить, близоруко всмотрелся. Вислый нос. Разросшаяся борода скрывает слабость рта — влажного, с бледными губами, как у матери. Мать духовного водительства искала — нашла у Достоевского. Отца-сановника, помнится, он хотел убить бомбой, запаянной в жестянку из-под сардин… Глаза красные, брови шелушатся, зуб передний выбит. Женщины отворачиваются. Давно уже ему хочется женщину, любую, помоложе. По статистическим данным, 75% студентов занимаются мастурбацией. Молодцы! Может быть, так удастся поколебать режим, сбросить опостылевшее ярмо. Была у него курьезная мечта: свергнуть самодержавие. Заменить либеральным правительством. Либеральным.
— Петенька, я кумыс принесла, — женщина вторглась, дурная лицом. В сырцовых буклях, глядевшая почти старухой. Лоснящаяся на складках юбка с массой потрепанных оборок и шлейфом. Теплая бумазейная кофта. Бумазейная. — Тебе кумыс для желудка нужен! — Она засмеялась гадким смехом.
Нервная дрожь физического отвращения пробежала по его телу. Когда-то он был дружен с ее сыном. Давно, в студенчестве. В прогрессивном. Составлявшем далеко не те, нынешние 75%. Вместе занимались, читали, мечтали. Порой спорили. У товарища были нелады с матерью. Однажды он взял Петра за руку и привел к ней. «Я был тебе плохим сыном, — сказал товарищ. — Вместо меня, получай хорошего!» Собрал котомку и ушел, а Петр остался с новой матерью. Она приняла в нем горячее участие, взяла к себе в постель — будучи двадцатью годами старше, на многое открыла глаза. Разборчивым почерком переписывала его статьи, давала денег на карманные расходы. Она не понимала, что это не может продолжаться вечно. Калмыкова Александра Михайловна. Старуха в сырцовых буклях. В бумазейной теплой кофте. В теплой. Чувствуя внезапный прилив злобы, он ухватился за спинку кресла.
— Не сметь! — закричал он диким голосом. — Входить без стука!! Называть Петенькой!!! Приносить кумыс!!!! — «Что еще?» — Смеяться гадким смехом!!!!!
Она выронила кружку, и ядовитая, прожигающая жидкость стремительно, по паркету, ринулась к его ногам. Содрогавшийся перед всякой физической опасностью, он спиной упал на диван.
— Неблагодарный! — гнуснейше затряслись букли. — Забыл?! Забыл, что я для тебя сделала! — гадкой крысой она засновала по комнате. — Кормила, обшивала, поила с ложечки! Была и верная супруга, и  добродетельная мать! — Облезлым розовым хвостом она задела по лицу, попробовала укусить, напиться его крови. Он отбивался, швырял в нее чем попало — вскочил, чтобы убить. Пронзительно пища, зигзагами, она вынеслась за дверь — он мчался следом. Настичь, прижать, раздавить тяжелым башмаком! С верхов что-то падало, каталось, хрустело под ногами; летали перья из перин, стулья опрокидывались и этажерки. Хитро он загонял ее в угол, изощренно она выворачивалась и ускользала, ускользала, ускользала. В разорванной бумазейной кофте. Гадкая старая крыса. Она забилась в спасительную щель — ослабленный, он бросился в кресло. Неукротимый морально-интеллектуальный огонь горел в немощном, слабом теле. Мебель лежала в ложнорусском стиле. Окна смотрели в переулок. Фонарный переулок, дом Плюшара. Он похилил голову книзу. Либеральная душа исстрадалась в революционной оболочке. Вопрос политической свободы — есть вопрос национального выживания. Улита едет, когда-то будет! Калмыкова, оправившаяся, звала обедать. Вокзальная котлета, глупый суп. Вконец опустошенный, он лег под одеяло и долго ворочался.
Так, исподволь, осторожно, совершалось перерождение русского марксизма.

7.

— Во Флоренции, — рассказывал Ленин, — каждый день я ходил в музей Уффици. Нежный Перуджино, загадочный Ботичелли, могучий Фра Бартоломэо, небесный Фра Анджелико, пышный Тициан, светозарный Веронэз!.. Французский театр, — облизывал он пальчики, — Сара Бернар, Елеонора Дузе, Маргарита Готье!.. А опера, — сучил он ногами, — Сибилла Сандерсон, Тереза Мальтен, ее цикл «Нибелунгов»! Тру-ту-ту! Бубу-бу! — пробовал показать он, надувая щеки.
Зиночка смеялась навзрыд, поправляла, заставляла взять октавой ниже.
Раскрасневшиеся, они вышли из самоварного заведения, размещавшегося в бывшем холерном бараке.
— Таврический сад еще не закрыт, — посмотрела Коноплянникова. — Хотите?
Они вошли в аллеи, по которым когда-то Екатерина Великая прогуливалась с Потемкиным.
— Их сердца бились в унисон, — попыталась девушка создать настроение, — и души витали в родственных эмпиреях.
— Вовсе нет, — разрушил Ленин. — недаром Императрица говаривала: «Чужая душа — Потемкин!»
Няньки ходили с младенцами.
Птицы взлетали и садились.
Облако проплыло, похожее на штаны.
Революционер пробежал в сапогах, кинул, из-за голенища, прокламацию.
«Il faut le battre le fer le broyer, le p;trir!..»  — прочитали они вслух.
— Возмутительно!.. Возмутительно! — застегивая одежду, Плеханов выбрался из кустов, дочитал листовку и вытер ею вымазавшиеся сандалеты. — Да как они смеют, мерзавцы!.. Сеять смуту?! Оспаривать решение суда?! Призывать к разрушению?! Негодяй получил по заслугам!
Немного они обсудили нашумевший процесс. Зиночка полагала, что двадцать лет каторги все же для Языкова многовато. Плеханов, напротив, был за смертную казнь. Прилюдно. С барабанной дробью.
— Лично мне, — поморщился Ленин, — история эта не нравится ни с какой стороны. Языков, конечно, — ренегат, иуда, но согласитесь: действия полиции!.. Врываться среди бела дня, за ноги стаскивать людей с постелей!.. Выходит, я теперь днем и вздремнуть не могу!
— Без политической подкладки — на здоровье! — еще раз Плеханов обтер обувь, на этот раз о траву. — Оформите в участке разрешение и спите, сколько угодно!
— Гольденвейзер обращался — не оформили. — Зиночка капнула духами. — И Моммсену тоже.
— Гольденвейзер — выкрест, — объяснил Плеханов. — Моммсен — католик.
Откуда-то возникла бутылка крымского клярета, за ней порезанная крупно луковица.
— В Моршанске обязательно гладильную доску я покрывал чистым закатником, — рассказывал старик.
— Как же — помню! — посмеивался Ленин. — Мальчишкой был. На вас глядючи, ту же моду взял. За что и «стариком» прозвали.
Без суеты и спешки они сидели на широкой скамье.
Повытчик прошел с наклонностью к фанфаронству.
Гувернантка без места.
Скопец в прюнелевых, для танцев, дамских ботинках.
Пощипывая отросшие усики, ненадолго Зиночка погрузилась в себя. Мысли были практические, хлопотливые… Венчаться непременно в Почтамтской церкви. Батюшка там спорый и возьмет по-божески. Шафером — Соловьева-Несмелова. Свадебный генерал — Сахаров, дядюшка Анастасии, не откажет. Для веселья — Виконт Циммер, пусть кувыркается перед гостями. Крестным попросить Асафа Баранова, купец, богатый… но это позже, позже…
Ленин сидел, скрестив руки на ее груди.
Из пролетавшего невысоко аэроплана, отставив голову, вниз смотрел Рахманинов.
Чиновник прошел, по экзамену получивший первый чин.
Казалось, что он движется посредством винтов и пружин.

8.

— Какой страшный! — прямо-таки содрогнулась Биценко.
— Зауролоф, — посмотрела вдова. — Чучело.
— Бегемотова?
— Радолина.
— А это, длинное?
— Питатель. Ленточный.
— Бегемотова?
— Фойницкого. Профессора Фойницкого.
— А здесь, с дырочкой? — Анастасия Алексеевна взяла в руки.
— Мастурбатор. Студенческий.
— Бегемотова?
— Да.
Анастасия Алексеевна закрыла дверцу шкапа, вдова возвратила лампу на мраморную консоль. Лампа закрыта была колпаком из голубой тафты.
— Бегемотов… — Биценко подумала. — …состоял в должности?
— Да. — отвечала обладательница большой памяти. — Казимеж служил в приказе общественного призрения, потом назначен был первоприсутствующим первого департамента Сената. Там у него развилась какая-то дикость по отношению к семейным дамам — крайне непринужденно он обращался с ними, позволяя себе разные вольности. За что, — вдова прополоскала горло бертолетовой солью, — и был разжалован в письмоводители второго отделения департамента государственного казначейства.
— Казимеж отправлялся в присутствие — вы оставались одна в этом большом и гулком доме?
— Ну, почему же. Ко мне приезжали.
— Фойницкий с Радолиным? Чтобы поласкаться взорами? Нечаянными прикосновениями?.. Они заискивали вашего расположения?
— Профессор Фойницкий был большой любитель флирта и искал со мной более близких отношений. Отчетливо он подпускал романтическую струйку.
— Осмеянную Белинским? Ту самую?
— Да.
— Ну, а Радолин?
— Граф щекотал застарелую и полупогасшую сердечную чувствительность. Я поверяла ему мелкие чувственные переживания. Он облегчал мое состояние своим присутствием и молчанием.
— Они ревновали вас друг к другу?
— Ничуть. Один только раз, за картами, у них произошла пикировка. Уже вынуты были пистолеты и удавки. В забвение всех приличий.
— Кто ж разнял?
— Бегемотов — подоспел со службы. Кольем и вожжами. Он был очень силен. Везде оставлял за собой ореол богатырчества, удивлявший всех.
Анастасия Алексеевна встала размять ноги. Крутанула за экватор ламповый глобус, подошла к мраморному умывальнику с педалью, нажала — посмотрела, как утекает вода.
Зеркало, на ножках, в виде трюмо, стояло.
Драпировка из тяжелого дорогого брокара висела.
Подушки тисненой кожи лежали.
Потолок был штучный, резной, темных колеров, с переплетами и выпуклыми фигурами, с тонкой позолотой.
Сильно кто-то стучал в окно второго этажа — сохраняя аристократическую неподвижность, старая вдова притворялась мертвой.
Противоестественно большая челюсть вдруг шевельнулась, одутловатое лицо на стене ожило, похотливый глаз явственно подмигнул.
— Амалия Густавовна! — принялась Биценко раскачивать и приводить в чувство. — Амалия Густавовна! — Она отыскала пузырек с эфиром и приложила к холодному крючковатому носу.
— Отец — чиновник водяного департамента, — вдохнула, возвращаясь, Фойницкая. — Красавец собой, он имел счастье…
— Амалия Густавовна! Кто рисовал Бегемотова?!
Старуха посмотрела на стену, вскочила, задернула холст занавеской. Еще раз основательно вдохнула.
— Толстой Лев Николаевич. Он был отличный рисовальщик.

9.

Протопресвитер церкви военного и морского духовенства, отец Георгий Шавельский чистил засалившийся свечной ящик.
Солнце играло в витражах.
Лики святых лучились.
Дикая коза вспоминалась, съеденная в ресторане.
Топот послышался. Хрюканье. Соколовский вошел, в поддевке с серебристой бахромой. Протоиерей 7-го Финляндского полка.
— Праведен Господь во всех путях Своих! — отцу Георгию поклонился.
— Всякий воистину ищущий Бога находит Его, — кивнул в ответ Шавельский.
— Господь спасает смиренных и дает им благодать!
— Богу все возможно.
— Бытие Божие есть для нас факт, и отрицать его можно только по недомыслию или злостности.
— Бога можно назвать Сама Истина, Сама Мудрость, Само Знание!
Обменявшись предписанными приветствиями, церковники присели в алтаре.
— Ну, с чем пожаловал? — Протопресвитер армии распечатал пачку «Пушки».
— Петров, гнида, священник, — полковой благочинный угостился, — в госпиталь, сука, явился без антиминса!
— Как? — не поверил Шавельский. — Без чего?
— Без антиминса, ****ь! Не полагается, говорит.
— Привел падлу? — тяжелый, отец Георгий, примерил по руке крест. — Давай по-скорому!
Петров вошел. Заросший, сухолядый. В рясе.
— В госпиталь ходил? — начал протопресвитер даже бесстрастно.
— Ну, ходил, — затравленно поп озирался.
— С епитрахилью?
— С епитрахилью.
— С дароносицей?
— С ней.
— Распятие захватил?
— А то нет.
— Кадило не забыл, часом?
— Как можно.
— А антиминс? — с каким-то наслаждением протянул протопресвитер.
Страшно поп побледнел.
— Госпитальному священнику антиминс не положен, — с мужеством обреченного поднял он бесцветные глаза.
— Не положен? — принялся Шавельский смеяться. — Не положен!.. А как, говнюк, без антиминса литургию служить станешь? — Шелковым подолом он промокнул набежавшую слезу. — Кол тебе в жопу!
— Не обязан совершать литургии, — крупно раскольник затрясся. — Дело мое — напутствовать да хоронить. Согласно положению.
— Вот я тебя, злоебучего, щас и напутствую, и похороню! — заревел-затоптал отец Георгий. — Согласно положению!
Приложился от всей души. Раз. Другой. Третий.
Отгремело в алтаре и смолкло.
Тихие, кружились пылинки.
Солнце преломляло витражи.
Заинтересованные святые смотрели на свечной ящик.
— Спасение возможно в Церкви! — Ексакустодиан Махараблидзе подоспел с походной аптечкой.
Вдвоем с помощником привели пострадавшего в чувство.
— Я тебе свой антиминс отдам! — Протопресвитер отворачивался от вспухшего, посинелого лица. — Бархатный, с изумрудами… На-ко, выпей кагору… Рясу получишь новую, на хорьке… Спирту давай!.. Икрой, вот, закуси… Нельзя тебе без антиминса… Осетрины съешь… Литургий скоро много служить придется… Кури!..

10.

Небольшое, но деликатное дело, покончить с которым он получил прямое указание, помешало Потресову вовремя явиться на сходку.
Конспиративная квартира на Лиговке, в доме Галченкова, полнилась разномастными, говорливыми, небрежно одетыми людьми. Всеми владело политическое беспокойство. На тарелках стояли уже тронутые закуски, в воздухе висел табачный дым, припахивало эфиром. Из граммофонной трубы, шипящие, вырывались хрипы. Все замаскировано было под заурядную дружескую вечеринку, с дешевым вином и барышнями.
Александр Николаевич отломил подового пирога, налил полстакана лафиту.
Оживленная, за столом, разворачивалась дискуссия между Карлом Менгером и Густавом Шмоллером. Пространно первый говорил о предельной полезности теории, горячечно второй призывал ограничиться сбором фактических и статистических данных, отрицая, со смехом, теоретический характер политэкономии.
Розанов привстал, погрозил немцу пальцем:
— Христос никогда не смеялся!
Из столовой Потресов перебрался в гостиную.
— Прогресс уже не имеет обаятельного действия и потерял прежнюю неодолимую прелесть, — подошел Антонович.
— Бог русского прогресса не пощадил своих пионеров и прикрыл гордым знаменем революционного марксизма целые стада мягкотелого люда, — не то согласился, не то возразил Александр Николаевич.
Перешел в спальню.
Николай Константинович Михайловский и его подруга Пименова лежали под одеялом. Бердяев сидел на подоконнике, дышал вечерней прохладой.
— О чем размышляете? — из вежливости Потресов спросил.
— Об интеллигентском презрении к философии. — Бердяев сплюнул и подождал, пока сгусток не долетит до низа. — Философию всегда интеллектуалы третировали как служанку политики.
— А вас, — поздоровался Потресов с Булгаковым, — какая проблема волнует?
Немного мастер подумал.
— Пожалуй... проблема отношения интеллигенции к религии. — Он глотнул теплой абрикосовой. — Интеллигенция полностью лишена подвижнического духа и внутренней религиозности.
На кухне Михаил Гершензон ел, с мацой, кисло-сладкое мясо.
— Порвалась нить, — сетовал он, — которая — худо ли, хорошо ли — но связывала идеал с действительностью, с ней вместе потускнел идеал, отходя в прекрасную даль и мало-помалу превращаясь в красивую, неуловимую и, кто знает, достижимую ли грезу!
Потресов записал, спрятал в карман.
— Засулич свихнулась! — Туган-Барановский, топая, побежал к выходу. — Статью подписала «Каренин». Ушами сидит-шевелит!
Яков Ганецкий, в ванной, печатал, на портативном станке, ассигнации. Екатерина Кускова стояла под душем: торс Венеры Милосской, голова — смеющегося Фавна.
— Мое кредо, — Потресова увидала, — мое кредо...
— Ваше кредо — ваше либидо! — Александр Николаевич развернулся.
— Старовер, вы — демон... кладущий на все возвышенное клеймо пошлости! — вослед донеслось.
Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс из уборной вышла, с хромой вороной на плече.
— Великие реалисты прошлого: Рикардо, Госсен, Вальрас, Джевонс, Визер, Бем-Баверк, Вурст, Кнауст, Припасов... — перечислила с худо скрытой досадой.
Потресов возвратился в гостиную.
«Жизнь — сложное явление и не укладывается целиком в прокрустово ложе каких бы то ни было схем. Каждая личность стоит на перекрестке разнообразных влияний, — так думалось. — Интеллигенция переменчива в своих привязанностях и готова сегодня сдать в архив забвения то, что еще вчера венчала цветами».
Струве подсел, переодетый либерал в среде русских марксистов.
— Чем глубже вникаю в марксову теорию стоимости, тем больше поражаюсь ее непоследовательности, — повел тощими плечами. — Глубже — больше. Свою теорию Маркс позаимствовал у классических экономистов, введя в нее метафизическую субстанцию... метафизически заимствовал...
Старый греховодник, русский марксизм умирал естественной смертью. У одра безнадежного больного слышался вздох облегчения — праведники ликовали.

11.

Барон Николай Васильевич Дризен, довольно известный в театральных кругах критик, прогуливаясь в 10 ; часов утра с молодой актрисой Александринского театра Шуваловой, дочерью актера Сазонова, по Каменноостровскому проспекту, повстречал у дома страхового общества «Россия», что напротив выстроенного Бенуа Александровского лицея, драматического рецензента «Нового времени» Юрия Беляева.
— Уж и не знаю, правда ли это, но говорят, за что купил, за то и продаю, но если правда, то директор Императорских театров назначен, — дробно просыпал газетчик.
— Но кто, кто?! — Мария Юльевна Гартонг, урожденная графиня Стенбок-Фермер, ingenue comiq Михайловского театра, маленькая, пухленькая, с прелестным ротиком, из которого слова выходили, как бисер, подскочила. — Аничков?.. Барятинский?.. Волконский?.. Голицын?.. Делянов?.. Жихарев?.. Зубов?.. Извольский?.. Куропаткин?.. Люгебиль?.. Милюков?.. Нолькен?.. Поливанов?.. Ридерстольпе?.. Самарин?.. Ухтомский?.. Филомафитский?.. Хомяков?.. Чернов?.. Шлиппе?.. Яцына-Анашкевич?.. Скажите же — не томите! — зонтиком она принялась колотить Беляева по спине и лицу. — Кто? Кто? Кто?!!
— Ленин какой-то, — граф Голенищев-Кутузов, поэт, секретарь вдовствующей Императрицы Марии Федоровны, пожал плечами. — Сам из актеров.
— Он хороший актер? Хороший? — Мейерхольд подсуетился.
— Ну нет, какой хороший! Он все амплуа прошел и в суфлерах был, — Николай Александрович Попов, режиссер, театральный деятель, человек тонкого вкуса, копнул в носу. — Ничего, так себе, смешит.
— Как актер он самого низкого разбора, выезжает на описательном жесте, никогда не упомянет сердца или головы, чтобы не коснуться рукой соответствующего места своего тела, — Дягилев Сергей Павлович, еще не прославившийся оперными и балетными постановками по всему миру и только начавший проявляться на художественном горизонте; возбуждавший филистеров смелостью своего журнала «Мир Искусства», вызывающе, взад-вперед, повел бедрами.
— В искусстве он разводит микробы классовой гангрены! — ногой проломила афишную тумбу княгиня Ливен, урожденная Васильчикова. — Он вносит рознь в то, что сближает! Вражду в то, что примиряет! Жару в то, что охлаждает!
— В высших кругах общества много было людей, надеявшихся и оставшихся за флагом, — урюпинский атаман Демидов придержал лошадь.
— Представьте: он совсем не администратор. Чиновная, как и хозяйственная часть его обязанностей, попросту ему противна! — монсиньор Тарнасси, папский нунций, соскочил с велосипеда.
— Одинаково ему противны чиновники, выражающие интерес к искусству, и артисты, наделенные чиновным рвением, — по жаре, к месту, Анастасий, Духовной академии ректор, всех святой водицей окропил.
— Городовой перед ним уже вытягивается в струнку, — немецкий генерал Лицман надул щеки. — Значит, он гордец!
— Половые перед ним лебезят, — поддакнул граф Кауфман-Туркестанский. — Он чванлив!
— Он отворачивает брюки! — испанский посол, маркиз Вилья-Гонзало покраснел.
— Сожительствует со скомпрометированной особой и не дает ей спуску! — Сережников Василий Константинович, директор Института Слова, обмолвился.
Варламов-Сорин и Давыдов-Дорн, из Александринского, подошли, два могикана. У Варламова от толщины не было больше походки, он переваливался. Давыдов выглядел того хуже: он весь заплыл и не имел уже ни дыхания, ни мимики — лицо превратилось в какую-то сплошную массу: глаза и нос, окруженные мясом щек и жиром двойного подбородка.
— Вчера у Кюба был. Хрящи ел соленые с яблочными зефирками!
— Он станет героем юмористических фельетонов, — смиренно старец Анатолий, из Оптиной пустыни, изрекнул.
— При полной служебной неопытности, на такой горячей сковороде долго он не продержится! — Свиты Его Величества генерал-майор, командир лейб-гвардии Конного полка Скоропадский предсказал.

12.

— Лев Николаевич... граф Толстой... что же... бывал в этом доме? — не в силах усидеть, Анастасия Алексеевна прилегла на диванчик, обитый зеленым трипом.
— Он проводил здесь многие часы. — В кофточке, с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, глазами, тщетно Амалия Густавовна пыталась придать своему лицу строгое и презрительное выражение. — Здесь ел, пил, спал.
— Он приезжал, когда вы оставались одна? — Анастасия Алексеевна зацепилась за что-то прядью своих черных, везде вьющихся волос, и, мотая головой, отцепляла волоса.
— Старался подгадать, — поспешно вдова вынула платок и закрыла им лицо, — но Бегемотов, Радолин, Фойницкий установили дежурство, и в большинстве случаев намерениям Льва Николаевича не суждено было свершиться.
— Что же... вы разговаривали? — Участие и любовь, непритворные, видны были на лице Анастасии Алексеевны.
— Я разговаривала с Радолином, Казимеж — сам с собою. С Толстым разговаривал Фойницкий. Профессор Фойницкий.
Как только вдова сказала это, выражение ее лица вдруг смягчилось.
— Верно, они говорили между собою о вас? — Биценко взялась за поднос, потом отодвинула его. — Фойницкий с Толстым?.. Какая поэзия и высота вы для них?
— Милая моя, как я рада, что ты приехала, как я рада. Мне легче, гораздо легче стало, — вдруг соскочила вдова с колеи разговора.
Быстро Анастасия Алексеевна разыскала пузырек с эфиром.
— Они говорили о Радолине, — пришла старушка в чувство. — И еще — о Бегемотове.
— Что именно? — Биценко сделала жест перед лбом. — Вы помните?
— Да, — задумчиво вдова посмотрела мимо дачницы. — Они говорили, как странно у Радолина выдаются уши или же он обстригся?.. Казимеж, они отмечали, находится в состоянии сумасшествия, в котором ему кажется, что он и его счастье составляют главную и единственную цель всего существующего и что думать и заботиться ему ни о чем не нужно — все делается и сделается для него другими.
— Еще? — Анастасия Алексеевна смотрела глубоким, восторженным, испытующим взглядом.
— Еще они рассуждали о том, что малину варят без воды и что корова есть только машина для переработки корма в молоко. Эти рассуждения были мне подозрительны, — с достоинством старая дама подняла брови.
Как ни была казенна эта фраза, Биценко, видимо, от души поверила и порадовалась этому. Она слегка нагнулась — движением, поразившем своею решительностью и грацией, обхватила вдову левой рукой за шею, быстро притянула к себе и крепко поцеловала.
— Льва Николаевича что-то мучало?.. Честолюбие? Свет? Двор? Мохнатая грудь? Он знал свое сердце? Чувствовал непрочность и неестественность своих отношений с женою? Было в его тоне неприличное, нечистое, унизительно-ужасное?
— Было, — сказала Фойницкая, с кулаками перед грудью. — Толстого мучали две вещи: его неверие и неневинность. Первое нисколько не затрагивало меня, другое же заставляло горько плакать.
— Он ходил с Машей в малину и там вел себя, как все светские люди? — Анастасия Алексеевна имела способность краснеть. — Все же, это ничего не доказывает. Это совсем не гадкие наклонности… просто шалость.
На столе лежал обломок палки, которую они нынче утром вместе сломали на гимнастике, пробуя поднять забухшие барры. Анастасия Алексеевна взяла в руки этот обломок и начала доламывать расщепившийся конец.
— Фойницкий находился под влиянием Толстого?
— Скорее наоборот. Толстой находился под влиянием Фойницкого. Профессора Фойницкого. Ивана Яковлевича.
Плутовская довольная улыбка морщила губы вдовы. Согнувшись до самых колен, в двойной лорнет, рассматривала она пожелтевшее фото: по мосту, переговариваясь звонко и весело, шла толпа разудалых баб со свитыми свяслами за плечами.

13.

То, что было бы развратно в Норвегии, среди скал и потоков, то не разврат в Париже.
Никто, как француз, не способен в извращении передать уважение. Нигде вы не встретите, как во Франции, в глубинах разврата, цветы горных вершин. Никто, как французы, не умеют показать с грязного дна сверкающий алмаз.
Украдкой петербурженки утирали слезу: французская делегация прибыла с визитом.
Председатель Совета министров Раймонд Пуанкаре, в белой фетровой шляпе, красных перчатках и затегнутой на несколько пуговиц визитке, держал за талию несравненную Сару Бернар, с ее непозволительно роскошным бюстом и невероятно широкими бедрами. Генерал Жоффр, предназначавшийся на случай войны в главнокомандующие, щипал ниже талии изумительную Дузе — черный корсаж из шелкового трико обвивал ее грудь и руки, из-под длинного шлейфа с широким плиссе виднелись густо собранные, ослепительно кремовые кружева. Honni soit qui mal y pense!
— А не показать ли нам вам учения кавалерии… под Красным Селом? — осведомился Самодержец.
— Показать! Показать! — запрыгали французики. — Учения кавалерии… вам нам… под красным седлом!..
— Ну что же — смотрите! — Николай показал двенадцать конных и на сладкое — 3-й Гусарский Елизаветинский и 8-й Уланский Вознесенский полки.
Линейное учение не имело боевого значения и было лишь красивой картинкой, показывающей хорошую съезженность русской конницы. Гости, однако, засмотрелись, да так, что генерал Жоффр потерял звезду Белого Орла. Les petites mis;res de la vie humaine!..** Великий Князь Николай Николаевич нашел звезду на военном поле и, по некотором размышлении, вернул владельцу. Жоффр был очень доволен и дал Николаю Николаевичу хороший на чай.
— Атаку, — попросила Сара Бернар, опускаясь на грудь любовника, только не вперед, а назад, как бы навзничь — знаменитый говорок, знаменитый шепот, знаменитое рычание, знаменитый «золотой голос»! — Атаку… показать… кавалерии на пехоту!
Тут же появившаяся 2-я гвардейская дивизия полевым галопом наскочила на возникший лейб-гвардии Измайловский полк. Измайловцы стояли разомкнуто, с пулеметами, и конники, гарцуя, проходили между ними. Ils ont ;t; charmants!
Великий князь Николай Николаевич так засмотрелся на француженок, что потерял орден Александра Невского. Генерал Жоффр нашел награду и возвратил орденоносцу. Великий Князь был страшно обрадован и щедро дал французу на шампанское.
— Парад, — на задержанном дыхании, с падением голоса с высоты в глубину — незабываемо, неописуемо, неповторимо! — выговорила Элеонора Дузе, вся жгучая, нервно-измученная, вся как натянутая струна, слабая перед увлечениями, сильная в порывах возрождения, поднимаясь с колен любовника, — показать парад!
Самодержец, рассмеявшись, выдернул из бороды волосок.
Появившиеся ниоткуда, соткавшиеся из воздуха и жирного деревенского молока, под барабанный бой и пение псалмов, ударяя литаврами кантонистов, в полном боевом снаряжении, следуя один за другим, перед потрясенными, зажавшимися французами церемонийным маршем по военному полю прошагали 1-й драгунский Московский имени Императора Петра I, 9-й кирасирский Казанский и 119-й пехотный Коломенский полки. Завершила шествие, в полном составе, армия генерала Самсонова.
Жадно французы нюхали эфир.
— Назначаю вас, — почтительно Николай прикоснулся к груди Сары, — шефом 172-го пехотного Лидского, а вас, — учтиво дотронулся он бедер Элеоноры, — шефом 17-го полка 5-й стрелковой Сибирской дивизии. В звании полковников!
Разврат в Париже для России не разврат вовсе.

14.

— Действительно, что ли, Указ состоялся? — поверил и не поверил Плеханов. — Такой, надо же, высокий пост… придворный чин… единственный в своем роде. Гофмейстеров, шталмейстеров, егермейстеров — куча, директор театров — один!
— Я принял назначение, — подтвердил Ленин. — Государь подписал.
Чувствуя себя едва ли не новым Сперанским, только что он вышел из Конторы Императорских театров, где представлен был подчиненным и примерился к кабинету предшественника — Владимира Теляковского, расстрелянного за какое-то служебное упущение.
Светило солнце. Чирикали птицы. Виолончелист Бзуль прошел, помахал контрабасом.
— Представительная сторона… какая же? — не отставал Плеханов.
— Стеснительная! — с высокой цилиндрической шляпы, на ходу, Михаил Францевич сбил каплю помета. — Когда Государь либо Императрица в театре, директор обязан быть. Выходит, вечера не свободны. О личных увлечениях придется позабыть.
— Лето — сезоны закрыты. Чем заниматься станете?
— Сценическим воспитанием! — решительно распрощавшись со стариком, новый директор вошел в Александринский. — Сценическое искусство — собирательное! — довольно громко, с порога, заговорил он. — оно соединяет в гармоническое целое творчество литераторов, артистов, музыкантов, художников и представителей пластического искусства. Общими усилиями нескольких искусств оно действует одновременно на чувство, ум, совесть, слух, зрение тысячной толпы и достигает такой высокой силы впечатления, которой не способны дать в отдельности каждое из названных искусств. Пусть наше искусство недолговечно, зато оно неотразимо! Публика идет в театр для развлечения и незаметно для себя выходит из него обогащенная новыми мыслями, ощущениями и запросами благодаря духовному общению с ней авторов и артистов со сценических подмостков. Обладая большой силой духовного воздействия на толпу, театр получает крупное общественное значение, раз что с его подмостков проповедуют возвышенные мысли и благородные чувства.
Но ведь Станиславский… — Сазонов, отец молодой актрисы Шуваловой, осмелился было раскрыть рот.
— Станиславский! — в запальчивости Ленин что было сил дернул невежду за бороду. — Станиславский!! Станиславский ваш заблудился в «Трех сестрах»!!! — Страшно он захохотал.
Стремительно актеры разбегались.
— Театр служит целям искусства, — погнался Ленин за Давыдовым. — следовательно, прежде всего он должен отвечать художественным требованиям. Они очень обширны и не ограничиваются одной сценой, но распространяются на все здание. Вы должны знать, как важно в художественном отношении, чтоб публика, входя в театр, настраивалась к восприятию сценических впечатлений. Это своего рода гипноз, для достижения которого каждая сволочь… каждая мелочь становится важной!
— Следует остерегаться педаризма… педантизма в нашем искусстве! — затряс Ленин Юрьева. — Нельзя уменьшать границы творчества до мещанской узости или банальной сентиментальности!
— Изгнать художественную и иную ложь со сцены, заменив ее художественной правдой! — целенаправленно Ленин загонял в оркестровую яму Мамонта Дальского. — Улучшить почву для широкого, а не узко-специального развития таланта! Заставить публику икать… искать в театре отражения настоящей, а не бутафорской жизни!
— Установлено, — повалил Ленин Певцова, — в драме главную роль всегда играет драматическое искусство, а художественно-декоративное и другие искусства несут служебную роль, являясь только фоном для артистов. В оперном сценическом искусстве главную роль играет музыка, в хореографическом — танцы!
— Чтоб быть артистом, — уже на излете, упал Ленин в уборной Левкоевой, — необходима практика, чтоб иметь практику, необходим театр, чтоб иметь театр, необходим успех, чтоб иметь успех, нужно быть артистом, чтоб стать артистом, необходима практика.
— Способность к духовному и внешнему перевоплощению есть первая и главная задача актера! — хитро Михаил Францевич подмигнул швейцару.

15.

Новикова прошла, урожденная Бостанжонгло, совсем рядом.
По выходе замуж она продолжала петь. Ее стан раздался, но был сухощав. Она никогда не нравилась ему из-за апатичности и некокетства. Никогда. Струве поклонился нарочито обрубковато и сухо.
— Примечательно, — сказал Туган-Барановский, — что мы, в точности зная общественно-идейный фасад демократии, не знаем ее психологического int;rier’а.
Потресов рассмеялся желчным добролюбовским смехом.
Винавер прошла, тоже женщина, с томом Буажильбера. «Крушение цивилизации». Непетая дура. «Психически вы — ненормальный!» — отсекала она его руки. Однажды облила помоями, в другой раз — скипидаром. Помоями и скипидаром. Дура. Струве отвернулся.
— Не отрекайтесь от славного прошлого разночинной интеллигенции! — призвал Потресов.
— Ха-ха-ха! — смеялся Туган-Барановский.
Татарина провезли в кресле, с надетой на голову чаплашкой. Одна нога здесь, другая там. Инвалид. Певчие провезли, в кунтушах. Бурцев Владимир Львович пробежал по дорожке — размахнулся, кинул в урну газету «Былое».
— Формирование русского национального сознания — дело будущего, — обмолвился Михаил Гершензон.
Захохотали все.
— Идея еврейской нации есть фантастический и болезненный продукт ненормальных правовых условий. — Струве ответил с преднамеренной грубостью. — Фантастический и болезненный. Болезненно фантастический!
Гершензон с Ганецким ушли.
Был светлый день. Предметы резко выдавались, очерченные солнцем. Деревья трепетали зеленым. Насекомые вились. Навязчиво чем-то пахло.
— По Фейербаху, не Бог создал человека в своем воображении, а человек создал Бога, — Екатерина Кускова щелкнула бельевой резинкой.
— Согласно Фихте, — походя, Струве отмел, — область ценностей является областью свободы, а не обходимости. Не необходимости.
Кускова ушла. С Туган-Барановским.
Авксентьев, эсеро-масон, ссутулившись, сунулся было в дверь, в хорошо сшитой паре, высоких, со сборами, сапогах — увидел Струве — попятился, исчез.
Петру Бернгардовичу не терпелось перейти к делу. Мешали посторонние.
— Сам принцип вытеснения полуправды народничества полной неправдой марксизма берет начало от христианской концепции, представляющей Новый Завет! — пальнул он крупным калибром.
Немедленно Николай Константинович Михайловский и его подруга Пименова направились к выходу.
— В противовес маловерию на сцену выступает категорический императив долга, — дотронулся Петр Бернгардович до канта на платье Тырковой-Вильямс.
Тыркова-Вильямс удалилась, с хромой вороной на плече.
Можно было, наконец, брать быка. В открытом павильоне, у Эрнеста, они остались одни. Потребовав шампанское, Струве разлил в два фужера.
— Помогите мне, дорогой друг, всем, чем владеете, ликвидировать старые отношения, в которых чем дальше, тем больше становится очень отрицательных сторон, — без обиняков приступил он. — Ликвидировать!
Потресов выпил, схватил Петра Бернгардовича за ворот, притянул, заглянул черным глазом в самое естество.
— Надоела баба? Избавиться хочешь?!
— Помоги, Старовер… тебе не стоит ничего. Чик— и готово! Я икону подарю — есть у нее, с камешками. Совсем извела, в теплой кофте! Я молодой еще — жить хочу. Ликвидируй!
— Нельзя, Теленок, без санкции.
— А ты спроси Скорпиона! Размяться, мол, надо — застоялась рука. Сколько прошло уж, с последней акции! Недолго навык утерять. Скорпион — добрый. Не откажет.
— Попробую. — Старовер понюхал ноздрями.
Он отпихнул Петра Бернгардовича, достал из-под рубахи «Артельные начинания русского общества», раскрыл, принялся делать пометы и расставлять на полях знаки.
Интеллигент, из политического фанатизма ставший извергом.
Индивидуум, опустившийся до типа.

16.

— Что это у вас в руке? — не разглядела вдова.
— Клинкер. — Анастасия Алексеевна подбросила и поймала. — Графа Радолина.
— А в другой?
— Пупырь. В спиртовом растворе. Казимежа Бегемотова.
— Ногой… выкатили что?
— Кадь. — Биценко улыбнулась. — Профессора Фойницкого.
Под кофейником догорали синие ползающие огни. Разлапистый ильм стучал в окно. Не замеченная ранее, на стене висела картина: лысый свежий старик с широкою рыжею бородою прижался к верее, чтобы пропустить тройку.
Бережно Анастасия Алексеевна расставила бебехи по местам и заперла шкап.
— Толстой, — она рассмотрела подпись на холсте, — здесь только рисовал, ел, пил, спал… разговаривал? Ничего больше?
— Еще он пел, — вдова показала три пальца. — Терцеты.
— С Фойницким и Радолиным?
— С Радолиным и Бегемотовым. Фойницкий слушал.
— Толстой… Лев Николаевич не пробовал здесь, в этом доме, что-либо написать?.. Рассказ, повесть? — Анастасия Алексеевна занесла шлейф, чтобы миновать стоявшие у двери игрушки.
— На шесть кофточек — двадцать четыре аршина нансуку по шестьдесят пять копеек, — возмутилась вдова. — Да это ж больше пятнадцати рублей станет, кроме отделки и работы!
— Толстой… в этом доме… написать?! — Биценко повторила громче, с тем же характером безразличности и напряженности.
Амалия Густавовна, прямо вытянувшись на стуле, со страдальчески-сочувственным лицом следила, поворачивая голову, за ходившей Анастасией Алексеевной. Анастасия Алексеевна в это время была в дальнем конце комнаты и остановилась там, что-то делая с гардиной окна.
— Как же — не пробовал! — вдова притворилась веселой. — Роман писал туточки!
— Здесечки?! — С треском, увлекая карниз, гардина рухнула с высоты. — Какой роман? — Анастасия Алексеевна вышла на середину комнаты и остановилась перед старой дамой, сжимая руками грудь. В белом пеньюаре фигура ее казалась особенно велика и широка. Она нагнула голову и исподлобья смотрела сияющими мокрыми глазами на маленькую, худенькую и жалкую в своей штопаной кофточке и ночном чепчике, всю дрожавшую от смеха вдову.
Амалия Густавовна помотала головой, чтобы рассеять путаницу кружащихся сумасшедших мыслей.
— «Каренину» свою. «Анну», — сказала она с выражением гадливости на лице. — Мы все испачкались на постройке.
Обеими руками, с усилием, Биценко выпрямила-таки грудь.
С необыкновенной быстротой, как это бывает в минуты волнения, воспоминания и мысли выскакивали изо рта старухи.
— Ну да, ну да — для себя, для других… С ним было постоянно не то что стыдно, а неловко за самое себя… Постели с необыкновенными пружинами… Фронтон все выходит ниже… Тысячи компликаций! — складывала она и распускала зонтик. —Wunscht man Dochots, so hat man auch Klopots!..
Расторопно, под фарфоровую ноздрю, Анастасия Алексеевна подставила пузырек с эфиром.
— С чего началось, как вышло?… Вдруг Лев Николаевич вскочил, сел на диван, открыл глаза, потребовал чернил и бумаги?.. «Все смешалось? — горячечно повторял он. — Все смешалось?!» Вашу семью он считал счастливою?! И кто приволок из театра ту огромную грушу?!
— Грушу, на спине, из театра принес Радолин — Бегемотову. Чернила у Толстого всегда были с собой, — приложившись левой ноздрей, вдова подставила правую. — Что касается «все смешалось» — эту присказку Лев всегда повторял, пригубив коктейль, сделанный для него Фойницким.
— Здесь! В этом доме! — прочувствовала Биценко. — Не может быть!
— Идемте, — с достоинством вдова поднялась.
Они вышли под первые, рассветные лучи.
— Смотрите! — Амалия Густавовна распахнула двери амбара
Огромное высилось нечто, со следами засохшей известки. Горела на ворвавшемся солнце великолепная золотая монограмма. Блистала нестерпимо.
— Что это?! — сощурилась Анастасия Алексеевна.
— Творило, — вымолвила вдова. — Графа Льва Николаевича Толстого.

17.

— Не помните случайно, сколько Ипостасей в Божестве? — епископ Нафанаил Архангельский развел руками. — Запамятовал что-то.
— Три, — улыбнулся протопресвитер Шавельский и принялся загибать епископу пальцы. — Одна  Ипостась не имеет причины Своего бытия и есть Отец. Вторая имеет причину Своего бытия и есть Сын. Третья имеет причину Своего бытия и исходит.
— Исходит?
— Именно так, — Шавельский показал рукой. — Исходит.
— В принципе… Бог чему равен? — архиепископ Серафим Тверской подошел. — Третий день бьюсь.
— Да самому же себе! — Отец Георгий рассмеялся. — Бог прост и несложен, — показал он, — и весь Самому Себе подобен и равен. Он весь есть чувство, весь – дух, весь — слух, весь — око, весь — свет и весь источник всех благ. Ум, честь и совесть нашей эпохи.
— Чего ж не покажется?
— Бог щадит Своих ненавистников, скрываясь от них, — захохотал протопресвитер армии и флота. — Вместе с тем, — разграничил он требником, — Бог скрывает себя иногда и от праведников для того, чтобы предупредить в них возможность гордыни и возбудить тем большую жажду Бога. Бог является только тому, кому хочет.
— Есть ли между вами такой человек, который, когда сын попросит у него хлеба, дал бы ему камень? — архиепископ Сергий Финляндский затоптал окурок.
— Нет! Нету! Нэма! — закричали иерархи.
— В таком случае — айда заседать! — подмигнул Сергий Шавельскому. — Перерыв окончен.
Святой Правительствующий Синод продолжил работу.
Рассматривался вопрос о продаже Его Императорскому Величеству участка земли в Царском Селе, примыкающего к царским владениям и понадобившимся Ее Величеству для постройки не то просветительного, не то благотворительного учреждения.
— Самая идея обсуждения вопроса, — новый обер-прокурор Раев негодующе воздел руки, — представляется мне не только неудачной, но и обидной для сознания верных подданных царя…
— Царю принадлежит не только мое имущество, но и моя жизнь! — вскочил с места новый товарищ обер-прокурора Жевахов. — Отдавая их по требованию царя, я… мы не вправе предъявлять монарху никаких расценок…
— Целесообразно, — продолжил Раев, — не вырабатывая никаких условий, повергнуть к стопам Ее Величества намеченный Государыней участок земли, удовлетворившись той суммой, какую Ее Величеству угодно будет предложить синодальному ведомству.
— Убежден, — закончил Жевахов, — что условия Ее Величества ни в каком случае не явятся неприемлемыми для Синода… даже допуская обратное, я находил бы, что Синод, сочуствуя идейным побуждениям Императрицы, должен был бы выразить свое сочувствие не только на словах…
Бесстыжие глаза, бесстыжие губы!..
На набережной к Шавельскому Тютчева подошла, фрейлина.
— Юродивый… Распутин к царским дочерям в постели лезет!.. Ужас что!
— С одной стороны, конечно, — отец Георгий согласился. — С другой — смотрите сами, — он показал брошюру архимандрита Алексия (Кузнецова) и отчеркнул ногтем по теме: «У НЕКОТОРЫХ СВЯТЫХ ЮРОДСТВО ПРОЯВЛЯЕТСЯ В ФОРМЕ ПОЛОВОЙ РАСПУЩЕННОСТИ!»
В задумчивости Софья Ивановна удалилась.
— На чем основан мир сей? — вопросил Шавельский архиепископа Финляндского.
— Мир сей, — ответил Сергий, — основан на плотянности, гордыне, эгоизме и земной мудрости. Когда земная мудрость проникается нравственной порочностью, она становится настоящим безумием.
— «Плотянность» что за фрукт? — уже у себя, спросил отец Георгий помощника.
— Плотянность означает подход ко всему извне, оценку всего с точки зрения земных, плотских интересов, нечувствие к духовности, к надмирному, — вздохнул Ексакустодтан Махараблидзе.

18.

Актеру, более чем кому другому, нужна скромность, так как в его деятельности слишком много элементов для развития самонадеянности, тщеславия, нахальства и прочих профессиональных пороков, глушащих талант!.. Когда актер начинает играть руками и ногами, это значит, что он ничего не может выразить лицом!.. — гонялся Михаил Францевич за балеринами в Мариинском.
— Avant de tant aimer, le coeur devrait bien s;informer de se qu’il aime! Tout en livrant votre coeur, gardez votre esprit!.. On ne chatouille pas un rhinoc;ros!.. Fais lui des yeux bleus!..  — прижимал он французов в Михайловском.
Возвращался в Александринский.
— Сделали?
— Как же… висят! — заведующий монтировочной частью, барон Кусов показывал огромные, кумачовые, висевшие повсюду транспаранты:







— Хорошо, — вглядывался Михаил Францевич. — Броско!.. Позаботьтесь, чтобы лозунги были в каждой уборной!..
Мчался на извозчике в Контору.
Запускал большие пальцы за борт жилетки, около подмышек. Играл сжатым и разжатым кулаком, морщил лоб. Ходил взад-вперед по кабинету. Размышлял.
«В Александринском «Снегурочку» ставить… с Писаревым… дубиной пусть помашет. «Гамлета» непременно… со Стрельской… в черном. — Он садился под портретом предшественника. — На Эрмитажной сцене — «Царя Бориса»… Мейерхольда роль. — Снова он поднимался. — В Михайловском — «Трех мушкетеров»… Люсьен Гитри и Лина Мэнт справятся. — Опять он садился. — В Мариинском — «Спящую…», «Времена года» Глазунова, «Садко» Римского-Корсакова. — Нет, — ложился он на пол. — В Мариинском — «… озеро», «Сильвию» Делиба и «Напарника» Дубровского!
Опять брал извозчика — летел смотреть репетиции. Хватался за голову, поражался дурным актерским привычкам, ухваткам, замашкам, безобразному расположению ударений, отсутствию пластики, музыкальной культуры, завыванию вместо интонации. Учил Давыдова читать стихи, Савину — сморкаться в платок, Кшесинскую — тянуть носок. «Предъем — это когда последующий консонанс в предшествующем аккорде предвосхищается в виде неподготовленного задержания!.. Неподготовлен-ного! — вдалбливал певице Каменской.
— Русский классицизм, — бросал на бегу Плеханову, — находится еще в состоянии возможности, его еще не слышали, его даже не знают, потому не знают, что не знают основ или, вернее, думают, что основы этого искусства коренятся в личном усмотрении!
— Противно чувствовать душу Ивана Колупаева, — соглашался Плеханов, — когда я хочу слышать Пушкина!
Снова Михаил Францевич возвращался в Контору. Дягилева отсылал, чиновника особых поручений, за пивом и воблой, диктовал в журнал распоряжений: «Колупаева Ивана — к увольнению. Каменскую Марию Даниловну — на пенсию, к чертовой матери!.. В «Конька-горбунка» вставить чардаш на музыку рапсодии Листа!»
Просиживал до глубокой ночи.
Приезжал домой — валился на пороге.
Кошмары снились. Похожая на куклу певица Барби пищала старых итальянцев: Монтевердэ, Кальдаро, Дурантэ, Порпора, Марчелло. «Wie einst im Mai» , — тенор Иван Решке ревел. Виолончелист Бзуль страшно подпускал.
— Душно! — вскакивал Ленин. — Бутербродами пахнет!
Падал снова.
Спал.
Звезды сияли безучастно.
Прохлада заползала в окна.
Пианист Чези играл скрипучее адажио Баха.

19.

Разговор перешел на злоупотребления властей в Соединенных Штатах, но Анастасия Алексеевна тотчас возвратила его на прежнюю тему.
— Толстой… Лев Николаевич, — своими красивыми, белыми, покрытыми кольцами руками она взяла ножик, вилку и стала показывать, — выгонял всех? Кричал, что убьет, зарежет… что ему мешают работать?
Амалия Густавовна взглядом хозяйки осмотрела свою комнату.
— Вовсе нет. Граф Толстой, Лев Никола…
И вдруг все перевернуло иначе: раздался стук в сенную дверь — гость был Кублицкий-Пиоттух, за ним, гулливая, внутрь прорвалась ватага.
— Забывать… не годится! — кричал Соловьев-Несмелов.
— Затворницей! Затворницей! — кричал Асаф Баранов.
— ****ь! ****ь! — кричала Щепкина-Куперник.
— А-а-а-а-а! — кричали врач Манасеин с дочерью.
— У-у-у-у-у! — в желтом чесунчевом пиджаке, выл Гуго Максимович Вогау.
Толстыми подошвами скрипел генерал Сахаров.
Лидия Арсеньевна Нессельроде подбрасывала к потолку двух, не похожих друг на друга, младенцев мужского пола.
Виконт Иванович Циммер кувыркался на стульях.
— Вейз мир. Киш ин тохес, — сказал старичок с жидовским обличьем, в котором, с трудом, Биценко признала протоиерея Смирнова.
Немедленно Амалия Густавовна притворилась мертвой.
— Вы см;трите на меня, — взглядом Анастасия Алексеевна обвела пыльные лица, — и думаете, могу ли я быть счастлива в моем положении? Ну, что ж! Стыдно признаться, но я… непростительно счастлива. Со мной случилось что-то волшебное, как сон.
— Ура! Ура!! — закричали все, подхватили ее, завертели, выскочили через коридор во внутренние сени, кубарем скатились по лестнице вниз, выбежали за ворота, помчались, наперегонки, к темнеющему прохладному лесу.
Дорога была шоссирована, обрыта канавами.
Овесы наливные стояли.
Где-то далеко крылато вращалась жнейка. Крестьяне сметывали копна сена в одну огромную скирду.
Коровы, выписанные из Швейцарии, непонятно что-то мычали.
Запыхавшиеся, с заплетенными ногами, все повалились на лесной опушке, разорвали узелки с крупно порезанным хлебом, пузатыми помидорами, пупырчатыми огурцами, порционными котлетами-марешаль и разварной осетриной.
Хлопушник и смолка расцветали повсюду.
Душистые светотени липы лежали.
Бальзамическая ель пахла, каролиновые тополя шелестели.
Грибы торчали, шляпками вверх… приветливая черника, улыбчивая земляника.
С шумом крыльев, но без карканья, пронеслась над высокими дубами стая грачей.
— Полетели на дальний водопой, — сказали врач Манасеин с дочерью.
— Это наше ру-у-усское равноду-у-ушие, — хлопнул пробкой Гуго Вогау.
Шалый налетел ветерок — смолисто-хвойная задумчивость обняла всех.
Проснувшись, побежали к морю.
Прыгали в волны, швырялись песком, закопали Щепкину-Куперник, обложили необделанными ноздреватыми камнями.
— Если у вас есть грехи, — кричала Анастасия Алексеевна против ветра, — они все простились бы вам за ваш приезд!
Слезы выступили всем на глаза. Каждый, молча, пожал ей руку.
Очень милый, хороший человек Соловьев-Несмелов вытолкнул на воду баркас.
— Азохен вей! — протоиерей Смирнов взялся за весло.
Анастасия Алексеевна ухватила другое.
Вставши на корме, парусом, Щепкина-Куперник надула юбки.
— Эге-ге! Эге-ге! — закричали все. — Сарынь на кичку!
Рассекая волны, мчались они пенной стихией.
Рыбы и гады морские, выставившись, любовались людьми.
— Эх, разочек бы за****юрить! — распалился вдруг Соловьев-Несмелов, мысленно перенесшись в Анастасию Алексеевну.
Несильно она гребанула ему веслом.

20.

Безукоризненная рубашка с плойкой, украшенная тонким, как червячок, черным галстучком, застегнута была золотыми пуговками. На открытом жилете красовалась новомодная часовая цепь с широкими кольцами.
— Что же… всё на одно жалование? — тыкал Плеханов в грудь Михаилу Францевичу.
— Именно так, — смеялся Ленин. — Именно так!.. Сюртуков шерстяных дюжина… перстень, вот, с брильянтом… акции именные — «Международное общество спальных вагонов»… а за окном — гляньте-ка!
Великолепная восьмирессорная коляска стояла, с ливрейным кучером и двумя лакеями на запятках.
Увиденное произвело достодолжно сильное впечатление.
— Собственный выезд! — смотрел и не мог взять в толк старик. — Экую сорвали комиссию!.. Не одолжите ли тысяч двадцать… заимообразно… на покупку имения?
Ленин смеялся, презентовал старику склянку одеколону петербургской химической лаборатории.
— Изящные дамы, небось… титулованного петербургского круга? — задом повалясь на диван, высоко Плеханов задрал ноги.
Ленин смеялся, грозил старику пальцем, поминутно оглядывал свои сапоги и перчатки.
— Уж извините, Валентиныч, — глянул он, наконец, на новенькие платиновые часы, — в Эрмитаже репетиция. А после, — внутренно Ленин сиял, как человек, уверенный в своем счастье, — не обессудьте: ужин с Николаем Александровичем.
— С Государем Императором! — ахнул Плеханов. — Самодержцем Всея Руси!
— В залах картинной галереи, — Михаил Францевич уточнил.
— Среди Веласкезов, Веронезов, Тицианов? — даже как бы не верил старик.
— В дивных, лоснящихся мрамором, залах музея, — подтвердил Ленин.
— Круглые столы, скатерти, серебро, хрусталь, цветы?
— А вокруг столов — белые, с золотом, ампирные стулья.
— Шум и движение рассаживающейся толпы избранных: бриллианты, мундиры, голые плечи, эполеты, перья, ленты, звезды?
— И красивые ливреи придворных служителей в белых бесшумных чулках.
— Вкусные пары горячего бульона среди малахитовых и ляписовых ваз?
— И еще — аромат котлет-марешаль, мешающийся с духом разварной осетрины.
— Езжайте же, — благословил Плеханов, — раз зовут. Коли царь зовет, значит, Бог зовет. А Господь зовет тех, кто любит царя, ибо Сам любит царя и знает, что и вы царя любите. — Торопливо старик допил пиво. — Нет греха больше, как противление воле Помазанника Божия. — Он прослезился и высморкался. — Судьба царя — судьба России. Радуйте его. Радоваться будет царь, радоваться будет и Россия!
Прочувственно Михаил Францевич пожал старику руку…
Стремительно коляска катилась по вечереющему столичному граду. Кучер стегал кнутом. Караковые рысаки хрипели. Искры разлетались.
— Заплачет царь, заплачет и Россия. Не будет царя, не будет и России. Какъ челов;къ съ отр;занной головою уже не челов;къ, а смердящiй трупъ, такъ и Россiя безъ царя будетъ трупомъ смердящимъ! — подскакивал Плеханов на пружинах шелковой репсовой подушки. — Берите от него то, что он может дать, а большего не требуйте. Наш учитель — смирение. Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. А благодать Божия — это всё! Скажите себе: «Хотя я и песчинка земная, но обо мне печется Господь, и да свершается надо мною воля Божия»! Вот если вы скажете это не умом только, но и сердцем, и действительно смело, как и подобает истинному христианину, положитесь на Господа, съ тв;рдымъ нам;ренiемъ безропотно подчиниться вол; Божiей, какова бы она ни была, тогда рассеются перед вами тучи и выглянет солнышко, и осветит вас и сугреет, и познаете вы истинную радость от Господа, и все покажется вам ясным и прозрачным. Перед кончиною своей станете благодарить Господа не за радости и счастье, а за горе и страдания, и чем больше их будет в вашей жизни, тем легче будет умирать, тем легче будет возноситься душа ваша к Богу… в рай…
Коляска встала.
Лакеи, цепляясь друг за друга, слезали с запяток.

21.


Разговор перешел на злоупотребления властей в Соединенных Штатах, но Анастасия Алексеевна возвратила его на прежнюю тему.
— Толстой… Лев Николаевич, — своими красивыми, белыми, покрытыми кольцами руками она взяла ножик, вилку и стала показывать, — выгонял всех? Кричал, что убьет, зарежет… что ему мешают работать?
Амалия Густавовна взглядом хозяйки осмотрела свою комнату.
— Вовсе нет. Граф Толстой, Лев Никола… — испуганно она втянула голову, прислушалась — в сенях было тихо. — Лев Николаевич… терпеливо ждал, пока все соберутся вместе.
— Ему необходим был толчок извне?
— Напротив. Толчок давал сам Толстой. Причем такой, что все буквально летели к столу.
— Лев Николаевич диктовал?
— Диктовали по очереди Радолин, Бегемотов, Фойницкий. Толстой записывал.
Анастасия Алексеевна, отведя глаза от лица вдовы, обтирала платком руку, которую ей намочила лошадь.
— Творческий метод… что же… никогда не менялся? Лев Николаевич только записывал? По очереди ему диктовали трое?
— Метод изменился очень скоро. Толстой продолжал записывать, но диктовали ему двое. Радолина уже не было.
Анастасия Алексеевна задумалась, желая вполне понять значение этих слов и поняла их, как нужно.
— Потом, — она была совершенно свободна и спокойна, — метод переменился еще раз? Не стало Бегемотова?
— Le roi est mort, vive le roi!  — сказала Амалия Густавовна, невольно любуясь собой, как она искренно и твердо сказала это. — Хозяином положения единолично сделался Фойницкий… профессор Фойницкий. Иван Яковлевич.
— Теперь он диктовал один? «Анну Каренину»?
— Он перестал диктовать вовсе. — Вдове сделалось смешно. — «Алексея Каренина».
Анастасия Алексеевна выждала перерыв.
— Первоначально задуман был роман о крупном петербургском чиновнике, холостяке, человеке большой, щедрой души. — Вдове сделалось грустно. — Его и создавали.
— Задумал Фойницкий?
— Задумали Бегемотов с Радолиным. Когда их не стало, Толстой принялся убеждать Ивана Яковлевича переменить сюжет.
Анастасия Алексеевна приблизилась, села рядом и, с виноватым выражением вглядываясь в лицо старухи, взяла ее за руку.
— Лев Николаевич решился чиновника женить?
— Как бы не так! Толстой замыслил превратить его в чиновницу.
— Женщину щедрой, большой души?
— Наоборот. Скаредной и мелкой. Душонки.Quos vult perdere dementat.* * — Вдова ненадолго вышла и возвратилась, испытывая приятное чувство облегчения.
Анастасия Алексеевна взяла рюмку, накапала в нее несколько капель лекарства, в котором важную часть составлял эфир, и, выпив, несколько времени просидела неподвижно, прислушиваясь к звукам ветра во дворе и ожидая каждую минуту приезда экипажа. Несколько раз ей казалось, что она слышит звуки колес, но она ошибалась.
— Фойницкий... Иван Яковлевич перестал диктовать, — размышляла она вслух. — Теперь он писал, а диктовал Толстой?
— Толстой стал писать сам, — вдова услышала мысли. — Фойницкий молчал. Профессор Фойницкий.
— Лев Николаевич написал о чиновнице?
— Да. И сразу сжег.
— Фойницкий смолчал? Профессор Фойницкий?
— Теперь он не имел на это права. — Вдова помолилась Богу и легла в постель. — Иван Яковлевич начал действовать.

22.

— Скажите, Ленин... я хотел спросить: когда и где вы познакомились с Чеховым?
— Уж не помню, Ваше Величество... — Беседуя, Михаил Францевич догадался пальцы левой руки запрятать за сюртучный борт, как это делают военные, а правую заложил назад. — Вероятно, это случилось в 18...
Одетый по последней английской картинке, с перехватом в талье двубортного длинного сюртука, видимо, вышедшего из мастерской француза, он стоял, почтительно изогнувшись.
— Не родственник ли вы знаменитого генерала Михельсона?
— Никак нет-с.
— Знаете, как генерал Михельсон составил себе баснословное состояние?.. Несколько раз он ловил Пугачева, отбирал награбленное и отпускал… Ловил, отбирал, отпускал!.. — смеялся Император до слез.
Зала эрмитажного павильона была в мавританском стиле: белая с золотом. Через открытую дверь просматривался зимний сад — там, в спрятанных за зеленью клетках, стрекотали канарейки. Императрица Александра Федоровна смотрела, в обманчиво-свежем платье. Николай поднял растопыренные пальцы к глазам, ударил кулаком правой о ладонь левой руки.
Заговорили об Ухтомском. Государь — о Дмитрии Васильевиче, архитекторе. Ленин — об Андрее Григорьевиче, гравере. Сошлись на том, что человек талантливый.
Самодержец находился в прелестном расположении духа — накануне, в торжественной обстановке, ему был вручен патент на изобретение. Спокон веков повсеместно принято было заедать коньяк апельсином. Последствия были нехороши: люди блевали, жаловались на рези, впотьмах искали смысла жизни. Смело новатор поломал традицию. «Закусывать ЛИМОНОМ!» — бросил в мир. Множественные испытания окончились триумфально…
Обер-церемониймейстер, граф Гендриков трижды ударил в пол жезлом слоновой кости, пробил дыру.
— Кушать подано!
Михаил Францевич улыбнулся: вспомнил первую роль у Соловцева.
Бриллианты, мундиры, голые плечи, эполеты, перья, ленты, звезды, с шумом, принялись рассаживаться за круглыми столами на белых, с золотом, ампирных стульях.
Вкусные пары холодной окрошки поднимались.
В малахитовых и ляписовых вазах бурлил, пузырился пламенный крюшон.
Веласкезы смотрели со стен, Тицианы, Веронезы.
Михаил Францевич сидел рядом с Принцессой Голштинской, родственницей английского королевского дома, приехавшей в Петербург погостить. Ел с умышленной медлительностью, чтобы не выказать неприличной жадности.
— Are you a freemason?; — спрашивала гостья.
— No, J’m not.; ; — отвечал он со всей возможной учтивостью.
Прямо над их головами висела старинная, низкая, саксонская люстра, с фруктами и ананасом. Новичок среди чинов министерства Двора, Ленин поднялся на стул, снял ананас и галантно преподнес иностранке.
— Суп-тюря… холодный, — занимал он принцессу, — нет ничего проще! Ведро кислой капусты, ведро тертого гороха, ведро редьки, ведро лука. Сдабриваете ведром постного масла. Добавляете ведро маринованных груздей, ведро рыжиков. Черный тертый хлеб по вкусу. Перемешать оглоблей… Готово!
Баронесса Иза Буксгевден, с развращенным любопытством, положила ему руку много выше колена. Новые горизонты на жизнь открывались.
— Аморально вкусно! — Император проглотил котлету-марешаль.
Константин Константинович, Великий Князь, пил херес из изогнутой стеклянной трубки.
«Царь Иудейский», — вспомнил Михаил Францевич. — Иосиф Аримафейский».
Тут же в лицо ему попал хлебный шарик. Второй! Третий! Князья Крови Императорской Константин, Гавриил, Игорь Константиновичи изволили кинуться. Великая Княгиня Ольга Александровна! Вдовствующая Императрица Мария Федоровна! Государь!! Хлебные шарики летели через стол, шмякались в стены, сыпались на головы. Перестрелка шла вовсю.
Михаил Францевич не остался в долгу: заслонясь тарелкой, пустил хлебный огрызок в генерала Рыдзевского, заменявшего больного графа Фредерикса, потом — в княжну Марию Михайловну Дондукову-Корсакову.
Высоко, правда, взял — угодил в «Данаю».

23.

Камергер Никитин вошел и от имени графа Ростовцева сообщил, что Императрица ожидает ее завтра в 12 часов, и она должна выехать с поездом, отходящим в 11 ; часов утра.
— Меня? — удивилась Анастасия Алексеевна. — Императрица?
— Вас. — Камергер подумал. — Вы, ведь, княгиня Леонилла Ивановна Витгенштейн, золовка княгини Марии Аполлинариевны Барятинской, урожденной Бутеневой?
— Что за вздор! — Она засмеялась тем милым грудным смехом, который был одной из главных ее прелестей.— Мы столкнулись в дверях. Это прекрасно выкормленное животное, какие на выставках получают медали, и больше ничего.
— О чем у нас нынче речь? — очнулась вдова, прямо держа свой плоский высокий стан.
— О Толстом… Фойницком… профессоре Фойницком, — Анастасия Алексеевна подняла чашку и, отставив мизинец, поднесла ее к носу. — Профессор Фойницкий начал действовать. Он сбил Толстого с ложных ориентиров, загасил фальшивые путеводные огни, придал Льву Николаевичу новый импульс. На разложившемся трупе чиновницы они станцевали вакхический танец и принялись за «Анну Каренину», ту настоящую, неизбывную, что дошла до нас? Толстой писал широко, привольно, с эпическим размахом и глубочайшим психологизмом? Самозабвенно, пафосно, исступленно — Фойницкий диктовал?!
— Диктование кануло в Лету. — вдова раскачала во рту зуб. — Широко, привольно, с эпическим размахом и глубочайшим профессионализмом, самозабвенно, пафосно, исступленно Фойницкий показывал.
— Профессор Фойницкий?
— Да.
— Иван Яковлевич показывал КАК смешалось все однажды в богатом петербургском доме?.. КАК, с испуганными глазами, стояла, среди разбросанных по комнате вещей, обманутая мужем жена?.. КАК к обманщику-мужу, на службу, заехал товарищ и друг его первой молодости?.. КАК катался потом этот товарищ на коньках, чтобы понравиться восемнадцатилетней княжне?.. КАК княжна отказала ему в домогательствах?.. — Анастасия Алексеевна стояла неподвижно, держась чрезвычайно прямо, и глаза ее улыбались.
— КАК блестящий военный ехал встретить мать-старуху, а повстречал моложавую брюнетку, с избытком чего-то, переполнявшего ее, — подхватив, вдова понеслась дальше. — КАК брюнетка оказалась братом обманщика. КАК военный отверг чувства княжны. КАК приятель обманщика общался со своими братьями, преуспевающим и опустившимся. КАК моложавая брюнетка поддалась военному и тоже начала обманывать.
— КАК молодая княжна… с родителями… уехала за границу! — не выдержал камергер Никитин.
— Как преуспевающий брат приятеля обманщика захотел отдохнуть от умственной работы и, вместо того, чтоб отправиться, по обыкновению, за границу, приехал однажды в деревню! Как брюнетка, с избытком чего-то, открылась мужу и тут же от него закрылась! Как удачно стрелялся блестящий военный! Как приятель обманщика сочетался-таки браком с восемнадцатилетней княжной! Как избыточная брюнетка родила младенца женского пола! — Одно за другим, воспоминания, радостные и мучительные, поднимались в душе Анастасии Алексеевны, и она на мгновение забыла, зачем она здесь.
Ходики стучали на стене.
Стрелки дергались.
Паровозик, маленький, выскакивал всякий час, с гудочком.
— Как бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, с закинутой назад уцелевшей головой, — ужасным басом сказала вдова, и сера посыпалась из ее ушей, — с полуоткрытым румяным ртом, вдруг поднялось на столе казармы железнодорожной станции!! Как, хрустя ребрами и волоча свивающиеся кишки, выставило оно железную дверь и вышло наружу, чтобы мстить, мстить, мстить!! И как жалостливо плакали, молили потом о легкой, безболезненной смерти все эти негодяи, косвенно или прямо, повинные в происшествии на рельсах.

24.

Разодетый камер-паж, пятясь назад, отходил, кланяясь по-придворному.
— Ее Величество просит.
Огромного роста негр, весь в белом, с белой чалмой на голове, не сходя с места, быстро, ловко, бесшумно открыл дверь.
Императрица стояла в глубине комнаты.
Улыбка кротости, смиренiя и какой-то покорности судьб; отражалась на страдальческомъ лиц; Ея.
— Садитесь, пожалуйста, сюда, — такими словами встретила она его, указывая кресло подле себя. — «Боже, какой урод!»
Он сразу почувствовал ту искренность, какая дала ему уверенность в нем самом и позволила говорить без той связанности, какая является, когда нет уверенности в ответной искренности собеседника.
— Vertrauen auf Gott! — она приступила. — Immer und best;ndig in meinem Leben f;hle ich, da; dies meine St;tze und meine St;rke ist. Traurig ist daran zu denken, wie unsere Sanduhr abl;uft und wie wenig Gutes doch dabei ist, im Vergleigh mit den zahllosen Segnungen die uns zuteil werden.;
— Gottes Barmherzigkeit ist wirklich gro;, und er sendet einen Balsam, um das verwundete, zerrissene Herz zu tr;sten und ihm Linderung zu schaffen, und lehrt uns in unsere Sorgen zu schikken, auf da; wir wissen, wie wir sie tragen sollen,; ; — почтительно он поддержал.
— Отчего, — она показала ему белые туфли с длинным заостренным носком, — никто не хочет проникать в ту область, где живет Истина?
— Истина, с какою все встретятся за гробом, но какую можно познать еще на земле?.. Оттого, что никто не думает о спасении и загробную жизнь считает выдумкой, — довел он свое мнение до высоты Престола.
— И все-таки, — она старалась говорить четко и без акцента, — среди людей, ищущих Бога, русский человек занимает исключительное место.
— Только у русского, — ужасными зубами он захватил отвратительные усы, — поиски Бога превращаются в самостоятельное и важнейшее дело жизни, не совместимое ни с каким другим делом.
— У русского, — она полюбовалась перстеньком со свастикой, — это дело является самоцелью, обесценивающей все прочие цели, опрокидывающей весь мир, со всеми его задачами.
— И в этой сфере исканий Бога, — он жадно стал принюхиваться, — ни один народ не проявляет такой изумительной добросовестности, как русский.
— Русская душа, — она отбросила шарф, который взяла для благотворительного базара, — яснее других видит, что на земле есть только одно осмысленное дело, и это дело заключается в систематической и непрерывной работе над совершенствованием своего духа.
— Духа, — сорвался он, — духа… — ощупывающе он смотрел на ее видавшее виды платье — серой парусины, отделанное полосой красного бархата под кружевной прошивкой.
Из рукава она достала пузырек с эфиром, приложилась сама — протянула ему.
— Подкрепите духовные силы! — со стола она подняла тяжелое пресс-папье — кусок дерева от гроба Александра I, обделанный в бронзу и увенчанный короной. — Я позвала вас, князь… французы втягивают нас в войну с Германией… родственные монархии не должны, не могут воевать друг с другом… русский народ снова должен ополчиться против французов… Россия и Германия — против Франции!.. — Она протянула ему руку.
— Кажется, я знаю, как это проделать, — погаными губами Жевахов приложился к священному пресс-папье. — Мне кажется, я знаю.

25.

— Это же в продолжении, — Биценко вздрогнула, — с мстящим телом… «Анна Каренина – 2».
— Они написали единый роман — шестнадцать частей. — Амалия Густавовна достала шомпол и стала по пыли рисовать ей лестницу. — Цензура потом отрубила.
— Фойницкий… Иван Яковлевич, — камергер Никитин растер застоявшиеся члены, — выходит, артистом был? Большим артистом?.. Так, согласитесь, показать, не каждый может. Где-нибудь он учился?
— Иван Яковлевич… профессор Фойницкий. — вдова переглядывала журналы, — не был артистом в заурядном, узком смысле этого слова. Боюсь, не смогу вам объяснить… Щедро он наделен был от природы; учился же непрестанно: у лхасских старцев, отшельников Копетдага, хунхузов Чансолина… наконец, у Жюля Ландо…
— Jules Landau, le fameux Jules Landau, le chairvoyant?!
— Que la personne qui est arriv;e la derni;re, celle qui demande, qu’elle sorte! Qu’elle sorte!  — потребовала старуха. — Этот человек был для меня сфинксом, — продолжала она как ни в чем не бывало. — Показывая, физически он перевоплощался в показываемого.
— Или в показываемую?
— Да.
— Без переодеваний, грима, реквизита, световых эффектов, голосовых модуляций?
— Без.
— С опорой лишь на дар внушения?
— С.
Камергер Никитин посмотрел на моль, пролетавшую пред его носом, и дернулся рукой, но не поймал ее из уважения к положению Амалии Густавовны.
— Профессор Фойницкий, — вдова встрепенулась, — до самозабвения посвятил жизнь одной исключительной идее.
— Какой именно? — Биценко и Никитин поднялись.
— Этой… ну, — напряглась старая дама. — Запамятовала, она виновато улыбнулась. — Враждебно чуждый самим основам существующего общежития, Иван Яковлевич был в массе случаев бесконечно большой реалист, хотя мог быть неисправимым утопистом и с бесплотной верой взирать на среду, над которой витало лишь одно тупое оскудение. Его непосредственное чувство диктовало ему грандиозные планы социального переустройства, и то же чувство говорило, что он — палец… палец от ноги общественного организма. Он помнил заветы Апокалипсиса и не терпел тепловатых людей… С той стороны! — с досадой вдова обратилась к Анастасии Алексеевне, не так завертывавшей ей пледом ноги.
— Загадка, — Анастасия Алексеевна и камергер Никитин переглянулись. — Определенно, какая-то загадка!
— Загадка?.. Как же! — Амалия Густавовна выпростала ступни. — Иван Яковлевич… профессор Фойницкий часто задавал ее, но никто… решительно никто не дал ответа… Слушайте!
Вдова крутанула граммофонную ручку. Потрескавшаяся пластинка завертелась, собирая на игле комочек пыли. Хрипы, шумы — и вдруг голос, поставленный, мужской, вкрадчиво заползающий в уши:
— ИЗ ПАРАДНОГО ВСЕ ВЫШЛИ.
КТО ВОШЕЛ ТУДА?
— Воздух? — недослышала Биценко.
— Леонилла Ивановна Витгенштейн, княгиня? — вспомнил камергер.
— Не знаю сама, — вдова развела руки. — Иван  Яковлевич сказывал: «ОТГАДАВШЕМУ — ОТКРОЕТСЯ!»
Не зажигая свечи, они сидели при свете лампадки.
— Амалия Густавовна, — Биценко наморщила лоб. — Радолина убил Бегемотов. Бегемотова убил Фойницкий… Кто убил Фойницкого?
— Никто… Я — соломенная вдова… Профессор Фойницкий жив.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1.

— Ты погрешил перед русской интеллигенцией, — Потресов сморкнул в два пальца и вытер руку о скатерть, — пренебрежительно обозвав ее «кучкой идеалистов»!
— Я этого не говорил. Я совсем иначе думал. Иначе! Эти болваны придали моим словам совсем не то значение. Не то! Да как они смели, идиоты!
Анненский, Хижняков, Соколов, Пешехонов, Гуревич, Прокопович,Кускова, Миклашевский и Куприянова, бывшие прежде всего радикалами, а уж потом — либералами, немедленно поднялись и ушли.
— Бытовые и сословные грани между интеллигенцией и народом поизгладились… поизгладились, — попытался Струве выправиться. — Интеллигенция идет всякими путями к народу, народ же из себя выделяет интеллигенцию… выделяет.
Немедленно поднявшись, ушли Ашешев, Шипов, Гапон, Франк, Зиллякус, Волховский, Крупская, Яковлев-Богучарский и Н.В. Чайковский, прежде всего слывшие либералами, а уж потом — радикалами.
— Если политический строй не будет утвержден на демократическом фундаменте — управлять Россией неизбежно придется против интеллигенции… против! — схватился Петр Бернгардовия за рукав Потресова.
Потресов брезгливо отстранился, встал и ушел.
В павильоне на островах, у Фелисьена, Струве остался один… Впрочем, нет!
В уголку, под пальмой, за блюдом подтаявшего трехцветного мороженого, сидела девица. Дурная лицом, в шляпке, украшенной колосьями, васильками и пунцовым маком, с бархоткой на шее, она бросала косвенные взгляды и потому представилась Петру Бернгардовичу красавицей.
Желание облапить дам где только попало, всегда присутствовало в нем.
Он бросил ответный, быстрый, пугливый взгляд.
Она поймала и с благодарностью вернула.
Снова он бросил.
И снова получил назад.
«Если нравственное или должное общеобязательно, то оно общеобязательно вовсе не в том смысле, в каком общеобязательно сущее, — пришло ему в голову. — Ты видишь, ты понимаешь. Ты должен!»
Петр Бернгардович приосанился, оправил балахон.
Встал, подошел, сел рядом.
Ее звали Антонина Александровна Герд, она была двумя голами старше его. В тиковом платье с талией под мышками. Она делала ему глазки и перебирала бедрами. Она хохотала визгливой дробью. Она чувствовала к нему поползновение! Благоговейно он глядел на нее полупьяными, полувлюблен-ными глазами.
— Знаете, я боюсь пьяных! — выдала она ему пугливую тайну души.
На лбу ее курчавились волосы,  спускавшиеся почти до бровей. Скинувши шляпку, она перебросила волосы на грудь. Грудь ее, вся в волосах, вздымалась и опадала. С детства она немного страдала грудью.
— Я хочу ощущений…
— Предлагаю вам удовлетворение, в какой вам захочется форме, — мыслящий и вечно борющийся индивидуум, принялся он самореализовывать свое «Я». — Для меня нет ничего неловкого и щекотливого.
Она поняла и мигнула. Непроизвольно почесала бархотку на шее.
— Моя среда имела поползновение заесть меня.
Ложкой, он доел ее мороженое.
Придерживая за край соломенную шляпку, проворно она стукала по панели каблучками. По-крытый с головы до ног пылью, бежал он чуть впереди.
— Здесь, — она показала. — Я живу. Одна.
Балдахин кровати был обит голубым стеганым атласом. Несколько ламп издавали красноватый свет. На столике работы сухаревских кустарей лежала книжка журнала под бандеролью.
— Чем станем заниматься?
— Флиртом! — обнимал он ее все более вольно.
Она сбросила шарф, и они упали на подушки.
Слышно было, как в аптечке толчет ступа.
— Маменька учила: нельзя отдаваться сразу! — в порыве сладострастного экстаза она поцеловала его в ногу.
— Жизнь непременно должна… должна торжествовать над догмой! — пыхтел и ерзал он.

2.

— В Петербурге… театральный муравейник, — Ленин как бы присел, — меньше всего живет интересами искусства! Принадлежность к министерству Двора, царская ложа, общение с Великими Князьями на почве ужинов, с Великими княгинями на почве благотворительных концертов — все это создает вокруг искусства нездоровую атмосферу, вселяет в души артистов низменные вожделения! — Он сделал большой шаг назад. — Чиновная зараза сильно разъедает актеров. — Он запустил большие пальцы за борт жилетки около подмышек. — Медаль, орден, значок, звание «Солист Его Величества» — все это теребит, разжигает аппетиты, вызывает нервность, метания, хлопоты — надежды сменяются разочарованиями, разочарования приводят к недовольству, к нареканиям. Черт знает к чему!
Сочувственно Плеханов кивал.
— Дерганья с утра до вечера: вечные ссоры, претензии. Недоразумения! — держал Ленин руки сжатыми в кулаки. — Все люди больные, издерганные: приемный день — это какая-то санатория! — Он прихлопнул правой ногой. — ведомство, в котором нет границ, пространственных и временных! Всякое дело из дирекции выносится и разносится! Во всех ведомствах дела приканчиваются к вечеру, в театральном же и после спектаклей еще бывают дела, сюрпризы на следующий день!.. Кшесинская, ****ь!
Понимающе Плеханов вздыхал.
— Я узнал много людей и узнал много людской подлости! — Ленин сделал небольшой быстрый шаг вперед. — В ведомстве моем я окружен недоброжелательством! Контора Императорских театров настроена против меня! Снизу подвохи, кругом недоброжелательство, сверху никакой поддержки! — он продолжал держать большие пальцы за бортами жилетки. — Косная деревянность, сухость, предвзятость! Злобное отношение газет! Все, что имеет какой-нибудь зуб против меня, находит в редакциях сочувствие и поддержку! — Он распустил кулаки так, что ладони с четырьмя пальцами превратились в растопыренные рыбьи плавники. — Если городовой вытягивается передо мной в струнку, это не значит, что я горд, если передо мной лебезят, это не значит, что я чванлив!
— Каменскую Марию Даниловну… певицу… по голове стукнули — это не значит, что вы драчливы, — поддакнул старик.
— Сковорода!.. Горячая сковорода! Остаться невозможно, не поступившись своей личностью!.. Немедленно выхожу в отставку!
— У вас — жемчужина во лбу, — вдруг разглядел Плеханов.
— Что? — Ленин не понял.
— Жемчужина, — Плеханов повторил. — прилипла.
Раздраженно, Ленин смахнул.
По Неве, тявкнув, прошел буксир.
Ночной извозчик, галопом, промчался по обезлюдевшей набережной.
Пышный, на подоконнике, опадал эспарцет.
Из бокового флигеля в окно смотрел Рахманинов.
Михаил Францевич разделся, прошел в ванную, напустил горячей воды, изготовил мочалку.
Трель телефона, рассыпавшись, принудила отступить уже мокрой ногой.
— Нижинский, — предположил Ленин. — Скотина!
Порывисто он схватил трубку, чтобы ответить решительным отказом — голос, тот самый, заставил поперхнуться приготовленными словами, захолодил нутро… ухнуло что-то вниз, растеклось, ударило в голову.
— Да, — отвечал он, глотая воздух. — Да… так точно! Принял решение… в отставку… Нездоровая атмосфера… подлость людская… никакой поддержки сверху.
— Михаил Францевич, — она откашлялась, — испытываете вы ненависть лично к Императору… ко всему, олицетворяемому им, строю?
— Нет. — Ленин подумал. — Отчего же?
Пауза воспоследовала.
— Малыш, — неуловимо она сменила тембр, — тебе нужно расслабиться.
— Как? Что? — не вполне понял он. — Куда?
— Расслабиться… расслабиться… — она завораживала. — Представь: сейчас я лежу в одних кружевных панталончиках и чулочках… с такими, знаешь ли, игривыми подвязками…
— Нет, — Ленин вспотел. — Нет…
— Медленно, малыш, медленно, — невозможно она продолжала, — я спускаю чулочки. Мои груди трепещут, сосочки напряглись, заострились... так хорошо лизнуть их теперь горячим, жадным язычком!..
— Прошу вас, — взмолился Михаил Францевич, — не надо дальше!.. Я не могу... задыхаюсь. Я не владею собой... Не отвечаю за последствия!..
— Чулочков больше нет, — безжалостно она продолжала. — Мои обнаженные руки взялись за резинку панталон.
— М-м-м-м-м, — извивался Ленин. — О-о-о-о-о...
— Быстро я срываю их, — мастерски подстроила она темп, — и до предела — до предела! — развожу бедра. Моя вагина, обрамленная сверкающими влажными волосами, разверзлась! — Демоническая Елизавета К. захохотала. — Сейчас моя ****а поглотит тебя!
— — закричал Ленин в сильнейших корчах.
Упал.
И затих, обессиленный.


3.

Они перебрали знакомых, вспомнили великих и замечательных людей, перешли на животных, рыб, насекомых — все было тщетно, разгадка оставалась такой же далекой: ничто не открывалось им.
— Из парадного все вышли.
Кто вошел туда? —
повторяли они так и сяк — озарения не было.
— Ладно! — замучившись, камергер бросил. — Спросим у Фойницкого... раз он жив.
Вдова притворилась мертвой. Взошедшее солнце безжалостно обрисовывало заострившиеся восковые черты.
— Амалия Густавовна! — принялась она теребить. — Иван Яковлевич... Фойницкий... профессор Фойницкий где сейчас?
Высохшая старушечья головка опасно болталась на птичьей, ломкой шее. Внутри шуршало, перекатывалось, шелестело.
— Где он? — не отступались они, чтобы вывести ее из молчания. — Отвечайте! Уехал в Баден-Баден и как в воду канул?
Медленно вдова раскрыла черную пустую глазницу.
— Профессор Фойницкий, — разобрали они сквозь треск и хрипы, — ушел в народ с Евангелием отрицания.
Более им не следовало находиться здесь...
Сад был окопан глубокой канавой.
Запах стоял никоцианы и роз.
Зеркальные шары лежали среди цветочных клумб.
Кисти желто-пурпурных цветов блестели, будто под лаком.
По земле стлалось множество лебеды и повители.
Протягивая по дорожке тонкую нить, лениво Анастасия Алексеевна везла за собой зонтик. Никитин, в белой панаме, раздвинул деревья: полубеседка стояла, оплетенная хмелем.
Шалый ветерок налетел — задал фривольный тон.
— Ах! Я весь стол исчертила! — бросила Анастасия Алексеевна мяч кокетства.
— Оп! – камергер тут же поймал. — Давно, кстати, хотел сказать вам одну вещь... Вот, — сказал он и вывел мелком начальные буквы: н, с, х, в, в. Буквы эти значили: «нечеловечески, страшно хочу вам всунуть!» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу, но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.
Она взглянула на него и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая взглядом: «То ли это, что я думаю?»
— Я поняла, — сказала она, покраснев от удовольствия.
— Какое это словцо? — спросил он, указывая на в. которым означалось слово всунуть.
— Это слово означает всунуть, — ответила она.
Он быстро стер написанное и подал ей мел. Тут же она написала: щ, к, д, п, е.
Он понял и поскучнел. Это значило: «щас как дам по ****у!»
— В Толстого играете? — наемный человек Иван прошел, ковыряя шилом хомут. — При спорах между самыми умными людьми, после огромных усилий, огромного количества логических тонкостей и слов, спорящие приходят к сознанию того, что то, что они долго бились доказать друг другу, давно-давно, с начала спора, было известно им, но что они любят разное и потому не хотят назвать того, что они любят, чтобы не быть оспоренными.
Нисколько он не интересовался тем, что говорил, еще менее тем, что говорили они, но только желал одного — чтоб им и всем было хорошо и приятно. Туда и обратно.
— Постой, постой, братец! — они вернули его. — Иногда… во время спора поймешь то, что любит противник, и вдруг сам полюбишь это самое и тотчас согласишься… а иногда испытываешь наоборот: выскажешь, наконец, то, что любишь сам… и если случится, что выскажешь это хорошо и искренно, то вдруг противник соглашается и перестает спорить… Скажи, человек: Иван Яковлевич… профессор Фойницкий где теперь?
— На кладбище, где еще?! — наемный глупо улыбался. — В могиле. Под землей.

4.

Она слегла, и перед домом разостлали солому.
Потом, все же поднялась и солому убрали.
В позе невесты, поникнув головой и сложив руки на коленях, сидела она на угольном диване.
Венчальные свечи догорали.
В треснувших вазах никли букеты из сухой травы.
— Стены стали лупиться, — говорила она.
Мальтиец сидел напротив. В разлетайке и красном галстуке.
— Все прелести необузданного разгула!.. — говорил он.
Шарлатан, профессор Шляпкин подносил к носу флакон с эфиром.
Римская статуя появлялась, в движении. Танцевала.
Зиночка растирала голубенькие холодеющие пальцы.
Давно умерший закадычный друг, всего одним голом моложе, похожий на крота инженер Балинский говорил о проекте устройства в Петербурге метрополитена.
— Рыть, рыть и еще раз — рыть!
Вместе щипали корпию.
—Вы должны забыть мой пол и смотреть на меня, как на товарища! — говорила она.
Покойники на медлительных подводах проезжали мимо окон, направляясь за сорок верст в поисках отпетия.
— Нынешний грибоед свадьбами обилен, — дьячок произносил ектению, в октаву и с раскатом на литии.
Человек Божий, обтянутый кожей, выскакивал из циркового ящика, служил часы, утреню, вечерню, читал акафисты.
Она прогоняла его решетом, кочергой с круглой зацепкой.
На кухне попадья пахтала масло.
— Едут! — кричал кто-то.
Военный генерал Мин снимал через голову свои очки.
— Правильный образ жизни требует по ночам… — говорил он.
Она держалась с ним взрослой девушкой.
Стоустая молва гудела снаружи.
— Цинизм, сухое бессердечие и безверие!
— Законы непреложной вечности!
— Полнейшее нерадение земства!
Минуты казались часами, часы — минутами.
Полной грудью она вдыхала из флакона.
— Не приложить ли… хрену за уши? — пробовал Шляпкин.
— Я помню целые поля маков! — не давалась она.
Старик-артельщик появился, в старых, обсоюженных кожей, валенках. Брильянтовые крупные кабошоны сверкали в забитых пылью, его ушах.
— Учет векселей… потравы и порубки… начал должать, — расстегивал он кафтан и демонстрировал грязное тело.
— Чу! — вздрагивала она. — Шебаршит за окном!
Мохнатый и семнадцатиклювый, шебаршит царапал карниз и терся о стекло.
Желтый кирасир Адам Адамович Ржевусский желтым палашом прогонял шебаршита, притягивал к себе желтой рукой, просовывал в рот желтый язык.
Идеальный человек по греческому типу прогонял желтого кирасира — в левой руке пальмовая ветвь, правая вытянута ладонью кверху; на лице — скорбь.
Она драпировалась в тогу несчастной, брошенной жены.
Две женщины, мраморные, работы Феди , раздевали, укладывали в постель.
 Беспокойно металась она на жарких простынях.
И тогда приходил ОН.
Сципион?.. Селадон?.. Она устремляла к нему неестественно блестевшие глаза. Свою прохладную длинную руку он опускал ей на лоб. Она затихала. Дыхание становилось ровным. Она была маленькой девочкой, и жизнь, прекрасная, нерастраченная, полная сокровенного смысла, лежала впереди. Он говорил, показывал — она видела.
Людей, небо, моря, звезды, цветущие луга, всеобщую гармонию… счастье.
И путь: простой и легкий.

5.

— Что за история, — Николай сморщился. — «Дело Дрейфуса»?
— Дрейфус — француз, — Шавельский объяснил. — Офицер ихнего Генерального штаба.
Они вышли из дворца «Бельведер» и двинулись по дорожке парка.
Желтеющие, над головами, висели листья.
Фонтаны приглушенно шумели.
— И? — Николай ждал.
— И мальчик. — Протопресвитер сорвал георгин. — В Киеве. Лет тринадцати.
— Какой мальчик?
— Святой.
Сильно Император стукнул кулаком по дереву.
— Он точно родился ангелом, — посыпалось из отца Георгия, — так все его и считали за ангела. Куда бы ни приходил он, везде приносил он с собой небо. Прибежит на Подол, а там мужики дерутся или бабы таскают одна другую за волосья. Постоит молча и слова никому не скажет. Только из лучистых глаз его точно свет небесный так и искрится во все стороны. И как увидят его, так мигом все стихает…
— Свет… увидят?
— Мальчика… А как стихнет все, он… мальчик и улыбнется… Да как?.. Так, будто вспыхнет весь и озарит своим сиянием и сделается сам таким ясным да светлым, что тьма греховная, людская перед ним и растает, точно ее и не было, и начнут люди обниматься и плакать и просить прощения, перед тем чуть не убив друг друга. А мальчик вспорхнет и побежит на Фундуклеевскую, Крещатик или еще куда-нибудь… И заметили люди, что он неспроста бегал и не наугад выбирал тех, до кого бегал, а всегда появлялся туда, где шли споры да драки; заметили и то, что, стоило мальчику показаться, чтобы водворился мир. Вот и прозвали его ангелом. Он точно был похож на ангела: золотые кудри свисали ему на плечи, а глаза были большие, синие; как улыбнется, так весь и засияет — не было только крыльев, а то совсем был бы ангел, тоненький такой и стройный… К тому же он никогда ни с кем не разговаривал, а только смотрел да смотрел пристально, точно насквозь все видел…
Они присели у «Самсона».
— Немой, что ли, был?
— Черт его разберет… И порхал он с одного места на другое — только от винных лавок убегал и публичных домов — близко даже к ним не приближался. И никто не слышал от него ни одного слова, разве родителям своим что-нибудь скажет. А родители, простые мещане, ничего не понимали, что он говорил, не лечили его, а только молились на него, как на святого. Да и мудрено было его понять, когда он говорил о небе, а не о земле, рассказывал то, что ему наговорили ангелы…
— Дрейфус! — Император стал чесаться. — Француз!
— Убил, стало быть. — Шавельский проткнул воздух. — Альфред Дрейфус. Мальчика. Андрея Ющинского. Сорок колотых ран, четыре резаные.
Самодержец обрызгался водой.
— Мальчик — в Киеве… Француз, дядька — в Париже… Бузина какая-то в огороде!.. Ющинский этот, мальчик… что ли, наведался в Париж?
— Француз… Дрейфус приезжал в Киев на выставку… Всероссийскую… конную. Лошадник он.
Они встали и пошли к «Сельскому домику».
— Понимаю. — Николай закурил. — На выставке Дрейфус повздорил с барышниками. Ющинский… святой… прибежал совестить и получил свое?
— Андрей Ющинский, установлено, на выставке не появлялся.
— На минуту! — Император пропустил Шавельского в дверь Большого петергофского дворца, где были выстроены пажи и юнкера петербургских училищ. Царь поздоровался, поздравил их с производством в офицеры — сказал, между прочим, что с подчиненными следует быть строгими и справедливыми. Помахав молодежи, мужчины удалились.
— Не понимаю… Как вышел Дрейфус на Ющинского?.. За что убил?
— Ну, вышел по наводке… Убил… — Протопресвитер армии и флота призадумался. — Убил… из ненависти ко всему русскому… хотел отомстить за 1812-й.
— Мне нравятся французы, — Николай подкрутил ус. — Сара Бернар… Элеонора Дузе… История с Дрейфусом нехороша… В обществе… инспирированные… зреют антифранцузские настроения. Того и гляди — дойдет до погромов… в местах компактного проживания французов… Читайте вот. — Николай развернул газету.
«Черносотенная, — глянул Шавельский. — «Русское знамя».
«… Правительство обязано признать французов народом столь же опасным для жизни человечества, сколь опасны волки, скорпионы, гадюки, пауки ядовитые и прочая тварь, подлежащая истреблению за свое хищничество по отношению к людям, и уничтожение которых поощряется законом…»
— От погромов один шаг до войны. С Францией. — Император вздохнул. — Съездите в Киев… разберитесь…

6.

— Отказываюсь гипостазировать нацию, — голос Михайловского заставил всех вздрогнуть. — Ничего, кроме презрения, не испытываю к абсурдному утверждению Спенсера о том, что между обществом и биологическим организмом существует аналогия.
Пименова истерически захохотала.
Потом стало тихо.
— То есть как? — Пругавин отложил, наощупь, недоеденный пук лука. — Вы, может статься, и класс гипостазировать откажетесь?
— И класс — откажусь!
— И общество?
— И общество!
— В таком случае, вы давно умерли! — на пальцах Каблиц-Юзов застучал Шопена. — Году, эдак, в девятьсот четвертом… Мир праху!
— Оставим мистику, — Никольский крутанул стол. — Раз уж мы вас вызвали, Николай Константинович… скажите: по-вашему, в чем суть прогресса?
Потрескивало что-то, носилось под потолком.
— В постепенном приближении к целостности неделимых, — продолжил Михайловский вещать, — возможно полному и всестороннему разделению труда между органами… и возможно меньшему разделению труда между людьми!
— Стало быть, Дарвин и Оффенбах одним и тем же заниматься должны?.. — Водовозов и Воден стукнулись головами. — Приравняете Дарвина к Оффенбаху?
— Приравняю на том основании, что псевдонаука одного и псевдооперы другого служат одной цели, а именно — оправданию или прикрытию буржуазной эксплуатации, — сдавленно, Михайловский не отступался.
— Хватит! — не выдержал слабонервный Зотов. — Пусть он уйдет!.. И зажгите, наконец, свет!
Голубев внес лампу. Все облегченно вздохнули.
Поровну каждому, Павлов-Сильванский налил водки с пивом.
Делатель по своей природе, homo faber , он стремился к полной реализации своих умственных и физических возможностей.
Южаков встал.
— Выпьем же за систему сложным образом взаимодействующих между собой общественных институтов и обычаев, многие из которых не имеют экономического характера, — он возвысил голос, — но развитию которых способствует товарное производство и которые, — возвысил он голос еще более, — в свою очередь, создают благоприятную для его функционирования среду! — высоко он поднял примятую кружку.
— Капитализм, — Даниельсон догадался. — Не буду за него… не стану пить!
— Скорпион велел — чтобы было единство! — кинул в него Потресов книжкой А.И. Скворцова «Влияние парового транспорта на сельское хозяйство».
Поспешно Даниельсон выпил и закусил капустой.
— В силу того, — Бауэр отсел от Крупской, — что экономика и общество находятся в состоянии постоянных частичных столкновений и согласований, их взаимоотношения строятся на основе связи, устанавливающейся не между причиной и следствием, а между содержанием и формой.
Его кислая усмешка и брезгливый тон производили впечатление той умудренности, которая обычно сопровождает отказ интеллигента от революционной активности вообще.
Потресов записал.
Крупская потребовала рыбы и молча смотрела ей в глаза.
Расходились по одному: молча, быстрым скоком, подняв воротники, упрятав руки в одежду.
Струве остался с Потресовым.
— Помоги, Старовер — я жениться собрался… жениться. Не отпускает Калмыкова, старуха!.. Обещал  ведь… Пора ликвидировать то, что обветшало!.. Не ошибись только, как тогда, в Алупке…
— С Буниным-то? — Потресов потер темя. — Темно было…
Теория всегда обманчива, и теоретики, строившие жизнь, почти всегда превращались в преступников.

7.

Второй сын генерал-адмирала Великого Князя Константина Николаевича, генерал-инспектор военно-учебных заведений , стремившийся сделать Россию победоносной; виднейший деятель Комитета грамотности, мечтавший сделать Россию грамотной; долголетний президент Академии Наук, желавший сделать Россию просвещенной; председатель Русского музыкального общества, хотевший сделать Россию музыкальной; организатор известных «Измайловских досугов», замышлявший сделать Россию досужей; ответственный работник Комитета трезвости, старавшийся, хоть несколько, Россию отрезвить; литературный деятель, нелицемерно признанный всеми поэт К.Р., оригинальный переводчик Шекспира, Шиллера, Гете, сам воплощавший на сцене великие образы, создатель драматического шедевра «Царь Иудейский», в котором глубочайшее религиозное чувство отменно сочеталось с утонченным изобразительным даром — Великий Князь Константин Константинович протянул руку:
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, Ваше Императорское Высочество! — крепко Ленин пожал.
Оконные рамы были бронзовые, еще с Екатерининских времен.
Нева протекала за окнами, еще с Петровских.
Мебель стояла красного дерева, обтянутая голубой, с зеленым отливом, кожей — вроде павлиньего пера. В углу, невероятно высоко, маячила икона Бога-Отца, с лампадой. Определенно хорош был паркет с инкрустацией черного дерева. Чуть портили впечатление обои, белые с розами, наклеенные на мрамор, и многочисленные статуэтки, зайчики, собачки, расставленные повсюду и выкрашенные одним розовым цветом.
— Здесь, — Константин Константинович показал на мраморный смертный одр, — скончался польский король… Станислав Понятовский, а тут, — ткнул он пальцем в мраморный, с золотой решеткой, мешок, — содержался пленный Костюшко… Клетку ему подарил Император Павел.
— Мраморный дворец… — понимающе Ленин кивнул. — Мраморный зал.
Они присели на огромный мраморный подоконник. Мраморно сверкнув зубами, Константин Константинович вставил в рот мраморную сигару. Мраморный дог вбежал, мраморно лая.
— Я… — принадлежавший России, с русой бородкой и длинными пальцами, унизанными перстнями, всю свою жизнь ведший дневник в тетрадях с мраморными переплетами и завещавший опубликовать его через девяносто лет после своей смерти, Великий Князь выглядел чуть смущенным.
Ободряюще Ленин смотрел.
— Я пригласил вас, Михаил Францевич, чтобы просить… Набросал, вот, по случаю…
— Новая пьеса?! — обрадовался директор театров. — «Царь Иудейский – 2»? Решили воскресить героя?
— Нет, не совсем… то есть совсем нет. — Великий князь Константин Константинович вынул тетрадь. — Я взял новую тему.
— Замечательно!.. — Ленин схватил рукопись. — «Кремлевские куранты!..» Это о ком же?
— О человеке с Большой буквы, не побоявшемся круто изменить судьбу России. — Великий Князь снял шляпу и обмахнул лицо. — Об Императоре Петре I. — Он встал и принялся ходить по мрамору. — Пьеса малоречива, но она действенна… Огромная ответственность, политическая и художественная… «Испортились главные часы в государстве, — попытался он заявить содержание. — Молчат кремлевские куранты…»
— Так… так… — с карандашом в руках, Михаил Францевич теребил листы. — «Дело у нас идет архимедленно…», «Время у нас жестокое, страшное…», «Петр (входит). Чья это пятка? (отрубает саблей)…», «Англичанин. Я заметил, что люди в России очень плохо побриты. Петр (задумывается). Да, побриты они неважно…»
Внимательно Константин Константинович рассматривал картину, изображавшую его деда, герцога Иосифа Саксен-Альтенбургского с четырьмя дочерьми.
— А сейчас я попрошу горячего чаю! — кончил Ленин, наконец, чтение.
— С котлетами-марешаль, — волнуясь, Великий Князь понюхал из флакона, — с разварной осетриной… А пьеса, как же?
— Архихороша! — заразительно Ленин смеялся. — Архи!.. Будем ставить!

8.

— Выходит, он умер?.. Или жив?
— Умер — жив!.. Жив — умер!.. Вышел из парадного и умер!.. Вошел — и жив!.. Решительно, это невозможно! — камергер Никитин выпростался из глубины кресла. — Да, мы обязаны в этом разобраться, — принялся он гимнастировать, — но не сейчас. Позже! — дотронулся он до ее головы. — Давайте передохнём, погуляем… посетим музыкальный вечер!
Эскадрон юнкеров из саперного Усть-Ижорского лагеря, под командованием генерала Девита, прошел с барабанным боем, сотрясая знамена.
Серая, на подоконнике копилась пыль.
Стрелки часов опущены были книзу.
Вдова притворялась мертвой.
— Хорошо, — Биценко встала. — Только шляпу надену.
Они вышли в сад.
Благоухающие пестрые гроздья цветов, плодоносные гряды овощей.
Наемный человек Иван налаживал попорченную гармонику.
«Что делать? Чем заполнить ту пропасть, которая отделяет мир безбрежных мечтаний от мира куцей действительности? — вдумывалась Анастасия Алексеевна в светлый аромат осени.
Они вышли за калитку.
— Парк интересен в древесном отношении, — держался камергер простых, нерискованных приемов. — На чернобыльнике водятся, представьте, прехорошенькие зеленые букашки.
Князь Девлет-Кильдеев, в мундире мирового судьи, сидел под ясенем.
Юнкер Ужумецкий-Гриневич обмывался в пруду.
Полевой жандарм, в белых, с галунами, панталонах, нюхал сено.
«Одинокие мужчины смотрят на меня с завистью», — замечала Анастасия Алексеевна.
С ее белой соломенной шляпы спускался длинный вуаль с крупными мушками — одна мушка слетела и вилась вокруг лица, раздражая.
— Пеле-педе-пелестрадал! — прихлопнул камергер тварь. — Для всех болезней, кроме заразительных!
— Не обидной лес, а дровяной больше! — в тон отвечала она ему. — Нынче овес у дворников сорок пять копеек!
Голоушев, гинеколог, медленно прошел мимо, осмотрев ее с головы до ног.
В воздухе разлито было предвкушение, ушей достигал уже нарастающий музыкальный шум.
Они вышли к Павловскому вокзалу — наплыв публики показался Анастасии Алексеевне чрезвычайным. Играли одновременно два оркестра: струнный Рябова и военный, под управлением Маркварта. Русский хор пел, Анны Захаровны Ивановой.
Анастасия Алексеевна прошла в дамский буфет, посмотрелась в зеркало, чуть поправила прическу.
Военный оркестр играл, под управлением Крейнбринга.
Весельчаки вились, всякого рода. Все вертелось на безделицах.
Генерал-майор Эрдель-Терьери — генерал-квартирмейстер Петербургского округа, а может статься, командир лейб-гвардии Драгунского полка, — приколол ей на грудь медаль, приглашая на котильон.
Англичанин Альфред Егорович Стротер, в вечерней форме британского офицера: короткой красной куртке без фалд, открытой спереди крахмальной рубашке, черном галстуке бантом и узких зеленых штанах с золотым галуном — зубами лязгал.
— Любительский спектакль! — вдруг закричали все. — Концерт с живыми картинами!.. Маскарад по подписке!
Пухлая, хорошо выкормленная девушка, в вицмундире, с пуфами на рукавах, предложила ей искупаться. Анастасия Алексеевна отговорилась тем, что ей нужно писать письма.
Уже поутру, возвратившись в дом, Анастасия Алексеевна долго не могла понять, зачем она здесь.
Вдова притворялась мертвой.
«Я опять одна», — Анастасия Алексеевна сказала себе и поднялась наверх.
Раздеваясь у французской трехспальной кровати, уже она знала, на какой бок ляжет.

9.

Обер-кондуктор, в кафтане с серебряным позументом, дал длинный свисток — паровоз ответил коротким гудком.
Обер-кондуктор дал свисток короткий — машинист отозвался гудком длинным.
Стрелочник троекратно протрубил в рожок.
Миновав стрелки, паровоз прибавил ходу.
— Бог по существу Своему ест всё... Махараблидзе споткнулся. — Бог по существу Своему есть всё, — выправился он, прожевав, — сущность истины, мудрости, силы... Куры не хотите?
Двумя пальцами Шавельский отщипнул от грудки.
— Бог выше всех благ и всего сущего, и вместе с тем Он исполнен всех совершенств и есть Причина и Начало всех благ и всего сущего... Вам налить?
Слегка отец Георгий промочил горло.
— Человеку не напрасно дана свобода: он имеет право выбирать свой путь перед Богом, но не против Бога, — помощник закурил.
— Позже, Ексакустодиан... как-нибудь потом... с удовольствием, с тобой поболтаю, — отвернувшись, протопресвитер поднял спинку дивана, высвободил от ремней подушку. — А сейчас мне подумать нужно.
— Отсутствие богообщения в христианине есть признак не только духовной слепоты, но и сознательного пренебрежения к Дару Божию! — Махараблидзе вышел из купе.
Отец Георгий Шавельский чехлом укутал фонарь, прилег, закрыл глаза.
«Мальчик. Ющинский, — так думалось. — Дрейфус. Француз...»
В Киеве было по-летнему жарко.
Город утопал в зелени, ветер разносил по улицам запахи цветов из Царского и Ботанического сада. По Крещатику мчались трамваи. Витрина ювелира Майкапара бросала вызов выставкам драгоценностей на Пятой авеню Нью-Йорка. Экспансивные киевляне заполняли кондитерские Семадени и Франсуа. У грека подавали восхитительный шоколад со сбитыми сливками. Мороженое у француза буквально таяло во рту. В Купеческом саду играла музыка — там, в летнем театре, выступала труппа Кропивницкого, со знаменитой Заньковецкой.
Переодевшись в мирское, чтобы ничем не выделяться из толпы, протопресвитер с помощником вышли из гостиницы «Метрополь» и встали на углу Фундуклеевской и Владимирской.
— На Подол, по лавочкам? — Махараблидзе приятно был возбужден. — Или к Бессарабскому рынку?
— На Лукьяновку. — Шавельский остановил трамвай. — К кирпичному заводу!
Вскоре, оказавшись на городской окраине, они наткнулись на возбужденную группу людей, потрясавших топорами и кольями.
— Здесь! — сипло кричал кто-то с кирпичного штабеля. — На этом месте пролилась кровь святого русского мальчика!.. Такого гарненького, сладкого, розовопопого!.. Проклятый француз засадил... зарезал!.. Французы, масоны — все такие!.. Вырвем же с корнем французо-масонские семена!..
— Смерть лягушатникам! — отзывалась толпа. — Смерть!
— А человечишка — знакомый, — Махараблидзе сплюнул.
Отец Георгий уже видел и сам.
— Какая неожиданность, ба! — пробился он к подстрекателю. — Какими же судьбами тут... вдали от стен Священного Синода?
— По случаю... по случаю... — стремительно Жевахов уходил от темы. — Был, знаете, на конной выставке... подзадержался... сейчас же уезжаю...
— Князь, эй! — выкрикивал Шавельский вслед. — Откуда вам известно, что... мальчик... был... ро-зо-во-по-о-опый?!
С помощником, внимательно, отец Георгий исследовал место.
Нашел чуть подзасохшую кучу кала, сложил в кулек из-под пряников.
— Зачем? — Махараблидзе спросил.
— Нужно! — Шавельский ответил.
— Теперь куда? — Махараблидзе спросил.
— По лавочкам, на Подол!.. Потом — на Бессарабский рынок!.. — Шавельский смеялся. — Дай папиросу!..
Он был в преотменном настроении.

10.

Тяжелые пропыленные переплеты стояли, с писаными ярлычками на задках — дыхание смерти веяло над этим кладбищем человеческого духа и призывало к деятельности паразитов разложения: Белинский, Чернышевский, Писарев, Добролюбов.
Вперед-назад ходили по небу свинцовые тучи.
Ветер свободно свистел в щели.
Невидящими глазами Анастасия Алексеевна смотрела в окно.
Где витали ее мысли?
В какую даль вперялись ее взоры?
Зачем дрожали ее губы?
Кто вызвал росистые капли ей на глаза?
Что заставляло ее сердце так больно щемиться в груди?
Какой-то юноша, подобно Левитову, пробирался пешком от насиженного гнезда в столичный неведомый мир с котомкой на плечах и переполненным мечтами сердцем… Отупевший от фухтелей кантонист прошкрябал… Девушка, только что соскочившая с гимнастической скамьи — ее, по лужам, переводила служанка.
«Из парадного все вышли. — думала Анастасия Алексеевна. — Решительно, все».
Сохраняя аристократическую неподвижность, вдова притворялась мертвой. Наемный человек Иван ласкал ей голову, чтобы вызвать из молчания. Достаточно ощутимые, уже от вдовы исходили запахи: в нос отдавало то москательным товаром, то спиртом, то конфетами.
— Он имел сцену всякий раз, когда ему надо было ехать в город, на съезд, на бега. — Иван положил голову на место.
— Фойницкий? — очнулась Биценко. — Профессор Фойницкий?
— Толстой. — Похожий на мужика-обкладчика, Иван выдерживал роль твердости и спокойствия. — Граф.
Воображаемый, собирательный мужчина возник за окнами, наглядно демонстрируя ей свои мужские достоинства и недостатки.
С мрачным, педантичным выражением лица, вдова заваливалась набок.
— Человек, скажи, пожалуйста, — Анастасия Алексеевна обрывала углы своей книги, — что может быть привлекательного во мне, какая я?
— Весь ужас и комизм твоего положения, — отвечал Иван с преднамеренной грубостью, — что ты — какая ты всегда!
Похоронный кондитер, господин Щов внес черный, глазетовый, по третьему разряду, торт.
— Икра свежая… через знакомого кондуктора… из Царицына, — предложил он.
Вдову обмыли, причесали, вынесли. Погрузили на подводу. Опоенный мерин, под раскрашенной дугой, был перекормлен овсом и мчался тяжелой рысью, потрюхивая селезенкой в счет каждого шага. Ветки кустов попадали в колеса.
Ухаб заставил подводу покачнуться.
— Куда мы? — Анастасия Алексеевна отказывалась понять.
— На Упраздненное. — Господин Щов прикрепил ей ленту черного марокенового крепа. — Покойница распорядилась похоронить ее на Упраздненном кладбище…
— Мужчин — налево, женщин — направо! — велел им сторож. — У вас кто?
Они поднесли тело к свежей яме и там оставили.
— Амалия Фойницкая была… — сказал господин Щов.
— Она была, — подтвердили Иван и Анастасия Алексеевна.
Иван расплатился с кондитером.
— Фойницкий… профессор Фойницкий. — Анастасия Алексеевна была спокойна. — Он… тоже похоронен здесь?
— Идем! — Мужик взял ее за руку.
По жирной дорожке они перешли на мужскую половину. С любопытством Анастасия Алексеевна читала эпитафии и надписи на крестах.






               




— Здесь, — показал Иван. — Вот.
Из разрытой могилы торчал крест.
На кресте, перочинным ножиком, было выцарапано:

11.

Он скупо ронял слова, и они казались весомыми.
Щедро их рассыпал, и они представлялись воздушными.
— Девка эта… баба… — показывал он руками и телом, — прежде расправляла его… всовывала вилы, потом упругим и быстрым движением налегала ни них всей тяжестью… и тотчас же, перегибая перетянутую красным кушаком спину, выпрямлялась и выставляла полные груди из-под белой занавески.
— А парень… Ванька?
— Стоял на возу, подхватывал и вдруг сказанному ею чему-то громко расхохотался.
— Как интересно, — подскакивала Зиночка на кушетке. — Я вижу то, что вы говорите!.. Вы чародей, Сципион!.. Волшебник!.. Скажите еще.
— Скорпион, — выправлял ее он. — Скорпион.
В атласных черных панталонах, со стразовыми пряжками у колен, скрипел он паркетом, мял пальцами букеты из сухой травы.
Тараканы шуршали по обоям.
— Наш дом, — поколебался он между воспоминаниями и рассказами о стрельбе, — представьте, был на замечании полиции… в юности матушка придерживалась левого направления. Сильно тронутая социалистической пропагандой, она имела во время замужества много блестящих романов, известных всему свету. Ей и в голову не приходило, что могло быть что-нибудь дурное в ее отношениях к мужчинам. На балах она танцевала преимущественно с ними; она ездила к ним в дом. Она говорила с ними то, что обыкновенно говорят в свете, всякий раз вздор.
— Неужели, Селадон?.. Неужели?.. Папенька ваш… что же?..
— Скорпион, — поправлял он. — Скорпион.
В малиновой бархатной шапочке, с золотой огромной кистью, болтавшейся по глазам, садился он рядом.
Мыши пищали под полом.
— Папенька, — вытягивал он палец, состоявший из двух суставов вместо трех, — однажды сильно осерчали и маменьку убили.
— Как так — убили?! — решительно, Зиночка не понимала.
— В душе помолившись Богу, чтобы был успех. Из револьвера.
С визгом она вскакивала, чтобы убежать.
— А как не пущу дальше?! — он ловил.
На манишке его сверкали пуговицы с камешками.
— Папенька потом застрелил себя?
— Отчего же… Папенька сошелся с молодым мужчиной. Тот выезжал первую зиму… на каток. Папеньку поразило выражение его глаз: кротких, спокойных, правдивых — и в особенности, его улыбка, переносившая отца в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным.
— Чем кончилось? — Коноплянникова нюхала из пузырька.
— Молодой мужчина вскоре умер. — Скорпион раскрывал рот для позевоты. — После его смерти оказалось, что это — женщина.
По-фабричному Зиночка кокетничала: закрывала лицо фартуком, фыркала в него от смеха.
— А я… как умру?
Поддерживая ногу, навинчивал он каблук.
— Вы умрете мужчиной.
Беспричинно у нее становилось радостно на душе. Будущее рисовалось в упоительном свете.
— Однако, к делу! — перевел он стрелку. — Мы имеем самые жестокие намерения. Вы, ведь, знаете генерала Мина?
— Георгия Александровича? Командира Семеновского полка?.. Он кажется мне весьма галантным и обходительным господином.
— Кажется!.. — произнес Скорпион с жирным хорканьем. — Сытый, бурый третьяк!.. Единственно от меня, от субъекта, зависит то обстоятельство, что древесный лист кажется мне черным, а не зеленым, солнце четвероугольным, а не круглым, сахар горьким, а не сладким… и что, когда часы бьют два, я  воспринимаю их удары одновременно, а не последовательно и считаю первый удар и причиной, и следствием второго!..
Неизъяснимая благодарность заполняла все ее существо.
Яростно он выгибал трость — действительность утрачивала объективную цену.

12.

— Что все-таки отличает человека от обезьяны? — засомневался Кудрин.
— Точка зрения, — Иванюков поглядел на невесту. — Призн;ем: с точки зрения марксиста, сторонника принципа «Чем хуже, тем лучше!», Теленок поступил честно.
Столовую давно обволакивал пар, с Фонарного переулка слышно было сморкание соскучившихся певчих, Михайловский, напоминая о ценности своего времени, нетерпеливо покашливал, заставляя вздрагивать суеверного Зотова. Дверь отворялась более чем десять раз, и каждый раз это был запоздавший гость — ждали же шафера, отлучившегося в ближайшую церковь и там запропавшего.
Опоздание стало уже неловко, и тогда Потресов, чтобы не терять больше времени, предложил всем пройти в смежную комнату и попрощаться с усопшей.
Из экономии два торжества: бракосочетание Петра Струве с Антониной Герд и похороны Александры Михайловны Калмыковой — решено было слить в одно.
Холодная и неподвижная, как пласт, лежала Александра Михайловна на столе.
— She is made one with Nature , — сказал Иванов-Разумник.
— Сама по себе природа бесцельна! — сказал Михайловский.
— Если один человек убивает другого — я одинаково сочувствую обоим, — сказал Философов. — Она долго мучалась?
— Произошло в одночасье, — Потресов объяснил. — Скоропостижная смерть вследствие удара.
— Приперся! — закричал кто-то, и все ринулись обратно.
Луначарский, в измятой и невозможной рубашке, стоял с аналоем в руках.
— Насилу отбил, — тяжело втягивал он воздух. — Они на ломового поднимали.
Были зажжены уже обожженные свечи. Жениха с невестой провели вокруг аналоя.
Харизоменов бойко выступил вперед и приподнял на двух пальцах орарь:
«Ныне и присно и во веки веков!..»
Молились, как всегда, о революции; молились и об усопшей, и о ныне обручавшихся рабах Божьих Петре и Антонине.
— Хорош! — распорядился Потресов. — Кончай ектению!
Попарно, в полонезе, гости проследовали к столу.
Попукивали пробки. Шампанское оглушительно пёрнуло.
— За молодых! — сочувственно Богданов взметнул рюмку. — Горько, что исторический и социальный прогресс не в состоянии отменить человеческие желания.
— Нечеловеческие! — с трудом Струве вытянул всосавшиеся губы изо рта жены. — Конечно, я социалист, но социализм для меня давно превратился… давно… из решения в проблему.
— Гамлетизированный зеленый поросенок! — Михайловский ткнул пальцем в блюдо.
— Россия не Пруссия. — Петр Бернгардович вскинулся, — а вы — далеко не Бисмарк… далеко!.. Скажите мне, как правильно: «стригнулся» или «стриговался»? — В его мозгу зашалил какой-то атом.
— Корень проблемы — в самой политической культуре России! — половником Павлов-Сильванский поддел ускользавшую котлету-марешаль.
— В последнем счете все опять сводится к мнениям, — прогудел Классон.
— Хорош! — распорядился Потресов. — Айда выносить!
Все понюхали эфиру. Александру Михайловну Калмыкову подняли за выдвижные ручки и спустили по лестнице.
— Женщин направо! — велел им сторож. —У вас кто?
Небрежно попрощавшись, Михайловский ушел на левую половину.
Споро Александру Михайловну предав земле, все вместе, пошли к выходу с кладбища.
Потресов, по нужде, задержался.
Справившись, в густеющих сумерках, разглядел он живую фигуру.
Женщина, тепло одетая, бродила меж могил, беседуя ни с кем.
Он подошел, взял ее за руку и повел за собой.

13.

Ели взвар, галушки, пирожки с гречневой кашей, верченых кур.
— Паки и паки прихожу к убеждению!.. — протопресвитер Шавельский взглянул на помощника.
— Дух Божiй дышетъ, ид;же хощетъ?.. — обрадовался Махараблидзе. — Пути Господни неисповедимы, но законы Бога непреложны?.. Человек сотворен способным видеть Бога; наша нынешняя слепота — последствие греха?..
— Опять ты со своей ерундой! — отец Георгий стукнул солонкой в виде паникадила. — Я же сказал, Ексакустодиан, — потерпи, потом поболтаем, когда дело закончим. Кажется мне — разобрался я!
— Никто не обольщай самого себя. Если кто думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым, ибо мудрость есть безумие перед Богом!
— Уже и заговариваешься, — Шавельский покачал крестом. — Совсем ум за разум!… Постой, — удержал он обидевшегося, — послушай лучше…
Стремительно поезд мчал их к дому.
Пейзажи проносились.
Дым паровозный стлался.
Катались полукругло в стаканах тяжеленькие чайные ложки.
— Мальчик… Ющинский, — отец Георгий вздыхал. — Святой был ребенок… тринадцать лет… Так?
— Вай! — соглашался помощник. — Молчал… глаза голубые, локоны.
— А Дрейфус этот — выпить любит… женщины… карты.
—Француз… одним словом.
— А тут — Жевахов! — срамно Шавельский округлил губы. — Раз! Два! Три!
— Ну, негодяй! — сжимал Махараблидзе кулаки. — Но как?!
— А очень просто, — объяснил протопресвитер. — Так и сяк!..
Чуток они вздремнули — проснулись в Петербурге.
Заехали к графине Пален — подняли с простыней Джунковского.
— Куда? — не понимал жандармский шеф. — Зачем?!
— Литейный, 32! — стучал Шавельский по извозчику. — Сейчас узнаете!..
Прогрохотав по рассветному граду, карета остановилась, где было нужно. Взломали двери, ворвались в спальню — отец Георгий ухватил мерзавца за голову, Махараблидзе навалился на ноги, профессионально Джунковский взял за яйца.
— «Розовопопый»! – закричал Шавельский. — Откуда вам известно, что Андрей Ющинский был розовопопый?!
— Ложь! — извивался извращенец. — Все ложь!.. Не докажешь, гад!.. Француз его… Дрейфус!..
— Тут, кажется, коньяк… французский? — протопресвитер увидел. — Давайте, господа, по рюмочке!
Связав преступника простыней, мужчины, как случилось, расселись по комнате.
— Альфред Дрейфус не убивал Андрея Ющинского, — отец Георгий разлил. — Андрея Ющинского убил князь Жевахов.
Все взяли по лимонной дольке.
— Преступление, — ножичком Шавельский обрезал дорогую сигару, — тщательно было продумано — Жевахов действовал по дьявольски разработанному плану.
Все закурили.
— В Киеве, на конной выставке, Жевахов познакомился с Дрейфусом, вошел в доверие к недалекому полковнику французского Генерального штаба и под надуманным предлогом заманил в притон, где, опоивши, вовлек в карточную игру, разумеется, жульническую.
— Ложь! — выплюнул Жевахов кляп. — Подлейшая ложь!
— Свидетельница, проститутка Вера Чеберяк и ее дети, — погрозил Шавельский негодяю, — видели вас с французом за игрой и уже дали показания… Дрейфус, — продолжал протопресвитер, — спустил шулеру все: наличные деньги, одежду, холодное оружие, планшет со служебными документами.
— Не было там никаких документов! — отчаянно пытался негодяй высвободиться. — ****ь!.. Сука!.. Сволота!..
Незамедлительно кляп возвращен был к омерзительнейшему из ртов.
— Бросив француза в притоне, — принялся Шавельский ходить по паркету, — Жевахов отправился на Лукьяновку, где проживал Андрей Ющинский.
— Зачем так далеко? — не понял шеф жандармов. — И почему именно Андрей Ющинский? Мальчиков, что ли, в Киеве мало?
— Андрюша был всеобщим любимцем, — обнаружив за иконой флакон, недоверчиво Шавельский принюхался, — носителем святого, русского… Жевахову нужен был именно он.
— На что руку поднял! — Махараблидзе залился слезами.
— Не только руку, — снова отец Георгий понюхал. — Короче: под надуманным предлогом Жевахов заманил мальчишку в пещеру у кирпичного завода, изнасиловал и убил.
— Глаза голубые… локоны… Махараблидзе потянулся к флакону. — Он пухлый был?
— Тринадцать лет, — Шавельский цокнул. — Сам понимать должен.
— Такого мальчика! Такого мальчика! — Джунковский отобрал флакон. — В какой позе?..
— На месте преступления, — не без труда протопресвитер вернулся к магистральной теме, — преступник оставил неоспоримые, на первый взгляд, улики: окровавленную саблю Дрейфуса и кивер с его инициалами. Так попытался негодяй свалить свое деяние на другого.
— ****ь!.. Не докажешь!.. — Жевахов вытолкнул кляп. — Француз… проигрался, пьяный, бешеный был… я в гостиницу воротился… он злобу искал выместить!..  Он изнасиловал! Он убил!
Вопросительно Джунковский взглянул на Шавельского.
Отец Георгий выпил рюмочку, заел лимоном, раскурил сигару, полной грудью вдохнул из флакона.
— Одно обстоятельство, — сказал он как бы самому себе. — Андрюшка… Ющинский — святой был. А потому не разложился после смерти, ну, разве, самую малость. Эксгумировали его, значит, откопали сердешного, в попочку заглянули — кишочка свежая совсем, и в ней — сперма свежая… Академик Бехтерев, профессора Карпинский, Троицкий в микроскоп ее посмотрели… изучили, значит, — Шавельский улыбнулся. — Владимир Феодосиевич… Джунковский сейчас у Жевахова пробу снимет… у Дрейфуса взяли уже. Ученые сравнят… скажут, чья у мальчика в попке…
— — закричал Жевахов. — Не по своей воле!.. Меня матушка просила!.. Импера…
Мгновенно подскочив, Джунковский профессионально наложил пальцы на горло клеветнику.
— При попытке к бегству! — объяснил он свидетелям. — Сейчас протокол составим.
Глубоко все вдохнули из флакона.
— Мерзавец, — покосился Шавельский на труп, — преследовал далеко идущие политические цели: вызвать ненависть вообще к французам, инспирировать французские погромы, поставить на грань отношения с официальным Парижем… вызвать, в конечном итоге, войну с Францией… Теперь этого не будет!
— Покойный был меркантилен, — Джунковский засунул руку в проем за иконой. — Смотрите, сколько рейхсмарок!.. Секретные документы от Дрейфуса он запродал немцам! — Одну за другой жандармский шеф вынимал аккуратные толстые пачки:
— Куда их теперь?..

14.

— В четырех действиях, одиннадцати картинах, — поспешно Ленин одевался. — Пьеса малоречива, но действенна… Огромная ответственность, политическая и художественная!.. — В коричневом фраке и светлом жилете, с большим белым галстуком, закрывавшим шею, до блеска он начистил кожаные галоши. — О человеке с Большой буквы — царе Петре… «Испортились главные часы в государстве. Молчат кремлевские куранты…» — в двух словах набросал он фабулу.
Сбежав по лестнице, они уселись в коляску с двумя лакеями на запятках.
— И всё сами? — Плеханов удивлялся.
— Почти. Ни на кого нельзя положиться. Сам режиссер, сценариус… костюмы… декорации… центральная роль.
— Цензура не пропустит… о царе, — с сомнением Плеханов покачал головой.
— Обставим, как репетицию, — Михаил Францевич отмахнулся. — Генеральную… в костюмах!
— Работы — непочатый край?
— Как бы не так! — задорно Ленин рассмеялся. — Скоро закончим… Из театра никто не уходит — актеры на казарменном положении.
Высадив старика у «Переца», директор театров подкатил к Александринскому.
— Театр состоит из актерской читки и актерской мимики! — швейцар взял под козырек.
— Про дисциплину забыл! — Михаил Францевич скинул перчатки в цилиндр. — Скажи: что есть обновление театра?
— Обновление театра есть вопрос… — малый напрягся, — вопрос программы, декларации… далее — вопрос репертуара, и в конце концов — вопрос режиссерский!
— Молодец! Службу знаешь! — Ленин отдал калоши.
— Второе действие, четвертая картина, — приказал он составу. — Меньшиков, Остерман, Долгорукий… Начали!.. Сто-о-оп! — оборвал он тут же. — Не так!.. Вы, — ткнул он в Юрьева, — должны наброситься на него сзади… как какой-нибудь леопард. Так! — Ленин прыгнул. — Смотрите: закидываете ему голову, впиваетесь зубами в шею, прокусываете кадык!
— Но в тексте, — с трудом Давыдов поднялся, — ничего подобного нет.
— Значит, внесем! — Михаил Францевич помечал. — Выйдет куда живей, реалистичнее, ярче!
Торопливо, здесь же, перекусывали.
— Певцов, Аполлонов, Орленев! — командовал Ленин. — Действие третье, картина пятая! Сцена на болоте!.. Хорошо!.. Молодцы!.. Пикой его, супостата, пикой! Насквозь, чтоб из спины вышла!.. Теперь — стреляешь!.. Стреляй же!.. Текст, текст пошел!.. Сто-о-оп!.. Вы, — подступился к Головкину, канцлеру, — целый кусок пропустили: «Насилие над другими имеет развращающее влияние на совесть того самого большинства, ради которого творится. Яд, направленный против других, имеет возвратное действие. Когда мачеха преследует падчерицу, это не способствует развитию высоких чувств в душе родной дочери. Но более растлевающим образом, чем насилие над другими, действует тот характер обязательности, которым обставлена для русского принадлежность к православному вероисповеданию, — следовательно, насилие над самим большинством!..» Вы же, — повернулся Ленин к Апраксину, — ответить должны: «Не надо бояться человека с мушкетом!»
— Нет в пьесе такого, — показывали артисты.
— И правда, — чесал Ленин голову. — Это я ночью прибавил.
Все выпивали по стакану вина, для куража. Нюхали из склянки.
— Левкоева, Савина! — вызывал Ленин, уже подуставший. — Сцена в опочивальне… ну, та, с ендовой и анчутками… Анчуток в ендову, с головой! И концы — в воду!.. Прибавьте там, — придумывал он на ходу Екатерине Скавронской… фразульку: «Каждая кухарка скоро управлять государством будет!»
Мейерхольд угодливо подкатился.
— В точности исполним, господин директор! Беспокоиться не извольте… прослежу лично.
Одеваясь, Михаил Францевич удивленно смотрел в зеркало.
Шевелюра, еще вчера пышная, вылезала с корнями.
Стремительно он лысел.

15.

— Не промахнетесь? — смеясь, он ухватил ее за щеку.
— Нет. — Она провернула барабанчик. — Пять пуль. Мне хватит одной.
Букеты из сухой травы стояли.
— В голову — так вернее. Подойдите близко. Пусть народ… Казнь должна быть публичной.
— Я скажу: «Умри, несчастный!»
— Нет — это Чехов, — продолжал он смеяться. — Примут, чего доброго, за убийство из ревности. Скажите: «Приспешник прогнившего престола!»
Вместе они раскрыли шкап.
— В этом? — Она вытянула сиреневое светлое платье с едва намеченными цветами.
— Французский батист, — с сомнением он пощупал. — Кокетливо. Исхищренно… Не тот случай. Испортит впечатление.
Они посмотрели бархатную кофточку с кружевной фрезой. Крылатый странный костюм — матинэ. Выбрали блузу сурового шелка, большой кожаный пояс, канаусовую гладкую юбку.
— Сейчас вы похожи на Анну Каренину. — Нагнувшись, он оправил ей складку.
— Вы знали ее? — едва ли сейчас Коноплянникова себя слышала.
— Да… под другой фамилией. Анна Аркадьевна Аксельрод, — ненадолго он отвлекся. — Она была хозяйкой только по ведению разговора. Яичницы простой не могла приготовить… белоручка!.. В чрезвычайно простых платьях!.. Знаете, сколько мне стоила эта простота?.. «Думаю, что приятнее всего пройтись, — вдруг сказал он удивительным женским голосом, — а уж потом в лодке!..» Анна, — он вернул тембр, — была моей первой женой. Она изменила мне. С военным. С генералом… Ненавижу всех генералов!
— Пора?.. Время?.. — Зиночка застегивала левую перчатку.
— Нет еще, — взглянул он на маятник. — Успеете.
За окном, по небу, плыли кучевые облака.
Живописно он расположил ее на стеганом  атласном стуле. Глаза девушки горели глубоким, сосредоточенным огнем — всеми помыслами, всем своим существом она ушла в одно желание, желание страдания и жертвы.
— Револьверчик повыше, — попросил он. — улыбочку!
Знаменитый фотограф Шембош снимал ее для Истории.
— С Богом! — Скорпион протянул контрамарку. — Генерал Мин сейчас в Офицерском собрании, на Литейном…
Они обнялись.
— Образуется! — Скорпион подбадривал. — Образуется!

Она вышла.
Ветер налетел в лицо.
Облака стояли перистые, красные.
Дети, как раненые, кричали.
Из стен домов, отовсюду, скрюченные, желтые, высовывались пальцы.
Кучер, наряженный извозчиком, распахнул дверцу.
Рахманинов смотрел во все глаза.

Она нюхала из флакона.

Все было сделано с той невероятной быстротой, на которую способны лишь одни больные.
Сразу она увидела Мина, подбежала, неразборчиво крикнула, выстрелила генералу в ухо.
Ее повалили, заломили руки, ударили сапогом в голову.

16.

Она пошла с ним, отдаваясь воле инстинкта.
Уже совершенно смерклось.
Ветер трепал верхушки фонарей.
Мокрая пыль носилась.
Встречные сторонились не в ту сторону.
Изуродованная девочка кривлялась.
Румяный приказчик проехал на украденной манежной лошади.
Два мальчика остановили мороженщика и, злобно бранясь, душили его полотенцем.
Кучер пробежал с запиской, но не отдал ей.
Врач Манасеин прошагал с дочерью.
Лидия Арсеньевна Нессельроде с двумя сыновьями.
Кублицкий-Пиоттух, Соловьев-Несмелов, Щепкина-Куперник.
Асаф Баранов, Гуго Вогау, раввин Смирнов.
В витрине мебельного, ярко освещенной, Виконт Иванович Циммер кувыркался на стульях.
Они не узнавали ее — она не узнавала их.
Плавно проспект перетек в площадь.
Ленин, взобравшись, стоял на постаменте — тянул руку к звездам.
Они взяли переулком, спугнули Рахманинова.
Шпалы, тень вагона, смешанный с углем песок.
— Здесь, — привел Потресов. — Сюда.
Грязная улица, дом Даммерта.
Она отбросилась от подъезда, потянула свой шарф, разорвала его.
— Уж это дудки-с! — Он втащил ее внутрь.
Поднимаясь по лестнице, предусмотрительно Анастасия Алексеевна опустила вуаль.
Он распахнул дверь квартиры, пропустил ее в нечистый коридор, изнасиловал, уселся за стол, покрытый непросохшей серой скатертью.
— Кто вы? — спросила она, боясь, чтоб он не принял легко ее беременность.
— Интеллигентный пролетарий, — сделал он ей рукой успокоительный жест. Исподволь она бросила взор: открытое добролюбовское лицо с немытыми, как у Чернышевкого, волосами.
Стены были грязно оклеены синей сахарной бумагой.
Просиженная рыночная мебель стояла.
Чем-то затхлым, повапленным несло от этого жилья.
— Судили?.. Да!.. За бесписьменность, как не помнящего родства, — с домовитым видом хлопотал он у самовара.
— Скрыли фамилию от полиции?
— На расстояние двух саженей! — Он показывал зубы.
Ели засохшие котлеты-марешаль, растрескавшуюся разварную осетрину.
— День был несчастный; я промахнулся и, когда пошел искать убитого, то не нашел его, — рассказывал он, видимо, желая разговориться.
Кровавые лепестки шевелились стоявших на подоконнике колеусов.
Еще раз он изнасиловал ее, при свете лампочки, пахнувшей керосином. Его глаза посмеивались привлекательно и умно.
— Как дьявол в архиерейской приемной! — она отряхнулась.
Пили чай.
Нестрашно за окном завывал ветер.
— Знаете, что такое «артельная сыроварня»? — наливал он новый стакан.
— Общественная комбинация элементов! — уже она знала.
— Die Lust der Zerst;rung ist zugleich eine schaffende Lust!  — он подмигивал.
Со звоном сдвинули они опустевшую посуду.
Наевшись, оставалось спать.
Он сбросил портки и изнасиловал ее в третий раз.
Сойдясь с ним, она крепко пожала ему руку.
Она испытывала радостное чувство того, что неловкое положение кончилось.

17.

— Так, так и вот так, — докладывал Шавельский. — А потом — раз!..
— Играли во что? — не ухватил Николай.
— В «дурака»... крапленой колодой.
— А пили?
— Водку с пивом.
В смежной комнате, без чувств, лежала Императрица Александра Федоровна. Огромный письменный стол завален был газетами с аршинными кричащими заголовками. Резкий, стоял запах эфира.
— А мальчик этот?
— Бегал.
— А тот его — в погреб?
— В пещеру.
— Там повалил?
— Пригнул.
— И сколько раз?
— Девять. Потом — еще шесть.
— Перерыв... почему же?
— Мальчик покакал.
Великий Князь Михаил Александрович внес обеденный стол с котлетами-марешаль и разварной осетриной. Самолично Государь выложил герою двойную порцию и смешал напитки в серебряной дивной братине.
— Покакал, значит, — задумчиво Николай жевал.
— Именно так.
— Святой был мальчик?
— Святой. Ангел.
— За упокой души! — мужчины выпили.
— А оборотень этот убил, чтобы француза подставить? —  Самодержец понюхал.
— Истинный, Ваше Величество, оборотень… Джунковский Владимир Феодосиевич, икону когда отвернул — Божией Матери, у него в спальне… на обороте там другое нарисовано. Срамное!.. Не Божией Матери вовсе молился изменник — ****ей!
— За верную службу Царю и Отечеству, — Император поднялся, — я награждаю!..
И прикрепил к шелковой рясе сверкающий огромный жетон «Измайловского досуга».
Совсем рядом со скромным новеньким орденом Почетного Легиона.

18.

— Сегодня? — не верил Плеханов. — Ужели? Как быстро летит время!.. И всё сами сделали?
— Сегодня! Сегодня! Сегодня! — смеясь, Ленин кружился по комнате. — Премьера! Премьера! Премьера!.. Что же касается подготовки, — он посерьезнел, запустил большие пальцы за борт жилетки, — основательно здесь мне помог Мейерхольд.
— Еврей? — поразился Плеханов. — Помог?.. Надо же!
— У этого, как вы выразились «еврея», — нахмурившись, Ленин отвернулся к окну, — представьте, есть идеи! — Внимательно Михаил Францевич оглядел стоявший на Неве крейсер. — «Кремлевские куранты», пьеса профессионально крепкая, написана, тем не менее, в набивших оскомину, обветшалых, в духе Станиславского, традициях… герой… толпа. — Ленин забарабанил пальцами по отозвавшемуся холодному стеклу. — Царь Петр — какой-то полубог… античный… забронзовевший — он драпируется, изрекает, шествует. Он не нуждается в нашем сочувствии! — Сощурившись, Ленин покачался на носках. — Так вот… Новаторски мы решили поломать!.. Кардинально!.. Царь Петр — да, безусловно герой. Одержимый идеей «окна». Гениально ее продвигающий. Но у нас он еще человек!.. Земной!.. Как вы или я!.. С какими-то милыми, простыми привычками, может быть, слабостями… не слишком серьезными… Живая, необманная картина исканий, кипучей пытливости!..
— Концепция! — Плеханов понюхал из пузырька. — Кто-нибудь знает?
— Все в строгой тайне… подписка о неразглашении… вы — первый! — Михаил Францевич вытерся холодной водой, оделся, причесал голову, снял с плеч клок выпавших волос. — Однако, пора!
Они сбежали по лестнице, уселись в поджидавшую коляску.
Ленин был весел, легок, шумлив.
— Возьмите на строжайший учет каждый пуд угля, каждое полено дров! — картавя на парижский манер, грозил он старику пальцем.
И заразительно смеялся.

19.

— Как интересно! — Анастасия Алексеевна даже подпрыгнула. — И как забавно!
Она пила чай сам-друг с Потресовым.
— Мезенцев, — продолжал ликвидатор, — идет себе, ни о чем не догадывается. Подхожу: «Закурить есть?» — «Свои иметь надо!» — отвечает.
— Тут вы и выстрелили, — она рассмеялась, — в живот?
— Пулю на гада тратить. — Потресов зачерпнул варенья. — Я ножиком его. По горлу.
— А с Боголеповым как было?
— Этого… — напрягшись, он вспомнил, — закладкой по темени.
— Бобрикова тоже вы?
— Тоже. Утопил в море.
— Богдановича?
— Сбросил с горы.
— Андреева?
— Задушил. В трамвае. Caput mortuum.
Приятно возбудившись, нежно и долго она целовала его мясистую руку.
— А Плеве? — Ей было мало, хотелось слушать еще и еще.
— Взорвали с Сазоновым… На даче в футбол играл… Мы бомбу по форме мяча изготовили.
От хохота она буквально сползла под стол.
— Стлпн? — спросила оттуда не слишком внятно.
Потресов глубоко вздохнул, откинулся, прикрыл глаза.
— Столыпина не я… Скорпион… Богров, мальчишка, внимание отвлек — все бро-си-лись… Скор-пи-он вы-стре-ли-и-и-и-и-и-и-и-и-и-ил!..
Биценко выбралась, потянулась к салфетке.
— Скорпион? Никогда не слышала. Кто это?
— Человек. — Потресов застегивал портки. — С Большой буквы. Мыслящий индивидуум, осуществляющий прогресс. Борющаяся личность, двигающая историю.

20.

В своих служебных хоромах напряженно работал он с грамотами: шуршал, разворачивал, накладывал резолюции. Значительно морщил лоб. Смотрел в даль, в будущее, в воображаемое окно. Верил в российского Прошку. Попивал чаек.
— Ваше Величество… можно? — его, Петра Великого, арап нагуталиненную башку просунул.
— Входи, мавр, — не стал он рубить. — Платок ищешь?.. На, вот, мой, — сморкнул он на прощание.
— Нет, Петр Алексеевич… посоветоваться я… надумал русский учить.
— В твои-то, — удивился он, — преклонные года?.. На кой ляд?
— Только за то… только за то… только за то… — ритмически холоп завертелся в ритуальном танце. — Времечко не подскажете?
— Время у нас жестокое, страшное. — он отвернул манжет и не поверил: рубиновые били на руке куранты. Бом! Бом! Бом!..
— Бом! — били снаружи чем-то тяжелым.
— Бом!! — вылетела дверь.
Выломившись из сна, он попытался вскочить, защититься, что-то сделать — руки, чужие, вонючие, цепкие, придавили, прижали к кровати, профессионально взяли за яйца.
Комната полна была жандармских чинов: на пол летели книги, белье, терракотовые статуэтки.
— Оставьте! — извивался Михаил Францевич. — Что вы делаете?! Я — Петр… Я — Директор Императорских театров!..
— Уже нет! — генерал Рихтер, заменявший больного графа Фредерикса, склонился. — Где рукопись?.. Ну!
— Ах, что за тон… манеры! — буквально Михаил Францевич страдал. — Нет, я не вынесу — велите отпустить мошонку!.. Да на столе она, на столе!.. И объясните, наконец, в чем дело?!
— Еще он спрашивает! — ужасно генерал захохотал, за ним захохотали полковники и майоры. — Вчера что учинили?
Решительно отказывался он понимать.
— После спектакля, — напрягся, — приехал… лег. Конечно, выпили немного, но, кажется, без драки, шума…
— Вот… вот… конечно! — раздергивал Рихтер листы. — Почерк Великого Князя, а здесь… здесь… здесь — идиотские вставки… вашей рукой!.. Кто разрешил вам вторгаться в текст после Высочайшего утверждения?! Оглуплять его?.. Трактовать?! Петр Великий у вас почему в жилетке расхаживает, с перхотью… картавит?! Мейерхольд, кстати, уже в одиночке Петропавловской крепости…
Дело принимало весьма невыгодный оборот.
— В каждом старом балете всегда есть вставной номер русской пляски, — Михаил Францевич взял разгон к стержневой мысли. – Я взял на себя смелость осовременить великий образ, а потому играл без грима… Своеобразная аллегория… Петр и сейчас живее всех живых!.. Петр с нами!.. В тебе и во мне!..
— Живее!.. Хорош, живее!.. Где, черт возьми, это место?.. Вот… «Я, по всей видимости, серьезно болен, — нашел он в тексте. — Нос вот-вот отвалится. По политическим мотивам об этом говорить не следует.!» — Не сдержавшись, генерал Рихтер рукописью отхлестал Ленина по щекам. — Взял, видите ли, смелость!.. Государь — в ярости!.. Предшественник ваш под суд пошел за смелость куда меньшую — всего лишь наложил штраф на Матильду Кшесинскую!..
Глаза Ленина немедленно потухли.
— Француженка Mlle de Mailly, — забормотал он, — очень красива… огромного роста… стала спиной к нам… лицом к аккомпаниатору. Сразу я почувствовал глубину отделки, на которую она способна… с первых нот проникся глубиной чувства, волновавшего ее… Когда она кончала, страшно было шевельнуться, чтобы не нарушить созданную ею атмосферу.
— А что при этом она пела? — растерялся Рихтер.
— Песни… бретонских… пастухов…
— Я пришлю врача, — Рихтер развернулся. — Впредь до особого распоряжения, вы — под домашним арестом.

21.

— Брожение последних лет русской жизни?.. — она не знала.
— Идет на прибыль, — он объяснил.
— Нравственный постулат? — она догадывалась.
— Метафизический постулат нравственного миропорядка, — он уточнял.
— Общественную мысль… оценить? — затруднялась она сформулировать.
— Произвести оценку направлению общественной мысли, — компоновал он идею.
— Без споров? Без проклятых сомнений и всеотравляющего скептицизма?! — она вникала.
— Пустого скептицизма — он выделял, — как следствия неверия во все возвышенное… неблагородного желания охладить благороднейшие порывы.
Определенно тема была закрыта.
Немного они помолчали.
Анастасия Алексеевна ела хлеб с вареньем, Потресов нюхал из пузырька.
Ручные, по подоконнику, ходили крысы.
Восток алел.
Она взяла его ногу, принялась обстригать ногти.
— Ишь, заросло!.. Дурново вы как?
— Распилил пилой.
— Енгалычева, князя?
— Бросил в огонь.
— Жихарева?
— Николая Степановича, сенатора?.. Закопал живьем.
— А с Буниным? — она погрозила пальцем, — как-так вышло?.. В Алупке, у одной татарки?
— Ошибся, — он чесал затылок. — Я Маркса должен был ликвидировать, издателя… гада. Отомстить за Антона Павловича… В темноте перепутал… С кем не бывает!
— Так интересно! — она смеялась. — И так увлекательно!.. Прям, зависть берет!.. Мне, что ли, тоже кого-нибудь… того?!
— Убей, убей, конечно! — Потресов поддержал. — Убей непременно!

22.

— Немедленно развяжите, — ощущал Ленин безобразный сумбур в голове. — Я буду жаловаться.
Оставленный за старшего жандармский полковник Носов только смеялся.
— Богу жаловаться будешь!.. Лично… Казнят тебя, как политического преступника… Петра Великого обосрал!.. Святыню!..
Расхаживая по чужой квартире, выродок открывал шкапы, рассовывал по карманам ценные предметы и бумаги.
— Носов! — корчился Михаил Францевич. — Отвратительная фамилия!.. Козявки, сопли!.. Сифилис!
Другие полковники подбегали, били сапогами по ребрам.
Майоры держали.
Михаил Францевич ослабел, частично куда-то провалился. Горизонты на жизнь закрывались один за другим.
Полковники снимали со стены полотно Мункачи, майоры свертывали ковер.
— Ему, может, глаз выколоть? — посмотрел Носов. — Шашкой?
И обнажил.
— — закричал Ленин.
И тут в незаделанный дверной проем ворвались люди. И встали.
Кривенко, Бородин, Чупров, Исаев, Маслов, Барсуков, Минский, Сыромятников, Бирюков, Холодковский, Дементьев, Федосеев, приехавший из Казани. Во главе дюжины полуобразованных интеллигентов стоял Потресов.
— Борьба русского рабочего класса за свое освобождение есть борьба политическая, и первой задачей ее является достижение политической свободы! — он выкинул руку.
Беспощадно жандармы были застрелены.
Носову отрезали язык, притопили в ванне и добили молотком.
— Кто вы?! Кто вас послал?! — не мог Михаил Францевич нарадоваться своему избавлению. — Развяжите меня!
— Некогда!.. Нужно спешить. — Потресов взвалил Ленина на плечи Минского. — Скажите: вы марксист или народник?

23.

Дождавшись сумерек, модным бантом она подвязала вуаль.
Уже зимнее небо, извозчики, фонари, скрипевший под ногами первый снег, витрины, эталажи, шумливые мужчины, безобразные дамы… звонки, свистки, продвижение багажа, артельщики, предлагавшие свои услуги, винты, цепи, горничные с загнутыми назад головами, начальник станции… свеча, при которой читала она исполненную обманов книгу — сейчас все это до нее не касалось. Мысль была заперта, запечатана — трогать и шевелить ее не следовало.
Бессильный и безвольный инвалид, крадучись, шел сзади.
Дети смотрели бесстыдными глазами.
Аптекарь стоял за прилавком с глыбой активированного угля. Он даже был вправе измельчать, но не измельчал.
До чертиков ей захотелось приложиться. Ее флакон оказался пуст — вынюхан до последней летучей капли. В аптеке эфир не выдавали без сигнатурки со специальной печатью. По счастью, Манасеин жил совсем рядом.
Множество народу толклось перед хорошо знакомым ей подъездом — в затылок друг другу люди стояли на лестнице. Кублицкий- Пиоттух, Соловьев-Несмелов, Щепкина-Куперник, Асаф Баранов, Гуго Вогау, Лидия Арсеньевна Нессельроде, цадик Смирнов… другие — сейчас она могла убить каждого.
Ее пропустили.
Виконт Иванович Циммер, в приемной, кувыркался на стульях.
Она протянула смятую трехрублевку. Врач Манасеин разгладил. Дочь передала Анастасии Алексеевне то, что требовалось.
Взбодрившись, она продолжала путь.
Рахманинов, завернувшись в плащ, смотрел с невысокой крыши.
Дом Мятлевых, на углу Исаакиевской и Почтамтской. Красный. Здесь…
Длинная гофрированная борода, плохо содержимые бакенбарды мочального цвета, ноги, согнутые английской болезнью. Белые рейтузы почтового, штатского генерала. Генерала.
— Племянница?! — отступал он. — Обыкновенно ты к Рождеству…
Тень набежала на ее лицо.
— Я пришла раньше срока, чтобы застать вас в живых. — Она поискала в болтавшемся на руке красном мешочке. — Дело не терпит отлагательства!
В глазах отражалась скрытая мысль.
Из мешочка на стол была выставлена дорогая бутылка.
— Словно новая борода выросла, умная и бодрая! — дядюшка смеялся после первой рюмки.
Генерал.
«Я все та же, — она ощущала, — но во мне есть другая».
Ошеломленный двумя рюмками коньяку Сахаров сидел, похилив голову книзу.
«Вечная игра жизни, безжалостная, как смерть… неотразимая, как рождение», — ненадолго отвлеклась она от предмета.
Люстры были зажжены не во все свечи.
Минуты две, с выражением напряженного усилия мысли, стояла она с револьвером в руке и думала: «Разумеется».
Предчувствие неиспытанного блаженства… радостный ужас близости своего счастья сообщился ей.
Не думая более, не спрашивая себя КАК и ЗА ЧТО, она подошла к нему и сделала то, что она сделала.

— Что такое, — дочь Манасеина вздрогнула. — Кажется, выстрел?
Уставшие, они прогуливались по Почтамтской.
— Ничего, — успокоил врач, — это, должно быть, в моей походной аптечке что-нибудь лопнуло… Так и есть, — он посмотрел. — Лопнула склянка с эфиром.

24.

Зинаиду Коноплянникову суд приговорил к повешению.
На казнь она шла, как на праздник.

25.

Его вымыли, вправили вывихнутое ребро, повели куда-то по мраморной лестнице, уставленной бюстами и цветами.
В сумрак уходила линия белых дверей.
— Здесь, — почтительно постучав, Потресов впустил.
Потолок, обтянутый шелком, диван, огибающий три  стены, высокие зеркала на подзеркальниках — убранство комнаты полно было вкуса и великолепия.
Не обнаружив никого, Ленин поднял вазу с крюшоном, принялся рассматривать прихотливый орнамент.
— Малыш! — прозвучал вдруг женский голос… тот самый, от которого все его естество содрогнулось и начало стремительно прирастать. — Малыш, ты оправился от побоев?
— Вы?! — затрепетал он. — Благодарю вас… Я вполне здоров.
— Испытываешь ли теперь, — голос возвысился, — ненависть к Императору, ко всему прогнившему строю?
— Испытываю. Сапогами по ребрами!.. Мерзавцы!.. — Он коснулся тела, рука сама сползла ниже. — Простите… вы в панталончиках?
— На этот раз — да.
Тяжелая штофная портьера колыхнулась.
Елизавета К. вышла.
В платье.
По одному взгляду на нее Ленин определил ее принадлежность к высшему свету. Она была очень красива. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза. Скромная грация. Сдержанная оживленность играла в ее лице, порхала между глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшей ее румяные губы. Определенно, избыток чего-то переполнял ее.
— Мать его, сухая старушка! — не удержался Михаил Францевич. — Позвольте поцеловать вашу ручку!
Она умышленно потушила свет в глазах… куда-то подевалось платье — могучий, кряжистый, седой, как лунь, с волосами до плеч и бородой до пояса, похожий на вернувшегося из ссылки декабриста, какими их изображают досужие живописцы — перед Михаилом Францевичем предстал старец.
В атласных черных панталонах, со стразовыми пряжками у колен.
В малиновой бархатной шапочке, с золотой огромной кистью, болтавшейся по глазам.
— Простое внушение, — объяснил он Ленину поставленным баритоном. — Объясню вам позже… Зовите меня Скорпион.
Ленин молчал.
— Слово «революционер» захватано руками полицейских толковников и с их благословенного почина весьма часто употребляется в особом смысле «вспышкопускательства»… В общем-то, это верно. — Скорпион посмотрел на дверь.
Филиппов, Бартеньев, Скальковский, Ковалевский, Колубовский, Белоконский, Валентинов, Келлер... другие вошли и расположились полукругом.
— Жизнь идет вперед, развиваясь стихийно. Новые элементы выступают на историческую сцену, — сказал он им. — Ленин Михаил Францевич. Он возглавит партию.
 Почтительно все склонились.
Во все глаза на Ленина смотрела Крупская.
Струве дернулся:
— А я?
— Перейдешь к компаративистскому анализу экономических явлений. Задействуешь понятие «стадии роста». — приказал Скорпион. — Все свободны!.. Струве скатился к вонючему либерализму, — объяснил он Ленину. — Фаршированные головы.
Большими глотками Михаил Францевич пил крюшон из вазы.
— Почему я?! Так неожиданно...
— Подходите по гороскопу. Харизматический лидер. Культура во всех проявлениях выше политики. Вы — деятель культуры. С политикой худо-бедно справитесь. Остальные попросту не годятся. Нужен артист! Считаю праздным пустословием дебатировать вопросы, заведомо очевидные!
— Но я даже не знаю, марксист я или народник!
— Определитесь как-нибудь, со временем, — махнул он пальцем, состоявшим из двух суставов вместо трех, — в конце концов, не так это важно... Возьмите: Чернышевский — он вас всего глубоко перепашет. Еще вот, — из поставца векового темного дуба он вынул серебряный выкованный ковчежец в старинном вкусе.
— Какие-то статьи, — вгляделся Ленин. — «Две тактики социал-демократии»... «Материализм и эмп... эмпириокритицизм», «Развитие капитализма в России», «Апрельские тезисы»?..
— Опубликуете под своим именем. Вам нужен будет политический авторитет.
— А говорить что?.. Я не владею...
— Ерунда! — Скорпион болтнул кистью. — Главное, чтоб гладко. Вот, к примеру... «Слабосильный и сознающий свое слабосилие общественный строй не в состоянии претворять преходящее, координировать частное с общим, практицизм с принципиальностью, и отдается на волю впечатлений дня, готовый возвести едва ли не в принцип эту свою утилитарно-рефлекторную беспринципность!»... Попробуйте!
Секундно Ленин задумался.
— Земства... никогда не были центрами политической оппозиции, поскольку... поскольку являются всего-навсего орудием самодержавия, с помощью которого оно держит страну в повиновении!..
— Видите, — Скорпион рассмеялся, — как просто!.. Говорите страстно, на фоне знамен! Просто становитесь на историческую почву и говорите! Побольше обещайте!.. Заведите кепку — мните ее в кулаке... руку вы выкидываете дальше некуда!
— С народом... — ухватил Ленин. — А с умниками? Критиканами?
— Посылайте их на хер!.. «Невидимый мир моральных императивов для меня не менее важен, чем видимый мир эмпирических событий!», «Ход идей определяется ходом вещей!», «Социалисты обязаны играть роль гегемона!». В конце концов: «С филистимлянами я за один стол не сажусь!»
— «Консерватизм всякой организации прямо пропорционален ее совершенству!» — стремительно Ленин заходил по комнате. — «Предоставьте событиям идти своим чередом!..» Передаете, стало быть, дело мне. — Михаил Францевич замер. — А сами?
— Ухожу в тень. — Черный плащ, подбитый красным стаметом, лег на плечи хозяину. — Буду осуществлять теневое руководство... Последнее. — Он подтянул чулок. — Плеханов. Он может выследить вас. Погубить всё.
— Валентиныч? — не поверил Ленин. — Безобиднейший старикан!.. И потом — мы друзья! С Моршанска еще!.. Он — полицейским исправником... мы — за яблоками... гонял нас!.. И еще, — пришло Михаилу Францевичу. — Он знал про спектакль... трактовку. Не выдал же!
— Лирика! — Скорпион укрепил бороду. — Плеханов Григорий Валентинович служит в тайной полиции. Лучший агент. Едва не взял меня в Харбине. Я прострелил ему ногу... Что же касается спектакля... — Он понюхал. — ... подброшенная вам идея — грандиозная провокация! Царизму нужно оправдать готовящиеся репрессии. Начать с театра, зрителей, актеров — перенести на мыслящую, прогрессивную Россию. — Скорпион пошел к двери. — Отдайте распоряжение Потресову: ЛИКВИДИРОВАТЬ!

26.

После суда Анастасию Алексеевну перевели в другую камеру — для смертников.
Она знала, что до церемонии оставалось еще несколько времени, но решительно не могла взять в толк, как с пользой этим временем распорядиться.
Она расхаживала по тесной каменной комнатке — три шага вперед, столько же назад — напевала из Рахманинова, по всей видимости, «Элегию».
«Сергей Васильевич, — думалось, — забавник. Подглядывает. Видел меня голой».
Небритый надзиратель просунул ей в окошко полагавшийся последний обед: котлеты-марешаль и разварную осетрину с хреном.
Анастасия Алексеевна знала, что они будут ждать, пока она не насытится, и постановила себе есть долго.
«Все ли я сделала? — так думалось. — Не упустила чего?»
«Загадку, — подсказал внутренний голос. — Фойницкого... профессора Фойницкого... Экая забывчивая!..» «Кто разгадает — тому откроется!»
«Спасибо, что напомнил!»
Она принялась декламировать:
«Из парадного все вышли.
Кто вошел туда?»
И рассмеялась — как просто!
«Из парадного все вышли.
Кто вошел туда?

Всевышний!»

С ужасным лязгом дверь камеры открылась.
Некто предстал, пожелавший казаться священником.
— Иван Яковлевич! — она улыбнулась. — Входите!.. Именно таким я вас представляла: в атласных панталонах, со стразовыми пряжками. И палец состоит из двух суставов вместо трех!.. И шапочка... малиновая, бархатная, с огромной золотой кистью, болтающейся по глазам!..
— Не действует... гипноз? — Фойницкий не поверил, взялся за крест.
— Нет на вас креста, — она махнула рукой. — И рясы нет. И антиминса... Как только пропустили?
— Мечта о деле, — перескочил он, — которое захватило бы вас всю, была тем животворным началом, какое не позволило вам за чечевичную похлебку текучих «полезных дел» продать право первородства ваших идеалов.
— Хотите осетрины... разварной? — она придвинула тарелку. — Здесь хорошо готовят.
— Пожалуй, нет, — понюхал он. — А от котлетки-марешаль не откажусь.
— До самозабвения, — она смотрела, как аппетитно он ест, — вы посвятили жизнь одной исключительной идее... Какой?
— Идее Революции! — Красным фуляром он вытер губы.
— Революции ради чего? — ей нужен был последний штрих.
— Революции ради Революции! — Он вскочил. — Да приложитесь для виду!.. Надзиратель смотрит.
Произнося слова «Целую крест», она чувствовала себя тронутой.
— Я помогу вам, — он сказал.
— Само собой, — она не удивилась.
— Само собой не бывает даже кашки к завтраку детям. — Он откланялся.

На эшафоте смертную казнь Анастасии Биценко заменили бессрочной каторгой.

27.

Время от времени он выходил, спрашивал, как положение в городе, в стране и за ее пределами, рассеянно слушал, запускал пальцы за борт жилетки.
— Говно! Носом чую, — притоптывал правой ногой.
— Струве... — Потресов докладывал, — все чаще подвергает марксизм критическому анализу.
— Догматы веры неприкосновенны или вера перестает существовать!.. — Ленин сердился. — Дичь, идиотские выверты, темнота, дребедень, невежество, глупость, бессмыслица, идеалистическая чепуха, жалкая болтовня, полная ***ня!
— Если кто-нибудь из рабочих, — Потресов прикидывал, — фактически преданных делу, убьет Струве как изменника и ренегата?
— Его и надо убить, — Ленин распускал кулаки. — Иуда, который раньше только прикиды-вался социал-демократом, чтобы затем предать своих товарищей и сделать карьеру либерального поли-тика!.. Политикан, пройдоха, торгаш...
— и нахал! — из кабинета высовывалась Крупская.
Ленин смотрел кастрирующим взглядом.
— Образовать альянс между революционерами и всеми социальными группами, заинтересован-ными в отмене абсолютизма! — приказывал он.
Возвращался в кабинет, к Крупской.
— Настал момент, — вышел однажды, — когда нужно драться не в фигуральном, политическом смысле слова, а в прямом, самом простом, физическом смысле. От звуков труб иерихонских самодержавие не падет! По-пролетарски дать в морду, в морду!
Переждал громовое Вернулся в кабинет.
Расхаживал, выбрасывая кулаки.
— Я им засуну!.. Мы засунем!! Это будет ЖЕЛЕЗНЫЙ ЗАСОВ!!!

ЭПИЛОГ

Весна в тридцать третьем выдалась так себе.
Холодно было, потом потеплело.
Ветер прихватывал.
Стрекотали птицы.
Дети, чернявые и носатые, мелом водили по асфальту. Рахманинов ходил между ними, наклонялся, что-то подправлял, напевая. Потом отошел в сторону — покурить.
Чья-то рука легла ему на плечо.
— Сергей Васильевич?.. Вы?..
Рахманинов выронил папиросу, обернулся.
Старик в лохмотьях улыбался беззубым ртом.
— Не узнаете? — Он подобрал окурок. — Циммер... Виконт Иванович.
— Как же... как же, — композитор поежился. — Помню!.. Вы акробатом были... кувыркались на стульях.
— Каким акробатом!.. — Старик затянулся, принялся кашлять, отхаркнул. — Заболевание имел... нервное. В тринадцатом санитары скрутили — в психушку!.. Сегодня, вот, вышел.
Рахманинов поставил воротник пальто, засунул руки в карманы.
— Чувствуете себя как?
— Спасибо, уже лучше.
Носатый толстый мальчик приблизился, получил от Рахманинова затрещину и возвратился к коллективу.
— Вы, я смотрю, по детям? — Виконт Иванович пощупал во рту.
— Да, в общем-то. Преподаю в школе... рисование, пение.
— Сергей Васильевич, — Циммер поскребся. — Я ж двадцать лет в отрыве!.. Не знаю ничего. Что со страной, с людьми?
Рахманинов опустил воротник.
— В пятнадцатом году, — начал с главного, — под руководством Ленина у нас произошла Великая Июньская Бархатная Революция. Прогнивший режим в одночасье пал.
— Были жертвы... репрессии?
— Нет — обошлось бескровно. Царизм уступил без боя. Эксплуататоров выслали. По приговору Революционного Трибунала казнен был всего один человек.
— Константин Сергеевич?
— Да. Станиславский.
— Михаил Францевич... Ленин... до сих пор?..
— Не совсем... В тридцатом году у нас был построен социализм, после чего ему пришлось подать в отставку. Михаил Францевич уехал в Шушенское, ушел в тайгу и не вернулся.
— Общие знакомые как... другие? — Виконт Иванович спросил еще папиросу. — Видитесь?
— Асаф Иванович Баранов — на пенсии, — перечислял Рахманинов. — Соловьев-Несмелов в артели изготовляет примусы... Кублицкий-Пиоттух женился на Щепкиной-Куперник.
— Вогау Гуго Максимович?
— На лесоповале.
— Врач Манасеин с дочерью?
— Товарищи министра здравоохранения.
— Нессельроде... Лидия Арсеньевна?! — старик развеселился.
— Ударно трудится в колхозе. С сыновьями.
— Сергей Волконский, князь?
— Здравствует, мемуары пишет.
— Биценко Анастасия Алексеевна?!
— Недавно видел ее... в окне, — Рахманинов чуть смутился. — Она на ответственной партийной и хозяйственной работе.
Снова они замолчали.
— Дионис, — Рахманинов крикнул, — отойди от Елены.
— Детишки, — посмотрел Циммер, — нерусские вроде... Армяне?
— Греки, — Сергей Васильевич объяснил. — В Греции произошел фашистский переворот. Наша страна протянула братскому народу руку помощи. Мы приняли на воспитание детей греческих коммунистов.
— Дела., — Циммер качнулся. — Понюхать есть?
— Конечно... угощайтесь!..
Высокое, над головами, стояло небо.
Собака выскочила, укусила Циммера в ногу.
Громко смеялись дети.
Толстая греческая девочка проехала на велосипеде, без рук.
— Афродита! — крикнул ей Рахманинов. — Афродита!..

май 2004
Мюнхен




 


 


Рецензии
Да, это Литература! Очень и очень интересно пишете. Я пока мало успел прочесть, но хочу сразу отозваться.
Буду читать дальше.
С уважением,

Капитан Медуза   21.07.2017 17:24     Заявить о нарушении
Привет Капитан!

Не читают, потому что Эдуард одни романы пишет. Он романист.
А современный человек устроен так, что ему некогда сидеть и читать часами какого-то никому неизвестного автора. У нас вообще мало кто любит читать, но быть в тренде - тут другое дело.
Вот я знаю некоторых, кто всегда в тренде. У них на полочке аккуратненько стоят томики Паоло Коэльо. (А, скажем, Умберто Эко для совсем уж рафинированных "интеллектуалов"). Томики-то стоят и рассказывают всем, что человек в тренде. Но только их никто не открывает и не читает. В подавляющем большинстве случаев. Или как у Манилова на 14 странице.

Ошибки Эдуарда.

1. Нет разнообразия - одни романы. А нужны и байки, и анекдоты, и про рай в СССР, и про хорошего Путина, и про отвратительного Навального. Вот тогда все изменится.

2. Если хочешь непременно роман - разбей его на главы и каждую опубликуй отдельно. Глядишь кто-то что-то и прочтет. А открытая страница без конца и края отбивает всякое желание.

3. Сам ходи к авторам, читай и оставляй отзывы. А если оставили тебе, обязательно ответь. Хоть простое спасибо напиши. Вот твой отзыв единственный за 12 лет. Написан в 7 месяце 17 года. И что он тебе ответил? Что сделал Эдуард, чтобы его читали? Ничего!

Кот.

Кот Базилио 2   17.11.2017 16:40   Заявить о нарушении
Привет, Базилио! Ты совершенно прав, так оно и есть.
Но тем не менее Эдуард - ОЧЕНЬ интересный автор, это несомненно.
Вообще же здесь часто бывает, что чем хуже, тем больше нравится произведение.
И не только здесь... А и вообще в наше время.

Капитан Медуза   17.11.2017 16:46   Заявить о нарушении
Спасибо, Капитан.
Так, наверное, и должно быть.

Кот Базилио 2   17.11.2017 17:36   Заявить о нарушении
Есть неплохие авторы, но популярностью пользуются не они, наоборот!
Но я не критикую никого, всё на своём месте.

Капитан Медуза   17.11.2017 17:40   Заявить о нарушении