Подмосковные Вечера
– Знаешь, мне отчего- то, в последнее время, всё чаще вспоминается детство. Да-а, – задумчиво протянула Сова, пригубив из чашки ароматный китайский напиток, – завтра Пасхальная ночь. Между прочим, мне особенно запомнились эти вечера в конце пятидесятых. Запомнились по трём моментам. Во-первых – цепочка грузовиков, растянувшаяся на пятьсот метров, хвост которой видела я из своего окна. Грузовики пригнали для того, чтобы окружить ими церковь и не пускать к собору молодёжь. Оставляли узкий проход, в который пропускали исключительно старушек и старичков.
Во-вторых, великолепные концерты зарубежной эстрады, которые прослушать можно было только раз в году, в ночь Пасхи. Мы с мамой и сводной сестрой слушали их по ламповому приёмнику «Балтика».
И третье. Запах и настроение Пасхи. Мамины куличи и крашеные яйца, которыми пахло с утра. Конечно, мама моя, как член коммунистической партии, святить в церковь не ходила, но строго следила, чтобы скорлупу от яиц и крошки от куличей обязательно заворачивались в бумажку.
– Зачем? А, наверное, скармливали их птичкам?
– Ты что? Каким птичкам? Если соседи увидели бы крашеную яичную скорлупу, они немедленно сообщили бы куда надо. Ты же знаешь, кто были мои родители. Прощай партбилет, служба и вообще, могли бы из квартиры переселить. Время было такое.
Я кивнул, взял свою чашку, синюю с золотистым ободком, тоже родом из лохматых пятидесятых, сделал глоток и спросил:
– И что же ещё с того времени сохранилось в твоей памяти?
– Многое помнится неотчётливо, но вот, например, в 57-ом в Москве фестиваль состоялся, на который съехались иностранцы со всей планеты. Даже американцы были, помнишь?
– Как же, конечно, очень даже помню, мне четыре года было тогда.
– А мне семь лет.
– Конечно, у тебя побольше осталось в памяти впечатлений от иностранцев, ты же постарше. Ха-ха. И последствия этого фестиваля смешные - тёмнокожие дети и свежие пластинки с джазом для стиляг. Кстати, о вечерах ты говорила? Мне кое-что тоже припомнилось.
– Да ну?
– Честно. В начале 80-х я работал в филармонии и однажды в гостинице на гастролях, во время ночной послеконцертной пьянки, а выпивали мы в тот раз с бригадой старых артистов, зашёл у нас случайно разговор про наши старые советские песни. И, среди прочих, про одну знаменитую, известную всем.
– Ты предлагаешь спеть её сейчас дуэтом?
– Нет, дуэт у нас не спитый, э-э, то есть, не спетый, давай в другой раз. Когда мне тогда, хоть и по пьяни, рассказали историю создания этой песни, я её прекрасно запомнил. Да, несмотря на опьянение, запомнил. А после, проходит несколько лет, и опять в другой ситуации, мне рассказывают историю о той же песне, но совсем по-иному.
– А о чём, собственно, история?
– Ну, о песне, как она была создана, о мелодии, тексте и дальнейших, выпавших на долю её злоключениях. Но что интересно, потом в совсем другой компании, ни с того, ни с сего, услышал об этой песне третью, совсем иную, чем первые две, совершенно на них непохожую историю. М-да, как в том кино…
– В каком кино?
– Однажды, ещё в советское время смотрел я дома вечером передачу «Кинопанорама». И показали там отрывок из японского фильма, как самурай сражался на мечах с разбойником. Прошло лет 10, и я увидел по телевизору весь этот фильм полностью. Называется он «Расёмон» и есть экранизация писателя Акутагавы Рюноске новеллы «В чаще». Я просмотрел этот фильм и удивился. Одно и то же событие с 4 точек зрения выглядит совершенно по-разному. И сам поединок… он совсем иной. И сражается с разбойником другой самурай, и по виду и по причёске совершенно не такой, как тот, кого я видел раньше. И происходит дело не в саду, а в лесу. Я ничего не понял.
– А что здесь понимать? Одну сцену пересняли несколько раз, обычное дело.
– Не-ет, – возразил я и помахал пальцем, – одна сцена – это одни и те же люди, одно и то же место, одни и те же действия. Соответственно и одно и то же восприятие. А тут – вначале одно, во второй совершенно непохожее, а фильм тот же самый.
– Может ты был под градусом? А другой раз – трезвый. Вот и восприятие поменялось.
– Ладно, оставим меня. Но в фильме всё ещё круче: одно и то же трагическое происшествие имеет четыре разных образа и четыре разных смысла. Может ли такое быть? Нет, не может, иначе непонятно, что с нами, людьми, в этой жизни происходит. Вот мы с тобой сидим, пьём чай. И возможно ли данные наши конкретные действия представить иначе? Скажем, мы пьём не чай, а кофе. Или мы танцуем вальс. Или смотрим глянцевые журналы. Или ругаем друг друга, на чём свет стоит. А?
– Зачем мы об этом говорим? Начали с Пасхи, потом – японский фильм, и ещё какая-то песня. К чему психологизмы? Это вообще тёмная тема. У нас с тобой сегодня какие-то скачущие мысли, – отметила Сова.
– Да это я так, к слову. Не так давно залез в интернет и узнал новую, четвёртую историю о той самой песне. Совсем непохожую на те, что слышал я ранее. Так кому же верить? Ситуация такая же как в фильме «Расёмон»: 4 взгляда с разных точек зрения, дают совершенно разные видения ситуации. В итоге получается так, что происходящее с нами, людьми, не имеет однозначного смысла. Вот произошло с нами нечто. Но оно, происшедшее, полно неопределённости. И что же, мы так и живём? Понимаешь, Сова?
– Нет, не понимаю. Мы начали о фестивале, ты вспомнил про песню какую-то, а потом перепрыгнул на фильм. Это ж совершенно другое.
– Вот и получается, что Другое – это то же самое, как и то, другому тому, чего оно есть.
– Ты что сказал? Сам понял? Другое – Другому? И чего оно есть?
– Да ладно. Это я так, захлебнулся немного в своих мыслях. Рассказать про песню, как было дело по сложившейся у меня версии?
– Ну, попробуй.
***
«Четвёртый год после Сталина. Дом композиторов на улице Герцена. Обеденный перерыв закончился. В актовом зале продолжается заседание приёмной комиссии. На сцене рояль. Перед сценой стоит длинный стол, за ним сидят человек десять, приёмная комиссия. Сзади, по партеру распределились разрозненно, по два-три человека, человек двадцать людей – заинтересованные лица – поэты, композиторы. Тема заседания: отбор песен для поднятия энтузиазма спортсменов и для фильма о Спартакиаде, Первой летней Спартакиаде народов СССР.
– Ну что же, товарищи, продолжим, – начал председатель комиссии. – Дорогой композитор, ждём вас, пожалуйте к инструменту.
Собравшиеся завертелись, оглядывая помещение. Исполнитель очередной песни, известный певец-баритон, уже несколько минут стоял в оперном фраке возле рояля. Было заметно, что во фраке ему очень неудобно: он, то и дело, сгибал-разгибал руки, поправлял галстук-бабочку у горла и прохаживался от рояля до стоящего неподалёку журнального столика, на котором стоял графин с водой. Певец наливал себе полстакана воды, жадно выпивал и тут же вытирал пот, выступавший у него на лбу.
Председатель окинул взглядом зал:
– Василий Павлович, вы где?
Входная дверь заскрипела, и в зал вошёл полноватый человек в роговых очках:
– Да здесь я, иду, иду, – и, ускоряя шаг, поднялся по ступенькам на сцену, приглаживая рукой растрепавшиеся волосы и утирая платком рот. Спрятав смятый платок в карман, он сел за рояль, посмотрел через роговые очки на подошедшего к роялю певца и дружески кивнул ему.
– Василий Палыч, мы ваши первые песни до обеда прослушали, а теперь прослушаем последнюю вещь. – Председатель комиссии налил себе из графина воды. – Вероятно, такую же душезвучную, как и предыдущие две. Эти нам понравились. Верно говорю, товарищи? Прошу вас, маэстро.
Композитор ударил по клавишам, певец запел.
Постепенно в комиссии стали молча переглядываться, по залу пробежал лёгкий шумок. Певец пел хорошо, приятным баритоном. Допел, опять поклонился и покинул сцену.
В зале воцарилось молчание, нарушаемое лишь поскрипыванием кресел. Молча, вертелись оцениватели, недоумённо поглядывая друг на друга. И никто из специалистов не отваживался первым высказаться. И опять побежал по залу, уже усиливаясь, тот же шумок: «Не то… не то, не то что-то… Эх, Палыч, молодец, маститый автор, а вот ведь...Явная неудача…»
– Да-а-а.., – протянул корифей из комиссии, – и на старуху, даже такую знаменитую, и на ту проруха бывает. Всякое бывает.
Промямлил, закрыл глаза и, откидываясь в кресле, добавил:
– Очевидно, не то что-то Василь Палыч придумал.
Тут поднимается со своего места покрасневший председатель комиссии:
– Думаю, что выражу общее мнение присутствующих, что этой песне на Спартакиаде не место. Я верно говорю, товарищи? А почему мы так думаем? А потому, что представленное на наш суд произведение не совсем наша музыка. В песне этой как будто прославляется Подмосковье, русская земля, но как-то не так, не по-советски что ли, она прославляется.
***
– Согласен с товарищем председателем, песня как песня. Много можно написать таких песен. И они уже написаны. Там, на западе, – указывая пальцем куда-то назад, вставил один из членов комиссии, композитор-лауреат.
Все присутствующие затихли и замерли.
А лауреат встал и осмотрелся по сторонам:
– Да, товарищи! Увы, нам, увы! Наш замечательный творец, гордость советской музыки, дважды лауреат, в данном случае, обратился к чуждому нам явлению, к джазу! Простите меня за это слово. Мне кажется, это многие заметили
Он опять всех, кого мог, обвел глазами:
– Гармония сего опуса сплошь переполнена синкопами, то есть, сдвигами ударения с сильной доли на слабую. Ведь это же чистый джаз! Абсолютно чуждое нам явление и, более того, враждебное всей нашей советской культуре!
– Точно, точно, – вскочил кто-то в зале и аж захлопал в ладоши. – Я сразу понял это, между прочим.
Лауреат оглянулся в зал, кивнул и уселся на своё место.
– Представленная нам вещь, – продолжил другой не менее маститый оратор из Союза Композиторов, – хлипка, невзрачна и невыразительна. Я извиняюсь, – он указал пальцем на сцену, а затем склонил голову, – перед нашим уважаемым автором, но факт есть факт. От первых двух вещей я был в восторге! Затем же великий маэстро наш расслабился, и выдал нечто слабенькое. А почему так случилось? А потому, что оторвался он от исконных наших русских корней. Где связь с фольклором, нашими народными – РУССКИМИ, – он поднял руку и вскинул палец, – песнями?! Где, спрашиваю я вас, – взглянул на сцену, – где связь с родным РУССКИМ романсом? Без связи с корнями дерево теряет силу и вянет.
Он кивнул на сцену, внимавшему его автору. Затем посмотрел влево:
– Наш уважаемый коллега уловил в нотах американский джаз. Признаюсь, такого рода оценка мне не совсем понятна. Представляется, что в основе данной мелодии скрываются опереточные мотивы, фокстрот, тустеп и всякие, того же рода фривольности. А вот насчёт джаза…
Он опять повернулся налево:
– Вы, кажется мне, слегка преувеличили. Что есть американский джаз? Во-первых, это чёрт знает что. Во-вторых, это…
Вместе с членами комиссии, сидел представитель отдела культуры ЦК КПСС. Развалившись в кресле и, находясь в приятной послеобеденной полудрёме, он, услышав первое слово «запад», встрепенулся и открыл глаза. На второе слово «джаз», он нахмурился. А, услышав «американский» – вскинулся и сразу рявкнул, оборвав говорившего:
– Джаз?! Где джаз? Вы там, вы что там?!..
Все члены комиссии вытянули шеи и с обеих сторон уставились на представителя власти.
А тот уставился на сцену:
– Товарищ композитор! Вы что себе позволяете? Вы нам тут что, джаз играли?
– Нет, это лирическая песня о красотах русской земли, – ответил проверяемый.
– Как же так, товарищи говорят, что у вас джаз? А?
Композитор у рояля пожал плечами:
– Товарищи, они могут ещё и цыганщину усмотреть или мотивы из африканской оперы Гершвина. Но что поделаешь, нотный стан один и тот же, нот всего семь, других никто не изобрёл, а что в голове у каждого крутится… это уж увольте.
– Поймите, товарищ, – представитель ЦК поднялся со стула, – нам не нужен никакой джаз, ни ваш, ни чей-то, ни заёмный буржуазный. Никакого джаза быть у нас не должно. У нас вполне сложились свои СОВЕТСКИЕ музыкальные традиции. Зачем нам чужое? Тем более, оттуда. Скажите, зачем нашему трудовому народу это нужно?
И он потряс рукой с вытянутой ладонью в сторону сцены.
Композитор помолчал, затем встал около рояля, развёл руками и сказал:
– Что я могу сказать? В этом зале собрались превосходно разбирающиеся в джазе люди. И не только в джазе, но и в фокстроте, и в тустепе. Они вскрыли в моей мелодии то, на что я, каюсь, даже не обратил внимание. Хотя, должен заметить, что джаз – это музыка американских негров, которые, как известно, суть бывшие рабы, не вполне ещё завоевавшие свободу. Следовательно, в некотором смысле, ДЖАЗ – ЭТО МУЗЫКА УГНЕТЁННЫХ МАСС. Хотя, повторяю, никакого джаза у меня даже и в мыслях не было. Да и певец исполнил, вроде бы, нормально.
Однако, если комиссия считает, что это моя творческая неудача, ей, наверное, виднее. Я должен согласиться с её высоким мнением.
– К исполнителю претензий нет. Однако, дорогой Василий Павлович, не надо передёргивать. Специалисты, присутствующие здесь, просто обязаны знать врага в лицо. Поэтому быстро распознали, выявили и обличили чуждые им ноты. Что касается свободы: каждый советский труженик, а особенно вы, как член партии, прекрасно знают, что свобода существует только в социалистических странах и, в первую очередь, в Советском Союзе. Свобода капиталистическая, отражением которой в псевдокультурном аспекте является и джаз, это наркотики и проституция, это порочная свобода. Другой там нет и быть не может, по определению. И негритянским товарищам, которых мы все, бесспорно, уважаем, предоставлена именно такая свобода: свобода уничтожать наркотиками и алкоголем своё тело и свобода деградации человеческой морали, иначе говоря, распутства. Думаете, такая свобода нужна нашему передовому обществу? Свобода буржуазная? Свобода наживы?
Чиновник отпил воды и вытер лысину носовым платком:
– Никто вас не обвиняет, Василь Палыч, в низкопоклонстве перед Западом. Просто враг хитёр и проникает к нам всеми возможными путями. Так то вот, уважаемый автор. Теперь о стихах.
Он суетливо стал перебирать бумажки лежащие перед ним:
– Говорили, что песня о красотах русской земли. Где же текст? И кто поэт?
Сидящая рядом дама, дотронулась его плеча и указала пальцем назад. Представитель ЦК обернулся и прищурился из-под очков, всматриваясь в темноту почти пустого зала. Кто-то встал и поклонился.
– Это вы, Михаил Львович?
– Вот и текст. – Перед чиновником положили бумагу со словами песни: – Обратите внимание. – И ткнули в какое-то место на листе.
Чиновник уткнулся в текст и прочитал вслух:
– Что ж ты милая, смотришь искоса, низко голову наклоня.
Опустил свою голову, задумался на миг, затем обернулся опять в зал:
– Михаил Львович, не могли бы вы нам показать, как это выглядит – «искоса, низко голову наклоня»?
Члены комиссии оживились, захмыкали, заёрзали на стульях. А поэт смутился, стоит молча и ничего не показывает.
– Что ж получается, дорогой сочинитель, ваша милая, видимо, инвалид? Она кривошеяя? Так надо понимать ваши стихи? И опять вы молчите, а в следующем году у нас намечено провести Всемирный Фестиваль Молодёжи и Студентов. И вот приедут к нам гости со всего мира, станут слушать наши песни, а тут вдруг ваша – о том, что девушки у нас милые, но кривошеи. Будет это способствовать престижу СССР?
Поэт, ещё ниже опустил голову и ничего не ответил. И тут из зала кто-то из поэтов со смехом прокричал:
– Кривошеее! Единственное слово в русском языке, в котором три «е» на конце.
– Не ври Моня, – отозвался из другого конца зала густой бас, – а толстошеее? Плюс длинношеее?
– Короткошеее, – взвизгнул кто-то, наверное, опять-таки из поэтов, знатоков языка.
В зале расползлись аплодисменты и хохот. Председатель комиссии поднялся и, обернувшись в зал, сказал:
– Потише, потише товарищи.
Затем обернулся к представителю ЦК, ткнул пальцем в какую-то строчку, лежащего перед ним текста:
– Вот ещё здесь посмотрите, пожалуйста.
Тем временем, композитор встал и, демонстративно громко топая, удалился со сцены за кулисы.
– Угу, вижу: «Песня слышится и не слышится», – прочитал человек из ЦК, мельком отметив уход композитора со сцены. – Вот именно, – посмотрел он на председателя и на даму рядом с собой, – песни такие, которые то ли слышатся, то ли нет, пусть никогда и не слышатся! Такие именно песни не нужны советскому народу. Это не наши песни. Всё товарищи, думаю, что на этом обсуждение закончим. Кто следующий?
***
В это время кто-то, сидящий сзади, неподалёку от выхода в зал, встал и тихонечко вышел. Он двинулся к служебному входу и решительно открыл дверь. Пройдя по полутёмному коридору, человек нашёл нужную комнатку, постоял немного перед дверью, что-то обдумывая, затем чуть приоткрыл её и заглянул в щёлочку. Видит, спину композитора, стоящего у шкафчика и чем-то там позвякивая, бурча себе под нос. Известный певец, а это был именно он, потянул за ручку, дверь слабо скрипнула, распахнулась. Стоящий у шкафчика обернулся с недовольным видом. Однако увидев вошедшего, сменил гнев на кривую улыбку:
– А, это ты, Вовка? Проходи, коли пришёл. Ты откуда здесь взялся?
– Откуда взялся, там меня уж нет, – гость по-свойски взяв стул, подошёл с ним к столу и сел на него развалившись.
Композитор налил себе стакан водки, поставил бутылку в шкафчик, помедлил немного, затем взял другой стакан и протянул пришедшему:
– Будешь?
Владимир отрицательно мотнул головой:
– Ты же знаешь, Вася, я беленькую не пью. Коньяк иногда, и по капельке – связки согреть.
– Как знаешь, – композитор залпом осушил стакан и не спеша с облегчением выдохнул. Глаза его тут же налились кровью. Он тяжело брякнулся в кресло возле стола и, глядя куда-то в угол, нервно забарабанил пальцами по лакированной поверхности стола.
Гость, выдержав минутную паузу, ласково произнёс:
– Что же ты, Вася, приуныл, голову повесил, ясны очи замутил, хмуришься, не весел?
– Шутник, мать твою. Видишь, я не в настроении. Какой хрен тебя принёс? – Композитор ритм отбивать перестал и в сердцах треснул по столу ладонью наотмашь.
– Хрен, говоришь? Ну-ну… Между прочим хрен, весьма полезный овощ, и знаешь от чего? От запоров. Не только в кишечнике, но и в мозгах. По-моему, он тебе сегодня, как никогда, необходим.
– Обижаешь, дружище. У меня с пищеварением, тьфу-тьфу, всё в порядке.
– А с головой не очень. Я ведь сейчас был в зале и всё слышал.
– И как?
– А так, что ты дурак!
– Я – дурак?.. Ха! Спасибо за комплимент. И ты, хреноносец, заявился сюда единственно затем, чтобы сообщить мне такую приятную весть? Но, Володенька, кажется мне, на сей раз ты слабовато выразился. Я, по нынешним делам своим, не тяну уже на обыкновенного дурака. Я уже вправе претендовать на звание заслуженного Болвана Советского Союза.
– Ну, на это не рассчитывай. Слишком много кандидатов. Ты – просто дурак.
– Мило, пожалел-таки беднягу. И в чём же дурость моя?
– В отношении твоём к творчеству своему. Ты написал гениальную песню. Тебя и песню твою помнить будут миллионы русских людей десятки а, может, и сотни лет. Ты понял, сочинитель?
– Да ничего я не понял. А вот что я понял, так это, что я бездарность и конформист. И сам того не ведая, оторвался от русских корней.
– Что за чушь. Скажи мне, Василий Павлович, как мог ты согласиться с этими чинодралами? Ну, ладно они, завзятые, махровые карьеристы и приспособленцы… А ты? Как ты мог? Сочинил нечто потрясающее и что же?!
– Ну, Володя, сегодня на прослушке я сам понял, что что-то не то. Вроде и песня ничего и певец не из подворотни взялся. А вкупе… – композитор опустил голову и почесал затылок. Потом, по привычке, провёл растопыренной ладонью по своим густым волосам, вскинул голову и вперился в певца.
А тот продолжал:
– Зачем ты сдался? Самого себя предал. Ради чего?
– А что ж делать теперь, Вов?
– Песню! Песню делать! Вот и всё! И знаешь, дорогуша, есть человек, который знает, как её делать.
– Вот те на! Кто же он?
– Твой покорный слуга.
– И ради этого ты пришёл? – спросил Василий Палыч.
– Да, я пришёл к тебе и ради тебя. Действуем так. Я иду сейчас договариваться с оркестрантами, а ты пока напиши несколько партеек, для баритона, ну и… сам сообразишь, в общем. Соберемся в пять часов, я тебе позвоню где, а ты пока пиши партейки, давай, давай, не затягивай. Мы так сварганим, что ни одна сволочь потом не придерётся.
Композитор, мало чего понял, подошел снова к шкафчику, налил из бутылки полстакана водки, поднес было ко рту, немного подумал, затем поставил стакан в шкаф и, прищурившись, посмотрел на дверь, из которой только что вышел певец. Наконец, решительно тряхнул головой:
– Да, партейки, баритон, инструментовка... Ну, что делать, надо что-то делать…
***
И Владимир добился своего: сделали запись, которая прозвучала, правда, только через год, на Международном Фестивале. Она звучала и в фильме о Спартакиаде, но только как один из фоновых моментов и мало что можно было расслышать. А вот затем, после Фестиваля, песня разлетелась по всему миру. И как её потом только не исполняли: и в джазе диксиленд (с синкопами, да ещё какими!), и на барабанах, и на тамтамах, и на чём угодно и в самых невероятных интерпретациях. И везде это вызывало веселье и фурор.
Когда же под руководством Кнушевицкого они записали песню в русском стиле вместе с женским хором, запись эта получилась такой, что её уже можно было бы внести в Анналы Искусств Планеты. Вот, а…
***
– Интересную ты вещь рассказал, – прервала Сова. – Но в чем связь японского кино с советской песней?
– Японское кино и песня – это одно и то же с разных четырёх позиций восприятия.
– Ну, фильм-то ладно, а песня?
– А в ней то же самое, одно с четырёх точек зрения.
– С каких четырёх?
– Ну, вот смотри, первый сказал, песня – ерунда, второй – увидел в ней джаз, третий заявил – оперетта она, фокстрот.
– Хорошо, три позиции есть, – кивнула Сова, – где же четвёртая?
– Четвёртая тоже есть, дорогая моя. Но в двух позициях.
– Ишь как завернул. И в каких же?
– Во-первых, композитор сам признал творческую неудачу своей песни (гениальной, между прочим): “Написал я что-то не то”. А во-вторых, когда песню прокрутили на фестивале, среди прочих мешков отзывов на радио пришло письмо от некоего бывшего военного. Из текста письма следовало, притом совершенно безоговорочно, что автором данной песни является именно он, бывший военный, поскольку сочинил и напевал песню уже давно, задолго до её озвучивания на всесоюзной радиостанции.
– Так откуда же взял тогда композитор песню, если она была уже до того в чьей-то голове?
– Не знаю, – ответил я, пожав плечами. – Я вообще не понимаю, откуда у композиторов и поэтов берутся их… вот эти мелодии и рифмы. Может ты знаешь, Сова?
– А ты знаешь, что есть наша жизнь? – вопросом на вопрос ответила Сова, уставившись куда-то вверх окна, затем перевела взгляд на меня. – Есть она что-то однозначное, либо разное с четырёх позиций? Можешь сказать?
– О жизни, пожалуй, пока нет.
– Но о творчестве и жизни кое-кто кое-что узнал. И знаешь, кто?
Я отрицательно покачал головой, в задумчивости склонил голову и опустил глаза: – Скажи, не томи.
– Алексей, – прошептала Сова.
– Какой Алексей?
– Константинович Толстой. Помнишь его слова:
«Тщетно художник ты мнишь,
Что творений своих ты создатель.
Вечно носились оне над Землёй
Незримые оку.».
Свидетельство о публикации №214022801686